Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Государи московские (№7) - Святая Русь. Книга 1

ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Святая Русь. Книга 1 - Чтение (стр. 10)
Автор: Балашов Дмитрий Михайлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Государи московские

 

 


Филофея Коккина свергли с престола и заточили в монастырь в сентябре.

Старый патриарх, потерявший надежду и силу, тупо ждал конца, молясь и изредка плача, меж тем как двор его разбежался, синклитики попрятались и в секретах патриархии оставалась налицо едва четверть низовых служителей из тех, кому нечего терять и коих редко кто трогает даже и при самых крутых переменах власти.

Вспоминал ли он, стоя на коленях перед аналоем и подымая старые, очень еврейские и очень обреченные в этот миг глаза к строгим ликам греческих икон, вспоминал ли он далекого своего прежнего друга Алексия?

Каялся ли в измене ему? Призывал ли духовным призывом к себе из далекой Литвы Киприана? Мы не знаем.

За ним пришли. Он отдался в руки врагов без сопротивления. Сделавший столь много (и столь мало вместе с тем!), этот человек не нашел в свой последний час ни друга, ни слова утешения, ни даже мужества, с коим некогда Иоанн Кантакузин встретил закат своей политической судьбы.

Его не убили. С него сняли ризу и отобрали знаки патриаршего достоинства: епитрахиль, бармы, митру и посох, печать и золотую панагию.

Облачили в простую темную рясу и отвели в монастырь. И только-то мы и знаем о конце, о последних днях Филофея Коккина! Его перестали поминать на литургии. Но что стало с ним и когда он умер? Видимо, вскоре. Мы не знаем.

Он стал неинтересен никому, педант, решивший проверить долготу жизни ворона, не сообразив того, что сам он не имеет и десятой доли срока той самой долготы.

Остались гимны, некогда пересланные на Русь, осталась память его прежней дружбы с Алексием, ибо осталась память этого далекого русского мужа, свершившего то, что свершить удавалось зело немногим, — создавшего, великую страну, в череде ближайших веков расширившуюся до пределов одной шестой части обитаемой суши:

А что свершил, что оставил после себя он, Филофей? Но и мог ли оставить, ибо был и жил, в отличие от Алексия, не на восходе, на закате бытия своей, некогда тоже великой империи, и вся его со тщанием сплетаемая паутина государственных и церковных союзов, охватившая Сербию, Болгарию, Влахию, Русь и Литву, «на ниче ся обратиша» при первом же суровом ветре государственных перемен, первом же заговоре, устроенном властными иноземцами.

На патриарший престол был назначен (не избран собором, а именно назначен Андроником!) митрополит Севастийский Макарий, по-видимому, устраивавший генуэзцев много более Коккина.

А теперь вернемся на полгода назад на Русь и поглядим на тамошние дела.

Глава 4

Русская рать ушла к Булгару, успокоившаяся Москва, справив Масляную, встретила Великий пост и теперь ожидала возвращения своих победоносных ратей. Пасха в этом году была тринадцатого апреля, но уже за две недели до того дошла радостная весть о победе под Булгаром.

Кажется, какая связь меж ратным одолением на враги и делами сугубо церковными? Но, получив жданную грамоту от Боброка, Дмитрий, во все недели Поста не находивший себе места, тут и решился наконец. Он вызвал Митяя к себе и встретил его необычайно торжественно.

Князь стоял широкий, плотный, в белошелковом, шитом травами расстегнутом домашнем летнике с откинутыми рукавами, в чеканном золотом поясе сверх узкого нижнего рудо-желтого зипуна. Непокорные волосы крупными прядями падали на золотое оплечье. Рубленное топором крупное, бело-румяное лицо князя в кольцах молодой русой вьющейся бороды было вдохновенно-величественным (и — кабы не был он великий князь Владимирский и Московский — то и немножко смешным), правая рука часто и непроизвольно сжималась в кулак. Хмуря брови и весь мгновеньями заливаясь неровным алым румянцем, — верный признак того, что князь излиха волнуется, — Дмитрий, не садясь и не усаживая печатника своего, начал:

— Первый раз мы отбились!

И Митяй, порешив было, что речь идет о булгарской войне, вздрогнул и, не враз сообразив, о чем княжая толковня, в свой черед багрово и густо покраснел, медленно склоняя бычью шею, осененную густою гривою темных, обильно умащенных и спрыснутых восточными благовониями волос.

— Так, княже… — произнес с расстановкою, ожидая, но все еще не вполне догадывая о главном.

— И этот литвин Киприан, и прочая! — еще прямее и тверже высказал князь. И вновь помедлил и, густо заалев, докончил:

— Нам надобен свой наместник по батьке Олексею! Егда умрет! Думаю — тебя!

— И проговорил быстро:

— С боярами баял уже!

Митяй стоял, склоня голову. Кровь ходила толчками, и сам чуял, как у него багрово заливает лицо и пот росинками выступает на висках.

— Посему! Должен принять постриг! И делаю тебя архимандритом Святого Спаса!

«Княжого монастыря столичного. Под боком, за палатами князя вплоть.

Тут воля Дмитрия, и сам владыка Алексий не скажет противу…» — все это проворачивалось в мозгу Митяя, рождая вожделение и страх: Алексий еще не умер, и когда еще умрет этот бессмертный сухой старец с ясною не по-старчески головой. И на миг до того стало жаль расставаться со своим званием бельца! Хоть и давно уже овдовел коломенский поп, забыл, как и жили с женой, хоть и не страдал похотными позывами, разве чревоугодием грешил излиха, а все же в черное духовенство, в монашество, отсекающее все плотское, земное, единожды и навек… Не хотелось! Так не похотелось вдруг! Словно и грядущая власть, и заступа княжая стали не сладки! Но престол духовного главы Руси Великой! Но слава, но почет! Но воля княжая, отступить которой значило потерять все… И поднял чело Митяй, в поту, как в росе, и жарко стало ему под облачением, и вес драгого тяжелого креста наперсного почуял вдруг и вес тяжелого перстня с печатью.

— Так, княже! — сказал, повторил, охрипнувши враз. И очи возвел, и вопросил с просквозившею последней робостью:

— Должон благословити мя и сам владыка?

И князь охмурел ликом, и сурово и грубо стало рубленое, крупноносое лицо, и, упрямо набычась, отверг, единым словом перечеркнув страхи печатника своего:

— Уговорю!

Глава 5

Дмитрий был упрям, и знал это за собой, и бесился, когда ему об этом напоминали.

Добрый и хлебосольный, иногда почти бесхарактерный в обращении с боярами (что, кстати, очень помогло росту и укреплению московской боярской господы), как-то умел Дмитрий и принимать, и награждать, и привечать новых знатных послужильцев из смоленских, северских и литовских бояр и княжат, но уж когда, как в споре с Иваном Вельяминовым, попадала ему, как говорится, шлея под хвост, было Дмитрия не свернуть и даже сам себя окоротить он становился не в силах. А посему… Посему и не сумели остановить, сдержать его игумены московские, когда в разгар победного звона постриг он Митяя в монашеский сан и тут же назначил архимандритом княжого Спасского монастыря.

Прибавим к тому, что и Митяй, оказавшись в рядах черного духовенства, нрава своего не изменил, пиров и дорогой рыбы на своем столе не поубавил, а начальственной властности в голосе новопостриженного старца Михаила даже и прибыло. И тут вот, еще не лично, не лоб в лоб, столкнулся Михаил-Митяй с игуменом Сергием.

Новый архимандрит не умел, не мог и не хотел принять аскетическую жизнь старцев общежительных монастырей, и Сергий, коим ему молча, но явно кололи глаза, стал Митяю что быку красная тряпка.

— Сотру! Постники! — рычал он, мало понимая и сам, как и о чем, но чуя в груди то жжение и истому, кои проистекают от долгого задавленного гнева. К тому же и племянник радонежского игумена настоятель Симоновой обители, деятельный и спорый, то и дело оказывался на дороге и в противодействии Митяевым замыслам. Даже свои, спасские, иноки шептались по углам и пересуживали за спиною, и Митяй это кожей чуял, разожжением плоти, словно бы осыпанный мурашами, проходил, стараясь не взирать, не глядеть…

Мало утешали и те, во все века живущие и неистребимые, кто, клонясь перед всяческой силой, нынче лебезил перед ним, низя взоры и хитренько вздыхая о владычном восприемнике. (Князев замысел ведом был всей Москве, но одобрялся немногими.) Спросим сейчас — почему? Коими государственными причинами, коим дальним замыслом порешил князь Дмитрий содеять митрополитом Митяя, именно его, а не кого иного из маститых игуменов или архимандритов, среди коих были куда более достойные высокого и ответственного места сего? (И только одно им мешало, сговорясь, выбрать единого и противустать князю: взаимная рознь! Каждый хотел себя, а потому «пропускали» Митяя. Часто, слишком часто в политике государств бывает именно так!) Но все же: почему? Чем не угодил князю его воспитатель, местоблюститель престола, защитник и устроитель власти Дмитриевой Алексий, что надобно было именно противника Алексиевых замыслов волочить на владычный престол? Почто?! А ответ прост: князь об этом-то даже и не думал!

Понимающий понимает всегда в меру свою. Дмитрий Иваныч был глубоко верующим человеком, но вера его была где-то на уровне суеверия, веры в обряд, и все его действия определялись именно этим. Да еще — возросшим ощущением собственной значительности государственной, взращенной Алексием.

Сложная богословская философия, труды исихастов, Ареопагит, писания риторов, схолии Метафраста и Декаполита, Пселл, Федор Метохит, Палама — все это было не для него. А вот красота службы церковной, жаркие костры свечей, золото и пурпур, рокочущие гласы мужского хора и мощный бас Митяя, оглашающий своды храма, да еще львиная грива волос, тяжко-вдохновенное во время службы чело печатника — это князь понимал! И за это ценил. И так он и представлял себе: служба, хор, толпы народные и Митяй в алтабасной митре и саккосе, вздымающий тяжелый напрестольный крест во главе всех! Митяй в митрополичьем облачении! Красиво казалось! И мощно! И уже — где там Литва и Ольгерд! Свой, ведомый, домашний митрополит на престоле!

Когда-то послы Владимировы, умиляясь величию и красоте службы константинопольской, решили принять крещение от греков. И те же причины да ненависть к литвину Ольгерду (все помнилось, как недоуменно стоял на заборолах осажденной Ольгердом Москвы, слушая посвист стрел и бессильно следя огни пожаров в Занеглименье) подвигнули князя Дмитрия к упрямому выбору им грядущего главы русской церкви.

Глава 6

Алексия — батьки Олексея своего — князь Дмитрий всегда слегка боялся.

От непонимания. Боялся в нем именно того, что было выше простого разума.

Да — Тверь! Да — Олег! Да — власть! Да — борьба с Ольгердом! Да — пиры с боярами, прием новых и новых знатных послужильцев, льготы купцам… Но когда начиналось запредельное, князь терялся, умолкал, сопел, и одного хотелось ему тогда: удрать, уйти, отбросить от себя непонятное поскорее. И волю божью понимал он на том же уровне: Господь хочет или не хочет Господь! Когда у него полтора года спустя умер сын Семен, то так и почуял князь: Господь воспретил или уж взял к себе на небо молитвенником за грехи родительские.

Люди подобного складу грубы и напористы, но в столкновениях с большею силою или высшим себя, неподвластным уму, быстро теряются, робеют, даже и трусят. Все это проявилось у Дмитрия впоследствии, и на Куликовом поле тоже.

Взявшись уговорить Алексия, Дмитрий не тотчас начал свои осадные приступы, хоть взохотившийся Митяй и торопил его.

Пока пахали, сеяли, рати были в разгоне. Свалили покос, тут дошли вести о «набеге» Киприана на Новгород (присыле туда им своих грамот и ответе новгородского архиепископа). Начались деятельные пересылы с Новгородом Великим, с коим недавно стараньями того же Алексия удалось заключить очень важный для обеих сторон союзный договор противу Литвы. И тут князю пришлось вновь передать бразды в старые руки своего митрополита.

Тринадцатого августа (через месяц после того, как Андроник бежал из башни Анема в Константинополе) новгородский архиепископ прибыл в Москву.

Начались торжественные службы, пиры, обмены дарами и послами. Старый митрополит словно бы проснулся ото сна, вседневно хлопотал, принимал, благословлял, служил — откуда брались силы! И только Леонтий ведал, быть может, что это, почитай, последняя вспышка старых сил, что владыка русской земли уже при конце и спешит довершить начатое строение русской государственности и церкви, дабы передать его непорушенным… Кому? Для чего князь возвел Митяя в монахи и содеял архимандритом Святого Спаса, Алексий понимал, конечно.

И вот в разгар торжеств и пиров дошла до Москвы весть о событиях цареградских: что Андроник победил, что Константинополь взят и что двенадцатого августа (еще за день до приезда новогородского владыки) свержен с престола и удален в монастырь Филофей Коккин.

Злая весть? Или добрая? Как поглядеть! И — кому глядеть… Невзирая на поставление Киприаново, на днешнюю полуизмену (или измену?), Коккин был давним другом Алексия, и этого старый владыка позабыть не мог.

Глава 7

Леонтий в этот раз, как и всегда при многолюдных собраниях у владыки, вошел в келью Алексия осторожно, опрятно склоняя голову. Дружба, в которую давно уже перешла их многолетняя служебная связь, не должна была быть ведомой никому иному, кроме разве Сергия Радонежского.

У Алексия сошлись архимандриты, игумены и маститые старцы многих монастырей. Сам владыка восседал в своем кресле, склонив голову и когтисто олапив сухими, почти птичьими пальцами резные подлокотники. Новогородский архиепископ, заметно расцветший за время шумных московских торжеств, обретший наново властную стать и бестрепетность взгляда, был тут же, занимая почетное место.

Леонтий положил на аналой принесенные грамоты, и владыка, коротко глянув, только одно высказал: «После!» — что Леонтий понял сразу и как просьбу зайти после сановитого собрания, и — немедля покинуть покой, где прерванная беседа, словно оборванная на взъеме, висела в воздухе. Он прикрыл дверь, и тотчас донеслись до него высокий гневный голос игумена Петровского монастыря и низкий возражающий ему бас отца Аввакума.

Спорили долго. Наконец ближе к вечеру сановные иереи начали покидать владычный покой. Когда последний из них спустился по лестнице к ожидавшим внизу прислужникам, Леонтий стремительно прошел во владычную келью.

Двое служек прибирали со столов и подметали пол. Алексий сидел все в том же кресле, но сугорбясь, и, кивнув прислужникам выйти, поднял на Леонтия устало смиренный взгляд.

— Он умрет! — сказал без выражения, как о решенном. И, помолчав, добавил:

— Я сегодня хоронил друга своего!

Он как-то прояснел ликом, глядя в слюдяное оконце и в далекую даль за него.

— Ты вспоминаешь Царьград, Леонтий? — И, не дав ответить, проговорил:

— Я нынче ходил по стогнам Царьграда! Видел понт! Был во Влахернах, в Софии… И благодарю за эту милость Бога моего! Знаешь, из всех ведомых нам с тобою храмов София — храм вселенский! «Возведи окрест очи твои, Сионе, и виждь: се бо приидоша к тебе от запада и востока чада твоя…»

Это море света, льющегося на нь, это кружево мраморяно, эта царственность, не роскошь, а именно царственность золотых стен и дивного узорочья! И ты сам ся становишь прозрачен и высок. Страждущее «я» истекает, растворяясь в величии храма. И приходит, вступает не радость даже, но блаженство — последнего веденья всего во всем и всего в себе, всяческого всячества, мира в единстве! Это действительно София, Мудрость горняго Логоса, Премудрость Божия! Это, ежели хочешь, свод небес над землею, сама Божественность, Господень покров над миром! Воистину не ведаешь, на небе ты или на земле!

Я был там сегодня, Леонтий! Я входил под сень этих сводов, этих колоннад. Со стен звучало тихо и певуче древнее золото, словно тот свет, Фаворский свет… Разве могут не быть золотыми стены небесного Иерусалима, спустившегося на землю? Я стоял под сводом в середине храма… Помнишь?!

Уходит тяжесть членов, и телесные немощи изгибают, и летишь, летишь! А затем снова опускаешь взор долу, дивясь рядам узорных столбов и величавому алтарю, и снова летишь туда, в сияющее море света от вершин аэра!

Пусть эта роскошь и создана тяжким трудом, но должна же была сверкнуть в мире златая риза Софии! Я зрел ее ныне! В последний раз, Леонтий!

Мню, и схолий тех, что творились при Филофее, уже не будет в Константинополе! Знаешь, камень стоит века, но токмо живые одухотворяют мертвизну камня! Нужен дух! Плоть бренна, и я сегодня попрощался со священным городом!..

Леонтий стоял не шевелясь, понимая, что ему лучше молчать.

— Они все, — обвел Алексий сухою дланью скамьи и кресла, — они все хотят, как и князь, писать жалобу новому патриарху! На Киприана. Просили меня участвовать в этом совокупном письме. Я отказал.

Леонтий подумал, взвесил, молча склонил голову. Он понял владыку и понял то, что и сам бы на его месте поступил не инако.

— Пускай просит князь! — тверже договорил Алексий. И помолчав:

— Не я.

— Дмитрий будет недоволен, владыко! — решился Леонтий подать голос в свой черед.

— Митя уже присылал! — как-то размягченно и устало отозвался Алексий.

Он редко даже и при писце называл своего князя далеким детским именем и — понял Леонтий — назвал ныне потому, что князь по-детски не понимает того, что должно понимать без слов, что выше споров и выше дел господарских и суетных. Сейчас это вот: далекое «виноцветное» море, давняя благодарность — не за дела! За прикосновение к великой культуре веков, во тьму языческой эллинской старины уходящую, вечную и трепетно мерцающую, как огонь лампады, передаваемой из рук в руки, как миро, частица коего переливается из котла в котел, начинаясь с того, невесть куда, где и кем сваренного впервые и все не кончаясь рукотворно, ибо смертные руки бывших и минувших людей образовали для него бессмертную вечную связь.

Отроку, вьюноше, ликующей младости, готовой все сломать и перевершить наново, ей простительно не замечать, небрегать, многажды отряхая с ног прах столетий! Но не старости! Не мудрости, постигшей, что единая связь на земле, обращающая тленное в нетленное, это память веков прошедших, закрепленная в постоянной и неустанной работе тех, кто помнит и передает иным поколениям опыт и знания пращуров.

Он умрет! Он — это Филофей Коккин. Но пусть не испытает при смерти своей той горечи, какую испытал зимою он, Алексий! А споры вокруг престола водителя Руси еще будут. Они лишь только начались, а окончат когда — невесть!

Алексий сидел, отвалясь в кресле и полузакрыв глаза, с мягкой улыбкою прощения и прощания. Он хоронил друга. Не врага! И видел, смеживши вежды, соленый понт, качающий генуэзские лодьи, зеленые холмы, осыпавшиеся мраморные виллы и древние башни далекого священного города…

А Дмитрий настоял-таки на своем. В Константинополь ушла совокупная жалоба на Киприана трех князей: самого Дмитрия Иваныча, его брата Владимира Андреича и тестя Дмитрия Костантиныча Суздальского, в которой нового патриарха просили разобраться в незаконном поставлении настырного болгарина. Ушли грамоты «с жалобою на облако печали, покрывшее их очи вследствие поставления митрополита Киприана, с просьбою к божественному собору о сочувствии, сострадании и справедливой помощи против постигшего их незаслуженного оскорбления». Пря, охватившая тысячи поприщ пространств и десятилетия времени, началась.

Глава 8

В конце октября, вскоре после проводов новогородского владыки, князь впервые пришел к Алексию со жданною просьбой.

Предупредить о своем приходе Дмитрий прислал боярина Никифора.

Алексий, догадывая уже, о чем пойдет речь, ответил, что ждет. Вскоре на лестнице послышался топот многих, непривычных к тихому хождению ног, и в горницу, пригибая головы, начали влезать Федор Свибло, Бренко, Онтипа, старший Редегин, и наконец-то появился сам князь.

Алексий, осенив воспитанника мановением длани и всех остальных общим наклонением головы, уселся и указал Дмитрию на резное кресло супротив своего. Князь сел сперва нерешительно, на краешек, потом, покраснев и набычась, властно вдвинул мощный торс вплоть к высокой спинке, так что креслице жалобно пискнуло под ним. Поднял неуверенно-заносчивый взор на митрополита, осекся, слегка опустил чело. Молча мановением длани Алексий приказал присутствующим покинуть покой, и бояре один по одному, помявшись, стали выходить в услужливо открытые келейником двери. Князь и митрополит остались одни.

Дмитрий с мгновенной растерянностью взглянул на дверь вослед покинувшему его синклиту. (И каждый раз, оставаясь с глазу на глаз с Алексием, чуял себя перед ним несносно-непутевым парнишкою!) Обозлился и, вскинув бороду, начал говорить. Алексий слушал внимательно, не прерывая, но как бы изучая, как бы издали глядел на князя, и этот далекий, отстраненно-внимательный взгляд смущал Дмитрия больше всего. Только раз, шевельнувшись, Алексий изронил негромко:

— Я еще не умер! — Но и тут же потупил взор. Да, он и сам мучительно и давно думает о восприемнике! Но сожидал, не перебивая князя, давая тому выговориться. Наконец, когда Дмитрий замолк и задышал часто, словно бы после бега, Алексий, покивав неким тайным мыслям, поднял лобастое сухое чело, глянул пронзительно, воздохнул:

— Не ведаешь, княже, сколько долгих годов проходил я подвиг смирения в обители божьей! Молол зерно на братию, отказывал себе в пище и питии…

Страшна и разымчива вышняя власть! Долог должен быть путь того, кто устоит и не прельстится на злобу мирскую, не поддастся искусу раздражения, высокомерия и гордыни! Я и сам… Многое вершил не так и не по заповедям Христовым! Отец Михаил (ради князя не назвал печатника Митяем) новоук в монашестве! И сразу подъял сан архимандрита! Не ко благу сие! Пожди, княже! Помысли и ты, достоин ли сей в днешней трудноте прельстительной злобы вышней власти? Понеже и латинскую ересь, в коею склонился сам василевс цареградский, надлежит отринуть ему, и тебя самого должен будет порою останавливать и вразумлять глава русской церкви, указуя путь праведный князю своему! Сумеет ли? Не могу, сыне, дать на то благословения своего! Не могу, не проси! Не отвечай мне вовсе ничего ныне! — чуть торопливее добавил Алексии, видя, как князь неволею сжимает кулаки. — Не отвечай, но помысли! И поверь: опыт мой не равен твоему! Многое ведомо мне такое, чего ты, князь, еще не возможешь постичь!

— Дуня как? — не давая Дмитрию воли, перевел Алексий речь на домашнее, и князь сдался на этот раз, покинул покой, дабы приступать к владыке снова и снова. Дмитрий был упрям. И оба знали это слишком хорошо.

Глава 9

Наступила зима. Филипьевым постом, отбив несколько «нахождений» государевых бояр и самого Дмитрия, Алексий сидел и невесело думал о том, что силы уходят, а истончившаяся, прозрачная плоть и та остраненная яснота в голове, которая ныне не покидала его уже никогда, неотвратимо свидетельствуют о приближении конца.

За мутным, расписанным травами, желтоватым слюдяным окошком порхали белые мухи, все гуще и гуще валил снег, и он вновь думал о времени и о вечности, недоумевая и дивясь тому сгустку страсти и сил, которые тратит смертный человек в этом бренном и преходящем мире, отстаивая дорогие ему убеждения, споря с роком, собирая добро, меж тем как и он, и присные его, и собина, и убежденья, и власть — все уйдет в свой черед, обратясь в неясный шепот старинных хроник, и то для тех, кто дерзнет разогнуть желтые пергаменные листы и честь крупные буквы русского полуустава или витиеватую вязь греческой скорописи.

Мысль о Сергии, которую он гнал давеча, пришла и остановилась пред ним как неотвратимое видение истины, и он понял, уже не сопротивляясь тому, с кроткою тихою радостью, что — да! Только Сергий! И никто другой! И только избрание Сергия может удоволить князя!

В Радонежскую пустынь был послан скорый гонец, приглашая преподобного для беседы с владыкою. Дмитрия Иваныча Алексий на этот раз вызвал к себе сам.

Войдя, Дмитрий враз почуял новое в поведении своего духовного отца.

Алексий сидел прямо, глядел твердо и торжественно. Недолго, токмо дабы приготовить князя к должному восприятию сказанного, побродив вокруг и около, Алексий высказал главное, предложив содеять восприемником своим, а далее и наследником престола радонежского игумена.

Дмитрий молчал. Он сидел перед владыкою оглушенный. Все перевернулось в нем, ибо и он не мог представить доднесь, но, представив, не находил возражений противу. И показалось: Митяй, боярская суета, упрямство, гнев, обиды — все отступило и уступило вдруг. Сергий! Несмелая улыбка тронула румяные княжеские уста.

— Дуня будет рада! — сказал невесть почто и густо зарозовел, поняв промашку свою. Но Алексий даже и не расхмылил, не подал виду. Они сидели оба и молчали, и князь глядел куда-то себе под ноги, вниз, и вот наконец поднял голову, по-мальчишечьи робко глянул на старого отца своего, в приливе горячей сердечной волны почуял, что меж ними восстанавливается в сей миг давнее, от детства, немое и доброе согласие послушного сына духовного со своим духовным родителем.

— Я согласен! — сказал, весь пунцовый и добрый, и, встав с кресла, бросился в ноги Алексию.

— Встань, княже! — тихо и не вдруг попросил митрополит. — Я верил тебе и потому уже послал за Сергием!

Что могут сказать слова? Князь молчал, чуя, как тает и отваливает с души груз обиды и гнева. Алексий молчал, чуя, что в его монашескую келью снова неслышно вступила Доброта, столь редкий гость Алексия в эти последние годы…

А снег шел все гуще, и в келейном покое приметно темнело. Служка внес тонко нарезанную севрюжину, бруснику и темный монастырский квас, поставил серебряный поднос на столец. Алексий знаком предложил князю преломить хлеб и отведать рыбы. И, как в детстве, как очень давно, Дмитрий ел, крупно запивал квасом, брал неловко брусницу серебряной ложечкой, и в душе его были мир и покой. И о том, как и что скажет он в этот раз Митяю, Дмитрий подумал только уже за дверьми владычного покоя.

Черным был этот день для княжого печатника и архимандрита Спасского!

Когда князь с необычайно светлым лицом объявил ему волю Алексия, прибавивши торопливо: «Я согласил! Игумен Сергий муж праведный!

Чудотворец! По его мысли — дак всякое дело легко!» — Митяй исказился ликом, рыкнул, не сдержав бешеного нрава своего:

— Они все! Всем им… Токмо дорваться к власти! — И скрипнул зубами, и застонал, и перемог себя, вздрагивая крупным телом, поник головою:

— Прости, княже! Коли так… Воля твоя…

Но дома, в несносной келье монастырской, взбушевал Митяй так, как никогда не бушевал допрежь. Рвал ненавистную рясу с плеч, сломал дорогой посох рыбьего зуба, об пол швырнул панагию (и только тут оглянул воровато: не уведал бы келейник срамного поношения святыни), бешено выл, стиснув зубы, катался по ложу своему. Именно в этот день он возненавидел Сергия, возненавидел люто, пламенно на всю остальную жизнь, поклявшись, ежели в том поможет судьба, расправиться дозела с ненавистным игуменом и всею его обителью тоже.

Черный был день, и черная была ночь. Ночью Митяй пил. Пил мед, брагу, темное греческое вино — и хмель не брал! Только буровело лицо да наливались кровью глаза. И утром на литургии у него дрожали руки. Не знал он, какой неожиданный подарок поднесет ему радонежский игумен, но и после того ненависти своей не перемог. И надежды покончить с Сергием — тоже.

Глава 10

На чисто выпаханный к зиме монастырский двор, уставленный круглыми высокими поленницами наколотых дров, падает пуховый зимний снег. Земля подмерзла, и снег уже не растает. Ели стоят в серебре, ждут зимы. Дали сиренево-серы, и тонкие дымы далеких деревень почти не дрожат в тающем мягком воздухе. Угасло золото берез, и багровая одежда осин, облетевши, померкла. Чуть краснеет тальник внизу, опушивший замерзающую речку, куда когда-то он, Сергий, еще до изведения источника, спускался с водоносами.

Нынче ему исполнилось пятьдесят четыре года. Он и сейчас мог бы, кажется, каждодневно проделывать этот путь. Токмо на всю братию воды ему уже не наносить. Умножилась братия! И уже нет возмущенья строгим общежительным уставом. Кто покинул обитель, кто притерпелся, кто сердцем принял новый навычай, уравнивающий всех и объединяющий иноков в единое целое, зовомое монастырем или обителью, где каждый делает делание свое и все молятся, выстаивая долгие, по полному уставу, службы, а после прилагают труды к общим монастырским работам. Втянулись. Поняли, что можно и должно только так, именно так! И Сергий все реже строжит братию за неделание и леность.

В обители пишут иконы, изографы есть добрые, переписывают книги, лечат.

Окрестные мужики тоже поверили в монастырь. Со всякою труднотою — к старцам, а то и к самому игумену. Сергия взаболь (шутка — людей воскрешает!) считают в округе святым.

Он проходит двором. Еще раз, уже со ступеней, оглядывает мягко-лиловую, запорошенную снежною пеленою даль, ощущая тот тихий покой и молитвенную ясноту души, которые являются лучшею наградой иноку за достойно прожитые годы.

Гонцу, что спешит по дороге, погоняя коня, придется еще долго ждать, пока Сергий отслужит литургию и причастит братию. Строгость в церковном уставе — первая добродетель, которую он когда-то раз и навсегда положил соблюдать в сердце своем.

Сегодня его не посещают озарения, не ходит огонь по алтарю и причастной чаше, но служится ясно и светло, и он доволен службою и собой.

Неловко сказать «доволен собой». Не то это слово! Не доволен, а ясен в себе, спокоен, исполнивши долг дневи сего, как должно. И кусочек просфоры, который он, намочивши в вине, кладет в рот, тоже необычайно сладок сегодня.

Окончив службу и отпустив братию, наказав иным, что следует ныне содеять, он наконец принимает гонца. За скромною трапезой выслушивает послание митрополита. Остро взглядывает в лицо посланца, но не спрашивает ничего. И только отпустивши гонца, задумывается, суровея ликом.

Брат Стефан входит в келью, высокий, совсем седой. Оба довольны литургией и сейчас садятся рядом, и Сергию хорошо, ибо он чует, что в сердце Стефана уже нет прежней гордыни, и воцаряет понемногу тихий покой.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39