Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Государи московские (№7) - Святая Русь. Книга 1

ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Святая Русь. Книга 1 - Чтение (стр. 24)
Автор: Балашов Дмитрий Михайлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Государи московские

 

 


И только она сама ведает, как неверен почет, некрепка честь, коли все-то в единых руках ее нравного брата, казнившего-таки Ивана Вельяминова, а значит, способного и на остуду, и на гнев, и на месть… И что тогда?! И что уже свято?! Что неотторжимо? Где найти столь надобный сердцу покой, чтобы уже знать: это свое, это навек, этого никто не тронет, ни враг не досягнет, ни великий князь не обзарит? Возвела, вздохнув, очи к иконам, глянула в строгий лик Того, кто сказал о богатствах, которые червь не тратит и тать не крадет…

Ну а не победит московская рать? Или ее строгий супруг падет на поле боя?

И татары придут на Москву? Что тогда?! Темный ужас захлестнул, и как сжало, а потом отпустило сердце. И за своего маленького снова поднялся из душевных глубин непонятный глухой страх. Чуяла ли Анна далекую участь Василия? Ткнулась лицом, грудью, отчаянием своим к нему, в него… Боброк понял, молча прижал ее, оглаживая большой, горячей, надежной рукой.

— Одолеем! — повторил.

Вот и не победить нельзя! За то только и почет, и место, и волости. И не одолей он в самом деле ворога… На миг пожалел, что умер Ольгерд. С Ягайлой никакой договор невозможен. Что и створилось в нынешней Литве?!

Впрочем, и Ольгерд мог, и даже очень мог вступить в союз с Мамаем…

Ольгерд был бы страшнее!

Анна, учуяв конский топот и молвь на дворе, оторвалась от мужа, летящими шагами пошла встречать и — как угадала! Гость был дорогой, серпуховский князь Владимир Андреич. Вошел веселый, большой, в легкой, пушистой, пронизанной светом бороде, и словно осветлело в горнице — солнце не из окон уже, косящатых, красных, а будто бы и его принес с собою.

Князья обнялись.

От Владимира пахло конем, ветром, дорожною пылью, потом молодого сильного тела. Князя провели к рукомою. Анна сама держала шитый рушник.

Слуги опрометью накрывали столы в повалуше. Скоро Владимир Андреич уже весело хлебал стерляжью уху, щурясь, запивал сыченым медом, крупно белыми крепкими зубами откусывал хлеб. Насытив первый голод, отвалился к резной спинке перекидной скамьи, пошевелил плечами, глянул с хитринкою, любуя строгий Боброков лик, выговорил:

— Ягайлу-то постеречь не худо! Как ни то в Северской земле, под Рыльском или Стародубом остановить?

— Рать половинить? — возразил Боброк. — А обойдет? Да и кого пошлешь?!

— А «новгородчев»? — легко ответил Владимир Андреич.

Боброк остро поглядел на серпуховского князя.

— Идут?

— Идут! Выступили! — охотно подхватил Владимир Андреич.

«И с ним у Дмитрия стараньями покойного митрополита заключен ряд, дабы никогда ни он, ни дети его не требовали себе стола великокняжеского, не вносили котору в московский княжеский дом. Не обижен ли тем серпуховский володетель? — подумал Боброк, разглядывая молодого веселого гостя. — И все-таки насколько легче с ним, чем с Дмитрием!»

— Сколько? — вопросил вслух о новгородцах.

— С челядью тысяч до шести!

— Мало!

— Зато бояре и житьи в бронях вси! — не уступил серпуховский князь волынскому. — Их бы и послать с брянцами противу Ягайлы!

Владимир был без туги настойчив, и Боброку предстояло нынче же испытать это на себе. Сказать ли ему все, чего не баял и князю Дмитрию?

Смолчит? Тайна, известная троим, уже не тайна! Боброк уперся взглядом в улыбчивый лик Владимира. Тот что-то понял, вопросил вдруг уже без улыбки и лицом сделался строг, словно бы старше лет своих.

— Не выступит Ягайло?

— Выступит, — помедлив, отозвался Боброк. — Выступит и придет!

Но Владимир Андреич ждал.

— Только тебе! — вновь повторил Боброк. Серпуховский кивнул согласно.

— У Ягайлы с дядею жестокая пря! О вышней власти спор!

— С Кейстутом? — уточнил Владимир.

— Да. Пото ему и рать надобна!

— Дак стало?! — молодое лицо Владимира вспыхнуло солнечно.

— Не ведаю! — охмурев лицом, отозвался Боброк. — Не устоим ежели, тут и Ягайло ринет на наши головы, а так… навряд!

— Сведано?! — свел брови Владимир Андреич, и Боброк, радуясь, понял, что и грозен, и страшен может стать улыбчивый серпуховский князь.

Боброк медленно покачал головою. Отмолвил много погодя:

— Не сведано. Да и кто уведает? Кто повестит? А чую так! Новгородцев — на нежданный случай — на то крыло и выдвинуть. Приблизит Ягайло — пошлем впереймы. А только нутром чую: Ягайле надобна рать противу Кейстута, а не потери в чужой войне. И не нужен ему разгром!

Владимир приморщил чело, крепко провел по лицу руками. Всегда — и ведая, зная уже — при встрече с подлостью человеческой страдал, недоумевал, прикидывая на себя и не понимая: как эдакое можно сотворить? И теперь, хоть эта подлость навроде чужая, литовская, и им, Москве, во благо, а все же? Впрочем, погубят Литву которами, вси к нам и перебегут!

Таково помыслив, и вновь улыбнулся рассветно. Содеялся опять юным, простодушным, незаботным. И все-таки странная это была война! Сам Владимир, женатый на Ольгердовой дочери, выступает теперь противу шурина… И, его бы воля, обязательно покончил дело миром! Не надобна теперича русичам брань татарская! Вовсе не надобна! Краем глаза еще прежде углядевши грамоту, вопросил:

— В Дебрянск?

Боброк молча кивнул. Скрывать переговоры от Владимира не имело смысла. Странное и гордое ощущение явилось у Боброка в душе: то, чем заняты они днесь за этим столом, важнее многотрудных дел, творимых в Думе государевой. Но и без того не мочно, — окоротил сам себя. — И не будь твердой власти в стране… Покойный митрополит прав, как ни поверни! Не оттого ли, что в княжеской семье Гедиминовичей не установлены твердые законы престолонаследия, и творится нынешняя неподобь у Ягайлы с Кейстутом?

Боброк сидит, слегка опустивши плечи, с болью осознавая долготу своих лет рядом с этой восходящей юностью. Надобно уже еще и еще убеждать серпуховского князя не настаивать на своем замысле (не можно дробить войско!). Надобно втолковать ему, что о сказанном днесь не должно ведать никому иному в Думе государевой! Надобно, надобно, надобно… И он встанет, скажет, сделает, уговорит, настоит и вновь поскачет строжить ратных и строить полки, по суткам не слезая с седла… И может, в том и жизнь, в непрестанном вечном усилии трудовом? Быть может, в том и служение Господу?

— Одолеем?! — весело спрашивает Владимир Андреич, повторяя давешнее Аннино вопрошание.

И Боброк, перемогши ослабу усталости, слегка, краешком глаза, улыбается, выпрямляясь в своем четвероугольном, почти монашеском креслице.

— Дури не будет, — отвечает серпуховскому князю. — Да коли все рати собрать во единый кулак, дак как не одолеть?!

Глава 19

У Акинфичей собирались хозяйственно. Готовили припас, оружие, возы с добром и снедью. Михайло Иваныч Окинфов, только что отдав наказы ключнику и оружничему, пожевал губами, оглядел горницу. Помыслил о племяннике, Федоре Свибле, возлюбленнике князевом. Постеречи Москвы оставлен! Честь не мала нашему роду! Себя от племянника не отделял и потому не завидовал.

Вместо зависти гордость была родовая. Да, впрочем, Акинфичи и добром не делились до конца: как уж покойник батюшка заповедал, чтобы вместях?

Сам-то он шел в сторожевой полк. Правду баять, ратное дело неверное! Вси головами вержем. А и честь не мала! Не менее вельяминовской… Сам Владимир Андреич, бают, во главе! Хотя, конешно, и Микуле с Тимофеем дадено немало… Ну, дак не тысяцкое все же! Как Ивана казнили — укоротили им носа!

Он вынул, посопев, хорошо наточенный и смазанный от нечаянной ржи клинок прадеднего древнего меча. Решил ради такого похода взять с собою семейную святыню. Ежели, по грехам, рубиться придет… Выдвинул тусклый металл со змеистым узором харалуга. Впервые промелькнуло, что, кроме чести и спеси, могут быть и сеча, и раны, и кровь, и — не дай Бог того — в полон уведут! Глянул сумрачно на образа домовой божницы. В полон уведут, много станет окуп давать за его-то голову! Помыслив, погадал о племяннике: поможет ли с выкупом? Даве баяли — не сказал, не время и не место было о таковом, да и… Помогут! Родичу не помочь — поруха роду всему! Успокоил себя. О смерти не подумалось ни разу, ни тут, ни опосле. Как-то не влазила нечаянная смерть на бою в степенный и основательный обиход налаженного боярского хозяйства… Смерть мыслилась потом, после, как завершение — и достойное завершение! — трудов земных. С попом, соборованием, исповедью, с пристойным голошением плачеи, не инако! А впрочем, о дне и часе своем невемы! Все в руце Его!

— Не побегите тамо, мужики! Нас, баб, на татарский разор не бросьте!

— с суровою усмешкой произносит дебелая супруга, усаживается супротив, расставив полные колени, натянувши тафтяной подол, — грудастая, тяжелая.

Внимательно облюбовала глазом хозяина: воин!

— Бронь-то каку берешь? Бежать надумаете, дак полегше какую нать!

— Эвон силы-то, что черна ворона! — возражает супруг, не обижаясь поддевкой матерой супружницы. Раздумчиво говорит:

— На Воже выстояли, против Бегича самого! И воеводы нынче добрые. Должны выстоять. Должны! — повторил в голос как о решенном допрежь. Хитро оглядел жену, домолвил:

— Воротим с прибытком, верблюда тебе приведу, хотя поглядишь на зверя того!

— Ну ты, верблюда… Я ево, поди, и забоюсь! Бают, плюет он, твой верблюд! Парчи привези! Персицкой, шелковой, на саян! Да рабу, девку-татарку, не худо. Верные они, узорочья какого у госпожи николи не украдут!

Любуя, оглядела мужа. В его-то годы, а все еще хорош! И седины к лицу. Воин! Верхом, в шеломе, в броне с зерцалом и налокотниками — никому не уступит!

И ни разу не шевельнулось в душе, что отправляет мужа на смерть.

Глава 20

Мать только что вернулась с объезда митрополичьих волостей. Бросать ту службу мужеву не хотела, с одного Острового ни годной ратной справы, ни приличного зажитка для будущей семьи Ивановой было не собрать, а женить сына да и внуков понянчить Наталья намерила твердо. Но перед нынешним походом всякий разговор о женитьбе Иван решительно отверг. «Хватит Семена!» — не сдержавшись, отмолвил матери и только по измененному, жалко-омертвевшему Натальиному лицу понял, как огорчил матерь. Той беды — гибели единого оставшегося сына, — той беды не вынесла бы Наталья и сама от себя вечно отодвигала эту боязнь. А сын так грубо напомнил! А ежели и взаболь? Ушла в заднюю, и уже глухие, тщетно сдерживаемые рыдания рвались из груди, когда Иван, неслышно подойдя сзади, взял ее за плечи:

— Прости, мамо!

Сильные руки сына, горячая грудь… Неужели и его могут там саблями?

Он что-то говорит, успокаивает, гладит ее по плечам, начинает баять об Островом (то хозяйство нынче на нем): хлеб уже собран, и скоро повезут на Москву осенний корм. А Гаврилу он уже захватил с собою, двоима и пойдут!

Мать кивает, мало что понимая в сбивчивой речи сына.

Сейчас по тысячам теремов, изб, повалуш, горниц идут прощания, проводы, пьют последние чары, дают и получают последние наказы. Московская земля, столь долго и искусно оберегаемая от большой войны, возмужала, выросла и ныне рвется к бою. И уже где там — в позабытой дали времен — дела полуторастолетней давности, несогласья князей, бегство и плен, пожары городов — земля нынче готова к отпору, и медленно бредущая по степи Орда узрит русичей, вышедших встречу врагу, узрит воинов, а не разбегающихся по чащобам, как некогда, испуганных мужиков. Что-то изменилось, переломилось, вызрело, процвело во Владимирской земле и теперь властно гонит своих сыновей на подвиг.

Дожинают, домолачивают хлеб, а движение уже началось, уже ручейками потекли вдоль желтых платов убранного жнитва конные воины, пока еще не сливаясь в реки но уже и приметно густея с приближением к Москве.

И тут, в этом посадском доме в Занеглименье, тоже идет прощание.

Сестра Любава прибежала проводить брата, и сейчас сидят они втроем, маленькою семьей, вернее, с останком семьи. Тень Никиты, уже изрядно подернутая дымкою времени, еще витает над этим домом. (В Иване чего-то недостает. Огня? Настырности Никитиной? И что еще проявится в нем, когда ежели… Господи, не попусти!) Любава сидит пригорбясь, уронив руки в колени тафтяного саяна своего.

— Не обижает свекровь? — возможно бодрее прошает Иван.

Сестра отмотнула головою, словно муху отогнала, и молчит. И мать временем примакивает концом платка редкие слезинки.

«Да не плачьте вы, не хороните меня прежде времени!» — хочется крикнуть Ивану. Но после прежней грубости своей и материных слез не решается остудить их в этот последний вечер (заутра выступать!). И он молчит тоже. «Тихий ангел пролетел», — скажут про такое в последующие времена. Наконец мать молча подходит к божнице и становится на молитву.

Опускаются на колени все трое. Сейчас как нельзя более уместны древние святые слова. И потом молчаливый ужин. И мать, скрепясь и осуровев лицом, будет спрашивать (при Гавриле, которого пригласили к господскому столу, недостойны слезы и вздохи) о справе, о сряде, о припасах, о том, добро ли кован конь, о всем, о чем Иван подумал и что изготовил уже загодя, задолго до нынешнего вечера… И будет ночь. Короткая, в полудреме, и лишь под утро он заснет, и мать будет его побуживать, приговаривая: «Пора, Ванюшенька, пора!» И он наконец разомкнет вежды, вскочит, на ходу натягивая сряду, слыша, как по всей Москве и Замоскворечью вызванивают колокола.

Так, под высокий колокольный звон, и прощались уже во дворе, — и Любава вдруг, ослабнув и ослепнув в потоке хлынувших слез, кидается ему на шею. «Ванята! — кричит, мокро целует его. — Ванята!» Шепчет: «Не погибни, слышишь, не погибни тамо, стойно Семену! Обещай!» И он отводит, отрывает ее руки, успокаивает как может… А уже пора, и Гаврило ждет. Иван кланяет матери, и та строго, троекратно напоследях целует сына. Иван взмывает в седло. Выезжая со двора, еще оглядывается и машет рукой. А за ним тарахтит ведомая Гаврилой телега с припасами и ратною срядой. На улице они сливаются уже неотличимо в череду возов, в толпу комонных ратников, и две далекие женские фигурки быстро теряют их из виду.

Безостановочно и настойчиво бьют и бьют колокола. Над Москвою плывет нескончаемый торжественно-призывный благовест.

Глава 21

Подъезжая к мосту через Неглинную, попали в первую заверть. Чьи-то возы сцепились осями, кто-то, осатанев, бил плетью по морде чужого коня, уже брались за грудки, когда явился боярин и, неслышимый в реве, гаме и ржанье коней, кой-как распихал ратных и установил порядок. Дальше за мостом началась такая толчея, что и Иван, привычный к московскому многолюдию, растерялся. Минутами казалось, что они так и увязнут, так и пропадут здесь, не обретя своего полка. Втихую Иван ругал себя ругательски: с полночи надо было выезжать! Провозжался! С бабами! Зля себя, произнес было последнее вслух, но тут же и устыдил, краем глаза подозрительно глянул на Гаврилу, но тот, растерянный еще больше хозяина, не слыхал ничего.

Свой полк отыскали едва к полудню, и то повезло, потому что плотные ряды войска начали выступать из Москвы под колокольный перезвон уже из утра. Промаячила осанистая фигура Микулы Вельяминова. Он был в опашне, без кольчатой брони, но в шеломе, высоком, отделанном серебряными пластинами и по пластинам писанном золотом, с дорогим камнем в навершье. Стесненные, потные, истомившиеся от долгого ожидания полки тронулись наконец. Когда спустились к Москве-реке и, подтапливая наплавной мост, стали переходить в Заречье, только тут и повеяло речною свежестью и далекими, сквозь стоячую пыль и терпкий конский дух, запахами травы и леса.

Что там? Какие были торжества? Как выезжал князь, иные сановитые бояре — Иван и не ведал. Радовался одному, что пошли в поход и кончилось изматывающее стоянье в толпе разномастно оборуженных незнакомых и возбужденных ратников, готовых от жары и тесноты схватиться друг с другом.

Войско выступало из Москвы разными дорогами. Общий сбор назначался в Коломне. Впереди Ивана, насколько хватало глаз, текла бесконечная лента конницы, перемежаемая возами со снедью и ратною справой. Серая пыль над ратью застила солнце, забивала рот. Хоть бы ветер повеял! Никогда еще не собиралось вместе толикое множество полков, и Ивану начинало казаться неволею, что он бесконечно мал, не более муравья, что он — капля в людском потоке и обречен вечно рысить в этом бесконечном непрестанном движении.

Изредка оборачивая серое лицо, он видел то же выражение подавленной растерянности и на лице Гаврилы, тоже серого, тоже покрытого пылью. Раза два-три мимо проскакивали бояре в дорогом платье на дорогих аргамаках и иноходцах, провожаемые завистливыми вздохами рядовых кметей:

— Вот бы такого-то коня!

— Не горюй, у татарина возьмешь!

Но и веселые возгласы, и смех — все гасила, все покрывала и укрывала тяжелая дорожная пыль…

Глава 22

Историки до сих пор спорят о том, был или не был Дмитрий с воеводами своей рати у Сергия накануне, или — точнее — во время выступленья в поход?

Называются даты. Двадцатого августа войска выступают из Коломны (по другим данным — из Москвы), и мог ли в этом случае князь Дмитрий быть восемнадцатого или семнадцатого, «после Успеньева дня», бросивши движущееся войско, у Сергия? Для историков, людей двадцатого века, безусловная важность руковоженья выступающими из Москвы ратями премного превышает, разумеется, другую важность — важность духовного благословенья этой рати, идущей на подвиг и смерть. Но не так было для людей века четырнадцатого! И вспомним об отсутствии в ту пору митрополита на Москве.

Идущую на бой ратную силу страны некому было благословить. И не было в стране человека, духовный авторитет которого позволил бы ему заменить благословение главы русской церкви, кроме игумена Сергия.

И еще в «Житии» (в разных его изводах и версиях), где говорится о наезде великого князя к Троице, есть одна деталь, ускользнувшая, как кажется, от внимания историков, не всегда внимательно прочитывающих тексты. Это то, что князь хотел уехать сразу и Сергию пришлось уговаривать Дмитрия отстоять литургию и оттрапезовать в монастыре. Князь ужасно торопился. Полки уже шли по дороге на Коломну. А без благословения Сергия выступить в поход он не мог. Дмитрий, при всех капризах его характера, заносчивости, упрямстве и гневе, был человеком глубоко верующим. Да и кто бы в ту пору решился повести в степь рать всей страны без высокого пастырского благословения?! Историкам двадцатого века, выросшим в идеологическом государстве, следовало бы понять, что идеология и в прошлом определяла (и определяла могущественно!) жизнь и бытие общества, политику и хозяйственные структуры…

Дмитрий, чем ближе подходило неизбежное столкновение с Мамаем, тем больше метался и нервничал. Огромность надвигающегося подавляла его все более.

Лихорадочные и запоздалые попытки оттянуть, отвести войну ничего не дали. Посольство Тютчева, передавши Мамаю дары и золото, вернулось ни с чем. Точнее сказать, Мамай требовал, помимо даров и платы войску, прежней, Джанибековой, дани, что грозило серьезно осложнить положение страны, и тут Дмитрий, охрабрев от гнева, уперся вновь: «Не дам!»

Ну, а дал бы? Как ни странно, но, вероятно, уже ни от Мамая, ни от Дмитрия ничего не зависело. Слишком мощные силы вели ордынского повелителя в самоубийственный поход на Москву, и, будь Дмитрий даже уступчивее, те же фряги не позволили бы уже Мамаю остановиться. Да и Русь подымалась к бою и хотела этого сражения, хотела ратного сравнения сил. Слишком много накопилось обид, слишком много было удали и гордой веры в себя у молодой страны. Куликово поле не могло не состояться, и оно состоялось-таки…

В Сергиевой обители в этот раз Дмитрий не хотел задерживаться вовсе.

У Троицы, сваливаясь с седла, выговорил неразборчиво:

— Рать идет… Прискакал… Благослови!..

Сергий внимательно и неторопливо рассмотрел толпу разряженных сановитых мужей, которые сейчас, тяжело дыша, спешивались, отдавая коней стремянным. Сказавши несколько слов, пригласили всех к литургии.

Бояре гуськом потянулись в храм. Раздавая причастие, Сергий особенно внимательно вглядывался в иные лица. Князю по окончании службы возразил строго:

— Пожди, сыне! Преломи хлеба с братией! Веси ли волю Господа своего?

Дмитрий, сбрусвянев, опустил голову. В нем все еще скакала дорога, проходили с громом литавр и писком дудок войска, и только уже на трапезе, устроенной прямо во дворе, вновь начали проникать в его взбудораженную душу тишина и святость места сего.

Сергий уже ни в чем более не убеждал и не уговаривал князя. Сказал лишь, благословляя:

— Не сумуй! — И Дмитрий, нервно побагровев, склонился к руке преподобного.

Когда уже сажались на коней, Сергий подвел к Дмитрию двух иноков, старого и молодого. Немногословно пояснил, что Пересвет (молодой) — боярин из Брянска, в миру бывший знатным воином, а Ослябя (пожилой монах) такожде в прошлом опытный ратоборец. Он, Сергий, посылает обоих в помощь князю.

Дмитрий с сомнением было глянул на Ослябю, седатого мужика, но тот, тенью улыбки отвергая князевы сомненья, высказал:

— Дети мои в войске твоем, княже! Коли они воспарят к горним чертогам, а я останусь, не бившись, в мире сем — себе того не прощу! А сила в плечах еще есть! Послужу Господу, князю и земле русской! — И Дмитрий, устыдясь колебаний своих, склонил голову. Не ведал он, что Сергий и тут, и в этом деянии своем, как и во многих иных, указал пример грядущим векам. Два столетья спустя, в пору новой литовской грозы, защищая Троицкую лавру от войск Сапеги, иноки с оружием в руках, презрев прещения византийского устава, стояли на стенах крепости, «сбивая шестоперами литовских удальцов», и то творили такожде в память и по слову преподобного Сергия.

— С Господом!

Кони взяли наметом. Оглянув еще раз, Дмитрий уже со спуска увидал издали высокую фигуру Сергия с поднятою благословляющею рукой.

Ветер, теплый, боровой, перестоянный на ароматах хвои и неприметно вянущих трав, бил и бил в лицо. Завтра Коломна, и Девичье поле, уставленное шатрами, и клики войска, ожидающего его, князя, и Боброк, отдающий приказания полкам. Сейчас он любил и шурина своего, прощая принятому Гедиминовичу все, что долило допрежь: и благородную стать, и княжеский норов, и ратный талан, соглашаясь даже с тем, что без Боброка не выиграть бы ему ни похода на Булгар, ни войны с Олегом… «Так пусть поможет мне и Мамая одолеть!» — высказал вслух, и ветер милосердно отнес его слова в сторону.

Владимир Андреич легко, наддав, приблизил к скачущему князю.

— Пешцев мало! — прокричал сквозь ветер и топот коней.

Дмитрий кивнул, подумал и крикнул в ответ:

— Тимофею Василичу накажи! Еще не поздно добрать!

В упругости ветра, когда выскакали на косогор, почуялось далекое томительное дыхание степных просторов. Или поблазнило так? Дмитрий не ведал.

Глава 23

— Идут и идут! — Парень приник к волоковому окошку избы.

Шли уже второй день. Проезжали бояре на высоких дорогих конях, рысила, подрагивая копьями, конница. Колыхались тяжелые возы на железных ободьях с увязанною снедью, пивом, ратною срядой и кованью. Теперь шли, шаркая долгими дорожными шептунами, ратные мужики, пешцы, неся на плечах рогатины, топоры, а то и просто ослопы с окованным железом концом. Шли истово, наступчиво, одинаково усеребренные дорожною пылью. Несли в заплечных калитах хлеб, сушеную рыбу, непременную чистую льняную рубаху — надеть перед боем, чтобы в чистой, ежели такая судьба, отойти к Господу.

Мужики шли на смерть и потому были торжественны и суровы.

Парень отвалил от окна, выдохнул надрывно:

— Пусти, батя! — Старик отец поджал губы, вздернул клок бороды, ничего не ответил на которое уже по счету вопрошание. — Икона у нас! — с безнадежным укором, пытаясь разжалобить родителя, проговорил парень.

— Окстись! Один ты у меня! Не пущу! — выкрикнула мать из запечья, где вязала в долгие плетья, развешивая по стене на просушку, лук. — Сказано, не пущу!

Отец промычал что-то неразличимое себе под нос, вышел в сени.

— А татары придут?! — звонко вопросил парень, не глядя в сторону матери.

Та вылезла из запечья, взяла руки в боки:

— Дак ты один и защитишь? Вона сколь ратной силы нагнано!

— Не нагнано, а сами идут! — упрямо возразил парень. И повторил настырно:

— Икона у нас!

— Икона! Прабабкина, что ли? Век прошел, все и помнить! — Ворча, мать полезла в запечье.

Икона была не простая, когда-то подаренная вместе с перстнем князем Михайлой Святым сельскому попу, что спас его от татар. У того попа оставалась дочерь, прабабка ихнего рода, ей и перешли княжеские дары, когда выходила взамуж. Перстень, знамо дело, пропал, то ли продали в лихую годину, а икона доселева оставалась цела. И горели не раз, а все успевали выносить ее из огня. И так уж и чуялось — святая икона, не чудотворящая, а около того. По иконе и нынче парень требовал отпустить его на рать: мол, невместно ему, потомку того попа, сидеть, коли весь народ поднялся!

Мать поглядела на икону с некоторою даже враждой. «Все одно не отпущу!» — подумала, но уже и с просквозившею болью, с неясною безнадежностью. Старик пока еще не сказал своего последнего слова, а отпустить парня — сердцем чуяла — погинет он там! И никого кроме! И род ся окончит, ежели… Подумалось, и враз ослабли ноги, присела на скамейку, заплакала злыми молчаливыми слезами…

Хозяин тоже тыкался по дому, дела себе не находил. Дом был справный.

Муж плотничал и плотник был добрый, боярские терема клал. Летось у Федоровых в Островом рубили хоромы. Боярыня обиходливая, строгая, всяко дело у ей с молитвою, худого слова не скажет. Хозяйка и ее вспомнила, а сын и тут: «Ейный-то Иван тоже един, а идет на рать!»

— Дак он воин, его и стезя такова! — окоротил было отец.

Воин… А по улице бесконечною чередою шли мужики. Глухое «ширть», «ширть», «ширть» доносило и сюда, в клеть, хоть уши затыкай! Стоптанные шептуны сбрасывали тут же, закидывая куда в кусты, обочь дороги, подвязывали новые, и снова бесконечное «ширть», «ширть», «ширть»…

«Уйду от них! Все одно уйду, не удержат! — думал парень, привалясь лбом к тесовой, янтарно-желтой, ниже уровня дома, стене. — Убегом уйду!»

Отец вошел со двора, пожевал губами, подумал. Негромко позвал по имени. Парень оборотил лобастое, рассерженное лицо.

— Из утра уйдем! — твердо сказал отец. — Собирайсе враз, а я рогатины насажу!

Бабе, что, охнув, вылезла из запечья, плотник высказал, твердо поджимая рот:

— Вместе пойдем! Пригляжу тамо за парнем, коли што…

Сказал, будто и не на войну, не на рать, а куда на плотницкое дело собрались отец с сыном, и баба поняла, охнула, сдерживая слезы, полезла в подпол за дорожною снедью…

Из утра, едва только пробрызнуло солнце, двое ратников, старый и молодой, спустились с крыльца с холщовыми торбами за плечами, с топорами за поясом, пересаженными на долгие рукояти, неся на плечах широкие рогатины. На одном был хлопчатый стеганый тегилей, на другом старый, помятый и кое-как отчищенный шелом. Вышли и влились в несколько поредевшую череду бредущих дорогою теперь уже сплошь пеших ратников. Перемолвя с тем-другим, вскоре отец с сыном присоединились к небольшой ватаге ратных, ведомой каким-то пешим, но в броне кольчатой весело-балагуристым ратником.

И пошли, скоро уже неразличимые и неотличимые от прочих в поднятой дорожной пыли. Две капли в бесконечной человечьей реке, текущей откуда-то из веков и уходящей в вечность.

Старик шагал степенно и вдумчиво, по-крестьянски сберегая силы.

Парень то и дело вертел головой. Непривычное многолюдство (как на ярмарке!) занимало его сейчас больше грядущего ратного испытания.

Наставляя ухо, вслушивался в то, что урывисто произносилось тем или другим, а на привале, когда разожгли костер и сварили кашу в котле, что нес заросший до глаз пшеничною буйною бородою великан (он нес на плече устрашающего вида рогатину чуть не с целое дерево величиной и вдобавок котел за спиною), парень и вовсе погиб, слушая соленые разговоры и шутки бывалых ратников. Ночь осенняя, темная уже плясала комариным писком над тысячами костров, там и тут раздавались говор и смех, кони, незримые в темноте, хрупали овсом. Огонь высвечивал то бок шатра, то телегу с поднятыми оглоблями. Великан, развалясь на расстеленном армяке близ костра (один умял полкотла каши!), сейчас, сытый, лениво отбивался от наскоков ратника, который наконец-то снял свою броню и, присев на корточки к костру, кидал туда то сучок, то щепку, поправляя огонь.

— Женку как зовут? — прошал он у великана.

— По-церковному — Глахира, Глафира, как-тось так! Ну а попросту — Глаха!

— отвечал тот, добродушно щурясь. Только что сказывал: когда мечет стога, то копну тройнею подымает всегда зараз, и женке много дела наверху — успевать топтать сено. Парень завистливо оглядывал великана — целую копну зараз! Редкий мужик и подымет, а уж на верех забросить!

— Ты и телегу, поди, заместо коня вытащишь? — с подковыркою прошал ратник.

— А че? Коли не сдюжит конь… Приходило… Я, коли воз угрязнет где, николи не сваливаю, ни дровы, ни сено — так-то плечом, и — пошел! Другие коней лупят по чем попадя. А я коня николи кнутом не трону. Конь — тот же человек! Коли не сдюжил, так и знай, что помочь надобна…

— Ну, а етто, с женкой ты как? — озорниковато кинув глазом, спрашивал ратный. — Тебе ведь лечь, дак и задавишь бабу враз, и дух из ей вон! Поди, тоже здымашь?! — ратник показал рукою, как это происходит. — Как ту копну?

— Мужики дружно захохотали. Великан добродушно улыбнулся, сощуря глаз.

Шутки ратного отлетали от него как горох от стены. Потянулся, зевнул, под хохот и назойливые каверзные вопросы балагура. Сотоварищам, что тоже начали подзуживать великана, что, мол, ответишь на ето, дернув плечом, изрек с ленивою снисходительною усмешкою:

— Дак чево с его взять! Ен, може, за всюю жисть ничего тяжеле уда да выше пупа и не подымывал!

Тут уж загоготали так, что и от иных костров начали оборачиваться к ним: что, мол, и створилось у мужиков?

Парень слушал, покрываясь темным румянцем. Внове было все, и это дорожное содружество, и едкий разговор, и шутки с салом, с намеками на то, чего он еще не пробовал ни разу в жизни. И теплая ночь, и огни, и звезды в вышине над головою…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39