Диета старика
ModernLib.Net / Пепперштейн Павел / Диета старика - Чтение
(стр. 16)
Автор:
|
Пепперштейн Павел |
Жанр:
|
|
-
Читать книгу полностью
(1014 Кб)
- Скачать в формате fb2
(453 Кб)
- Скачать в формате doc
(445 Кб)
- Скачать в формате txt
(429 Кб)
- Скачать в формате html
(454 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34
|
|
- В конце двадцатых годов Советская власть отвернулась от Фрейда и повернулась в сторону Ницше, - сказал Коля Вольф. - Видимо, так следует расценить тот факт, что особняк Рябушинского, этот шедевр стиля модерн, был отобран у Психоаналитического общества и отдан ницшеанцу Горькому, у которого даже усы были такие же, как у Ницше. Правда, вскоре советская власть вообще перестала нуждаться в капризах европейской мысли. - Рябушинский. Это не он ли написал "Курочку Рябу"? - спросили мы. - Вы, наверное, перепутали с Погорельским, который написал "Черную курицу", - сказал Княжко. - Ряба снесла золотое яйцо, а затем раскаялась и стала нести яйца обычные. Черная курица вообще не несла яиц, потому что она была мужчиной и министром. Вообще-то это существо андрогинное, потому что в человеческом облике она была мужского пола, а в курином - женского. За это ее посадили на золотую цепь. Золото на фоне черных перьев - это, я бы сказал, эстетский момент в этой истории. Фамилия "Погорельский", впрочем, заставляет воспринимать черную курицу как некую головешку, как нечто вымазанное сажей, как бред погорельца. Вообще у истока русской литературы для детей находятся два повествования и оба - странные. Это "Черная курица" Погорельского и "Городок в табакерке" Одоевского. Вторая вещь - особо значительная. Удивительно, что ни один литературовед еще не отметил очевидную связь между "Городком в табакерке" и знаменитой машиной из "Исправительной колонии" Кафки. Все чаше и чаще Княжко говорил с нами о нашем деде. Он перечитал все книги деда. Он подробно анализировал некоторые фрагменты этих старых книг. "Я чувствую с ним какую-то мистическую связь, - говорил Княжко. - Не зря наши фамилии так похожи. Игорь Князев и Олег Княжко - мы словно бы повторяем две "княжеские" позы, навеки запечатлевшиеся в русском сознании. Он - "князь Игорь", аскет, отказавшийся ради чести и Родины от табунов, красавиц и сабель. Я - князь Олег, русский Гамлет. Название "Вещий Олег" можно было бы переиначить так: Олег и вещи. Ведь череп это вещь. Гамлет держал череп в руке, и это был череп шута. Олег наступил на череп ногой, и это был череп коня. И тот и другой череп - завуалированное яблоко с Древа Познания. Яблоко, в котором гнездится червь-искуситель. Следует принять смерть от червя своего. - Все это неважно, - сказали мы. - Ответьте нам лучше на вопрос: почему ваш психоаналитик в своем "Первослове" так и не сказал ничего о слове "дед", "дедушка", или, как говорят малыши, "деда"? Почему это слово осталось неистолкованным? - Плохой вопрос, - сказал Княжко. - Честно говоря, я не смог создать достойное толкование. Ничего не приходило мне в голову, кроме того очевидного, но, видимо, бесполезного факта, что слово "дедушка" чрезвычайно похоже на слово "девушка", а это слово является прибежищем Эроса в русском языке. - Что ж, если вы не знаете, что такое "дедушка", то мы скажем вам, - так промолвили мы. - И будьте уверены: в том, что мы скажем, в сто тысяч раз больше фрейдизма, чем у вашего психоаналитика, чем у самого Фрейда. "Дедушка" это тот, кто спасает от удушья. "Дедушка" это Тот, Кто Перерезает Удавку. Княжко молча ударил ладонями по своему округлому животу, звонкому, как барабанчик. Видимо, это означало "аплодисменты". На самом деле он был в меру образованный и довольно талантливый провинциал, желающий слегка декадентствовать, но скверно одевавшийся. Он никогда не носил приличных пиджаков и пальто, обходясь аморфными шерстяными кофтами с большими клоунскими пуговицами и отвратительными поролоновыми куртками. Он так и не вытравил из своего произношения южную "певучесть", столь непристойную на суровом Севере. Он был немного жалок, как Легранден, но в нем присутствовала и великолепная одержимость, напоминавшая нам Нафту из романа Манна "Волшебная гора". Теперь-то мы уже не сравниваем "живцов" с "пустецами", то есть живых людей с литературными персонажами, но тогда… Тогда еще Брежнев был жив. Зачем он так старался? Зачем краснобайствовал на черных дорогах и тропах между Переделкино и Баковкой? Между Мичуринцем и Солнечной? Может быть, ему хотелось быть ближе к нам? Может быть, он безрассудно надеялся внушить нам привязанность или даже любовь? А может быть, через нас он хотел приблизиться к величественной тени нашего деда, чей уменьшительной формой он себя провозглашал, к его кружку, к таинственной группе "Советский Союз"? Позднее мы узнали, что он с ума сходит от одной мысли о тайных обществах. Оказалось (мы узнали не от него, он, видно, боялся вспугнуть нас), что он годами рыскал по Москве, по Киеву и по Западной Украине, что он сидел в пыльных архивах, собирая материалы о различных сектах, кружках, тайных союзах, заговорах и подпольных ритуалах, которые были созданы для немногих. Скупые сведения о "Советском Союзе", просочившиеся из нескромных уст Клары Северной, взволновали его чрезвычайно. Ему показалось, что впереди, в конце его темной извилистой тропы, мелькнул тот огненный хвост, мелькнули те быстрые легкие лапки, мастерицы летящего бега, по следам которых он мчался, задыхаясь, всю жизнь. Несчастный! Уроженца краев манит Центр, Его Изумруды. Их влечет Ось, Осевой Стержень, внутри которого - сладчайшее, тайное, нектарические эссенции Всего, съедобный ключ к Всеобъемлющему Смыслу, к Всеобъемлющей Власти. Как искажена жизнь существ! Советская власть и ее жречество - советская литература, они, словно прочная кость, должны были скрывать в себе сладкий и текучий мозг Тайны. Но Центр хранит лишь одну тайну - тайну Пустоты: безликой, бескачественной, пресной. Перед этой Великой пустотой Центра равно оседаюти Пыль и Свежесть, в ней нет тайн, она не имеет секретов, онагне играет, не кокетничает, не прячется и не показывает себя украдкой. Она ничего не объясняет, ничему не помогает, ничего не открывает, ничему не способствует. И только Любовь - подлинная Любовь - свободно и бесстрашно обитает в этом отсутствии, входит в Пустоту и выходит из нее, как старый учитель из своего кабинета. Мы, Настя и Нелли Князевы, можем засвидетельствовать, что Любовь и Пустота - одно. Любовь это удвоенная пустота двух одинаковых девственных вагин, не знавших пениса и не желающих его знать. Рука в руке, вагина к вагине, плева к плеве, губы к губам, пупок к пупку, соски к соскам - так мы спали, обнявшись, всю жизнь. Мы всегда спали голые, и окна нашей спальни всегда были открыты, потому что дедушка говорил, что так мы станем закаленными. "Без Холода нет Здоровья", - всегда повторял дедушка. Так, в обнимку, мы проснулись в нашей зеленой комнате на втором этаже дачи в тот день, когда невидимые и святые существа распахнули оконце, спрятанное в небесах, и огромные объемы Дополнительного Воздуха стали ниспадать с неземной щедростью на Прекрасное Подмосковье. В ту ночь мы спали особенно крепко, возможно, потому, что Княжко накануне вечером дал нам тазепам. Нам снился сон (один - на двоих, что случается нечасто и означает, что сон послан небом) о том, что наконец-то началась Третья Мировая Война, что мир обречен и что мы с ощущением необычайного счастья и легкости встречаемся с дедушкой на Киевском вокзале, садимся в электричку и едем в Переделкино, чтобы весело провести время до ядерного удара. Люди уже разбежались как пауки, электричка пуста, и только солнце спокойно льется сквозь разбитые стекла на разбитые лавки. И поезд бежит словно сам собой, как будто веселый молодой Харон включил предельную скорость. И дедушка - живой, бодрый, посвежевший - рассказывает что-то смешное, размахивая руками. И мы хохочем. Мы встали, приняли душ и, не одеваясь, стали разбирать дедушкин письменный стол, дедушкины шкафы. Без Холода нет Здоровья. В распахнутые окна лились неуверенные запахи зарождающейся весны, трепещущий бледный свет, сочащийся сквозь полупрозрачные бегущие облака, и колокольный звон (приближалась Пасха, и церковь звонила каждый день). Свет, звон и запах весны, земли и книжной пыли скользили по нашим голым телам, по волосам, которые в это утро были окутаны сиянием. Вскоре мы нашли то, что искали, - семь объемистых папок, на которых рукой деда было написано "С. С. Материалы". Теперь нам нетрудно было догадаться, что означают буквы С. С. - Советский Союз. И затем, пока не стало смеркаться, мы читали, листали, делали выписки, смеялись, плакали. Мы даже уничтожили кое-что. Немного. Совсем немного, чтобы придать документам дополнительную ценность. И тогда же поклялись друг другу, что этих материалов никогда не увидят ни Коленька Вольф, ни Олег Моисеевич Княжко. Вечером мы тщательно оделись, особенно долго выбирали духи - девушки, которые носят серое, с особым вниманием должны относиться к духам. В конце концов мы остановились на духах "Хлоя" - нам всегда нравился их запах, а название напоминало о тринадцатилетней пастушке, которая все никак не могла догадаться, как происходит совокупление. Вечером мы должны были встретиться с Княжко в баре Дома Творчества Писателей и затем вместе отправиться в гости к Кларе Северной, куда мы были приглашены проучаствовать в "маленьком литературном чтении для очень узкого кружка". Княжко всячески пытался заинтересовать нас этим чтением и этим визитом, намекая, что во всем этом будет присутствовать нечто таинственное, какой-то сюрприз. Мы наобум взяли что-то из нашего романа a la Proust, чтобы утомить этими обширными описаниями слушателей из "узкого кружка". Мы зашли за Коленькой (он занимал маленькую комнатку в Доме Творчества) и втроем явились в тесный бар, чьи скромные стены какая-то безумная художница из числа писательниц расписала буйными зарослями камыша, кикиморами, коронованными жабами и прочей болотной мерзостью. Княжко сидел за рюмкой коньяка, поджидая нас. Дом, куда мы пришли, был нам знаком. Гуляя вечерами, мы часто проходили мимо дачи Северных и неизменно смотрели сквозь забор на большое полукруглое окно, освещенное красной лампой, имеющей форму апельсина. Вдова Северного казалась молодой. Гладкие волосы, подстриженные а 1а Жанна д'Арк: они лежали на ее голове серебряной шапочкой, напоминая также серебряный шлем. Она встретила нас ласково. Других гостей не было. Пока хозяйка накрывала стол к чаепитию, Княжко повел нас наверх, показать комнату, где он жил. Это была небольшая, холодная комната с деревянными стенами, видимо, бывшая детская: в углу лежали мячи, пластмассовые клоуны, калейдоскопы, железные божьи коровки, кубики. Виднелся крупный фрагмент детской железной дороги, привезенной из ГДР: аккуратные вагончики, вокзал небольшого немецкого городка, где на лавочке дожидались поезда крошечные женщины в оранжевых пальто и мужчины в шляпах и пиджаках. Мы попытались заглянуть им в лица - то были розовые пятнышки без черт. Висела цветная фотография девочки лет восьми, в красном купальнике, прыгающей через ручей. Видимо, это была дочка Северных, которая давно уже выросла и теперь заканчивала институт в Москве. Над узкой кроватью (видимо, в нашу честь) была приколота репродукция картины мастера из школы Фонтенбло: две одинаковые девушки в ванне. Одна аккуратно, кончиками пальцев, придерживает другую за сосок. На рабочем столике Княжко лежало редкое издание: роман нашего деда "Украина", вышедший еще в тридцатых годах. В те времена, когда социалистический реализм еще не окончательно нащупал свои канонические формы, дедушка позволял себе экспериментировать. В романе "Украина" он поставил перед собой задачу полностью обойтись без отдельных лиц: здесь действовали только коллективы, массы - рабочие одного цеха, крестьяне одной деревни, солдаты одного полка, пассажиры одного поезда… Коллективы общались между собой без посредников, с помощью простого совокупного голоса, который был подарен им автором. Княжко рассказал, что тоже пишет сейчас роман под названием "Украина". Однако это не роман об индустриализации, а история любовного треугольника. Действие происходит в современной Москве. Муж обнаруживает, что у жены есть любовник. Скрывая свое знание об этом, муж окольными путями знакомится с любовником (молодым писателем), постепенно подчиняя его своему влиянию (муж - маститый писатель). Наконец, он рекомендует любовнику написать роман "Украина" и для этого отправиться в путешествие по украинским городам и селениям. Любовник пускается в путешествие, в то время как муж с женой весело проводят время в Москве, войдя в жюри какого-то международного кинофестиваля и просматривая в день по три-четыре фильма. Любовник все не возвращается. Наконец супругам сообщают, что молодой человек бесследно исчез где-то между Мукачево и Чопом. Перед исчезновением он оставляет в номере одной провинциальной гостиницы папку, которую в конце концов пересылают маститому писателю. Раскрыв папку, муж обнаруживает, что в ней - пачка пустых листов. Надписано только название романа - "Украина" и первая фраза: "Уголки Родины, истертые и почти отваливающиеся, как уголки страниц зачитанной книги…" - Эта фраза и должна завершать мой маленький роман "Украина", - сказал Княжко. Чего только не было в маленькой комнатке Княжкою. Была, например, огромная коллекция антисемитских брошюр и памфлетов. Княжко почему-то любовно собирал эти издания. Будучи евреем, он, кажется, не мог простить своему народу, что страшные слухи, распространяемые о евреях недоброжелателями, являются ложью. Он хотел бы принадлежать народу-злодею, народу-вампиру, но еврейский народ не оправдывал его романтических надежд, оказываясь в конечном счете таким же, как и все другие народы. У изголовья кровати наши зоркие очи заприметили новенький аэрозоль против астматических приступов. И в первый и последний раз мы испытали некоторое подобие нежности по отношению к Олегу Моисеевичу Княжко. Мы спустились вниз. После чая хозяйка предложила нам начать чтение. В кровавом свете большого апельсина мы разложили на круглом столе мелко исписанные нами листки и стали читать по очереди. Это был большой фрагмент из незаконченного романа "Дедушка пробормотал". Мы писали о дедушке. Хотя все это было написано, когда дедушка был жив, впоследствии мы с удивлением обнаружили, что писали о нем как об умершем. И обо всем, что есть в мире, мы писали тогда как об умершем, ушедшем, исчезнувшем. В частности, на даче Северной мы прочли описание прогулки, которую мы часто предпринимали в раннем детстве, в Москве, когда жили с дедушкой на Пресне. Мы гордились слепящим и оглушающим эффектом пухлого и затянувшегося снегопада, постепенно съедающего образы и звуки. Нам казалось, что нам удалось передать этот эффект и то застревание, мечтательное торможение суточного цикла, которое делало слово "зима" снотворно-целительным, как тазепам, принятый в начале весны. Вот что мы прочли: "Иногда он брал нас с собой на прогулки - в зимние дни. Мы ясно вспоминаем его: в маленькой каракулевой шапочке, в черном пальто с каракулевым воротником, а на его бледном морщинистом лице в морозные дни появлялось подобие румянца, розовые паутинки на щеках. Мы особенно ясно различали облик дедушки во время тех прогулок. На улице, в ровном зимнем свете мы могли смотреть на него почти так же пристально, как на чужого человека, как на прохожего, и это отчуждение приближало его к нам. Мы наконец (как нам казалось) обретали и дедушку в ряду тех человеческих лиц и силуэтов, которые украшали фронтон нашей жизни. Этому способствовало и свечение снега, подчеркивающее границы фигуры в черном пальто, и морозный воздух, который словно бы схватывал черты лиц, не позволяя им таять; мороз придавал даже дряблой или полупрозрачной коже осязаемость, в то время как в недрах квартиры, в туманном свете маленьких ламп, с трудом цедящих свой свет сквозь розовые кружева абажуров, эта кожа показалась бы зыбкой лягушачьей шкуркой, которой из вежливости подернулось привидение, как болотце из вежливости пеленает себя в зеленую ряску, чтобы стыдливо скрыть тяжесть и тьму своих вод. В квартире как во сне, когда изо всех сил стремишься разглядеть очертания какого-либо предмета, но он отступает, как яйцо в темной лавочке, которое Алиса тщетно желала купить, уходит, оставаясь лишь неопределенным намеком на себя, робко дезертирует по мере нашего к нему приближения; но вдруг, когда надежда уже почти потеряна, мы видим его с отчетливостью, настолько пронзительной, что ее можно сравнить лишь с холодом. На морозе короста, сотканная из наших иллюзий, соскальзывала и с дедушки, он уже не казался нам столпом, пронзающим небеса, чье основание щекочет дно океана, он не казался нам земноводным существом, обитающим вблизи астрологов или в кельях христианских пустынников - мы видели крепкого пожилого человека, невысокого, даже коренастого, тепло одетого, с заботливо уложенным вокруг шеи шарфом. Время от времени он старательно сбивал сложенной надвое перчаткой оседающий на каракулевом воротнике снег. А облачко пара, повисающее возле его губ всякий раз, когда он что-то говорил нам или же просто выдыхал воздух, убеждало нас в том, что он - такое же теплокровное существо, как и мы, совсем не инеистый великан, отнюдь не побратим наста или наледи, не свойственник сосулькам, поземке, заморозкам, не прямой вдохновитель ледяных гор, катков, вьюг, метелей, не попечитель лыжни, надзирающий за ее твердым скрипом и блеском, короче говоря, что он не есть тот самый Дедушка Мороз, которого все дети с нетерпением ожидают в новогоднюю ночь. Дедушка выглядел человеком, но почему-то он все же напоминал нам Крокодила из поэмы Чуковского, который свободно ходил по улице, одетый в пальто и галоши. Мы видели и других крокодилов - нагих, распаренных, как посетители бань: они возлежали в неряшливых бассейнах, нежились в своих коричневых и зеленых лужах, на них мы смотрели в зоопарке сквозь толстое мутное стекло, покрытое капельками испарины. Нас пугало, что дома дедушка был другим, почти невидимым, и когда он читал нам вслух перед сном, лик его заслоняли образы парусных судов, вмерзших в лед, или же на его старое лицо падала тень острова на реке Миссисипи, к которому течением прибит плавучий дом, где, в одной из комнат, находится голый мертвец. Мы проходили заснеженный двор и выходили на улицу Замореного, которая зимой напоминала бульвар из-за больших сугробов на тротуарах, крепко сбитых и выровненных железными лопатами дворников. В киоске дедушка покупал свежую газету, и газета действительно была пропитана ледяной свежестью зимнего дня - с тех пор словосочетание "свежая газета" всегда вызывает в нашей памяти одну из тех, принесенных с мороза, газет, пахнущих холодом, волнистых, с влажными зубчатыми краями. Мы шли мимо здания с серебристо-белым шаром на крыше. Мы спросили дедушку, что это за здание, и он ответил: "Это Гидрометеоцентр", и тут мы почувствовали волнение - как будто произнесли имя бога. Вечерами, когда мы уже лежали в кровати, обнявшись и засыпая, мы улавливали звуки телевизора из соседней комнаты, где дедушка смотрел программу "Время": мы знали музыку начала, под которую из темных и теплых глубин космоса выплывал, вращаясь, земной шар,чтобы застыть, быть пойманным в объятия буквы "В", с которой начиналось слово "ВРЕМЯ". Слово "время" каждый вечер останавливало на наших глазах движение времени, то есть вращение Земли, смену дня и ночи. Планета ловилась плавным изгибом нижней части буквы "В", она попадала в "брюшко" этой пузатой чревоугодливой буквы. Но мы знали и музыку конца, сладкую, томительно-печальную и просветленно-радостную одновременно. Мы ждали ее, эту мелодию, чтобы насладиться, прежде чем заснуть. Это была известная мелодия из французского кинофильма "Шербурские зонтики", и эта мелодия вступала, появляясь издалека и медленно, вкрадчиво приближаясь, охлаждая наши сердца своей мучительной лаской, когда голос диктора произносил "Гидрометеоцентр сообщает". Вместе со сведениями о заморозках и оттепелях, об осадках и о сильном порывистом ветре, который проходил неведомыми местами, всегда местами, местами, видно, для того, чтобы скрыть свою неуместность, вместе с пророчествами о снегопадах, о гололеде на дорогах, вместе со всеми этими пророчествами Гидрометеоцентр сообщал каждому нашему вечеру томительную и желанную печаль, нечто, шептавшее нам о любви и смерти, о просветленно-лукавом смирении, с каким все совершается. Ту мелодию, которую мы так любили, впоследствии заменили другой, но мы с легкостью заставляем ее снова звучать в нашей памяти, и там она течет, пританцовывая, словно один из притоков Леты, омывающий те области нашей жизни, чьи пронизанные снами поля граничат с территориями младенчества, оккупированными забвением. Легкомысленная и простая музыка всезнания, музыка всепрощения, музыка самой снисходительности, шепчущая: "Все свершится так, как ему и должно свершиться. И пускай". Наши зимние прогулки сливаются в одно большое, погруженное в снег путешествие, - путешествие по мягкому и пухлому континенту белизны, растерянности, сомнамбулически подвешенному в пространстве, словно бы зависшему над остальными улицами и домами Москвы. Нам нужны были акварельные краски, и мы с дедушкой заходили в "пищебумажный" магазин, где по нашим представлениям должна была продаваться пища и бумага, но пищи там не было, одна лишь бумага, а также канцелярские принадлежности, разложенные под стеклом. Покидая этот магазинчик, мы обыкновенно несколько раз оглядывались, чтобы еще раз увидеть сквозь усилившийся снегопад, который создавал иллюзию, что мы постепенно слепнем, погружаясь в холодное, сладкое молоко, контур того дома, который казался нам прекрасным: могучие, но согбенные фигуры поддерживали засыпанный снегом балкон, а над глубокими окнами виднелись, украшенные венками, лица; выражения этих лиц были совершенно искажены снегом, который наполнял открытые рты и изумленно или гневно распахнутые глаза. Нам нужна была акварель для наших принцесс, для наших нарядных девочек, а деда как-то раз нарисовал нам рисунок, висевший долго над нашей кроватью: черный от сажи утенок, бегущий по краю льдины в белых штанах-клеш, и нагоняющий его Мойдодыр, с ног до головы забрызганный мелкими капельками крови. Пройдя Гидрометеоцентр, мы сворачивали в Предтеченский. В простом переулке сквозь снежную пелену желтела церковь - иногда мы поднимались по ее полукруглым ступеням, осторожно прикасаясь к медным перилам, к которым наши пальцы слегка прилипали от холода. Внутри вершились богослужения, и им мы были лишь кратковременными свидетелями: мы видели спины поющих людей, мерцающие смальтовые своды, и лишь изредка, при случайном движении толпы, нам открывался далекий иконостас, этот роскошный золотой шкаф, из нижних отделений которого иногда выходили великодушные священники. За Предтеченским начинались какие-то переходы, мятый мирок двориков. Четкие направления улиц терялись, их затирали обреченные полуизбушки, уцелевшие в пазах и сгибах города остатки деревенской Москвы, - среди них встречался и один особняк с колоннами, скривившийся от омерзения к собственному упадку, как старик, сосущий лимон. Окружала его бревенчатая, неказистая дворня. На одном из окон висела голая крица, и нечто, совсем старое, но живое, укрытое пледами и платками, дремало на вросшем в снег табурете у гнилого крыльца. Проходя дальше по обледеневшим доскам, переброшенным через канавы и ямы, мы встречали уже совершенного мертвеца, анестезированного до сердцевины костей, нашего хорошего знакомого - то был бывший дворец пионеров, дитя сияющих тридцатых годов, пустой и великолепный. Ничто не умеет так величественно, так беззаветно дарить себя запустению, как вещи и постройки, предназначенные для детей. Длинная и прекрасная лестница, широкая, созданная для того, чтобы по ней сбегали к воде гирлянды и цепи смеющихся, ликующих крепко взявшихся за руки детей, каскадами спускалась от дворца, черневшего своими выбитыми окнами, к бассейну, на дне которого лежал снег. Мы называли это место Храмом Пустого Бассейна. Людей здесь не было, только статуи - дети, серые, заплаканные, воздевающие к небу обломки горнов. Нам нравилось одно изваяние - девочка, чью юбку словно бы только что смял нетерпеливый ветер. Она смотрела прямо вперед, слегка прищурившись. Лицо было серьезное, решительное, но недоверчивое, впрочем, сомнение на этом лице вот-вот готово было растаять, вместе с ледяной коркой, и ее рот, чья форма была простой и совершенной, как форма листа магнолии, был уже слегка смягчен улыбкой - улыбкой узнавания и участия. И затем только мы входили в тот маленький парк, который считался целью наших прогулок - сквер Павлика Морозова. Статуя юноши, чья фамилия свидетельствовала о том, что он тоже принадлежит к пантеону богов холода, совсем была облеплена почтительным снегом, и только красный шелковый галстук на его бронзовой шее светился гаснущим сигнальным фонариком в нарастающей белой пелене. Сразу за сквером строилось огромное здание, а может быть, оно уже было дострое- но, но пока что еще пустовало - должно быть, велись внутренние отделочные работы. Мы добирались до этого здания, похожего на огромное белое кресло, увенчанное золотыми часами, и оно-то и было границей, пределом наших прогулок, его страшным и величественным завершением - возле него, как сказано у Данте, "изнемогал вдруг стремительный взлет духа": здесь мы останавливались. Останавливались, чтобы, до поры до времени, не ступить ни шагу дальше. Останавливались, чтобы, взявшись за руки, смотреть вперед, как та гипсовая девочка - щурясь (снег крупными мягкими хлопьями застревал в наших ресницах), стоя с лицами, должно быть, изумленными и восхищенными, даже потрясенными, ибо то, что разверзалось там перед нашим взором, было немыслимо, непредставимо, пугающе и в то же время превосходно. Создавалось впечатление, что здесь проходит граница между крошечным, корявым мирком насекомых и колоссальным, шарообразным, ледяным миром гигантов. Здесь изменялась размерность. Это был порог, перепад размерностей. Сквозь белоснежную пелену проступали гигантические очертания Города - здания, столь далеко отстоящие друг от друга, разделенные столь пронзительно пустым и огромным пространством, но и сами столь огромные… Изгиб серой реки, мосты, туманный готический силуэт гостиницы "Украина". Небоскреб в виде приоткрытой книги… Город. Центр. Центр Государства. Центр Мира, похожий на пустой Тронный Зал, куда даже гиганты, для которых он был создан, не решаются заглянуть. И никто никогда не воссядет в этих колоссальных креслах-домах. И никто никогда не посмеет читать эти доверчиво приоткрытые дома-книги. И никто никогда не решится ответить улыбкой на колоссальные улыбки-здания, такие как тающее вдали Полукруглое Здание, возвышающееся на крутом склоне над Ростовской набережной. Оно напоминает Скобу, одну из Скоб, удерживающих цельность этого космоса. Никто никогда не решится улыбнуться этим Скобам-Улыбкам в ответ. Но мы улыбались - знакомой улыбкой узнавания и участия, и нам казалось: вкус гипса и запах магнолий пробегают по нашим совершенным устам. Мы улыбались сдержанно, но уверенно, потому что знали - мы здесь свои, мы здесь - единственные свои, мы - порождения этой Великой Пустоты, держащей весь мир в рамках целительного ужаса. Отсюда, из этого места, миру придавалась его форма - форма яйца. Мы улыбались этому Величию и только - улыбались этой Пустоте и только - нашим маленьким ногам, обутым в облые валеночки, не перешагнуть было той границы, которая отделяла скомканный, стесненный, лабиринтообразный, душный микрокосм (в котором всегда ощущался недостаток вольного воздуха, и нам, двум девочкам, страдающим от астмы, это было известно наверняка) от этого расправленного, свободно и строго раскинувшегося в соответствии с благословенной Схемой макрокосмоса. Возникало впечатление, что до этого мы шли не в городе, а в шкафу, по одной из его полок, пробираясь между мятых рецептов, сломанных ракеток, брошюр, между тряпок, среди слипшихся стопок старых журналов "Здоровье", пробираясь сквозь наслоения всего того, что живет бесформенной и цепкой жизнью, свойственной всему небольшому, отодвинутому, скученному, сквозь мирки, живущие тошнотворной и трогательной жизнью джунглей и политических оппозиций. И вот мы дошли до края полки этого шкафа и остановились на краю. И взглядам нашим открылась Комната, ее просторы, ее Зеркала, Троны, Столы… Другие шкафы. Но то ли Стекло отделяет нас от этой Комнаты, то ли просто ужас падения удерживает нас на краю полки. А скорее всего и то, и другое: и Стекло, и ужас падения. А, может быть, стоит усугубить это сравнение и представить себе, что одна стена этой Комнаты снесена, словно бы взрывом, и сама Комната, как распахнутая ячейка секретера, открыта в сторону еще более огромного и необозримого пространства - но оттуда дует ветер и летит снег: белый, пухлый, слепящий, постепенно покрывая Зеркала, Троны, Столы, оседая на Стекле Шкафа, занося это Стекло своим пушистым покрывалом - так клетку с птицами милосердно накрывают шалью, чтобы ее обитатели успокоились в полутьме и наконец-то погрузились в сон…" Мы закончили чтение. Клара Северная, Вольф и Княжко неподвижно сидели вокруг овального стола. Несмотоя на длинноты и торможения нашего прозаического фрагмента, они не казались измученными. Видимо, они - все трое - вообще не слушали, а просто смотрели на нас, пока мы читали. Вольф и Княжко были влюблены в нас, поэтому им доставляло удовольствие следить за тем, как мы переворачиваем страницы, поправляем волосы, наблюдать за тем, как мы чередуем друг друга в деле чтения вслух. А Клара Северная когда-то, в течение довольно долгого времени, была любовницей нашего деда (о чем мы узнали утром того же самого дня, перебирая бумаги в дедовском кабинете) и, надо полагать, рассматривала нас с женским любопытством, как внучек одного своего любовника и как предмет обожания другого - если верно, что между нею и Княжко действительно имелась связь такого рода. Наконец Клара произнесла несколько вкрадчиво: - Девочки, вы сказали, что пишете в стиле Пруста. Не приходило ли вам в голову, что, быть может, сам Пруст… его душа нашептывает вам эти описания? - При чем тут душа? - удивились мы. - Это стилизация. Мы надеемся, качественная стилизация. - Но зачем она, даже если она хороша? - спросила Клара. - Каковы ваши намерения? Ваши цели? - Наши первоначальные намерения стали бы ясны, если бы роман был бы закончен. Но намерения наши изменились - мы решили не заканчивать его. Наш роман "Дедушка пробормотал" должен был заканчиваться фразой, которую дедушка якобы произнес во сне.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34
|