Диета старика
ModernLib.Net / Пепперштейн Павел / Диета старика - Чтение
(стр. 13)
Автор:
|
Пепперштейн Павел |
Жанр:
|
|
-
Читать книгу полностью
(1014 Кб)
- Скачать в формате fb2
(453 Кб)
- Скачать в формате doc
(445 Кб)
- Скачать в формате txt
(429 Кб)
- Скачать в формате html
(454 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34
|
|
Таким образом, эти "пустые" формы становятся инспираторами экзегез: они материально пусты, они "не-вещи", следовательно, они - знаки и открыты для смысла, который в реальной вещи всегда тесним ее вещественностью. Смыслу здесь уже не приходится бороться с "веществом" и быть в конечном счете как червь, выдавленным на поверхность из глубин. Он свободно располагается в форме, позволяя ей наконец-то сыграть свою изначальную роль - роль сосуда, амфоры (слово "амфора" и слово "форма", так или иначе, одно слово). "Беломраморная чаша" теперь освобождена от всех когда-то наполнявших ее веществ - от света и белого мрамора. У нее вообще более нет никакого "внутри", одна лишь блаженная поверхность (и в этом отсутствии внутреннего секрет блаженства прекрасной лампы, поскольку блаженство это пустота содержания, "нирвана"): эту поверхность не устает полировать и оглаживать извне "кроткий дух серьезности". Кроткий дух серьезности! Суровый Хайдеггер пытается придать этому духу суровость ("суровая серьезность пребывания"), но вместо этого мы видим кроткую серьезность отсутствия - то отсутствующее, кроткое и серьезное выражение, которое встречается на лицах детей, и кроликов, вообще маленьких животных,- занятых своими делами. Это же кроткое, серьезное и отсутствующее выражение'часто присутствует и на "лицах" вещей. Они всегда "здесь и не здесь". Они всегда "где-то еще", там, очень близко, но туда мы никогда не сможем добраться. Они там, куда нам никогда не продлить себя. Эта приветливость недоступного и составляет совокупное Lucet - videtur, свойственное "эпифаническому фантому", которым является лампа Мерике. Вещь в тексте становится текстом в тексте, текстом другого автора. Чтобы быть окончательно "другим", этот автор должен быть умершим. Смерть делает цитату "вещью", поскольку вещью стал цитируемый. Вещью является Гете, который "знал, каково на душе у красоты". Таков он для Штайгера, но Штайгер пытается не заметить, что и эпигон Мерике уже стал вещью. Хайдеггер указывает ему на это. Более уже нельзя (после смерти Мерике) отыскать и заверить границу между ним и его "лампой". "Старый лис пошел на последнюю уловку - стал лампой, подлец!" - так мог бы, в отчаянии, воскликнуть швейцарец Штайгер, изумленный и возмущенный швабской хитростью и увертливостью. Текст, когда он читается и пишется, не похож на статичную вещь, он - череда, серия предметов, обладающих способностью к превращению. Текст подобен тем сказочным вещам, которые убегающий от погони бросает назад, за спину: волшебный гребешок становится лесом на пути настигающего, зеркальце - озером, пояс - рекой. Писатель убегает, пытаясь скрыть то, что он на бегу превращается в вещь, - он охвачен стыдом за теряемую им на глазах субъективность, стыдом за ту объектность, которая пробивается сквозь его "снег", сквозь его тающую плоть снеговика. Он боится быть настигнутым, но он и боится, что его перестанут преследовать. Первое означало бы, что он уже стал вещью, второе - что вещью стал преследователь. Когда умирает писатель, он, конечно, становится (как и другие трупы) вещью, но эта вещь "не в себе". Эта вещь отчасти вывернута наизнанку, онаьразвернута в мир в виде текстов (помеченных тем же именем, что и тело умершего), отчасти являющихся коллекциями эквивалентов того "внутреннего", которое можно этой вещи инкриминировать. Когда умирает читатель, он хоронит в своем трупе все, когда-либо им прочитанное. Но есть старая практика, обещающая продлить жизнь писателя и читателя, обещающая сделать их бессмертными - это культ умерших, конфуцианский культ предков. Этот культ не имеет ничего общего с "некрофилией", он не наслаждение, а долг. Наиболее успешным с точки зрения размещения вещи в тексте можно считать текст Хайдеггера "Рассказ о лесе во льду Адальберта Штифтера". Этот текст на 90 процентов состоит из огромной, развернутой цитаты из Штифтера. Хайдеггер понял, что для того, чтобы вещь могла наконец прочно утвердиться в тексте, стать дырой в его глубине, а не рамкой по его краям, для того, чтобы она была "ни жива, ни мертва" (а это означает - трижды мертва, доведена до состояния "вечной свежести", чтобы сама безжизненность ее стала центром жизни других), чтобы расчленяемые слова могли на ее поверхности триумфально входить в зону временной смерти и выходить из этой зоны - для этого необходимо предоставить слово умершему. Только он тот "техник", который способен инсталлировать вещь в тексте - так, чтобы сквозь нее нельзя было пройти, так, чтобы ее приходилось бы объезжать. Именно о такой "вещи" повествует в своем рассказе Адальберт Штифтер. Эта "вещь" - лес во льду. Галлю- циногенная сила этой "вещи" такова, что ее "форма" почти переходит (через посредство "морфе") в "фармос": образ, освобожденный от "вещества", сам становится веществом, почти освобожденным от формы, но способным порождать или поддерживать другие формы - действовать как морфин, порождающий формы галлюционоза, или же как формалин, замедляющий потерю форм мертвым телом. Формализующая сила этой "вещи" такова, что остается только повторить то, что уже сделал Хайдеггер - разместить на своем пути лес во льду Штифтера и обойти его стороной. "Когда же мы наконец добрались до Таугрунда и лес, постепенно спускающийся сюда с высоты, все ближе подступал к дороге, мы внезапно услышали в темной роще, что стояла на красиво вздымающейся вверх скале, треск, настолько странный, что ни один из нас во всю свою жизнь не слыхивал ничего подобного - было так, как будто пересыпались тысячи, если не миллионы стеклянных палочек, в таком тысячекратном звенящем гомоне уносясь куда-то вдаль. Однако темно-зеленая роща по правую руку от нас была все еще далековата, так что мы не могли толком разобраться в таком звучании, и в неподвижном покое, какой был на небе и во всей местности окрест нас, оно показалось нам до чрезвычайности загадочным. Мы проехали еще какое-то расстояние, прежде чем сумели остановить Рыжего - он был всецело поглощен бегом и наверняка об одном только и мечтал - поскорее очутиться у себя дома в конюшне. Наконец мы встали и тогда услыхали над головой как бы неопределенный шорох - больше же ничего. Однако шорох этот ничуть не походил на тот звенящий гул, который мы только что слышали сквозь цоканье копыт. Мы снова тронулись в путь и все ближе и ближе подъезжали к лесу Таугрунда; наконец мы могли рассмотреть уже и темное отверстие там, где дорога уходила вглубь леса. Хотя час был еще не поздний и серое небо казалось светлым настолько, что вот сейчас бы и проглянуть лучам солнца, однако день был зимний, он склонялся к вечеру, и было пасмурно, так что белоснежные поля перед нами уже начали терять краски, а в роще, казалось, царил мрак. Но так, должно быть, только казалось, оттого что блеск снега резко контрастировал с чернотою стволов, тесно стоявших друг за другом. Когда же мы добрались до того места, где должны были въезжать под своды леса, Томас остановил лошадь. Прямо перед нами стояла тонкая и стройная ель - но она согнулась наподобие обода и образовала нечто вроде арки на нашем пути, - такие делают для вступающих в город императоров. Не описать, какое ледяное изобилие, какое бремя свисало в деревьев. Словно люстры с укрепленными на них в бесчисленном множестве перевернутыми свечами и свечками самых разных размеров стояли хвойные леса. Все свечи отливали серебром, и сами подсвечники были серебряными, и не все из них стояли прямо, некоторые были повернуты в самых разных направлениях. Теперь нам был знаком шум, прежде слышанный нами в воздухе над головой, - вовсе и не был он в воздухе, он был совсем рядом с нами. На всю глубину леса стоял этот непрерывающийся шум, потому что непрестанно ломались и падали на землю ветви и ветки, большие и малые. Тем страшнее было это зрелище, что все окрест стояло в недвижности: среди всего блеска и искрения на деревьях не шевелилось ни веточки, ни единой иголочки, пока наконец по прошествии недолгого времени наш взор не останавливался на очередном согнутом в дугу дереве, которое клонили к земле нависшие на нем ледяные сосульки. Мы все еще ждали, не трогаясь с места, и смотрели, - неизвестно, изумление или страх мешали нам въезжать во всю эту вещь. Наша лошадь, видимо, разделяла подобные же чувства, потому что несчастное животное, осторожно подтягивая ноги, несколькими рывками сумело-таки чуть подать сани назад. Пока же мы продолжали стоять на месте и смотреть, - ни один из нас не проронил ни слова, - мы вдруг услышали звук падения, - его за сегодняшний день уже довелось нам слышать дважды. Падению предшествовал оглушительный треск, напоминающий звонкий вскрик, затем следовал сдержанный стон, свист или вой, наконец раздавался тупой, грохочущий звук удара о землю, и могучий ствол дерева лежал на земле. Словно эхо выстрела волной прокатилось по лесу, по густым гасившим его сплетениям ветвей; теперь в воздухе стояло лишь позванивание и позвякивание, как будто кто-то тряс и перемешивал бесконечное множество осколков стекла, - наконец все сделалось как прежде, деревья стояли и высились, как всегда, все оставалось недвижным, и только тянулся, словно застыв на месте, прежний шорох и шум. Занимательно было наблюдать, как совсем рядом с нами на землю срывалась веточка, или ветвь, или кусок льда, - не видно было, откуда они падают, а только они проносились мимо быстро, как молния, слышен был тупой звук падения, но нельзя было уследить, как внезапно взметывалась ввысь освободившаяся от тяжести льда ветвь, и все опять замирало, и вся застылость длилась, как и прежде. Теперь нам стало понятно, что въехать в лес мы не можем. Где-нибудь путь наверняка преграждало всеми своими ветвями упавшее поперек дороги дерево, - перебраться через него мы не смогли бы, не сумели бы и объехать его, потому что деревья растут очень часто, их ветки и иглы сплетаются друг с другом, а снег лежит по самые ветки и сплетения нижнего яруса ветвей, а если бы мы тогда повернули назад, пытаясь ехать тем самым путем, по которому углубились в лес, и если бы тем временем на дорогу легло хоть одно дерево, то мы бы и застряли где-нибудь среди леса. Дождь лил не переставая, мы сами обросли толстым слоем льда, так что не могли и пошевелиться, не ломая наледь, сани, покрытые ледяной глазурью, отяжелели. Рыжий нес свое бремя, - в деревьях же если где и прибывало льда хоть на самую малую унцию, то приходила им пора ломаться - и ветвям и целым могучим стволам, и сосульки, на кончиках острые, как колья, готовы были падать наземь, - и без того перед нами лежало множество раскиданных во все стороны льдинок, а пока мы стояли на месте, издали доносился не один тяжелый тупой удар. Оглядываясь в ту сторону, откуда мы пришли, мы не видели на полях, ни где-нибудь в целой местности ни одного живого существа. Только я да Томас и Рыжий - вот и все, кто разгуливал туг на воле. Я сказал Томасу, что надо поворачивать назад. Мы вышли, отрясли сколько могли свою одежду и освободили гриву Рыжего от нависшего на ней льда, о котором нам подумалось тут, что нарастал он теперь куда быстрее, чем поутру, - то ли оттого, что утром мы внимательно, не отрываясь, наблюдали за этим явлением, так что происходящее и могло представиться нам более медленным, чем теперь, ближе к вечеру, когда нам надо было думать о других вещах и когда мы только по прошествии времени заметили, каким толстым покрылись льдом; то ли действительно стало холоднее, а дождь припустил еще сильнее. Мы этого не знали. Томас развернул Рыжего и сани, и мы как можно быстрее покатили к Эйдунским холмам". К цитируемому тексту Штифтера Хайдеггер прибавляет всего лишь несколько фраз. Одна из них звучит так: "Это состояние леса, эту его обледенелость, Штифтер называет просто - "вещь". "Неизвестно, изумление или страх мешали нам въезжать во всю эту вещь". В современном бытовом жаргоне русского языка словосочетание "въезжать во всю эту вещь" означает понимать что-либо, участвовать в чем-либо, разбираться в чем-либо, увлекаться чем-либо. Данную вещь, громоздко размещенную прямо в тексте, приходится объезжать стороной. Она, как больной дядя у Пушкина, способна заставить уважать себя, но участие в ней смертельно. Здесь, как нигде и никогда прежде или впоследствии, Хайдег- геру удалось (с помощью классика) показать, что вещь это западня, из нее нет выхода. Вещь это смерть. И только избранные, особенно искусные шаманы, могут, на глазах у изумленной и испуганной публики, входить в вещь и возвращаться обратно из ее недр, откуда исходит оглушительный треск. Если воспринимать Хайдеггера как героя волшебной сказки, то можно сказать, что, убегая, он бросил за спину три вещи, и все эти три вещи были чужими, принадлежащими кому-то другому. Эти вещи не были украдены или взяты в долг (потому что украсть или одолжить можно только у живого), они были найдены, подобраны, как подбирают драгоценности, чей законный хозяин умер, а наследники неизвестны. Сначала Хайдеггер бросил за спину башмаки Ван Гога. Бросок был эффектен, но не эффективен. "Башмаки" пробили дыру и образовали пропасть может быть даже и бездонную, но настолько узкую, как скважина, что перепрыгнуть ее для преследующих не составило труда. Затем он бросил за спину "лампу" Мерике. "Лампа" несколько затормозила движение настигающих. Погоня - ситуация архаическая, и все участники этой игры подчиняются логике архаизаций. А в соответствии с этой логикой, старая и недействующая лампа может оказаться лампой Алладина - ее следует "потереть" или об нее следует потереться, то ли вызывая джинна, то ли используя ее в качестве сексуального возбудителя, то ли призывая к жизни самые древние, примитивные способы добывания огня. Но вместо огня, джинна и возбуждения эта лампа порождает только память, наполненную сияющей пустотой: память о забвении, то есть о том, что будет, о грядущем. Поскольку нам, прежде всего, надлежит помнить о будущем, о том, что в будущем мы все забудем. Наконец Хайдеггер, уже почти настигнутый, бросил за спину лес во льду Адальберта Штифтера. На этот раз он победил. Лес во льду оказался непреодолимым препятствием: его "объезд" занимает слишком много времени. "- Ах, господин доктор, - восклицали они. - Ах, господин доктор, откуда же вы в такой страшный день? - От старухи Дубе и от Эйдунских холмов, - отвечал я". Андерсен мог бы рассказать о Хайдеггере, также как он рассказал мрачную сказку о Восточном ветре, Вольдемаре До и его четырех дочерях. Из глубины этой мрачности, как из черного яйца, могла бы вылупиться некоторая толика "светлой печали", чтобы окутать, "опушить" Хайдеггера навсегда. Но, к сожалению, Андерсен умер задолго до того, как Хайдеггер преобразовал "кроткий дух серьезности" в суровую (и не вполне достоверную) серьезность пребывания. Теперь разве что "Медгерменевтика" может говорить о Хайдеггере сентиментально - делать то, что должен был бы делать Андерсен. Году в 1989-ом мы написали бы, наверное, так:
От старухи Дубе, от Эйдунских холмов
Он бежал, весь дрожа, и шептал "Вещество".
У старухи Дубе в пизде живет сундучок:
В сундучке лед в снегу, лед в снегу, как одно существо.
Лед в снегу, лед в снегу, как сурок на ветру -
Замерзающий лед и снежок поутру.
Где бутлеггеры "Дуб" превратили в "Набату",
Шварценеггер и Хайдеггер замерзают на ветру.
Каждой из вещей, найденных Хайдеггером, можно без труда подобрать тот или иной адекват в сказках Андерсена: "башмаки" это "Ботинки счастья", которые способны осчастливить, лишь убивая. "Лампа" это "Старый фонарь", вокруг которого уже во времена Андерсена велась дискуссия относительно Lucet и (или) videtur, причем дискутирующими были такие конкуренты в деле свечения, как луна.гнилушка, светлячок и рыбья голова. Что же касается страшного леса во льду, то туда уходят все нити андерсеновских сюжетов, поскольку в центре этого леса царствует дыхание Снежной Королевы - не леденящее, а согревающее дыхание, помогающее человеку не страшиться и не избегать холода, как не избегает холода вещь. Снежная Королева и есть "старуха Дубе", постоянно "дающая дуба" и закаливающая своих прихожан, своих практикующих "докторов".
2 Одна находка и три потери
Люди зарождаются в зоне бессловесного, до слов, но затем разворачивают свое существование среди слов и с их помощью. Изделия живут в обратном времени. Они - последствия слов, слова стоят у их истока, но сами они бессловесны. Точнее, их "внутреннее", надо полагать, бессловесно, тогда каких "внешнее", их поверхности, напротив, гостеприимно распахнуты в сторону слов. На вещах пишут, вещи читают. В русском языке слово "вещь" имеет информационный привкус, оно родственно словам "вещать", "вещий", "извещение". Вещь извещает о себе как о вещи. И только потому она - вещь. Это извещение о себе есть, также, ценность. Поэтому слово "вещь" употребляется и как синоним ценности. Сказать о чем-либо "Это - вещь" означает сказать "Это - нечто стоящее" или же "Это - реально, то есть это стоит того, чтобы быть реальным". Слово "предмет" можно понимать как "до-знак", "пред-метка", то есть как материальный объект, который готов стать знаком. Приставка "пред" в данном случае означает готовность, приготовленность к тому, чтобы быть помеченным и помечать другое. Знак это всегда "после-вещь", след предмета, чья внутренняя материальность, чья "предма" сжата, редуцирована и поставлена на службу потребностям обозначения, означивания. Поэтому знак всегда является найденным или присутствующим знаком, его нельзя потерять или упустить из виду - утраченный или незамеченный знак перестал быть знаком. Но вещь теряется, не переставая быть вещью. Даже наоборот - утраченное есть абсолютная ценность, а значит абсолютная вещь. Потерянная вещь становится окончательно вещью, также как и рай только после его утраты окончательно становится раем. В отсутствие вещи разворачивается ее извещение о себе, и главное в этом извещении - сообщение о ее ненадежности, о ее пассивности о ее "невладении собой". Таким образом вещь определяется как Сокровище и Драгоценность. Сокровище это нечто, в максимальной степени организованное в соответствии с идеей "пассо", в соответствии с представлением о "пассивной" активности вещей. Сокровище "не владеет собой" настолько глубоко, что через это безволие, через эту пассивность оно приобретает власть над другими: оно призвано очаровывать, и это очарование почти механически становится "роком" очарованных. Миф о Женственности сыграл не последнюю роль в кристаллизации этого дискурса, в "кристаллизации этих кристаллов". Сокровище никогда не является только лишь знаком: его знаковость подавлена его избыточной вещностью. А поскольку оно все же обозначает - богатство, красоту, роскошь, власть - оно создает символ и инсигнию - те разбухшие и самозамкнутые варианты знака, в которых материал подчиняет себе сообщение. Сокровище значит много, даже больше, чем оно может "унести на себе", но все означаемое им в свою очередь означает его самого - Сокровище, сверхценность. Драгоценный камень становится украшением кольца или ожерелья - замкнутых структур, по орбитам которых означаемое и означающее циркулируют с повышенной скоростью, наглядно демонстрируя свою "роскошную" тождественность друг другу. Сокровище это тавтология. И тавтология это сокровище. Своими сентиментальными повествованиями о стареющих и стирающих свои следы предметах Андерсен подспудно создал вещь современности - вещь одноразовую, с минимальным сроком жизни, уничтожающую себя после одного или нескольких использований. Эта современная логика, окольными путями выпестованная романтизмом, направлена на разрушение более древней логики сокровищ. Разрушение происходит через "новую (вторичную) анимацию" вещей, то есть через их ре-анимацию. Андерсен (а вслед за ним и современность) показал, что у всякой вещи есть душа, то есть история души, и эта история тем более интимна, чем она короче. Только став мусором и самоуничтожаясь, вещь реализует свое сокровенное человекоподобие. Раньше повествовали о кольце Нибелунгов или о мече Эскалибур, но социализм XIX века, разрушение старых иерархий и демократизм заставили с большим пиететом повествовать о краткосрочном, о незначительном. Но теперь можно сказать (хотя и с некоторыми важными оговорками), что старая логика сокровищ, также воспользовавшись окольными и неочевидными путями для своей ревитализации, одержала победу. Снеговик или Старый Фонарь не инкрустированы жемчугами и не отлиты из платины, однако они инкрустированы литературными достоинствами, они отлиты в тексте. Таким образом, они - новые Сокровища. Они долговечны, потому что обозначают недолговечность. Сокровища отличаются от остальных вещей тем, что их никогда не выбрасывают: их прячут или, наоборот, показывают. Сокровища не должны устаревать - если же это и происходит, то это каждый раз катастрофа. Только Катастрофа может компенсировать гибель Сокровища. Сокровище вообще связано с катастрофой напрямую. Существующее сокровище это всегда памятник неосуществленной или же отложенной катастрофы. Яйцо Фаберже, тикающее яйцо-часы, - это бомба, которая ювелирно изукрашена потому, что никогда не взорвется. Святой Грааль является одним из величайших сокровищ христианского Запада, потому что он означает: Апокалипсис откладывается. Сокровище - это всегда отсрочка. Если сокровище это объект, посредством которого человеческое тело украшает себя отражениями прелестей внешнего нечеловеческого мира (свет звезд, Солнца, Луны, красоты цветов и т. п.), то Машина это конгломерат предметов инструментального свойства, каждое из которых когда-то было изготовлено телом с противоположной целью - продлить себя в мире. "Женственность" вещи дополняется "мужественно- стью" предмета, щедро разбрасывающего по неантропоморфным прост- ранствам детали человеческого: инструментализированные подобия рук, глаз, ушей, ног, мозгов, фаллосов, вагин, сердец. Надо полагать, что когда-нибудь Сокровище и Машина сольются, чтобы образовать андрогинное "вещь-предмет", иначе говоря - ЭТО. "ЭТО", в некотором смысле, представляет собой противоположность фрейдовскому ОНО, и в то же время ЭТО призвано объективировать именно это ОНО, чтобы навсегда "закрыть" (закрыть в модусе инструментальной "открытости) проблематику бессознательного. Пока что это еще не произошло. А если и произошло, то это событие (слияние, напоминающее об алхимических совокуплениях) скрыто, украдено у созерцания. Компьютеру не удалось стать ЭТИМ: он все же остался в пределах "мужественной" сервильности, по одну сторону Инь - Янь. Ближе к ЭТО стоит ядерная кнопка - вещица, чья неиспользованность есть отложенный конец всего. Пожалуй, "ядерный чемоданчик" есть современное "вещь-предмет", "МАШИНА-СОКРОВИЩЕ", ЭТО - недаром этот чемоданчик в наше время есть главнейший (и в общем-то единственный) атрибут верховной власти, по местонахождению которого определяется местонахождение Власти, которая (не будь этого - последнего - Атрибута) окончательно стала бы неотмеченной, ускользнувшей, затерявшейся в зоне неразличения, в сложных и плохо просматриваемых сплетениях современных политических и экономических институтов. Только благодаря "чемоданчику" (который давно уже следовало бы сплошь отделать бриллиантами), Власть все еще не окончательно стала Властями, еще не вполне растворилась в Силах, Сияниях и Господствах. "Кнопка" и "Чемоданчик" (их фольклорными праобразами следует, видимо, признать все то же кощеево яйцо в сундуке) названы, они названы коллективным сознанием бесчисленное количество раз, но они остаются невидимыми, невизуализированными, они остаются "сокровенным", "кладом" - слепым пятном коллективного ока, слепым пятном на экране коллективного воображаемого. В поэме "Знак" изображена находка - найден некий знак. Совершенно неясно, что это за знак, как он выглядит, как он обозначает, зато совершенно ясно, что он обозначает. Он обозначает конец всякого означивания - наступление времен, когда знаков больше не будет, так как более не будет ничего закодированного, ничего, нуждающегося i :чифрах, ничего косвенного. Это новая эсхатология - конец мира тайн и недомолвок, конец скрытого. В тексте "Лимбическая сивилла" (который я предпочитаю пока не публиковать) я приписал себе (в шутку, конечно) прорицательские способности. В частности, "Знак" написан был в 1985 году, в самом начале эпохи "гласности" и тотальной дегерметизации "тайного" советского мира. Знак, как уже было сказано, всегда находка. Вещь - всегда потеря. За "Знаком" следуют истории трех потерянных вещей - зеркальца, крестика, куклы. Все эти предметы потеряны, найдены, вновь потеряны. Они - свободны, потому что они больше не знаки, они ничего не обозначают. "Знак" был последним знаком, после него даже такие сугубо знаковые вещи, как нательный крестик, обретают свободу - они становятся "освобожденными атрибутами", отныне не обслуживающие более никого, а занимающиеся только своими собственными делами. Делами ускользания, бегства, исчезновения, подмены, смеха, любви, пристрастий, спорта, увеселения, сострадания… Все тексты, объединенные в разделе "Холод и вещи", должны были, согласно первоначальному замыслу, стать частями большого "романа", который я предполагал назвать "Ледяной крестик". Я хотел написать про часы, которые есть "внешнее сердце", но которые, в отличие от сердца, могут быть остановлены (и надолго), а затем заведены вновь. Я хотел написать также историю трофейного фонарика, попавшего в Россию вместе с немецким солдатом-оккупантом, а затем ставшего игрушкой русских детей, охотящихся в темноте за кладами и совокупляющимися парочками. Фонарик "видит" только тогда, когда светит, поэтому важные звенья сюжета выпадают из его исповеди. Фонарик украшен свастикой и немецким орлом, также как зеркальце было украшено кремлевской башней и красной звездочкой. Можно было бы написать также про искренний и честный листок бумаги, который любил правду, но никому не в силах был сообщить, что написанное на нем - ложь. Что-то можно было бы написать и от лица топора, которым Раскольников расколол старуху, как бревно. От лица ядерной кнопки, которая (единственная из кнопок, как она жалуется себе) не испытала нежного и властного нажатия человеческого пальца, который бы сладостно вдавил ее в глубину "орбиты". Она несчастна. Она не знает, почему обречена на печальное прозябание в девственности. Она ведь была создана для Пальца. Не для кончика ли Пальца, не для "подушечки" ли его предназначена уютная выемка на поверхности кнопки? От лица бомбы с часовым механизмом, которая (отсчитывая время, оставшееся до взрыва) сочувственно подслушивает разговоры старых генералов о стариковских недомоганиях и заботах, собравшихся в штабе, куда она подложена террористами. Можно было бы написать от лица компьютера, заведующего секретной информацией и самоотверженно борющегося против вирусов, запущенных в него злоумышленниками-хакерами. Можно было бы написать и от лица презерватива, который рожден для того, чтобы предотвратить одно (и только одно) рождение. От лица таблетки, которая рассечена пополам - одна половина ее растворяется в теле человека, принося исцеление или же облегчение, другая - ожидает своей очереди, прикрытая в своем "домике" серебристой фольгой конвалюты, но так и не дожидается "часа икс": она устаревает и ее выбрасывают. Всего этого я не написал, отвлеченный другими делами. Может быть, отдавая должное тем прошедшим временам, я когда-нибудь еще напишу о каком-нибудь из перечисленных предметов. Отсрочка это тоже сокровище. Есть вещи, вступающие в интимные отношения с человеческим телом. Это прежде всего вещи еды, а также вещи лекарств, наркотиков и ядов. Потерянное зеркальце мечтало о том, чтобы превратиться в зеркальную пыль, оно желало проникать в одушевленные тела, чтобы своими микроскопическими фрагментами отражать людей изнутри, как зеркало тролля из "Снежной королевы". Такие вещи уже почти не являются вещами, они становятся снадобьем, отчасти возвращаясь к первоначальному статусу "вещества". Но у нас еще есть возможность рассмотреть эти "не-вещи" в качестве вещей - это можно сделать с помощью отсрочки, которая ведь есть сокровище. Отложенная и черствеющая еда, несъеденные лакомства, непринятые лекарства - все они на время погружаются в жизнь вещей. Наркотик, попавший в распоряжение человека, который не намерен его употребить, есть вещь. Яд, хранящийся вдалеке от потенциальных самоубийц и отравителей, есть вещь. Литература это одна из наиболее длительных отсрочек. И поэтому она предоставляет возможность рассматривать и коллекционировать такие вещи.
1996
III Еда
Около молока
На утреннике у одного из танцующих спросили: "Что было до твоего рождения?" Тот перестал танцевать, снял с лица серпантин, подумал и ответил: "Серая пустота. Ни вещей, ни теней, ни верха, ни низа. Только ровный свет без источника - мягкий, мутный, подернутый легким туманом. Дымка. И среди этой бескрайней серой пустоты иногда раздавался голос, непонятно откуда доносящийся. Он произносил одно только слово - "Родина". Больше не было ничего".
***
Протягивая ей мороженое-эскимо, спросили у нее: "Что было, родная, до твоего рождения?" Она слизнула немного мороженого, подумала и сказала: "Серая, светлая пустота. Только ровный и пушистый свет без источника. И в глубине света, за легким туманом, вроде бы простой белый поток. За несколько секунд до моего рождения какой-то голос произнес "Ленин". Все. Больше не было ничего".
***
Серая, светлая пустота, не имеющая ни границ, ни пределов. Бездонная, бескрайняя, бесконечно простирающаяся вверх и вниз, вперед и назад, во все стороны. В этой пустоте подвешена коробочка, размером с обычную комнату. Стены, пол и потолок сделаны из тонкой белой бумаги. Непонятно, почему то, что находится в комнате, не проваливается сквозь пол. Видимо, бумага все же очень плотная. В комнате люди и вещи. Видно, семья отдыхает. Человек лет восьмидесяти сидит на диване с книгой и читает вслух роман Шарлотты Бронте "Джейн Эйр". Женщина лет семидесяти пяти, закутавшись в серую пуховую шаль, вяжет, посматривая иногда сквозь стекла очков на экранчик небольшого черно-белого телевизора - там две стройные фигурки девушки и юноши (обоим лет по пятнадцать) кружатся на коньках, выписывая замысловатые фигуры на льду. Мужчина лет сорока трех внимательно следит за их танцем, одновременно неторопливо прочищая свою курительную трубку. Женщина лет тридцати пяти кормит грудью пятимесячного младенца. Юноша лет семнадцати стоит на пороге двери, повернувшись спиной к семье, с недовольным и хмурым лицом глядя в серую, светлую пустоту. Девушка лет четырнадцати в полупрозрачной ночной рубашке лежит на кровати и, улыбаясь, смотрит в потолок. Девочка лет девяти сидит за столом и делает уроки. Мальчик лет четырех, одетый в желтую пижаму, катает по полу игрушечный поезд.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34
|
|