«Аркия» арендовала для своего чартерного рейса небольшой DC-8, четыре кресла в каждом ряду. В моем ряду справа от прохода сидела и читала журнал блондинка, которую я заметил на регистрации. Она подняла на меня взгляд, привстала и произнесла мелодичным голосом сирены:
— Пожалуйста, проходите, ваше место у окна.
Я положил кейс на багажную полку и протиснулся на свое место, ощущая запах дорогих духов. Женщина опустилась в кресло, пристегнулась ремнем и отгородилась от меня журналом.
Завыли турбины.
* * *
В Париже я был впервые в жизни. Я имею в виду эту жизнь, потому что в одной из предыдущих я наверняка был коренным парижанином, может, даже каким-нибудь бароном из не очень состоятельных, владельцем тощих земель где-то в низовьях Роны. Так мне показалось сразу же после того, как я вышел из автобуса около Дома инвалидов и, несмотря на третий час ночи и отсутствие знакомых ориентиров, точно знал, в каком направлении мне нужно идти, чтобы выйти на набережную Сены — почему-то именно Сену я считал своим долгом увидеть в первые же минуты пребывания в столице Франции.
Постояв над темной водой и вызвав подозрительное любопытство полицейского, я поймал такси и поехал в свой отель на Севастопольском бульваре, заказанный оргкомитетом конференции вовсе не для меня. Лететь и выступать с докладом должен был профессор Бар-Леви, но за неделю до начала конференции он врезался на своем «даяцу» в дорожное ограждение, и все бы обошлось, но рядом стоял каток для утрамбовки асфальта — на шоссе номер 1 третий месяц велись работы, единственной целью которых было создавать в часы пик пробки длиной не менее десяти километров. В результате профессор оказался в больнице, с переломами обеих ног, белый «даяцу» — в ремонтной мастерской, с капотом, превращенным в гармошку, я — в Париже, с ощущением неожиданно свалившегося счастья, и лишь дорожный каток вышел из этой истории без видимых изменений.
Вообще говоря, я должен был выступить с докладом, подготовленным профессором Бар-Леви, сыграв роль ретранслятора. Но были у меня и свои цели, которые я не преминул осуществить, оказавшись среди коллег. Несколько лет я работал над темой, которая к содержанию конференции отношения не имела. Историческая наука, однако, не столько логична, сколько непредсказуема. Разбираясь в архивах и анализируя то или иное событие, никогда не знаешь заранее, удастся ли завершить исследование, соблюдая «чистоту темы». Непременно вмешается какой-нибудь неучтенный фактор, и вместо ожидаемого «Влияния ирано-иракского конфликта на экстремистские мусульманские движения в Южном Ливане» получается, например, «Поставки вооружения чеченской оппозиции». Именно об этих поставках и кое-каких подводных камнях, мешавших мне в завершении темы, я и хотел поговорить с российскими и американскими коллегами-историками. Прежде всего, как ни странно, с американскими, потому что именно от них ожидал получить интересовавшую меня информацию об «иранском» и «курдском» следе. На Парижскую конференцию я не собирался по причине, вполне тривиальной: в моем годовом бюджете эта поездка не была предусмотрена…
Номер в гостинице «Климат Франции» оказался уютным, но мне, естественно, не спалось, и часов в семь, задолго до обозначенного в расписании завтрака, я вышел на пустынный еще бульвар, чтобы вдохнуть воздух Парижа. Воздух был прохладен, свеж и в меру насыщен городским букетом запахов, разделить который на составляющие, повидимому, было невозможно, поскольку в нем, кроме стандартных запахов бензина, пригорелого масла, резиновых покрышек, присутствовал еще совершенно неопределимый аромат, присущий только данному городу и никакому другому, аромат, в котором нет ничего материального, один лишь дух, имя которому Париж. Или Москва. Или, соответственно, Тель-Авив.
Я повернул на улицу Сен-Дени, которая ранним утром вовсе не соответствовала своей репутации — здесь было пусто, под ногами шуршала бумага, закрытые жалюзи магазинов крепко сжали свои челюсти, а проститутки, главная достопримечательность этого района, видимо, легли уже спать после трудовой ночи. Рекламы секс-шопов выглядели уныло и вовсе не призывно, и я, не останавливаясь, прошел до Форума, свернул к Центру Помпиду, постоял у вертящихся фигурок фонтана и вернулся в гостиницу, едва успев к концу завтрака.
После прогулки осталось ощущение, что мне знаком каждый дом, что я уже жил здесь когда-то. А потом начались заседания, доклады, разговоры с коллегами, каждому из которых приходилось заново рассказывать о том, почему в Париж не приехал профессор Бар-Леви. Конечно, я выкраивал время и за четыре дня успел побывать и в Лувре, и на смотровой площадке собора Нотр-Дам, и на макушке Эйфелевой башни, и на Монмартре, и даже доклад свой, импровизированный и не обозначенный в программе, я успел подготовить и прочитать, точно уложившись в отведенные мне от щедрот организаторов четверть часа.
Доклад привлек внимание, и несколько часов промелькнули как один миг — сначала мы долго сидели в фойе за низком столиком с доктором Джонсоном из Принстона, и мне стали ясны кое-какие подводные камни в истории сотрудничества Дудаева с иракскими курдами. Потом ко мне подошел Акимов из Российского военно-исторического института, я прекрасно знал этого человека по его нетривиальным публикациям, разговор наш удался; по-моему, Акимов тоже получил от меня кое-какую информацию, которой не обладал прежде. Во всяком случае, расстались мы с ощущением взаимной симпатии, и краткие беседы с другими коллегами я проводил уже с иным ощущением: будто, приобретя билет в бизнес-класс, я неожиданно оказался в салоне первого класса, где меня приняли как своего.
Вчера, в последний день конференции, я обнаружил, что деньги у меня подошли к концу, хотя я почти не ходил по магазинам. Мне даже нечем было заплатить за билет на заключительный банкет, что, впрочем, совершенно меня не огорчило. Все уже было сказано, необходимые знакомства завязаны, и лишняя рюмка «Камю», выпитая в приятной компании, не могла добавить ничего. Я хотел в последний вечер еще раз побродить по набережной Сены, от моста Александра Третьего до бульвара Монпарнас. Но месье Анри Фабри, председатель местного оргкомитета, рассудил иначе и вручил мне бесплатный билет, сказав с улыбкой, что это всего лишь скромная оценка моего доклада, ставшего для него лично приятной неожиданностью. Я принял билет, теряясь в догадках: считать ли слова Фабри комплиментом или, напротив, завуалированным жестом пренебрежения: мол, доклад твой не настолько хорош, чтобы включать его в уже подготовленные материалы форума, добрая выпивка — вот его истинная цена…
Я отправился на банкет, так и не разрешив эту простенькую логическую задачку, и неожиданно надрался. Как иначе я могу назвать то, что произошло? Человек я, вообще говоря, непьющий, бокал вина или рюмка коньяка — максимум, на что я способен. Но разве можно отказаться, если к тебе подходит коллега, доктор Жорж Саразин из исследовательской группы Лионского гуманитарного колледжа, говорит два-три лестных для твоего самолюбия слова и поднимает бокал за здоровье и знакомство? А если число коллег достигает полусотни?
Я не помню, когда начал отключаться, все происходило постепенно. Проснулся я, во всяком случае, в своей постели от надрывного телефонного звонка: портье предупреждал, что я могу опять опоздать на завтрак…
Самолет резво побежал по дорожке, турбины перешли на визг, и минуту спустя, высоко задрав нос, DC-8 поднимался в небо. Почему-то именно сейчас выпитый вчера вечером коньяк решил напомнить о себе. Я пригнул голову и сидел, не шевелясь. Бунт желудка лучше всего подавлять, не обращая на него внимание. Хороший совет, когда даешь его кому-нибудь из своих врагов. Бумажный пакет лежал передо мной в кармашке на спинке впереди стоявшего кресла, но мне казалось унизительным пользоваться этим достижением цивилизации, когда рядом красивая женщина спокойно читает журнал, где на картинках наверняка изображены мускулистые мужчины, поражающие своих противников одним лишь взглядом.
Пришлось терпеть.
Хорошо, что маршуты современных лайнеров проходят на высоте десяти-одиннадцати тысяч метров. Если бы самолету пришлось взбираться на сто километров, я наверняка не выдержал бы. Но десять километров — ерунда, несколько минут подъема, растянувшиеся, впрочем, на добрый час моего субъективного времени. Когда погасло табло «Пристегните ремни», и желудок, который, вероятно, умел читать, успокоился и улегся отдохнуть на диафрагму, я был способен лишь на то, чтобы, скосив глаза, убедиться в любви моей попутчицы к чтению.
Вероятно, я задремал, потому что из сумеречного состояния меня вывело тихое бормотание: стюард просил подготовить столики для ужина, перед которым пассажирам будут предложены легкие напитки.
Я опустил столик. Ужасно захотелось чего-нибудь холодного, желательно со льдом. Ужин я, пожалуй, отдам врагу, но за банку колы готов убить лучшего друга…
Сухость во рту не исчезла, в висках ломило по-прежнему, желудок опять дал знать о себе желанием выплюнуть куда-нибудь свое убогое содержимое, и я закрыл глаза, сосредоточившись на приятном воспоминании о замечательном пиве, выпитом позавчера в кафе на площади Бастилии. Когда я открыл глаза, осушив банку пива до самого донышка, то увидел соседку, державшую в руке стакан с соком. Стюардесса уже протащила свой шкаф на колесах мимо нашего ряда кресел, и теперь, чтобы получить колу, мне пришлось бы повысить голос или каким-то иным способом дать знать о себе. И хотя сухость во рту стала просто нестерпимой, я решил подождать, когда стюардесса потащит свой шкаф с вожделенными напитками в обратном направлении.
Соседка допила сок и оглянулась, чтобы передать стакан стюардессе. Черт, хорошо ей, это видно даже по румянцу на щеках. И голова у нее никогда не болит. А бокал с соком ей обычно подают поклонники, едва уловив мимолетное желание. Я отвернулся к окну, не желая наблюдать эту картину, пусть и возникшую лишь в моем воображении. Самолет будто катился по торосам и льдинам облаков, пронизывая насквозь их нематериальную твердь.
Я услышал странный хрип и обернулся.
Моя соседка привстала в кресле, и правая рука ее, сжимавшая пустой стакан, слепо шарила в воздухе. Левой она вцепилась в подлокотник кресла, и это, видимо, помогло ей удержать равновесие и не упасть в проход. Я видел, как побелели костяшки ее пальцев, сжимавшие стакан, но все происходившее производило впечатление кинематографического трюка — до меня просто не доходило, что в полуметре разыгрывается настоящая драма или даже трагедия. Правильно реагировать на окружающее я начал лишь после того, как женщина, выпустив стакан, упавший на столик, выгнулась дугой и застонала так громко, что сразу привлекла к себе внимание стюардессы, уже прошедшей со своим шкафом на колесиках в конец салона, и пассажиров с соседних рядов.
Я протянул руки, пытаясь придержать соседку за талию, обнаружил, что так и не освободился от ремней после взлета, но уже не было времени искать неподатливую пряжку, и я в очень неудобной позе, по сути беспомощный (попробуйте помочь кому-то, оставаясь привязанным!), сдерживал обеими руками странный порыв женщины сломать собственный позвоночник, выгнувшись наподобие колеса.
Что-то кричала стюардесса, которой мешал ее шкаф, занявший всю ширину прохода, кричали пассажиры; поняв бессмысленность своих действий, я оставил женщину в покое и дрожавшими руками попытался освободиться, наконец, от проклятого ремня, почему-то стянувшего мой живот с яростью разгневанного удава. Пряжка щелкнула, ремень упал, и я успел подхватить неожиданно обмякшее тело женщины.
В результате мы оказались в позе, которая могла бы выглядеть смешной в иных обстоятельствах: соседка лежала в кресле, откинув голову, а я лежал на ней, потому что не мог теперь вытащить руку, обнявшую женщину за талию. Поза была очень неудобной, в ребро упиралась грань обеденного столика, а проклятый стакан упал на пол, перекатившись по моим туфлям.
Женщина тяжело дышала мне в лицо, и запах ее духов не казался больше таким уж привлекательным — к нему примешался другой запах, горьковатый и приторный. Я освободил свою руку и в полной растерянности поднялся на ноги, ударившись затылком о щиток с кнопками вызова.
К нам уже спешила помощь — мужчина-стюард и один из пилотов. Летчик что-то резко сказал бортпроводнице, так и не выбравшейся из-за своего шкафа, и та поспешила в хвост самолета, где, видимо, находилось переговорное устройство.
Женщина затихла. Теперь она лежала в кресле спокойно, закрыв глаза, руки висели подобно плетям. Пассажир, сидевший в кресле впереди моей соседки, вышел в проход, и летчик опустил спинку его кресла на сидение. Спинку кресла моей соседки он откинул назад. Пассажиры, начавшие было подниматься со своих мест, чтобы лучше видеть происходившее, подчинились окрику стюарда.
Летчик держал женщину за левую руку, пытаясь, видимо, нащупать пульс, и я знал, что ничего у него не получится, потому что со своего места видел то, чего летчик видеть не мог: на меня смотрели пустые и холодные, как межзвездное пространство, глаза мертвеца…
Глава 2
Ранка и шип
Два оставшихся до посадки в Бен-Гурионе часа мне пришлось провести рядом с трупом. Пассажирам, сидевшим впереди и позади нашего ряда, отвели другие места, и я бы последовал за ним, но тогда мне пришлось бы перелезать через мертвое тело — не попросишь ведь покойницу подобрать ноги…
Суета закончилась быстро — летчик что-то громко сказал, подняв вверх обе руки, и любопытствующие пассажиры, начавшие было создавать толпу около места происшествия (вы представляете, что такое толкотня в проходе самолета?), вернулись на свои места и глазели издали, вытягивая шеи. Стюардесса быстро протащила свой шкаф с напитками до кухни, в проходе стало свободнее, и лишь после этого по громкой связи командир экипажа обратился к пассажирам с просьбой соблюдать спокойствие и порядок и с вопросом, есть ли на борту врач.
Нашлось сразу два врача, один из которых был, по-моему, самозванцем и вызвался помочь просто для того, чтобы оказаться ближе к месту происшествия. Во всяком случае, именно этот молодой человек лет примерно тридцати объявил, не глядя, причину смерти, едва подойдя к нашему ряду кресел:
— Инсульт, наверное. Она так кричала, бедняга…
Его коллега, старый еврей в вязаной кипе, бросил на молодого человека недоуменный взгляд и свое мнение высказал лишь после того, как осмотрел белки глаз, полость рта и руки покойницы.
— Умерла, сказал врач на иврите летчику, трудно сказать отчего. Это не инфаркт. И не инсульт, конечно. Я бы сказал — отравление… Будто змея укусила. Я живу в Текоа, у нас как-то гадюка укусила мальчика… все было так же, только, слава Богу, его удалось спасти…
— Понятно, пробормотал летчик, хотя наверняка не понял, какое отношение к смерти пассажирки могут иметь змеи, кусающие детей в поселениях.
Стюардесса, бледная, как однопроцентное молоко, принесла непрозрачную пластиковую накидку, и женщину, наконец, прикрыли с головой, окончательно отделив от мира живых. По громкой связи командир объявил, что, несмотря на трагическое происшествие, самолет продолжит полет до аэропорта назначения, куда прибудет через час и сорок пять минут.
— Вы летели вместе? — участливо спросил меня летчик, когда оба врача ретировались, причем, если старый хмурился и что-то шептал под нос, возможно, молитву, то молодой казался разочарованным — он, видимо, надеялся, что к его персоне будет проявлено большее внимание.
— Нет, я покачал головой и неожиданно обнаружил, что с трудом могу разлепить губы — слова будто приклеились к языку, висели на нем пудовыми гирями. К тому же, во рту опять все пересохло, и не только во рту, но, наверное, во всем мире, потому что цвета стали блеклыми, сухими, пересохло, похоже, даже в глазах — смотреть стало больно, будто лучи света падали не на какие-то там колбочки, а на обнаженные нервы.
Должно быть, я попросил пить (а может, летчик просто решил, что мне плохо), потому что в руке неожиданно обнаружил запотевший стакан с ледяным напитком и выпил содержимое до дна прежде, чем понял, что это с детства ненавидимый томатный сок. Почему-то вспомнилось, что именно томатный сок пила моя соседка за минуту до того, как начались эти страшные конвульсии. Полный бред, конечно, но мне сразу же показалось, что судорога сдавила мне горло, а вдоль позвоночника прошла жаркая волна. Ну вот, теперь и я тоже, это была даже не мысль, а ощущение, и я выронил стакан в подставленные ладони пилота.
— Вам нехорошо? — задал летчик риторический вопрос и, поскольку ответа, естественно, не получил, то сам же и обратился к стюардессе: — Ревиталь, принеси таблетку нитроглицерина.
— Не нужно, томатный сок произвел свое действие на мой мозг, примерно такое, какое оказывает рвотное на пустой желудок — остатки мыслей устремились наружу, превращаясь частично в речь, а частично в зрительные образы. Речь моя обращена была к летчику — похоже, что я сбивчиво рассказывал о том, как это ужасно, когда рядом неожиданно умирает красивая женщина, все это было банально, и летчик, прекрасно понимая, как ему казалось, мое состояние, внимательно слушал, кивая головой. Зрительный же образ, возникший в сознании, был неподвижен и к путаной моей речи не имел никакого отношения.
Я увидел тот последний момент, когда тело женщины перестало выгибаться дугой и опустилось на сидение, а из горла вырвался не хрип даже, а вопль, оборвавшийся на самой высокой ноте, если звук этот, наполненный множеством обертонов ужаса, можно назвать нотой.
Сзади, там где изгиб шеи плавно (и как красиво, Господи) переходил в линию спины, алело небольшое пятнышко крови, и в ранке — это я увидел совершенно отчетливо — торчал тонкий шип.
* * *
Я отвернулся к окну и постарался заснуть. До Бен-Гуриона оставалось чуть больше часа, и я понимал, что после посадки пассажирам еще немало времени придется провести в самолете — пока унесут тело, а потом, вполне вероятно, полиция пожелает задать кое-какие вопросы. Я думал о пассажирах, но понимал, конечно, что речь скорее пойдет обо мне — я сидел рядом, я видел больше остальных, меня и будут расспрашивать сначала медики, а потом полицейские, ибо, ясное дело, когда тело будут перекладывать на носилки, кто-нибудь непременно обратит внимание на алое пятнышко и на торчащий из ранки шип.
И сделает вывод о том, что женщина была убита.
— Не хотите ли пересесть? — обратился ко мне все тот же летчик, которому моя бледность, совершенно естественная, не давала покоя и, видимо, наводила на опасения — может, среди пассажиров двадцать шестого ряда начинается эпидемия?
— Есть место в салоне первого класса, продолжал летчик, — и я полагаю, что пассажиры не станут возражать…
Я бы не стал, это уж точно. Бесплатно поглазеть на человека, только что ставшего свидетелем трагедии, и задать ему несколько ненавязчивых вопросов — кто ж будет против?
— Спасибо, пробормотал я, вы очень любезны…
Летчик отстал, и, если не считать мрачной упаковки, занявшей три ряда кресел, полет продолжался, будто ничего не случилось. Стюардесса со стюардом разнесли ужин, от которого я отказался, подтвердив, по-видимому, их худшие опасения о состоянии моего здоровья. Полчаса спустя я отказался от напитков, хотя сухость во рту не исчезала, — я боялся, что во время снижения мой желудок взбунтуется, и утоление жажды обойдется гораздо дороже, чем попытка изобразить из себя верблюда, способного прожить без воды куда больше двух часов.
Высушенное время то ли изменило свое направление, то ли свернулось клубочком и начало кусать свой хвост — мне показалось, что самолет опять набирает высоту, кресло накренилось, и ноги мои задрались вверх, но табло «Пристегните ремни» не зажигалось, а скосив глаза, я обнаружил рядом накрытое пластиковой пленкой тело, убеждавшее меня в том, что время по-прежнему текло вперед, из прошлого в будущее. Возникло вдруг неодолимое желание приподнять накидку и посмотреть на тонкий блестящий шип — убедить себя в том, что я прав, что женщину убили и что сделать это мог только кто-то из пассажиров. На борьбу с этим желанием ушли последние силы, я сдался, и левая рука сама, уже без участия подавшего в отставку сознания, потянулась к накидке и застыла, упав на подлокотник кресла. Не сознанием, а просто рефлекторно, я понял, что не смогу ничего ни подтвердить, ни опровергнуть — женщина (я даже мысленно не мог сказать о ней — «тело») лежала на спине, и, когда ее накрывали накидкой, лицо было повернуто в мою сторону. Приподняв накидку, я встречу пустой взгляд, закатившиеся белки, и мне нужно будет встать и перегнуться, чтобы…
Нет, только не это.
Наконец зажглось табло «Пристегните ремни», и самолет нырнул в облака, разгребая их крыльями. Мой желудок, естественно, попробовал показать строптивость, но я, как это делают опытные родители по отношению к расшалившимся детям, решил использовать метод отвлечения внимания и заставил себя думать о самом важном — кто и когда мог убить мою соседку, всадив ей в шею отравленную иглу.
Это мог сделать один из пассажиров, сидевших сзади, в двадцать седьмом ряду. Рискованная затея, если, конечно, оба пассажира не были в сговоре друг с другом. Кто сидел сзади? Я не знал, я ни разу не обернулся, я бросил только один взгляд, когда занимал свое место и теперь даже не мог вспомнить, сидел ли позади моей соседки мужчина, или это была женщина. Сейчас места C и D в двадцать седьмом ряду были пусты.
Убить мог и кто-то, проходивший мимо нашего ряда. Быстро наклониться, протянуть руку…
Кто находился в проходе, когда я услышал хрип? Похоже, что никто, если не считать стюардессы со своим нелепым шкафом, но она уже миновала наш ряд и следила за развитием событий с откровенным ужасом на лице, не имея никакой возможности вмешаться.
Я попытался почетче вспомнить, как выглядело красное пятнышко на шее соседки. Небольшое, несколько миллиметров в диаметре, скорее даже не красное, а розоватое, чуть припухлое, с алой капелькой посредине — из капельки и торчал тонкий шип. Мне пришла в голову идея, достойная криминального романа: может быть, отравленный шип был заранее помещен в спинку кресла моей соседки на уровне шеи, и достаточно было ей откинуться назад, чтобы…
Сухость во рту и головная боль не избавляют от необходимости думать, а не давать разыгрываться нелепым фантазиям. Игла не могла быть, конечно, помещена в спинку заранее — я прекрасно помнил, как соседка сразу после взлета опустила свою прекрасную головку, и, по идее, в тот же момент должна была получить порцию яда. Да и вообще, этот вариант предполагал слишком уж изощренный способ убийства и, к тому же, прямо вывел бы полицию на возможных убийц: они должны были иметь возможность «поработать» с креслом непосредственно перед посадкой пассажиров, ведь самолет наверняка лишь несколько часов назад прилетел из очередного рейса, где обошлось, судя по всему, без загадочных смертей…
Самолет вынырнул из облаков и начал по снижавшейся дуге (или, как ее называют летчики, глиссаде) огибать Большой Тель-Авив. Сколько раз я возвращался в Израиль из зарубежных поездок, и пилоты непременно совершали перед посадкой этот своеобразный круг почета, входивший, по-моему, в стоимость билета — наверное, чтобы показать пассажирам, что прилетают они не в какую-нибудь захолустную провинцию, а в самый что ни на есть европейский город с клиньями отелей и автомобильными пробками, которые с высоты сотни метров выглядели закупоренными сосудами, грозящими больному городу близким инфарктом.
Эта мысль вновь вернула меня к трагедии, и я скосил глаза налево, будто ожидая, что за несколько минут ситуация изменилась, женщина ожила, и сейчас я встречу ее насмешливый взгляд. Естественно, мои ожидания не оправдались — ожидания никогда не оправдываются, когда речь идет о воскрешении из мертвых.
Самолет коснулся, наконец, посадочной полосы, в салоне раздались аплодисменты, на этот раз довольно жидкие и быстро смолкнувшие — даже экспансивные израильтяне, благодарные экипажу за то, что он доставил их на землю, а не в рай, понимали, что выражение благодарнсти неуместно сейчас, когда на землю доставили не всех.
Самолет остановился и турбины смолкли, командир экипажа попрощался с пассажирами, поблагодарил за сохранение присутствия духа в сложной ситуации (я даже решил, что он обращается лично ко мне) и попросил не покидать мест до тех пор, пока представители аэропорта не выполнят свою задачу… Надо полагать, речь шла попросту о том, чтобы не мешали убрать тело.
Неужели, подумал я, командир продолжает думать, что женщина умерла сама? Инфаркт? Инсульт?
Но если так, я просто обязан обратить внимание аэродромных эскулапов на красное пятнышко. Впрочем, они наверняка обнаружат его и сами, но, возможно, не сразу, не сейчас, сначала унесут тело в более подходящее для мертвецов место, и там начнут разбираться в причине смерти. И увидят, конечно… Сообщат в полицию, а в это время пассажиры разъедутся и отыскать свидетелей (не говоря уж о преступнике) будет во много раз сложнее.
А собственно, почему я так уверен в том, что красное пятнышко и шип стали причиной внезапного приступа? Может ли быть так, что происхождение пятнышка совершенно невинно — всего лишь содранная в суматохе родинка, а шип мне и вовсе померещился; в конце-то концов, я всего лишь историк и случайный сосед бедной женщины, да еще и ощущения мои после нелепой суматохи в Орли и вчерашней попойки были не самыми лучшими. И взгляд я бросил мимолетный. И если я начну сейчас привлекать внимание к тому, что на деле может оказаться игрой воображения…
Песах, сказал я себе, тебе что, больше всех надо?
Полиция разберется во всем и без твоих подсказок.
Холодной колы сейчас не мешало бы — это да.
* * *
Когда открыли входную дверь, в салон вошли четверо: первыми шли седой мужчина в расстегнутой рубахе (да, мы в Израиле…) и молодой полицейский. Позади маячили еще двое мужчин, наверняка ожидавших разрешения вынести тело.
Седой мужчина, по всей видимости врач, откинул с лица женщины накидку, несколько секунд всматривался в застывшие черты (Господи, как смерть меняет человека — это было совершенно другое лицо, чужое, искаженное не мукой, но просто отсутствием жизни), потом опустил накидку и бросил два слова полицейскому. Тот кивнул и сделал знак похоронной команде.
Через минуту место рядом со мной было, наконец, свободно. Врач ушел следом, а полицейский остался, но разрешения на выход еще не было, пассажиры смирно сидели на местах, разглядывая представителя власти.
В проходе появился один из летчиков, тот, что спрашивал меня, не нужна ли помощь, и полицейский обратился к нему:
— Пассажиры из первого класса могут выйти, кроме тех, кто перешел в первый класс из этого салона.
— А мы? — полная женщина, сидевшая на четыре ряда дальше к хвосту самолета, поднялась со своего места и начала с агрессивным видом собирать с багажной полки свои баулы, продолжая громко развивать свой вопрос. Я уже полчаса тут подыхаю от жары, хоть бы кондиционеры не выключали, я прилетела в Израиль или куда, я должна ехать домой, мне еще на самый север, в Маалот, мало того, что люди не выдерживают и умирают прямо в воздухе, так еще…
Полицейскому, надо полагать, был хорошо знаком этот тип женщин, и он сказал:
— Госпожа, вас никто не задерживает.
Вместо благодарности он получил очередную порцию упреков в некомпетентности, нерадивости, бездарности и прямом попустительстве мафии, в том числе и русской, без которой дело явно не обошлось. Пассажиры, продолжавшие сидеть в своих креслах, начали нервно смеяться, а полицейский, кажется, оценивал свои шансы остаться нераздавленным, когда пассажирка со своим скарбом начнет проталкиваться к выходу.
— Господа, сказал полицейский, тщетно стараясь перекричать свою оппонентку, все могут покинуть самолет, прошу остаться пассажиров, которые сидели на двадцать седьмом и двадцать пятом рядах, места С и D!
Двадцать шестой ряд он не упомянул, полагая, ясное дело, что я и так никуда не денусь. Самый важный свидетель.
Свидетель — чего?
* * *
В этой зоне аэровокзала я никогда не был. Не думаю, что коридоры здесь отличались чем-то от любых других коридоров в любом другом государственном учреждении. И все же, шагая рядом с полицейским и с трудом удерживая ставший вдруг чрезвычайно тяжелым кейс («чемодан, господин Амнуэль, получите в камере хранения»), я думал о том, что более мрачного коридора мне никогда еще видеть не приходилось. Позади я слышал топот ног — еще четверо пассажиров следовали за нами, не испытывая, как мне кажется, никакого восторга.
Полицейский открыл дверь, и мы вошли. Это был, скорее всего, «предбанник» — двое полицейских сидели за столом и играли в нарды. Непохоже, чтобы несение службы в аэропорту доставляло им беспокойство — во всяком случае, на их лицах не отражалось ничего, кроме желания довести партию до победы.
— Сюда, сказал «мой» полицейский и открыл вторую дверь. А вы, обратился он к остальным пассажирам, подождите здесь, пожалуйста, я постараюсь все оформить побыстрее и никого не задерживать.
Мы прошли вдвоем в следующую комнату, два окна которой выходили на летное поле. Гай Липкин (это имя я разглядел на нагрудном знаке полицейского) кивнул мне на пластиковый стул.
— Не покажете ли документы?
Он продолжал говорить по-английски, поскольку еще не знал, кто из нашей пятерки является гражданином Израиля, а кто туристом или каким-нибудь французским магнатом.
Я вытащил из кейса свой заграничный паспорт, и лицо Гая сразу просветлело.
— Песах Амнуэль, с видимым удовольствием прочитал он и перешел на иврит. Свои, как говорится, люди — сочтемся.
— Господин Амнуэль, вы понимаете, что это моя формальная обязанность, нужно составить протокол, а вы сидели ближе всех. Может, вы разговаривали с госпожой Ступник, могли увидеть, когда ей стало плохо…
Значит, фамилия женщины была Ступник. А как ее звали? Подошло бы имя Орит, если она была израильтянкой.
— Гай, сказал я (я был почти вдвое старше этого полицейского, в конце-то концов), видите ли, я хотел заговорить с ней, но у нее такого желания не было. Плохо ей стало сразу после того, как она выпила бокал сока.