Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пепел и песок

ModernLib.Net / Алексей Беляков / Пепел и песок - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Алексей Беляков
Жанр:

 

 


– Нет, – ШШ добродушно смеются, дуют на чай. – Было много улик. Доказательств. Старец этот знал французский язык в совершенстве: когда приезжал один образованный архиерей, они говорили именно по-французски. Откуда обычному мужику знать иностранный язык? Дальше – больше. Однажды к нему пришел больной ссыльный, который некогда служил в Зимнем дворце. Он увидел старца и грохнулся на колени: «Ваше Величество!». Старец очень испугался, сказал что-то типа: «Никому не говори!» Но были свидетели и все слышали. Еще подозреваемый изобразил на листе бумаги вензель «А» с короной сверху, и не просто изобразил, а поместил лист в киот, рядом с иконой…

У Йоргена звонит телефон. Он смотрит на номер, с улыбкой кивает ему и поясняет ШШ:

– Простите, должен ответить. Это опять Марк. – нажимает упругую кнопку. – Да, Марк! Неужели уже дописал? Поздравляю!

ШШ хищно переглядываются, щурясь от закатного солнца.


Звукооператор, не мелочись, добавь счастливых обертонов в мой голос, звучащий в трубке:

– Слушай, ты не одолжишь свой велосипед?

– Какой велосипед, Марк? Занимайся сценарием.

– Очень нужен, без него не напишу.

– М-да? Новая причуда нашего гения? Я, конечно, давно привык, но мне кажется… Постой, а зачем тебе мой велосипед? У тебя же свой, винтажный, ну?

– Нет, мне нужен второй.

– Для кого?

– Не в силах тебе сейчас объяснить. Просто нужен. Нужен.

– Можешь взять. Там у меня на Поварской домработница, она выдаст. Но умоляю, Марк, пиши! Вазген каждый день мне звонит. И помни о цели!

– Я нашел ее! Нашел!


Важно вовремя прервать диалог, Бенки. Кому интересно, что на это ответит Йорген, которого сквозь кристальную оптику изучают ШШ, наводя точки снайперов на пухлый нос и камышовые брови? И что на прощание скажет Марк, чье лицо теперь закрывают волосы Катуар? Все это пустое, ненужное, тщетное, праздное. Ни толку, ни проку, не в лад, невпопад. Что никак не продвинет сюжет, а создаст суету в эпизоде.

Стоп. Трубка со стоном падает на пол.

27

НАТ. СЕРЫЙ ПЛЯЖ У АЗОВСКОГО МОРЯ. ДЕНЬ.

Карамзин и я лежим на песке в блеклых плавках, разглядываем мертвый рыболовецкий баркас, увязший здесь навсегда. Мы знаем баркас до последнего крика чайки, которая гадит на капитанскую рубку. Этот баркас появится на моих скрижалях лишь один раз, чтобы больше не вызывать у автора приступа таганрогской изжоги.

– Я хотел бы уплыть на нем, – произношу я, четырнадцатилетний, с тестостеронной тоской. – Далеко.

Карамзин кидает в меня сухую ракушку, смеется:

– Куда ты уплывешь без меня? Не забывай – ты делаешь только то, что я приказал. Не можешь другого. Так я сказал.

– Ты все время ерунду приказываешь.

Карамзин грызет соленый ноготь, бормочет:

– Настанет момент для настоящего дела.

И в рифму к его зловещим словам со стороны буксира возникает на пляже девушка в малиновом купальнике. В ее правой руке полотенце, как мокрый поверженный флаг. Мы притворяемся моллюсками, только глаза выдают движение плоти.

Девушка проходит мимо, не замечая моллюсков. Напевает старинный романс «Бухгалтер, милый мой бухгалтер». Карамзин облизывает кровоточащие губы и кричит:

– А с нами тут поваляться? Мы ребята лихие, мы посланцы стихии!

Девушка, замерев, различает нас на песке и смеется:

– Мудаки!

Уходит из кадра.

– А я знаю, как ее зовут, – произносит вслед Карамзин.

– Откуда?

– Просто знаю. Ее имя – Румина. Нравится?

– Очень.

– Сам доволен: придумал это имя секунду назад. А хочешь узнать, когда она умрет?

– Когда?

– Когда ты ее убьешь.

– Ты сумасшедший все-таки.

– И это приказ мой – убей!

Я ищу пальцами любимую прядь на затылке, но тщетно: вчера бабушка очень коротко меня подстригла чугунными ножницами.

– Убей, я сказал!

– Как?

– Хорошо, что спросил. Значит, верно мне служишь. Ты убьешь ее страшно, так что мир содрогнется. Эту казнь еще надо придумать. Купаться?

28

Катуар, не гони! Я едва поспеваю!

Мы едем на велосипедах мимо краснокирпичного дома с горгулиями в овальных нишах. Ночью их угрожающе подсвечивают – так дети пугают фонариком, направляя лучик от подбородка вверх. Вспоминают о грядущей преисподней.

– Марк, куда ты меня везешь?

– В монастырь.

– Интересный поворот сюжета. Что это за бульвар? Сансет?

– Откуда ты знаешь?

– Что?

– Да, я именно так его называю. Но никому не говорил!

– Бенки мне все рассказал.

– Ты и его подкупила?


ТИТР: СРЕТЕНСКИЙ БУЛЬВАР, ВРЕМЯ 23.46. СЕЙЧАС ЧТО-ТО БУДЕТ.

Хрусть! Мы с Бенки падаем набок, переднее колесо продолжает безвольно крутиться.

– Марк, что с тобой?

Я высвобождаюсь от сбруи безвольного Бенки, быстро отряхиваю старые джинсы.

– Нас подстрелили индейцы… Бенки… мой верный Бенки…

Катуар спрыгивает с седла, поднимает выдохшегося Бенки, гладит его по цепи.

– Цепь слетела. Бедный старик! Марк, ты вообще хоть раз цепь смазывал?

– Нет. А чем ее надо смазывать? Кремом для рук?

– Маслом.

– Каким маслом?

– Я подарю тебе. Теперь нужны инструменты. Пассатижи хотя бы.

– Что?

– Пассатижи, – Катуар смыкает большой и указательный палец. – Инструмент такой.

– И где их взять ночью на бульваре?

– Нам далеко еще?

– Нет, близко совсем. Пойдем так.

Мы удаляемся, два пеших всадника, камера – вверх, над домами и мой голос за кадром.


Когда я приехал в Москву, город был темный, только глаза сверкали, только шампура блестели.

Со мной еще не было Бенки, не было Ами, мне не с кем было говорить, некому продать свой талантик. Вся компания – Лягарп в чемодане под кроватью и еще Бух, долговязый зануда с потными майками.

– Кто такой Бух? – Катуар перебивает меня.

– Историк-баскетболист. Очень важный персонаж в моем сложном сюжете, но пусть появится позже.

Я тогда забирался на крыши домов. Все чердаки были неприветливо открыты. А если и нет, ничего не стоило оторвать замок вместе с ветхими ушками, которые облегченно расставались с гвоздями-склеротиками.

На чердаках нельзя было задерживаться долго: я начинал засыпать. Я точно знал: если присяду отдохнуть на толстую трубу, обернутую уютной дерюгой, то закрою глаза и уже никогда не выберусь из летаргической сырости. И только гексоген сможет пробудить меня. И я быстрее выбирался из проклятых чердаков на крыши, разламывая рамы слуховых окон, разбивая древние стекла, царапая пыльными ресницами глаза.

Я пытался разглядеть этот город. Я пил на крышах глазные капли пивными бутылками, закусывая измученным сыром. А высоты я не боялся с тех пор, как Карамзин заставил меня полететь. И тогда город начинал медленно поворачивать свой заржавевший калейдоскоп. Узоры складывались грязные, средневековые. Но в них проступала чумная гармония, горячечное величие. Бутылка выскальзывала из рук, скатывалась по железу к пропасти и застывала на краю – лишь благодаря кучке мягкого мусора, который венчали останки воздушных шариков, что лопнули тут прошлым летом. Бутылка поворачивалась горлышком ко мне: «Спаси, командир!» – «Пошла ты!»

Возможно назавтра утром она сорвется вниз и разобьется под ногами очарованного школьника. Или старухи, которая будет нести закапывать в парк кошку, что умерла у нее ночью. Старуха! Стой! Брось кошку. Я приготовлю для тебя участь получше, судьбу поярче. Тише, Москва! Марк думать будет.

Через несколько мгновений весны была сочинена вся жизнь старушки.

Мои ладони становятся влажными. Сюжеты липнут к потным ладоням, как чешуйки воблы в таганрогской пивной «Клио».

Голень левой ноги ноет, то есть великий признак. Сдавайся, Москва! Марк тебя победит.

29

– Здравствуйте, чада мои! Зело отрадно вас видеть!

Катуар держит меня за руку, я ощущаю биение ее электричества. В дверях храма в уютной рясе стоит отец Синефил, улыбается, благословляет.

– Как величать сию дщерь? – Синефил греет взглядом Катуар.

– Катуар, – отвечаю я, вздымая хоругвь с ее ликом и именем.

– Доброе имя, хоть в святцах подобного и нет. Ах, как пахнет сирень в нашем вертограде! Мыслю – так же буйно цвела она в райском саду. Ну что, проходите!

В храме темно, только несколько пугливых свечей у холодных икон. Катуар сжимает мою ладонь сильнее.

– Я без платка, – шепчет она.

Отец Синефил легким жестом факира добывает из воздуха черный шелковый платок с алыми маками:

– Не тревожься, раба любви, раба божья, покрой свою голову. Из бутика платок, носить незазорно.

– Да, – Катуар усмехается. – Эту марку я знаю.

Катуар набрасывает легкий платок на голову, завязывает на затылке байкерский узел. Отец Синефил любуется ею, гулко восклицает:

– Красавица! Ты не актриса?

– Я диалогистка.

– Ишь, какие нынче диалогистки пошли! Кто родители?

– А почему вы так поздно тут? Всенощная давно закончилась.

– От ответа уходишь. Но я не настырный. Почему поздно? В саду работал, пионы сажал. Любишь пионы?

– Издалека. У меня на цветы аллергия. Кстати, Марк, когда будешь хоронить меня – никаких цветов в гробу, пожалуйста!

– Катуар!

Отец Синефил проводит рукой по маковой голове Катуар:

– Шутница. А что за буква на плече твоем?

– Холодновато тут у вас.

– Опять не отвечаешь. Ну, Господь с тобой.

– У вас есть пассатижи?

– У отца Синефила все есть в хозяйстве. Какой монастырь без пассатижей?

30

Через двенадцать минут мы с отцом Синефилом следим в саду, как Катуар, склонившись над перевернутым к небу колесами беспомощным Бенки, легко откручивает древние гайки и возвращает цепь родной шестеренке.

– Вот мастерица! – смеется отец Синефил. – Не феминистка ли часом?

– Не дай бог! – Катуар отвечает, не обернувшись. – Ну все, Бенки. Ты будешь жить. Только масло теперь нужно.

– Есть елей, – отвечает отец Синефил.

31

Еще через шестнадцать минут Бенки с титановой подругой стоят у беленой стены, прижавшись друг к другу. Отец Синефил поливает из шланга на руки Катуар, она трет их растрескавшимся хозяйственным мылом, чуть стонет от холодной воды.

– Марк, с чем ко мне пожаловали? – спрашивает отец Синефил. – Не велосипед же чинить.

– Покажите нам кино.

– Давно такого от тебя не слышал. А какое?

– Решайте сами, я доверяю вашему вкусу и чувству момента.

Отец Синефил бросает шланг на землю, снимает с яблоневой ветки полотенце, вышитое по краям синими крестиками, подает его Катуар и молвит:

– Тогда голливудскую классику. Она хорошо идет майскими ночами. Не успел оглянуться – звезды и месяц унес утренний ветер. Так и живем на нашем закатном бульваре. Молимся и сострадаем. Но хватит праздно болтать и упоминать всуе имя Голливуда. В храм!

Мы входим в церковь.

Отец Синефил берет с алтаря пульт в золоченом окладе, нажимает на кнопку. Поверх царских врат с ласковым жужжанием спускается бледное полотно.

– Господи! – восклицает Катуар. – Что это?

– Экран, – отец Синефил чуть зевает. – Сейчас принесу вам стулья. Поп-корн не держим, только кагор. По стаканчику?

– Да, – Катуар смеется. – Я с радостью!

Когда отец Синефил удаляется, Катуар целует меня в счастливый висок:

– Кто он такой? Прикольный поп!

– Дщерь моя, я все слышу! – голос незримого отца Синефила заставляет дрожать пламя свечей. – Кино для меня – вторая религия. Прикола тут нет. Греха, впрочем, тоже.

Отец Синефил является с другой стороны – в одной руке он держит два складных стула с матерчатыми сиденьями и спинками, в другой вознес к куполу серебряный поднос с двумя рубиновыми стаканами.

– Аки звезды кремлевские! – отец Синефил смеется, и хохот звучит как чуждый орган в этом храме. – У меня добрый кагор. По шарам не дает, но дух укрепляет.

Он протягивает поднос Катуар, та берет стакан и вдыхает запах ночного вина.

– Что за нос у тебя, раба божья! – отец Синефил качает головой. – Чудо, что за нос! Достойный иконы. Ну, за кино!

Мы с Катуар отпиваем, благодать растекается по усталым венам.

– Господи, как хорошо! – шепчет Катуар. – Марк, любимый, как хорошо!

Со священным скрипом отец Синефил поднимается по деревянным ступеням на хоры и попутно вещает:

– Фильм недублирован. Переводить буду я.

На экране вспыхивает львиная морда. Непререкаемо рыкает, хоть святых выноси.

– Лев – есть символ евангелиста Марка! – распевно гудит с хоров отец Синефил. – Но в данном случае он означает иное…

Камера наезжает на стакан в ладони Катуар, опускается вглубь, в рубиновое море. Здесь беззвучно резвятся русалочки, поджидая глупый «Титаник».

32

Нас утро встречает прохладой. Отец Синефил сидит на скамейке у клумбы, страстно зевает. Катуар снимает платок, вытирает им рассветные слезы.

– Рад, Катуар, – говорит отец Синефил, – Рад, что кино тебе понравилось. Приходи еще, как захочешь причаститься. А мне отдохнуть немного – и снова к трудам. Снова пастве внушать, что истинный бог на Руси, что падем мы, как Византия, если Западу не противопоставим духовность нашу. Если не перестанем собирать сокровища на земле, а обратимся к мыслям о вечном, о том, что… завтра эфир у меня на канале… надо в солярий сходить…

Отец Синефил склоняет бороду к аккуратной голгофе, где цветы распускают бутоны, и дождевой червь, выбираясь на свет, уже мнит себя радостно богом.

Мы не будим отца Синефила, пусть отдыхает. И Бенки с подругой оставим пока тут, пусть поживут в райском саду, заслужили.

Я открываю маленькую зеленую дверь в ограде монастыря. Скрип пробуждает незримую птичку, столичную нищенку.

– Какой хороший фильм. – Катуар прикуривает дрожащую сигарету. – Откуда ты знаешь этого отца Синефила?

– Потом расскажу.

– Уходишь от ответа! – Катуар освежает бульвар первым дымком.

– Слышишь птицу?

– Слышу. Но не вижу.

– Ты у меня тоже как птица.

– Как чайка?

– Нет! Они омерзительные.

– Чайки?

– Поверь мне – я вырос на море. Поверь.

– А какая?

– Просто Птица. Из моей Красной книги. Нет, книжечки.

– Так нельзя! Надо придумать, что я за птица.

– Придумаю, но не сейчас. Поедем домой скорей. Вон уже поливальная машина едет.

– И что?

– Вдруг она смоет тебя?

– Боишься?

– Очень.

– Не бойся. Птицы не тонут.

– И не курят.

– Хочешь – брошу?

– Давай.

– Но при условии.

– Каком?

– Ты бросишь этот сценарий.

– Ты что, Катуар? Все в самом разгаре. Рухнуло здание МГУ. Мне перевели деньги. Впереди еще столько сладких трупов и катастроф. Ты что?

– Деньги? Вернешь.

– Почему я должен бросить? Что за рассветные затеи?

– Он мне не нравится.

– Ты хочешь лишить героя цели?

– Какого героя?

– Меня. Герой должен иметь цель, иначе он никому не нужен.

– Ты нужен мне. Этого герою мало?

– Подожди. Ты будешь писать диалоги?

– Нет. Мне можно лететь?

– Куда? Куда, птица?

– Метро уже открылось.

– Не пиши диалоги, если не хочешь. Но ты никуда не уйдешь от меня. Никуда. Не уйдешь.

– Ради тебя, мой любимый. – Катуар берет сигарету двумя пальцами, прицеливается, словно резвясь, играет в дартс. Сигарета опытной стрелой попадает точно в мишень урны.

– Какая ты ловкая!

– Ты сомневался? Видишь, я бросила. А ты?

– Птица, давай лучше целоваться посреди бульвара, как…

– Марк, а кто была твоя жена?

– У меня не было жены.

– Не обманывай.

– Не было при Шекспире сигарет «Друг». Не было!

– Марк, любимый, никогда не обманывай меня, хорошо?

33

– Тебе помочь к экзамену подготовиться?

Она похожа на цветок подорожника. Моя однокурсница. Ты спросишь, Бенки, какой у нее цвет глаз. Я до сих пор тебе этого не скажу: не знаю, не понимаю. Да и есть ли у нее глаза? Под глазами есть две вечерние лужайки, это точно. Но сами глаза? Еще есть зубы. Крупные, хорошо бы их поместить в гербарий стоматолога. Хотя я никогда до этого не видел ее в столовой. Зачем ей зубы? И зачем она сейчас пришла в столовую, где я с однокурсником и соседом по комнате Бухштейнфельдманбергшейном ем чудо-пельмени, заливая их живой водой?

– Присаживайся! – говорит Бухштейнфельд… шут с ним. Просто Бух. Он встает и длинными пальцами указывает на место близ его тарелки.

Эта драма с пельменями, Бенки, происходит шестнадцать лет назад.

– Спасибо, – отвечает цветок подорожника и садится рядом со мной. – Зачем ты так много льешь уксуса?

Теперь важно жевать, чтобы ответ потерял всякий смысл в непроваренном тесте.

– Что, прости?

Настойчива. Настой подорожника.

– Прости, что?

Жевать. Унг-унг. Унг-унг.

– Прости, что?

– Это не уксус, это водка.

– Ты не пьешь водку, я знаю.

– Сегодня решился. Мы с Бухом отмечаем юбилей.

– Чей?

– Да, кстати, – Бух направляет в меня острием алюминиевую вилку. – Какой юбилей?

– Остается ровно двадцать лет до сноса Московского университета.

Бух кладет вилку рядом с салфеткой:

– Никак не могу привыкнуть к твоим шуткам.

Она улыбается:

– Если бы ты слышал, что он рассказывал на экзамене про опричнину.

– Могу себе представить. Мне он говорит, что этому всему научил его Карамзин.

Я убиваю последний пельмень и спрашиваю:

– Разве я был не прав насчет опричнины? Опричник Алексей Басманов – лучший нападающий сборной Руси по баскетболу.

– Нет, – ее зубы возражают – Ты говорил не это.

– А что он говорил? – Бух спрашивает бесстрастно, алюминий в тарелке аккомпанирует.

– Ничего не говорил! – она смеется. – Пытался объяснить, что у него болеет бабушка в каком-то Таганроге.

– А, это нормально. – Бух вытирает рот салфеткой – так, что подбородок краснеет от шершавого рвения. – Мне странно, что его до сих пор не отчислили. А бардак в комнате какой он устраивает!

– Хотите я пришлю вам уборщицу? – она смотрит на мой древнеримский профиль (из учебника по античной истории, имени императора не помню), любуется. Профиль молчит, любуется снегом за окном. Москва – третий Рим.

– Второй! Второй год я за ним убираюсь. Привык, – Бух вытирает вилку салфеткой. Он носит свою вилку ссобой. – Только его часть стола не трогаю.


Смена кадра.

Наша с Бухом комната. Желтые обои – цвета мертвых одуванчиков из венка. Над кроватью Буха – карты Израиля и Соловецких островов. Над моей – плакат, на котором четыре друга из Великобритании остаются вечными мальчиками. Плакат выцветает со времен предыдущего жильца-меломана, я не трогаю. Мне их костюмы и прически не мешают. Камера наезжает на стол у окна. Через стол протянута сетка для пинг-понга. Наша мягкая берлинская стена. Справа – некогда полированная поверхность с аккуратными продольными трещинами и как мини-монумент – пишущая машинка Brungilda из аккуратного немецкого сплава. Бух до сих пор боится компьютеров, ему кажется – они искажают его смыслы. Слева – мой уютный хаос. Бумаги с такими мелкими карандашными иероглифами, что не видно ни зги; ветхий завет Чехова – пьесы, которые я иногда ставлю для себя перед сном; искореженные морозом перчатки; открытка от бабушки – глупая белочка с неподъемной конфетой в лапках; апельсиновые косточки на блюдце; журнал с оторванной обложкой; вавилонская стопка видеокассет; карандаши – один, два, три, четыре, вон еще два высовывают клювы из-под случайной газеты; крошки музейного сыра. И граненый стакан в ампирном подстаканнике с барельефом в виде прибытия поезда. Под ним объяснение наискосок: «Счастливого пути!» Прощальный дар папы Карамзина.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4