Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пепел и песок

ModernLib.Net / Алексей Беляков / Пепел и песок - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Алексей Беляков
Жанр:

 

 


Алексей Олегович Беляков

Пепел и песок

Ленке, на память от благодарного автора.

1

– Марк, почему вы остановились?

Молчу. Я идол минутный. Величественный, как перед грозою.

– Марк, продолжайте скорее! Это же самый финал.

Пора. Продолжаю.


«Сперва как в дреме: будто грядет грандиозный трамвай. Так дрожит тротуар. У прохожих драматически трясутся головы и стучат зубы.

Но нет никакого трамвая. Дрожь превращается в гулкие колебания.

– Вон там! – вскрикивает мальчик, падая со скейтборда.

Все поворачиваются по вектору его вопля.

На закат.

Теперь это видит каждая тварь.

Песочная пирамида Московского государственного университета дряхлеет. Четыре его бастиона скрываются в бурой пыли. С самой вершины главного здания, со шпиля, с визгом срывается звезда в обрамлении гордых листьев лавра.

Один из прохожих крестится, шепчет: «Мать твою!» и поспешно достает телефон, чтобы снимать бесценный крах.

Вкусный кусок Воробьевых гор вместе с трамплином, японскими туристами и осколками мраморной балюстрады двигается вниз, к Москва-реке.

– Черт возьми! – восклицает профессор уже стертой истории. – Моя кафедра!


В этот самый момент под облысевшими яблонями в искривленном от ужаса университетском саду лежат семь студентов, среди которых любимица профессора, Румина. На мгновенье наступает загадочное затишье. Студенты медленно поднимаются, словно ожившие помпейские статуи.

– Что это было? – кашляя, спрашивает Румина.

Ответ приходит сверху, с фасада. Всех семерых тут же придавливает каменным исполином с циркулем в божественных руках.


Профессор Бурново стоит на трамвайной остановке, полчаса назад он закончил семинар по прогнозированию исторических процессов. Румина должна была прийти к нему сегодня вечером.

– Землетрясение! Землетрясение! – люди хотят скрыться, исчезнуть из внезапного ада, но не в силах двигаться.

Большинство из них при этом уже держат в руках телефоны скорби, направленные глазками туда, где здание университета оседает, как ветхозаветный торт.

– Это не землетрясение, – профессор шатается на твидовых ногах. – Это мой просчет. Я не успел… – Он легко, как призрак, улыбается. – Ведь это и есть та самая Пирамида, о которой мне писали эти сволочи из «Союза Б.». Так просто!

Больше он ничего не произнес, хотя рот его открыт и забивается пылью. Видимо, теперь безумный профессор хохочет, но за тектоническим гулом его уже не слышно.

Вертолеты МЧС не смеют приблизиться к контуру катастрофы, и пилоты лишь по-детски матерятся, что слышно сквозь густые помехи.

Над городом поднимается магический гриб пыли, его освещает закатное солнце и, будьте уверены, – такого зрелища не досталось даже пошляку Наполеону».


– Энде. Конец первой серии, – Я улыбаюсь и подбрасываю стопку листов вверх, к противопожарным датчикам. Жест я продумал заранее, отрепетировал под присмотром сверкающих глаз моего Лягарпа. Листы с мучительными вздохами разлетаются по кабинету. Этюд удается. Один лист любезно ложится точно на голову Эвглене Галимовне. Она снимает его, поправляет черную шаль и протягивает листок мне:

– Марк, дорогой, вы бы не разбрасывались!

Кроме нее, главного редактора компании МРТВ-кино, на тугих креслах расположены в римских позах мой вечный продюсер Йорген и еще двое молчаливых граждан, имен которых, пожалуй, даже не буду приводить: вряд ли они еще мне понадобятся. Один серый, другой серый. Два унылых гуся. Да и не помню я их имен. Я умею обходиться вообще без имен. Имя – прах, который я попираю своими кедами. Я получил монаршее право называть людей так, как мне выгодно. Как требует того мой тайный пакостник-драматург. Пусть будут пока обозначены, как два ШШ, – на каждого чёрта по четыре черты. Чем не щедрость?

Йорген убирает во внутренний карман вельветового пиджака курительную трубку: он держал ее, остывшую, в зубах все то время, что я артистично декламировал синопсис.

– Ну, как вам? – строго спрашивает Йорген ШШ.

– А не много трупов?

– Много? Разве это много, ну? А что может быть сильнее смерти? Рассуждая чисто эстетически, – Йорген достает из другого кармана новую трубку. – Только не произносите слово «любовь».

– Мы и не произносим.

– А этот жуткий финал – просто отлично.

– Хотя лично мне Румину жалко. – Эвглена Галимовна потягивается, шаль снова падает. – Кстати, кто ее будет играть, как вам кажется?

– Подождите, – Йорген трубкой ставит акцент. – Это дело шестнадцатое. Что вы вообще думаете про это?

– А что говорить? После долгого перерыва Марк написал шедевр. Не то, что бы это был синопсис в прямом смысле слова…

– А вы что хотели? – Йорген сладко хрустит пакетом с табаком. – Он писал это всю Депрессию. Оттачивал стиль. Можно было бы за это время и «Анну Каренину-2» сочинить.

– Я не возражаю! – смеется Эвглена Галимовна. – Мы привыкли к такой методе Марка… – Она поворачивается ко мне, шевелит пальцами в серебряных оковах. – Марк, а кто вы по образованию?

– Физик.

– Да? – серебряные пальцы блестят изумленно. – Неожиданно. Обычно сценаристы – это всякие филологи, историки… Ну и выпускники ВГИКа иногда…

– Очень курить хочется! – Йорген протягивает руку с трубкой, словно просит, чтобы в ее жерло положили несколько мелких-мелких монеток.

– Надо бросать курить! – требуют ШШ.

Йорген произносит «Ннннда?», двум ШШ нечего ответить.

Эвглена Галимовна встряхивает шалью:

– Знаете, у меня есть только один технический вопрос, но он тут очень важен. Я все-таки не поняла, как это здание может рухнуть, если что-то там отключить?

Йорген указывает трубкой в преисподнюю:

– Там включены установки с жидким азотом. Они подмораживают весь фундамент. Здание Университета слишком тяжелое, а почвы там слишком слабые. Ну?

– И если не морозить, то все рухнет?

Йорген вставляет холостую трубку в рот и смиренно продолжает:

– Конечно. На этом и строился расчет этих ребят из «Союза Б». Помните, что они писали профессору в последнем своем письме? Как там, Марк?

– Настанет оттепель, и Пирамида рухнет.

– А, да! Просто мне в этот момент как раз Акоп звонил. У него опять проблема со сценаристами. Уже пятого пробуют – ничего не получается. Так что с озоном?

– Азотом, – сипит трубка Йоргена.

Я легковесно добавляю:

– Поэтому там и не стали в свое время строить Храм.

– Какой Храм?

– Храм Христа Спасителя, – Йорген все той же трубкой очерчивает в воздухе круг. – Марк мне рассказывал, что изначально его должны были строить на Воробьевых горах. Марк?

– Да! – утверждаю я. – Можете мне верить.

– А-а-а! – Эвглена Галимовна пытается поймать своенравную шаль. – И не стали потому, что у них тогда не было жидкого азота? Ясно! Марку, как физику, я доверяю полностью. А еще такой вопрос…

Йорген поднимается:

– Очень хочется курить!

Эвглена Галимовна улыбается:

– Я все поняла. Насчет бюджета можете не волноваться.

Пауза. Пролетает медовый ангел. ШШ переглядываются.

Эвглена Галимовна сбрасывает мизинцем невидимую ресничку:

– А что у вас со второй частью? У меня ведь Вазген сразу и ее потребует. Знаете, как он ждет этот проект!

– Вах! – восклицает трубка Йоргена.

– Кстати, – Эвглена Галимовна почесывает шаль. – Может, Румину все же живой оставим? Как же без любовной линии дальше?

Я будто не слышу. Я смотрю в окно, где за решеткой качаются розовые цветочки. Как в прошлом детстве. Как будто со мною задумали бегство. Поворачиваюсь к Эвглене.

– Это вишня?

– Где? А, это… Нет, это яблоня. Здесь ведь была усадьба графини Рубинчик. И сад при ней. До сих пор что-то осталось.

– Что-то не помню я такой графини, – смеется Йорген, и табачные крошки сыплются на паркет.

– Неважно, – Эвглена Галимовна подмигивает мне облегченным глазом. – Так что со второй?

– Все хорошо! – Йорген кивает. – Марк уже пишет синопсис.

– Мы же платим вам сразу за обе серии, – Эвглена Галимовна кусает кисточку шали.

– У вас есть сомнения, что будет вторая?

– Нет, никаких. Но Вазген очень ждет.

– Даже кюшать не может, – Йорген достает трубку изо рта, смотрит Эвглене в лицо, улыбается и со стуком зубовным вставляет трубку обратно.

Эвглена Галимовна протягивает руку к настенному календарю. На нем, в черных кружевах, высоких лакированных сапогах и с плетью в руках, насупилась Динара Алиева, ведущая новостей канала МРТВ.

– Через два месяца ждем готовый сценарий, – вздыхает Эвглена Галимовна. – Вазгену я прямо сегодня отнесу. Он ведь в компьютере у нас не читает, только на бумаге. Говорит, только так может по-настоящему текст воспринимать. Я уверена – ему понравится. Он давно такого кино хочет. Устал от ситкомов за время Депрессии. А кино выходных дней – прекрасная идея. Чтоб был дополнительный стимул, открою секрет…

– Открывайте! – Йорген требовательно скрипит кресельной кожей.

– Вазген думает снимать не для телевизора. Он хочет выходить в кинотеатры с этим проектом. В субботу первая серия, в воскресенье – вторая. Такого еще никто не делал.

– Это хороший секрет, – улыбается Йорген, подмигивает мне и Динаре Алиевой с календаря.

– Но нужна вторая серия! Срочно. А, Марк? Очень хочется уже увидеть на последней странице этот ваш красивый вензель Ende.

– Увидите! – Йорген мужественно встает с кресла. – Договор же на обе. И что там по цифрам?

– Все, как обычно. Сперва тридцать процентов, после одобрения проекта – двадцать, после запуска…

– Пятьдесят, – улыбается Йорген. – Сперва пятьдесят процентов.

– Да! – Эвглена роняет шаль. – Простите. Я привыкла к типовым договорам. Конечно, у вас пятьдесят. Пять-де-сят!

– И пятьдесят после одобрения, разве нет?

– Конечно.

– Тогда, может, будем считать, что он уже одобрен?

Ты слышал, мой верный Бенки? Пятьдесят! С этого транша сразу куплю тебе щедрый подарок. Новую цепь, например? Хочешь, белого золота? С таким гонораром могу позволить себе шалость для милого друга. Я совсем тебя не балую.

2

Спустя пятнадцать минут.

Два ШШ синхронно отплывают от писсуаров, руки теребят брюки.

– Этот Марк – мерзкий пижон, – говорит первый Ш.

– Да-а-а. – эстрадно затягивает второй Ш. – Тот еще! «Грядет грандиозный трамвай» – я даже записал эту фразу. Аллитерация, мать ее!

– Ага. Не сценарий, а готовый текст романа.

– А он специально так и писал, чтобы сразу книгой издать. У меня есть информация, что он уже заключил договор с издательством – все его сценарии будут книгами выходить.

– Да, я знаю об этом. Издательства его долго окучивали, он отказывался. Потому что якобы на бумаге все потеряется.

– Но теперь ему сделали предложение, от которого он не смог отказаться.

– Очень алчный пацан. А название у серии будет прелестное – «Мрак от Марка». Кстати, он, кажется, нас так и не вспомнил. Или сделал вид. Гордыня, понимаешь. Надо будет ему напомнить. В подходящий момент.

ШШ начинают смеяться. Хе-хе-хе. В этот подходящий момент распахивается маленькая зеленая дверца одной из кабинок.

ШШ оборачиваются. За дверцей ярко проецируется Марк. Монументальный, но живой.

То есть я.

– Напоминайте, господа! Напоминайте!

ШШ смотрят растерянно. Они уже даже не ШШ – ЩЩ. Добавляю им по смущенной черточке.

Жаль, ты не видишь их озабоченные клювы, мой верный Бенки!

Я покидаю кабинку командорским шагом и долго, сладострастно мою руки. Чтобы дать им время уйти из кадра под шум желтой воды из графских развалин.

3

Еще пять минут спустя.

Мы с Аракчеем грациозно покидаем розовый особняк с колоннами, что на Покровском бульваре. Бывшую усадьбу графини Рубинчик, с яблоками. У высоких дверей нам отдает честь охранник в форме турбочекиста (бордовая кожаная куртка с обильными карманами, латексная фуражка с антенной, сапоги на толстой подошве с мини-роликами). Йорген наконец подносит к голодной трубке зажигалку. Два раза втягивает в через мундшук загустевший воздух. Смотрит на меня сквозь дым:

– Ну что, Марк, поздравляю! С тебя банкет. Даже два банкета – за субботу и воскресенье. Надо отметить хорошо, как до Депрессии.

– А этих двоих ШШ тоже звать?

– Каких ШШ? А, этих… Видишь, я тебя понимаю уже даже не с полуслова… А я не понял, кто это. Новые какие-то. Я ни имен не запомнил, ни должностей – визитки в коридоре выкинул. Нет, их не надо. Они и так наверняка кусок нашего бюджета сопрут. Но совсем чуть-чуть, судя по их мрачным мордам. Хотя где-то я их видел…

– Такие лица нельзя запомнить.

– Разве вы нас не помните?

Йорген и я оборачиваемся. С разных сторон одной колонны выступают ШШ, сурово улыбаясь.

– Припоминаю, – Йорген мычит в трубку. – В Сочи, да?

– В Сочи – нет. – Гуси качают печальными клювами. – Бенкендорфа помните? Александра Христофоровича.

– Честно говоря – не очень, – Йорген придерживает пальцами трубку, которая мешает тактично артикулировать.

– Ну как же? Десять лет назад! А?

– Точно! – трубка Йоргена выпрыгивает из рта. – Вспомнил! Ну что ж, ждем вас на банкет. Марк, когда?

ШШ синхронно касаются узлов своих бледных галстуков:

– Нет, спасибо. Это вы без нас. Марк, пишите скорее, не отвлекайтесь. Возможно, у нас для вас будет скоро очень интересное новое предложение.

И летят вдаль, взмахивая пиджачными фалдами – над бульваром, над трамвайными рельсами, над сиренью, над липами. Йорген провожает их прищуром, трубка застыла в его правой руке, только дымок тянется вверх, обещая хорошую погоду, добрую водку, ласковый сыр.

– Н-да, – произносит Йорген. – Интересные пацаны. А я все думаю, где я их видел? Ну и черт с ними! Хоть банкет не испортят… Марк, а ты действительно не затягивай! Я же знаю – ты за день все написать можешь, ну?

– Молодые люди!

Йорген и я глядим поверх ступеней вниз. Зыбкая старушка, с ритуальной сумкой на колесиках умоляет нас:

– Простите, эта дорога к храму?

– Что? – Йорген вынимает изо рта трубку – Куда?

– Я говорю – где тут бюро охраны?

– А, это мы не знаем. – Йорген снова погружает мундштук в рот и издает сладкие вурдалачьи звуки. – Марк, пиши! Не отвлекайся! Побольше крови и цинизма. Ничего святого. И подумай – надо все-таки в первой показать хоть мельком этих плохих парней из «Союза Б»? Зло должно быть зримо. И главное – их цель, ну? Эти сейчас там, – Йорген трубкой показывает за спину, – не спросили про цель, потому что обалдели от самого размаха, от этого заговора, и герои у тебя отлично получились. Но Вазген прочитает и точно спросит про цель. Вазгена не проведешь. Какая цель?

– Честно? Я сам еще не знаю.

– А откуда такое название – «Союз Б»?

– Тоже не знаю.

– Я понял. Вдохновение навеяло. Черт с ним, с названием. Нужна цель. Цель, ну?

Цель. Цель. Цель. В ядре моего мозга вспыхивает тусклый протуберанец. Лицо Йоргена на мгновение темнеет, дым его трубки багровеет до закатного, голос распадается на крошки старой магнитофонной ленты. Я закрываю глаза.

Над моим небом-овчинкой раскачивается незримый царь-колокол. Я не вижу его, я чувствую. Я жду удара. И тогда явится мой Старец и изречет…

– Марк, ты что?

Не сразу открываю глаза: боюсь, что мир изменился и я могу его не узнать. Протуберанец гаснет. Колокол растворяется.

– Марк!

Открываю глаза. Йорген все тот же, его трубка на месте, трамвайные рельсы по-майски блестят, сирень зацветает, чего не хватает?

– Йорген, тут была сейчас старушка?

– Была. Вон еще идет.

– А старика не было? С большой бородой?

– Какого старика? Какой бородой? Ты что, Марк?

– Нет, никакого. И бороды не надо…

– Ты иногда все-таки странно шутишь. Так вот насчет цели…

– А если я вообще не напишу вторую серию?

– Очень остроумно. Думай насчет цели и звони мне. Так когда банкет, ну?

– Подожди с банкетом. Пусть вторую серию другие пишут. А мне заплатят за использование бренда и персонажей.

– Ага. А ты что будешь делать?

– Другое кино писать.

– Про Кузьмича своего? – Йорген смеется. – Очень интересная история. Я чуть не уснул, когда ты мне тогда в ресторане про него рассказывал.

– Да, например, про Кузьмича. Без крови и цинизма.

– Все, Марк, хорош, ну! Ты что, на кухне с гитарой?

– Какой кухне?

– Да все мы сидели когда-то с гитарами, пели этого… Неважно. Нет уже кухни, и гитары нет. Интеллигенцию мы уничтожили, остались зрители. Перестань. Настоящий кошмар так, как ты, никто не напишет. Я понимаю, ты расслабился за время Депрессии. Но сейчас надо собраться. Это кино очень нужно. Я сейчас даже не про зрителей – черт с ними! Но ты хорошо представляешь, сколько народа завязано на этом проекте. Сотни людей! Сотни! Всем надо зарабатывать, у всех семьи. Дачи. Горные лыжи в Альпах. Без тебя ничего не будет, ну? Твои герои уже вон, по улицам ходят!

Йорген показывает трубкой на Турбочекиста. Этих турбочекистов я шаловливо родил лет пять назад, когда на рассвете пил сухое сицилийское вино и ел острый сыр в проеме Триумфальной арки – со стриженной наголо поэтессой.


Будет уместен кадр: я и поэтесса на фоне арки и рассвета. Триумф и Рассвет – какие зычные аллегории для кино, не правда ли, мой верный Бенки? Кадр секунд на пять, не больше, а то аллегория затянется ряской. Ты скажешь, это увеличит бюджет? Перестань, немецкий скупердяй! Денег на хорошее кино жалеть не надо. Жалеть надо бездарей.

– Марк! – кричит поэтесса сквозь арку, и позеленевшие рыцари в латах вздрагивают. – Марк, ты такой гениальный. Да, не смущайся! И напоследок я скажу…


Нет-нет, это лишнее, не отвлекаюсь.

Сериал «Турбочекисты» шел три сезона, пока не началась Депрессия.

– Они ходят, мои герои, – я присаживаюсь прямо на ступеньки, чтобы затянуть шнурок на левом кеде. – Только я с этого ничего не имею. Как же это бесит. Бесит.

– Такие у нас в кино условия, ну? – Йорген внимательно смотрит на шнурки моих черных кедов. – Мы тут не однажды в Америке. Но у тебя беспрецедентные гонорары. В сентябре получишь, наконец, своего «Демиурга».

– Откуда ты знаешь?

– Ты ведь хочешь этого хрустального пацана, ну? Это, кажется, единственный приз, которого у тебя нет?

– Да. Но мне не дадут. Потому что в этой Академии решают все дряхлые импотенты, которые способны прошамкать лишь слово арт-хаус. Я для них враг, вредитель, убийца. Бесят, бесят.

Йорген морщится:

– Ты получишь «Демиурга», ну? Я вроде не похож на импотента?

– Нет, не похож. Не похож.

– Скажи, а зачем тебе вообще все эти призы, если ты ни разу не пришел на вручение?

– Нужны. Просто нужны. Коллекция. Неужели непонятно?

– Тогда пиши! Не подводи меня. Я всячески тебе помогаю: находил диалогистов, когда ты зашивался с объемами. Могу сейчас найти диалогистку посимпатичнее, ну? Может, поедем ко мне на Поварскую, на крышу, поговорим о цели? А то стоим тут…

– Нет, я на велосипеде.

– Да, я и забыл. Как ты по Москве на нем ездишь? Японимаю – в Форте дей Марми… В общем, соберись. Марк Энде – это не человек. Это фабрика. Ну?

4

Вибрирую на голубом велосипеде между трамвайных рельсов. О чем я думаю? О том, какой я великий и могучий. Македонский в кино. Мне всего тридцать пять, а разрушил полмира.

Справа меня настигает алый кабриолет. За рулем сидит обветренный Вазген, хозяин виллы в Беверли-хиллз и телекомпании МРТВ.

– Эй! – Вазген поднимает руку. – Себя не бережешь! Почему на такой развалине едешь?

– Привязался к нему.

– Новый купить не можешь? С твоими гонорарами? И лучше мотоцикл купи.

– Не хочу. Мне этот нравится.

– А если убьешься – что я народу показывать буду?

Мы оба останавливаемся перед замершим трамваем. Вазген кивает девочке, которая смеется над ним сквозь заднее стекло, и снова поворачивается ко мне:

– Мне сказали, что ты сценарий уже привез. Сегодня читать буду. Кстати, есть идея. У меня сын младший все просит. Что-нибудь про компьютерный вирус. Про хакеров. Такое – пострашнее. А?

– Это уже из прошлой жизни. Кому сейчас такое надо?

– Мне надо! Моей семье надо, да? Ты придумай так, чтоб вирус всюду проникал, в мозг проникал…

– Такого не бывает! Никто не поверит.

– А ты так напиши, чтоб поверили. Ты можешь! Ты этот, как его – пассионарий! Гумилева читал? Льва, а?

Трамвай двигается вперед, и Вазген опускает темные очки. Он меня не слышит. И уже не видит.

И я уже о нем не помню. Я помню о будущем.

Слушай мое пророчество, верный Бенки!

Через двести шестьдесят семь лет на месте трамвайной линии будет полноводный канал, соединяющий Пост-Балтийское и Бакинское море. По каналу заскользят герметичные титановые ладьи с последней нефтью. По берегам зашелестят заросли базедовой травы и пекинского борщевника.

Гумилева читал, а?

5

На Мясницкой улице, в подвальном ресторане «Ефимыч», интеллигентском дымном чертоге, меня ждет мой столик в красном углу. Где я молюсь.

Здесь теперь почти пустынно, не так как в дни Депрессии. Сейчас все принялись хлопотать. Горячая нефть побежала по венам.

Официант хихикает:

– Просите, я все спросить хочу – зачем вы утопили ее?

– Кого?

– Героиню из сериала.

– Какого сериала?

– «Девушка без имени»

– Вы вспомнили! Это когда было! Я уж и сам не помню половину.

– А я все ваши сериалы наизусть знаю… У меня все диски дома есть. Но вы всегда с девушками жестоко обращаетесь почему-то.

– Не только с девушками. Мне никого не жалко.

– Я понимаю, – официант вздыхает и салфетки в стакане колышутся. – Это кино. Не жизнь.

– Что ты сказал? – Мой голос покрывает табачный гул. – Как же ты бесишь! Бесишь!

Официант уже не улыбается. Он потеет и пахнет полынным пивом.

Все посетители клуба перестают дышать и смотрят на меня. Молодцы! Внимание! Теперь в качестве аперитива я покажу вам маленький номер – как меня учила моя дорогая Ами.

– Я не хотел… – шепчет официант. – Не хотел вас бесить.

– Запомни: все, что я пишу, – и есть жизнь. Я создаю этот мир. Я – демиург.

– Кто?

– Бог в пальто!

В зале раздаются аплодисменты.

Я еще не выпил, чтобы встать и поклониться. Пусть любят меня таким, на троне.

Но я успеваю заметить губы девушки, что сидит у стены, расписанной тенями. Губы без улыбки. Девушка! Оставаться на месте. Губы подкрасить. Я люблю ярко накрашенные губы. Готовьтесь к экзекуции за то, что не улыбаетесь во время моего эффектного номера.

– А теперь, – я понижаю голос, – неси мне водки. Водки!

– Как обычно? – спрашивает официант. – Да-да, я понял. Понял. А сыр?

– Тссс! Сыр – это мой бог, его нельзя упоминать всуе.

Официант делает два жеста игрушечного дирижера и убегает за кулисы.

Да. Сейчас я буду напиваться. Но вы не услышите названия водки. Марк молчит про марки. Никакого product placement почем зря. Всякое слово из уст Марка – святое. И очень дорого стоит.

6

Спустя двадцать семь минут.

Как хороша эта закуска – вот эта соленая рыба, покрытая кружками лихого овоща, когда они встречаются на пористом ложе. Ладно, назову марку. Селедка с луком на черном хлебе. Ах, верный Бенки, жаль, что ты не пьешь!

Еще водки.

Выпиваю.

Водка не должна быть ледяной. Водка должна быть почти комнатной температуры. Надо чувствовать вкус водки. Только глупцы и дети утверждают, что водка невкусная. Пейте водку, источник знаний!

Вокруг меня рождаются и страдают цивилизации. Иные не успевают даже сказать «Мотор!». Кружок лука заводит их титанов в свой лабиринт, где они погибают в расцвете соли. Я не слишком ими дорожу. Иногда они даже бывают слишком назойливы.

Не буду отвлекаться, пока держусь на волнах. Пока слежу за блеском графина.

Итак, Бенки, согласно первому закону сценарной динамики, у героя есть цель. Он должен написать вторую серию. Быстро и безжалостно. Герой не может болтаться без дела. Иначе он – просто опухоль, которую надо резать к чертовой матери и закапывать под березами. Но согласно второму закону, у нашего обаятельного целеустремленного героя не далее тринадцатой страницы должны возникнуть досадные препятствия, которые он обязан преодолеть. В этом споре рождается истинное кино. Умытое кровью и надраенное песком. Остаются пустяковые вопросы: а кто ему должен мешать и почему?

– Вы позволите?

Я отрываю взгляд от святого графина. Знакомое лицо. Веселые глаза.

Он ловко садится напротив.

– Мы с вами общались однажды Я брал у вас интервью для журнала «Адмиралтейская игла». Фаддей меня зовут, помните?

– А-а! Вы из Питера? Жертва наводнений. Припоминаю это интервью. С издевательскими ремарками?

– Сорри, ремарки были не мои.

– Ремарки про Марка! Да мне плевать на самом деле. Я царь, живу один. И чего вам теперь надо?

Отодвигаю графин в тень. Фаддей улыбается:

– Вы, судя по всему, сейчас заняты?

– Точно. Вы правильно судите.

– Когда вам было бы удобно пообщаться со мной?

– А зачем так часто?

– Понимаете, сейчас я работаю на телевидении, у Парфюма Леонардовича…

– То есть перебрались-таки в Москву со своей Гороховой улицы?

Он не смущен. Он привык. И безмятежно тянет свою ноту:

– Мы сейчас снимаем документальный проект. Его тема – Москва Серебряного века.

– Я тогда еще маленький был и ничего не помню. Ничего.

– Москва в каждом вашем фильме. Она не просто место действия, а среда, с которой герои вынуждены бороться.

– Вы серьезно? Никогда об этом не думал. А Серебряный век причем?

– Этот мотив тогда был очень силен.

– Знаете, я совершенно не знаю это время. Это когда было?

– Начало двадцатого века. Цветаева, Мандельштам, Есенин…

– Интересно. И что же они?

– Сорри, а вы кто по образованию?

– Математик.

– Вот почему у вас так просчитаны сюжеты! – Фаддей ликует, отбивает торжественный марш по столу. – Это очень интересно!

– Разве?

– Да! И нам бы хотелось, чтобы вы выступили комментатором. Парфюм Леонардович очень просил с вами поговорить.

– Вы для этого сюда пришли?

– Нет, здесь я с друзьями, но встретил вас…

– И все былое? А что вашему Парфюму Леонардовичу Москва? Он вообще из города Апатиты. Или Гепатиты.

Фаддей смеется. Что я сказал смешного? Бесит, бесит.

Фаддей смеется и одновременно хладнокровно замеряет глубину моей ненависти. Приборы его отрегулированы, вибрируют датчики в висках.

Наполняю горькими слезами новую рюмку:

– За Москву!

Выпиваю. Фаддей дожидается последней капли и произносит:

– Вы – автор самых рейтинговых сериалов. И при этом вас никто из зрителей не знает в лицо. Не скрою: Парфюм Леонардович очень надеется, что именно в его проекте вы появитесь и…

– Открою личико?

– Назовем это так. Все-таки каждый проект Парфюма Леонардовича – это, согласитесь, событие…

– Не соглашусь, поскольку у меня нет телевизора.

– Но вы же слышите, о чем говорят ваши друзья…

– И друзей у меня нет. Точнее, только один, но он, к счастью, молчит. Все, хватит, могу я остаться с графином?

– И все-таки я верю. Мы все верим, что вы…

– Бросьте. Это все гур-гур.

– Сорри, что?

– Гур-гур.

Фаддей еще пытается поймать в свой фокус мои глаза, но, попав под распутинский взгляд, поднимается и, шатаясь, уходит. Я смотрю ему вслед. Я целюсь в его черную спину отравленной стрелой. Он взмахивает рукой, приветствуя протянутую ему друзьями кружку пива. Ястреляю. Я никогда не промахиваюсь. Он не успевает схватиться за спасительную кружку и падает – головой на северо-юг. Он мертв.

Все. Кончено. Где же графин? Где его высокопреосвященство?

7

С новой рюмкой в пищеводе заплескались воспоминания. То, что в сценариях называется легкомысленным англицизмом «флэшбек». Фаддей навеял.


Набережная Круазетт. Десять лет назад.

Я здесь впервые. Впервые ловлю бабочек. Не уверен – пока еще не уверен! – что у меня это получается.

– Как вам идет эта бабочка! И этот смокинг.

Ярославна, девушка из журнала «Real Patsan». Мы летели вместе из Москвы в Канны. На борту поднимали стаканы: десант из России готовился к марш-броску по красной лестнице. Меня пригласили как «олицетворение новой кинодраматургии», как херувима для декора Русского павильона. Я лишь тихонько улыбался от нежности к себе. И вспоминал ту звезду над темной Москва-рекой, к которой вывела меня Ами.

Пьяная Ярославна поведала свою печальную повесть. Явилась из солнечного Магадана, ютилась по чужим диванам, от отчаяния пришла на кастинг для порнофильма, разделась перед усталым режиссером, соски приготовились к недолгому сопротивлению. (На что готова была выпускница магаданского медучилища ради нашего города – страх и трепет!) В студию случайно зашел главный редактор мужского журнала, друг порнорежиссера. В руке он держал кубик Рубика из чистого серебра, увидел Ярославну:

– Вы похожи на мою маму. Хотите у нас в журнале работать?

Так Ярославна стала кинокритиком. Все заметки за нее писал щедрый главный редактор, она лишь ходила с ним на премьеры в кинотеатр «Особый», где титры тянулись по экрану до утра, и пила безалкогольный мохито на веранде бара «Денискины рассказы», что в Столешниковом переулке, напротив ювелирного магазина «Бриллиантовая рука».

В Каннах ей захотелось стать взрослой: ударил в фарфоровую голову лазурный хмель. Начать она решила с простого – с меня.

– …и этот смокинг.

– Мне в нем жарко.

– Снимите!

– Видите ли, под ним у меня сорочка, которую я купил на китайском рынке. А смокинг мне просто выдал знакомый из оркестра театра Оперетты. Там внутри инвентарный номер.

– Вы были в Китае?

– Что вы, все китайцы давно уже живут в Москве. Торгуют сорочками. В Китае остался только последний император.

– Можно я возьму у вас интервью? – улыбается, милая табула раса, верит в удачу.

– Давайте, с семи утра хочу похмелиться.

Мы сидим в кафе, скатерть гладит голые колени Ярославны, она достает из алой кожаной сумочки пачку сигарет, кладет рядом с моим бокалом пива:

– Начнем?

– Сигареты у вас звукозаписывающие?

– Ой! – смеется. – Сейчас.

Сумочка снова раскрывает свой рот. Помада, салфетки, блокнот с вензелем отеля, номерок ресторанного гардероба с цифрами 90*60*90, снова помада, высохшая апельсиновая корочка, зубная щетка в перламутровом футляре, ангорский котенок, комплект постельного белья в синюю клетку, букет орхидей, ларец Марии Медичи, пляжный зонт с надписью «Miami beach», полный курс йоги в трех томах, кофейная машина, снова помада, плоский телевизор с диагональю 72, памятник Чехову, что у МХТ, массажный стол, три ракушки, пакетик с коричневым сахаром…

Никакого диктофона там нет.

Ярославна улыбается:

– Забыла в Париже, на кровати. Давайте так поговорим? У меня очень хорошая память.

– Давайте. Только закажите мне еще пива, я не так богат.

– Конечно! Вам какого?

– Вы знаете, лучшее пиво я пил в семнадцать лет, когда вернулся после успешно сданного экзамена в Университет.

– Как оно называлось?

– Не помню… Это было разливное, у вокзала…

– Какого вокзала?

Я смотрю на море. На яхте матросы-миллионеры разворачивают грот, поднимают пиратский флаг цвета тюменской нефти.

– Какого вокзала?

Еще пауза. Молчи, Марк, молчи. Что ты скажешь ей? Название вокзала? Нет, оно утонет в нефильтрованном пиве.

– Как какого? Железнодорожного.

– Вы родились в Москве?

– А разве есть места, где можно еще родиться?

– К сожалению, есть.

– Вы не забыли про пиво?

– Нет, не забыла, – Ярославна ломает сигарету. – Вы какой-то неправильный сценарист. Зачем мне стали рассказывать про китайскую сорочку на набережной Круазетт? Тут так не принято.

– Да… Действительно…

Левой рукой я касаюсь волос на затылке, накручиваю на указательный палец промозглый локон. От жары забыл все уроки дорогой моей Ами. Она сейчас бы убила меня своей черной мраморной вазой.

Ярославна смотрит стрекозьими глазами – на меня и на весь окружающий нас опрятный хаос.

– Ну говорите! Для каких фильмов вы написали сценарии?

– А он всего один и есть пока. Короткометражный. Могу рассказать о нем. Это арт-хаус.

– Уууу… Нет, это совсем скучно.

– Тогда могу рассказать о режиссере Требьенове.

– А это кто еще?

– Сильвер Требьенов. Он мой старый друг. Сюда привез наш арт-хаус.

– Нет-нет, не надо. Пусть увозит.

– Почему? Сегодня мы пойдем по красной дорожке.

– Да? – Ярославна издевательски складывает все свои сладкие пожитки обратно в сумочку. – Знаешь, что я тебе скажу насчет дорожки?


Стоп! Оборвать.

Я отгоняю назойливый флешбек. Но он мерцает, мерзавец. Вспышка справа, вспышка слева. Нет, я не слышу слов Ярославны, бармен, громче музыку! Не слышу!

Да. Хорошо.

Еще водки. Все утопить.


Пока я в рапиде наливаю себе водки… В рапиде, Бенки, значит – в замедленной съемке. То есть мучительно долго протягиваю руку к графину, беру его за горло и душу. Душу, как нежный садист. После чего, преодолевая силу притяжения, все же отрываю от стартового стола и жидкость внутри колеблется, как мертвый глицерин… Пока все это происходит, пусть звучит за кадром мой тихий голос.


Тот фильм, снятый режиссером Требьеновым, получил в Каннах Приз симпатий кинокритиков развивающихся стран. Требьенов пытался убедить всех, что это победа. Угощал журналистов старым божоле, ласкал их своими глянцевыми глазами и журчал южнорусским говором:

– Напишите про мой фильм, мы должны прославиться. Это новое кино, вы же понимаете. Новое кино нужно поддерживать. Вы же понимаете. Понимаете?

Он со всеми был на вы, даже со спившейся Шах-оглы-Магомедовой. (Которая уже несколько раз ночевала на пляже в вечернем платье, потому что не могла вспомнить названия своего отеля. Почтительным служителям пляжа она кричала: «Не понять вам, суки, мою русскую душу!»)

Журналисты соглашались с Требьеновым, спрашивали о творческих планах и писали в своих заметках с фестиваля:

«Что касается дебютной работы Сильвера Гребенова, то уместнее всего показывать ее на масленицу в качестве первого блина».

Требьенов все равно продолжал подливать масла в божоле. Блудливая лимита.

8

ИНТ. ЗАЛ РЕСТОРАНА «ЕФИМЫЧ». ВЕЧЕР.

Так я написал на салфетке. Так в сценариях предваряют каждый новый эпизод. «ИНТ» – значит «интерьер». То есть сцена в помещении. Еще есть «НАТ» – это «натура». То есть сцена на свежем воздухе. ИНТ. И НАТ. Инь и Ян кинодраматургии.

Хотелось бы уже выйти на НАТ. Но водка удерживает своим сиянием.

Да, водка! Еще. Еще… Нет, не помогает.

Бесит, бесит. Как бы отвлечься от подлого флешбека?

Смотрю вокруг, беру панораму своим тревожным объективом.

Ах, чертовка! Она еще тут. Я вижу ту же девушку, она заплетает глупенькую косичку из пряди своих темных волос. А каков ее профиль? Она, кажется, слышит меня, поворачивает голову…

Жаль, ты на дворе, мой добрый Бенки. Лежишь под свежими липами и не можешь проникнуть сюда. Я бы отправил тебя с коротким письмом к этой девушке. В нем только вопрос: «Вы – Катуар?» И ждал бы ответа.

Еще водки. Еще лука. Пора! Надо действовать. Я напитался ароматами, и теперь чертовке от них не уйти.

– Вы позволите?

Сквозь алеф графина я вижу одутловатое лицо.

– Сергей Александрович? Сережа?

Есенин садится мне на колени:

– Зачем ты так наелся лука?

– А ты что тут делаешь, Сережа?

– Приехал сам Маринетти. Сейчас будет выступать.

– Ты же не любишь футуристов.

– Ненавижу. Но Сева позвал, сукин сын!

– Мейерхольд?

– Да, утром по скайпу.

Вокруг нас прогуливаются юноши с подведенными глазами, в цилиндрах, с лаковыми тростями. Требуют заказать им мохито. Сутулый Мандельштам, подняв подбородок, следит за плазменным экраном, где искрится матч «Челси» – «Тоттенхем». Лиля Брик, вскочив на стол, поднимает тяжелую юбку, демонстрирует толстые ноги и кричит: «Все на марш несогласных!». Алексей Толстой несет через зал книгу в обложке из свиной кожи, клоунски кланяется, просит всех оставлять автографы в его новеньком ноутбуке. На огромный барабан в центре этой дикой вселенной легко взбирается Маяковский и, простирая долгую руку, спрашивает: «Где же Маринетти с докладом о последней неделе моды?»

– Да-да! – нервно восклицает из угла Цветаева. – Где он? Что там в Милане? Мне совершенно нечего носить. Хоть в петлю лезь!

Есенин спрыгивает с моих колен:

– Тогда я пока буду читать стихи!

– Не хотим! – кричат юноши с подведенными глазами. – Хотим про моду!

Есенин хватает мой графин и бросает его об стену. Тут же дурной хор актеров из кабаре «Летучая мышь» затягивает частушки:

Жил на свете хипстер бедный,

Очень нервный и худой.

Нюхал кокаин целебный,

Пил мохитовый настой.

Начинается вакхический перепляс. Маленький злой пудель кусает танцоров за туфли. Мейерхольд ходит по кругу с большим медным подносом и, завывая, просит денег на постановку спектакля «Как я съел @».

Я расталкиваю 3D-безумцев и все ближе вижу лицо девушки с губами, которые можно надкусить, как дольку мандарина, и пить ночной сок. Лицо моей Катуар.

Меня обнимает пьяный Николай Гумилев:

– Сына моего читал, а?

– Пусти меня к ней, болван! Убирайся в Африку, на озеро Чад. Тискать девчат.


Вся серебряная кутерьма лихо сворачивается и пропадает в солонке, матерясь на прощанье. Я снова с графином, снова немного блаженный. Ах, водка, колыбель моя, любил ли кто тебя, как я?

Выпиваю и знаю, что мне предстоит. Горького топлива на несколько метров мне хватит. Сейчас я доберусь до Катуар.

Кто это рядом? Утопить в шашлычном соусе!

9

Она поджала под себя одну ногу в черных колготках. Или черной колготке, если нога одна? Нет, ноги две – пока одну поджала, вторая была под красной скатертью. Красная и черная. Ставлю на второе. На ее левом плече печальная татуировка – буква «А». Или это острый угол с перекладиной для приговоренного к повешению? Или клюв погибшей птицы?

И где я видел эту А? Кто дурачит меня? А?

Все, пора на НАТ.

Нет, не так сразу. Еще восемнадцать мгновений в дымных муках.

Водка. Официант. Девушка.

Да, мой верный Бенки, ты ждешь меня. Но ты не видел ее носа. Он скопирован с чертежей Данте. Он устремлен в инфернальную вечность. Великоват для девушки? Да ты дурак, Бенки! Я положил бы букет асфоделий к этому монументу. Ты же знаешь, что меня можно насмерть разбить таким носом.

А она курит и смотрит на тварь рядом с собой, гомункулуса из пивной кружки по фамилии Брюлович. Зачем фамилия, Бенки? Потом пригодится, увидишь.

Надо оторвать Катуар от твари, замучить моими кислотами, распустить на пестрые нитки, заклеить липкими марками. Терпи, Катуар!

– Марик, привет!

– Я не Марик, я – Марк.

Извилистый путь к Катуар затрудняет шальная преграда в серьгах, которые притягивают ее тело в маленьком черном платье к потертому полу. LBD-Лабуда-лебеда.

– Ну извини. Ты просто такой милый, просто Марик!

– Что тебе?

– Мне очень надо запуститься с моим сценарием.

– А я чем могу помочь?

– Можно тебя написать автором идеи? С твоим именем сразу сценарий примут.

– А сколько денег?

– Ой, ну до бюджета еще дело не дошло. Но ты согласен?

– Нет.

– Марик, но мне это очень надо.

– Есть бюджет – есть сюжет, как сказал бы один мой покойный друг.

– Марик, ну помоги. Просто имя, два слова.

– Можно мне пройти туда? Где море огней.

– Я позвоню тебе завтра, хорошо?

– Спасибо, нет. Вот и два слова.

– Почему?

– Я жесток с девушками. Это знает любой официант.

– Спаси, Марк!

Тектонический сдвиг сотрясает меня. Селедка томится, бьется в недрах. Еще один толчок, сорок градусов по шкале Рихтера.

– Марик, что с тобой?

– Я не…

Я не в силах сдерживать теплую лаву. Она вырывается из жерла и заливает маленькое черное платье. Просительница визжит.

Дура, я щедро забросал ее дарами драгоценного чрева. Марка утробный автограф. Радоваться – а не содрогаться.

Но как пусто теперь на душе.

Да, уже точно на НАТ. Где к ограде прикован мой Бенки.

Меня провожают пустыми глазницами погибшие жители подземелья.

10

Я потерял ее, Бенки. Утратил мою Катуар. Зацепился за этот нос, споткнулся. Очнулся, гипс. И только липы цвели в чахлом дворике, пахли тоскливо. Да икота осталась на память.

Хотя, Бенки, я верю в сюжет. Он помилует и спасет. Я снова увижу ее. Йо-йо.

Ты слышишь, Бенки?

– Прости, брат, меня Тимур зовут, а не Бенки.

Водитель такси поворачивается, и на его щеке прерывисто бликует бледный красный отсвет.

– Не брат ты мне. И не с тобой я разговариваю, Тамерлан мой пассионарный. А с велосипедом своим. Его зовут Бенки.

11

Утро.

Еще одно утро.

Еще одно.

Я сбиваюсь с пульса. Лежу, считая блестящих идолов, что возвышаются на секретере у темно-зеленой стены. Первый, второй… Между первым и вторым перерывчик небольшой.

Ах, секретер мой, секретер! Антикварная вещь, красное дерево, начало XIX столетия. Золотой век. Слаб человек. Сладкоголосый дизайнер убедил меня, что только на таком секретере будут выгодно смотреться все мои призы. Третий, четвертый. Стоил он, как опрятный домик с палисадником на берегу Леты. Я поверил дизайнеру. И цветочной инкрустации шифоньера. Кажется, это ирисы. Пятый, шестой. Ботаник из меня никакой.

И еще есть бюро той же благословенной эпохи. Оно там за головой, я не вижу его. На нем холодеет сомкнутый ноутбук, рядом – черная мраморная ваза, заполненная до краев сухим и нежным песком. В бюро много увлекательных ящичков. В первом – усыпальница былых договоров с кинокомпаниями. Во втором и третьем – хранилище ветхих тетрадей и листов с вечно живыми сюжетами, зарисованными моими крошками-иероглифами. В четвертом – лишь сложенная карта Италии, но если ее расстелить на полу, она станет пышным ковром. В пятом – житейские мелочи: скрепки, монеты, бесцельные визитки, два паспорта, три церковные свечки, фотография молодой Ами, которая некогда одиноко стояла на прикроватной тумбочке Сталина, вырезанная из газеты заметка «Молодой сценарист мечтает о дорожке» – первое упоминание меня в истории. И еще последнее письмо бабушки, которое я до сих пор не прочитал, – значит, Бенки, прочитаю тогда, когда это понадобится для сюжета, а пока будем помнить о нем. В шестом… нет, надоело.

Я прерываю инкрустацию-инвентаризацию. Мне надо спуститься с башни – под тягучие громы сердца – и купить еще белого вина. И сыра. Ласкового и нежного сыра, вот того и того, и еще этого, нет, левее, что вы, девушка, смотрите искоса, я рукой показал, неужели могу промахнуться?

После чего снова возвращаюсь в башню. Усыпать сырными крошками медовый паркет. Заливать вином мой багряный халат. Верный Бенки лежит в прихожей, так, как я его бросил, вернувшись из «Ефимыча».

Иногда я подхожу к окну и, тяжело дыша, слежу за зданием Московского университета. Он, и только он – главная часть моего интерьера.

Год назад я выбрал именно этот вид из окна. Я получил тогда гонорар за сериал «Кровь блондинки». Всю кровь я влил в эту квартиру. (Комната-зала, как в пустынном музее – по экспонату в углу. И низкая тахта посередине, для экскурсанток.)

Каждое утро удивляюсь, что здание Университета не исчезает в огромном окне.

Проходят столетия, умирают блондинки. А Пирамида стоит. Противореча законам сюжета. Огорчая моего тайного пакостника-драматурга.

Ведь я закончил исторический факультет МГУ.

Гумилева читал, а?

12

В дверь стучат. Или это шалит Бенки? Нет, верный Бенки так и лежит в прихожей, изнуренный бездельем.

Кто смеет тревожить меня на моем двадцать третьем этаже? В такую минуту. Когда я размываю озоновый слой своего сердца? Вчера я даже выбросил в мусоропровод мобильный телефон.

Каждый знает, что мне нужно семь дней. Семь дней разрушенья. Вино и сыр – моя библейская еда. После чего я пью чудо-капли, стремительно пишу сценарий и с проклятьями отдаю его своим палачам.

Снова стучат.

Может, это пришел транш? Нет, он не так стучит.

А Старец? Вдруг это он за дверью? Нет, нельзя, я боюсь его бороды и голубых глаз. Я не готов его принять.

Бенки, никого не пускай! Марк лежит в безымянном болоте. Умирает, но не сдается.

Стучат. Бесят. Стучат. Бесят.


А если там, за стальным полотном томится грудастая Румина? Выползла из-под обломков и ошиблась квартирой? Сейчас увидит меня и воскликнет: «Возьми же меня, растерзай, сценарист ненаглядный! По-настоящему, без репетиций, без дублей. Я к врачам обращаться не стану. Ты об этом мечтаешь, сознайся!»

Разлив на простыню белое вино, я не выдерживаю и открываю дверь. В своей пурпурной мантии, как византийский император. Снимай, оператор!

Передо мной стоит дворник, помятый таджик в оранжевом жилете и синих замшевых ботинках. Шузы свои он нашел на нашей щедрой свалке, о чем мне рассказал, улыбаясь и покуривая свой особый табак-самосад, привет из родного аула.

– Чего тебе надобно, дворник?

– Хозяин, может, продашь велосипед, а? Много дать не могу, но ты себе новый купишь, зачем тебе старый? А, хозяин?

– Да ты с ума сошел, дитя востока! Он мне как родной.

– Он старый! Ты новый купишь. А дворник бедный совсем. И мамка бедный у меня, и папка бедный.

– Не продам. Отвали.

– Э, хозяин… – грустный таджик машет рукой, но уходит не сразу – согласно канонам восточных базаров.

13

Я возвращаюсь в свой просторный склеп. Причащаюсь глотком вина из бутылки, что стоит на полу и ложусь на тахту распятьем.

Вторая серия. Опять я заложник своего же сюжета. Своего же вензеля Ende. Йорген выбрал не те слова. Фабрика, люди, Вазген, гонорар. Пустое. Все утопить.

Я напишу эту серию. Не для Йоргена, не для Вазгена, не для людей. Мне хочется знать самому – что будет дальше? Хочется уничтожать поэпизодно героев, пока не останется самый достойный. Сам сценарист. И он рассмеется последним.

А если убить сценариста? Чем не сюжет? Что остается? Только песок.

Убить сценариста – это затея. Убить сценариста – имир исчезает.

Левая нога томительно ноет. То добрый знак. Я на правильном пути, хороша моя дорога.

Приподнимаю голову и сталкиваюсь взглядом с Лягарпом.

– Ты меня осуждаешь?

Молчит, тряпичная его душа. Молчит, пучеглазый талисман.

О чем я думал? Кого-то убить?

Снова стук. Это уже дурная пьеса. Дворник вернулся? Да, должен быть персонаж вот такой – без нагрузки, без смысла. Возникнет, поканючит, скажет пару глупостей – и зритель доволен. Обеспечен легкий смех, напряжение спало. После чего надо выходить на новый сюжетный виток. Дворник-комик. Ладно, открою. Пощекочем еще раз свою тяжелую печень. И речь начнем за такт. Пока дверь не открыта. Ход древний, но честный.

– Что теперь хочешь купить? Славянского шкафа нет. Есть антикварный секре…

Пауза. Крупно мое лицо: глумливость сменяется страхом.

Бенки, Бенки, очнись, помоги! Я не справлюсь один. Подставь стальное плечо. Бенки, ты слышишь меня?


За дверью стоит Катуар. Еще раз – Катуар. Третий раз – Катуар.

И ее дантовский нос. Она в алом платье, руки голые, светится буква «А».

Здравствуй, Катуар. Здравствуй, нос. Здравствуй, «А». Вы все пришли. Вы выдержали испытание сюжетом. Теперь не упасть, не запутаться в мантии, не истлеть, не уйти сквозь песок.

– Извините, вы Марк?

Бенки, ты слышал, мой друг? Она меня не узнала! Но что тут странного? Тогда, в ресторане, я пил водку. Асейчас уже третий день пью белое вино. Я стал другим человеком.

– Вы Марк? Вы слышите? Почему вы так смотрите?

– Вы диалогистка?

– Я?

– Вы.

– А вы кого ждали?

– Вас.

– Значит, да. Я диалогистка.

– Как славно. И мы оба в алом, чудесная рифма.

– Мне почему-то кажется – я не вовремя. Я пойду.

– Вы как раз вовремя. Вовремя. Я чуть было не убил Марка.


ЗТМ.

Так, Бенки, для краткости мы в сценариях называем Затемнение, угасающий кадр.

14

В начале был пепел.

Вечером, двадцать один год назад, на школьном дворе, между двумя февральскими тополями мы с Карамзиным сжигаем историю.

Это четыре тома Н.К. Шильдера с хрустящими корешками – «Императоръ Александръ I».

Для этого в нашем подвале был найден удобный таз, где эмаль на дне откололась, образовав черный материк Еврарктику. Карамзин хохочет, из его треснувших губ вылетает тяжелый пар. Три тома уже казнены. Копченым прутом Карамзин переворачивает исчезающие страницы.

– Так этому Шильдеру и надо! Нечего писать историю.

– Ты не любишь историю?

– Я люблю только ту, которую придумываю сам. Почему за меня уже все сочинили? Я не просил никого!

Вижу сквозь бледный огонь лик Александра Первого на дрожащей гравюре. Александр преображается. Сперва он становится похож на соседа, мастера похмельной резьбы по дереву, потом на прощальный миг предстает в окладе пепельной бороды. И исчезает.

Карамзин легко бьет меня прутом по рукаву новой темно-синей куртки из вчерашнего магазина «Спорттовары», оставляя неизгладимый след. (Бабушка, готовься!)

– Но в последнем томе есть все-таки нечто, – произносит он.

– Что?

– На последней странице. Давай прочитаю.

– Прочитай.

Карамзин поднимает со снега тяжелую книгу, распахивает на ветру, подносит к пламени в тазу:

– Ах, как светит! Ну, слушай.

И, склонившись над приговоренным к сожжению Шильдером, он неторопливо читает:

«Нам еще остается сказать несколько слов о народных слухах, распространившихся по России в 1826 году; они были вызваны неожиданной кончиной Александра Первого в Таганроге и необычайными обстоятельствами, среди которых совершилось восшествие на престол императора Николая Павловича. Характерной особенностью всех этих разнообразных сказаний является то, что все они сходятся в одном – утверждении, что Император Александр не умер в Таганроге, что вместо него было похоронено подставное лицо, а сам он каким-то таинственным образом скрылся неизвестно куда.

Постепенно народные слухи 1825 года умолкли, и современные о них письменные следы покоились в различных архивах, как вдруг во второй половине настоящего столетия неожиданно и с новой силой воскресли старые, давно забытые народные сказания. На этот раз они сосредоточились на одном таинственном старце, появившемся в Сибири и умершем 20 января 1864 года, как полагают, 87 лет, в Томске. Личность этого отшельника, называющегося Федором Кузьмичом, вызвала даже к жизни официальную переписку о некоем старике, о котором ходят в народе ложные слухи. Легенда, распространившаяся из Томска по Сибири, а затем и по России, заключалась в том, что Федор Кузьмич есть не кто иной, как император Александр Павлович, скрывавшийся под именем этого старца и посвятивший себя служению Богу; затем независимо от устных преданий стали появляться печатные сведения о чудесах и предсказаниях таинственного отшельника, в 1891 году появилась в Петербурге специальная монография о жизни и подвигах старца Федора Кузьмича, пережившая несколько изданий».

Карамзин кашляет, сморщившись от монархического дыма. Облизывает губы.

– Так… Это пропустим… Как же чадит. И самый финал: «Если бы фантастические догадки и народные предания могли быть основаны на положительных данных и перенесены на реальную почву, то установленная этим путем действительность оставила бы за собой самые смелые поэтические вымыслы; во всяком случае, подобная жизнь могла бы послужить канвою для неподражаемой драмы с потрясающим эпилогом, основным мотивом которой служило бы искупление. В этом новом образе, созданном народным творчеством, император Александр Павлович, этот ”сфинкс, неразгаданный до гроба“, без сомнения представился бы самым трагическим лицом русской истории, и его тернистый жизненный путь увенчался бы небывалым загробным апофеозом, осененным лучами святости».

– Уф, устал. Все, в огонь! – И бросает последний том в страшный таз. – Как тебе? Федор Кузьмич! Царь превратился в бродягу. О, сюжет! Это я понимаю. Как весело, да? Что ты молчишь, бычок-песочник?

Он называет бычком-песочником меня. Назвал сразу, еще в первую встречу, когда возник из тени на мокрой простыне, что висела на тяжелой веревке посреди двора. (В тот же день случилось еще событие – взорвался ядерный реактор. Мне кажется, была связь между реактором и явлением Карамзина. Но не уверен.)

– Что ты молчишь?

– Этот старец…

– Что, понравилось?

– Да.

– Я не зря с тобою вожусь. Знаю, что вдруг может выйти толк.

Карамзин смотрит на меня глазами утопленника. Отгрызает опытным зубом левый ноготь и жует. Жует и смотрит. И произносит, гремя по тазу прутом:

– А хочешь развеселиться на всю жизнь?

– Хочу. А как?

– Ты станешь делать все то, что я тебе прикажу!

Школьный снег превращается в молочный коктейль из гастронома, что на улице Чехова. Коктейлем в блаженные дни запоя угощает нас папа Карамзина.

– Ты боишься, что ли? – Карамзин сплевывает в коктейль хитиновые останки.

– Я? Нет.

– Тогда клянись: будешь делать все, что я прикажу.

Самое ценное в коктейле – не выпить его раньше Карамзина.

– Нам по четырнадцать лет, – Карамзин стучит прутом по тазу. – В этом возрасте можно решить для себя все. И именно сегодня. Сейчас. В девятнадцать часов и тридцать шесть минут. Решай! Остается пять минут.

Карамзин сдвигает рукав черной куртки и показывает мне часы. Электронные часы, которые упали прямо к его ногам, когда он полгода назад пересчитывал трещины на асфальте у памятника Чехову. Карамзин говорил, что это подлинные часы Антона Павловича.

– Ты знаешь, какие были последние слова Чехова? – смеясь, спрашивает Карамзин. – Ich sterbe. По-немецки.

– Как? Хиштербе?

– Пусть будет так, если приятней. Хиштербе. Так что ты решаешь?

Его часы показывают 19:31.

15

Пусть мерцают эти цифры в зареве горящей истории, пока звучит мой голос за кадром.

Часы для Карамзина были самым праздным предметом: он ощущал время. Когда он только появился в нашем желтом дворе (отец, начальник поезда, был сюда переведен), мы думали, что Карамзин жульничает. Но жестокие опыты доказали – он действительно ощущает время, ошибаясь лишь в секундах. И еще он мог мгновенно ответить, какой день недели будет, скажем, 23 декабря 3065 года. Поэтому Карамзина вскоре даже перестали бить самые плохие парни двора Перун и Ярило.

Я любил Карамзина.

Моего отца, военного, отправили с миссией в Индию. Там, во время купания, на него напали акулы и растерзали. «Бедный, бедный Павлик», – произнесла бабушка, когда рассказывала мне об индийском походе отца. Мать не вынесла горя и уехала с сочувствующим англичанином в Лондон. Следы и запахи ее теряются среди магазинов Бейкер-стрит.

Бабушка вкусно готовила, громко говорила и под все чашки и тарелки обязательно выкладывала выцветшие тряпичные салфетки, словно они могли разбиться от соприкосновения со старой столешницей. Больше о ней нечего сказать. Не о столешнице – о бабушке.

Карамзин стал моим планетарием под одеялом. Ты знаешь, что это, Бенки? Надо накрыться старым шерстяным одеялом при дневном свете. Увидишь небо в алмазах.

Наши окна четвертых– и последних – этажей были напротив друг друга. Поэтому мы могли разговаривать, не спускаясь в чахлый дворик. Солнечные разговоры пресекала мать Карамзина: «Тебе пора принять, пойдем!» – и задергивала тюлевую занавеску. Что происходило за мучительными тюлевыми разводами, я никогда не мог разглядеть. Спросить самого Карамзина? Спросил, и он ответил: «Мама дает мне жидкий азот, иначе я распадусь».

Однажды Карамзин написал длинную поэму «Баллада об Амалии, старушке-врушке». Мне до сих пор кажется, что она была гениальная, но я не запомнил ни строчки, только гул, который остается после товарного поезда душной ночью.

Карамзин изобрел букву А, Которая Обозначала Иное, А Вовсе Не То, Что Все Думают. И он сочинял формулы. Наверно, издевался надо мной. Пользовался моей математической дистрофией. Он писал доказательства своих теорем в толстой тетради, вдавливая ручку в страницы – так, что оборотную сторону могли прочитать слепые. Если, конечно, слепых могла заинтересовать Теорема одной утопленницы или Теорема падающей пишущей машинки. Тетрадь Карамзин хранил в подвале их дома под диваном с потрескавшейся коричневой кожей.

Диван был архитектурной достопримечательностью двора. Трофей из роскошного Рейха. Мужественный лейтенант, который доставил диван из Мюнхена – для послевоенного счастья, – переоценил широту своего дверного проема. Коричневая кожаная чума покрыла бы пол-квартиры. Только подвал смог принять надменное животное. Там оно и дряхлело, не в силах выбраться из лабиринта водопроводных труб. Карамзин рассказывал мне, что именно на этом диване спал группенфюрер фон Люгнер с Брунгильдой. (Кто такая была эта Брунгильда?)

Я бы считал, что свою фамилию он тоже выдумал, но Карамзин предъявил мне паспорт пьяного отца, где так и было написано – Карамзин.

Добрый отец привозил Карамзину книги, которые скупал на развалах, – то «Занимательную физику» Перельмана, то сборник рассказов Борхеса, то «Дар» Набокова, то атлас «Грызуны СССР», то роман «Территория», не помню автора, но про геологов. Все их Карамзин читал очень быстро, сминая страницы и тихо посмеиваясь.

Наверно, мой друг был сумасшедший. Достаточно упомянуть, что спустя несколько лет, в день своего 18-летия, в переулке, где мы жили, в переулке под названием Вечность, Карамзин перережет себе вены, лежа на диване фон Люгнера.

А кроме Карамзина ничего интереснее в Таганроге не было.


До 19 часов 36 минут остается две минуты двенадцать секунд. Одиннадцать секунд…

16

Мы лежим с Катуар на полу, на расстеленной карте Аппенинского полуострова. Простыня на тахте так и остается залитой белой кровью Марка из бутылки итальянского вина. Я люблю итальянские вина. И Италию люблю, как сапожник – вкусный пирог, как пирожник – хороший сапог. (Почему, почему Христос был еврей по маме? Я бы поверил в него, если бы он был итальянцем.)

– А что это за блестящие штучки на секретере? – шепот Катуар достигает регистра ленцо-сопрано.

– Мои призы за сценарии. Не хватает лишь «Демиурга». Ты, диалогистка, не знаешь, как выглядят наши награды?

– Очень хочется курить, – смеется Катуар и встает.

На ее спине остается отпечаток кусочка Ломбардии. Она попросила постелить что-то, чтобы не портить такой прекрасный паркет. Я постелил мою райскую карту.

– Ты просто как мой Йорген, – отвечаю я и провожу нервным пальцем по ее позвоночнику. – Он тоже все время хочет курить.

– И с ним ты тоже трахаешься? – Катуар поворачивается.

– Нет. И перестань употреблять это слово. Тоже мне – диалогистка.

– Я вообще могу уйти.

– Нет, лучше кури. Кури.

Катуар приносит из прихожей одну тонкую сигарету. Делает круг, лаская паркет пятками, и улыбается:

– Ты меня чуть не убил. Два раза подряд. Интересно, родится ли у меня новый сюжет?

– От меня?

– Да. Я очень хочу сюжет от тебя! А что, зажигалки нет?

– Там, на кухне, где-то были спички. Кажется, рядом с плитой.

Катуар удаляется на пуантах, шуршит спичками и кричит с кухни:

– А зачем тебе спички, если ты не куришь?

– Для плиты, наверное.

– Она электрическая! – Катуар смеется. Слышно, как спички бесчувственно падают на мозаичный пол.

– Да? Какая неприятность…

– Так зачем?

– Роза говорит: в доме спички должны быть всегда под рукой.

– Роза? – Катуар выглядывает озабоченной Коломбиной, волосы свешиваются. – Кто это?

– Домработница.

– Молодая?

– Роза? Нет. Увядшая.

– Я сразу заметила, что у тебя подозрительно чисто на кухне и в ванной. Значит, Роза. А у меня на цветы аллергия. Может, у тебя еще и дети имеются?

– Нет. Только сюжеты.


– Минута десять секунд! – угрожает сквозь время на школьном дворе Карамзин.

17

Три года назад. Июль. Вагон электрички. Запах пионов и воблы.

Дочка дергает мою кожаную сумку фирмы «Хрен вам, а не лейбл!». Ремень сумки лихо скатывается с плеча и застревает в сгибе локтя. Я стою и держу перед липкими глазами книгу историка Буха «Старец». Дочка сидит рядом. Я дал ей свой телефон – поиграть. Лучший способ обрести недетский покой.

– Что тебе?

– А что такое…. Что такое… что такое «минет»?

– Что? Где ты это услышала?

– Я прочитала.

– Где?

– Тут.

Она предъявляет телефон, болтает ногой, задевая пластиковое ведро, что стоит между ног у бывшей женщины, которая сидит напротив и читает кроссворд. Яберу телефон – он стал тяжелей – и читаю: «А как Румина делает минет – это просто отдельный сюжет!»

– Послушай, дочь – это пишут мне, а не тебе. Зачем ты это читаешь?

– А кто, а кто пишет?

– Сам хотел бы узнать. Забудь, ты не видела этого. Не видела.

– Забыла. Ты придешь ко мне на день рождения?

– Куда?

– На день, на день рождения. Мне скоро семь лет.

– Уважаемые пассажиры, вашему вниманию предлагаются свежие газеты! «Ждать ли нам Депрессии?» – прогнозы экономистов. «Новый жук страшнее колорадского» – говорят ученые. «Я отвечаю за каждое слово!» – интервью с популярным сценаристом Марком Энде, автором сериала «Кровь блондинки-1» и «Кровь блондинки-2».

Спасибо, долговязый торговец. Мой дорогой, ненаглядный. Я не знал, что ответить дочери, ты отвлек ее. Он приближается, одет, как всегда, аккуратно: серые брюки, темно-коричневая куртка на молнии и черные полуботинки. Не штиблеты, не туфли, не шузы – именно полуботинки, дар русской природы.

– Вот, возьми! – протягиваю купюру с достоинством.

– Вам какую газету? – Он смотрит на купюру, бумажная душа.

– Никакую. Просто возьми.

– Сто рублей?

– Бери. Это честные деньги, сделанные на крови.

– Какой крови?

– Блондинки.

Торговец перестает шуршать газетами и пристально смотрит на меня. Мировая скорбь. Одна из газет не выдерживает, срывается из рук опрятного торговца и ложится на колени бывшей женщины. Та принимает ее как должное и спрашивает торговца:

– Скажите, а там есть фотография этого самого Марка Энде? Очень хотелось бы на него посмотреть.

Торговец выхватывает у вспотевшей женщины газету:

– Нет там фотографии. Только интервью.

Я смеюсь, выглядываю из-под газеты и подмигиваю торговцу своим черным глазом:

– А я, кстати, читаю о Старце.

– Ради бога, – Торговец, отклонившись и глядя на мою купюру со страхом и ненавистью, обходит меня. Еще два раза оглядывается. Нет, у дверей оглядывается в третий раз и с облегчением погружается в пучину тамбура. Я слежу, как за ним смыкается стальной занавес.

– Пап, что такое Катуар?

– А?

– Катуар.

– Не знаю. Чепуха какая-то.

– А я думаю, я думаю, я думаю, что Катуар – это имя прекрасной девушки.

– Очень хорошо. Играй в телефончик и… хотя, нет, не надо.

– А напиши… Напиши про нее… Напиши про нее сказку.

– Про кого?

– Про Прекрасную Катуар.

– Хорошо.

– А когда ты, когда ты напишешь?

– Скоро. Не пинай ведро, пожалуйста.

– А дедушка пишет про Венкедрофа.

– Бенкендорфа. Опять?

– Да. Он хороший?

– Отличный! Можно я почитаю?

– Да. Дедушка сказал, дедушка сказал, что, дедушка сказал, что…

– Ты можешь не повторять? Итак – дедушка сказал. Что?

– Что ты тоже… Что ты тоже писал про… Писал про него.

– Про Бенкендорфа? Писал.

– А кто он? Принц?

– Почти. Принц жандармов.

– Кого? Кого?

Пытаюсь вглядываться в строчки Буха, но теперь это уже бестолковая рябь. Розеттский камень раскололся от духоты. Бесит, бесит. Когда уже станция «Турист»? Как они пьют это теплое пиво в тамбуре? Зачем я взял с собой дочь? Доедет ли это колесо до Петушков? Хиштербе.

– Как, ты сказала, зовут эту девушку?

– Катуар.

– Ты сама придумала это имя?

– Нет, прочитала… Прочитала на станции. Это было ее название.

– А когда ты научилась читать?

– Меня дедушка научил. Еще год, еще год назад. А тебя кто?

– Меня? Не помню. Бабушка, наверное.

– А ты к ней, а ты к ней ездишь?

– Что?

– Ездишь? А я ее никогда не видела.

– Она умерла семь лет назад. Не пинай ведро. Не пинай.

Бывшая женщина опускает на колени кроссворд, поднимает на меня взгляд:

– Не подскажете – что такое….. Пять букв, первая М.

– Ой, нет… Мне сейчас не до букв.

– Прямо вертится на языке!

– А я знаю, я знаю слово на М! – дочь улыбается, загибает пальцы, шепчет – И там пять букв. Пап, можно я, можно я, можно я скажу? Только я не знаю, что это!

18

Последняя секунда. (Какой дьявольский нелинейный монтаж. Кто тут автор? Сломайте ему левую ногу!)

– Что ты решил? – Карамзин берет таз, откуда выскальзывает страждущий пепел.

Пепел покрывает мои ботинки, потом школьный двор, потом засыпает весь Таганрог. Карамзин легко сдувает его потрескавшимися губами:

– Что ты решил?

– Я боюсь вот так вот…

– Чего тебе бояться? Ты – еще просто никто.

– Почему?

– А кто ты?

– Не знаю.

– А я знаю – никто.

– А ты?

– Я? – Карамзин смеется, и на трещинах губ проступает кровь. – Я сотворю твой удивительный мир.

19

ИНТ. МОЯ КОМНАТА. НЫНЕШНЯЯ НОЧЬ.

Голоса звучат в полной темноте. Так спокойней.

– Марк, ты меня слышишь?

– Да, Катуар! Просто вспомнил кое-что.

– Я спросила – почему тебя назвали Марк?

– А как меня должны были назвать – Сашей?

– Не вижу в этом ничего плохого. Пушкина звали Саша.

– Несчастный.

– Почему несчастный?

– Слушай, прекратим этот гур-гур. Хочешь еще пару сюжетов расскажу?

– Потом. У тебя было много женщин?

– Уже ревнуешь?

– Да, я очень ревнива.

– Тогда скажи, почему к тебе лез с поцелуями в «Ефимыче» этот бесславный ублюдок?

– Какой ублюдок? Там не было ублюдков.

– Как же? Модный дизайнер Брюлович.

– Почему он ублюдок? Просто смешной. Про ампир мне рассказывал.

– Да, это он умеет. Он делал мне эту квартиру. Секретер и бюро заставил купить.

– Они тебе очень идут. Видишь, какой хороший дизайнер.

– Нет, поганый. Он лез к тебе с поцелуями.

– Ко мне много мужчин лезут с поцелуями.

– Потому что у тебя такие губы?

– Да, губы.

– И нос! Нос.

А теперь можно понемногу вводить изображение, освещать мою комнату. Катуар стоит напротив большого окна, силуэтом ко мне, ее левого плеча с литерой «А» почти касается шпиль Университета. Она курит, и искры вылетают в окно, сжигая все на своем пути.

Катуар оглядывает комнату, словно прозревает. Гипнотизирует лампочку над тахтой, что висит на нитке бледного провода:

– Почему Брюлович не сделал тебе люстру?

– Сделал. Огромную и хрустальную. Но это был кошмар.


Перебивка.

Марк застыл на тахте с открытым ртом, откуда торчит кровоточащая хрустальная подвеска. Марк мертв, глаза покрылись патиной. Люстра качается над ним, победно вызванивая мотив «Ах, Арлекино, Арлекино…».


– Ты просто сумасшедший!

Катуар смеется, склоняясь так, что волосы касаются дубового паркета. Руку с окурком она отбросила влево, как полупловец перед стартом.

– Почему сумасшедший? Я был уверен, что эта люстра грохнется на меня и раздавит. У меня головные боли начались из-за этого. К черту такой ампир!

– Тебе надо сделать абажур – легкий, невесомый. Безопасный.

– Да? Вряд ли Брюловича заинтересует такой дешевый проект. Скотина. Убийца.

– Перестань. Куда бросить окурок?

– В окно.

– Что это за плебейские замашки у тебя? С такой-то благородной мебелью.

Она подходит к моему бюро, где лежит наглухо заколоченный ноутбук (марки не дождетесь, размыть изображение!) и возвышается черная мраморная ваза с песком.

– А вот и чудесная пепельница! – Катуар собирается проткнуть сигаретой азовский песок.

– Нет! – Я вскакиваю, путаюсь в мантии. – Нет! Нельзя!

– Почему? Это же песок. Просто песок.

– Нет. Это не просто песок. Это нечто иное.

– Я же вижу – песок, – Катуар запускает руку, ворошит с наслаждением, смеется, вынимает ладонь и считает песчинки на пальцах. – Да, песок. Из него можно построить песочный замок. Если намочить.

20

ФЛЕШБЭК. ТРИ ГОДА НАЗАД.

На новой даче Требьенова, близ станции «Турист», лежа на смятых флоксах, с копченым шампуром в сердце, я смотрю в небо и улыбаюсь самолетику, который притворяется сверкающим НЛО. Он скачет зигзагами. Знал бы летчик, сколько я выпил, – поискал бы другой маршрут. Я слышу сквозь кусты сирени пыльный голос Требьенова, он проповедует смиренным гостям:

– Мне кажется, этот роман заслуживает постановки. Я уже устал от упреков, что, экранизируя роман «Упс!», я тем самым пытаюсь приблизиться к власти. Зачем мне эта близость? Я достаточно успешный режиссер, и от власти мне ничего не нужно. Кроме того, где доказательства того, что роман написал именно он. Сам он ничего такого не говорил. Я же вижу просто талантливую и очень актуальную вещь. «Актуальность» – мое кредо, уж извините. Да, я встречался с ним несколько раз, он невероятно обаятельный и образованный человек. Нет-нет, я это не к тому, что роман написал он. Хотя мы говорили об экранизации, но он проявил лишь сдержанный и вполне отстраненный интерес. Как зачем встречались? Меня позвали, и я пришел. Было бы странно отказываться от таких встреч, тем более, когда перед тобой не просто крупный госчиновник, а практически единомышленник. Мы одинаково смотрим на многие вещи, у нас схожая эстетика, общие ориентиры… – Требьенов сминает пергамент своего монолога, вдруг хихикает. – Только дачи в разных местах. Пока. Хотя тут у меня горнолыжные трассы кругом, а это сейчас актуально! – И снова строго. – А роман, повторюсь, очень талантливый…

Как же я ненавижу Требьенова! Зачем поехал сюда? Ах да, дочке нужен свежий воздух и не с кем оставить на два дня. Хотя какой воздух может быть у Требьенова? Но он, сволочь, так просил – я иногда вдруг чахну перед таким напором, у меня створаживается кровь и меня можно тащить багром, а я буду лишь страдать головокружением и падать отчаянно в кусты, в траву – подальше, потише.

Вечерний звон. Это мой телефон. Кто говорит? Стон.

– О-о-о… Как пусто, туманно кругом… Куда я его уронил?

Да вот он, притворился мышиной могильной плитой. Покрылся росой.

– Йорген? Слушаю тебя. Но предупреждаю…

– Ты выпил, это я уже слышу.

– Да! И съел много шашлыка.

– Тогда я лучше завтра позвоню. Может, машину за тобой прислать, ну?

– За мной не надо, а дочь лучше отвезти.

– Ты и ее с собой потащил?

– Пришлось. Я отбивался, но ее мама уехала в командировку…в какой-то Петербург. Где это, не знаешь?

– А ты почему не хочешь на машине поехать? Собираешься еще бухать?

– Нет. Ты же знаешь – иногда я езжу в электричках, чтоб слушать разговоры. Ты же сам все время упрекаешь меня, что диалоги слабоваты.

– Зато какие сюжеты, ну? Все, прекращай там. Мне нужна кровь твоей блондинки.

– К черту блондинку! У меня другая идея! Я решил сценарий сказки написать.

– Чего?

– Сказки. Простой сказки. Про принцессу по имени Катуар. Катуар. Смотри, она будет жить в песочном замке…

– Марк, я завтра позвоню.

– Нет уж, постой! Чем тебе не нравится идея?

– Марк, какая сказка? Кто ее будет снимать?

– Ты найдешь режиссера. Я найду песок.

– Я не найду деньги.

– А ты поройся. Вот я сейчас в траве нашел мобильный телефон!

– Марк, это глупый какой-то разговор, ну?

– Что, я не напишу хорошую сказку про принцессу Катуар?

– Напишешь, я ни секунды не сомневаюсь. Но никто не станет ее снимать. У нас нет детского кино, ты разве не знаешь? Вполне хватает того, которое делают за океаном враги. Вообще ты крепко выпил, если тебе уже принцессы мерещатся.

– Ага, крепко.

– А дочь с кем?

– Она там, у мангала крутится.

– Одна?

– Почему одна? За ней присматривают. А я в цветах лежу, как самый счастливый покойник. И самолет улетел… Ладно, звони завтра.

– Какой самолет?

– Да тут один… Пойду в траве пошарю… Может, тоже куда завалился…

– Береги себя, ну?

– Ты забыл? Я вырос в переулке Вечность.

21

И СНОВА НОЧЬ. НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ.

Катуар гладит меня по волосам, другую руку, с тем же праздным окурком, держит на отлете.

– Зачем же тебе в этой вазе песок? Пойду выброшу окурок в туалет. Заодно и пописаю.

Бенки, очнись! Она как раз направляется в твою сторону. Видишь, скользит на пуантах мимо?

Катуар входит в маленький храм, зажигает лампаду:

– Ой! А щеток у тебя сколько! Все от убитых блондинок?

– Да!

– Хорошо, что я брюнетка.

Не прикрывая святилища, Катуар полубоком, полубогиней, с античной простотой располагается на постаменте.

– Э! Катуар, ты почему не закрываешь дверь, когда писаешь?

– Разве надо? По-моему, теперь уже поздно.

Отрывает мягкий голубой билет, складывает пополам и под алчным взглядом контролера проводит им между ног.

– Да, Марк, у тебя много еще загадок. Как щеток. Мне, кстати, нужна зубная щетка, раз уж я тут почему-то задержалась.

– Купим! Скажи, что означает твоя буква «А»?

– Пока тебе это рано знать.

– А когда будет можно?

– Разгадка будет в финале – как и положено.

– Хорошо, согласен. Тогда скажи – где ты подцепила этого модного дизайнера?

– Я? Он сам ко мне пришел. Здравствуйте, девушка, я модный дизайнер, давайте вы будете меня за это любить. И еще я куплю вам печенье птифур.

– Скотина какая!

– Перестань ругаться.

– А почему я про тебя ничего не слышал раньше?

– А может быть, ты придумал меня три дня назад? Тогда, в «Ефимыче»? Я просто нужна была для нового сюжета и…

Ее слова покрывает шум вешних вод. Катуар выходит из ванной, потягивается:

– Как хорошо быть диалогисткой! Даже писаешь по-другому.

– Как тебя нашел Йорген?

– Что за анкета? И Йоргена своего ты тоже придумал, если следовать твоей вере.

Бенки! Очнись! Почему не ликуешь со мной, немец-зануда? Эту девушку с песчинками на пальцах я никуда не отпущу.

Катуар берет за лапку Лягарпа, который свернулся под тахтой, до сих пор не очнувшись от моего достопочтенного пьянства:

– А это кто спрятался, такой милый?

– Лягушонок Лягарп. Лягарп.


ФЛЕШБЭК.

За двадцать девять лет до Катуар.

Маленький Марк лежит в кроватке, за окном бьется ветер с Азова. Бабушка входит в комнату, в ее могучих руках болтается Лягарп, тряпичная душа.

– Держи! Это тебе. Я сшила из старого платья, мне-то оно уже не понадобится. Он будет твоим другом и тебя беречь.

– Спасибо, бабуля. А он поможет мне быстрей вырасти?

– Конечно, поможет.

– Я завтра его в садик возьму.

– Не вздумай! Еще украдут или порвут. Никому никогда его не давай.


Катуар прижимает Лягарпа к груди, целует в глаз из крупной переливчатой пуговицы:

– Лягарп! Ты не против, если тебя потискаю?

– Не против, тискай. – отвечаю я голосом не то чтобы сказочного лягушонка, скорей, безумной старушонки.

– А ты не против, если я тут побуду еще немного?

– Нет, против! – кричит старушонка, терзая гланды. – Я против! Не немного! Ты должна тут быть всегда. Вечность.

22

Выхожу, победитель с пышным шлейфом московского серпантина, из здания таганрогского вокзала.


ГОЛОС ЗА КАДРОМ (торжественно): Это событие произошло за семнадцать лет до описываемых событий… Стоп! (Недоуменно.) Как это событие произошло, когда я его сейчас описываю? А, флешбэк… Все понятно, так бы сразу сказал. Но почему два раза слово «событие»?


Хватит, Голос За Кадром, уймись!

Я поступил на исторический факультет МГУ, и у меня остается месяц жизни в нашем желтом дворе, что в переулке Вечность. Никогда, никогда, никогда больше я не вернусь в Таганрог.

Оглядываюсь на здание вокзала.

Оно у нас причудливое. Было построено в конце XIX века по проекту Шехтеля в стиле ля-рюс. И прибывший на открытие министр путей сообщения Витте каркающим голосом объявил его «лучшим вокзалом юга Европы». Во время Гражданской войны тут засели белогвардейцы во главе с Колчаком. Вокзал стал их последним бастионом. Колчак приказал держаться, хотя понимал всю безнадежность своего гордого плана. Красные, которыми командовал лично Сталин, сбрасывали на мятежный вокзал бомбы с аэропланов. Финал известен: Колчак был взят в плен, Сталин был награжден орденом «Боевого Красного знамени».

Новый вокзал доверили спроектировать самому быстродействующему московскому архитектору Мельникову. Тот создал мужественный конструктивистский проект, он и поныне входит во все учебники по истории архитектуры. Стали сносить останки поверженного вокзала, и вдруг в «Гудке» появился фельетон Ильфа и Петрова «Сносороги». Достаточно было упомянуть, что эти руины штурмовал Сталин. Уцелевшую пока половину вокзала оставили и отреставрировали, вторую выстроили по проекту Мельникова.

– А что, не такой уж ты теперь и болван! – улыбается Карамзин, и на его треснутых губах снова проступает кровь, как пурпурный сироп сквозь свернутый бабушкин блин. – Про вокзал забавно придумал. Это точно импровизация, не заучивал в дороге?

– Нет, что ты!

– Не зря тебя учил я. А ты знаешь, я вычислил, что Таганрог – столица мира.

– Как это?

Карамзин погружает руку в сумку, что висит у него на плече (эта сумка, с надписью «Москва-80», была у него еще тогда, в наши «желтые» годы. Теперь восьмерка стерлась. Осталась Москва «нулевая».) и достает толстую тетрадь с дерматиновой обложкой.

– О! У тебя новая тетрадь!

– Другая, а не новая… В этой – доказательство того, что Таганрог – геометрическая столица мира. Это не сумасшествие, как ты уже готов подумать, а строгое обоснование. Есть дисциплина – топология. Не слышал?

– Нет.

– Так слушай же, бычок-песочник!

– Постой! Скажи мне, а что тебе давала мама?

– Когда?

– Тогда, в детстве.

– Давай еще по кружке?

– Нет, мне хватит.

Мы в пивной «Клио», что рядом с таганрогским вокзалом. И пью я еще по-девичьи, маленькими глотками, стыдливо оглядываясь на мужчин, которые растут в этом подвале, как грибы.

Но после первой же кружки чувствую себя императором.

Городок сильно измельчал за минувшую эпоху. Пока я сдавал экзамены.

– Тебе интересно мое доказательство? – Карамзин отодвигает пустую кружку и кладет тетрадь на стол.

– Давай потом, а? Я очень устал.

– Пойдем на диван фон Люгнера, там расскажу тебе все.

– Я устал. Меня бабушка ждет.

– Бабушка? А я теперь компьютер полюбил, который отец мне привез. Я быстро его изучил.

– И что?

– Я думаю – в исторической перспективе можно сделать программу, которая будет сюжеты делать сама.

– Слушай, Карамзин! Какие сюжеты? Ты даже не поздравил меня с тем, что я поступил в МГУ!

– А какие у тебя еще варианты были? Теперь ты начнешь менять историю, как я велел тебе четыре года назад. Ты помнишь об этом? 13 февраля в 19 часов 36 минут.

Я очень хочу ударить Карамзина по губам пивной кружкой – чтоб она треснула и сквозь стеклянные трещины проступила бы кровь. Но он смотрит на меня глазами утопленника и не собирается всплывать.

– Карамзин! Я. Поступил. В. МГУ!

– Что кричишь ты? Я не видел таким тебя никогда.

– И не увидишь больше вообще. Не увидишь.

Из-под стола я беру чемодан (сосед одолжил для Москвы, в нем он хранил пустоты юности) и быстро шагаю к выходу. Кружки звенят от походки моей.

– Пусть Требьенов тебя поздравит, – говорит вслед Карамзин.

У стальных дверей я встречаюсь с четырьмя парнями. Двоих я знаю – это Перун и Ярило. Их теперь называют модным словом бандиты. Но они расступаются предо мной и чемоданом, чуют, гады, московскую мощь.

– О, наш хроник! – приветствуют Перун и Ярило Карамзина. – Ну че, в преф научишь уже?

– Нет, вы тупые, и времени нету на вас.

Я не жду продолжения. Знаю, что бить Карамзина не станут. Но если бы сейчас мне знать, что через месяц он сам покончит с собой на диване фон Люгнера, запив квасом большую горсть заветных таблеток, – то задержался б. Наверное.


В сценариях всегда настоящее время. Гоню, дышу. Брею, стелю. Умираю. Хиштербе. Потому что сценарист создает имитацию кадра, словесную плазму движенья. У сценариста нет прошлого, у сценариста нет будущего. Он живет между двумя ударами сердца. Если придерживаться сомнительной гипотезы, что у сценариста есть сердце.

23

Я стою у окна, уничтожая взглядом пирамиду Университета. Я жду Катуар. Три дня назад она ушла, не дав начаться рассвету. Я умолял оставить номер телефона.

– У меня его просто нет. – смеялась Катуар, ломаным жестом застегивая на спине молнию красного платья. – Нет номера, нет телефона.

Буква «А» на ее плече кривилась. Я закручивал на своем мокром затылке чахлую прядь и до боли тянул.

– Тогда адрес. Ты не можешь уйти просто так.

– Могу. Что ты со мной сделаешь? Я не героиня твоего сценария и неподвластна твоим разрушительным силам. И перестань дергать волосы, это дурацкая привычка.

– Я всегда так делаю, когда ничего не могу поделать. Катуар, дай адрес, пожалуйста!

– Марк, я же могу назвать любой. Улица Строителей, дом двадцать пять. И что ты будешь делать, когда обнаружишь по этому адресу совсем другую девушку?

Третий день я стою у окна. Звонит Роза в надежде накормить меня сыром, я проклинаю ее.

Бенки, что теперь будет со мною? Поезжай, отыщи Катуар, привези на своем старом седле, скрипя победною цепью. Бенки, очнись, я к тебе взываю, на кого еще мне надеяться в этом безвоздушном пространстве? У меня остается лишь одна надежда, она таится в ванной, в высоком стакане. Зубная щетка цвета майской травы. Ее купила Катуар в соседнем универмаге («Не твоими же мне чистить зубы!»). Только за эту щетку я теперь и держусь, Бенки, лишь она позволяет мне верить, что Катуар вернется. И уткнется дантовским носом в мое плечо и скажет… Что скажет? Я совсем не могу сочинить продолженья, не могу сложить самый скудный диалог, из моих бледных вен откачали все соки. Тряпичный Лягарп, и тот живее меня – сверкает пуговичными глазами, дышит ровно, как в детстве, под одеялом. Бенки, что мне делать? Как продолжить сюжет хотя б на секунду вперед?

Звонит телефон. Не глядя на номер, кричу:

– Я здесь! Я слушаю!

– Ну что, пишешь? – В холодной трубке чмокает Йорген.

– Да пошел ты!

– Марк, что за грубости, ну? Мне Вазген сегодня опять звонил. – Йорген чиркает зажигалкой в моем ухе. – Мы все очень ждем. Могу песок подогнать, если надо. У меня на даче как раз дорожки сделали, полгрузовика осталось, ну?

– Послушай меня. Послушай внимательно. – Сейчас объявлю приговор, и с плахи скатится прощальная брань. – Йорген, я всегда честно выполнял свои обязательства…

– Еще как, ну?

– Так вот, теперь ситуация изменилась. Я не смогу ничего напи…

В комнату входит Катуар, звеня небесными ключами.

– Извини, я их взяла у Розы, ничего?

ЗТМ.

24

Не станем, верный Бенки, мешать Катуар и Марку. Мы не позволим чужим разглядеть их детали, их капли, их стебли. Переведем объективы на дачу Йоргена.

Йорген ступает, горделиво прижимая итальянскими каблуками плитки новой дорожки. Неподалеку, в сирени и сумерках, – большой дачный дом. Окна распахнуты, в гостиной играет Шопен. За Йоргеном следуют оба ШШ, наслаждаются ароматами Барвихи.

– Как вам дорожка? – Йорген оборачивается, достает из кармана пиджака-френча пачку табака.

– Прекрасная. А что сказал Марк?

– Дописывает. Пойдем на веранду? Или в беседку?

– Лучше в беседку.

– А вот смотрите – вишня. Ее отец сажал. Хотел целый вишневый сад. Но не успел.

Гуси осматривают вишню от верхушки кроны до кучерявых корней.

– Хорошая вишня, – кивают ШШ. – А где вы нашли этого Марка?

– Марка? Честно? Не помню.

– Совсем? Странно. Это же ваш кормилец.

– Он, кажется, говорил, что вырос в Высотке на Котельнической.

ШШ переглядываются, по-гусиному улыбаются друг другу.

– Это он наврал. Он вообще много врет о себе. Непонятно – зачем.

Строитель-азиат в шапке с эмблемой ЦСКА бредет мимо и шепчет хокку:

Майский ветер колышет ветви сакуры старой,

Осыпает плечи гостей лепестками.

Как упоительны в Барвихе вечера!

Йорген следует дальше, к небольшому пруду с деревянным мостиком, ШШ – за ним. Йорген показывает трубкой на пруд, рассказывает древние истории, но мы уже его не слышим. Пусть вступит музыка, тот же Шопен, Шуман, Шнитке – ни шута в ней не шарю.

Я расскажу о Йоргене вкратце, не утомляя деталями, – так, пунктирно, вишневыми косточками. Хотя бы в знак благодарности за то, что он научил меня этому сложному термину кинодраматургии – «гур-гур».

Его отец был великий советский режиссер, а мама, что жива и ныне, – великая советская актриса. Бездонная квартира на Поварской, английская спецшкола № 20, две домработницы, папины эпохальные запои, мамины грузные брильянты. Но Йорген сопротивлялся, шел против ветра с Мосфильмовской улицы, против кинопроб и папиных друзей, что говорили: «Давай к нам в Щуку, во ВГИК, куда хочешь, примем сразу!» И вдруг поступил на биофак. Рыб он любил больше, чем людей. Писал кандидатскую о чудо-юдо Рыбе-кит, но однажды случайно всплыл на съемочной площадке друга-режиссера, попавшего под чары кокаина, пришлось помочь: немногословные спонсоры из Тольятти обещали закатать в целлулоид всех, вплоть до старушки-гримерши. Йорген задержался на неделю, потом на месяц, потом навечно. Но до сих пор он счастлив не тогда, когда треть бюджета сериала потайными банковскими коридорами проводит на свой счет, а когда один, с аквалангом, уходит на корм добрым рыбам.

25

Катуар упирается носом в мою шею. Она лежит на мне почти без дыхания, обхватив руками и ногами, как обломок реи корабля-призрака.

– Где ты была, Катуар?

– Там-сям.

– Где? Где? С очередным модным дизайнером?

– Нет, не волнуйся. Почему у тебя совсем нет дома книг?

– Они мне уже не нужны. Только сбивают с толку.

– Ты начал писать вторую серию?

– Бесишь, бесишь! Какая серия, когда не было тебя?

– Не начал? А я принесла крем для рук и еще для лица, можно их поставить в ванной?

– Можно. Можно! К тому же я выбросил все старые щетки, чтобы не приставали с глупостями к твоей зеленой принцессе.

– Как хорошо! А я постеснялась тебе это предложить. Вдруг каждая для тебя что-то значит.

– Нет, ничего. Никакой подоплеки. Это даже не реквизит. Я забываю выбрасывать, а Роза думает, что так положено у сценаристов.

– Мои кремы не будут ее смущать?

– Роза будет счастлива, расцветет. Скажи, Катуар, это знак?

– Какой знак?

– Что ты остаешься?

– Это все мур-мур. Или как там?

– Гур-гур…

26

Йорген и ШШ уже в беседке. Филипинка в кружевном переднике ставит на стол самовар, дым уносится сквозь решетку беседки, через неподкупный забор, к олигарху, на соседний участок с пальмами и черепахами.

– Так чем же так хорош этот ваш Федор Кузьмич? – Йорген зевает. – Что такого он натворил, что всем покоя не дает?

ШШ улыбаются, принимая из рук филипинки фарфоровые чашки с чаем лунного цвета и на два голоса затягивают печальную повесть:

– Федор Кузьмич возник ниоткуда. В 1836 году в Пермской губернии арестовали старика, у которого не было с собой никаких документов.

– Бомж? – улыбается Йорген.

– Да, фактически.

– Но у него же была лошадь.

– Откуда вы знаете?

– Марк рассказывал. Но вы продолжайте: я кроме лошади больше ничего не помню. Люди мне не так интересны.

– Поселили его в селе Краснореченском. Он был крепкий – по сути, и не старик еще. Всех сбивала с толку его седая борода. Работал на золотых приисках, жил у зажиточного крестьянина. О себе не рассказывал ничего, от расспросов уходил. Но вел жизнь такую тихую и… как это сказать?

– Благочестивую?

– Да, спасибо! Именно благочестивую. Стали к нему приходить люди, советоваться. Этот Федор Кузьмич не то чтобы очень был рад посетителям, он все больше молился, но помочь всегда был готов. К тому же обладал медицинскими знаниями, то есть лечил.

– Хорошо, а с чего все решили, что это Александр Первый? Он протягивал руку и говорил: «Очень приятно, царь»?

– Нет, – ШШ добродушно смеются, дуют на чай. – Было много улик. Доказательств. Старец этот знал французский язык в совершенстве: когда приезжал один образованный архиерей, они говорили именно по-французски. Откуда обычному мужику знать иностранный язык? Дальше – больше. Однажды к нему пришел больной ссыльный, который некогда служил в Зимнем дворце. Он увидел старца и грохнулся на колени: «Ваше Величество!». Старец очень испугался, сказал что-то типа: «Никому не говори!» Но были свидетели и все слышали. Еще подозреваемый изобразил на листе бумаги вензель «А» с короной сверху, и не просто изобразил, а поместил лист в киот, рядом с иконой…

У Йоргена звонит телефон. Он смотрит на номер, с улыбкой кивает ему и поясняет ШШ:

– Простите, должен ответить. Это опять Марк. – нажимает упругую кнопку. – Да, Марк! Неужели уже дописал? Поздравляю!

ШШ хищно переглядываются, щурясь от закатного солнца.


Звукооператор, не мелочись, добавь счастливых обертонов в мой голос, звучащий в трубке:

– Слушай, ты не одолжишь свой велосипед?

– Какой велосипед, Марк? Занимайся сценарием.

– Очень нужен, без него не напишу.

– М-да? Новая причуда нашего гения? Я, конечно, давно привык, но мне кажется… Постой, а зачем тебе мой велосипед? У тебя же свой, винтажный, ну?

– Нет, мне нужен второй.

– Для кого?

– Не в силах тебе сейчас объяснить. Просто нужен. Нужен.

– Можешь взять. Там у меня на Поварской домработница, она выдаст. Но умоляю, Марк, пиши! Вазген каждый день мне звонит. И помни о цели!

– Я нашел ее! Нашел!


Важно вовремя прервать диалог, Бенки. Кому интересно, что на это ответит Йорген, которого сквозь кристальную оптику изучают ШШ, наводя точки снайперов на пухлый нос и камышовые брови? И что на прощание скажет Марк, чье лицо теперь закрывают волосы Катуар? Все это пустое, ненужное, тщетное, праздное. Ни толку, ни проку, не в лад, невпопад. Что никак не продвинет сюжет, а создаст суету в эпизоде.

Стоп. Трубка со стоном падает на пол.

27

НАТ. СЕРЫЙ ПЛЯЖ У АЗОВСКОГО МОРЯ. ДЕНЬ.

Карамзин и я лежим на песке в блеклых плавках, разглядываем мертвый рыболовецкий баркас, увязший здесь навсегда. Мы знаем баркас до последнего крика чайки, которая гадит на капитанскую рубку. Этот баркас появится на моих скрижалях лишь один раз, чтобы больше не вызывать у автора приступа таганрогской изжоги.

– Я хотел бы уплыть на нем, – произношу я, четырнадцатилетний, с тестостеронной тоской. – Далеко.

Карамзин кидает в меня сухую ракушку, смеется:

– Куда ты уплывешь без меня? Не забывай – ты делаешь только то, что я приказал. Не можешь другого. Так я сказал.

– Ты все время ерунду приказываешь.

Карамзин грызет соленый ноготь, бормочет:

– Настанет момент для настоящего дела.

И в рифму к его зловещим словам со стороны буксира возникает на пляже девушка в малиновом купальнике. В ее правой руке полотенце, как мокрый поверженный флаг. Мы притворяемся моллюсками, только глаза выдают движение плоти.

Девушка проходит мимо, не замечая моллюсков. Напевает старинный романс «Бухгалтер, милый мой бухгалтер». Карамзин облизывает кровоточащие губы и кричит:

– А с нами тут поваляться? Мы ребята лихие, мы посланцы стихии!

Девушка, замерев, различает нас на песке и смеется:

– Мудаки!

Уходит из кадра.

– А я знаю, как ее зовут, – произносит вслед Карамзин.

– Откуда?

– Просто знаю. Ее имя – Румина. Нравится?

– Очень.

– Сам доволен: придумал это имя секунду назад. А хочешь узнать, когда она умрет?

– Когда?

– Когда ты ее убьешь.

– Ты сумасшедший все-таки.

– И это приказ мой – убей!

Я ищу пальцами любимую прядь на затылке, но тщетно: вчера бабушка очень коротко меня подстригла чугунными ножницами.

– Убей, я сказал!

– Как?

– Хорошо, что спросил. Значит, верно мне служишь. Ты убьешь ее страшно, так что мир содрогнется. Эту казнь еще надо придумать. Купаться?

28

Катуар, не гони! Я едва поспеваю!

Мы едем на велосипедах мимо краснокирпичного дома с горгулиями в овальных нишах. Ночью их угрожающе подсвечивают – так дети пугают фонариком, направляя лучик от подбородка вверх. Вспоминают о грядущей преисподней.

– Марк, куда ты меня везешь?

– В монастырь.

– Интересный поворот сюжета. Что это за бульвар? Сансет?

– Откуда ты знаешь?

– Что?

– Да, я именно так его называю. Но никому не говорил!

– Бенки мне все рассказал.

– Ты и его подкупила?


ТИТР: СРЕТЕНСКИЙ БУЛЬВАР, ВРЕМЯ 23.46. СЕЙЧАС ЧТО-ТО БУДЕТ.

Хрусть! Мы с Бенки падаем набок, переднее колесо продолжает безвольно крутиться.

– Марк, что с тобой?

Я высвобождаюсь от сбруи безвольного Бенки, быстро отряхиваю старые джинсы.

– Нас подстрелили индейцы… Бенки… мой верный Бенки…

Катуар спрыгивает с седла, поднимает выдохшегося Бенки, гладит его по цепи.

– Цепь слетела. Бедный старик! Марк, ты вообще хоть раз цепь смазывал?

– Нет. А чем ее надо смазывать? Кремом для рук?

– Маслом.

– Каким маслом?

– Я подарю тебе. Теперь нужны инструменты. Пассатижи хотя бы.

– Что?

– Пассатижи, – Катуар смыкает большой и указательный палец. – Инструмент такой.

– И где их взять ночью на бульваре?

– Нам далеко еще?

– Нет, близко совсем. Пойдем так.

Мы удаляемся, два пеших всадника, камера – вверх, над домами и мой голос за кадром.


Когда я приехал в Москву, город был темный, только глаза сверкали, только шампура блестели.

Со мной еще не было Бенки, не было Ами, мне не с кем было говорить, некому продать свой талантик. Вся компания – Лягарп в чемодане под кроватью и еще Бух, долговязый зануда с потными майками.

– Кто такой Бух? – Катуар перебивает меня.

– Историк-баскетболист. Очень важный персонаж в моем сложном сюжете, но пусть появится позже.

Я тогда забирался на крыши домов. Все чердаки были неприветливо открыты. А если и нет, ничего не стоило оторвать замок вместе с ветхими ушками, которые облегченно расставались с гвоздями-склеротиками.

На чердаках нельзя было задерживаться долго: я начинал засыпать. Я точно знал: если присяду отдохнуть на толстую трубу, обернутую уютной дерюгой, то закрою глаза и уже никогда не выберусь из летаргической сырости. И только гексоген сможет пробудить меня. И я быстрее выбирался из проклятых чердаков на крыши, разламывая рамы слуховых окон, разбивая древние стекла, царапая пыльными ресницами глаза.

Я пытался разглядеть этот город. Я пил на крышах глазные капли пивными бутылками, закусывая измученным сыром. А высоты я не боялся с тех пор, как Карамзин заставил меня полететь. И тогда город начинал медленно поворачивать свой заржавевший калейдоскоп. Узоры складывались грязные, средневековые. Но в них проступала чумная гармония, горячечное величие. Бутылка выскальзывала из рук, скатывалась по железу к пропасти и застывала на краю – лишь благодаря кучке мягкого мусора, который венчали останки воздушных шариков, что лопнули тут прошлым летом. Бутылка поворачивалась горлышком ко мне: «Спаси, командир!» – «Пошла ты!»

Возможно назавтра утром она сорвется вниз и разобьется под ногами очарованного школьника. Или старухи, которая будет нести закапывать в парк кошку, что умерла у нее ночью. Старуха! Стой! Брось кошку. Я приготовлю для тебя участь получше, судьбу поярче. Тише, Москва! Марк думать будет.

Через несколько мгновений весны была сочинена вся жизнь старушки.

Мои ладони становятся влажными. Сюжеты липнут к потным ладоням, как чешуйки воблы в таганрогской пивной «Клио».

Голень левой ноги ноет, то есть великий признак. Сдавайся, Москва! Марк тебя победит.

29

– Здравствуйте, чада мои! Зело отрадно вас видеть!

Катуар держит меня за руку, я ощущаю биение ее электричества. В дверях храма в уютной рясе стоит отец Синефил, улыбается, благословляет.

– Как величать сию дщерь? – Синефил греет взглядом Катуар.

– Катуар, – отвечаю я, вздымая хоругвь с ее ликом и именем.

– Доброе имя, хоть в святцах подобного и нет. Ах, как пахнет сирень в нашем вертограде! Мыслю – так же буйно цвела она в райском саду. Ну что, проходите!

В храме темно, только несколько пугливых свечей у холодных икон. Катуар сжимает мою ладонь сильнее.

– Я без платка, – шепчет она.

Отец Синефил легким жестом факира добывает из воздуха черный шелковый платок с алыми маками:

– Не тревожься, раба любви, раба божья, покрой свою голову. Из бутика платок, носить незазорно.

– Да, – Катуар усмехается. – Эту марку я знаю.

Катуар набрасывает легкий платок на голову, завязывает на затылке байкерский узел. Отец Синефил любуется ею, гулко восклицает:

– Красавица! Ты не актриса?

– Я диалогистка.

– Ишь, какие нынче диалогистки пошли! Кто родители?

– А почему вы так поздно тут? Всенощная давно закончилась.

– От ответа уходишь. Но я не настырный. Почему поздно? В саду работал, пионы сажал. Любишь пионы?

– Издалека. У меня на цветы аллергия. Кстати, Марк, когда будешь хоронить меня – никаких цветов в гробу, пожалуйста!

– Катуар!

Отец Синефил проводит рукой по маковой голове Катуар:

– Шутница. А что за буква на плече твоем?

– Холодновато тут у вас.

– Опять не отвечаешь. Ну, Господь с тобой.

– У вас есть пассатижи?

– У отца Синефила все есть в хозяйстве. Какой монастырь без пассатижей?

30

Через двенадцать минут мы с отцом Синефилом следим в саду, как Катуар, склонившись над перевернутым к небу колесами беспомощным Бенки, легко откручивает древние гайки и возвращает цепь родной шестеренке.

– Вот мастерица! – смеется отец Синефил. – Не феминистка ли часом?

– Не дай бог! – Катуар отвечает, не обернувшись. – Ну все, Бенки. Ты будешь жить. Только масло теперь нужно.

– Есть елей, – отвечает отец Синефил.

31

Еще через шестнадцать минут Бенки с титановой подругой стоят у беленой стены, прижавшись друг к другу. Отец Синефил поливает из шланга на руки Катуар, она трет их растрескавшимся хозяйственным мылом, чуть стонет от холодной воды.

– Марк, с чем ко мне пожаловали? – спрашивает отец Синефил. – Не велосипед же чинить.

– Покажите нам кино.

– Давно такого от тебя не слышал. А какое?

– Решайте сами, я доверяю вашему вкусу и чувству момента.

Отец Синефил бросает шланг на землю, снимает с яблоневой ветки полотенце, вышитое по краям синими крестиками, подает его Катуар и молвит:

– Тогда голливудскую классику. Она хорошо идет майскими ночами. Не успел оглянуться – звезды и месяц унес утренний ветер. Так и живем на нашем закатном бульваре. Молимся и сострадаем. Но хватит праздно болтать и упоминать всуе имя Голливуда. В храм!

Мы входим в церковь.

Отец Синефил берет с алтаря пульт в золоченом окладе, нажимает на кнопку. Поверх царских врат с ласковым жужжанием спускается бледное полотно.

– Господи! – восклицает Катуар. – Что это?

– Экран, – отец Синефил чуть зевает. – Сейчас принесу вам стулья. Поп-корн не держим, только кагор. По стаканчику?

– Да, – Катуар смеется. – Я с радостью!

Когда отец Синефил удаляется, Катуар целует меня в счастливый висок:

– Кто он такой? Прикольный поп!

– Дщерь моя, я все слышу! – голос незримого отца Синефила заставляет дрожать пламя свечей. – Кино для меня – вторая религия. Прикола тут нет. Греха, впрочем, тоже.

Отец Синефил является с другой стороны – в одной руке он держит два складных стула с матерчатыми сиденьями и спинками, в другой вознес к куполу серебряный поднос с двумя рубиновыми стаканами.

– Аки звезды кремлевские! – отец Синефил смеется, и хохот звучит как чуждый орган в этом храме. – У меня добрый кагор. По шарам не дает, но дух укрепляет.

Он протягивает поднос Катуар, та берет стакан и вдыхает запах ночного вина.

– Что за нос у тебя, раба божья! – отец Синефил качает головой. – Чудо, что за нос! Достойный иконы. Ну, за кино!

Мы с Катуар отпиваем, благодать растекается по усталым венам.

– Господи, как хорошо! – шепчет Катуар. – Марк, любимый, как хорошо!

Со священным скрипом отец Синефил поднимается по деревянным ступеням на хоры и попутно вещает:

– Фильм недублирован. Переводить буду я.

На экране вспыхивает львиная морда. Непререкаемо рыкает, хоть святых выноси.

– Лев – есть символ евангелиста Марка! – распевно гудит с хоров отец Синефил. – Но в данном случае он означает иное…

Камера наезжает на стакан в ладони Катуар, опускается вглубь, в рубиновое море. Здесь беззвучно резвятся русалочки, поджидая глупый «Титаник».

32

Нас утро встречает прохладой. Отец Синефил сидит на скамейке у клумбы, страстно зевает. Катуар снимает платок, вытирает им рассветные слезы.

– Рад, Катуар, – говорит отец Синефил, – Рад, что кино тебе понравилось. Приходи еще, как захочешь причаститься. А мне отдохнуть немного – и снова к трудам. Снова пастве внушать, что истинный бог на Руси, что падем мы, как Византия, если Западу не противопоставим духовность нашу. Если не перестанем собирать сокровища на земле, а обратимся к мыслям о вечном, о том, что… завтра эфир у меня на канале… надо в солярий сходить…

Отец Синефил склоняет бороду к аккуратной голгофе, где цветы распускают бутоны, и дождевой червь, выбираясь на свет, уже мнит себя радостно богом.

Мы не будим отца Синефила, пусть отдыхает. И Бенки с подругой оставим пока тут, пусть поживут в райском саду, заслужили.

Я открываю маленькую зеленую дверь в ограде монастыря. Скрип пробуждает незримую птичку, столичную нищенку.

– Какой хороший фильм. – Катуар прикуривает дрожащую сигарету. – Откуда ты знаешь этого отца Синефила?

– Потом расскажу.

– Уходишь от ответа! – Катуар освежает бульвар первым дымком.

– Слышишь птицу?

– Слышу. Но не вижу.

– Ты у меня тоже как птица.

– Как чайка?

– Нет! Они омерзительные.

– Чайки?

– Поверь мне – я вырос на море. Поверь.

– А какая?

– Просто Птица. Из моей Красной книги. Нет, книжечки.

– Так нельзя! Надо придумать, что я за птица.

– Придумаю, но не сейчас. Поедем домой скорей. Вон уже поливальная машина едет.

– И что?

– Вдруг она смоет тебя?

– Боишься?

– Очень.

– Не бойся. Птицы не тонут.

– И не курят.

– Хочешь – брошу?

– Давай.

– Но при условии.

– Каком?

– Ты бросишь этот сценарий.

– Ты что, Катуар? Все в самом разгаре. Рухнуло здание МГУ. Мне перевели деньги. Впереди еще столько сладких трупов и катастроф. Ты что?

– Деньги? Вернешь.

– Почему я должен бросить? Что за рассветные затеи?

– Он мне не нравится.

– Ты хочешь лишить героя цели?

– Какого героя?

– Меня. Герой должен иметь цель, иначе он никому не нужен.

– Ты нужен мне. Этого герою мало?

– Подожди. Ты будешь писать диалоги?

– Нет. Мне можно лететь?

– Куда? Куда, птица?

– Метро уже открылось.

– Не пиши диалоги, если не хочешь. Но ты никуда не уйдешь от меня. Никуда. Не уйдешь.

– Ради тебя, мой любимый. – Катуар берет сигарету двумя пальцами, прицеливается, словно резвясь, играет в дартс. Сигарета опытной стрелой попадает точно в мишень урны.

– Какая ты ловкая!

– Ты сомневался? Видишь, я бросила. А ты?

– Птица, давай лучше целоваться посреди бульвара, как…

– Марк, а кто была твоя жена?

– У меня не было жены.

– Не обманывай.

– Не было при Шекспире сигарет «Друг». Не было!

– Марк, любимый, никогда не обманывай меня, хорошо?

33

– Тебе помочь к экзамену подготовиться?

Она похожа на цветок подорожника. Моя однокурсница. Ты спросишь, Бенки, какой у нее цвет глаз. Я до сих пор тебе этого не скажу: не знаю, не понимаю. Да и есть ли у нее глаза? Под глазами есть две вечерние лужайки, это точно. Но сами глаза? Еще есть зубы. Крупные, хорошо бы их поместить в гербарий стоматолога. Хотя я никогда до этого не видел ее в столовой. Зачем ей зубы? И зачем она сейчас пришла в столовую, где я с однокурсником и соседом по комнате Бухштейнфельдманбергшейном ем чудо-пельмени, заливая их живой водой?

– Присаживайся! – говорит Бухштейнфельд… шут с ним. Просто Бух. Он встает и длинными пальцами указывает на место близ его тарелки.

Эта драма с пельменями, Бенки, происходит шестнадцать лет назад.

– Спасибо, – отвечает цветок подорожника и садится рядом со мной. – Зачем ты так много льешь уксуса?

Теперь важно жевать, чтобы ответ потерял всякий смысл в непроваренном тесте.

– Что, прости?

Настойчива. Настой подорожника.

– Прости, что?

Жевать. Унг-унг. Унг-унг.

– Прости, что?

– Это не уксус, это водка.

– Ты не пьешь водку, я знаю.

– Сегодня решился. Мы с Бухом отмечаем юбилей.

– Чей?

– Да, кстати, – Бух направляет в меня острием алюминиевую вилку. – Какой юбилей?

– Остается ровно двадцать лет до сноса Московского университета.

Бух кладет вилку рядом с салфеткой:

– Никак не могу привыкнуть к твоим шуткам.

Она улыбается:

– Если бы ты слышал, что он рассказывал на экзамене про опричнину.

– Могу себе представить. Мне он говорит, что этому всему научил его Карамзин.

Я убиваю последний пельмень и спрашиваю:

– Разве я был не прав насчет опричнины? Опричник Алексей Басманов – лучший нападающий сборной Руси по баскетболу.

– Нет, – ее зубы возражают – Ты говорил не это.

– А что он говорил? – Бух спрашивает бесстрастно, алюминий в тарелке аккомпанирует.

– Ничего не говорил! – она смеется. – Пытался объяснить, что у него болеет бабушка в каком-то Таганроге.

– А, это нормально. – Бух вытирает рот салфеткой – так, что подбородок краснеет от шершавого рвения. – Мне странно, что его до сих пор не отчислили. А бардак в комнате какой он устраивает!

– Хотите я пришлю вам уборщицу? – она смотрит на мой древнеримский профиль (из учебника по античной истории, имени императора не помню), любуется. Профиль молчит, любуется снегом за окном. Москва – третий Рим.

– Второй! Второй год я за ним убираюсь. Привык, – Бух вытирает вилку салфеткой. Он носит свою вилку ссобой. – Только его часть стола не трогаю.


Смена кадра.

Наша с Бухом комната. Желтые обои – цвета мертвых одуванчиков из венка. Над кроватью Буха – карты Израиля и Соловецких островов. Над моей – плакат, на котором четыре друга из Великобритании остаются вечными мальчиками. Плакат выцветает со времен предыдущего жильца-меломана, я не трогаю. Мне их костюмы и прически не мешают. Камера наезжает на стол у окна. Через стол протянута сетка для пинг-понга. Наша мягкая берлинская стена. Справа – некогда полированная поверхность с аккуратными продольными трещинами и как мини-монумент – пишущая машинка Brungilda из аккуратного немецкого сплава. Бух до сих пор боится компьютеров, ему кажется – они искажают его смыслы. Слева – мой уютный хаос. Бумаги с такими мелкими карандашными иероглифами, что не видно ни зги; ветхий завет Чехова – пьесы, которые я иногда ставлю для себя перед сном; искореженные морозом перчатки; открытка от бабушки – глупая белочка с неподъемной конфетой в лапках; апельсиновые косточки на блюдце; журнал с оторванной обложкой; вавилонская стопка видеокассет; карандаши – один, два, три, четыре, вон еще два высовывают клювы из-под случайной газеты; крошки музейного сыра. И граненый стакан в ампирном подстаканнике с барельефом в виде прибытия поезда. Под ним объяснение наискосок: «Счастливого пути!» Прощальный дар папы Карамзина.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4