Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Трилогия (№3) - Пещера

ModernLib.Net / Историческая проза / Алданов Марк Александрович / Пещера - Чтение (стр. 7)
Автор: Алданов Марк Александрович
Жанр: Историческая проза
Серия: Трилогия

 

 


Опять же, я и его понимаю: русская дама, me slave[82], очень сложно и длинно, да еще атлет-муж… Хотя он не трус. Но этот великий революционер, преобразователь современного мира, кажется, очень дорожит своим спокойствием и удобством жизни. То ли дело артистки и секретарши!.. Жюльетт хочет выйти за него замуж (убеждена, разумеется, что никто этого не видит!). Бедная девочка! Уж если со мной великому революционному деятелю слишком хлопотно, то связаться с барышней при мамаше, да еще при такой, vous ne voudriez pas, ma chre![83] Co всем тем он очень мил… У меня теперь обо всех гадкие мысли, больше всего о себе самой… Отчего это? Оттого, что Браун не желает меня знать? Оттого, что нет детей? Скорее всего, я просто тема для психиатра… Но очень интересная тема», — думала бестолково Муся.

Леони сослалась на нездоровье и отказалась от поездки в Версаль. Муся догадывалась, что дело, вероятно, не в нездоровьи, а в каком-либо новом обострении вражды между госпожой Георгеску и Еленой Федоровной. Их отношения очень испортились в последнее время. Дела салона шли нехорошо. После первых удач началась, как говорила баронесса, «полоса невезения». Елена Федоровна требовала сокращения расходов по салону: «зачем нам, например, этот ваш глупый метрдотель?» Леони холодно отвечала, что так могут рассуждать только люди, не знающие парижской жизни. Баронесса дала понять, что подумывает о выходе из предприятия. «Это ваше дело», — ледяным тоном ответила госпожа Георгеску. Она знала, что выйти из предприятия, в которое вложены деньги, много труднее, чем в него войти. Знала это и Елена Федоровна. Но ей в последнее время не давала покоя новая мысль: maison de couture[84]. Открыть в Париже maison de couture по совершенно новому плану, для дам богатых, однако не архимиллионерок, для таких дам, которые тысячу франков истратят на платье, не задумываясь, а вот над двумя, пожалуй, задумаются. Баронесса советовалась со всеми, — разумеется, по секрету, чтобы не дошло раньше времени до Леони. Открылась она и Мусе за несколько дней до поездки в Версаль.

— Я не совсем понимаю… Что же собственно вы будете делать. Неужели шить?.. Да вы, верно, и не умеете.

— Почему же я не умею? — обиделась баронесса. — Уж толк-то в туалетах я знаю, позвольте вас в этом уверить! Если б подсчитать, сколько сот тысяч я извела на них на своем веку!

«Ну, уж и сот тысяч!» — усомнилась мысленно Муся. Ей впрочем было известно, что Елена Федоровна и в самом деле тратила в свое время на туалеты большие деньги.

— Но ведь это разные вещи: тогда вы заказывали, а теперь вы хотите шить?

— Не шить, а только руководить, давать указания. Мастериц нанять очень легко: заплатить француженке на сто франков дороже, любая перейдет из лучшего дома… Главное в таком деле, это вкус и связи. А у меня есть и то, и другое.

— Русские связи? — спросила Муся, демонстративно оставляя в стороне вопрос о вкусе.

— И русские, и не русские. Самое важное найти американок, это лучшие клиентки. А их я буду находить в обществе.

Муся слушала недоверчиво. Она очень сомневалась, чтобы можно было одновременно быть и портнихой, и дамой из общества. «То есть, какая-нибудь великая княгиня это и может: о ней растроганно скажут: „c’est vraiment tr[85] А ты если станешь портнихой, то все подумают: «портнихой бы тебе, голубушка, всю жизнь и быть, а не в общество лезть…» Она, кстати, кажется, третья или четвертая русская дама, которая хочет открыть в Париже maison de couture, и именно по этому плану: такой, чтоб для богатых, но не для архимиллионерок. Почему только все они думают, что у них больше вкуса, чем у француженок, и что они могут чему-то новому научить Париж? Это, как говорит Вивиан, все равно, что в Ньюкасл возить уголь!..»

— Что ж, это, может быть, хорошая мысль, я ведь не знаю.

— Вот вы же первая на мои модели наброситесь, — сказала Елена Федоровна: она очень рассчитывала, что Муся будет к ней приводить богатых англичанок.

— Да, отчего же? — неопределенно отвечала Муся. — Но, значит, вы тогда оставите Леони?

— Ну, это там будет видно. Можно, наконец, и совмещать.

— Разумеется.



Для поездки на завтрак в Версаль были заказаны на весь день два клубных автомобиля. Мистер Блэквуд был бережлив и по привычке, и по убеждению. Но когда он устраивал приемы, то денег не жалел. Быть может, он чувствовал, что для молодых, веселых людей его общество не слишком занимательно, и вознаграждал их за это так, как мог: он мог только тратить деньги.

Муся в этот день встала в самом дурном настроении духа. Она почти не спала всю ночь. Анонимное письмо не выходило у нее из головы. «Интересно, с кем сядет легкомысленный джентльмен? — раздраженно подумала она, когда подали автомобили. — Впрочем, мне совершенно все равно. Я во всяком случае сяду не с ним. Вот, если бы Браун был с нами… Да, конечно, все дело в нем: это я из-за него скоро, кажется, начну кусаться… Как бы только отделаться от этого сумасшедшего старика с его банком…» Мистер Блэквуд действительно намеревался по дороге возобновить свои спор с Серизье. Клервиллю, по-видимому, как и Мусс, было безразлично, куда его посадят. «Ни Елена Федоровна, ни Жюльетт легкомысленному джентльмену не нравятся… Поскольку ему вообще может не нравиться женщина: верно, оттого, что они дурного круга», — думала Муся, забывая, что, по ее же наблюдениям, его волновали и горничные гостиницы. «Ну, и отлично, подкинем его в первый автомобиль, к почетным… Гак и быть, осчастливим Жюльетт, пусть распустит перышки…»

Мистер Блэквуд, по-видимому, и не заметил, какую именно даму посадили рядом с ним. Муся и Елена Федоровна сели с непочетным Мишелем во второй автомобиль. И вдруг Мусе вспомнилась петербургская поездка на острова, в день юбилея ее отца, с Глашей, с Сонечкой, с Никоновым, — из ресторана, где рядом с нею сидел Браун. «Так недавно было, и точно сто лет тому назад!.. Как я изменилась, как разменялась на нехорошие пустяки, на дешевенький флирт, на колкости с Еленой Федоровной…»

Она почти не разговаривала всю дорогу, односложно отвечая на вопросы. Мишель глядел на нее дерзко и насмешливо. У него с Еленой Федоровной дело, по-видимому, шло на лад. Вероятно, здесь результаты уже были достигнуты — не то, что в ее странных романах. «После Вити — этот. Она кончит пятнадцатилетними», — сердито подумала Муся и вспомнила, что следовало бы ответить Вите на письмо, полученное недели две тому назад. «Куда оно запропастилось? Кажется, я его тогда сунула в шляпную коробку… Сегодня как только вернусь, сейчас же разыщу письмо и отвечу… Совершенно не помню, о чем он пишет. На что-то, бедный, жалуется… Да, как все это далеко, и насколько было лучше то, что было тогда, в моем Петербурге!..»

XI

Лет восемь-девять тому назад, в первую поездку Муси за границу, Тамара Матвеевна еще соблюдала экономию: Семен Исидорович только начинал тогда богатеть. Они поселились на хорошем курорте; но Тамара Матвеевна решительно отвела в путеводителе те гостиницы, которые назывались Palace’-ами или почтительно помещены были в рубрике «de tout premier ordre»[86]. Она выбрала «Htel du Fin-bee et de la Gare (30 charnbre, vranda)»[87], по вечерам редко покупала дорогие билеты в Казино: «Мусенька, ведь мы только в среду были!.. На скамейке в садике, право, гораздо приятнее: и на свежем воздухе, и музыку слышно отлично…» 15-летняя Муся, глотая слезы от скуки, досады и зависти, смотрела на входивших в Казино счастливых, богатых, элегантных людей.

Это ощущение вспомнилось Мусе, когда завтрак в знаменитом версальском ресторане кончился, — она сама не могла удержаться от улыбки. Очевидно, все собравшееся здесь блестящее общество имело билеты во дворец, на большой исторический спектакль, который там должен был сейчас начаться. Мужчины неторопливо-равнодушно расплачивались, без споров о том, кому платить, без тщательной небрежности в просмотре счета, без всего того, что, по ее мнению, отличало людей второго социального разряда. Клервилль великодушно предлагал остаться с дамами. Муся его жертвы не приняла. «Это почему? Ни в каком случае! Разве можно пропустить такое зрелище?..» — Ее холодный тон еще подчеркивал: «Да, да, другие достали билет для жены, а ты не достал…»

Мистер Блэквуд был очень мил и всячески старался доставить удовольствие своим гостям: дамам говорил незамысловатые комплименты, в споре с Серизье похвалил социалистов за искренность и за искание справедливости, а для Клервилля заказал столетний коньяк, о котором тот любовно вспоминал дня три после завтрака. Однако настоящего оживления не было.



— …Всякий раз, когда я слушаю Бетховена, — говорила Муся, продолжая с Серизье вялый разговор о музыке, который они случайно начали к десерту и не могли закончить до самого кофе, — мне хочется ему сказать: постой, постой, об этом в другой раз, сначала кончим то… Он для меня слишком богат, ваш Бетховен!

— La fianc[88], — ответил с улыбкой Серизье.

— Да, вот именно. И потом «шутливость» этого признанного весельчака! Две вещи для меня невыносимы в музыке: это шутливые страницы Бетховена и нежные страницы Вагнера.

Серизье опять улыбнулся. Взгляд его мимоходом задержался на стенных часах. Муся слегка покраснела.

— Я не очень люблю немцев, — говорила Елена Федоровна, — но, право, сегодня мне их жаль. А вам, Мишель?

— Нет, мне их не жаль. Зачем дали себя побить?

— Однако они геройски сражались четыре года, — сказал мистер Блэквуд.

— Значит, надо было геройски сражаться еще четыре года, — резко ответил Мишель. Все на него посмотрели.

— Какая теперь пошла молодежь! — с искренним удивлением заметил Серизье. На лице молодого человека вдруг выразилась злоба. Он хотел что-то сказать, но его поспешно прервала Жюльетт.

— Господа, я на вашем месте поторопилась бы. Смотрите, все спешат.

— Как жаль, что я не могу дать вам свой билет! — сказал жене Клервилль.

— В самом деле, мне было бы трудно сойти за подполковника.

— Стыдно, стыдно, господин подполковник! — вставила Елена Федоровна, подсыпая соли в рану Муси.

— Если б вы ко мне обратились недели три тому назад, я думаю, что мне удалось бы достать для вас этот драгоценный билет, — сказал с сожалением Серизье.

— Я тогда надеялась, что получу так… Господа, в самом деле вы опоздаете…

— Значит, тотчас после конца заседания. И ради Бога, извините нашу беззастенчивость!

— Помилуйте!

— Все-таки мы видели весь Париж. Вы нам показали всех знаменитостей. А то бывает неприятно, на следующий день читаешь в «Figaro», в зале были такие-то великие люди, — а мы их и не видели!

— Я думаю, за другими столами показывали вас, — сказала депутату Жюльетт.

После ухода мужчин стало и совсем скучно. Муся все больше сожалела, что приняла приглашение американца. «Ничего интересного не видели и не увидим. А теперь ждать их по меньшей мере два часа, любуясь ее флиртом с этим противным мальчишкой!.. Нет, право, это невыносимо…» Ресторан пустел. Жюльетт предложила посидеть на террасе.

— Что ж, можно, — согласилась Муся, подавляя зевок теперь уж без всякого стеснения. — Пожалуй, я выпила бы еще кофе.

— Нам туда и подадут… Вот что значит пить так много вина, — укоризненно сказала Жюльетт, которой алкоголь был противнее всяких лекарств. — Вот вы и раскисли! — Муся, улыбаясь, вздохнула с видом грешницы.

— Qui a bu boira[89], — лениво проговорила она. Слова эти сказались как-то сами собой; после завтрака из пяти блюд, с двухчасовой застольной беседой, у нее умственный и словесный аппарат работали преимущественно по линии наименьшего сопротивления: что легче всего выговорится. На террасе лучше не стало. Жюльетт, тоже больше по инерции, продолжала доказывать, что Муся пьяна. Елена Федоровна находила, что так сидеть скучно: уж лучше погулять в парке, благо прекрасная погода.

— А вы, Мишель?

— Я тоже предпочел бы пройтись, — ответил молодой человек, переглянувшись с Еленой Федоровной. «Вот что… Сделайте одолжение!» — брезгливо подумала Муся.

— И отлично, — сухо сказала она. — Тогда разделимся: вы пойдете в парк (она не отказала себе в удовольствии: подчеркнула эти слова). А мы с Жюльетт еще немного посидим здесь. Уж очень печет солнце.

— Не соскучитесь? — спросила баронесса. — Смотрите, как мало осталось людей.

— Ничего, как-нибудь… Мы тоже пойдем потом в парк… А встретимся, как было с ними условлено, у автомобилей, после окончания церемонии.

— Отлично. Тогда пойдем, тореадор.

Елена Федоровна встала. Мишель весело кивнул головой дамам. «Совет да любовь», — сказала мысленно Муся, вдруг почувствовав зависть к этой женщине, которая так просто, легко, почти открыто делала то, о чем она, Муся, не всегда позволяла себе и думать.

— Если в парк, то гораздо ближе через двор, — с насмешкой посоветовала она им вдогонку. Они сделали вид, будто не расслышали. Муся встретилась взглядом с Жюльетт. Та засмеялась своим спокойным, не совсем приятным смехом.

— Вы очень не любите моего брата.

— Какой странный вопрос!

— Нет, я не обижусь. Я ведь тоже его не люблю.

— Я ничего не сказала. Но если вы позволите сказать правду, то…

— То вы его терпеть не можете! Вы преувеличиваете: он не стоит острых страстей. Кроме того, они все такие.

— Кто они? Товарищи вашего брата?

— Да, нынешние молодые люди… Мне они все чужие.

— Это из-за политики? Оттого, что они правые?

— Из-за всего. Они из грубой материи. Вот как солдатское сукно.

— А мы с вами? А я?

— Вы еще не сложились. Вы вся в будущем, — убежденно сказала Жюльетт. Муся засмеялась.

— Это недурно! Мудрая девятнадцатилетняя Жюльетт!.. Забавнее всего то, что вы отчасти правы.

— Разумеется, я права… Разве вы живете по-настоящему? Но не стоит об этом говорить…

— Отчего же? Напротив, мне очень интересно, мудрая Жюльетт, — сказала притворно-весело Муся. Она все не находила верного тона в разговоре с этой молоденькой барышней. Говорить с ней, как когда-то с Сонечкой, тоном ласковой старшей сестры, явно не приходилось, хоть Муся нередко в этот тон впадала. Можно было, конечно, называть шутливо Жюльетт мудрой, но она и в самом деле была умна, — Муся это признавала с неприятным чувством. — Нет, скажите, мне очень, очень интересно.

— Что вам интересно? — спокойно спросила Жюльетт.

— То, что вы обо мне думаете. Почему я не живу, а прозябаю?

— Я этого, кажется, не говорила.

— Никаких «кажется»! Вы именно это сказали, и я жду объяснения. Но заранее говорю одно: если вы находите, что я должна посещать лекции в Сорбонне или войти в комитет защиты женского равноправия, то это мне совершенно не интересно.

— А отчего бы и нет?

— Оттого, что я не общественная деятельница. Но вы, конечно, имели в виду не это. Скажите, Жюльетт!..

— По какому же праву? Вы и умнее меня, и опытнее, и старше.

— Ах, ради Бога! Какие мы скромные!.. Кто же, по-вашему, вообще прозябает и кто живет?

— Прозябает тот, кто не любит.

Муся осеклась. Она не ожидала этого ответа.

— Кто никого не любит? А вы любите?

— Я хотела сказать, кто ничего не любит.

— Нет, мы не о Сорбонне и не о женском равноправии! Однако dazu geh[90], как говорят немцы.

— Вот и надо бороться за свое счастье.

— Спасибо, я уже боролась! Но счастье оказалось средним! — сказала сгоряча Муся и сама ужаснулась, зачем говорит это. Жюльетт посмотрела на нее и покачала головой. — Что вы хотите сказать?

— Решительно ничего.

— Неправда! — Муся инстинктом чувствовала, что они дошли до той степени ненужной откровенности, которая незаметно переходит в желание говорить неприятное. — За что вы меня осуждаете?

— Я нисколько вас не осуждаю… Но мне непонятно, как можно жить одним тщеславием.

— Разве я очень тщеславна?

— Очень. И главное, все в одном направлении: поклонники и свет, свет и поклонники, да что я думаю, да что обо мне думают…

— Это совершенно неверно!

— Я очень рада, если я ошибаюсь… Притом, повторяю, я убеждена, что это у вас пройдет.

— Это совершенно неверно! И потом, послушайте, моя милая Жюльетт, уж если так, то сделаем поправку к вашему мудрому изречению. Я тоже всей душой желаю вам полюбить…

— Благодарю вас, но, право…

— Но только не нужно, чтобы предметом вашей любви оказался камень.

— Как камень?

— Не надо любить человека на двадцать лет старше вас и, вдобавок, сухого и черствого, всецело поглощенного умственной работой, думающего о вас столько же, сколько о… не знаю, о чем… Тут и бороться не за что!

Жюльетт вспыхнула.

— Я, право, думаю, что мы напрасно начали этот разговор!

Муся смотрела на нее задумчиво, почти с недоумением. Она сама не знала, о ком говорит: когда начинала фразу, имела в виду Серизье, но теперь думала о Брауне. «Да, в сущности у нас горе одно… Но мне легче… Бедная девочка…»

— Я, разумеется, не хотела вас обидеть…

— Ваши слова меня обидеть и не могли… — Жюльетт тотчас сдержалась. — Давайте переменим тему, — сказала она, улыбнувшись (Мусю тотчас снова раздражила ее улыбка: эта девчонка оставляла за собой инициативу и в размолвке, и в примирении). — Пойдем лучше погулять? Вы любите Версальский парк?

— Люблю, конечно. Но Трианонский сад больше.

— Ах, это очень старый спор: Версаль или Трианон, порядок или беспорядок в природе. Я предпочитаю Версаль, я во всем люблю порядок. Но мне здесь страшно, так здесь везде все насыщено историей. Помните: «Et troubler, du vain bruit de vos voix indiscr[91], — продекламировала она с шутливой торжественностью, как обычно цитируют в разговоре стихи. — Это из Виктора Гюго, вы не помните?

— Не то, что не помню, а не знаю. Я отроду не читала стихов Виктора Гюго.

— Стыдитесь!

— Я и стыжусь. Но их никто не читал… Посмотрите, что такое происходит!..

К воротам гостиницы подъезжало несколько автомобилей. Из них выходили офицеры, полицейские, штатские люди официального вида. Господин, сидящий у другого окна террасы, вдруг поднялся со стула и побежал к воротам. За ним бросились другие. Полицейские строились цепью на тротуаре, по обеим сторонам от ворот. В гостиницу быстро прошли офицеры. По улице бежали люди с радостно-мрачными лицами. «Немцы!.. Немцы!» — слышалось в собиравшейся у ворот толпе. Муся ахнула.

— Жюльетт, это немцев сейчас поведут! Немецких делегатов!..

— Да, правда! Ведь их поселили в этой гостинице!

Ворота открылись. Выбежал швейцар. С хмурым озабоченным видом прошли те же офицеры. За ними быстро вышли из ворот, нервно оглядываясь по сторонам, два смертельно бледных человека в сюртуках и цилиндрах. «Право, как затравленные звери!» — прошептала Муся. Полиция подалась назад, оттесняя толпу. Вдруг кто-то свистнул. Высокий человек в цилиндре растерянно посмотрел в его сторону. Свист оборвался. Настала мертвая тишина. Швейцар откинул дверцы автомобиля. Высокий человек так же растерянно повернулся к своему товарищу, привычным движением предлагая ему сесть первым, затем, точно опомнившись, поспешно сел. По улице рассыпались сыщики. Автомобили понеслись к Версальскому дворцу.

— Oui, quelle beaut[92], — говорила томно Елена Федоровна. — Michel, vous aimez la nature? Moi, j’aime si la nature![93]

Она говорила ему «вы»: это было очень по-французски, но настоящей радости «вы» ей не доставляло. Мишель нравился баронессе все больше. В гостиницу он вошел с уверенным видом, как будто сто раз водил туда дам из общества, а печенье и портвейн заказал таким тоном, точно у него были миллионы. Между тем Елена Федоровна знала, что едва ли у Мишеля сейчас наберется сто франков. Все шло отлично и потом: она любила очень молодых людей, но с тем, чтобы они были «настоящими мужчинами».

Но Мишелю теперь в парке было с ней очень скучно. Он смотрел на баронессу Стериан с ласковой насмешкой, чувствуя свое сердце неуязвимым. Все женщины — это была шестнадцатая по счету (он вел точный счет) — наивно думали, что занимают важное место в его жизни. Он их не разуверял. Лучше всего было просто с ними не разговаривать или нести совершенную чушь: им вдобавок такой прием внушал большое уважение. Но все это была очевидная ерунда, раздутая поэтами и романистами. Настоящее было в том, что сейчас происходило во дворце, — в который его не пустили даже на места для зрителей! «Ничего, мое время придет!..» Мишель весь день находился в раздраженном состоянии. Он и сам не мог бы сказать, что его раздражало: миллионы Блэквуда, убеждения Серизье, или власть, принадлежавшая не ему, а тем людям во дворце…

— Oui, parfaitement, la vraie beaut[94], — лениво повторил он ее слова, чуть поправив слог.

Она погрозила ему пальцем.

— Vous [95]



Заливавшая парк бесчисленная толпа уже немного утомилась от восторга. Пушки перестали греметь. Любители сверяли счет: одни говорили, что было сделано сто выстрелов, другие утверждали, что сто один. Спорили и о том, в какую именно минуту начали бить фонтаны парка. День потемнел. Солнце то выходило, то скрывалось. По небу неслись светлые облака. Муся чувствовала большую усталость. Они долго гуляли в Версальском парке; опасный разговор больше не возобновлялся, дружеские отношения восстановились. Но от бесконечных разговоров за день, от вина, от давки у Муси разболелась голова. «Все-таки мы отлично сделали, что закрыли лавку и взяли с собой Жано, — говорила рядом с ней женщина, любовно поглядывая на мужа, который держал на руках ребенка. — Он будет об этом помнить всю жизнь… Но лучше было бы захватить зонтик, вдруг он еще простудится…» — «Не простудится», — уверенно отвечал муж. Муся смотрела на них почти с завистью. «Во всяком случае они гораздо счастливее меня…» — «Пушечное мясо будущих войн», — сокрушенно говорил Клервиллю Серизье. — «Зачем так думать в такой день!..» — «Мне и самому это очень больно, но это так…» — «Я надеюсь, это не так… Правда, здесь сегодня весь Париж?»

— Очень он шумит, Париж, — сказала по-английски Муся. — Не люблю толпу, даже самую лучшую.

— Сегодня у этих людей есть все основания веселиться. Недостаточную элегантность можно им простить.

Муся взглянула на мужа. «Что это, я тоже начинаю его раздражать? Се serait du propre!..[96] Или его раздражает Серизье?»

— Но как же это было? Как? Расскажите все! — восторженно спрашивал Серизье Мишель, забывший на этот раз о своей антипатии к социалисту.

— Завтра вы все прочтете в «Petit Parisien», там это будет изложено умилительно… Это был в общем достойный финал четырехлетней бойни! — ответил иронически депутат. Мистер Блэквуд что-то неопределенно промычал. — Но как он на них смотрел! Нет, как он на них смотрел, этот старый дьявол! — вдруг добавил Серизье не то с негодованием, не то с восторгом.

— Кто на кого?

— Клемансо на немецких делегатов в ту минуту, когда они подписывали мир. Я думаю, эта минута согреет остаток его дней!

Мистер Блэквуд опять промычал что-то неодобрительное. Вдруг в толпе поднялся рев. Загремели рукоплескания. Из дворца на северный партер парка вышли два старика в той же парадной форме, в какой были немцы, — в сюртуках и цилиндрах. Один из них весело-лукаво улыбался. «The Prime Minister!» — прокричал жене Клервилль. В другом старике Муся узнала Клемансо. У него в глазах было все то же выражение: холодное, презрительное и как будто удивленное. Видимо, скучая, он стоял на лестнице и ждал: полиция, под руководством префекта, разрезала для министра-президента проход в восторженно беснующейся толпе.



…Он думал, быть может, что цель долгой жизни осуществилась, что ждать больше нечего: достигнуты полная победа, небывалая власть, бессмертная слава. Хорошо бы еще пожить несколько лет, но не беда и умереть от пули, которую всадил в него недавно тот глупый мальчишка, так же, как сам он когда-то, считавший себя анархистом: жалеть особенно не о чем, как не о чем было жалеть и до бессмертия… В историю символического дворца вписана новая слава, затмившая все остальное. Разумный порядок не создан, да его никогда и не было, как нет его и в этом дворце, и в этом парке, хоть невеждам они кажутся символом порядка и разума. Везде хаос, все ни к чему, все нелепая шутка…



Рукоплескания оглушительно гремели. Старик уставился на толпу, отвернулся без улыбки, что-то сердито сказал префекту и пошел вниз по лестнице. Ллойд-Джордж последовал за ним, приветливо улыбаясь и кланяясь толпе. «А-а-а!..» — все нарастал дикий рев. Рядом с Клервиллем Мишель аплодировал и орал в настоящем экстазе.

— Это Клемансо и Ллойд-Джордж? — прокричала Елена Федоровна, обращаясь к Мусе. — Правда? — Муся утвердительно кивнула головой, показывая жестом, что говорить невозможно. Баронесса вдруг весело засмеялась.

— Что такое?

— Нет, ничего… Так, что-то вспомнилось забавное, — говорила беззвучно Елена Федоровна, поглядывая на Мишеля. Смех, вызванный каким-то воспоминанием, разбирал ее все сильнее.

XII

«…Народ же был только зрителем дела, присутствуя на нем, как на цирковых играх. Рукоплесканьями приветствовал он то одних, то других. Но когда одна сторона слабела, когда побежденные укрывались в домах и лавках, он грозно требовал их выдачи и казни, а сам грабил их имущество. Лик Рима был отвратителен и страшен…»

«Saeva ac deformis…»[97] Читать Тацита без словаря было трудно. Словарь лежал на комоде. Зеркало отразило недобрую усмешку на худом усталом, почти изможденном лице.

XIII

Гражданская война в Берлине началась по правилам, выработанным историей для всех гражданских войн: говорили о ней так долго, что никто больше в нее не верил, и для всех она оказалась неожиданностью, — для одних страшной, для других счастливой, для большинства волнующе-радостной.

В тот самый день, когда совет рабочих депутатов объявил всеобщую забастовку, в Берлине была назначена лекция знаменитого философа, приехавшего не то из Гейдельберга, не то из Иены. С этой лекции Витя Яценко хотел начать свою университетскую жизнь. На зимний семестр он опоздал, летний должен был начаться еще не скоро. Из-за лекции вышел за обедом неприятный разговор с хозяйкой пансиона. Она многозначительно сказала Вите, что было бы гораздо лучше, если б он в такой тревожный день остался дома: господин министр Кременецкий наверное посоветовал бы ему то же самое, будь он еще в Берлине.

В добрых чувствах хозяйки никак сомневаться не приходилось: уж ей-то наверное было бы приятнее, чтобы жильцы не сидели дома и не просиживали купленную перед самой войной мебель (она вежливо дала это понять). Но говорила госпожа Леммельман несколько настойчивее, чем было нужно. Вдобавок ссылка на авторитет Семена Исидоровича не понравилась Вите: он догадался, что Тамара Матвеевна перед отъездом поручила хозяйке пансиона нечто вроде негласного надзора за ним. Молоденькая датчанка с интересом прислушивалась к разговору. Витя сухо сказал, что видел в Петербурге не такие революции. Госпожа Леммельман, в оскорбленном тоне, начала что-то длинное и скучное о современном юношестве. Витя несколько демонстративно развернул газету. Сидевший на почетном месте стола министерский советник Деген на него покосился и вполголоса сказал что-то хозяйке. Она засмеялась и ответила: «Поздновато, но вы правы, господин министерский советник…» На этом разговор кончился. Витя выдержал характер и в четверть третьего вышел из дому.

Несмотря на всеобщую забастовку, трамваи, автобусы, подземная дорога работали как в обычные дни. Кто-то в автобусе сказал, что кое-где сегодня постреливали. Однако ничего тревожного на улицах не было видно. «Да, хороша их революция после нашей!» — думал Витя не без гордости: пролитая кровь точно увеличивала престиж русской революции. В университет он вошел с робким благоговением. Студентов в коридорах было немного. «Студенты как студенты, только буржуазнее наших. Их верно здесь не называют „учащаяся молодежь“… Они больше „учащаяся“ и меньше „молодежь“, — подумал Витя, довольный своим определением. Ему нравилось задорное слово „молодежь“; он гордился тем, что теперь, с некоторых пор, оно относится и к нему. Из боковой комнаты вышло несколько почтенных пожилых людей. Они чинно раскланялись и, не сказав ни слова друг другу, пошли в разные стороны. „Конечно, профессора!..“ Витя подумал, что все они похожи на Ибсена и что им надо было бы постоянно носить сюртук с многочисленными орденами, с огромным галстуком, говорить служителям ты, а друг друга называть не иначе как Exzellenz[98]. Он не без труда разыскал аудиторию, — спросить долго ни у кого не решался. Зала была почти пуста, что удивило и немного разочаровало Витю. Осмотревшись, он сел поодаль, рядом с китайцем, которому на вид можно было дать и двадцать, и пятьдесят лет. На круглом бабьем лице китайца сияла беспричинно-радостная улыбка. Вите тоже вдруг стало весело. Все-таки, что бы там ни было, он слушал лекцию в одном из самых знаменитых университетов мира, в университете, где читал когда-то Гегель, где учились Тургенев, Бакунин, Грановский, быть может, в той же самой аудитории. «Верно, и у них были периоды слабости, депрессии, ничегонеделанья. Это однако им не помешало стать тем, чем они стали…»

Ровно в три часа боковая дверь открылась, и в зал вошел очень старый, дряхлый человек, с лицом болезненно-изможденным, с изжелта-седыми волосами над большим открытым лбом, — совсем не такой, как те гордые профессора. «Если б самому бездарному трафаретному художнику поручили написать философа или, например, алхимика, то он именно такого написал бы, — невольно подумал Витя.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33