— Не смейте трогать!.. Сейчас отдайте!
— Господа, это называется «Книга симпатий»!
— Сию минуту отдайте! С-сию минуту!
— Что я вижу!
— Муся, скажите ему отдать! Сергей Сергеевич…
— Григорий Иванович, отдайте ей, она расплачется.
— Господа, здесь целая графа: «Боже, сделай так, чтобы в меня влюбился…» Дальше следуют имена: Александр Блок… Собинов… Юрьев… Не царапайтесь!
Все хохотали. Сонечка с бешенством вырвала книжку.
— Сонечка, какая вы развратная!
— Я вас ненавижу! Это низость!
— Я вам говорил, что отомщу. Мессалина!
— Я с вами больше не разговариваю!
— Сонечка, на него сердиться нельзя. Он пьян так, что смотреть гадко… Налейте мне еще, поэт.
— Поверьте, Сонечка, ваш донжуанский список делает вам честь.
— Господа, а вы знаете, что здесь был убит Пушкин? — сказал Березин.
Наступило молчание.
— Как? Здесь?
— Не здесь-здесь, а в двух шагах отсюда. С крыльца, может быть, видно то место. Хотя точного места поединка никто не знает, пушкинисты пятьдесят лет спорят. Но где-то здесь…
Большинство петербуржцев никогда не были на месте дуэли Пушкина. Муся полушепотом объяснила по-английски Клервиллю, что сказал Березин.
— …Наш величайший поэт…
— Да, я знаю…
Он действительно знал о Пушкине — видел в Москве его памятник, что-то слышал о мрачной любовной трагедии, о дуэли.
— Место, на котором был убит Пушкин, ничем не отличается от места, на котором никто не был убит, — произнес с расстановкой Беневоленский.
— Это очень глубокомысленное замечание, — сказала Муся, не вытерпев. Она встала. — А вы знаете, господа, здесь очень душно и керосином пахнет. У меня немножко кружится голова.
— У меня тоже.
— На воздухе пройдет… Но поздно, друзья мои, пора и восвояси…
— В самом деле, пора, господа… Так вы говорите, с крыльца видно?
Муся отворила дверь. Пахнуло холодом. Березин подозвал полового. Муся вышла на крыльцо. Справа жалостно звенел колокольчик отъехавшей тройки. Слева у соседней лавки уже вытягивалась очередь. Дальше все было занесено снегом.
«Нет, ничего не видно… Он, однако, не вышел за мною…» — подумала Муся. Вдруг сзади сверкнул свет и она, замирая, увидела Клервилля.
— Ах, вы тоже вышли, Вивиан? — спросила она по-английски. — Нет, отсюда ничего не видно!.. Смотрите, это очередь за хлебом. Бедные люди, в такой холод! Верно, у вас в Англии этого нет?
Он не сводил с нее глаз.
— Какая прекрасная ночь, правда? — сказала она дрогнувшим неожиданно голосом. «Да, сейчас, сейчас все будет сказано», — едва дыша, подумала Муся.
— Я вышел, чтоб остаться наедине с вами… Мне нужно вам сказать… Нам здесь помешают… Пройдем туда…
Видимо, очень волнуясь, он взял ее под руку и пошел с «ей в сторону, по переулку. Через минуту он остановился. Снизу приятно пахло печеным хлебом. Было почти темно. Людей не было видно. „Неужели у места дуэли Пушкина?.. Это было бы так удивительно, память на всю жизнь… Нет, это простой переулок… Стыдно думать об этом… Сейчас все будет кончено… Но что ему сказать?“ — пронеслось в голове у Муси.
— Муся, я люблю вас… Я прошу вас быть моей женою.
Слова его были просты и банальны. Муся не могла этого не заметить, как взволнованна она ни была, какой торжествующей музыкой ни звучали эти слова в ее душе. «Так с сотворения мира делали предложение. Но теперь мне!.. Сейчас ответить или подождать?.. И как сказать ему? Лишь бы не сказать плоско… И не сделать ошибки по-английски…»
— Я не могу жить без вас и прошу вас стать моей женой, — повторил он, взяв ее за руку. — Согласны ли вы?
— Я не могу отказать вам в таком пустяке.
Он не понял или не оценил ее тона, затем с усилием засмеялся, смех оборвался тотчас.
— Вы говорите правду?.. Вы шутите?
— Это была бы довольно глупая шутка.
Он поцеловал ей руку, затем обнял ее и поцеловал в губы. Она чуть-чуть отбивалась. Опять с еще гораздо большей силой, чем при их телефонном разговоре, счастье залило душу Мусе, вытеснив все другое. «Надо стать достойной его!»
Они молча пошли назад. Не доходя до крыльца, Муся остановилась. «Так нельзя войти… Все сейчас догадаются по нашим лицам, уж Глаша, конечно… Ну и пусть! Нет, не надо», — подумала она. Как она ни была счастлива и сердечно расположена ко всем людям, Муся не хотела так сразу же открыть Глаше…
— Оставьте меня, Вивиан… Я хочу побыть одна.
Он взглянул на нее с испугом, затем, по-видимому, как-то очень сложно объяснил ее слова. Наклонив голову, он выпустил ее руку и отошел, взбежал на крыльцо своим легким, упругим шагом. Муся вздохнула легче. «Да, все решено. Неужели может быть так хорошо? — книжной фразой выразила она самые подлинные свои чувства. — Он изумительный…»
Теперь все было другое — дома, снег, эти оборванные люди. Конец очереди у фонаря был от нее в двух шагах. «Бедные, бедные люди…» Муся оставила сумку в муфте, да и в сумке почти не было денег, она все раздала бы этим людям. «Нет, теперь и им будет житься легче, идут новые времена», — подумала Муся, вспомнив речь Горенского. Она ясным, бодрящим, сочувственным взглядом обвела очередь, встретилась глазами с бабой и вдруг опустила глаза, такой ненавистью обжег ее этот взгляд. Мусе стало страшно. Она быстро направилась к крыльцу.
— Шлюха! — довольно громко прошипела баба. — …в шубе…
В толпе засмеялись. У Муси подкосились ноги. На крыльце сверкнул свет, появились люди. Колокольчик зазвенел. Тройки подъехали к крыльцу.
— Мусенька, что же вы скрылись? Вот ваша муфта, — сказала Сонечка.
Назад ехали скучно. Было холодно, но по-иному, не так, как по дороге на острова. Клервилль сел во вторые сани, по-видимому, сложное объяснение слов Муси включало и эту деликатность, давшуюся ему нелегко. Вместо него рядом с Витей на скамейку сел Никонов. Он начинал скисать — петербургская неврастения в нем сказалась еще сильнее, чем в других. Глафира Генриховна была крайне озабочена, даже потрясена. Она сразу все поняла. В том, что, по ее догадкам, произошло, она видела завершение блестящей кампании, которую Муся мастерски провела собственными силами, при очень слабой помощи родителей. «Да, ловкая, ловкая девчонка, нельзя отрицать», — думала Глаша. Она думала также о том, что ей двадцать седьмой год, что жениха нет и не предвидится и что для нее выход замуж Муси — тяжкий удар, если не катастрофа. Глафира Генриховна сразу приняла решение перегруппировать фронт и сосредоточить силы на одном молодом адвокате, который, правда, не мог идти в сравнение с Клервиллем, но был очень недурен собой и уже имел хорошую практику. «Что ж делать… Да, она очень ловкая, Муся. И молчит, будет мне теперь подавать его по столовой ложке…»
«Рассказать или нет? — спрашивала себя Муся. — Зачем рассказывать? Глупо… В такую минуту плюнули в душу… За что? Что я им сделала?..» Она говорила себе, что не стоит об этом думать, но ей хотелось плакать. Ее разбирала предрассветная мелкая дрожь. Чуть-чуть жгло глаза.
Хотелось плакать и Вите. Не глядя на Мусю, он молчал всю дорогу, думая то о самоубийстве, то о дуэли. «Вот и Пушкин послал тому вызов… Нет, дуэль — глупость, конечно. Да он и не виноват, если она его любит… И самоубийство — тоже глупости… Не покончу я самоубийством… Но, может быть, ничего и не было? Вот ведь она сидит грустная… Может, она ему отказала?»
Глафира Генриховна для приличия время от времени говорила что-то скучное. Муся, Никонов скучно и коротко отвечали.
Они подъезжали к Неве. Луна скрылась, стало совершенно темно. Вдруг слева где-то вдали гулко прокатился выстрел. Дамы вскрикнули. Никонов поднял голову. Встрепенулся и Витя. Кучер оглянулся с испуганным выражением на лице. За первым выстрелом последовали другой, третий. Затем все стихло.
— Что это?.. Стреляют?.. — шепотом спросила Муся.
— Ну да, стреляют. Р-революция, — угрюмо проворчал Никонов, как полушутливо говорили многие из слышавших первые выстрелы Февраля.
«Ах, если бы вправду революция! — вдруг сказал себе Витя. В его памяти промелькнуло то, что он читал и помнил о революциях: жирондисты, Дантон, Дмитрий Рудин. Витя увидел себя на баррикаде, со знаменем, с обнаженной саблей. Баррикада была под окнами Муси. — Да, это был бы лучший исход… Ах, если бы, если бы революция!.. Только гроза может принести мне славу и сделать меня достойным ее любви!.. А если не славу, то смерть», — с тоской и страстной надеждой думал Витя.
XVII
Николай Петрович почувствовал себя нездоровым в день юбилея Кременецкого и должен был отказаться от участия в банкете, поручив своей жене передать извинения юбиляру. На следующий день Яценко не пошел на службу, ничего не ел с утра и за обедом не прикоснулся к супу — вид и запах еды вызывали в нем отвращение. Сославшись на острую головную боль, он заявил, что не будет обедать. Наталья Михайловна, которая как раз собиралась с толком, подробно рассказать о банкете, обеспокоилась.
— Ну, да, в городе свирепствует грипп. Вот что значит так работать, — не совсем логично сказала она мужу. — Сколько раз я тебе говорила: никто, никто не работает десять часов в сутки. Конечно, это от переутомления, оно всегда предрасполагает к гриппу… Хоть супа поешь, я тебя умоляю…
Николай Петрович работал в последнее время не больше обычного. Усталость его была преимущественно моральная и сказывалась в крайней раздражительности, которую он сдерживал с большим трудом. Ничего не ответив на предложение поесть хоть супа, он ушел к себе в кабинет и лег на твердый кожаный диван, взяв первую попавшуюся книгу. Но книги этой он не раскрыл. У него очень болела голова, ломило тело. Наталья Михайловна принесла и подложила ему под голову большую подушку. Измученный вид мужа ее расстроил.
В спальной в огромном, красного дерева шкапу среди разложенного в чрезвычайном порядке тонкого белья (к которому имела слабость Наталья Михайловна), между высокими стопками полотенец и носовых платков с давних времен хранился семейный термометр. Наталья Михайловна осторожно его вынула из футляра, глядя на лампу и морщась, необыкновенно энергичным движением сбила в желтеньком канале столбик много ниже красного числа, затеям с испуганным и умоляющим выражением на лице вошла на цыпочках в кабинет. Николай Петрович знал, что у него сильный жар, и не хотел пугать своих. Однако, чтоб отделаться от упрашиваний, он согласился измерить температуру и даже о минутах не очень торговался. Оказалось 39,2 — больше, чем предполагал сам Яценко. Наталья Михайловна перепугалась не на шутку. Ее авторитет немедленно вырос, и, несмотря на слабые протесты Николая Петровича, по телефону был приглашен домашний врач Кротов.
Витя, узнав о болезни отца, зашел в полутемный кабинет, но по настоянию Натальи Михайловны — грипп так заразителен — должен был остановиться в нескольких шагах от дивана. Николай Петрович, слабо и ласково улыбаясь, успокоил сына:
— Да, да, конечно, пустяки. Завтра буду совершенно здоров… Иди, иди, мой милый.
Николая Петровича и трогали, и немного раздражали заботы близких. Он всегда в шутливых спорах с женою уверял, что одинокому человеку и болеть гораздо легче. Теперь ему хотелось, чтоб его оставили одного и чтоб ему дали чаю с лимоном. Наталья Михайловна, однако, сомневалась, не повредит ли чай больному. Николай Петрович от усталости и раздражения не настаивал. Он лежал на диване, глядя усталым, неподвижным взглядом на висевшие против дивана портреты Сперанского, Кавелина, Сергея Зарудного. Мысли Яценко беспорядочно перебегали от Загряцкого и Федосьева к его собственной неудавшейся жизни. «И следователь, оказывается, плохой… Нет, так нельзя ошибаться… А тот негодяй, Загряцкий, по формальным причинам все еще в тюрьме, хоть я знаю, что он невиновен в убийстве… Вот она, формальная правда», — думал он. Почему-то ему часто вспоминался Браун, его визит, его странные разговоры, он тотчас с неприятным чувством гнал от себя эти мысли. «Да, нехорошо, очень нехорошо!..» — вслух негромко сказал Яценко, прикрывая рукой глаза. Единственное светлое был Витя. Но и с мальчиком что-то было неладно. От Вити Яценко переходил мыслью к судьбам России. «Всюду грех, ошибки, преступления, — тоскливо думал Николай Петрович, вглядываясь в лица своих любимых политических деятелей. — Они бы до этого не довели… Но они умерли… И я скоро умру… Какое же мне дело до всего этого?» Голова у него мучительно болела.
В десятом часу вечера прибыл Кротов, добродушный старик, крепкий, лысый и краснолицый. Он признал болезнь инфлюэнцей, прописал лекарство и строгую диету; чай с лимоном, однако, разрешил, но не иначе, как очень слабый. Наталья Михайловна попросила доктора приехать и на следующее утро.
— Вот еще, стану я приезжать, у меня есть больные и посерьезней, чем он, — сказал весело Кротов, с давних пор свой человек в доме; он знал, что для Яценко пять рублей деньги и что о бесплатном лечении — «Ах, полноте, какие между нами счеты» — не может быть и речи. — Денька через два загляну… Если буду жив, — сказал он Наталье Михайловне, — так, миленькая, всегда говорил Толстой, наш ненавистник… Не любил нас, ругал, а у нас лечился всю жизнь, Лев Николаевич (доктор произносил по-старинному: Лёв; речь у него вообще была старинная, хоть он щеголял разными новыми словечками и прибаутками). И прав, ведь я же романов не пишу, а ругать романистов ругаю.
— И поделом, — сказала Наталья Михайловна.
— Разумеется, поделом. Как их, теперешних, не ругать: какие-то пошли Андреевы, Горькие, Сладкие. Ну-с, так аспиринцу сейчас скушаем, а то, второе, что я пропишу, через час. И завтра будем здоровы…
Кротов говорил с Николаем Петровичем так, как мог бы говорить с Витей. Недоброжелатели утверждали, что старик давно выжил из ума и перезабыл все лекарства. Однако практика у него была огромная, так бодрил больных его тон.
— Натурально, пустяки, — сказал он Наталье Михайловне, садясь в столовой писать рецепт. — Через три дня может идти на службу… Ну-с, а наши почки как, миленькая?
Наталья Михайловна не прочь была за те же пять рублей спросить доктора и о своем здоровье. Он дал успокоительные указания.
— Сто лет гарантирую, миленькая, больше никак не могу, себе дороже стоит… А вы знаете, в городе беспорядки, — сказал доктор, вставая и помахивая в воздухе бумажкой. — Еду сюда, идут мальчишки, рабочие, поют, дурачье… Как это, «Варшавянка», что ли? Дурачье!.. А ночью даже постреливали.
— Да, мне Витя говорил, он на островах катался и слышал стрельбу. Только я не пойму, кто в кого мог ночью стрелять?
— Стреляли, стреляли, — радостно повторил старик.
— Вдруг в самом деле революция, а?
— Вздор! Семьдесят лет живу, никакой революции не видал, Я сам в шестьдесят первом году что-то пел, болван этакий, да не допелся… Нет, верно, это было позже, в шестьдесят четвертом… Не будет революции, пропишут им казачки «Варшавянку», все и кончится, — решительно сказал доктор. — А засим мне все равно, посмотрю, и на революцию… Давно пора и тех господ проучить, звездную палату… Так вот, миленькая, это отдайте Марусе… А, Витька, здравствуй, ты как живешь?
Наталья Михайловна вышла с рецептом в кухню. Доктор подвел упиравшегося Витю к лампе.
— Нехорошо, — сказал он. — Под глазами круги. И глаза красные… Плакал, что ли?
Он задал несколько вопросов, от которых Витя густо покраснел.
— Гимнастику надо делать, балбес, — сказал строго Кротов. — Я, кажется, старше тебя, да? Чуть старше — пошел семьдесят первый год (с некоторых пор он остановился в возрасте), а каждый день делаю гимнастику. Каждый день, чуть встаю, еще перед гошпиталем. Вот так… — Он присел действительно довольно легко, поднялся и сделал несколько движений руками. — Раз-два… Раз-два-три… Обливание и гимнастика, гимнастика и обливание… И спать на твердом тюфяке… И о юбках меньше думать, слышишь? И ни на какие острова по ночам не ездить… Зачем вы его на острова пускаете? — обратился он к вошедшей Наталье Михайловне. — Ну-с, до свидания, миленькая… До свидания, Витька… Послезавтра, хоть и не нужно, заеду, если буду жив.
— Да вы моложе и крепче нас всех!
— Не жалуюсь, не жалуюсь…
Демонстративно отказавшись от помощи хозяев, он сам надел древнюю норковую шубу, еще пошутил и ушел, оживив весь дом, наглядно и несомненно доказав пользу медицины. «Прямо удивительный человек, таких больше не будет, не вам чета!» — с искренним восторгом сказала Вите Наталья Михайловна. Успокоенная врачом, она взяла дом в свои руки, чувствуя приступ особенной энергии и жажды деятельности, — теперь все было на ней. Николай Петрович разделся и перешел в спальню, где к кровати был приставлен низенький, покрытый салфеткою столик. Горничная поставила самовар. Маруся побежала в аптеку.
Утром на службу дали знать о болезни Николая Петровича. Болезнь эта, разумеется, не была серьезной. Однако в нормальное время несколько человек, ближайших друзей и сослуживцев (родных у Яценко не было), наверное, тотчас зашли бы его «проведать» или, по крайней мере, справились бы по телефону. На этот раз никто не зашел, что не совсем приятно удивило Наталью Михайловну; визиты были совершенно не нужны, скорее мешали, но они входили в обычный уютно-волнующий церемониал неопасных болезней.
В этот же день Маруся вернулась с базара в большом возбуждении. Она радостно повторяла, что народ совсем взбунтовался — на Выборгской стороне разгромили лавки. Глаза Маруси сияли торжеством. Хотя Наталья Михайловна разделяла либеральные взгляды своего мужа, ее первое впечатление от слов прислуги и особенно от ее бестолково торжествующего вида было неприятное. Съестных припасов Маруся принесла очень немного, на базаре ничего не было; курицу для бульона больному барину удалось достать лишь по доброму знакомству с торговкой, у которой они всегда покупали. Наталья Михайловна не поверила, что ничего нельзя получить, и сама пошла за покупками. Но поблизости от их квартиры лавки в большинстве были закрыты наглухо. Кое-где торговля еще шла, однако Наталья Михайловна, к собственному удивлению, не решилась стать в длинную очередь, такой недружелюбный вид был у стоявших там женщин. Когда она с пустыми руками возвращалась домой, по улице на рысях, с отчетливым, волнующим топотом проехал казачий отряд. Сердце у Натальи Михайловны забилось сильнее обыкновенного. Швейцар с тем же бестолково-торжествующим видом вполголоса ей сообщил, что фараон с угла куда-то ушел и что на Невском, слышно, разбили трамвайные вагоны. Такие же известия привез из Тенишевского училища взволнованный Витя. На улицах были столкновения толпы с полицией.
Наталья Михайловна не решилась сказать Николаю Петровичу о том, что происходило, боясь его взволновать. Витя после скучного обеда куда-то исчез. Наталья Михайловна расположилась в кресле у высокой стоячей лампы и раскрыла утреннюю газету. Она прочла отдел мод, хронику, телеграммы, лениво подумала о том, что могло быть на месте белого просвета (к просветам привыкли), просмотрела интересные объявления и список недоставленных телеграмм, приступила было к думскому отчету и задремала — плохо спала ночью. Вдруг ее разбудил какой-то грохот. Наталья Михайловна вскрикнула и бросилась к окну. Люди бежали с растерянным видом по слабо освещенной печальной улице. Пальба трещала четко и часто. Один из бежавших по мостовой метнулся в сторону и укрылся в подворотне. За ним то же сделали другие. В это мгновение в комнату вбежала в волнении горничная Маруся. Затем явился швейцар, уже бывший навеселе. По его словам, это били пулеметы на Невском. Однако он радостно советовал не подходить к окнам.
Тут Наталья Михайловна с ужасом подумала, что Вити нет дома. Она заметалась по квартире, бросилась было к мужу, но остановилась у дверей, Николай Петрович спал — спальня выходила окнами во двор, и там стрельба была менее слышна. Наталья Михайловна вспомнила о телефоне и принялась звонить товарищам Вити. Везде телефон был занят, приходилось долго ждать соединения. Вити нигде не было. Прислуга ахала. Задыхаясь от отчаяния, Наталья Михайловна уже себе представляла, как по лестнице несут на носилках тело Вити. Вдруг раздался звонок и Витя появился, живой и невредимый. Никаких приключений с ним не было, но он тоже слышал вблизи стрельбу, видел бегущих людей и понял, что дома будут о нем беспокоиться.
Наталья Михайловна набросилась на сына. От шума взволнованных голосов проснулся Николай Петрович. Он чувствовал себя гораздо лучше. Наталья Михайловна сочла возможным рассказать мужу о событиях. Витя привез новости, восходившие через три промежуточные инстанции к Государственной думе. Все партии объединились в общем порыве к освобождению страны. Войска заперты в казармах, очевидно, правительство никак не может на них положиться. Офицерство на стороне народа. Волнение Николая Петровича было радостным, почти восторженным — эти события точно разрешили что-то тяжелое в его личной жизни. Николай Петрович не сомневался в победе страны над правительством. Остаток вечера они провели в спальне втроем в таком сердечном, любовном и приподнятом настроении, которого, быть может, никогда не испытывала их дружная семья. Это в представлении Натальи Михайловны как-то соединилось с происходившими событиями и повлияло на ее отношение к ним.
На следующий день Николай Петрович почти совсем оправился, температура упала до 36 градусов. В городе же начались невиданные и неслыханные дела. Газеты не вышли. Только тут петербуржцы почувствовали, какое огромное место газеты занимали в жизни и какую тревогу вносило в нее их отсутствие. Телефон заработал, передавая самые удивительные известия. Закрылось все: фабрики, магазины, учебные заведения. Но радость и оживление в столице были необычайные. Наталья Михайловна телефонировала друзьям мужа. Разговор о впечатлениях был тоже бестолковый и восторженный. Люди без всякого стеснения говорили по телефону о таких вещах, о которых прежде в тесном кругу разговаривали, понижая голос. Друзья Николая Петровича принадлежали преимущественно к либеральному лагерю. Однако так же восторженно высказался о событиях консерватор Артамонов, считавшийся «несколько правее октябристов». Он еще больше волновался, чем другие.
— Что? Болен? — кричал он по телефону. — Ну, разумеется, пустяки… События-то каковы, а? Давно пора убрать всех этих швабов и германофилов!.. Что?.. Сердечно поздравьте Николая Петровича… Как с чем?.. Уберем господ Штюрмеров и всем народом дружно возьмемся за войну… Да, впряжемся с новой силой!.. Армия должна сказать свое слово… А? Что?.. Кто говорит?
Наталья Михайловна помнила, что Штюрмер ушел и что у власти находятся люди с русскими фамилиями. Но желание понять происходившие события как патриотический бунт армии против германофилов было, видимо, слишком сильно в Артамонове. В эту минуту с ним соединили кого-то еще. Наталья Михайловна услышала новый взрыв восторженных речей Владимира Ивановича. Она повесила трубку и радостно пошла передавать поздравления мужу.
Все было бы хорошо, если б не Витя. С ним с утра произошел неприятный разговор. Наталья Михайловна решительно заявила, что только сумасшедший человек может в такое время выходить на улицу. Витя не менее решительно ответил, что, если все так будут рассуждать, некому будет вести борьбу.
— Обязанность каждого гражданина приобщиться к делу и принять в нем личное участие, — горячо сказал он.
По существу, Наталья Михайловна ничего возразить не могла, но заперла на замок меховую шапку сына. Это не помогло. Витя, в последние месяцы отбившийся от рук, ушел из дому тайком в летней шляпе. Николай Петрович в ответ на страстную жалобу жены сказал ей, что понимает сына. Наталья Михайловна только махнула рукой. Впрочем, теперь поблизости от их квартиры стрельбы не было слышно и это ослабляло ее тревогу. Однако телефон приносил все более грозные известия. В разных частях города действовали пулеметы. Некоторые, приукрашивая, даже говорили «идут бои» — совсем как в сообщениях ставки. К удивлению Натальи Михайловны, почти все знакомые, к которым она звонила за сведениями, оказывались у себя дома. Позвонила она и к Кременецким, и оттуда ей в том же тревожно-восторженном тоне сообщили новости, шедшие прямо от князя Горенского. В войсках настроение явно сочувственное Государственной думе, ждут с минуты на минуту их перехода на сторону революции. Наталья Михайловна тут впервые услышала в применении к происходившим событиям слово «революция», брошенное твердо, как самое естественное.
— Ну, слава Богу! — сказала она и поделилась с Тамарой Матвеевной своей тревогой. Узнав, что Витя ушел из дому, Тамара Матвеевна ахнула.
— Но как же вы его отпустили? Господи!.. Все сидят дома… Я…
Тамара Матвеевна чуть не сказала, что она утром прямо вцепилась в Семена Исидоровича, который рвался в Государственную думу. «Именно теперь ты должен беречь себя… Теперь такие люди, как ты, особенно нужны России!» — сказала она мужу. Семен Исидорович уступил, но почти не отходил от телефона, беспрерывно сносясь с известнейшими людьми столицы.
— Но что же можно было сделать? Он тайком удрал… Ошалел мальчишка, не в чулан же было его запереть! — сказала в отчаянии Наталья Михайловна, тревога которой опять усилилась от слов Тамары Матвеевны.
— Ну, Бог даст, ничего не случится. Но, когда он вернется, заприте вы его и не выпускайте. Это безумие!..
— Милая, — умоляющим тоном сказала Наталья Михайловна, — я ему велю позвонить вам. Скажите вы ему, ради Бога! Пусть ему Муся скажет, она имеет на него влияние… Спасибо, родная. Ну, прощайте… Господи!..
Витя опять вернулся вполне благополучно и даже победителем. Вид у него был измученный и потрясенный, хотя торжествующий. На этот раз он принимал участие в огромном уличном митинге на Невском проспекте, у здания Городской думы. На митинге этом произносились такие речи, от которых в передаче Вити у Натальи Михайловны остановилось сердце. Появилась полиция. В толпе запели одновременно «Марсельезу» и «Вихри враждебные». Произошло столкновение. Откуда-то раздался выстрел, и тотчас затрещали пулеметы. Все бросились врассыпную. На глазах у Вити свалились несколько человек. Витя весь дрожал, рассказывая, хотя старался спокойно улыбаться. Он подумывал о том, чтобы обзавестись оружием; у него даже был на примете револьвер, «правда, не браунинг и не парабеллум, а „смит-вессон“, но хороший и большого калибра». Наталья Михайловна с ужасом слушала сына. Теперь ей все было безразлично, лишь бы кончились такие дела и вернулась спокойная жизнь. Она сказала Вите, что Муся Кременецкая звонила по телефону и просила ее вызвать. Витя немедленно это сделал. Муся подошла к аппарату, выслушала его рассказ и прочла ему наставление.
— Да, да, если вы хоть немного обо мне думаете, — сказала она и тотчас поправилась, — о нас всех, о ваших родителях… Вы уже исполнили свой долг, и довольно. Сделайте это для меня, Витя, если вы не думаете о себе.
Необыкновенно тронутый и взволнованный ее словами, Витя обещал больше не выходить из дому, пока все немного не успокоится. «Нет, ничего с Клервиллем не было!» Он сдержал слово. На улицах пальба грохотала день и ночь. В соседнем доме разгромили квартиру какого-то генерала. Об этом с тем же торжествующим, даже несколько вызывающим видом рассказывала господам Маруся. Однако в доме Яценко стало спокойнее. Николай Петрович обедал с семьей. Обед был источником веселья. Подавали то, что можно было найти в кладовой да еще в соседней лавке, открывавшейся иногда часа на два: шпроты, «альбертики», ветчину, варенье.
Затем стрельба ослабела. Стали приходить приятели, знакомые; среди них были и такие, фамилий которых не помнили хозяева. Зашел нотариус, живший в первом этаже дома, никогда до того у них не бывавший. При встрече люди поздравляли друг друга и обнимались, точно это был какой-то вновь установленный обряд. Сначала это показалось Яценко странным и неестественным; потом он привык, первый обнимал друзей и чуть не обнялся с нотариусом. Николай Петрович был совершенно здоров и собирался выйти, но не знал, куда отправиться: о службе не могло быть речи, идти «в гости» не хотелось.
Вечером Яценко сказали по телефону, что горит здание суда. Это столь неожиданное известие потрясло следователя. Он немедленно надел шубу и вышел на улицу, несмотря на протесты и просьбы Натальи Михайловны.
XVIII
Стрельба затихла. На улицах было оживление необыкновенное. Толпы народа валили с Невского по Литейному, по Надеждинской, по Знаменской. Шли и по мостовой, хотя было достаточно места на тротуарах ярко освещенных улиц. Яценко вглядывался в проходивших людей и не узнавал петербургской толпы. Одни шли, как на сцене статисты во время победного марша, другие — так, точно неслись куда-то на крыльях. Восторженное волнение выражалось на всех лицах. У многих было даже молитвенное выражение, которое показалось Николаю Петровичу неестественным.
Вид этой толпы немного изменил его настроение. События по-прежнему переполняли его душу радостью, но уже меньше, чем дома. Он еще неясно сознавал эту перемену и несколько ее стыдился. «Нельзя быть впечатлительным, как нервная дама! — сказал себе Яценко. — Все радуются освобождению страны и совершенно правы. Сбылась мечта декабристов, мечта десятка поколений… И все-таки что-то не то… Вот и после взятия Перемышля такая же была радость на улицах — искренняя и не совсем искренняя. Собственно, настоящий восторг может быть только от событий личных», — нерешительно подумал он. Загораживая дорогу Николаю Петровичу, два человека заключили друг друга в объятия. Он раздраженно на них взглянул, пытаясь короткими шажками обойти их то справа, то слева.
— …Да, как же, у казарм войска братаются с народом! — восторженно сказал господин в котиковой шапке. — Я сам видел!..
— Господи, неужели это окончательно? Довелось же дожить!.. Из тюрем выпустили узников, которые там томились…
«Как, однако, неестественно стали говорить люди, — подумал Яценко, проходя. — Разумеется, прекрасно, что войска отказываются стрелять в народ, но „братаются“!.. Как это делают? Что такое „братаются“?» Он едва ли не впервые услышал тогда это слово.
Казачий отряд проехал легкой рысью, разрезая проход на улице. Отшатнувшаяся к тротуарам толпа смотрела на казаков с тревожным чувством, как бы еще не выяснив своего отношения к этому явлению.