Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Трилогия (№1) - Ключ

ModernLib.Net / Историческая проза / Алданов Марк Александрович / Ключ - Чтение (стр. 11)
Автор: Алданов Марк Александрович
Жанр: Историческая проза
Серия: Трилогия

 

 


Оба названия нравились Вите. Он остановился на консомэ, так как борщок был, очевидно, разновидностью борща, который часто подавали и дома. На второе Витя выбрал телячью котлету — это было привычное, но вкусное блюдо; а главное, стоило оно не очень дорого и вместе с тем не было самым дешевым, так что лакей ничего не мог подумать. Очень его соблазняла гурьевская каша, но против нее значилось: 1 р. 20. Сосчитав мысленно все, Витя решился на гурьевскую кашу: денег хватало и по повышенным ценам, включая копеек сорок на чай; должен был даже образоваться еще небольшой остаток. Витя успокоился, положил карту на стол и нерешительно постучал ножом о стакан. Сказать «человек!» он не решился.

Лакей подбежал с салфеткой под мышкой и почтительно принял заказ. В спешке, чтоб не заставлять ждать лакея, Витя вместо телячьей котлеты по ошибке заказал бифштекс с картофелем. Но изменить заказ было явно неудобно. Впрочем, бифштекс стоит столько же, сколько телячья котлета.

— На третье гурьевскую кашу… Слушаю-с… Пить что изволите?

Витя похолодел — этого удара он никак не ожидал, о напитках он не подумал.

— Квасу нашего не прикажете ли? — с значительной интонацией в голосе спросил, улыбаясь, лакей.

— Нет… Сельтерской воды, — сказал Витя. — Я пью только воду, — добавил он, чтобы как-нибудь себя спасти во мнении лакея.

— Слушаю-с.

Сельтерская вода, наверное, стоила очень дешево, этот расход можно было покрыть из запаса. Витя принялся рассматривать зал. «Хорошеньких женщин что-то не видать…» Ему становилось скучно. Он вспомнил о «Белом ужине» и, достав книгу из портфеля, принялся ее пробегать. На террасе мраморной виллы над заливом слушала последние аккорды серенады Коломбина, «вся в белом, похожая на большой букет новобрачной»… На Витю вдруг нахлынула непонятная радость — от этих образов, оттого, что он был взрослый и один обедал в ресторане, что перед ним открывалась жизнь, что у него уже была своя Коломбина… «Я очень, очень рада», — вспомнил он, замирая. Веселый Пьеро, перескакивая через перила, бросался к Коломбине «с долгим раскатом смеха». Витя еще не знал, отчего Пьеро так весело, но он понимал его и вместе с ним испытывал радость. Дворецкий позвал Коломбину к «роскошно сервированному столу под пинией» — Вите как раз подавали суп.

…Довольно, посмотри, как стол накрыт красиво,

Как изменяются все вещи прихотливо!

Лагуной кажется хрустальное плато,

В сияньи серебра цветами обвито;

Арбуз, нарезанный на пурпурные доли,

Напоминает мне по форме о гондоле;

Кианти старое себе вокруг брюшка

Надело юбочку из прутьев тростника…[36]

Консомэ оказалось самым обыкновенным жидким бульоном — по совести, Маруся готовила суп вкуснее. Миска с надбитым ушком не казалась лагуной, и решительно ничто на столе никак не напоминало о гондоле. Но Пьеро с Коломбиной тоже начинали белый ужин с консомэ, что усилило аппетит Вити. Он ел суп и, скосив глаза, читал книгу. Пьеро «вонзал толедский нож в хрустящий бок паштета» — Витя с наслаждением ел тощий бифштекс. Дворецкий разливал мадеру, шато-икем, марго, мускат — Витя бодро пил сельтерскую воду.

Лакей принес гурьевскую кашу. Витя осторожно придвинул к себе обжигавшее пальцы блюдо и вдруг у противоположной стены со смешанным чувством гордости и беспокойства увидел знакомого. Это был доктор Браун. Лицо его поразило Витю своей бледностью и мрачным выражением. «Да это он коньяк так хлещет… Здорово!» Браун что-то подливал в бокал из кофейника, Витя знал, что в кофейниках подаются запрещенные крепкие напитки. «Поклониться, что ли? Нет, лучше не надо… Он, впрочем, почти не знаком с нашими… Да это и не важно, разумеется. Какой он, однако, страшный!» — тревожно думал Витя.

XXXI

— …А вы знаете, Александр Михайлович, — сказал, улыбаясь, Федосьев, когда лакей унес блюдо, — ведь я за вамп в свое время чуть-чуть не установил наблюдения.

— Вот как? Когда же это?

— За год или за два до войны. Вы тогда читали в Париже публичные лекции на философские темы, и лекции эти, я слышал, имели большой успех?

— Я действительно был в моде в течение некоторого времени. Потом, кажется, надоел и перестал читать. К тому же я тогда начал печатать в журнале свою книгу «Ключ», многое из лекций в нее вошло. Но почему мои лекции вызвали такое ваше заботливое внимание?

— Видите ли, у вас репутация очень левого человека. Лекции же ваши усердно посещались людьми, которыми мое ведомство интересуется. И — не у меня, но в Париже — возникла мысль, что, быть может, это не совсем случайно… Я потому так откровенно говорю, что мысль оказалась нелепой… Я вдобавок интересовался вами как университетским товарищем. Из вашего «Ключа» мне довелось прочесть лишь один отрывок, и я мог убедиться в том, что революционность ваша сомнительная и что ультралевым вас можно назвать разве только для смеха… Вы не сердитесь?

— Нисколько. Мне, впрочем, не совсем ясно, что такое значит «ультралевый». В области практической я предъявляю к государству довольно скромные требования, приблизительно те, которые осуществлены в Англии и с которыми вы так усердно боретесь. Но этого я в «Ключе» почти не касался. Моя книга, как вы изволили сказать, философская, во всяком случае, теоретическая. Я подвергаю критике разные наши учреждения и догматы. Отношение мое к ним какой-то остроумец назвал аттилическим: я, мол, как Аттила, все предаю мечу и огню. Но это очень преувеличено. Притом, повторяю, у меня чистая теория.

— Вот, вот… Я один ваш аттилический отрывок читал с истинным наслаждением и охотно признаю, что у него два равно отточенных острия, направленных в противоположные стороны. Левым ваша книга, должно быть, еще неприятнее, чем правым, и это меня, конечно, утешает. Но… Простите тривиальное замечание: я вообще боюсь не столько бисера (бисер — вещь вполне безобидная), сколько его отражения в мозгу свиней. В современном мире и без того очень развиты аттилические инстинкты. Вот и у нас, я думаю, когда купцы бьют в ресторанах зеркала, это происходит от излишнего аттилизма.

— Очень может быть, — ответил, смеясь, Браун, — вероятно, купец пьяным инстинктом чувствует, что и ресторан дрянной, и зеркала дрянные.

— Поверьте, ничего подобного. Он потому их и бьет, что они дорогие и хорошие: денег куры не клюют, разбил, вставь, с… с… новые! Но если слушатели ваших лекций начнут бить разные зеркала, то, боюсь, новые будет вставить трудно. Поэтому, может быть, мы не так неправы, относясь подозрительно к людям с аттилическим инстинктом, разумеется, если они не чистые теоретики… Но вы кушайте…

Федосьев, тоже смеясь, пододвинул Брауну блюдо. Разговор шел в столовой Федосьева. Он жил в частной холостой квартире, обставленной небогато и без всяких претензий. Видно, и квартира, и ее обстановка мало интересовали хозяина. Ковер, буфет, кожаные стулья были куплены в первом магазине по соседству с домом. На покрытом дешевенькой салфеткой столике стоял большой граммофон. На стене были развешены фотографии в золоченых рамках. «Не хватает канарейки, — подумал, войдя в столовую, Браун. — Вот и суди по обстановке…» Впрочем, когда он присмотрелся к квартире, кое-что показалось ему характерным для Федосьева. Лампы давали много меньше света, чем было бы нужно, и уюта, несмотря на мещанскую обстановку, не было. Обед был хорош, без лишних, предназначенных для гостей блюд. Подавал лакей в серой тужурке, без перчаток, с бегающими воспаленными глазами. «Верно охранник…»

— Так вы читали «Ключ»? — спросил Браун, кладя себе на тарелку кусок индейки. — Как это у вас хватает на все времени?

— На все не на все, а на чтение хватает… Для меня, Александр Михайлович, как, впрочем, извините меня, и для вас, начинается тяжкая подготовительная школа по изучению ремесла старости… Салата советую взять… Или вы по-французски едите салат отдельно?.. Скорей подавай, — приказал он лакею, — барин спешит. Как могу, скрашиваю жизнь; книги вообще очень помогают, но в последнее время все меньше. А вам? Ведь вы, Александр Михайлович, насколько я могу судить, человек нервный и раздражительный?

— Есть грех.

— И не без легких «тиков»?

— Не без легких тиков. Не выношу ученых дам, детей в очках, толстых мопсов… Что еще?

— Я не шучу. Как насчет «тика смерти»? Ведь люди делятся на завороженных и «небоящихся»…

— Неверное деление. Я скорее из небоящихся, а все-таки «заворожен»… Если не самой смертью, то ее приближением. По крайней мере, к каждому новому человеку — к умному, разумеется — я подхожу с немым вопросом: что дает ему силу и охоту жить? Но этого не надо принимать трагически. Человек уделяет философским мыслям час-два в сутки. Остальное время у него, слава Богу, свободно… Бывает, весной повеет свежим теплым ветерком или увидишь хорошенькую девушку, только начинающую жить, и, старый дурак, серьезно веришь в завтрашний день — вечный обман тут как тут.

— Тут как тут? — переспросил Федосьев. — И правда, слава Богу… Непременно прочту вашу книгу. Жаль, что мне из нее попалось лишь несколько глав, без начала и конца. Многого я поэтому не мог понять, даже в терминологии… Что такое, например, миры А и В?

— Это интереса не представляет, так, маленькое отступление в сторону, — ответил Браун. — Я говорил о двух мирах, существующих в душе большинства людей. Из ученого педантизма и для удобства изложения я обозначил их буквами. Мир А есть мир видимый, наигранный; мир В более скрытый и хотя бы поэтому более подлинный.

— Да ведь, кажется, обо всем таком говорится в учебниках психологии? — спросил Федосьев. — Мне знакомый психиатр объяснил, что теперь в большой моде учение о бессознательном, что ли?

— Нет, нет, совсем не то, — ответил Браун. — Ваш психиатр, верно, имел в виду венско-цюрихскую школу: Брейера, Фрейда, Юнга. Это учение теперь действительно в большой моде, но меня оно не интересует и многое в нем — гипертрофия сексуальной природы, эдипов комплекс, цензура снов — кажется мне весьма сомнительным… Нет, благодарю вас, больше не угощайте, я сыт… Я совершенно не занимаюсь областью бессознательного и подсознательного. Точно так же не занимают меня и учебники психологии — Ich und Es, the pure Ego, les personnalit[37] и так далее. Я не жду объяснения человеческих действий от профессоров психологии. Некоторых из них — весьма известных я знаю лично. Это беспомощные младенцы, ровно ничего не понимающие в людях… Впрочем, может быть, мои мысли и не новы, гарантии новизны я не даю.

— Что же все-таки за миры, если не секрет? — спросил без большого, впрочем, интереса Федосьев.

— Точными определениями не буду вас утруждать, лучше кратко поясню примером из той области, которая вас интересует. Я знал вождя революционной партии — иностранной, иностранной, — добавил он с улыбкой. — В мире А это «идеалист чистейшей воды», фанатик своей идеи, покровитель всех угнетенных, страстный борец за права и достоинство человека. Таким он представляется людям. Таким он обычно видит себя и сам. Но с некоторым усилием он, вероятно, может себя перенести в мир В, внутренно более подлинный. В мире В это настоящий крепостник, деспот, интриган и полумерзавец…

— Почему же «полу»? — спросил Федосьев. — Утешьте меня, может быть, совсем мерзавец, а? Так и психологически эффектнее.

— Настоящих мерзавцев на свете так мало… Не выношу тех плохих писателей, которые в своих книгах все выводят подлецов и негодяев, что за насилие над жизнью! Ты возьми среднего порядочного человека и, ничего не скрывая, покажи толком, что делается у него в душе… Этот не средний и не порядочный, однако не могу вас утешить: только полумерзавец. Что у него в мире В? На первом плане тщеславие, властолюбие, ненависть. Есть ли хоть немного любви к человечеству, «идеализма чистейшей воды»? Есть, конечно, но немного, очень немного. Был ли он когда-либо другим? Не думаю, он как та старуха у Петрония, которая не помнила себя девственницей. Тяготится ли он жизнью в мире мелкой злобы и интриги? Конечно, нет, как рыба не страдает морской болезнью. Но видит ли он свой мир В? Мог бы отлично видеть, ничего бессознательного тут, повторяю, нет. Скорее, однако, не видит или видит весьма редко — мысль у него ленивая. В мире А она, впрочем, бойкая: человек он довольно невежественный, но в его невежестве есть пробелы. Он жует свою полемическую жвачку, произносит страстные речи и обделывает свои делишки так хорошо, что просто любо смотреть. А вот подумать о своем подлинном, несимулированном мире ему трудно, да и некогда… Впрочем, не берусь утверждать, какой мир подлинный, какой призрачный. Симуляция, длящаяся годами, почти заменяет действительность, уже почти от нее не отличается. Опытный зритель понимает смысл пьесы, угадывает ее развязку, режиссер видит артистов без грима, но для актера привычка делает главной реальностью сцену. А если б актер играл каждый день одну и ту же роль, то для него жизнь перестала бы совсем быть реальной. Таков и этот человек. Он потерял ключ из одного мира в другой.

— Разве обязательно иметь ключ?

— Не знаю, — сказал Браун. — Может быть, лучше и не иметь… Или забросить его куда-нибудь подальше. Мой революционер, конечно, крайний случай, но примеров можно привести много в самом различном роде. У меня вошло было в привычку: угадывать мир В по миру А. Сначала это забавляло.

— Да, это, должно быть, иногда забавно, — небрежно сказал Федосьев. — Почтенный человек говорит о высоких предметах, о чистой тургеневской девушке — это, оказывается, мир А. А в мире В у него старческие слюнки текут от разных тургеневских и нетургеневских девочек. Очень забавно… Вы сыра не едите? Тогда фруктов?.. И что же, у всех людей, по-вашему, есть мир В?

— Благодарю… У большинства, должно быть. Есть люди без мира В, как есть люди без мира А, какой-нибудь Федор Карамазов, что ли… Не надо, впрочем, думать, будто мир В всегда хуже мира А, бывает и обратное. Бывает и так, что они очень близки друг к другу. Я бы сказал только, что мир В постояннее и устойчивее мира А. По взаимоотношению этих двух миров и нужно, по-моему, изучать и классифицировать людей. Все иррациональное в человеке из мира В, даже самое будничное и пошлое, в иррациональном ведь есть и такое, скупость, например. Кто из нас не знал истинно добрейшей души людей, которые, чтоб не расстаться с ненужными им деньгами, дадут умереть от голода ближнему — ближнему не в библейском, а в более тесном смысле слова. Душа у них рвется на части, но денег они не дадут. Это мир В.

Федосьев смотрел на него задумчиво. «А как же ты мог Фишера отравить, в мире Л или в мире В?..».

— Ну, и что же?

— Только и всего.

— Так это чистая психология? — разочарованно протянул Федосьев. — Какая же связь этой главы с вашими аттилическими теориями?

— О, связь лишь косвенная и абстрактная, — сказал Браун и взглянул на часы. — Однако мы засиделись! Вы меня извините, но я вас предупредил, что тотчас после обеда должен буду уехать.

— Предупредить предупредили, правда, а все же еще посидите. Я так рад случаю побеседовать… Косвенная связь, вы говорите?

— Да, несколько искусственная… Я, быть может, злоупотребил этой тяжелой и претенциозной терминологией. Но было соблазнительно перейти от человека к государству. У общественных коллективов тоже есть свой не симулированный мир. Я рассматриваю войну, революцию как прорыв наружу черного мира. Приблизительно раз в двадцать или в тридцать лет история наглядно нам доказывает, что так называемое культурное человечество эти двадцать или тридцать лет жило выдуманной жизнью. Так, в театре каждый час пьеса прерывается антрактом, в зале зажигают свет — все было выдумкой. Эту неизбежность прорыва черного мира я называю роком — самое загадочное из всех человеческих понятий. Ему посвящена значительная часть моей книги.

— Люди часто, по-моему, этим понятием злоупотребляют, как и понятием неизбежности. Захлопнуть бы черный мир и запереть надежным ключом, а?

— Что ж, вы такой надежный ключ и найдите.

— Возможности у нас теперь маленькие, это правда. Однако в беседе с вами жаловаться на это не приходится, — сказал Федосьев, — все равно как неделикатно жаловаться на свою бедность в разговоре с человеком, который вам должен деньги… Но что такое черный мир государства? Мир без альтруистических чувств?

— Нет, где уж альтруизм! Я так далеко и не иду. У меня славная программа-минимум. Как прекрасна, как счастлива была бы жизнь на земле, если б люди в своих действиях руководились только своими узкими эгоистическими интересами! К несчастью, злоба и безумие занимают в жизни гораздо больше места, чем личный интерес. Они-то и прорываются наружу… Я и в честолюбие плохо верю. Нет честолюбия, есть только тщеславие: самому честолюбивому человеку, по существу, довольно безразлично, что о нем будут думать через сто лет, хоть он, может быть, этого и не замечает.

— Мысли у вас не очень веселенькие, — сказал Федосьев. — Но это не беда, вы с такими мыслями сто лет проживете, Александр Михайлович. Да еще как проживете! Без греха, без грешков даже и в мире А, и в мире В. По рецепту Марка Твена: жить так, чтобы в день вашей кончины был искренно расстроен даже содержатель похоронного бюро… Разрешите вам налить портвейна? Недурной, кажется, портвейн.

— Очень хороший, — сказал Браун, отпив из рюмки. — И обедом вы меня накормили прекрасным.

— Когда же, по-вашему, — спросил Федосьев, — произойдет у нас этот взрыв мира В? Или, попросту говоря, революция?

— По-моему, удивительнее всего то, что она еще не произошла, если принять во внимание все дела ваших политических друзей…

— Моих и ваших. Давайте разделим ответственность пополам. Верьте мне, это очень для вас выгодно.

— Но так как факт налицо — до сих пор никакого взрыва не было, то я твердо решил воздерживаться от предсказаний в отношении нашего будущего. Социологию России надо раз навсегда предоставить гадалкам.

— Спорить не буду, хотя насчет сроков у меня устанавливается все более твердое мнение. Но я и сам думаю, что у нас все возможно… Помнится, я вам даже это говорил… Верно, у нас с вами сходный мир В? В мире А мы, к сожалению, расходимся.

— Да, немного. Но вы и в мире А иногда высказываете мысли, которые не совсем вяжутся с вашим положением и официальными взглядами… Признаюсь, мне хотелось бы знать, высказываете ли вы эти мысли также и близким вам государственным деятелям?

— Им высказываю редко, — ответил, смеясь, Федосьев. — Не хватает «гражданского мужества»… Очень я люблю это выражение: о людях, не имеющих мужества просто, их друзья обычно говорят, что у них есть гражданское мужество… Нет, государственным деятелям не высказываю — старичков бы еще разбил удар.

— Выскажите им все на прощание, когда соберетесь в отставку. Все-таки отведете душу — я думаю, вы их любите не больше, чем нас… Но я, право, должен вас покинуть, еще раз прошу меня извинить, — сказал, вставая, Браун. — В свою очередь, буду очень рад, если вы ко мне заглянете.

— С особенным удовольствием. Что ж, больше не удерживаю, знаю, как вы спешите. Большое спасибо, что зашли…

Он проводил гостя в переднюю. Лакей в серой тужурке подал шубу.

— Ведь вы в Париж еще не скоро?

— Нет, до конца войны думаю побыть здесь.

— До конца войны! — протянул Федосьев, удерживая в своей руке руку Брауна. — Соскучитесь… Ведь у вас там друзья, ученики… От Ксении Карловны, кстати, писем не имеете? — быстро, подчеркивая слова, спросил он. — Так я надеюсь скоро снова с вами встретиться.

— Очень буду рад, — ответил Браун, опуская деньги в руку лакея. — Нет, писем не имею. Мне вообще мало пишут… До свидания, Сергей Васильевич, благодарю вас.

— До скорого свидания, Александр Михайлович.

Дверь захлопнулась. Федосьев вошел в свой кабинет и сел у письменного стола.

«Очень крепкий человек, — подумал он. — Никакими штучками и эффектами его не проймешь. Ерунда эти следовательские штучки, когда имеешь дело с настоящим человеком. Нисколько он не „бледнеет“ и не „меняется в лице“… А если и бледнеет, то какое же это доказательство! Видит, что подозревают, и потому бледнеет… Однако не фантазия ли вообще все это? Может быть, он не имеет никакого отношения к делу?» — спросил себя с досадой Федосьев.

Он встал и прошелся по комнате, затем подошел к шкафу, вынул щипцы, небольшой деревянный ящик и вернулся в столовую.

— Ступай к себе, — сказал он входившему лакею. — После уберешь.

Федосьев запер дверь, осторожно взял щипцами стакан, из которого пил портвейн Браун, и поставил этот стакан в ящик, утыканный изнутри колышками. Затем перенес ящик в кабинет, запечатал и надписал на крышке букву В. «Вот мы и посмотрим… Совсем, однако, Шерлок Холмс», — подумал он. Эта мысль была неприятна Федосьеву — то, что он делал, не очень соответствовало его рангу, привычкам, достоинству. «Но как же быть? Другого доказательства быть не может… И такие ли еще делаются вещи и у нас, и в других странах!» — утешил себя он, перебирая в памяти разные чужие дела. Очевидно, воспоминание о них его успокоило. «Надо послать в кабинет экспертизы», — подумал Федосьев, оправляя пальцем твердеющий сургуч на угловой щели ящика.

XXXII

Должность второго парламентского хроникера составляла мечту дон Педро. Получить эту должность было, однако, нелегко. Не все газеты имели в Думе двух представителей, и Альфред Исаевич знал, что положение в «Заре» Кашперова, первого думского хроникера, довольно крепко. Дон Педро, впрочем, под Кашперова не подкапывался — он не любил интриг. Но ему казалось, что газета с положением «Зари» должна, кроме отчетов о заседаниях Думы, печатать еще информацию о «кулуарах». Альфред Исаевич, природный журналист, спал и во сне видел этот отдел. Он придумывал для него все новые названия — либо деловые: «Кулуары», «В кулуарах», либо более шутливые: «Слухи и шепоты», «За кулисами». Из этих названий он склонялся к первому, серьезному: «Кулуары» — слово это очень ему нравилось. Альфред Исаевич предполагал даже в случае Удачи избрать себе новый псевдоним: подпись «Дон Педро» для такого отдела была недостаточно серьезной. Несколько влиятельных людей обещали Альфреду Исаевичу поговорить о нем с главным редактором газеты. Но дон Педро плохо верил обещаниям, в выполнении которых люди не были заинтересованы. Вдобавок редактор, Вася, был в последнее время суховат с Альфредом Исаевичем. Дон Педро приписывал это сплетням.

— Конечно, насплетничали Васе, — объяснял дон Педро секретарю причины охлаждения к нему политического редактора. — Сто раз я себе говорил: не болтать. А тут взял и разговорился в одном доме о той передовой Васи. (У Альфреда Исаевича была привычка говорить о своих знакомствах и связях несколько таинственно: «в одном доме», «у одних друзей».)

— Вот и не болтайте, — наставительно сказал Федор Павлович. — А впрочем, сплетен бояться не надо: кто способен донести, тот может и просто о вас выдумывать, даже если вы ничего не говорили.

«Ну, это теория, — подумал Альфред Исаевич (он называл теорией все, что ему казалось чепухою). — Посплетничать одно, а выдумать другое».

— Вся моя надежда на вас, Федор Павлович, — жалобно сказал он.

Секретарь редакции был в этом вопросе на стороне дон Педро: он отлично знал, что отдел, посвященный слухам и сплетням из «кулуаров», много интереснее публике, чем самые дельные отчеты о думских прениях. Зато отчаянное сопротивление предвиделось со стороны Кашперова.

— Что ж, я действую с открытым забралом, — справедливо говорил Альфред Исаевич. — Если он из этого сделает кабинетский вопрос, это дело его профессиональной совести.

В редакции все стояли за учреждение нового отдела: веселые, благодушные, насквозь проникнутые скептицизмом и корпоративным духом люди, преобладавшие в редакции «Зари», как во всех редакциях мира, знали, что дон Педро — хороший человек, что, кроме жены, у него на содержании родственники в Чернигове и что лишние двести рублей в месяц ему очень пригодились бы.

В связи с анкетой об англо-русских отношениях дон Педро пустил пробный шар. Он заявил главному редактору, что для получения интервью от видных депутатов ему необходимо постоянно бывать в Думе, и потребовал билета в ложу журналистов.

— Вы сами понимаете, иначе они никакого интервью не дадут: они терпеть не могут, чтобы к ним ходили на дом, — сказал Альфред Исаевич, явно рассчитывая на доверчивость Васи и не смея поднять глаза на Федора Павловича, который только мрачно на него посмотрел: оба они были убеждены, что из десяти известных людей девять не только примут у себя на дому интервьюера, но с удовольствием пешком побежали бы для интервью за город.

Главный редактор согласился с доводами Альфреда Исаевича, и для него был получен входной билет в ложу журналистов. Это было половиной победы, дон Педро, сияя, принимал поздравления.



Открытие думской сессии было назначено на 19 ноября. Альфред Исаевич явился рано в приятном и приподнятом настроении духа. Он даже оделся для этого случая несколько более парадно, чем всегда. Под мышкой у него был солидный, крокодиловой кожи портфель с инициалами А. П., а в кармане вместо старой, потрепанной новенькая записная книжка с остро очиненным карандашом в боковом кружке.

Дон Педро бывал в Таврическом дворце и раньше, знал многих депутатов, однако он не был своим человеком в Думе. Все очень ему нравилось. Приятен был самый переход с полутемной, сырой и грязной улицы в ярко освещенное, хорошо натопленное здание. Приятны были и будки по сторонам палисадника, и монументальный швейцар у входа, и думская стража в черных мундирах с тесаками, и замысловатый потолок аванзала, казавшийся куполом, а на самом деле плоский. Теперь все это — и швейцар, и стража, и купол — составляло как бы собственность дон Педро. Сторож проверял температуру у термометра. Альфред Исаевич тоном завсегдатая спросил у сторожа, собрался ли уже народ. Тот же вопрос он предложил проходившему по аванзалу приставу в сюртуке с серебряной цепью и получил тот же ответ, что еще нет почти никого. И сторож, и пристав отвечали чрезвычайно почтительно. Альфред Исаевич с гораздо большей силой, чем в гостинице «Палас», испытывал наслаждение от необыкновенного комфорта и почета. «Да, самая настоящая Европа», — думал он. Дон Педро имел смутное представление об Европе, но все, что он о ней знал, совпадало с картиной Таврического дворца.

«Заре» полагалось место в нижней ложе, предназначенной для газетной аристократии. Как раз в ту минуту, когда дон Педро вошел в ложу, в зале заседаний зажглись люстры и осветили пюпитры светложелтого дерева, трибуну, золотого орла, огромный портрет императора, ходивших по залу людей с серебрянными цепями. Ложа журналистов, как и зал, еще была почти пуста. В углу в первом ряду сидел Браун. «Верно, по иностранному билету», — подумал Удивленно дон Педро. Он поклонился довольно холодно. Альфред Исаевич выбрал место во втором ряду, прислонил к спинке стула портфель и вынул газету, чтоб можно было без неловкости воздержаться от всякого разговора с мрачным профессором. «Неприятная фигура», — подумал дон Педро, поглядывая из-за газеты на Брауна, который с очень утомленным видом неподвижно сидел в своем кресле, опустив руки на барьер. Читать Альфреду Исаевичу не хотелось. Он посидел немного, затем поднялся, положил для верности на свой стул еще футляр от очков, пожалев, что клеенка на футляре отклеилась, и вышел из ложи в свое будущее царство в кулуары.

В кулуарах уже были люди; дон Педро беспрестанно раскланивался со знакомыми. Некоторые депутаты, притом не только близкого, но и враждебного лагеря, имевшие основание быть недовольными «Зарей», очень любезно здоровались с ним, называя его по имени-отчеству. Они подтвердили Альфреду Исаевичу то, что он еще раньше слышал в редакции: со стороны крайней левой ожидается обструкция против нового правительства. Дон Педро качал головой с нейтральным, неопределенным видом. В душе он нисколько не сочувствовал обструкции. Как человек пожилой и солидный, Альфред Исаевич уважал принцип власти; а в этом пышном, великолепном дворце, где все были так любезны и учтивы, обструкция казалась ему ни с чем не сообразным, неподобающим делом.

Желая хорошо ознакомиться со своим дворцом, дон Педро заглянул в зал комиссий, посмотрел почтовое и врачебное отделения, затем зашел в буфет, где, весело разговаривая, завтракали и пили чай депутаты. В пожилом человеке, закусывавшем у стойки, дон Педро с удовлетворением узнал одного из второстепенных министров, в свое время давшего ему интервью. Альфред Исаевич поклонился с достоинством — министр был министр, однако дон Педро чувствовал себя представителем «Зари»: так молодой советник посольства, заменяя посла, с особым достоинством беседует с иностранным премьером, зная, что и на второстепенной должности представляет великую державу. Тем не менее ответный поклон министра был приятен Альфреду Исаевичу. Он все яснее чувствовал, что становится частью огромного могущественного организма: благодаря кусочку картона с пропечатанной фотографической карточкой, хранившемуся у него в боковом кармане, и министр как бы ему принадлежал. Водку в думском буфете подавали без обычной маскировки. Дон Педро спросил рюмку зубровки, энергичным движением опрокинул ее в рот — он всегда пил водку с таким видом, точно брал штурмом крепость, — закусил зубровку семгой, хоть не был голоден, и в самом лучшем настроении, еще повеселев от водки, вернулся в Екатерининский зал. О его комфорте здесь очень заботились. «Только родильного отделения не хватает, — подумал он. — И совершенная ерунда эта обструкция…»

У стола с журналами толпились депутаты. Дон Педро посидел в удобном кожаном кресле, прислушиваясь к разговорам. Говорили почти исключительно о предстоящей обструкции. Одни говорили о ней сочувственно, другие возмущенно, но и у тех и у других чувствовалось оживление и даже радость, точно все с удовольствием ждали нового зрелища. Дон Педро вынул записную книжку, поставил на первой странице число и набросал несколько строк. От противоположного стола, где расписывались в книге члены Думы, своей быстрой энергичной походкой подошел князь Горенский. «Уж не взять ли у него интервью?» — подумал Альфред Исаевич. Однако он тотчас признал князя слишком молодым для анкеты.

— Вы как здесь? — спросил Горенский, быстро и крепко пожимая ему руку. — Ведь от «Зари» у нас Кашперов?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21