— Благодарю, шестой бокал пью, — сказал, весело смеясь, Нещеретов. — Отличнейший был спектакль…
— Ах, я так рада… Правда, Березин был удивителен? По-моему, он теперь наш первый артист.
— Первый не первый, но один из первых, — сказал Фомин, отрываясь на минуту от разговора с дамой. — Нет, уж вы мне поверьте, — продолжал он, обращаясь к даме, — земляничный пирог надо покупать только у Иванова, шахматный у Гурмэ, а шоколад не иначе как у Балле.
— Наталья Михайловна, как мило играл ваш сын… Вы знаете, я в первую минуту его и не узнала: кто это, думаю, высокий? Господи, да это Витя!
— Ваш сын какую роль играл? — спросил Нещеретов госпожу Яценко, равнодушно соображая, кто эта дама. Не дожидаясь ответа, он отвернулся и взял новый бокал шампанского.
— «Некто, ограждающий входы», — поспешно пояснила Тамара Матвеевна. — Ему всего семнадцать лет. Правда, он очень мило играл, Аркадий Николаевич?
— Ничего, ничего… А где же Марья Семеновна?
— Она готовится к спектаклю… Представьте, она так волнуется…
Нещеретов выпил залпом бокал и отошел от буфета.
— Еще бы не волноваться! — сказала Наталья Михайловна. — Я бы, кажется, умерла со страху, если бы меня заставили играть… Семен Сидорович, — позвала она проходившего по будуару хозяина дома, — Семен Сидорович!..
— Золотая! — сказал Кременецкий, рассеянно, но с чувством целуя руку Наталье Михайловне.
— Вы со мной сегодня в третий раз здороваетесь…
— Я не здороваюсь, я ручку целую, разве нельзя и в тридцатый раз?
— Правда, Витя хорошо играл? — спросила мужа Тамара Матвеевна и, с улыбкой передав ему гостью, поплыла дальше.
— Божественно! — ответил так же рассеянно Семен Исидорович. Он тотчас поправился: — Очень славно играл ваш Витя, очень…
— Да вы мной не занимайтесь, Семен Сидорович, — добродушно сказала Наталья Михайловна, — идите по своим делам… Вы в кабинет шли? Можно и мне туда? Там умные мужчины разговаривают, я ужасно люблю умные разговоры, даром что сама глупа.
— Дорогая, вы умница, и вы здесь дома.
— Так пойдем туда, я одна боюсь.
— Я гарантирую вам полную безопасность, — сказал Семен Исидорович и, взяв под руку госпожу Яценко, направился с ней в кабинет. — Правда, недурно прошел «Анатэма»?.. Как надо говорить: прошел «Анатэма» или прошла «Анатэма»?
— Хоть «прошло» говорите — пропади она пропадом! Извините меня, это я о пьесе… Вы меня убейте, Семен Сидорович, я ни одного слова не поняла! Читала и тоже не поняла ни слова. Сознайтесь, я свой человек, ведь никто не понимает? Я другим не скажу, ей-Богу!
— Ну, что вы, что вы, дорогая! Это одно из высших достижений нашего искусства, — сказал Кременецкий. — С идеями Леонида Андреева можно соглашаться или не соглашаться, но в смысле исканий и, так сказать, дерзновенности это… Вот и Николай Петрович… Теперь больше не боитесь?
— А тот высокий с ним кто, я не помню. Не страшный?
— Разве вы его не знаете? Это милейший друг наш, князь Горенский, член Государственной думы, — ответил с удовольствием Кременецкий. — Он тоже должен был у нас играть, да потом сдрейфил. Очень милый человек. Этого вы знаете, это профессор Браун, знаменитый ученый. А тот, что к ним подходит, Нещеретов, слышали? — поспешно сказал Семен Исидорович.
— Их я знаю.
— А этот молодой человек — господин Яценко, — шутливо продолжал Кременецкий, взяв за плечо неловко вошедшего в кабинет Витю. — Не бегите от нас, друг мой. Бегает нечестивый, ни единому же гонящу… Прекрасно играли, молодой человек.
— Благодарю вас… Вы это так говорите, — сказал Витя, не без труда возвращаясь после игры к обыкновенной речи.
— Ничего не так…
— Не верь, не верь, Витенька, так. И не огорчайся: твою роль самому Сальвини дай, он лучше тебя не сыграет… Что это у тебя так глаза блестят? Ах, да ты это их карандашом подвел… Я в углу сяду, Семен Сидорович, оттуда буду умных людей слушать, вон там и Анна Ивановна сидит одна-одинешенька… Теперь вы мне больше не нужны, ступайте с Богом.
— А, Витя, пожалуй сюда, — позвал сына Николай Петрович. — Ну, поздравляю, все было хорошо. Что, поволновался, ограждая входы?
— Нисколько!
— Ваша роль не очень благодарная, — сказал князь Горенский, — но вы вышли из нее с честью.
— Я вначале, кажется, зарапортовался, — ответил Витя, улыбаясь несколько принужденно.
— Ведь вы, князь, тоже должны были играть? — спросил Кременецкий.
— Нет, меня, слава Богу, с самого начала признали негодным.
— Напрасно, напрасно, — заметил подошедший Фомин. — Я уверен, князь, что вы были бы прекрасным актером. Я недавно вас слушал в Думе, у вас очень хорошая дикция.
— Понимаю, это значит, что содержание моей речи произвело на вас удручающее впечатление, — сказал, смеясь, Горенский. — Но когда же вы меня слышали?
— По-моему, в начале декабря, незадолго до убийства Распутина… Кстати, — добавил он, — вы знаете, в городе настроение становится все более тревожным. Ожидают рабочих беспорядков, забастовки… Говорят, мука у нас на исходе. Мои знакомые уже делают запасы. Я тоже подумываю.
— Да вот потому и продовольствия нет, что люди делают запасы, — сказал Яценко.
— Ну, не поэтому. Обычная тупость нашей власти, — сердито ответил князь. — Она же теперь и меняется беспрестанно. Чему я рад в этой чехарде — Федосьева, кажется, турнут.
— Это положительно злой гений России, — сказал Кременецкий.
Нещеретов пренебрежительно засмеялся.
— Какой он злой гений! Умный чиновник, только и всего.
— Нет, не говорите, Федосьев человек значительный.
— Не знаю, в чем его значительность: делал то же, что и незначительные. Всем им главного недостает: дела не умеют делать, да. Бумаги писать и по тюрьмам людей сажать — штука нехитрая.
— Разумеется! — сказал Семен Исидорович и снова отошел к Наталье Михайловне. Он старался быть особенно любезным с семьей Яценко, искренно любя и уважая следователя: в последнее время их семьи еще больше сблизились. За Кременецким нерешительно последовал Витя. Ему не очень хотелось пристраиваться к матери, но там в углу было спокойнее: с Натальей Михайловной сидела пожилая, тихая, явно безопасная дама. Витя занял место сбоку и немного позади дамы: таким образом, и разговаривать было не нужно, и никто вместе с тем не мог подумать, что его оставили одного.
— Так больше не боитесь, Наталья Михайловна? — спросил Кременецкий. — Ну, слава Богу… Анна Ивановна, не скушаете ли чего? Пирожное или бутерброд? Ведь до ужина, пожалуй, далеко? — заметил он вопросительно, точно находился не у себя, а в чужом доме.
Семен Исидорович поболтал с дамами минуты две, подсадил к ним еще кого-то и вышел снова в будуар. Витя принес Анне Ивановне кусок торта и, исполнив светские обязанности, занял прежнее место, очень довольный тем, что его оставили в покое. Обилие впечатлений от игры неожиданно сказалось в нем усталостью. Лицо еще горело от грима, только что снятого вазелином. Ему было скучно — Муся все не показывалась. Что-то в воспоминании беспокоило Витю. «Да, та фраза», — подумал он. Спектакль в самом деле сошел благополучно. Но на своей первой фразе Витя запнулся. Фраза, правда, была трудная: «Давид достиг бессмертия и живет бессмертно в бессмертии огня. Давид достиг бессмертия и живет бессмертно в бессмертии света, который есть жизнь». На репетициях Березин требовал, чтобы в этой фразе Витя достиг последнего предела металличности. На репетициях фраза шла гладко, но на спектакле Витя запнулся и последнего предела металличности не достиг. «Эх, промямлил!» Если б еще это была не первая фраза, тогда не так было бы заметно… Муся едва ли слышала… Горенский, однако, похвалил… Витя попробовал прислушаться к разговору взрослых. Ему показалось, что и раньше, на первом вечере у Кременецкого, был такой же или почти такой же разговор.
— Да, это очень характерно, что все выдающиеся люди отходят от власти в нынешнее грозное время.
— Я ничего грозного не вижу, господа. Вы говорите, революция на носу? Да мы ее ждем сто лет, и все что-то ее не видно.
— Бог даст, скоро увидите.
— И рад бы надеяться, но боюсь, что наши надежды будут обмануты. Я, напротив, слышал, что брожение среди рабочих идет на убыль.
— Вы, Алексей Андреевич, не выступаете на юбилее патрона? — оглянувшись, спросил вполголоса Горенского Фомин.
— Не знаю, едва ли. Я терпеть не могу юбилейных речей.
— Да, но вам нельзя не выступить — будет лютая обида.
— Тогда я выступлю, если лютая обида. Это в какой день? Вот вам, по-моему, вам надо произнести большую Речь, дать, так сказать, общую характеристику…
— Благодарю вас, я уже смеялся.
— И юбилей, и спектакль… «Слишком много цветов!» Что это они так развеселились?
— Да ведь спектакль должен был состояться еще в декабре?
— Отложили из-за болезни Тамары Матвеевны… Теперь она, бедная, совсем измоталась с хлопотами по устройству юбилея. Сегодня еще мне говорит: «Все так сочувственно отнеслись…» Elle est impayable.[40]
Князь показал Фомину глазами на подходившего сзади Кременецкого.
— Мы о вашем юбилее толковали, не слушайте, — сказал Горенский.
— Ох, и не говорите, смерть моя! — ответил шутливо, замахав руками, Семен Исидорович. — Вот тоже выдумали дело: чествовать meine Wenigkeit[41], как говорят коварные тевтоны.
— Не было у бабы забот, так купила порося, — сказал Нещеретов.
— Нет, что же, — взглянув на него и на Кременецкого, поспешно заметил князь. — Вы, Семен Сидорович, отказом обидели бы всех ваших почитателей, от них же первый есмь аз.
— Князь уже готовит экспромт…
III
В комнату с видом скромного триумфатора вошел Березин. Все осыпали его поздравлениями.
— Господа, моей заслуги нет никакой, — склонив голову набок, сияя ласковой улыбкой и подведенными глазами, говорил бархатным баритоном актер. — Сердечно вас благодарю. Быть может, основная идея моей постановки, мое толкование «Анатзмы» в самом деле свежи, ну, свободны от этой, знаете, академической условности, ко, право, заслуга успеха принадлежит не мне, а труппе… Вот ему и другим, — шутливо пояснил он, показывая на Витю. Князь Горенский, взяв за пуговицу Березина, тотчас вступил с ним в беседу.
«Значит, в самом деле сошло недурно, — с облегчением подумал Витя, — и Сергей Сергеич не жалеет, что поручил мне эту роль». На первом заседании участников спектакля высказывалось мнение, что «Некто, ограждающий входы» должен быть огромного роста. Березин с этим соглашался, но выбирать не приходилось: охотников взять эту роль было немного, и ее поручили Вите. «Ну, мы вас как-нибудь приспособим», — утешил его Сергей Сергеевич.
Витю действительно с внешней стороны приспособили. По роли ему полагались «длинный меч» и «широкие одежды, в неподвижности складок и изломов своих подобные камню». Меч Березин доставил из своего театра; а с широкими одеждами вышло трудновато. Актерам полагалось изготовить костюмы на свой счет, вернее, о расходах никто ничего не говорил. Главные участники спектакля шили платье у театральных костюмеров. Витя убедительно представил матери необходимость сделать то же самое. Но Наталья Михайловна твердо заявила, что таких одежд все равно никакой костюмер не сошьет, и предложила сшить костюм дома и использовать для него свой старый шелковый пеньюар. От этой мысли Витя сначала пришел в ужас. Однако затем оказалось, что предложение Натальи Михайловны было не так уж нелепо. Вообще Витя с неудовольствием замечал, что в его спорах с матерью ее указания, первоначально очень его раздражавшие, оказывались часто верными. Так и на этот раз приглашенная Натальей Михайловной домашняя портниха Степанида сшила из пеньюара костюм, который на репетиции признан был вполне удачным. Заказывая одежды Ограждавшего входы, Витя с мучительной неловкостью объяснил Степаниде идею костюма. Но портниху удивить было трудно, вид у нее был такой, точно она всю жизнь шила — и притом из старых пеньюаров — широкие одежды, в неподвижности складок и изломов своих подобные камню. Степанида, женщина интеллигентная, не удовлетворившись объяснением Вити, потребовала у него книгу Андреева и, одобрительно кивая головой, прочла вслух то, что относилось к внешнему облику Ограждавшего входы. «Облаченный в широкие одежды, в неподвижности складок и изломов своих подобные камню, — медленно, с видом полного одобрения читала Степанида, — Он скрывает лицо свое под темным покрывалом и сам являет собой величайшую тайну. Единый мыслимый, един Он предстоит земле: стоящий на грани двух миров, Он двойственен своим составом: по виду человек, по сущности Он Дух. Посредник двух миров, Он, словно щит огромный, собирающий все стрелы, — все взоры, все мольбы, все чаяния, укоры и хулы. Носитель двух начал. Он облекает речь свою в безмолвие, подобное безмолвию самих железных врат, и в человеческое слово…» Витя и теперь краснел, вспоминая чтение Степаниды. Он говорил всем, что чрезвычайно любит «Анатэму». «Да нет же, может, и вправду все отлично сошло? — подумал Витя, с благодарностью глядя на Березина, который, все так же склонив голову набок и снисходительно улыбаясь, говорил с князем Горенским. — Сейчас и Мусю увижу!..» Его усталость вдруг сменилась радостным оживлением. Перед угловым диваном остановился с подносом лакей. Витя залпом выпил бокал крюшона.
— Витенька! Однако! — с укором сказала Наталья Михайловна, пригрозив ему пальцем. Не раздражившись и не обратив внимания на замечание матери, Витя отошел к группе, собравшейся вокруг Сергея Сергеевича. Там все еще говорили о пьесе.
— Нет, Леонид Андреев очень талантливый человек и недаром он у нас властитель дум, — говорил ласково Березин, обращаясь преимущественно к Яценко и к Брауну, который слушал не очень внимательно. Вид у Брауна, впрочем, был много лучше и оживленнее, чем прежде.
— Его таланта я нисколько не отрицаю, — ответил Николай Петрович, — да и человек он, кажется, очень хороший.
— Не отрицаю и я, — сказал Браун. — Он, во всяком случае, наиболее известный писатель выдающегося, даже замечательного поколения, которое волей судьбы прожило свой век на ходулях… На ходулях оно и умирало, притом порою геройски.
— Сергей Сергеевич, так ли верно, что Андреев теперь властитель дум? — вмешался Фомин. — По-моему, он был им лет пять тому назад.
— Молодежь и сейчас очень им увлекается, — сказал Яценко, думая о Вите. — А насколько я могу судить, наша молодежь, хоть и ломается немного, все же лучше и чище западной. Там только о карьере и думают да еще о спорте. Возьмите Америку…
— Возьму, возьму, нам Америке надо в ножки кланяться, — сказал с усмешкой Нещеретов.
Яценко взглянул на него холодно.
— Не во всем, я думаю.
— А я так думаю, что во всем.
— В Америке, — сказал Браун, — людям, как говорят, с детства внушают основной культ: культ богатства. Казалось бы, культ понятный и общедоступный, но человечество так косно, что ему нужно внушать даже величие доллара, и внушается оно там с необыкновенной силой, с замечательным искусством, всеми способами, вот теперь нашли новый, самый действительный: кинематограф с его картинами из жизни богачей… В лучшем случае получается Рокфеллер, в худшем — разбойник с большой дороги. Но именно благодаря прочности основного культа американцы могут себе позволить и роскошь, например, культ Вашингтона, Линкольна, Эдисона — вроде как в блестящую пору крепостного права наши помещики могли себе позволить вольтерьянство. Наблюдатели американской жизни говорят в последнее время о духовном голоде в Соединенных Штатах — я спокоен: от этого голода Соединенные Штаты не пропадут.
«Ишь, как он разговорился, молчальник», — подумал Семен Исидорович.
— В том, что вы говорите, дорогой доктор, бесспорно, много верного, — сказал Кременецкий (как все, произносящие эту фразу, он не чувствовал ее неучтиво-самоуверенного характера). — Однако разрешите мне сказать вам, что ведь и Россия не пропадет, правда?..
— Предприятие громадное, но не так чтобы слишком солидное, — вставил, смеясь, Нещеретов.
— Ну, ничего, Бог даст, не пропадем… Не пропадем, Аркадий Николаевич, — с тонкой улыбкой продолжал Семен Исидорович. — И все же я думаю, что этот духовный голод, о котором вы говорили, дорогой доктор, эти мятущиеся искания, эта святая неудовлетворенность составляют лучшее украшение русского духа… Мы очень отстали от запада в смысле культуры материальной. Но по духовности, если можно так выразиться, запад отстал от нас на версту…
— Изюминки там нет, это верно, — подтвердил князь Горенский. — Положительно, эта изюминка самое гениальное, что написал в своей жизни Толстой.
— Духовный голод у нас, конечно, велик, — сказал, не дослушав, Браун. — Но у средней нашей интеллигенции этот голод несколько отзывается захолустьем. В последние пятьдесят лет у нас почти все молодое поколение воспитывалось в идее борьбы с правительством… Я не возражаю по существу, — добавил он, — но во имя чего ведется борьба? Во имя конституционного или республиканского строя, то есть ради того, что на западе давно осуществлено. Тургеневский Инсаров герой, но он провинциал безнадежный.
— Говорят, Аркадий Николаевич, что вы хотите основать свой театр? — спросил Фомин. — Поговаривают также о газете. Много вообще поговаривают.
— Вилами на воде все писано.
— Знаете, Аркадий Николаевич, кто от вас без ума? — вмешался с улыбкой Кременецкий. — Очень красивая дама… Не знаете? Елена Федоровна Фишер. Наша с Николаем Петровичем добрая знакомая.
— Та, с которой я у вас обедал? — спросил Нещеретов с интересом, несколько неожиданным для Семена Исидоровича. — Действительно, интересная дама… Что же ее дело?
— Это у Николая Петровича надо узнать.
Яценко неопределенно развел руками.
— Александр Михайлович, что такое, собственно, этот яд, которым отравлен Фишер? — спросил Брауна Кременецкий.
— Почем мне знать? Вы спросите у того аптекаря, который производил экспертизу.
— Ну, он не аптекарь, — сказал Яценко. — Это химик-фармацевт губернского правления.
— Вот у химика-фармацевта губернского правления и надо спросить.
«И об этом тогда на вечере говорили», — опять подумал Витя.
— Александр Михайлович, кажется, не очень высокого мнения о нашей экспертизе.
— Хвалить ее действительно не за что, — резко ответил Браун.
Разговоры в кабинете стихли.
— Вы имеете основания сомневаться в выводах экспертизы? — спросил Кременецкий.
— Я очень мало о ней знаю, но чрезмерная определенность в решении вопросов, по меньшей мере темных, естественно, должна вызывать сомнение… Да и все так называемое научное следствие!.. Знаете, как дети рисуют: начнет рисовать наудачу головку, вышло немного похоже на тетю Маню, он и продолжает тетю Маню.
— Насколько я могу понять, вы вообще плохо верите в судебно-медицинское исследование, — заметил сухо Яценко — тон Брауна его раздражал. — Однако на основании такой же экспертизы людей ежедневно отправляют в нашей отсталой стране на каторгу, а на западе и на эшафот.
— Я и думаю, что процент невинно осужденных среди этих людей довольно значителен, особенно среди тех, кого осуждают на основании разных последних слов науки.
— Да это ужасно! — сказала с возмущением Наталья Михайловна.
— Позвольте, значит, вообще никогда нельзя установить правду? — спросил Горенский.
— Зачем же вообще и никогда? Очень часто можно, но далеко не всегда… Мы не знаем полной правды ни об одном почти историческом событии, хотя свидетелями и участниками каждого были сотни заслуживающих доверия людей, ведь выводы разных историков часто исключают совершенно друг друга. Но вот в уголовном суде вы убеждены, что постоянно все узнаете до конца, да еще всем предписываете, как во Франции, говорить «правду, всю правду и только правду». А они, и виновные, и невиновные, обычно не могут не лгать, потому что вся их жизнь выворачивается наизнанку на потеху публике.
— Не могу с вами согласиться, — сказал Яценко. — Порядочному человеку скрывать нечего, и он на суде под присягой лгать не станет.
— Однако в самом деле было бы ужасно предположить, что на эшафот и на каторгу часто посылают ни в чем не повинных людей! — воскликнул Горенский.
— Я это отрицаю категорически, — сказал, слегка бледнея, Николай Петрович. — Судебные ошибки составляют самое редкое исключение. Их процент совершенно ничтожен.
— Для того, кто невинно осужден, есть полных сто процентов судебной ошибки, — ответил Браун. — Но я, кроме того, позволяю себе думать, что ничтожен процент не судебных ошибок, а лишь тех из них, которые рано или поздно раскрываются. У людей, сосланных в Гвиану или в Сибирь, остается не так много способов доказать свою невиновность.
— А у казненных тем паче, — подхватил Нещеретов.
— На месте служителей правосудия я скорее утешался бы другим, — продолжал с усмешкой Браун, обращаясь к Николаю Петровичу. — Конечно, очень многие порядочные люди, случалось, подходили вплотную к преступлению. Однако на скамью подсудимых в уголовном суде в громадном большинстве случаев попадают все же люди весьма невысокого морального уровня. Преступления, в котором их обвиняют, они, может быть, и не совершили, но особенно жалеть о них тоже нечего. Вот чем бы я утешался на вашем месте.
— Это довольно странная мысль, — сказал, с трудом сдерживаясь, Яценко.
— Отчего же? — вставил Фомин. — Гамлет говорит: «Если б с каждым поступать по заслугам, то кто избежал бы корки?»
— Вот это так! — засмеялся Нещеретов. — Ай да Гамлет!
Фомин тоже засмеялся и повторил по-английски старательно заученную цитату. Произнося английские слова, он как-то странно, точно с отвращением кривил лицо и губы, очевидно, для полного сходства с англичанами.
— Есть изречение еще более удивительное, — сказал, зевая, Браун. — Помнится, Гете заметил, что не знает такого преступления, которого он сам не мог бы совершить.
В гостиной зазвенел звонок.
— В зал, в зал, господа! — сказал Кременецкий. — Сейчас начнется «Белый ужин».
IV
Эстрады в большой гостиной не было; сцена отделялась от зрителей только шедшей по полу длинной белой доскою с приделанными к ней изнутри электрическими лампочками. Люстру потушили в зале минутой раньше, чем следовало. Гости уже в полутьме поспешно занимали места, расстраивая ряды взятых напрокат стульев, выделявшихся своей простотой в богатой гостиной. Слышались извинения, сдержанный смех. Потом наступила тишина. Звонок позвонил опять, короче, и занавес медленно раздвинулся, цепляясь и задерживаясь на шнурке. Одобрительный гул пронесся по залу. Сцена была ярко освещена, и все на ней — южные деревья, цветные фонарики, мебель, даже декорация с видом залива — было довольно похоже на настоящий театр. Взволнованная Тамара Матвеевна присела на крайний стул у прохода. На сцене вполоборота, почти спиной к публике, наклонившись над перилами, стояла Муся. «Марья Семен… — негромко сказал кто-то и не докончил, видимо испугавшись звука своего голоса. „Ах, как мила Муся, прелесть“, — прошептала рядом с Тамарой Матвеевной госпожа Яценко. Тамара Матвеевна благодарно улыбнулась в ответ и немного успокоилась. Муся в своем белом платье Коломбины, сшитом по рисунку модного художника, была в самом деле очень красива. Где-то в глубине заиграл рояль. „Нет, прекрасно слышно“, — подумала Тамара Матвеевна: рояль после долгих споров и опытов решено было поставить в их спальной. Тамара Матвеевна тревожно обвела глазами зал, полуосвещенный ближе к сцене, более темный позади. Все гости уже разместились. В первом ряду было много свободных стульев, точно все стеснялись занять там места. Посредине первого ряда, с улыбкой глядя на Мусю, сидел, развалившись, Нещеретов. Сердце Тамары Матвеевны радостно забилось. Немного дальше, у прохода, тоже в первом ряду, она увидела в профиль Клервилля. „Какой красавец!“ — почему-то испуганно подумала Тамара Матвеевна.
Рояль замолк. Муся долго разучивавшимся движением оторвалась от перил и повернулась к зрителям. Сердце у нее сильно билось. Муся знала, что очень хороша собой в этот вечер: ей это все говорили в «артистической», и по тому, как говорили, она знала, что говорят правду. Лицо ее, над которым при помощи лейхнеровского карандаша, помады, пудры долго работал искусный гример, было точно чужое. Но это, как маска, придавало ей смелости. Выход, она чувствовала, удался отлично. Муся сделала над собой усилие и справилась с дыханием. «Что же он не бросает букета?» — спросила себя она. Из-за перил справа к ее ногам упал белый букет. Муся слегка вскрикнула и наклонилась, поднимая цветы. И тотчас она почувствовала, что и легкий крик удался, что она сделала то самое «гибкое, порывистое движение», которое делают красивые девушки в романах. Обмахивая себя букетом, Муся вышла на авансцену. Рояль давно затих, но Муся сочла возможным немного затянуть немую сцену. Березин советовал актерам не смотреть со сцены на публику. Муся, однако, теперь была вполне в себе уверена. Она неторопливо обвела взглядом зал. Ей бросились в глаза Нещеретов, Клервилль. Заметила даже сидевшую далеко Глафиру Генриховну. «Так Глаша голубое надела», — подумала Муся, спокойно отмечая в сознании, что все видит. «Теперь начать… Если еще с полминуты тянуть, будет нехорошо…» — сказала она себе и, легким усилием поставив голос, совершенно естественно начала:
И вот уж сколько дней игра ведется эта,
И каждый день ко мне влетают два букета…
Муся теперь почти не думала о произносимых словах. Она знала стихи отлично, множество раз повторяла их без запинки, все интонации и движения были разучены и одобрены Березиным. «Только не думать, что могу сбиться, и никогда не собьюсь, — говорила себе Муся, хорошо и уверенно делая все, что полагалось. — А вот же я об этом думаю — и все-таки не собьюсь. Какой он красавец, Клервиляь… Но зачем же Глаша не надела лилового? Нищеретов ловит мой взгляд… Не надо его замечать…»
…Да, два поклонника есть у меня несмелых,
И одинаковых, и совершенно белых…
«Жаль, что Клервилль плохо понимает по-русски… Рядом с Глашей Витя Яценко… А та дама кто?.. Сейчас нужно принять „притворно-суровый вид“. Потом перейти к столу… Сергей Сергеевич, верно, следит оттуда… Теперь повернуть голову направо…»
О ком же думать мне? Кто будет мне спасеньем?
Кого мне полюбить? О, сердце, рассуди,
Как хочешь, чтобы жизнь сложилась впереди:
Сплошными буднями иль вечным воскресеньем?
Взгляд Муси встретился с блестящими глазами Клервилля, и в них она, замирая, прочла то, о чем догадывалась, не смея верить. «Да, он влюблен в меня…»
Муся закончила свой первый монолог. Перед ней находился Пьеро-веселый, которого играл Никонов. Сердце Вити сжалось от зависти и сожаления — он сам втайне мечтал об этой роли. Однако на первом же собрании актеров все тотчас сошлись на том, что Пьеро-веселого должен играть Никонов. «Совсем по вашему характеру роль, Григорий Иванович», — сказала Муся. На роль Пьеро-печального тоже сразу нашлись кандидаты, и Вите никто ее не предложил.
Печального Пьеро хотел играть Фомин. Этому, однако, под разными предлогами воспротивилась Муся, почувствовавшая смешное в том, что роли обоих Пьеро будут исполняться помощниками ее отца. У Муси был свой кандидат — Горенский. Но князь так-таки отказался зубрить стихи, пришлось его освободить от игры, к большому огорчению Муси. Горенскому, собственно, и вообще не хотелось участвовать в спектакле. Его привлекало преимущественно общение с молодежью, к которой он больше не принадлежал, в передовом кругу, частью вдобавок полу-еврейском: князь Горенский в своей природной среде почти так же (только с легким оттенком вызова) щеголял тем, что бывает у Кременецких, как Кременецкие хвастали им перед своими друзьями и знакомыми. Роль Пьеро-печального досталась Беневоленскому. Фомин, хотя и продолжал говорить «со мной, как с воском», немного обиделся и отказался играть, отчасти, впрочем, из подражания князю.
Вообще, как всегда бывает в таких случаях, не обошлось без обид и неприятностей. Не приняла участия в спектакле и Глафира Генриховна, недовольная ролью Суры, которую ей предложили в сцене из «Анатэмы». Пришлось подобрать сцены так, чтоб вовсе не было ролей пожилых женщин. Не раз ворчал и сам Березин. Но потом все пошло хорошо, обиды удалось загладить и репетиции проходили весело.
При сиянии лунном,
Милый друг Пьеро,
Одолжи на время
Мне свое перо, —
пел за сценой Никонов. У него был недурной голос. По залу опять пронесся одобрительный гул. «Да, он прекрасно поет», — прошептала Наталья Михайловна. Никонов бойко перескочил через перила — этого явления на репетициях особенно опасались: перила то и дело падали. С долгим раскатом смеха, показавшимся публике очень веселым, а Вите неприятно-неестественным, Григорий Иванович в белом костюме, осыпанный густо пудрой, с замазанными усами бросился и ногам Муси. Витя не ревновал Мусю к Никонову — он чувствовал, что Григорий Иванович ей нисколько не нравится, — но его грызла тоска по роли веселого Пьеро, которая могла ведь достаться и ему.
Витя на репетициях окончательно влюбился в Мусю. В присутствии других она обращала на него мало внимания, по совести, он не мог обидеться (вначале хотел было), ибо все без исключения другие актеры были значительно старше его. Кроме того, Муся с первого же дня заявила, что не считает участников спектакля гостями и никем заниматься не будет. «Мы здесь все у себя, дома», — сказала она. Это ей не помешало остаться хозяйкой, а гостям — гостями. Особенно любезна и внимательна Муся была только с Березиным.
Однажды довольно поздно вечером Витя после репетиции случайно остался последним гостем. Муся попросила его посидеть еще, подлила ему рома в чай и принялась расспрашивать его полунасмешливым, полупокровительственным тоном о разных его делах, начала с его родных, с училища и уроков, спросила, не притесняют ли его дома.