Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Испанский любовник

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Троллоп Джоанна / Испанский любовник - Чтение (Весь текст)
Автор: Троллоп Джоанна
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


Джоанна Троллоп
Испанский любовник

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ДЕКАБРЬ

ГЛАВА 1

      Это сделал, скорее всего, кто-то из детей. Роберт никогда бы на такое не осмелился. На кухонной доске для записей красовался маленький плакат – рисунок, пропечатанный черной, ярко-розовой и желтой красками и изображавший женщину с растрепанными волосами, взявшую под крыло, как берут под руку, индейку с круглыми выпученными глазами. Внизу было написано прыгающими буквами: „Женщины и индейки – против Рождества!".
      Лиззи сказала в телефонную трубку:
      – Я хочу, чтобы она была минимум двадцать два фунта весом… Нет, уже потрошенная. И, я надеюсь, это будет индейка не из клетки, а выращенная на воле?
      Она посмотрела в противоположный угол кухни на плакат и непроизвольно поправила прическу. С волосами, похоже, все было в порядке.
      – О Боже, – продолжала она, – но это слишком дорого!
      Лиззи потерла подбородок. Что же ей делать? Принять участие в борьбе за спасение индеек или все-таки бросить в молох рождественского стола очередную порцию индюшатины?
      – Ладно, – согласилась наконец она, – но обязательно выращенную на воле.
      Она подумала о стаде счастливых индеек, резвящихся на красивой лужайке, прямо как на картинке из детской книжки.
      – Настоящая сельская, двадцать два фунта. Либо я, либо мистер Мидлтон заберем ее в понедельник. Да, да, я знаю, что запоздала с заказом, мистер Моуби, но я уверена, что, если бы на вас висел такой дом, четверо детей, работа да еще три гостя на Рождество, вы бы тоже запоздали с заказом.
      Она положила трубку. Не надо было ей разговаривать с мистером Моуби таким тоном. Мистер Моуби держал мясную лавку в Ленгуорте вот уже четверть века, имел умственно отсталого ребенка, а конкуренция с супермаркетом изматывала его все больше. Наверное, где-то в глубине души мистер Моуби относился к Рождеству так же, как женщина и индейка с плаката.
      Лиззи подошла к доске для записей и внимательнее пригляделась к рисунку. Никаких сомнений, его купила Гарриет. Худенькая, умная, ироничная тринадцатилетняя Гарриет, которая, видимо, заметила, что Рождество становилось для ее матери настоящим кошмаром, а отнюдь не тем безмятежным праздником, каким она представляла его раньше. Лиззи и Гарриет поспорили сегодня за завтраком. Правда, они спорили за завтраком практически каждый день, и споры эти заканчивались обычно тем, что Гарриет отправлялась в Школу со своей неповторимой загадочной улыбкой, которой она всегда одаривала трех младших братьев и которая должна была выражать ее безмерное сочувствие тому, что они были такими маленькими, неразумными созданиями.
      Этим утром Гарриет спросила Лиззи, пойдет ли она сегодня в „Галерею" – художественный салон, который они с Робертом открыли шестнадцать лет назад, когда только приехали в Ленгуорт. Лиззи ответила, что не пойдет.
      – Почему?
      – Из-за Рождества.
      – С какой стати… – Гарриет откинулась на спинку стула и закатила глаза, как бы иллюстрируя невозможность самой мысли о том, что кто-то может пожертвовать важной работой ради такого незначительного домашнего мероприятия, каким является празднование Рождества.
      Лиззи вспыхнула в одно мгновение. Она слышала себя, кричащую о своих изматывающих многочисленных обязанностях и о неслыханной неблагодарности Гарриет. Девочка хладнокровно за ней наблюдала. Дэйви, которому было всего пять лет, начал реветь, и большие круглые слезы капали с его несчастной мордочки прямо в чашку с молоком и овсяными хлопьями.
      Гарриет удовлетворенным тоном произнесла:
      – Ну вот, посмотри, Дэйви расплакался из-за твоего крика.
      Лиззи перестала кричать и нагнулась, чтобы обнять мальчика.
      – Ну, дорогой мой… Дэйви, рыдая, бормотал:
      – Вы же отпугнете Рождество! Если вы будете так говорить!..
      Гарриет вскочила со стула.
      – Ну, я пойду. Мне нужно повидаться с Хизер. Я зайду в „Галерею" и скажу папе, что тебя сегодня не будет.
      – Пожалуйста, останься дома, Гарриет, – твердо проговорила Лиззи. – Ты мне понадобишься. Здесь столько работы…
      Гарриет глубоко и протяжно вздохнула и молча выплыла из комнаты, с ужасным грохотом захлопнув за собой дверь.
      После этого Лиззи скормила Дэйви его овсянку с ложечки, как маленькому, чтобы он успокоился, затем поручила ему и Сэму обмотать лестничные перила праздничными красными ленточками. Сэм, которому было восемь лет, решил, что обматывать ленты вокруг себя и Дэйви, а также пытаться проделать то же самое с громко протестующим котом было куда интереснее. Лиззи не стала вмешиваться, а поднялась наверх, чтобы заправить кровати, спустить воду в унитазах и поискать расческу, серьги и список дел на сегодня, составленный прошлым вечером и куда-то запропастившийся. Потом она опять спустилась вниз, чтобы позвонить мяснику, и обнаружила на доске для записей этот плакат. Гарриет, наверное, повесила его за те несколько минут, что Лиззи была наверху. Было ли это чем-то вроде извинения? Или жестом солидарности? Лиззи жаждала солидарности с Гарриет, взаимопонимания с дочерью. Ведь в их семье только они двое принадлежали к женскому полу. Это почти то же, что быть близнецами, подумала Лиззи, возвращаясь к столу с остатками завтрака. Это должно заставлять хотеть единения с твоей другой половиной, когда ее нет рядом. А Фрэнсис не будет рядом с Лиззи до самого сочельника.
      Роберт и Лиззи открыли „Галерею Мидлтон" в маленьком магазинчике на одной из окраинных улочек Ленгуорта. Они впервые встретились в колледже искусств. Лиззи училась на скульптора, Роберт – на дизайнера по графике. Именно тогда они поняли, что уже никогда не расстанутся. В конторе художественного салона висела их фотография тех далеких дней: сосредоточенный, нахмуренный Роберт в расклешенных брюках и очень худенькая Лиззи, одетая в короткий шерстяной свитер, туфли на высокой платформе, с волосами, спрятанными под огромным бархатным кепи. Фотография была сделана вскоре после открытия салона. Жили они в то время в сырой неухоженной квартире, расположенной над магазином и обставленной разнокалиберной мебелью, позаимствованной на время у родителей. Фрэнсис получила тогда свою первую работу в Лондоне. Она звонила Лиззи по три раза в неделю и приезжала в Ленгуорт, каждый раз привозя чудеса столичной цивилизации вроде колготок с серебристыми блестками или плодов авокадо в бумажных пакетах.
      Роберт ездил по вечерам на занятия в Бат, где учился изготовлять рамы для картин. Лиззи неохотно отказалась от своей глины, занявшись шитьем художественных вещиц из лоскутов, составлением букетов из сухих цветов и полировкой воском не очень оригинальных, но симпатичных предметов мебели из сосны. Оба они открыли в себе коммерческую жилку. К тому времени, когда родилась Гарриет, то есть к 1978 году, их первый магазин являл собой средоточие предметов, символизирующих английскую деревенскую идиллию. Он был полон салфеток из хлопка, простеньких акварелей, массивных пористых горшков и кружек, деревянных ложек. Все это пользовалось большим успехом и охотно раскупалось. Взяв приличную сумму взаймы у отца Лиззи и получив кредит в банке, Мидлтоны перенесли свой салон в бывший цветочный магазин на Хай-стрит Ленгуорта. Витрины здесь были украшены элегантными, выкрашенными в белый цвет железными портиками в викторианском стиле.
      Фрэнсис сразу же захотела все увидеть собственными глазами. Лиззи поехала встречать ее на вокзал в Бат в своем зеленом „ситроене", которые уже стали привычным явлением на улицах Ленгуорта, и привезла в „Галерею" с гордостью и… болью в душе. Наблюдая за лицом Фрэнсис, пока та рассматривала натертые мастикой блестящие полы, пятна света, романтически струящегося сверху и снизу, свежеокрашенные полки, ожидавшие прибытия ваз, подушек для диванов, подсвечников и кувшинов, Лиззи чувствовала бесконечную гордость за то, что им с Робертом удалось сделать. Но в то же самое время, будучи сильно привязанной к Фрэнсис, она чувствовала и нестерпимую боль. Боль за сестру, работающую в заурядной турфирме и возвращающуюся по вечерам в скромную квартирку в Бэттерси, которую она делила с девушкой, не особенно ей симпатичной. И еще был Николас, тихий, замкнутый, невыразительный Николас, так не похожий на Роберта, такой неподходящий для Фрэнсис.
      Лиззи тогда сказала, обращаясь к сестре: – Мы собираемся заказать келимы. Повесим их вот здесь, на специальных карнизах. У Роба есть друг, который может поставлять нам из Африки занятные поделки из высушенных тыкв, кокосовых орехов и всякое такое.
      – А что такое келимы? – спросила Фрэнсис. Она стояла, осматривая выкрашенную в белый цвет кирпичную стену, на которую собирались повесить эти загадочные вещи.
      – Коврики, – ответила Лиззи. Она уставилась в спину Фрэнсис. Что еще можно было тут сказать, когда ее собственная жизнь складывалась столь успешно и перспективно?
      Фрэнсис отвернулась от стены и заглянула Лиззи в глаза.
      – Коврики? Будут висеть? Да, красиво. Ты ведь опять беременна, правда?
      Лиззи еле сдержалась, чтобы не заплакать.
      – Да, беременна. Фрэнсис обняла ее.
      – Это же отлично. Отлично, я очень рада, что ты снова ждешь ребенка.
      На этот раз она носила Алистера. Это должны были быть близнецы, Лиззи ждала близнецов, но второй ребенок умер при родах. Фрэнсис прилетела сразу, даже раньше, чем следовало, и пробыла три недели, использовав почти весь свой отпуск. Она мало чем смогла помочь в том, что касалось Алистера, вспоминала Лиззи, но все остальное ей удавалось: работа по дому, общение с маленькой неугомонной Гарриет („А зачем еще нужен ребенок?"), с Робом, в „Галерее"… Лиззи сразу ощутила утрату, как только Фрэнсис уехала обратно в Лондон. Она чувствовала, что ее одной не хватает на все в доме.
      – Может, мне надо было жениться сразу на вас обеих? – шутливо сказал Роберт, наблюдая, как она кормит в кровати ненасытного Алистера. – Но я никогда не смог бы полюбить Фрэнсис. Странно, да? Так похожа на тебя во всем, но нет какого-то „фактора икс".
      Вскоре после этого тихий Николас тоже решил, что Фрэнсис не хватает „фактора икс", и расстался с ней. Фрэнсис тогда заявила:
      – Конечно, я расстроена. Но еще больше разочарована. Я хочу сказать, разочарована в себе.
      Лиззи молилась, чтобы у Фрэнсис наконец появился хороший мужчина. Он должен был быть высоким, как Роб, и привлекательным, как Роб, но не таким нежным и артистичным, как Роб, тогда Лиззи пришлось бы сравнивать мужчину Фрэнсис и Роба, а она чувствовала, что это никому добра не принесет. Фрэнсис сама вскоре решила эту проблему, влюбившись сначала в архитектора, потом в актера и наконец в приятеля девушки, с которой делила квартиру. Между тем „Галерея Мидлтон" процветала, трижды за год обновляя ассортимент. На верхнем этаже Роберт и Лиззи открыли кафе с экологически чистыми продуктами. Роберту удалось расплатиться по всем займам да еще и получить прибыль. Лиззи, родив одного за другим Сэма и Дэйви, по-прежнему делала закупки для салона и организовывала переезды. Они переезжали четыре раза за шестнадцать лет: из их первой квартиры – в коттедж восемнадцатого века, который когда-то был чайной и сохранил запах жареного хлеба, затем – в виллу, построенную в викторианском стиле, и наконец – в Грейндж. В конце восемнадцатого века Грейндж был одним из лучших домов Ленгуорта, с красивым каменным фасадом и украшенным колоннами подъездом. Тогда перед домом располагался сад, от входной налитки к подъезду вела гравийная дорожка, позади дома имелась обширная лужайка, а за ней – огород, обнесенный со всех сторон каменной стеной. Во времена королевы Виктории к задней части дома пристроили несколько комнат, а в последующий период территорию усадьбы со всех сторон зажали другие здания, так что при покупке Грейндж напоминал Робу и Лиззи потрепанный старый морской лайнер, загнанный в маленький порт. Новые богатые дома красивой каменной кладки заполнили огород, а половина луга исчезла под улицей Тэннерилейн, названной так в память о существовавшей здесь в девятнадцатом веке кожевенной мастерской, которая полвека издавала ужасное зловоние на весь Ленгуорт. Но и того, что осталось от сада, посчитали Роб и Лиззи, было вполне достаточно для крикета, детских игр и устройства пикников. Внутренних же помещений дома могло хватить для чего угодно. Осматривая светлые, просторные комнаты и широкую лестницу, прикидывая, как можно было бы соединить несколько комнат, чтобы получить гостиную внушительных размеров с прилегающей к ней кухней, и мысленно любуясь сочетанием терракотового, синего и золотисто-желтого тонов с полированными полами и ослепительно белыми потолками, Роберт и Лиззи решили, что Грейндж станет символом их успеха. Расширяющееся дело, приличный дом (просторный, но не вызывающий), четыре умных и сообразительных ребенка, растущий авторитет в городе – есть чем гордиться! И именно потому, что он часто об этом думал, Роберт и повесил в заново отремонтированном офисе „Галереи" фотографию Лиззи и себя в годы студенчества. Чтобы всегда помнить о том, как многого они достигли.
      Фрэнсис впервые удивила их накануне крещения Дэйви. Они прожили в Грейндже уже почти год, и половина помещений в доме была окрашена в яркие, насыщенные цвета, которые так нравились Лиззи. Лестница – в желтый и белый, гостиная – в темно-зеленый, а перестроенная и расширенная кухня – в коричневый, бежевый и голубой.
      Фрэнсис спросила Лиззи:
      – Зачем вообще надо крестить Дэйви? Вы же не крестили остальных детей?
      – Просто мне этого хочется. И Робу тоже. Теперь мы жалеем, что не крестили и других. Это как-то… как-то более традиционно…
      Фрэнсис взглянула на свою сестру. Затем оглядела кухню, задняя дверь которой была открыта в залитый солнцем сад, а подоконники красиво заставлены горшочками с благоухающей геранью и кувшинами с петрушкой; посмотрела на пучки салата на столе, на красивые коврики на деревянном полу, на сверкающую новую посуду, на испанский подсвечник, покрытый зеленоватой патиной, и подмигнула Лиззи.
      – Посмотри на все это, Лиззи. Ты становишься такой солидной гражданкой.
      – Серьезно? Фрэнсис повела рукой.
      – Посмотри вокруг себя!
      – Мы ведь этого и хотели, – немного смущенно сказала Лиззи.
      – Я знаю. А теперь вы хотите крестить Дэйви.
      – Люди меняются. Мы тоже не могли не измениться. Нельзя же все время оставаться такими же, как и в двадцать пять.
      Фрэнсис подошла к зеркалу, висевшему возле двери, ведущей в сад, и открыла рот.
      – Что ты делаешь?
      – Просто разглядываю свои зубы.
      – Зачем?
      – Мне кажется, что они выглядят такими же, как и прежде. И вообще, я не чувствую себя другой, не чувствую, что изменилась.
      – Нет, но…
      – Но нужно, наверное, учитывать, – мягко проговорила Фрэнсис, отходя от зеркала, – что у меня нет мужа и четырех детей, правда?
      – Я не хотела сказать…
      – Ладно, пойдем посмотрим на Дэйви.
      Дэйви лежал в своей корзинке посреди родительской кровати, покрытый тонкой марлевой сеткой, как окорочен в кладовой. Они склонились над малышом. Он крепко спал, мягко посапывая, сжав в кулачки свои крохотные пальчики, похожие на креветки. Лиззи придерживала дыхание, чтобы случайно не разбудить сына. Фрэнсис подумала, как бы он себя повел, если бы открыл глаза. Стал бы плакать?
      – Лиззи, – позвала она.
      – Да, – откликнулась та, не сводя влюбленных глаз с Дэйви.
      Фрэнсис выпрямилась и подошла к огромному шкафу, в котором хранилась одежда Лиззи. В его дверцу было встроено большое овальное зеркало. Оно давало мягкое, слегка размытое отражение, характерное для старинных зеркал.
      – Я хочу тебе кое-что сказать.
      Лиззи подошла к сестре. Они смотрели на свое отражение, стоя бок о бок, две высокие англичанки, с крепкой костью, широкоплечие, длинноногие, с густыми каштановыми волосами, постриженными в длинные „каре". У Лиззи была челка, а у Фрэнсис волосы свободно падали вперед, наподобие раскрытого птичьего крыла.
      – Мы не красавицы, не так ли?
      – Нет, но мы достаточно симпатичны. По-моему, мы выглядим весьма привлекательно.
      – Для кого? – спросила Фрэнсис. Лиззи взглянула на нее.
      – Что ты собираешься мне сказать?
      Фрэнсис немного склонилась вперед, к своему отражению. Она послюнила указательный палец и провела им сначала по одной брови, затем по другой.
      – Я открываю собственное дело. Лиззи изумленно уставилась на нее.
      – Ты шутишь?
      – С какой стати я буду шутить? Лиззи взяла сестру за руку и сказала:
      – Фрэнсис, пожалуйста, тщательно все обдумай. Что ты знаешь о том, как вести собственное дело? Ты всегда работала под чьим-то началом, была наемной служащей…
      – Точно, – сказала Фрэнсис, – и теперь с меня довольно. – Она мягко высвободила руку.
      – Где ты возьмешь деньги?
      – Там, где их обычно берут в подобных случаях. – Фрэнсис подняла воротничок своей блузки, засучила рукава жакета и повернулась боком к зеркалу, осматривая себя. – Немного в банке, немного у отца.
      – У отца?
      – Да. А что тут такого? Ведь вам с Робом он дал деньги, разве не так?
      – Да, но это было… Фрэнсис не дала ей докончить.
      – Только не говори, что тогда все было иначе! И теперь ситуация та же самая, просто я начинаю это позже и в одиночку.
      Лиззи судорожно сглотнула.
      – Да, конечно.
      – Почему ты не хочешь, чтобы я начала свое дело? Лиззи подошла к кровати, села рядом с колыбелью Дэйви на лоскутное покрывало – их шила вручную жена одного фермера, живущего по соседству, и они хорошо расходились в салоне.
      Фрэнсис осталась на прежнем месте, у шкафа, прислонившись спиной к гладкому холодному зеркалу.
      – Мы – близнецы, – сказала Лиззи.
      Фрэнсис склонила голову и внимательно разглядывала свои ноги с крупноватыми ступнями и добротные темно-синие мокасины. Она прекрасно знала, что хотела выразить Лиззи. В словах „мы – близнецы" не было досказано главное. Мы – близнецы, значит, мы составляем единое целое, вместе мы представляем из себя законченную личность. Мы похожи на два кусочка из картинки-головоломки, мы должны подходить друг другу, но не можем быть полностью одинаковыми.
      Вслух Фрэнсис произнесла:
      – Ты очень домашняя, Лиззи. Мне это нравится. Мне нравится ваш дом, твои дети доставляют мне столько радости. Но я не претендую даже на частичку этой твоей жизни. И в обмен мне должно быть позволено жить своей собственной жизнью, когда это нужно. А как раз сейчас мне это необходимо. Если у меня будет свое дело, твоего салона это никак не коснется, и это ничего не изменит в наших с тобой отношениях.
      – Почему ты хочешь этого?
      – Потому что мне уже тридцать два года и я достаточно разбираюсь в туристическом бизнесе, чтобы попять, что в этом деле я лучше многих людей, на которых работаю. Ты решила крестить Дэйви, и ты это сделаешь, а я приняла свое решение и тоже этого добьюсь.
      Лиззи посмотрела на сестру. Она вспомнила их первый день в детском саду. Одетые в одинаковые зеленые фартучки для уроков рисования с вышитыми на них именами „Э. Шор" и „Ф. Шор", с волосами, туго собранными сзади в хвостик зелеными эластичными резинками.
      – Ну и что это будет за дело?
      Фрэнсис улыбнулась, закинула руки назад, приподняла волосы и опустила их обратно на шею.
      – Необычные каникулы. Поездки по маленьким городам и остановки в затерянных гостиницах, даже в частных домах. Я начну с Италии, ведь все англичане сходят с ума по Италии.
      – А как ты назовешь свою фирму?
      Фрэнсис вдруг рассмеялась. Она, пританцовывая, сделала пару шагов по комнате.
      – „Шор-ту-шор" – вместе с Шор к новым берегам!
      Как и Дэйви, за пять лет фирма „Шор-ту-шор" неузнаваемо изменилась. Начиналась она в гостиной маленькой квартиры в Бэттерси, и начало это было весьма трудным, всего лишь с несколькими клиентами и многочисленными просчетами. Вскоре Фрэнсис поняла, что ей самой нужно будет проверять каждую кровать и стол, на которых предстояло спать и есть ее клиентам. И она отправилась на четыре месяца в Италию, где колесила по проселочным дорогам Таскании и Умбрии за рулем взятого напрокат „фиата", который служил ей и офисом, и платяным шкафом, а иногда и спальней. Перед поездкой она опасалась, что найдет Италию лишь красивым клише, где холодные англичане цивилизованно сбрасывают оковы пуританства, чтобы испытать приемлемую долю чувственности. Но, как оказалось, беспокоилась она зря. Фрэнсис поняла, что, хотя Италия и затаскана по тысячам романов и газетных статей, а ее природа послужила декорацией для тысяч фильмов, ни одно чувствительное сердце не сможет не затрепетать при первом же взгляде на силуэты покрытых оливковыми рощами и виноградниками холмов с пятнами красноватых стен и коричневатых крыш и искусно разбросанных среди них остроконечных свечек кипарисов.
      Она начала устраивать своим клиентам небольшие поездки по таким местам. Некоторые туры проходили по виноградникам, другие были организованы специально для художников или фотографов-любителей, третьи носили характер маленьких экспедиций по следам этрусков, Пьеро делла Франчески или когда-то могущественных кланов, например Медичи. Она продала свою половину квартирки в Бэттерси проворной девушке, занимавшейся операциями с акциями, и переехала на север, на другой берег реки, в небольшой дом прямо у Фулэмской дороги. Фрэнсис пока не могла позволить себе купить его, поэтому платила ежемесячную ренту. Первый этаж она отвела под офис, а сама жила на втором, с прекрасным видом на соседскую вишню. Она наняла в помощницы девушку, исполнявшую обязанности референта и секретаря, а последние взятые в долг деньги потратила на компьютеры. Компании не исполнилось еще и четырех лет, как три известные турфирмы уже попытались выкупить у Фрэнсис ее дело.
      Лиззи гордилась сестрой. По просьбе Фрэнсис она приехала в Лондон и спланировала оформление офиса на первом этаже, покрыв пол паласом цвета водорослей, а стены – впечатляющими фото: хлеб и вино на кованном железом столе в лоджии, с виднеющимся вдали городом на холме; беременная Дева Мария в кладбищенской часовне в Монтерки работы Пьеро; красивая современная девушка, идущая по средневековой итальянской улочке. Они установили итальянскую кофеварку и маленький холодильник, где хранили зеленоватые бутылки „фраскати", которым угощали клиентов.
      Фрэнсис сказала тогда сестре:
      – Вот видишь, я же говорила, что это никоим образом не изменит наши отношения! Говорила ведь я тебе!
      – Я боялась этого, – ответила Лиззи.
      – Я понимаю.
      – Мне сейчас очень стыдно. Это было так эгоистично, но я не могла ничего с собой поделать.
      – Да, я все понимаю.
      – А теперь я испытываю чувство гордости за тебя. У тебя здесь прекрасно. Как с заказами?
      – Хорошо.
      Это, думала теперь Лиззи, был единственный сбой, единственный случай, когда их с Фрэнсис параллельное движение по жизни оказалось нарушенным. Оглядываясь назад, Лиззи испытывала не только чувство стыда за свою неспособность тогда проявить великодушие, но и недоумение. Чего она боялась? Зная Фрэнсис так, как знала она, чего было опасаться в этом человеке, который являлся частью ее самой, настолько похожим на нее, настолько близким ей по своей природе? Фрэнсис, в конце концов, была самым бескорыстным человеком на свете. У Лиззи вдруг мелькнула мысль: „А не завидовала ли я?" Завидовала ли она когда-нибудь поездкам Фрэнсис в Италию, когда сама она почти все время проводила в Ленгуорте, ухаживая за заболевшим корью Сэмом, сопровождая Алистера на урони музыки, просиживая с Робертом до глубокой ночи над счетами „Галереи"? Не возникало ли у нее желания, пусть даже в минуту усталости и отчаяния, поменять по своей воле такую жизнь, до предела заполненную хлопотами и семейными заботами, на свободу, одинокую свободу Фрэнсис? „А Фрэнсис, вне всякого сомнения, одинока", – подумала Лиззи, со вздохом садясь за кухонный стол и пододвигая к себе один из бесчисленных блокнотов, чтобы составить рождественское меню.
      Одна экзальтированная дама из числа клиентов „Галереи", которая настойчиво набивалась Лиззи в подруги, подарила ей американскую кулинарную книгу „Хорошая еда для плохих времен". Автором ее была Энид Р. Старберд. Лиззи раскрыла ее, думая о том, что, возможно, найдет там несколько практических советов, которые пригодились бы, чтобы обеспечить едой на четыре праздничных дня компанию из девяти человек: шестерых Мидлтонов, Фрэнсис и родительскую чету Шоров. Вчера вечером Роберт пониженным тоном, каким он обычно сообщал неприятные новости, сказал, что в предрождественский период доходы „Галереи" не только не возросли, как обычно, на двадцать процентов, а, наоборот, на десять упали. Это обстоятельство, правда, не явилось для них полной неожиданностью. В течение года они не раз обсуждали, хотя и с некоторой философской отвлеченностью, вероятность снижения деловой активности. Но вчера вечером это стало для них реальностью.
      Лиззи спросила:
      – Это означает скромное Рождество?
      – Боюсь, что так.
      Лиззи опустила взгляд на раскрытую страницу книги миссис Старбёрд. „Никогда не следует забывать, – наставляла та, – о традиционных для юго-запада Франции супах с капустой. Свиную головизну, этот необходимый для них ингредиент, не так уж трудно найти в магазинах". Лиззи громко захлопнула книгу, чтобы избавиться от видения с укором взирающей на нее свиной головы. Она взяла блокнот и быстро написала: „Сосиски, разбрызгиватель с желтой краской, сушеные каштаны, что-нибудь для подарочных чулков, консервы для кота, пластыри, большая банка начинки из изюма и сахара, недорогие марки, взять платье из химчистки, грецкие орехи". Она остановилась, оторвала листок и продолжила на другом: „Подготовить кровати для гостей, закончить упаковку подарков, положить торт в холодильник, сделать начинку, проверить пирог с мясом (достаточно?), напомнить Робу о вине, начистить серебро (Алистер), пропылесосить гостиную (Сэм), собрать листья плюща и дуба (Гарриет и Дэйви), украсить елку (все), сделать гирлянду для входной двери (я), приготовить грог для сотрудников „Галереи" (тоже я), вылизать весь дом сверху донизу до приезда мамы (я, я, я)". И в конце сделала приписку: „Помогите! Помогите! Помогите!".
      Кухонная дверь тихонько отворилась. Вошел Дэйви. За завтраком он был нормально одет, а теперь на нем остались только носки, трусы и игрушечная полицейская каска. Вид у него был виноватый. Он подошел к Лиззи и прислонился к ее коленке. Она дотронулась до него и сказала:
      – Ты же ледяной! Что ты делал?
      – Ничего, – ответил он, точь-в-точь как Сэм.
      – Где же тогда твоя одежда?
      – В ванной.
      – В ванной?
      – Ну, понимаешь, надо было ее простирнуть, – доверчиво пояснил Дэйви.
      – Но утром одежда была абсолютно чистой…
      – Видишь ли, она немного испачкалась пастой, – задумчиво протянул он.
      – Какой пастой?
      – Зубной. После рисования зубной пастой… Лиззи поднялась.
      – Где Сэм?
      – Пришел Пимлот. Сейчас Пимлот и Сэм строят лагерь супермена…
      – Пимлот?
      Пимлот был лучшим другом Сэма. Хилый, бледный мальчик с зоркими глазами и изворотливым характером.
      – А где они строят лагерь?
      – Все нормально, – ответил Дэйви, опуская каску на лицо, так что виден остался только его подбородок. – Ну-у, не в твоей комнате, всего лишь в свободной…
      Лиззи выскочила из кухни и понеслась вверх по лестнице. Красные ленточки, уже спутанные, валялись на ступеньках, перила были голые.
      – Сэм! – крикнула она.
      Откуда-то доносились глухие удары, похожие на звуки дорожных машин.
      – Сэм! – возопила Лиззи. Она распахнула дверь спальни для гостей. На полу валялись простыни и наволочки, а на кроватях, прекрасных старинных бронзовых кроватях, подходящее белье для которых Лиззи подбирала с таким трудом, пыхтя как паровозы, прыгали Сэм и Пимлот.
      – Сэм! – прорычала Лиззи.
      Он так и застыл в воздухе и упал на кровать, словно тонкая жердочка. Пимлот же попросту исчез, шмыгнув куда-то.
      – Что же ты делаешь? – кричала Лиззи. – Я тебе дала поручение, ты его не выполнил. Я сказала, чтобы Пимлота сегодня здесь не было, по крайней мере, пока ты не выполнишь то, что я просила тебя сделать, эта комната должна быть приготовлена для бабушки и дедушки, у меня еще тысяча дел, а ты, непослушный, глупый, неумный мальчишка…
      Сэм съежился в комок.
      – Ну, извини…
      – Мама, – позвал голос сзади.
      Лиззи не дыша обернулась. У двери стоял Алистер с тюбиком клея в одной руке и моделью самолета из серой пластмассы в другой. На одном из стекол его очков тянулся какой-то беловатый след.
      – Тебя папа к телефону. А потом не могла бы ты прийти ко мне и подержать эту модель, пока я буду приклеивать последнюю деталь фюзеляжа?..
      Лиззи бросилась в комнату напротив, к телефону, стоявшему около их с Робом кровати.
      – Роб, это ты?
      – Лиззи, я понимаю, что у тебя дел невпроворот, но не могла бы ты приехать? Дженни ушла домой, очень плохо себя чувствовала, бедняжка, а в магазине вдруг наплыв покупателей…
      – Нет.
      – Но, Лиз…
      – Прости, я хочу сказать, я постараюсь, но здесь полный кавардак, а надо еще так много сделать…
      – Я все прекрасно понимаю. Вечером я тебе обязательно помогу. А пока можешь все оставить как есть.
      – Я не смогу приехать в течение ближайшего часа. И мне придется взять с собой Сэма и Алистера.
      – Хорошо, приезжай, как только сможешь.
      Лиззи положила трубку и вышла на лестничную площадку. Заглянув в гостевую спальню, она увидела, что Сэм и Пимлот, с Дэйви в качестве зрителя, неумело заправляли кровати. Алистер все еще ждал ее.
      – Не могла бы ты…
      – Нет, не могла бы! У меня слишком много дел и плохое настроение. Я хочу, чтобы ты занялся чисткой серебра.
      Глаза Алистера за стеклами очков расширились от удивления.
      – Чистить серебро?
      – Да, – ответила Лиззи. Она зашла в спальню и вытолкнула оттуда детей, громко захлопнув за собой дверь. – Мужчинам положено чистить серебро. Им также положено готовить, менять пеленки детям и ходить за покупками. А женщины не могут терять время на такое глупое занятие, как склеивание моделей самолетов.
      – Господи, у тебя действительно плохое настроение, – заметил Алистер.
      Пимлоту Лиззи сказала:
      – Иди домой и, пожалуйста, посиди там до окончания Рождества.
      Он посмотрел на нее своими светлыми глазами. У него не было ни малейшего намерения подчиняться этой настойчивой просьбе. Он еще никогда в жизни не повиновался взрослым, конечно, если это не совпадало с его собственным желанием.
      – Ты, Сэм, сейчас пропылесосишь гостиную, а ты, Дэйви, оденешься и найдешь Гарриет. Она мне нужна.
      – Я хочу есть, – сказал Сэм.
      – Меня это мало волнует. Дэйви вдруг радостно закричал:
      – Телефон! Телефон!
      Алистер проскочил мимо матери в родительскую спальню, чтобы поднять трубку.
      – Алло, Ленгуорт, 4004. – Так его учили Лиззи и Роберт. – А, привет, Фрэнсис! – Это он сказал уже с теплотой в голосе.
      Фрэнсис! Вот оно, спасение! Лиззи поспешила в спальню, вытянув руку, чтобы поскорей взять трубку.
      – Фрэнсис? О, Фрэнсис, благодарю Бога, что это ты. Сегодня ужасное утро, ты себе просто не представляешь, это полный дурдом. Я бы с превеликим удовольствием убила принца Альберта, Чарльза Диккенса и всех остальных, ответственных за превращение Рождества в такой кошмар.
      – Бедная моя Лиззи, – проговорила Фрэнсис. Ее голос был, как всегда, приятным и теплым.
      – Роб еще хочет, чтобы я приехала в салон помочь ему, а я только и успела этим утром, что заказать у мясника индейку.
      – И что же тут страшного?
      – Да нет, ничего, просто у меня ничего не получается, я ничего не успеваю. Это идиотизм – столько лет организовывать рождественские праздники!
      – Я понимаю. Пожалуй, уже слишком много лет. В следующем году обещаю устроить тебе антирождественские каникулы.
      – Неплохая идея. Но куда мы денем моих несносных детей?
      – Я присмотрю за ними.
      – О, Фрэнсис, – сказала Лиззи, улыбаясь в трубку, – ты просто чудо. Я жду не дождусь тебя.
      – Лиззи…
      – Когда ты приедешь? Ты сказала, что в сочельник, но не могла бы ты закрыть свою фирму завтра и приехать в воскресенье?
      – Да, – произнесла Фрэнсис, – я затем и звоню. Я приеду в воскресенье. Чтобы привезти вам подарки.
      – Что?
      На другом конце провода возникла короткая пауза, затем Фрэнсис сказала спокойным тоном:
      – Лиззи, я, собственно, звоню, чтобы предупредить тебя, что в этом году не останусь в Ленгуорте на Рождество. Поэтому я и приезжаю в воскресенье. Привезу вам подарки, а потом уеду. Я собираюсь провести рождественские праздники в другом месте.

ГЛАВА 2

      Когда Барбаре Шор сказали, что у нее будет двойня, она ничего не ответила. Ее лечащий доктор, старомодный сельский врач, который ходил на вызовы в мешковатом костюме с огромными карманами, умещавшими все его инструменты, считал, что она лишилась дара речи от безмерной радости. В подобных случаях это была естественная реакция. Но Барбара через некоторое время произнесла:
      – Как это нелепо.
      И отправилась домой, чтобы заниматься тем, что в моменты стресса удавалось ей лучше всего, – то есть лежать в постели.
      Ее муж Уильям, придя домой после уроков в местной гимназии, где он преподавал историю, застал жену отдыхающей на кровати.
      – Двойня, – сказала она ему, при этом в ее голосе слышались обвинительные нотки. Уильям присел, с некоторой неловкостью, на скользкое, атласное стеганое одеяло рядом с женой.
      – Это чудесно.
      – Для кого?
      – Для нас обоих. – Он немного подумал и добавил: – У Шекспира была двойня. Хэмнет и Юдифь.
      – Я не хочу близнецов, – сказала Барбара громко, как бы разговаривая с глуховатым человеком. – Я хочу одного ребенка, а не двух. Быть близнецами ужасно.
      – Ты так думаешь?
      – Ужасно, – повторила Барбара.
      – Откуда ты знаешь?
      – У меня есть воображение. Ни один из близнецов не сможет стать нормальной личностью. Он всегда будет чувствовать скованность в отношениях с людьми, потому что никогда не сможет освободиться от своего второго я.
      Уильям встал и подошел к окну. Осенние поля были живописно покрыты скошенным сеном, в котором виднелись гнезда куропаток. При мысли о близнецах его наполняло чувство восторга. Он предвкушал то ощущение завершенности, какое могло принести с собой рождение двойни.
      Уильям сказал:
      – Американцы любят близняшек. Есть даже такой город, Твинсбург, где-то в Огайо, где они…
      – Замолчи, – прервала его Барбара.
      – Мы наймем няню. Я куплю стиральную машину. Его глаза вдруг наполнились слезами при мысли о двух малютках, находящихся в чреве Барбары всего в нескольких сантиметрах от него, размером, наверное, не больше лесного ореха.
      – Я так… так счастлив!
      – Тебе-то, конечно, хорошо, – буркнула Барбара.
      Уильям отвернулся от окна и снова подошел к кровати. Он посмотрел на Барбару. Она была дочерью директора школы, в которой он работал, а теперь вот стала еще и его женой. Он сам не очень хорошо понимал, как это произошло и как он к этому относится, но, глядя на лежащую на атласном одеяле Барбару – без обуви, в теплом джемпере и осенней юбке, – он знал, что благодарен ей и любит ее именно за то, что она беременна. Ему вдруг захотелось положить руку на ее плоский еще живот, но он удержался. Ведь то был только 1952 год, и Новый Мужчина, играющий активную роль во время беременности жены и при родах, оставался пока достоянием будущего. Вместо этого Уильям поцеловал Барбару в лоб.
      – У тебя будет все, что ты захочешь. Все, чтобы облегчить тебе жизнь. Пойду сделаю тебе чаю.
      Он спустился вниз, на кухню, хлюпая носом, потому что на глаза у него, похоже, опять наворачивались слезы. Кухня, выкрашенная в кремовые тона и очень чистая, являла собой образец порядка и уюта: все на своем месте, ничего жирного, липкого, грязного, даже ни одной мухи на фоне безупречно чистых окон. Он набрал в чайник воды из-под крана, зажег газ и поставил чайник на кружок сине-оранжевого пламени.
      „Близнецы", – повторил про себя Уильям. Сам фант огромного счастья ожидаемого появления двойни поверг его в смятение. Чем он это заслужил? Что он вообще когда-нибудь делал, чтобы заслужить что-то, кроме того, что слепо подчинялся какой-то неведомой силе, которая вела его по жизни? Он был слишком молод для участия в войне и узнал о ее истинной жестокой природе лишь от товарищей, с которыми вместе учился в университете и чье образование было прервано ею на шесть лет. Тогда он чувствовал себя униженным. Сейчас этого чувства не было.
      – Мне двадцать пять, – сказал Уильям, обращаясь к пустой кухне. – Мне двадцать пять, и, вскоре после того как мне исполнится двадцать шесть, я стану отцом близнецов.
      Он сделал паузу и расправил плечи, как будто зазвучал государственный гимн.
      Барбаре не хотелось называть свой возраст в родильном доме в Бате, куда ее привезли рожать. Она не хотела, чтобы медсестры знали, что Уильям младше нее, и к тому же она была убеждена, что в тридцать лет рожать в первый раз уже поздно, очень поздно. Так что она просто смотрела на них, когда спросили, сколько ей лет, но в конце концов была вынуждена молча написать точный возраст, предостерегая их уничтожающим взглядом от прочтения его вслух.
      Близнецы появлялись на свет медленно и болезненно для роженицы. Уильям, вошедший к ней в палату на цыпочках с букетом лилий в руне, был поражен при виде изможденного, без кровинки, лица Барбары.
      – Я так рад, что это девочки, – шепотом сказал он, поцеловав руку жены. Она притянула его к себе другой, свободной.
      – Не заставляй меня больше это делать.
      – Но…
      – Никогда в жизни. Ты не понимаешь, ты не можешь знать… Я думала, это никогда не кончится.
      – Конечно же, дорогая, – проговорил Уильям. Ему ужасно хотелось пойти заглянуть в две невзрачные больничные колыбельки, стоявшие в ногах Барбары, но она все не отпускала его. Если она больше не хочет иметь детей, значит ли это, что она больше никогда не позволит ему?.. „Господи! – одернул себя Уильям и проглотил слюну. – Я не должен думать об этом в такую минуту. Это ужасно эгоистично. Бедная Барбара абсолютно истощена, и она права, говоря, что от этого хорошо только мне".
      – Это все хорошо только для тебя. Я же даже думать об этом больше не могу.
      – Нет, конечно, нет. Ничего этого не будет, – поторопился успокоить ее Уильям.
      Она немного ослабила хватку и заговорила уже более спокойным голосом:
      – Красивые цветы. Мама прислала ужасные. Посмотри, вон там. Хризантемы, как на похороны. Интересно, и где это она смогла найти их в мае?
      – Я хочу посмотреть на девочек, – сказал Уильям. Барбара заметила:
      – Они выглядят очень умненькими. К счастью.
      Уильяму они сразу показались хрупкими, прекрасными и до боли похожими на него. У него чуть сердце не остановилось от радости, когда он подумал, что это его дети. Ему не верилось, что они – живые существа, что они были такие правильные, завершенные и больше не пребывали в труднопредставимом пространстве внутри Барбары, вверх тормашками.
      – О, Барбара, – произнес он и дотронулся до каждой щечки трясущимся указательным пальцем, – спасибо тебе!
      Барбара слабо улыбнулась.
      – Их будут звать Елена и Шарлот.
      Уильям опять прикоснулся к своим дочерям. Одна из них пошевелилась и громко причмокнула миниатюрным ротиком.
      – Нет, их будут звать иначе.
      – Нет, их будут звать именно так. Я уже решила. Шарлот и Елена.
      – Нет, – опять возразил Уильям. Он выпрямился и взглянул на Барбару. Та рассматривала его, лежа на белых подушках. – В тот день, когда ты сказала, что у нас будет двойня, я в уме назвал их Фрэнсис и Элизабет. Я знал, что это будут не мальчики, не спрашивай почему, но знал. Они были для меня Фрэнсис и Элизабет уже в течение нескольких месяцев.
      – Но мне не нравится имя Фрэнсис.
      – Мне тоже не нравится имя Барбара, – неторопливо заметил Уильям, добавив после паузы: – Я имею в виду имя, конечно.
      Барбара открыла было рот, но ничего не сказала. Уильям ждал. Она откинулась на подушки и закрыла глаза.
      – Как скажешь, тан и будет.
      – Вот эту назовем Фрэнсис. Ту, у которой носик побольше.
      – У них еще и носов-то настоящих нет. Элизабет та, которая старше. С Фрэнсис мне было гораздо сложнее, я думала, что…
      Тут приоткрылась дверь, и в нее просунула голову медсестра.
      – Бутылочки готовы, – сказала она.
      Уильям непроизвольно подумал о черных бутылках с крепким пивом, янтарных бутылках с сидром и зеленых с джином.
      Барбара пояснила:
      – Я их не кормлю. Я хочу сказать, – она показала на оборки нейлоновой ночной сорочки, – я не кормлю их сама, я отказалась.
      – Все ясно, – сказал Уильям, никогда прежде не задумывавшийся над вопросом о том, как кормят новорожденных.
      – И еще…
      – Да?
      – Как только я встану с кровати, я сразу поеду в Лондон в клинику Мэри Стоунс. Чтобы предотвратить всякую возможность снова забеременеть.
      Близнецы оказались трудными детьми, с постоянными коликами в кишечнике и повышенной возбудимостью. Ночью Уильям и Барбара вставали к детям по очереди, а днем приходила дочь учителя физкультуры, готовившаяся к поступлению в медицинский колледж. Тогда Барбара имела возможность соснуть пару часов.
      Так прошел целый год. Уильям уже забыл, что такое нормальная жизнь, жизнь, в которой человек не засыпает на ходу и не ходит с пустой головой от недосыпания, в которой разговоры с женой не сводятся лишь к тому, сколько унций прибавила Фрэнсис и как часто болеет Элизабет. Он не обижался на деспотизм близнецов, он просто принимал это как данное, как раньше принимал раннюю смерть родителей и женитьбу на Барбаре. Но иногда он все же думал про себя, что собирающиеся завести детей супруги не имеют ни малейшего понятия о том, что их ждет впереди, иначе бы никто на свете, даже человек с минимальным воображением, никогда бы на это не решился.
      Через пятнадцать месяцев все изменилось. Близняшки из крошечных болезненных плакс превратились в чудесных, здоровых, начинающих ходить детей с неуемной энергией. Они рано пошли, рано заговорили и рано проявили интерес к книгам. Барбара, которая смотрела на них с таким же выражением лица, с каким красила кухню и разбирала присланные по почте счета, начала демонстрировать что-то похожее на гордость за малышек. Она вдруг начала отстранять Уильяма от слишком активного участия в жизни дочерей, хотя в течение первого года сама на этом настаивала. Уильям действовал так же решительно, как и в ситуации с именами, отвергая эти ее попытки.
      – Я купал их с самого рождения и буду продолжать это делать. Я, как и раньше, буду продолжать кормить их, гулять с ними, читать им, мешать им совать палки в глаза собакам и не разрешать грубить твоей матери.
      – Ты бы лучше занялся карьерой, – заметила Барбара.
      – Ты хочешь сказать, что мне уже пора стать завучем?
      – Тебе уже двадцать восемь лет. Сейчас в таком возрасте уже нередко становятся и директорами школ.
      – Я не хочу быть директором. Я не хочу управлять, я хочу учить. И я хочу, чтобы у меня оставалось достаточно времени для собственных дочерей.
      Когда близняшкам исполнилось по четыре года, Барбара и Уильям основательно поругались. Барбара, предпочитавшая частные дошкольные заведения, хотела, чтобы Лиззи и Фрэнсис пошли в детский садик в Ленгуорте, которым заведовала жена завуча из школы ее отца.
      Уильям сопротивлялся и мнению жены, и мнению ее родителей. Ведомый ощущением того, что слепое следование условностям разрушит их с Барбарой жизнь, он объявил, что его дочери будут посещать местный муниципальный детский сад. Разразился ужасный скандал. Он длился несколько дней. Фрэнсис и Лиззи, чье мнение никто не собирался спрашивать, слушали, что творилось за пределами их спальни, ничего не понимая, посасывая большие пальцы и держась за разные концы одного одеяла.
      В конце концов был достигнут компромисс: близняшки будут ходить в детский сад Мойры Кронуэл в течение двух лет, а затем – в местную начальную школу. После этого, заявил Уильям, они, когда им исполнится одиннадцать лет, будут учиться в средней государственной школе в Бате.
      – Через мой труп! – закричала Барбара. – Это должен быть по крайней мере Челтенхемский женский колледж или же, на худой конец, школа при Уайкомбском аббатстве. Ни на что другое я не согласна!
      Близнецы сосали пальцы и слушали. Единственная школа, какую они видели до сих пор, была та, где преподавал их отец, – с холодными коридорами, грубыми мальчишками и пронзительными звонками. Девочек там не было вообще.
      Когда настало время реально решать вопрос со средней школой, все получилось почти целиком так, как того хотел Уильям. И все оттого, что в семье случилось нечто из ряда вон выходящее. Близняшкам исполнилось десять, и Фрэнсис стала очень непослушной. Причем озорство ее было не обычное, а какое-то недетское, с которым было трудно справиться. И тут Барбара вдруг исчезла. Все произошло очень неожиданно. Казалось, еще минуту назад она поправляла чехлы у кресел, повелительным тоном отдавала указания в телефонную трубку, смотрела на тебя, как коршун на кролика, чтобы ты не засунул вновь шпинат в стоявшую на кухонном столе вазу с цветами… А в следующее мгновение ее уже не было, она вдруг исчезла, будто испарилась. И сделала это так же аккуратно, как делала все по дому, не оставив следов своего ухода, равно как и каких-либо огрехов по хозяйству. Лиззи и Фрэнсис были настолько поражены, что даже не могли плакать.
      Уильям сказал, что она уехала в Марокко.
      – А где это Марокко?
      Он достал атлас мира, разложил его на полу, и девочки, встав на колени, склонились рядом с ним над нартой.
      – Вот. Это Марокко. А это Марракеш. Мама уехала в Марракеш. Я думаю, в долгий отпуск.
      – А почему она уехала? Барбара как-то сказала Уильяму:
      – Я начинаю выдыхаться. У меня такое впечатление, что на мне смирительная рубашка. Мне уже сорок. Если я сейчас не вырвусь отсюда, то мне это уже никогда не удастся, и тогда я окончательно сломаюсь.
      Уильям тогда спросил:
      – Ты хочешь сказать, что решила присоединиться к хиппи?
      Он посмотрел на Барбару. На дворе стояла ранняя осень, и она была одета в вельветовую юбку, блузку с отложным воротником и отнюдь не молодежного фасона жакет салатового цвета.
      – Да, – ответила Барбара. Дочерям же он сказал:
      – Я думаю, она уехала потому, что чересчур долго сдерживалась и хорошо себя вела. Может, сказалось то, что она была дочерью директора школы. Она уехала, чтобы немного подурачиться и тем самым сбросить усталость.
      – Тебе это не нравится? – спросила Фрэнсис.
      – Да нет, мне все равно. А вам? Близнецы обменялись взглядами.
      – Мне было бы приятнее, если бы она попрощалась, – сухо заметила Лиззи.
      Барбары не было в течение десяти месяцев. За это время девочки сдали экзамены за начальный курс и прошли по конкурсу в среднюю школу. Уильям выбросил в мусорную корзину проспекты Челтенхемского женского колледжа и школы при Уайкомбском аббатстве. Предполагая, что Барбара балуется марихуаной и изменяет ему, он стал каждый вечер выпивать по стакану виски и спать с женщиной по имени Джулиет Джоунс.
      Она жила в отдельном доме и с успехом занималась гончарным ремеслом. Близнецы тем временем закончили последний класс начальной школы, приобрели местный акцент, благо, рядом не было Барбары, чтобы ежеминутно их поправлять, привыкли к Джулиет (она готовила нуда лучше Барбары) и слали в Марракеш длинные письма, описывая свои будни и прося Барбару привезти им золотые сандалии, бусы и немного пустыни в банке из-под джема.
      Барбара вернулась домой неузнаваемой. Сильно исхудавшая, с подкрашенными веками и рыжими волосами, с синими рисунками на руках и ногах. Она дала каждой из близняшек по маленькому серебряному брелоку в виде руки Фатимы, чтобы отгонять напасти, и перед детьми заявила Уильяму, что рада возвращению домой и что любит его.
      И твердым голосом добавила:
      – Но я не жалею о своей поездке.
      Уильям не мог тогда понять, что он к ней чувствует да, собственно говоря, он никогда этого не понимал. Пока Барбары не было, он подумывал о том, чтобы оставить ее ради Джулиет, но теперь передумал. Барбара поднялась на несколько минут в ванную. Когда она вернулась, на рунах у нее все еще оставались рисунки, волосы были по-прежнему огненно-рыжими, однако теперь она уже была в своей обычной одежде, и взгляд ее постепенно становился нормальным.
      – Я, пожалуй, приготовлю пастуший пирог, – сказала она.
      – Пожалуйста, не надо, – проговорила Фрэнсис. Она крепко зажала в ладошке руну Фатимы для смелости. – Этот пирог нам больше нравится, когда его готовит Джулиет.
      – Кто это Джулиет? – спросила Барбара и посмотрела на Уильяма.
      Он тоже посмотрел на жену. Даже Фрэнсис в свои одиннадцать лет заметила, что он выглядит абсолютно спокойным.
      – Я как раз хотел об этом с тобой поговорить, – сказал он.
      После этого жизнь семьи сильно изменилась. Близнецы неожиданно получили долгожданную независимость. Теперь они сами ездили на автобусе в школу в Бат, им было позволено ходить в кино, совершать велосипедные прогулки и самим брать еду из холодильника. Барбара продолжала жить с Уильямом, а Уильям со спокойной осторожностью продолжал навещать Джулиет. В доме стали появляться книги, о которых он раньше и не слышал, – книги Бенти Фриден и Симоны де Бовуар. Барбара, в свои сорок два, с завершившимся приключением и сохраненным браком, ударилась в феминизм. Ее увлечение феминизмом сильно повлияло на развитие девочек в подростковом возрасте. Барбара не поощряла склонность Лиззи к домоводству, а Фрэнсис – к углубленному самоанализу, присущему ей от природы и не бывшему, с точки зрения Барбары, сколько-нибудь полезным. Сама же она ездила в Лондон на заседания феминистского клуба, а затем привозила участниц этих собраний к себе домой. Дом ее уже не сверкал, как прежде, чистотой и не пах чистящими составами. Лиззи наведывалась в дом Джулиет, где познакомилась с глиной и основными принципами лепки. Фрэнсис, прикрываясь экземпляром „Золотой записной книжки" Дорис Лессинг, исчезала якобы на дополнительные занятия, а на самом деле – на свидания с лучшим учеником из школы Уильяма. Сам Уильям, удачно балансируя между четырьмя женщинами, иногда просто удивлялся тому, как это оно все так ловко складывалось. Он был в целом доволен браком Лиззи, но именно в целом. Ему нравился Роберт, который, по его мнению, будет заботиться о Лиззи и уважать ее, но Уильям считал, что Лиззи еще слишком молода для замужества. Еще раньше он был приятно удивлен ее желанием учиться в школе искусств и намеревался часть денег, оставленных ему тридцать лет назад родителями, использовать для оборудования студии, где Лиззи могла бы работать по заказам над портретами, к чему она явно проявляла талант. Но Лиззи решила выйти замуж. Барбара была настроена решительно против этого.
      – Ты просто поддаешься жизненным стереотипам. Фрэнсис решила защитить сестру.
      – Послушай, не надо нападать на Лиззи. Как можно? Ты сама замужем вот уже двадцать четыре года, а считаешь, что для Лиззи это не нужно…
      – Вы – первое поколение, имеющее право выбора, – сказала Барбара, перебивая Фрэнсис. Она нахмурила брови, глядя на дочь. Фрэнсис посещала литературный университет, где изучала английскую литературу – абсолютно, по мнению матери, бесполезную дисциплину – вместо чего-либо, имеющего практическое применение, например социологии. У нее, похоже, не было стремления к головокружительной карьере, хотя она спокойно заявила, что надеется найти работу. Барбара иногда расстраивалась, оттого что Фрэнсис, по ее мнению, была более слабой личностью, слишком зависимой от Лиззи, всегда согласной со всем, что решала за них обеих сестра. После свадьбы Лиззи Барбара пересчитывала выходные, которые Фрэнсис провела в Ленгуорте. Ей казалось, что их было слишком много, и писала Фрэнсис длинные письма, объясняя дочери, что она тем самым создает неудобства для Лиззи и Роберта и что она никогда не повзрослеет, если будет продолжать эти частые поездки в дом сестры.
      Уильяму Барбара заявила:
      – Я ведь говорила тебе, как это все будет обстоять с близнецами. Фрэнсис никогда ничего не добьется.
      Уильям, привыкший к тому времени ничего не говорить, ничего и не сказал. Когда Фрэнсис открыла „Шор-ту-шор", Барбара была очень счастлива, забыв о своих расстройствах по поводу дочери. Она даже потребовала от Уильяма, чтобы он дал Фрэнсис денег.
      – Ты должен это сделать, должен!
      – Я и так собирался, – ответил Уильям.
      В беседах, которые она теперь проводила с провинциальными феминистками, Барбара говорила:
      – Мои дочери являют собой пример типичных современных молодых женщин, имеющих то, за что мы боролись в шестидесятых. У них не будет проблем с невозможностью достичь самовыражения в любимом деле.
      Когда в воскресенье перед Рождеством зазвенел телефон, Барбара была на чердаке, разыскивая там одну из своих старых хламид марокканского периода, чтобы отдать ее Гарриет. В глубине души она надеялась, что Гарриет отнесется к этой вещи как к талисману. Она как раз, как ей казалось, нашла нужный чемодан с довоенными наклейками, оставшийся еще от ее отца, когда в холле двумя этажами ниже зазвонил телефон. Барбара подошла к квадратному люку над лестничной площадкой и закричала:
      – Уильям!
      Уильяму больше всего на свете не нравилось отвечать на телефонные звонки, и все же ему всегда приходилось это делать. Если он знал, что Барбара слышит звонок, он давал ему прозвенеть десять—двадцать раз, забившись куда-нибудь в угол и даже не дыша, как будто боялся телефона.
      – Уильям!
      Внизу медленно открылась дверь. Барбара возопила:
      – Уильям, ответь же, ради Бога! Я ведь на чердаке! Он прошаркал по полу (паркет в доме вновь блестел, поскольку феминистские настроения Барбары в последние годы пошли на убыль) и неохотно поднял трубку.
      – Алло? – осторожно произнес он. Барбара, тяжело дыша, спускалась через люк.
      – Лиззи, дорогая, я очень рад! – радостно сказал в трубку Уильям. – Мы завтра увидимся… Что? Что с Фрэнсис?..
      Он замолчал. Держась за перила металлической лестницы, Барбара осторожно поставила на верхнюю ступеньку сначала одну, а затем и другую ногу.
      Уильям продолжал:
      – Господи! С ней все в порядке? Я хочу сказать, она?..
      Он снова замолчал, слушая дочь. Барбара без особой грациозности сползла с чердака и грузно ступила на лестничную площадку.
      – Да, конечно, для тебя это неприятно. Абсолютно непонятно. И причины особой нет…
      Он посмотрел наверх. Барбара спускалась вниз, протянув руну к трубке.
      Уильям быстро заговорил:
      – Послушай, дорогая. Послушай, я все расскажу маме, и мы тебе перезвоним. Нет, нет, с ней все в порядке, но я лучше сам ей скажу. Не надо тебе ее… Ну, пока, дорогая, – твердо сказал Уильям, бросив трубку как раз в тот момент, когда Барбара уже почти схватилась за нее.
      – Ну что? – требовательно спросила она.
      – Что-то странное. Весьма и весьма странное…
      – Объясни по-человечески.
      – Фрэнсис не останется на Рождество. Она уезжает.
      – Что? Куда?
      Уильям взглянул на Барбару.
      – Она уезжает в Испанию.
      – В Испанию! – воскликнула Барбара так, будто Уильям сказал „в Сибирь". – Но с какой стати?
      – Якобы, чтобы осмотреть какие-то гостиницы.
      – Во время Рождества? Она что, сумасшедшая? Испанские гостиницы будут закрыты на Рождество.
      – Но, видимо, не эти. Это маленькие частные гостиницы, которые, как говорит Лиззи, называются „Posadas de Andalucia". Сын владельца покажет их Фрэнсис.
      Барбара вцепилась в руку мужа.
      – Так вот оно что! Вот почему она едет! Это из-за мужчины, этого испанца.
      – Лиззи говорит, что вовсе не из-за этого. Она говорит, что спрашивала Фрэнсис, и та никогда раньше с ним не встречалась. Она просто уезжает. Бедная Лиззи, она так замучилась…
      Барбара выпустила руну Уильяма. Она вдруг задумалась.
      – Да. Конечно.
      – Ты думаешь, что Фрэнсис убегает? – осторожно спросил Уильям.
      – Убегает? От чего?
      – От нас. От того, чтобы не плыть по течению, как мы.
      – Глупости. Она ведет удачное дело. А тот, кто имеет собственное дело, не может просто плыть по течению.
      – Я обещал, что ты перезвонишь Лиззи.
      – Да, я слышала.
      – Без Фрэнсис будет так непривычно, правда? Я хочу сказать, что мы еще ни разу в течение тридцати семи лет не праздновали Рождество без Фрэнсис…
      – Со мной это было, в Марокко. Но, по большому счету, у меня в том году вообще не было Рождества.
      – Ты тогда сбежала… Барбара прервала его:
      – Не стоит делать скоропалительных заключений. Мы ведь не уверены, что Фрэнсис решилась на что-либо похожее. Я сперва позвоню ей, а уж потом Лиззи.
      – Ее уже нет.
      – Как это?
      – Она улетела час назад. Прямо от Лиззи отправилась в аэропорт. Она оставила нам письмо.
      – Как мелодраматично…
      – Не более, чем убегать в Марракеш.
      – Почему ты все время об этом напоминаешь?
      – Чтобы ты помнила, что те люди, которые еще не утратили способности чувствовать, иногда совершают неожиданные поступки.
      Барбара схватила трубку и стала нервно, со злостью набирать телефон Лиззи. Уильям медленно вернулся в гостиную, где снова погрузился в изучение воскресных газет. Он подумал, что может сходить в паб, заказать бокал виски, взять его с собой к телефону-автомату и позвонить Джулиет, как он часто делал. Он поймал себя на мысли, что заранее знает, что ответит Джулиет, но ему все равно хотелось услышать это. Он представил себя, стоящего у телефона, слушающего Джулиет, с телефонной трубкой в одной руке и бокалом виски в другой.
      „Ах, Уильям, – скажет Джулиет, – я так давно ждала, когда это произойдет".

ГЛАВА 3

      В самолете Фрэнсис откинулась в кресле и закрыла глаза. Ее соседка, направлявшаяся в Испанию, чтобы провести Рождество с сыном, женатым на испанке из Севильи, видимо, горела желанием поговорить, так что Фрэнсис пришлось вежливо соврать:
      – Мне очень жаль, но у меня ужасно болит голова. Извините, я закрою глаза.
      – Бедняжка, – посочувствовала женщина.
      Она пыталась предложить Фрэнсис две таблетки парацетамола и мятную карамель в бело-зеленой вощеной обертке. Улыбаясь и отрицательно покачивая головой, Фрэнсис отказалась и откинула голову назад, закрыв глаза, чтобы соседка наконец отстала. Фрэнсис услышала, как болтушка занялась своим соседом по другую сторону – худощавым высоким парнем в черном кожаном пиджаке поверх белой футболки с изображенным на ней черно-красно-желтым солнцем и словом „Испания".
      – Я никогда прежде не летала в Севилью, потому что раньше мой сын и невестка жили рядом с Малагой, имели собственный бар под названием „Робин Гуд", ну, понимаете, стилизованный под старину бар, сын одевался в соответствующую одежду, но теперь моя невестка ждет ребенка, в марте, и она хочет быть поближе к своей матери, совершенно объяснимое желание, с моей точки зрения…
      Фрэнсис услышала слова парня, который говорил по-английски с сильным акцентом:
      – Извините, мадам, не говорить английский, не понимать.
      – Серьезно? – резко отреагировала женщина. Она выдернула рекламный журнал из сетчатого кармана на спинке расположенного перед ней кресла. Слышно было, как она принялась нарочито громко перелистывать страницы, затем обиженно фыркнула, как бы обращаясь к самой себе: – Да, надо сказать, атмосфера здесь совсем не предрождественская.
      Рождество. Фрэнсис думала о нем. Она думала о комнате в Грейндже, где обычно останавливалась, приезжая к сестре, – о комнате Гарриет со шторами в голубую полоску, подобранными самой Лиззи, и стенами, увешанными плакатами с надутыми рок-звездами и их группами, которые собирала Гарриет. Когда приезжала Фрэнсис, Гарриет на время перебиралась к Алистеру, так, по крайней мере, считалось, а на самом деле она оставалась в своей комнате, валялась на кровати, наблюдая за тем, как Фрэнсис одевается и раздевается, и задавая ей кучу вопросов. Рождественским утром Гарриет обычно ждала, чтобы Фрэнсис сказала: „Пожалуйста, не ешь весь этот шоколад перед завтраком, а то меня вырвет". И тогда Гарриет начинала сдирать фольгу с шоколадного Санта-Клауса, открывала рот как можно шире и говорила: „Смотри, смотри!" Фрэнсис очень любила Гарриет. Здесь, в самолете, она ощутила легкое чувство стыда за то, что, не оставшись на Рождество в Ленгуорте, расстроит Гарриет.
      Но если уж на то пошло, то больше всех она расстроила Лиззи. Лиззи была так уязвлена, а затем даже сердита, что Фрэнсис пришлось соврать, что рейс у нее на час раньше, чем на самом деле, чтобы побыстрее уехать из Ленгуорта.
      Фрэнсис сказала Лиззи:
      – Ну как я еще могу тебе объяснить? Я получила это приглашение в Испанию неделю назад. От мистера Гомеса Морено. Я спросила, не помешает ли Рождество этой поездке, и он ответил, что нет, наоборот, это прекрасное время, потому что гостиницы его отца работают, но в них мало постояльцев и это позволит мне получше все рассмотреть, пообщаться с сотрудниками, с прислугой. Он сказал, что они с отцом обычно работают на Рождество, потому что отцу этот праздник не нравится.
      – Но ты, по крайней мере, могла бы поехать на святки, – настаивала Лиззи. Она приняла у Фрэнсис целую кучу подарков и бросила их на пол у елки, как будто они ее совершенно не интересовали.
      – Но мне захотелось поехать именно на Рождество. Лиззи перешла на крик:
      – Захотелось! Когда я смогу сделать то, чего мне захочется? Хоть раз в своей жизни, а?
      Фрэнсис попыталась взять сестру за руку, но та ее отдернула.
      – Лиззи, я твоя сестра, но я ведь не ты. Я не могу всегда подстраиваться под твою жизнь, как и ты – под мою.
      – Пожалуйста, не уезжай, – попросила ее Лиззи. – Пожалуйста. Ты же знаешь, что нужна мне здесь, ты знаешь, что это…
      – Всего один день, – проговорила Фрэнсис. – Рождество – это ведь всего один день.
      Лиззи вдруг разрыдалась.
      – Ну почему ты не хочешь сказать мне правду? Почему ты не хочешь сказать мне, зачем уезжаешь и отчего не останешься здесь?
      – Я и сама толком не знаю.
      Теперь, откинувшись в своем кресле, она думала, что то была просто отговорка. В характере Лиззи были такие проявления, от которых Фрэнсис всегда пыталась уклониться. Начиная с их самых юных лет, когда они ничего не делали по отдельности, даже в самые интимные моменты, Фрэнсис всегда оставляла что-то про себя. И не обязательно это было что-то значимое, но абсолютно личное. Какая-то ее мысль, принадлежавшая только ей и, следовательно, сохраняемая в секрете. В детстве ей нравилось касаться Лиззи, нравилось лежать или сидеть прижавшись к ней и при этом не разговаривать, а думать про себя свои сокровенные мысли. Эти думы не были особо глубокими, по большей части – просто какие-то сказочные истории, происходящие в таинственном окружении, но они были очень приятными и необходимыми для Фрэнсис. Для нее было важно, чтобы никто о них не знал. Лиззи никогда не спрашивала сестру о ее раздумьях. Может, это не приходило ей в голову, а может быть, она полагала, что они всегда думают об одном и том же.
      Фрэнсис любила Лиззи. Она любила ее за силу, талант и энергию, которые, в частности, проявились в „Галерее", в Грейндже, в подходе к воспитанию детей и чувстве цвета. Фрэнсис любила и моменты, когда Лиззи выказывала слабость, как было, например, после смерти близнеца, родившегося вместе с Алистером. Лиззи искала тогда у Фрэнсис моральной поддержки, хотя такие проявления были для Лиззи крайне редки. Поэтому Фрэнсис было больно ранить сестру, больно видеть, что та не может и не хочет понять, что их нужды и желания отличны друг от друга. Фрэнсис чувствовала себя виновной в том, что Лиззи будет так трудно в это Рождество, а сама она будет в это время в Испании. Хотя с какой бы это стати она должна была чувствовать себя виноватой? Ведь не она выбирала жизнь для Лиззи, а сама Лиззи. Так почему же она должна испытывать чувство вины? Потому что Лиззи заставила ее чувствовать это, как, пусть в меньшей мере, и ее соседка в самолете, жаждавшая рассказать ей про своего сына, наряжающегося Робин Гудом, чтобы влить в английских туристов побольше пива.
      – Не надо никакого чувства вины. Не надо. Ты не обязана отвечать за это, – сказала самой себе Фрэнсис.
      – Извините? – встрепенулась женщина.
      – Почему женщины всегда чувствуют себя виноватыми? Почему они всегда чувствуют себя обязанными кому-то еще? – спросила Фрэнсис, открывая глаза.
      Женщина пристально смотрела на нее несколько секунд, потом снова взяла в руки журнал и стала подчеркнуто внимательно разглядывать рекламу духов.
      – Этого я не знаю, – сказала она и добавила с долей облегчения: – До Севильи осталось всего час и десять минут.
      В аэропорту Севильи, потрепанном и заброшенном, как и все провинциальные аэропорты, Фрэнсис ожидал маленький человек в голубом костюме. В руках у него был плакат с надписью „Мисс Ф.Шор-ту-шор", который он держал прямо перед лицом, и все это напоминало картинку из игры „составь фигуру", где нужно подставлять подходящую голову, ноги и тело.
      – Мистер Гомес Морено? – спросила Фрэнсис. Она задала свой вопрос как-то неуверенно, по-английски, не доверяя только что прочитанным в разговорнике словам и правилам испанского произношения и боясь перепутать их со знакомым ей итальянским. Человек опустил плакат, открыв широкое, расплывшееся в улыбке лицо.
      – Сеньора Хоре-ту-Хоре?
      – Просто Шор.
      – Сеньор Морено посылать меня. Я везти вас. Отель „Торо". Сеньор Морено встретить вас в отель „Торо". – Он взялся за багаж Фрэнсис. – Идти со мной, сеньора Хоре-ту-Хоре.
      Он рванул с места, и Фрэнсис пришлось чуть ли не бежать за ним с сумочкой и плащом в руках. Маленький человек сказал через плечо:
      – Пожалуйста, держать сумку. Держать все время. Севилья „тирон".
      – Что такое „тирон"?
      – Ребята хватать Сумки быстро-быстро, с мотоциклы…
      Он прошел сквозь автоматические двери на выходе из здания аэропорта, чуть подавшись в сторону, пропуская вперед Фрэнсис.
      – До Севильи далеко?
      – ? Que?
      – Ну, ? est? lejos Sevilla?
      Мужчина ответил:
      – Нет, машина доехать быстро.
      Снаружи было по-зимнему темно, дул холодный ветер, но небо над головой было расцвечено скопищем незнакомых звезд. Маленький мужчина усадил Фрэнсис на заднее сиденье, кинул вещи в багажник и бросился на сиденье водителя так, будто им нельзя было терять ни секунды. Он завел мотор и резко сорвал машину с места, с визгом шин погнав ее, словно преступник, только что ограбивший банк и уходящий от погони.
      Фрэнсис пришла в голову мысль, не похищают ли ее, однако при этом она осталась совершенно спокойной. Это было маловероятно, но не так уж и невозможно. Ничто сейчас не казалось невозможным. Если уж она нарушила плавное течение жизни, то почему бы судьбе не ответить ей тем же? Она посмотрела в окно. Какие-то строения, наверное фабрики, и высокие заборы с натянутой по верху проволокой проскакивали мимо в желтом свете уличных фонарей. Пейзаж был индустриальный и скучный.
      Фрэнсис спросила:
      – А где отель „Торо"? ? D?nde?
      Маленький человек подался к рулю, обгоняя автобус.
      – Баррио де Санта-Крус! У Гиральды. У Алькасара.
      Фрэнсис спокойно подумала, что ее поселят в гостинице Гомеса Морено в Севилье, в настоящей андалузской гостинице, называвшейся „Ла Посада де лос Наранхос". Она видела рекламный проспект, на обложке которого была изображена мечта любого человека о Севилье: выложенный плиткой внутренний дворик, видимый сквозь чугунные ворота, с фонтаном, цветами и аккуратными апельсиновыми деревцами. Проспект гласил, что вид на этот дворик открывается из окна каждой комнаты, что типично для небольших испанских гостиниц. Сообщалось также, что спальни имеют современный радостный интерьер и что проживание в них запоминается постояльцам надолго. Гостиница имела центральное отопление, и в каждом номере – телефон и ванную.
      Вдруг машина стремительно свернула влево и помчалась по каменному мосту, длинному и массивному. Под ним от огней, светившихся на противоположном берегу, мерцала и искрилась вода Гвадалививира. Фрэнсис повторила про себя слово „Гвадалививир". В одном серьезном путеводителе она прочла, что Джордж Борроу считал Севилью самым замечательным городом во всей Испании.
      – Пласа де Торос! – воскликнул водитель, махнув рукой в сторону высоких закруглявшихся стен стадиона для корриды.
      Фрэнсис твердо сказала:
      – Ужасно. Жестоко и ужасно.
      Ни один из ее клиентов даже не подумал бы об отпуске в Испании, предполагавшем хотя бы беглое знакомство с корридой. Наверное, ей надо будет четко разъяснить это мистерам Гомесам Морено – и младшему, и старшему.
      „Я думаю, что англичане считают подобное зрелище варварским".
      Или тактичнее:
      „Боюсь, что, как нация любителей животных, мы не можем смотреть на подобное".
      Интересно, как выглядят эти Гомесы Морено? Такие же маленькие, плотные и энергичные, как водитель? Одетые в голубые костюмы, с золотыми зубами и непоколебимой уверенностью, что англичане приезжают в Испанию только за тем, чтобы насладиться солнцем, вином и игрой в гольф? Будет ли трудно объяснить им, что клиенты „Шор-ту-шор" имеют представление о Лорке, Леопольде Аласе и ужасной смерти Филиппа Второго, что они бывали на выставке картин Мурильо в Королевской Академии в Лондоне? Может, она ведет себя взбалмошно? Разве это не сумасшествие – расстроить всех своих близких из-за симпатичного проспекта, живописующего какие-то маленькие гостиницы в далекой Испании, и пары телефонных звонков из Севильи от молодого человека, который хочет оживить свой бизнес?
      „Господи! – подумала Фрэнсис и тут же одернула себя: – Успокойся! Это интересная поездка…"
      Машина, пропетляв по узкому лабиринту улочек, резко затормозила у большой белой стены. Дорога, как оказалось, просто кончилась.
      Водитель объяснил:
      – Остановиться. Конец. Это есть Баррио. Автомобили нет.
      Он выпрыгнул из машины и стал открывать двери и багажник. Фрэнсис вышла на тротуар. Она оказалась на маленькой, с небольшим уклоном площади, где было очень тихо, не считая того, что водитель хлопал дверьми и сопел над ее багажом. В противоположном конце площади располагался маленький ресторанчик с украшенным вьющейся зеленью фасадом. В окнах ресторана светились желтоватые огни.
      – Идти со мной, сеньора, – сказал ее проводник и заторопился по аллее вдоль высокой белой стены.
      Аллея была узкой и освещалась лишь одним красивым чугунным фонарем, висевшим высоко на стене. В конце аллеи маленький человек резко повернул вправо, потом влево и затем вывел ее, слегка задыхаясь, на аллею пошире, с одной стороны которой стояло высокое желтоватое здание с железными решетками на окнах.
      Человек воскликнул:
      – Есть отель „Торо". Очень роскошно!
      Фрэнсис это здание скорее напоминало исправительное учреждение.
      – Вы уверены?
      Мужчина открыл дверь и задом попятился в холл, приглашая Фрэнсис:
      – Входить!
      – Почему меня не поселили в „Ла Посада де лос Наранхос"?
      – Сеньор Морено приехать. Приехать позже. Это есть хорошая гостиница, отель „Торо".
      С первого взгляда гостиница показалась Фрэнсис самой уродливой из всех, что ей пришлось видеть за последние пять лет непрерывных разъездов по будущим маршрутам. Длинный холл, с выложенным зеленым мрамором полом и безвкусно декорированным потолком, был обставлен мебелью, которая словно пародировала настоящий испанский стиль, – везде дубовая мебель с вычурной резьбой, кожа и медные гвозди со шляпками величиной с грецкий орех. Около каждого предмета мебели стояло либо средневековое оружие, либо старомодный манекен в одежде фламенко, своды с мощной лепниной были украшены шляпами, шпагами тореадоров и рогатыми головами их жертв, водруженными на покрытые лаком щиты. Создавалось впечатление, что здесь только что проходила дьявольская вечеринка, неожиданно прерванная каким-то заклинанием.
      Водитель благоговейно прокомментировал все это:
      – A mbiente t?picamente espa?ol.
      Он опустил чемодан Фрэнсис на сверкающий зеленый пол.
      – Очень красивый.
      За стойкой портье показался высокий, несколько угрюмый молодой человек в темном костюме. Он пристально посмотрел на Фрэнсис и слегка поклонился.
      – Мисс Шор…
      – Да, я полагаю…
      – Сеньор Гомес Морено забронировал для вас номер. Он просил передать вам вот это письмо.
      Фрэнсис взглянула на протянутый конверт. Ей очень хотелось объяснить, что она приехала по делу, что она не хочет оставаться в этом „Торо" с его фальшивыми прелестями и что теперь она уверена, что с организацией ее приезда произошли серьезные накладки. Но поскольку она была гостьей Гомесов Морено, то сочла возможным высказать все это только при встрече с кем-либо из них. Взяв письмо, она открыла его.
      „Дорогая мисс Шор! Добро пожаловать в Севилью. Мы надеемся, что вы найдете гостиницу „Торо" достаточно комфортабельной, а прислугу – предупредительной. Если вы позволите, я подъеду к вам в гостиницу сегодня вечером, в девять. Искренне ваш Хосе Гомес Морено".
      Фрэнсис обернулась к водителю.
      – Спасибо большое, что доставили меня сюда. Он поклонился в ответ.
      – Не есть проблема. – Вновь сверкнув своей золотой улыбкой, он добавил: – Надеюсь, вы хорошо провести время в Севилье.
      Она провожала его взглядом, пока он быстрой походкой пересекал холл. Маленький человек проскользнул в двери и исчез в темноте. Молодой портье протянул ей ключ с большим бронзовым набалдашником в виде бычьей головы.
      – Ваш номер находится на третьем этаже, мисс Шор. Комната 309.
      В номере 309 были желтые стены, выложенный желтой плиткой пол, темная деревянная мебель и желто-коричневые домотканые покрывала на кроватях. Между ними на тумбочке стояла слабенькая лампа, дававшая света не больше, чем светлячок. С потолка свешивалась еще одна, в желтом стеклянном плафоне. Стены были практически голыми, если не принимать во внимание зеркала, висевшие на высоте, видимо, рассчитанной на карлика, и деревянного барельефа распятого Христа с хорошо переданными муками первосвятителя. В углу находилась дверь в крошечную ванную; на бачке унитаза висела табличка „Пользоваться аккуратно!". Рядом с кроватями, узкими, как в детском саду, стояли фанерованный шкаф, стол с пепельницей и двумя красными пластиковыми гардениями в керамической вазе, два стула с прямыми спинками и маленький телевизор на железной подставке. Мало того что комната была уродливой, в ней к тому же было холодно.
      Фрэнсис бросила чемодан на одну из кроватей и сказала, обращаясь к комнате:
      – Если бы я сама за тебя платила, я бы не осталась здесь ни на секунду.
      Она прошла к окну и открыла внутрь высокие створки. За ними обнаружились мятая сетка и плотно затворенные от зимнего холода ставни. Фрэнсис с трудом распахнула их и выглянула наружу. Она вдохнула воздух. Воздух Севильи. Он не пахнул ничем, кроме холода. „Конечно, – подумала Фрэнсис, – неправильно было бы ожидать декабрьским вечером запах апельсиновых деревьев, жаренного на древесном угле мяса и ослиного навоза, но все же это путешествие могло бы быть более приятным. Я с равным успехом могла бы оказаться в любом другом уголке Европы, – сказала она себе, – и в такой же гостинице, которая по уродливости, негостеприимности и отсутствию тепла никого не смогла бы удовлетворить, разве что совсем отчаявшихся людей".
      Она посмотрела вниз, на аллею, освещенную светом из окон гостиницы. По ней шла пожилая пара в скромной темной одежде с семенившей рядом миниатюрной собачонкой на красном поводке. Они медленно прошли под окном комнаты Фрэнсис, и было слышно, как когти собачонки стучали по булыжникам; затем они исчезли за углом, под надписью „Бар Эль Нидо" со стрелкой, подсказывавшей направление. Аллея вновь опустела.
      – Ночная жизнь Севильи, – пробормотала Фрэнсис и с силой захлопнула ставни. Она вспомнила о дождливой ночи, которую однажды провела в Кортоне в разрекламированной гостинице, перестроенной из монастыря, Реклама обманула, и гостиница оказалась мрачной и неудобной, без бара, запасных одеял и с закрывавшимся в полдевятого вечера рестораном. Она тогда была слишком усталой, чтобы искать другую гостиницу. Сейчас она такой усталости не ощущала, но была связана договоренностью, что было куда хуже.
      Фрэнсис присела на краешек одной из непривлекательных кроватей и стянула с себя обувь. Было бы хорошо позвонить Лиззи. Если бы все было нормально, а особенно с учетом того, что за все платят Гомесы Морено, она первым делом позвонила бы Лиззи, чтобы рассказать, как ужасна гостиница, и поиздеваться насчет карликовой ванной, угрюмых бычьих голов на стенах и претенциозных испанок, раз и навсегда замороженных в своих платьях для фламенко. Но в данной ситуации она могла позвонить разве что для того, чтобы сказать: „Вот, полюбуйся, насколько неудачна моя поездка. Я совершила ошибку и теперь возвращаюсь домой на Рождество".
      – А этого я сделать не могу, – размышляя вслух, проговорила Фрэнсис. – По крайней мере… – Она посмотрела на часы. Было без четверти девять. – По крайней мере сейчас.
      Ровно в девять, причесавшись и подкрасив губы, но решив не связываться с душем, подозрительно пульсировавшим при попытке его включить, Фрэнсис спустилась в холл и расположилась между женщиной-манекеном в синей гофрированной юбке с веером и кастаньетами в руках и головой быка без одного стеклянного глаза. Она стала наблюдать за дверями. Прошло десять минут, но никто не появился. Из лифта вышла солидная супружеская пара и, заняв столик подальше от Фрэнсис и изъясняясь на каком-то скандинавском языке, углубилась в изучение путеводителя. Фрэнсис поднялась с места и спросила у серьезного молодого портье немного красного вина. Он с сожалением заметил, что бар уже закрыт, на что Фрэнсис ответила, что за вином для нее кому-то из персонала гостиницы придется сходить в бар „Эль Нидо". Молодой человек пристально посмотрел на Фрэнсис и пообещал выяснить возможность выполнить ее пожелание.
      – Уж будьте так любезны, и побыстрее, – сказала Фрэнсис.
      Портье поднял трубку ближайшего телефонного аппарат и долго что-то говорил на быстром испанском. Затем он положил трубку и сказал Фрэнсис так, как обращается врач к родственникам тяжелобольного человека:
      – Мы постараемся сделать все, что в наших силах.
      – Хорошо, – буркнула Фрэнсис и вернулась на свое место. – Это помойка, – заявила она одноглазому быку. Скандинавы внимательно посмотрели на нее. – Добрый вечер, – сказала она им, – вы считаете эту гостиницу комфортабельной?
      Мужчина ответил на чистом английском:
      – Нет, но она дешевая.
      Затем он опять погрузился в изучение путеводителя, сопровождая его бормотанием на своем нордическом языке.
      Фрэнсис продолжала ждать. Раз или два прозвонил телефон. Потом приехал парень в кожаной одежде мотоциклиста с какой-то посылкой в руках. Несколько невеселых постояльцев прошли по холлу в сторону ресторана, но не было видно ни вина, ни молодого Гомеса Морено.
      – Где мое вино?
      – Один момент, мисс Шор, – ответил молодой человек.
      Старенький телекс начал выстукивать сообщение, и теперь внимание портье было приковано к нему.
      Фрэнсис посмотрела на свои ногти, чистые и не покрытые лаком, на каблуки туфель, на ярко разукрашенное лицо испанки-манекена, на темные своды потолка, на часы. В полдесятого она вновь решительно пошла к стойке портье, но молодой человек увидел ее и не спеша укрылся за занавеской во внутренней комнате. На столе стоял колокольчик в форме танцора фламенко („О, я не вынесу этого!" – подумала Фрэнсис). Она взяла его со стола и стала с яростью звонить.
      – Где мое вино?
      Из раскрывшихся дверей в холл ворвался поток холодного воздуха с улицы. Вошел молодой человек, высокий, привлекательный молодой человек в английском пальто из верблюжьей шерсти и длинном шотландском шарфе.
      – Мисс Шор?
      Фрэнсис обернулась, все еще держа в руке колокольчик.
      – Я Хосе Гомес Морено. – Он протянул руку и лучезарно улыбнулся. – Добро пожаловать в Севилью!
      Фрэнсис взглянула на него.
      – Вы опоздали.
      – Неужели? – спросил молодой человек, явно удивленный.
      – В своем письме вы сообщали, что будете ровно в девять. Сейчас почти тридцать пять минут десятого.
      Он опять улыбнулся, элегантно махнув руной.
      – Всего полчаса! В Испании…
      Двери опять открылись. Вошел юноша в черных штанах и черной кожаной куртке с оловянным подносом, на котором стоял один-единственный стакан вина. Администратор тут же вышел из своего убежища.
      – Ваше вино, мисс Шор, – торжественно объявил он.
      Парень опустил поднос на стойку портье. Фрэнсис и Хосе Гомес Морено оба посмотрели на вино. Указывая на скандинавов, Фрэнсис сказала:
      – Пожалуйста, отнесите это вон той паре, от меня.
      – ?Que? – спросил парень.
      – Объясните ему, – бросила Фрэнсис администратору и, обернувшись к Хосе Гомесу Морено, который смотрел на нее в полном недоумении, сказала: – А теперь приступим к делу.
      Он повел ее в ресторан на Пасахе де Андре. Ресторан располагался в подвале, в котором раньше, как объяснил Хосе, находился огромный винный погреб.
      Он опять улыбнулся и пояснил:
      – Белое вино. Морилес и монтилья. Виноград для этих вин выращивают под Кордовой.
      Фрэнсис не интересовала Кордова. Она искоса смотрела в меню, где было написано: «Entremeses, sopas, huevos», таким образом, чтобы показать Хосе Гомесу Морено, что ему не удастся заговорить ей зубы, и наконец сказала:
      – Я считаю, что произошло недоразумение.
      Он улыбнулся в ответ. Он был действительно красив, с очень правильно очерченным лицом, ясными глазами и густыми, мягкими черными волосами, что редко встречается в Англии.
      – Недоразумение? Да нет, конечно же… Фрэнсис положила меню на стол и сложила на нем руки.
      – Когда мы говорили с вами по телефону, сеньор Гомес Морено…
      – Просто Хосе, пожалуйста…
      – Хосе, вы сказали, что ваши гостиницы будут на Рождество открыты, хотя и не вполне заполнены постояльцами, а вы с отцом будете работать и у меня будет достаточно времени, чтобы рассмотреть…
      – Будет! Обязательно! Пожалуйста, взгляните в меню. Вот прекраснейший чесночный суп.
      – Меня совершенно не интересует меню, Хосе. Я хочу знать, почему меня поселили в этой захудалой гостинице, тогда как вы должны были бы демонстрировать мне ваши собственные отели?
      Хосе Гомес Морено издал глубокий, страдальческий вздох. Он налил в бокал Фрэнсис вина.
      – Произошло нечто удивительное.
      – Прошу прощения?
      Он опять тяжело вздохнул, затем всплеснул своими изящными руками.
      – Мой отец уехал на два дня в Мадрид. Все было нормально. Ваш номер был заранее приготовлен, но все изменил неожиданный звонок. Это группа из Овьедо, с севера, они хотят остановиться на четыре дня. Это очень выгодный заказ в зимний период.
      – Значит, кто-то из Овьедо, кто больше никогда в жизни не остановится в вашей гостинице, получает мой номер, а меня… меня запихивают в отель „Торо"?
      – Я не понимаю, что значит „запихивают"? Фрэнсис серьезным голосом спросила:
      – Хосе, вы на самом деле считаете, что бизнес можно вести таким образом?
      Она подалась вперед и уставилась на него. От нее не ускользнуло, что он был не только очень красив, но и весьма молод. Ему было не больше двадцати четырех—двадцати пяти лет.
      – А ваш отец об этом знает? Он знает, что я была выброшена из номера из-за сделанного в последнюю минуту заказа откуда-то из?..
      – Из Овьедо, – подсказал Хосе.
      – Это не имеет никакого значения, – резко сказала Фрэнсис. – Я полагаю, что вы слишком меня разозлили, чтобы я стала что-нибудь есть.
      – Ну пожалуйста… – Он положил свою руку на ее. – Я ошибся. Правда, мне чертовски неудобно. Отель „Торо"…
      – Ужасен.
      – Вам не нравится истинно испанский дух?
      – Мне не нравится холодная вода в ванной, уродливый интерьер и недостаточная предупредительность со стороны персонала. Если это и есть испанский дух, то мне он не нравится.
      Он взглянул на нее.
      – Я обидел вас.
      Фрэнсис вновь взялась за меню и стала изучать его.
      – Вы заставили меня подумать, что я проделала такой длинный путь впустую, тогда как могла бы отмечать Рождество со своей семьей в Англии.
      Повисла пауза. Фрэнсис читала меню. Она не хотела заглядывать в свой разговорник, тем более что Гомес Морено уставился на нее с видом побитой собаки, пока она непонимающе смотрела на слова „chorizo" и „anguilas" и пыталась не думать о семейном ужине на кухне в Грейндже и сонном Дэйви, которому позволяли оставаться в пижаме, пока подавали первое блюдо.
      – Завтра все изменится, – с серьезным видом пообещал Хосе.
      Фрэнсис ничего не ответила.
      – Завтра я переселю часть группы в отель „Торо" и вы расположитесь в номере, который приказал оставить для вас отец. – Он опустил глаза.
      – Завтра во сколько?
      – К полудню.
      – По-нашему или по-вашему?
      – Извините?
      – Точно по-английски или неточно по-испански? Он расправил плечи.
      – Я буду в отеле „Торо" ровно в полдень, как только пробьет колокол на соборе, и отвезу вас в нашу гостиницу.
      Фрэнсис посмотрела на Хосе. Он улыбался ей наивной улыбкой ребенка.
      – Вы обещаете?
      Он кивнул. Его улыбка стала более уверенной. Он даже слегка подмигнул Фрэнсис.
      – Иначе отец меня убьет.

ГЛАВА 4

      Фрэнсис спала этой ночью беспокойно. Кровать была не только узкой, но и жесткой. К тому же она никак не могла согреться. Вскоре после того как она легла, в соседнем номере стали открывать и закрывать водопроводные краны, что вызывало громкий клекот и бульканье в трубах, проходивших в стенах номера. В три часа ночи кто-то дробно простучал металлическими подковками по кафельному полу коридора, нестройно напевая при этом немецкую песню, а сразу после пяти уборщики улиц с грохотом опорожнили несколько мусорных баков и принялись мести улицу, причем их метлы издавали звуки, похожие на шипение змей. Без двадцати семь соседи продолжили упражнения с водопроводными кранами, и Фрэнсис со стоном встала, залезла в миниатюрную ванну и, закрыв глаза, подставила лицо под теплую струю.
      За стойкой портье теперь находилась девушка с шикарными черными волосами и губной помадой цвета вишневого варенья. Она сказала, что позавтракать можно только начиная с восьми.
      – Тогда просто принесите мне немного кофе.
      – До восьми часов, мадам, это невозможно. Фрэнсис вцепилась в край стойки.
      – Где, – спросила она, растягивая слова, чтобы не ударить девицу с темно-вишневой помадой на губах, – в Севилье можно выпить чашку кофе в семь часов утра?
      Девушка смерила ее равнодушным взглядом.
      – В баре в следующем переулке.
      – „Эль Нидо"?
      – Да, – ответила девушка.
      Фрэнсис вышла на улицу. Высоко над ней сияло голубое небо, так хорошо знакомое из реклам отдыха на лыжных курортах. Чистое, огромное, прозрачное небо без единого облачка. Дул пронизывающий ветер, слегка пощипывавший кожу. Фрэнсис подняла воротник плаща и пожалела о том, что не взяла свое синее пальто, посчитав его слишком теплым для Испании, даже зимой. Пусть это пальто и не было сверхмодным, зато оно было теплым и любимым.
      Бар „Эль Нидо" еще не проснулся. Один худой, изможденного вида официант подметал с пола вчерашние окурки, а другой зевал у кофеварки. Двое мужчин с газетами и бокалами бренди в руках стояли, опершись на стойку. Стены были увешаны плакатами на тему корриды и футбола. Похоже, Фрэнсис была тут единственной женщиной.
      Она подошла к стойке и, старательно выговаривая испанские слова, попросила кофе, хлеба и апельсинового сока. Получив все это, она потребовала масло, и ей был вручен аккуратный прямоугольный кусочек в золотистой обертке.
      – А джем?
      Официант извлек маленькую баночку абрикосового джема в швейцарской упаковке.
      – ?Mermelada de Sevilla? ?De naranja?
      – Нет, – ответствовал официант, направляясь обратно к кофеварке.
      Фрэнсис взяла свой завтрак и отнесла его на маленький стеклянный столик у окна. Она чувствовала себя больше уставшей, чем голодной. Ей нужна была не пища как таковая, а сам факт ее наличия. Она взяла чашку с кофе и зажала ее в руках, чтобы согреться.
      Фрэнсис сделала глоток. Кофе был горьковатым, с цикорием. Глаза у нее слипались, несмотря на принятый душ, и она чувствовала себя помятой и вымотавшейся после этого путешествия, как с ней бывало в Италии, если приходилось спать в машине. Она подумала, стоит ли дальше связываться с Севильей, даже если к полудню она получит нормальное жилье. Фрэнсис посмотрела в окно. Мимо прошла полная молодая женщина в черных кожаных туфлях и теплом черном пальто, держа за руки двух грустных маленьких детей, одетых, как миниатюрные взрослые. Интересно, они шли в церковь? Или навестить бабушку? Или же к зубному врачу? Фрэнсис только однажды водила Сэма к дантисту, и он укусил врача так, что у того пошла кровь из пальца.
      – Ах ты, маленький засранец! – вскричал врач, выходя за рамки своего профессионально вежливого поведения. Эти маленькие севильцы никогда не станут кусаться, подумала Фрэнсис, эти послушные католические детишки. Она попыталась поставить себя на место полной мамы, держащей их за ручки в аккуратно натянутых перчатках.
      – Пойдем, Мария, шевелись, Карлос. Не спите! Ничего не вышло. Она не могла представить себе разговор с ними. Эти дети были абсолютно испанскими, совсем иностранными. Фрэнсис подумала о том, как выглядит их отец: адвокат или врач, маленький плотный человек, похожий на свою супругу, беспрестанно пекущийся о том, чтобы уберечь своих детей от влияния захлестнувшего Испанию либерализма.
      – Наркотики, секс, – сказал вчера вечером Хосе Гомес Морено, пока они ели жестких жареных куропаток. – Они в Испании сейчас повсюду. В Севилье проблема наркотиков стоит очень остро. Родители все больше волнуются за детей. – И с горящими глазами он добавил: – А секс по телевидению просто ужасен.
      Он много говорил об отце. Он заверил Фрэнсис, что она будет поражена прекрасным английским, на котором говорит его отец.
      – Английский, как у настоящего англичанина, ни за что не отличить, – с гордостью заявил Хосе.
      Он сказал, что его отец – крупный бизнесмен, а гостиничный бизнес – лишь часть его деловых интересов; что он уже пятнадцать лет не живет с матерью и обе бабушки относятся к этому с неодобрением.
      – Они все ярые католики, понимаете. Это я могу признавать или не признавать религию, мое поколение уже свободно в этом вопросе.
      – А ваш отец?
      – Он никогда не говорит о религии. Он не любит излишнюю серьезность. А у вас есть приятель?
      – Нет, если только это имеет к вам какое-либо отношение.
      Хосе засмеялся. Он уже вернул себе прежнюю уверенность и не собирался опять ее терять, так что воздержался от комплимента типа „Как же такая красивая женщина, как вы, не имеет…" и т. д. и т. п.
      „И хорошо, – думала теперь Фрэнсис, намазывая масло и джем на тоненький испанский круассан, – а то я действительно могла сорваться". Люди, похоже, никогда не стараются понять внутренний мир тех, кто одинок. К этому как-то привыкаешь, как привыкаешь к одиночеству и к тому, что ты никому особенно не нужен, так же как и к радостям и горестям того, что тебе ни о ком не приходится думать. Ты привыкаешь ко всему этому, но все же не можешь сдержаться, когда тебя об этом спрашивают. Такие вопросы заставляют задуматься об одиночестве еще и еще раз.
      …Она откусила кусочек булочки. Барбара считала, что Фрэнсис никогда не сможет иметь полноценные отношения с мужчинами, ведь она была слабейшей из близнецов. Но Фрэнсис спокойно относилась к различным теориям своей матери и убедила себя в том, что не верит в них. И все же она действительно еще ни разу в своей жизни не была по-настоящему влюблена. Да, несколько раз она загоралась чувством, отчаянно, по-сумасшедшему, но, как только проходила первая горячка страсти, она сразу остывала ко всем своим мужчинам – и в постели, и вне ее – и уже не испытывала никакого удовлетворения. И всякий раз она разочарованно отходила от очередного своего объекта именно тогда, когда мужчина начинал задумываться, что есть нечто большее, чем просто секс или приятельство в отношениях с этой высокой девицей в неброской одежде, с ее смешным маленьким турбизнесом и до странности неуютной квартиркой. Но мужчина, как правило, запаздывал со своим интересом, не улавливая эмоциональный момент, и Фрэнсис уходила, возвращаясь к одиночеству, с грустью и ощущением неизбежности подобного конца. „Как странно, – подумала Фрэнсис, – ведь я знаю, что умею любить, мне нравится любить и быть любимой. Или я слишком плохо себя знаю и слишком увлекаюсь самоуничижением? Может, мать отчасти и права? Может, случилось так, что Лиззи из нас двоих получила всю чувственность, инстинкты любви и материнства, которые должны были быть поделены между нами поровну?"
      Фрэнсис наконец покончила с булочкой и кофе и вытерла губы маленькой скользкой бумажной салфеткой. Она решила действовать так, как в любом другом городе за рубежом, где она бывала: начать с церкви или собора и затем расширять зону осмотра вокруг них. Она поднялась из-за столика и подошла к стойке, чтобы расплатиться. Официант, полуприкрыв глаза от сигаретного дыма, протирал стаканы. Он даже не посмотрел на Фрэнсис. Она положила на стойку ровно столько песет, сколько была должна, и сказала по-английски:
      – Чаевых не будет, так как не было сервиса.
      Фрэнсис вышла на холодный, пронизывающий воздух нового утра. Она вспомнила, что наступили святки, хотя не чувствовала этого, даже несмотря на зимний холод. Попав в эту глупую ситуацию по собственной ошибке, она вообще в тот день не ощущала что-либо особенное, кроме того, что была явно в чужой стране. Такие ощущения были ей, как ни странно, знакомы по ее прежним многочисленным поездкам. Фрэнсис подумала о Ленгуорте. В доме сейчас все кипит, кухня заставлена мисками с начинкой для индейки и завалена очистками от овощей, дети в спешке украшают дом к празднику. А в центре всего этого возвышается Уильям с трубкой в зубах, целиком поглощенный кроссвордом или одной из бесчисленных моделей Алистера. Уильям, остров спокойствия в бурном океане. Фрэнсис внезапно подумала, как хорошо было бы, если бы Уильям был сейчас здесь, рядом с ней, такой истинно английский на этих испанских улицах, слегка удивленный непривычностью окружающего его мира.
      Она даже как будто слышала его мнение о соборе: „Необычное здание, совершенно необычное. Как ты думаешь, кто им восхищается?"
      Фрэнсис не знала, нравится ей собор или нет, настолько своеобразным он казался на первый взгляд. Она остановилась у газетного ларька, верхние полки которого были сплошь заставлены порнографическими журналами, и купила себе путеводитель по собору – маленькую толстую книжицу, отпечатанную на плотной глянцевой бумаге. На обложке было написано: „Все, что вам нужно знать о Севильском соборе и монастыре Св. Изидоро дель Камио".
      Фрэнсис поправила сумку на плече и взглянула еще раз на свою цель. Сейчас собор был обращен к ней западным фасадом, и она смотрела на него поверх ревущего транспортного потока. Здание было огромным и очень сложным по архитектурному решению и стилю. За ним виднелся – Фрэнсис не верила собственным глазам – минарет. Она раскрыла путеводитель.
      „Этот собор имеет большое количество прекрасных дверей: Рыночные двери, Колокольные двери, Двери Святого Христофора, Двери всепрощения, Двери…"
      Фрэнсис захлопнула путеводитель и сунула его в карман плаща. Может быть, как и в случае с некоторыми итальянскими соборами, внешне угрюмыми и даже уродливыми, этот будет полон настоящих сокровищ внутри? Севильский собор не был уродливым, но он подавлял – настолько он был обширным, величественным, настолько… вызывающим, что даже пугал ее. Но все же не имело никакого смысла стоять на противоположной стороне улицы и трястись от холода, чувствуя себя побежденной еще до начала знакомства с ним. Она вспомнила, как нечто похожее произошло с ней однажды у Пармского собора, когда, глядя на него снаружи, она думала: „Какой ужас, прямо какая-то фабрика" – и чуть было не променяла изучение его внутреннего убранства на кампари с содовой в ближайшем баре, но затем, ведомая своей тягой к культуре, все же неохотно вошла и была совершенно очарована. Там она увидела „Успение" Корреджо, с херувимами, разбрасывающими цветы. Однако, что касается Севильского собора, он не производил впечатления места, где стали бы разбрасывать цветы даже добродушные херувимы.
      Фрэнсис давно уже уяснила для себя, что с автомобильными потоками на юге Европы надо смело вступать в борьбу первым. Северные нормы строгого повиновения сигналам светофора для автомобилистов к югу от Парижа перестают действовать. В такой ситуации единственный выход – смело заявить о своем присутствии в качестве пешехода на проезжей части, переходя улицу с полным достоинством и, в случае необходимости, вытянув вперед руку, чтобы остановить несущиеся на тебя, словно свора бешеных собак, автомобили. Итальянских регулировщиков уличного движения такое поведение пешехода ошарашивает, но, по мнению Фрэнсис, подобную реакцию у них вызывают любые действия участников дорожного движения. Видимо, это объясняется долгим стоянием в смешных будках, откуда они машут руками и бессильно свистят в свистки на стаи непослушных „фиатов". И сейчас ей предстоит выяснить, отличаются ли испанские полицейские от итальянских. Фрэнсис решительно подняла воротник плаща, вздернула подбородок и весьма решительно двинулась поперек Авениды де Конститусьон.
      На другой стороне ее схватил за руку какой-то пожилой мужчина и стал что-то быстро и резко говорить на непонятном испанском. Он указал рукой на машины, на Фрэнсис, на группу дисциплинированных пешеходов, терпеливо ожидающих сигнала на углу Пласа дель Триунфо, затем возвел глаза к небу и перекрестился.
      – Спасибо вам, – сказала Фрэнсис с улыбкой и высвободила свою руку. – Спасибо за заботу обо мне, но у меня все в порядке.
      Мужчина погрозил ей пальцем. Нет, казалось, говорил он. Нет, не может все быть в порядке, если человек ведет себя так на улицах Севильи.
      – В следующий раз я обязательно перейду улицу в положенном месте, вместе с другими, – пообещала ему Фрэнсис. – Счастливого вам Рождества!
      Она двинулась дальше. Испанец что-то крикнул ей вдогонку. Фрэнсис обернулась, чтобы улыбнуться ему в ответ, но старик хмурился и смотрел на нее сердито. „Что за страна, что за город, что за люди!" – подумала Фрэнсис. Неудивительно, что англичане рвались на отдых в Италию, как будто остальная Европа просто не существует. Итальянцы могут и обругать, и состроить недовольное лицо, но никогда не станут читать вам нотации. „Ха, – рассудила Фрэнсис, открывая небольшую налитку в массивной двери собора, – зато чувство возмущения разогнало во мне кровь".
      Внутри Севильский собор был еще больше, чем казался снаружи. Его объемы были просто пугающими. Вдаль, как бескрайние поля, простирался блестящий пол, где-то в небесах парили своды, поддерживаемые гигантскими колоннами. Все это было темным, грозным и священным. Фрэнсис прошла еще немного внутрь и остановилась. Она оказалась возле огромной и мрачной женской статуи, сделанной из позолоченного дерева. Фрэнсис внимательнее всмотрелась в царивший вокруг полумрак и увидела рядом еще три такие же статуи. Все четыре статуи, ступая мерной поступью по каменной плите, несли нечто похожее на дарохранительницу, держа ее на плечах с помощью шестов. Фрэнсис обошла скульптурную группу. Выражения лиц у статуй казались одновременно величественными и отвлеченными, их туники были украшены изображениями замков и геральдических символов. Фрэнсис достала из сумочки фонарик и направила его на каменную плиту. Оказалось, что она стояла у могилы Христофора Колумба. Бедный Христофор Колумб, выброшенный из пантеона истории навязчивой потребностью современности найти хотя бы какую-то червоточину в великих людях, которыми восхищались прошлые поколения. Бедный Христофор Колумб теперь уже не великий путешественник, а всего лишь жадный пират. Фрэнсис положила руку на ногу ближайшей к ней бесстрастной статуи. Может, Колумб и был низвергнут с пьедестала героя, но у него хотя бы есть своя могила, что не так уж плохо.
      Фрэнсис прошла от усыпальницы Колумба внутрь собора. Тысячи свечей горели в сотнях напольных подсвечников, к темным сводам устремлялись решетчатые окна, мимо Фрэнсис проплывали лики святых, вырезанные на дереве или написанные кистью с опущенными в смятении или поднятыми в страдании глазами. Наконец она добралась до чего-то вроде центрального зала, где черные ажурные решетки окружали место для хора и где имелись позолоченные металлические ворота, похожие на ворота укрепленного замка.
      „Господи, – подумала Фрэнсис, – какой же яростью это наполнено, какими жестокими кажутся испанцы…"
      Она обернулась. Позади нее открылось что-то удивительное, что-то мерцающее, как золотая стена, или, скорее, скала из золота, взмывающая ввысь, подобно искрящемуся фонтану среди мрачных каменных стен. Золотая стена была обнесена решеткой. Схватившись за прутья, Фрэнсис неотрывно смотрела на стену. Та была покрыта множеством барельефов, изображавших различные фигуры и сцены, панелями, столбиками и нависавшими пологами, а вверху, на огромном расстоянии от Фрэнсис и алтаря, казавшегося с высоты, наверное, карликовым, на кресте бессильно повис позолоченный Христос, похожий на огромную золотую подбитую птицу.
      Фрэнсис никак не могла оторвать взгляд от всего этого. Никогда раньше она не видела ничего подобного, ни в одном из своих путешествий. Такого, что было бы столь христианским и в то же время столь незнакомым. Она наконец отпустила решетку, медленно села на деревянную скамью, стоявшую рядом, и вынула из кармана путеводитель.
      „Большая стена главного святилища была спроектирована фламандским мастером Данкартом и создана в период с 1482 по 1526 год".
      Значит, стена уже стояла здесь, когда произошло нашествие Армады. Когда маленькие испанские суда вошли в Ла-Манш, а обороняющиеся англичане жгли на прибрежных скалах сигнальные костры, эта золотая стена, символ могущества и мощи Испании, существовала здесь, в Севилье. „Не так уж часто, – подумала Фрэнсис, вновь поднимая взгляд вверх, – можно так явно ощутить пульс истории, почувствовать, что течение времени – это сразу все и… ничто!" Она иногда ощущала это в Англии и только изредка – в Италии, хотя и любила эту страну. Но было в высшей степени странно испытать это настолько остро в таком почти враждебном ей здании, наполненном темнотой и ужасной, вызывающей мощью, в городе, который до сих пор казался Фрэнсис абсолютно чуждым ее природе.
      Она поднялась со скамьи и медленно направилась в сторону южной части собора. Вероятно, в связи со святками народу было немного, и свет зимнего солнца падал сквозь высокие окна длинными пыльными лучами, образуя на полу пустые освещенные квадраты и треугольники. Казалось, что все это существует вне времени и никак не связано с тем газетным киоском, ругавшимся стариком, официантами в баре и машинами на улице, шум от которых доносился сейчас сквозь стены подобно далекому рокоту моря. Фрэнсис прислонилась к колонне, ощущая затылком ее мощь, и казалось, если она закроет глаза, даже полуприкроет их и взглянет сквозь веки вверх, на это сплетение лучей и теней, поблескивающего мрамора и громоздящегося камня, обширных позолоченных поверхностей и безжизненных озер тьмы, то на секунду – буквально на секунду – она сможет увидеть процессию пятнадцатого века, в бархате и шелках, ведомую священниками с позолоченными крестами, с великой католической королевской четой, Фердинандом и Изабеллой, шествующей по мраморному собору для того, чтобы благословить Христофора Колумба на открытие Западного мира и доставку его сокровищ на родину, в Испанию.
      Фрэнсис открыла глаза. Кто-то громко свистел в свисток, отвратительно громко, разрушая все настроение, а церковные служители подгоняли посетителей к выходу. Наступило время первой дневной мессы. Собор, переживший мавров и христиан, готовился к важнейшему католическому обряду. Фрэнсис выпрямилась, любовно дотронулась до своей колонны, прощаясь с ней, и вышла вслед за толпой из прошлого в настоящее.
      Остаток утра прошел неудачно. Впечатление от посещения собора обволакивало Фрэнсис, как сладкие грезы. Поэтому ее раздражала необходимость заглядывать в план города, покупать кофе, поглощать факты о том, что Севилья является четвертым по числу жителей городом Испании, что она была на стороне республиканцев в гражданской войне, но затем была захвачена националистами, что это был любимый город Педро Жестокого (взошедшего на трон в 1350 году) и что сейчас город страдает от резкого роста хулиганства. Эти факты, похоже, не имели никакого отношения к духу города, тому духу Испании и Севильи, который Фрэнсис ощутила столь остро и неожиданно в соборе. Теперь же ей казалось, что она просто попала в современный иностранный город как раз тогда, когда все внутри нее звало вернуться в знакомое родное место.
      Фрэнсис все ходила и ходила по улицам. Она видела реку и мост, по которому проезжала вчера вечером, видела великолепные сады и дома с фасадами в стиле барокко. Она видела жилые и торговые кварталы с магазинами, одни из которых торговали электротоварами, бакалеей и пластмассовыми ведрами, а другие – одеждой из кожи, сувенирными кастаньетами и керамическими фигурками святых, сентиментальными или мрачными. Она проходила мимо церквей, гаражей и высоких белых стен, невесть что скрывавших за собой, шла мимо обтрепанных продавцов газет и бесконечных рядов магазинчиков нижнего белья и вдруг наткнулась на симпатичный дом, на балконе первого этажа которого стояли пять застывших в нелепых позах скелетов в элегантных фраках и шляпах. Она шла мимо людей, толп спешащих людей, демонстрировавших замечательную европейскую привычку оставлять все приготовления к Рождеству на самый последний момент вместо протестантского обычая изматывать себя трехмесячным предрождественским бдением. Все они что-нибудь несли: продукты, цветы, коробки с тортами и шоколадом, бутылки вина, елки, сетки с орехами или целые охапки подарков, обернутых в цветастую бумагу и перевязанных подарочной лентой. Похоже, только у Фрэнсис не было ничего, кроме сумки через плечо и путеводителя.
      В половине двенадцатого Фрэнсис обошла собор с северной стороны, еще раз взглянув на него с уважением и благодарностью, и направилась в отель „Торо" через Баррио де Санта-Крус. Это был старый еврейский квартал, состоявший из лабиринта улочек, извивавшихся между белыми стенами. Окна стоявших за ними домов были повернуты вовнутрь. Сейчас здесь тоже царила суета, слышались оживленные разговоры. Мимо нее прошел Мужчина с огромным деревянным розоволиким ангелом в руках, и другой – с нанизанным на плечо сиденьем для унитаза. Это вовсе не было похоже на Рождество, да и может ли северянин, находясь на юге континента, почувствовать приближение Рождества? Хотя это же, наверно, справедливо и для южан. Но Фрэнсис вдруг ощутила атмосферу праздника. Она толкнула стеклянные двери, ведущие в вестибюль отеля „Торо", во вполне приличном настроении. Было пять минут первого.
      Хосе Гомеса Морено в холле не было. Он вообще еще не приходил. И по телефону ничего для нее не передал. Фрэнсис подошла к телефонному аппарату, установленному в подобии средневековой караульной будки, по обе стороны которой располагались два манекена в латах. Она позвонила в „Посада де лос Наранхос" и попросила Хосе.
      Неуверенный голос на ломаном английском сказал, что Хосе Гомес Морено подойти к телефону не может.
      – Что значит не может? Он в гостинице?
      – Да, он в гостинице… на встрече…
      – С кем? – закричала Фрэнсис.
      – Частная встреча, по гостиничному бизнесу.
      – Вы можете передать кое-что сеньору Гомесу Морено?
      – Если вы хотите…
      – Да, хочу. Передайте ему, что мисс Шор больше не желает поддерживать с ним никаких контактов.
      – ?Que?
      – Скажите ему… – Фрэнсис начала фразу, но запнулась. Она набрала в легкие воздуха. – Скажите ему, чтобы он катился куда подальше! – выпалила она и, прежде чем голос на другом конце линии успел опять произнести свое „?Que?", бросила трубку.
      Она вернулась к стойке портье. Девушка с вишневыми губами отрывала длинные полосы от ленты телекса.
      – Сегодня есть прямые рейсы из Севильи в Лондон?
      – Я узнаю.
      – Вы что, не знаете?
      – Я узнаю, – резко повторила девушка. Фрэнсис отвернулась от нее и начала вышагивать по зеленому полу. Необходимость уехать отсюда стала вдруг такой острой, что она не смогла бы спокойно сидеть, даже если бы ей за это заплатили. Она прекрасно знала, что произошло в „Посада де лос Наранхос". Хосе Гомес Морено попросил кого-то из группы, прибывшей из Овьедо, переехать в „Торо", а он или она наотрез отказались. „И правильно, – подумала Фрэнсис, – я бы на их месте поступила точно так же". И теперь Хосе метался из угла в угол, ломая себе руки, не решаясь показаться здесь и посмотреть Фрэнсис в глаза.
      – Мадам! – позвала ее девушка-портье. Фрэнсис вернулась к стойке.
      – Сегодня прямых рейсов нет. Вам придется лететь до Мадрида и там пересесть на лондонский рейс. Но все рейсы переполнены, так что вы можете только встать на лист ожидания.
      Фрэнсис посмотрела на нее. В нынешнем расположении духа она уже не видела ничего красивого в белой коже и черных глазах девушки.
      – Пожалуйста, закажите мне такси. Я хочу, чтобы оно было здесь через десять минут.
      Девица безжалостно ответила:
      – Для этого потребуется не менее пятнадцати—двадцати минут.
      – Ладно, заказывайте побыстрее.
      Табло над дверями лифта говорило о том, что сейчас он находился на верхнем этаже. Фрэнсис нажала на кнопку вызова. Никакой реакции. Она развернулась и бросилась вверх по лестнице. Ей предстояло преодолеть три пролета зеленой мраморной лестницы с черными дубовыми перилами и лестничными площадками, каждая из которых была украшена манекеном танцовщицы с висящей над ним парой бычьих рогов. Фрэнсис задыхаясь добралась до своей двери и распахнула ее. Горничная оставила номер безупречно чистым, но темным, и потому он выглядел еще более уродливым. Она прочно закрыла все окна и ставни, как будто пытаясь предотвратить попадание в комнату хотя бы луча света.
      Зазвонил телефон.
      – Да? – рявкнула в трубку Фрэнсис.
      – Мисс Шор?
      – Да…
      – Мисс Шор, меня зовут Гомес Морено…
      – Идите вы, – прорычала Фрэнсис.
      Она швырнула трубку и понеслась в ванную, чтобы забрать свою сумочку с туалетными принадлежностями. Телефон зазвонил опять. Она стремглав бросилась через всю комнату, схватила трубку и прокричала:
      – Послушайте, я больше никогда не хочу иметь с вами дело. Ясно?
      Девушка-портье сказала:
      – Мадам, такси здесь. По срочному вызову. Фрэнсис осеклась.
      – Спасибо. Я спускаюсь.
      Фрэнсис побросала в чемодан вещи: ночную рубашку, свитеры, выходное платье, туфли, расческу, белье, книги, фен, сумочку с туалетными принадлежностями. Теперь ей надо выбраться из Севильи не просто как можно быстрее, а пока Гомес Морено не застал ее. Ведь это звонил отец, с более глубоким голосом, более приличным английским. Хосе говорил, что его отец учил английский в Лондонской школе экономики в шестидесятых годах и затем настоял на том, чтобы его дети тоже учили английский. „Понимаете, для общей Европы. Всем нам в Европе нужно быть братьями и сестрами".
      Фрэнсис захлопнула чемодан, подняв его, закинула на плечо сумку. Что за дурацкое представление, пустая трата времени, глупая, изматывающая затея! И все по ее собственной вине, из-за обыкновенного каприза.
      – Вот что я тебе скажу, – обратилась она к номеру 309. – Я больше уж точно никогда не увижу ни тебя, ни Севильи, ни Испании.
      Громко захлопнув за собой дверь, она вышла в коридор.
      Внизу водитель такси лениво заигрывал с регистраторшей. Она не обращала на него внимания, будучи поглощенной выписыванием счета для Фрэнсис. Девушка медленно нажимала на кнопки калькулятора темным пальчиком с красным наманикюренным ногтем.
      – По моему счету платит сеньор Гомес Морено…
      – У меня нет подобных инструкций…
      Водитель такси посмотрел на Фрэнсис без особого интереса: слишком мало косметики, нет бросающихся в глаза округлостей, совсем мало драгоценностей. Он подался вперед, чтобы шепнуть что-то девице. Та чуть заметно улыбнулась калькулятору.
      – Я не стану подписывать этот счет, – сказала ей Фрэнсис, – я по нему не плачу!
      Девица не обратила на ее слова ни малейшего внимания.
      – Когда ближайший рейс в Мадрид? Таксист, повернувшись к ней, изрек:
      – Два часа. Не торопиться.
      – Я хочу выбраться отсюда.
      В этот момент стеклянные двери распахнулись, и в холл почти вбежал солидный мужчина средних лет. Девица-регистраторша прекратила свои манипуляции с калькулятором и улыбнулась ему широкой обворожительной улыбкой, полной белых зубов.
      – Мисс Шор? Фрэнсис подалась назад.
      – Мисс Шор, я – Луис Гомес Морено. Я не знаю, как извиниться перед вами, я просто убит.
      У него было четко очерченное открытое лицо. Не то вытянутое и угрюмое испанское лицо, множество которых Фрэнсис встретила на улицах и в церквах Севильи этим утром, а более умное, более готовое к общению.
      – Боюсь, что уже слишком поздно, – ответила она. – Я попусту потратила здесь время. Мне было холодно, неудобно и одиноко. Все, чего я сейчас хочу, это вернуться домой.
      – Конечно, я понимаю, – проговорил Луис Гомес Морено. Он повернул голову к девушке и сквозь зубы что-то быстро приказал ей. Она взяла счет, который готовила, и стала аккуратно разрывать его на части. Затем он что-то протараторил водителю такси.
      – Не отпускайте его, – сказала Фрэнсис. – Он отвезет меня в аэропорт.
      – Могу я это сделать?
      – Нет, у меня больше нет сил на Гомесов Морено. Он без всякой обиды улыбнулся. Он улыбался так, будто она удачно пошутила.
      – Мне нравится ваше настроение.
      Фрэнсис ничего не ответила, обернулась к таксисту и указала на чемодан.
      – Пожалуйста, отнесите это в машину. Луис Гомес Морено спросил:
      – Неужели нет ничего такого, что я мог бы сказать или сделать, чтобы заставить вас остаться? Я узнал об этом ужасном недоразумении только полчаса назад. Теперь я хочу, чтобы вы попытались забыть последние двадцать четыре часа и позволили мне всеми средствами помочь вам заняться делом, ради которого вы приехали.
      Фрэнсис фыркнула.
      – У вас стальные нервы…
      – У меня также есть сердце и совесть. Мне действительно весьма неудобно, что так случилось. У вас будет люкс в гостинице „Альфонсо XIII"…
      – Я не хочу номера в „Альфонсо XIII". Я не хочу больше иметь дело с вами, вашим сыном и вашими гостиницами. Я больше никогда не хочу видеть Испанию.
      – Даже так?
      – Никогда, – повторила Фрэнсис.
      – Жаль, а ведь столько можно увидеть того, что не знает никто, кроме испанцев.
      Она взглянула на него. Его лицо было полно тепла, надежды и юмора. Он протянул ей руки.
      – Пожалуйста, мисс Шор, дайте Испании – и мне тоже – последний шанс!

ГЛАВА 5

      На рождественское утро Лиззи почему-то проснулась в пять и стала ждать, когда войдет Дэйви, требуя, чтобы ему разрешили заглянуть в его чулок с подарками. Но он не шел. Лиззи вслушалась в холодную темноту; в доме было абсолютно тихо. Рядом с ней мирно, спокойно дышал Роберт. Она с возмущением поняла, что спят все, кроме нее.
      Решив остаться в постели и попытаться вновь заснуть, она перевернулась на другой бок и закрыла глаза. И тут же перед ней возник аккуратно написанный список: „Убрать вчерашнюю посуду из моечной машины, накрыть завтрак, проверить время, когда ставить индейку в духовку, приготовить камин в гостиной…" Она попыталась выбросить этот список из головы и переключить сознание на какие-нибудь цветные образы, что обычно делала, чтобы заснуть, но вместо этого отчетливо увидела Фрэнсис за ресторанным столом, освещенным свечами, с бокалом вина в руке. Под звук гитары ей подносили блюдо блестящих моллюсков. Лиззи тяжело вздохнула. Она замерла: не услышал ли ее Роберт? Ничего подобного. Она опять громко вздохнула. Он продолжал умиротворенно посапывать. Лиззи резко села на кровати и, высвободив ноги из-под приятной теплоты одеяла, встала.
      Она прошлепала до ванной и недовольно посмотрела на свое отражение в зеркале над раковиной.
      – Ты ведешь себя по-детски, – вслух произнесла она, затем расчесала волосы, почистила зубы, надела свой домашний халат, длинный, с капюшоном, который взяла из „Галереи" и которому так завидовала Фрэнсис, до сих пор ходившая по дому в старом кимоно, подаренном ей Лиззи на Рождество минимум лет десять назад, и решительно направилась вниз. Двери всех комнат, даже у Дэйви, были закрыты. Похоже, что Рождество абсолютно никого не волновало.
      На кухне, наполненной запахами вчерашнего ужина, было по крайней мере тепло. Вчера все настолько устали или просто настолько разленились, что ничего за собой не убрали, и теперь в раковине громоздились немытые кастрюли, на стульях валялись газеты, а на столе оставались крошки хлеба и крупинки черного перца. Роб ужасно устал вчера. Покупатели, большей частью мужчины, толпились в „Галерее" почти до самого закрытия, до семи, и он приехал домой только к девяти часам, когда Дэйви уже заснул, а Сэм, выпив тайком два стакана вина, вел себя буйно и глупо. Гарриет, как бы в раздумье, слишком часто спрашивала, позвонит ли Фрэнсис из Севильи. Уильям выглядел так, будто ему только и надо было, что тихонько уйти и позвонить Джулиет. А Алистер разъярил бабушку, сказав, что не видит никакого смысла в том, чтобы девушки учились в университетах, так как все равно затем они только ходят по магазинам, готовят еду и рожают детей. Между всем этим Лиззи ставила на стол копченый окорок, картошку, сыр с цветной красной капустой, за которыми последовали сладкие пироги с начинкой и мандарины, при этом Лиззи еле удерживалась от того, чтобы не ущипнуть Гарриет всякий раз, когда та говорила: „Если по-честному, то это вовсе и не похоже на Рождество, это похоже на обыкновенный уик-энд, ведь правда? Обыкновенный скучный уик-энд. Как бы мне хотелось, чтобы Фрэнсис была здесь".
      Лиззи наполнила водой чайник и поставила его на огонь. Кот, которого с легкой руки Дэйви назвали Корнфлекс, вылез из ящика шкафа, где всегда спал и который по этой причине надлежало на ночь оставлять приоткрытым, и стал вертеться у ног Лиззи, пытаясь привлечь ее внимание и получить молоко. Лиззи вдруг подумалось, что он похож на паука: ему весь день нечего было делать, кроме как крутиться вокруг нее. Прямо как паук, который без конца терпеливо плетет паутину в каждом углу Грейнджа. И на участке за окнами все было так же: там вьюн усердно оплетает кусты роз, а лишайник пожирает траву на газонах. Лиззи зевнула и положила в заварочный чайник пакетик чая.
      Дверь с грохотом распахнулась, и в кухню ввалился Дэйви, всхлипывая на ходу и волоча свой подарочный чулок, словно мертвую змею. Лиззи даже перестала наливать кипяток в чайник.
      – Дорогой! Что случилось, Дэйви? Почему ты плачешь?
      – Сэм! – взвыл Дэйви. Он бросил на пол чулок и начал с силой дергать пуговицы своей розово-желтой пижамы.
      – Сэм?!
      – Да! Да! Я ненавижу свою пижаму! Лиззи опустилась на колени рядом с Дэйви и попыталась обнять его.
      – Почему? Почему ты ненавидишь ее, когда она новая и ты так хорошо в ней выглядишь?
      – Нет! Неправда! Я ее ненавижу! – Дэйви продолжал реветь, борясь с обнявшей его Лиззи. – Сэм сказал, что я выгляжу в ней очень сексуально…
      – Сэм очень глупый, – ответила ему Лиззи. – Он не знает, что значит „сексуально".
      Дэйви посмотрел на нее и возразил:
      – Знает! Знает! Это значит показывать свою попу и…
      – Дэйви, ведь сейчас Рождество. Ты что, забыл?
      – Сэм сказал…
      Лиззи встала, подняла Дэйви и усадила его на краешек стола.
      – Я не хочу знать, что сказал Сэм.
      – Он собирался заглянуть в мой чулок, он сказал, что ему разрешили.
      Лиззи подняла чулок Дэйви с пола.
      – Может, сделаем это вместе? Дэйви колебался.
      – Говорят, что чулки надо открывать в постели.
      – Не обязательно. У тебя для компании я и Корнфлекс. Давай?
      Дэйви спрыгнул со стола на пол. Он потащил чулок вслед за собой.
      – Нет, – наконец сказал он и исчез из кухни. Лиззи слышала, как он медленно поднимался по лестнице навстречу ожидавшему его новому наказанию от брата. Сэм был ужасен, но, по крайней мере, в отношении него не надо было переживать за недостаточную самооценку или нехватку самоуверенности. Он был похож на терьера: подвижный, любознательный, воинственный и непобедимый. Лиззи обожала Сэма. Совсем скоро девочки тоже начнут обожать его, и тогда кухня наполнится его жалобами на очередную сердечную неудачу, а успокаивать его будет Алистер, который с удовольствием чинит поломанные вещи и для которого переход от ремонта моделей самолета к починке разбитых сердец окажется достаточно легким. Лиззи невольно улыбнулась. Это поразительно – получать удовольствие от мыслей о Сэме как о будущем разбивателе сердец и в то же время сознавать, что, если кто-нибудь, в свою очередь, попытается разбить его сердце, Лиззи, вероятно, готова будет убить эту негодяйку. О Боже, матери сыновей!..
      – С добрым утром, – сказала Барбара, входя в кухню. Она была в голубом домашнем халате. – С Рождеством Христовым!
      Лиззи пошла навстречу, чтобы поцеловать ее.
      – Ой, мама! Они разбудили тебя? Мне тан неудобно.
      – Дэйви пришел, чтобы спросить, не выглядит ли его пижама сексуально. Я сказала, что, с моей точки зрения и с точки зрения девяноста девяти процентов нормальных женщин, пижамы вместе с калошами и жилетами являются наименее сексуальными предметами одежды из всех возможных.
      Лиззи разлила в кружки чай.
      – Это Сэм. Это так похоже на него: попытаться испортить рождественское утро еще до того, как оно, собственно, началось. – Она протянула Барбаре кружку. – Бедная…
      – Уильям храпел.
      – Почему же ты не пользуешься затычками для ушей?
      – Я думала об этом, но потом решила, что могу не услышать тревогу, если случится пожар, – ответила Барбара, – так что я просто продолжаю пинать его ногой.
      – Тогда спите в разных комнатах.
      – Вот уж нет, – твердо возразила Барбара. Лиззи сделала глоток чая. Ничто за весь предыдущий день – ни шампанское, которое все-таки купил Роберт после неоднократных заявлений о том, что это им не по карману, ни фаршированная каштанами и черносливом индейка, с которой она столько провозилась, ни ликер, ни копченый лосось, ни орехи кэшью, ни бельгийские трюфели – не показалось ей таким вкусным, как этот первый большой глоток утреннего чая.
      – А почему бы и нет? Ведь в таком долгом браке вряд ли надо еще что-то доказывать.
      – Есть еще Джулиет, – коротко ответила Барбара.
      Лиззи в душе застонала. Озабоченность Дэйви сенсуальным видом его пижамы, а теперь еще и желание Барбары обсудить Джулиет показались ей слишком большим испытанием в шесть часов утра в Рождество.
      – Он звонил ей вчера вечером, – сказала Барбара. Она подошла к чайнику и слегка наклонилась над его теплом, держа кружку с чаем в руке.
      – Мама, ты знала о папе и Джулиет в течение двадцати семи лет. Ты могла бросить его в любой момент, если бы сочла ситуацию невыносимой. Но ты этого не сделала, ты решила остаться. На мой взгляд, это не очень совпадает с правами женщин, о которых ты говоришь, но ты сама выбрала этот путь. Папа всегда звонил Джулиет на Рождество. Иногда ты ведь даже сама говоришь с ней по телефону. Джулиет – хорошая женщина, мама.
      – Но вчера вечером мне это не понравилось. Сама не знаю почему, но не понравилось. Он выглядел…
      – Перестань, мама, – сказала Лиззи, ставя свою кружку на стол и начиная открывать ящики шкафа в поисках тарелок, банок и упаковок с едой к завтраку. – Это все же рождественское утро, – добавила она.
      Наверху раздалось несколько глухих ударов, потом грохот, потом пронзительный крик. Затем наступила тишина.
      – Я пойду посмотрю, – сказала Барбара.
      – Не волнуйся. Я перестала ходить туда каждый раз, когда это похоже на катастрофу. Или мне пришлось бы заниматься только этим.
      Наверху начали открываться и закрываться двери. Сонный Роберт прокричал:
      – Ну-ка прекратите! Послышался ответный крик Алистера:
      – Счастливого Рождества! Барбара сказала Лиззи:
      – Подумай о Фрэнсис, просыпающейся сейчас в одиночестве в гостиничном номере в Севилье и проводящей весь день с каким-то незнакомым бизнесменом, иностранцем, который не верит в Рождество.
      – Я вообще стараюсь не думать о Фрэнсис, – проговорила Лиззи, снимая обертку с нового куска масла.
      – А я думаю, не в этом ли причина необычного поведения Уильяма? Того, что он так рвался позвонить Джулиет?
      Тут открылась дверь. На пороге появился Роберт с взлохмаченными волосами, в банном халате. Зевая, он сказал, что на двери Гарриет висит записка с предупреждением ни в коем случае ее не будить. Он потянулся к ним, чтобы запечатлеть поцелуи на щеках Барбары и Лиззи.
      – Почему это у всех такое пугающе нерождественское настроение? – напористо спросила Лиззи.
      – Мальчики сейчас все вместе в одной кровати, – наливая себе чай, ответил ей Роберт. – Мне страшно при мысли о том, что там происходит. Они все под одеялом Алистера.
      – Дэйви с утра был озабочен тем, что выглядит сексуально.
      – Алистер успокоит его, он совсем не интересуется этим. Господи, неужели и правда еще только пять минут седьмого? Пойду принесу дров.
      – Уильям проснулся?
      – Кто-то пел в туалете… – задумчиво начал Роберт.
      – Он всегда поет в туалете, – перебила его Барбара. – Это отличительная черта школьников его поколения, так как тогда не позволялось иметь замки в туалетах, а иногда в них даже не было дверей.
      Лиззи начала яростно оттирать грязную кастрюлю мокрой губной.
      – Это почему?
      – Чтобы не допустить распространения гомосексуализма.
      – Послушайте, о чем вы говорите! – раздраженно сказала Лиззи. – Какая-то белиберда. Неужели вы не понимаете, неужели не понимаете, что сегодня Рождество?
      – Сегодня Рождество? – спросил Дэйви у дедушки.
      – Да.
      – По-моему, это как-то не очень похоже на Рождество.
      – Да, не похоже, – ответил ему Уильям.
      Завтрак прошел в напряженной атмосфере, без Гарриет, сразу после семи, потому что к тому времени все уже были на ногах. Алистер не преминул отметить, что завтракает намного раньше, чем в будний день. Единственным одетым человеком был Роберт. Будучи еще в халате, он отправился за дровами для камина, но дверь случайно захлопнулась, а Лиззи и Барбара не заметили этого. Так то Роберту пришлось кружить вокруг дома в кромешной тьме, то разъяренно крича, то умоляюще стеная, чтобы его впустили в дом. Дверь ему в конце концов открыл Уильям, услышавший его вопли.
      – Мой дорогой мальчик, я надеюсь, что ты не пробыл там всю ночь?
      Роберт еле удержался, чтобы не ответить: „Не будьте таким идиотом", – и поднялся наверх, в ванную. Он любил Уильяма и был ему за многое благодарен, но и раздражался на тестя легко. Или напускное равнодушие Уильяма скрывало ум, причем сильный, подобный стальному катку, или же его тестю чертовски везло. Роберт считал его отношения с Джулиет бессмысленными и старомодными, вроде затянувшейся детской привычки, из которой Уильям никак не мог вырасти. Роберт ни разу не изменил Лиззи в течение семнадцати лет. Он к этому и не стремился. Как такой человек, как Лиззи, мог вырасти в этой странной семье? В семье, где был Уильям, где была Барбара с ее повелительностью и дутым феминизмом? Где была Фрэнсис, влекомая по жизни подобно кораблю без капитана. Но там была и Лиззи!
      Включая воду и вешая свой одеревеневший халат на батарею, Роберт решил не говорить Лиззи, пока у нее не поубавится забот, о том, как плохо в этом году шли дела в „Галерее" в предрождественский период. Ему очень хотелось рассказать ей об этом, поделиться своей обеспокоенностью.
      Приняв ванну, он почувствовал себя бодрее. Но это состояние продлилось только до завтрака. Дэйви, облопавшийся шоколадом из чулка, ничего не ел, но зато вертелся на стуле в своей нелюбимой пижаме, отказываясь, однако, надеть халат, обозванный Сэмом девчачьим, поскольку у него не было пояса. Сэм ел жадно и все время издавал смешки, развлекая себя своими туалетными шуточками. Алистер, тяжело дыша, пристально смотрел через стекла очков на ближайшую к нему коробку с хлопьями и читал напечатанные на ней правила какого-то конкурса так, словно они были величайшим достижением мировой литературы. Лиззи выглядела измотанной, Барбара – возмущенной, а Уильям, судя по всему, находился где-то далеко в своих мечтах. Пустующий стул Гарриет красноречиво свидетельствовал о надвигавшейся буре: она вышла на тропу войны нервов и не успокоится, пока не победит.
      Роберт подумал: „Как было бы хорошо, если бы мы вдвоем с Лиззи оказались сейчас в Севилье. Только вдвоем, никаких детей, никаких тещи и тестя, никакого Рождества, никакой необходимости устраивать веселье для других".
      Он попытался встретиться с женой взглядом. Лиззи наливала кофе Уильяму, и ее волосы упали вперед, на щеки. Она глубоко вздохнула, как бы пытаясь себя приободрить, и наконец сказала:
      – А сейчас мы все идем в церковь. На рождественскую службу. Петь псалмы.
      Сэм недовольно буркнул что-то. Барбара сказала:
      – Не глупи. Я никогда не хожу в церковь.
      – Мама…
      Алистер восхищенно взглянул на бабушку.
      – Правда?
      – Ты прекрасно это знаешь. Это все пустая трата времени и сил.
      – Ну мама, это же Рождество, – умоляюще проговорила Лиззи. – Ты же обычно…
      – Я пойду с вами, – перебил ее Уильям. – И Дэйви. Нам с Дэйви надо немного попеть.
      – Я не иду, – объявил Алистер. Лиззи, упираясь руками в стол, заявила:
      – В течение всех последних лет мы каждое рождественское утро всей семьей ходили в приходскую церковь Ленгуорта петь рождественские гимны, и сегодня мы тоже обязательно этим займемся.
      – Я пас, – твердо сказала Барбара. Роберт подался вперед.
      – Я пойду.
      – А я – нет! – закричал из-под стола Сэм. Уильям встал, подошел к Дэйви и поднял его на руки.
      – Дэйви и я пойдем оденемся для церкви.
      Дэйви явно пребывал в нерешительности. Вот если бы Сэм…
      Алистер сказал:
      – Я предлагаю, чтобы те, кто хочет пойти в церковь, спели бы там и за меня.
      – Не умничай, – отрезал Роберт.
      – Мой дорогой папа…
      Уильям объявил, вынося Дэйви из кухни:
      – Вся штука с рождественскими гимнами в том, что все до единого знают их слова, даже те, кто еще не умеет читать.
      Они стали подниматься по лестнице. Дверь в комнату Гарриет была открыта, но ванная оказалась заперта, и из нее доносился грохот рока. Уильям положил Дэйви в свою кровать и накрыл одеялом, чтобы согреть. Он делал точно так же и с близняшками, давно, по воскресеньям, когда Барбара уходила к раннему причастию, оставляя на него детей. Тогда она была настроена настолько же в пользу церкви, насколько сейчас против нее. Уильям всегда любил церковные песнопения. Их спокойный ритм сочетался с его собственным представлением о древних христианских заповедях терпения и сострадания в противовес всему резкому и насильственному. А в каждой большой семье неизбежно присутствует какая-то напряженность, когда отдельные личности борются за одно и то же пространство не оттого, что его мало, а потому что они твердо убеждены в необходимости этой борьбы. Не от этого ли убежала Фрэнсис? Не к такому ли бегству толкала ее жизнь, несомненно, гораздо более запутанная и закрытая, чем у Лиззи? Жизнь, не дававшая ей единения с семьей. Или, может, думал Уильям, своим отсутствием она сознательно указывала на то, что не стоит рассчитывать на ее благодарность лишь за возможность быть поглощенной семейным кругом в Грейндже на празднике Рождества? Ее письмо, оставленное для Барбары и Уильяма в приготовленной для них спальне, было таким коротким! Она просто извинялась за то, что может кого-то расстроить, но у нее появилось многообещающее деловое предложение. Это, конечно, было глупое, уклончивое, даже лживое письмо. Но, видимо, она не только не могла открыть правду, но и не хотела.
      Джулиет однажды сказала ему:
      – Полмира живет в зависти к другой половине, а эта другая половина никак не может понять, почему остальные не возьмутся за ум и не начнут жить так, как они. Ты понимаешь?
      – Нет, – ответил Уильям.
      – Я хочу сказать, что одна половина людей управляет, а другая подчиняется.
      Уильям присел на краешек своей кровати и посмотрел на Дэйви, спокойно дремлющего под покровительством взрослого. Принадлежит ли он к числу подчиняющихся, как и сам Уильям? А Фрэнсис? Является ли Фрэнсис подчиняющейся, а Лиззи – управляющей? И если тан, то не начала ли она осознавать это и не решила ли, пока не поздно, выбраться из этого?
      Дэйви раскрыл глаза и внимательно посмотрел на деда.
      – Ты уверен, что это Рождество? – спросил он.
      В конце концов в церковь отправились Лиззи, Роберт, Уильям, Сэм и Дэйви, и прихожане, хорошо знавшие семью владельцев „Галереи", проделав простые подсчеты, удивлялись, где же Барбара, Гарриет и Алистер? Когда ее спрашивали, Лиззи не хотелось объяснять, что Барбара за завтраком начала революционную борьбу с церковью, и просто бормотала, что все знают, как это бывает в Рождество, и что они просто разминулись каким-то образом, не согласовав предварительно свои планы. Как ни странно, поход в церковь всех их немного приободрил. Роберта – тем, что он провел в церкви еще один час этого бесконечного дня; Лиззи – потому что ей удалось побыть хоть немного вне домашней суеты; Уильяма – оттого что ему просто нравился семейный ритуал; Сэм хорошо себя чувствовал на людях, в толпе; а Дэйви радовался тому, что ему дали надеть старую одежду Сэма, которая никак не могла оказаться девчоночьей или сексуальной уже только потому, что ее носил Сэм.
      Все возвращались, бормоча под нос гимны и предвкушая ленч. Они застали Барбару настойчиво обучающей Алистера искусству приготовления индейки.
      „Неужели вы еще рассчитываете на то, что из него выйдет достойный муж, если с таким жаром потакаете его безудержному мужскому шовинизму", – как бы говорил весь ее вид.
      Гарриет, в леггинсах, золотистых ботинках и в одном из свитеров Роберта, с явным избытком косметики на лице, зевая, выписывала настольные карточки для обеденного стола.
      – Откуда взялись эти ботинки?
      – Взяла у Сары.
      – Они вызывающие, как у девки… Гарриет подняла взгляд на отца.
      – А откуда ты знаешь?
      Дэйви вылез из своей полурасстегнутой „аляски" и бросил ее на пол.
      – Могу я открыть свои подарки?
      – Нет, пока я не найду что-нибудь, чтобы все записать…
      Барбара громко сказала:
      – А сейчас мы перемешаем картошку. Алистер отступил к чайнику.
      – Я просто падаю с ног от усталости. К тому же должен заметить, что женщины справляются с этими делами нуда лучше…
      – Давай поворачивайся, – перебила его Барбара.
      Сэм, все еще в „аляске", появился на кухне, вооруженный серебристым пластмассовым бластером, и завопил:
      – Глядите, глядите, что я получил!
      Он нажал на курок, и в лицо им ударило оглушающее стрекотание.
      – Прекрати!
      – Где он это взял? Я же сказал, Сэм, я же сказал подождать, пока не найду листок бумаги…
      – А мне можно попробовать? Можно мне, можно мне?..
      – Меня просто бесит, бесит, когда вижу, что мальчики себя так ведут…
      – Сэм! Прекрати!
      Но тот был слишком возбужден. Зажав в руке бластер, который, ко всему прочему, еще мигал похожими на маленькие озверевшие глазки огоньками, он носился по кухне, стреляя во всех и повизгивая от удовольствия и осознания своей мощи. Когда он бросился к задней двери, чтобы выскочить на улицу, во двор и сад, она вдруг распахнулась, чуть не сбив его с ног. Бластер отлетел в сторону. Сэм не успел и вскрикнуть, как в дверях показалась Фрэнсис в плаще, в петлице которого красовалась веточка дуба.
      – Привет. С Рождеством Христовым, – как-то неуверенно проговорила она.

ГЛАВА 6

      Джулиет Джоунс любила особую уединенность Рождества. Поскольку весь остальной мир был целиком поглощен праздником, для нее этот день становился абсолютно свободным. Он выпадал из календаря. В нем не было ни времени, ни пространства. Он как бы вообще не существовал. Поэтому к нему не надо было относиться с той ответственностью, какой требовали другие дни. Такой день можно потратить на что-то хорошее, а можно просто провести в пустом ничегонеделании. В этот день можно устроить праздник, а можно его просто проигнорировать. Можно пролежать весь день в постели или гулять по окрестным холмам. Можно объедаться, можно поститься. Единственное абсолютное правило в отношение Рождества, которое Джулиет соблюдала уже в течение многих лет, это то, что она всегда должна встречать его одна.
      Она не считала себя мизантропом. Когда кто-нибудь спрашивал о причине ее одиночества – а люди задавали этот вопрос часто, так как видели в способности оставаться одиноким человеком что-то странное и даже ненормальное, – она отвечала, что сделала это по необходимости и научилась любить общество самой себя. Она сознавала, что по характеру была несколько капризна, с самого рождения стремясь иметь то, чего иметь не могла. Может, это относилось, особенно поначалу, и к Уильяму. Ведь Уильям Шор не был тем мужчиной, на котором могла /остановить выбор Джулиет Джоунс. Так, по крайней мере, обстояло дело двадцать семь лет тому назад. Теперь-то он стал настолько близким, что казался продолжением ее самой, которое после каждой встречи, к сожалению, уходило под контроль Барбары. Давным-давно Джулиет хотелось иметь ребенка от Уильяма. Если быть абсолютно откровенной, ей хотелось и ребенка, и самого Уильяма, такого нежного отца своих близняшек, который стал бы ей хорошим помощником. Она никогда не говорила ему об этом, просто не пользовалась противозачаточными средствами и… надеялась. Ее надежды не оправдались, и Уильям остался в семье.
      Сверстники всегда считали Джулиет необычной. Высокая, с резкими чертами лица и длинными пышными волосами, она в молодости, в начале пятидесятых, была совершенно не похожа на своих современниц в перчатках и с туго затянутыми талиями. Она училась в школе искусств, затем в Париже и Флоренции, где вела, судя по намекам ее школьных друзей из Бата, жизнь, полную плотских наслаждений. Затем она вернулась в Англию, объявив, что не станет художником, а будет заниматься гончарным ремеслом, и устроила себе жилище и мастерскую в удаленном на две мили от Ленгуорта доме.
      Этот коттедж не отличался красотой. Грубоватый, в викторианском стиле, он был сложен из красного кирпича. Местность вокруг была холмистой, и подростком Лиззи, боровшаяся на своем велосипеде со склонами по дороге к коттеджу, представляла, что взбирается на вершину мира. Дом Джулиет казался Лиззи настоящим кладом сокровищ, пещерой Алладина, наполненной различными сочетаниями цветов и материалов, с особым художественным беспорядком, тогда как у нее самой дома все было выкрашено либо в зеленый, либо в кремовый цвет и остро недоставало мебели и украшений. В жилище Джулиет балки, стены, столы, стулья – все было скрыто под водопадом из тканей и тканых изделий, под коврами, шалями, кусками переливающейся всеми цветами радуги парчи и бархата, которые свешивались отовсюду, словно какие-то экзотические листья, а посреди всей этой экзотики была сама Джулиет со своими кувшинами и вазами, такая сосредоточенная и решительная. Ее произведения были строгими, как классические колонны, покрытые загадочной, будто подернутой дымной глазурью (она специализировалась на обжиге древесины углем). Лиззи просто с ума сходила от любви ко всему этому: к Джулиет, к ее мастерству, ее дому, одежде и прекрасной еде, приготовленной с большим количеством тмина, крапивы и оливкового масла, которое Барбара с подозрением покупала в аптеке в маленьких бутылочках только для лечебных целей. Лиззи хотелось, чтобы Фрэнсис тоже ходила с ней к Джулиет в гости. Она много рассказывала ей о Джулиет, правда, несколько приукрашивая и обещая Фрэнсис настоящий рай. Но Фрэнсис не шла.
      – Она интересуется сексом? – спросила однажды Джулиет.
      Лиззи подумала о мальчике-заводиле из школы, где работал Уильям.
      – Я думаю, что она пытается…
      Джулиет тан и не удалось узнать Фрэнсис тан же близко, как Лиззи. С Лиззи все было просто: она сама хотела, чтобы ее узнали, как и Уильям. Даже с Барбарой, в отношениях с которой у Джулиет существовала естественная напряженность, было легче, чем с Фрэнсис. Барбара и Джулиет серьезно поссорились лишь однажды, когда Джулиет заявила, что не собирается сдаваться и если Барбара согласна отпустить Уильяма, то пусть сделает это. После этого между ними не было крупных столкновений. Более того, в их отношениях установилась даже какая-то странная дружба, основанная на молчаливом признании Барбарой (за которое Джулиет была ей благодарна) того обстоятельства, что она не отбирала у нее что-то такое, чем Барбара очень дорожила. Даже сама Барбара с трудом понимала, почему она до сих пор нуждалась во внешней оболочке Уильяма, в его теле, но это было так. Джулиет осознавала это, как осознавала она и то, что Уильям не был нужен ей все время, ежеминутно, и что Фрэнсис, полная копия Лиззи, была так же недоступна, как Лиззи – податлива.
      Не являясь членом семьи, Джулиет хорошо понимала их всех. Она понимала, что Уильям, который так и не смог заставить себя принять темпераментный характер Барбары, все-таки любит ее за то, что она является матерью его детей и всегда принимает за него нужные решения. Она понимала, что Барбара постоянно мечется между природными инстинктами и сковывающими ее узами воспитания, типичного для среднего класса, где женщины после замужества, как правило, не работали, если не считать выполнения каких-то общественных обязанностей. Она также понимала, что Лиззи, может быть, даже неосознанно, хотела показать своей матери, что женщина в действительности может реализоваться во всем: быть женой, матерью, работать и быть примером настоящего, реального феминизма, а не только шумливой и непоследовательной болтовни. Но вот Фрэнсис…
      …Тут Джулиет не понимала решительно ничего. Во Фрэнсис одновременно было что-то ясное и темное, открытое и потаенное, что-то игривое, немного беспорядочное, очень ранимое и не желавшее, чтобы его познали. Одно время Джулиет думала, что Фрэнсис не одобряет ее связи с Уильямом, но Лиззи убедила ее, что это не так.
      – Фрэнсис никогда ничего резко не осуждает, и она думает, что, если бы у папы не было тебя, мама бросила бы его.
      – Серьезно?
      – Да, – сказала Лиззи, поделившись накануне этой мыслью с Фрэнсис и не получив на эту мысль отрицательной реакции.
      Когда Уильям сообщил Джулиет, что Фрэнсис вдруг собралась уехать в Рождество, она ощутила определенный прилив чувств: ведь всегда интересно наблюдать за тем, как кто-то выдвигается на первые роли, особенно если этот кто-то вел до этого вялую и неяркую жизнь.
      – Боже, помоги Фрэнсис, – сказала Джулиет Уильяму по телефону, вслушиваясь в звон стаканов и отголоски разговоров у стойки. – Все происходит вовремя, я ждала этого, и мне нравится наблюдать за тем, как люди берут штурвал своей жизни в собственные руки.
      – Думаю, я не отношусь к их числу, – мрачно заметил Уильям.
      Джулиет почти резко возразила:
      – Относишься, и в большей степени, чем думаешь. Иногда ты превращаешься в бесстыдного старого позера.
      Никто не знал точно, почему уехала Фрэнсис, но никто, похоже, не верил ее объяснениям. Лиззи была сильно задета. Она пришла к Джулиет поздно вечером в воскресенье и села у камина.
      – Не могу сказать, что меня расстраивает ее желание самой принимать решения в своей жизни, отнюдь нет. Но это ее молчание до поры до времени, а затем обрушивание новостей мне на голову, когда все уже готово… Как будто я пыталась бы ее остановить, как будто… как будто она мне не доверяет.
      „Да, люди всегда беспокоятся о доверии, – подумала Джулиет. – Они говорят о нем так, словно это какой-то священный сосуд".
      – Никому нельзя доверять абсолютно, – заявила она. – Ни тебе, ни мне, ни Фрэнсис. Человек по самой природе своей не заслуживает доверия. Мы просто не созданы для этого.
      Лиззи ушла домой взволнованная и расстроенная, оставив Джулиет мучиться от бессонницы. С возрастом она почувствовала, что свой сон нужно оберегать, и старалась не нервничать по вечерам. Переживая этой ночью из-за Лиззи, из-за ее горестей и ощущения отверженности, Джулиет невольно запустила тот механизм памяти, который, как она думала, уже больше не мог быть запущен. В ней всколыхнулись и прошлая боль, и неудачи, и нежеланное одиночество, которые она так долго и с таким трудом забывала, достигнув наконец нынешнего относительного спокойствия.
      Не выспавшись, Джулиет провела весь сочельник с головной болью. Как и всегда прежде, она пригласила к себе других одиноких людей, живших неподалеку, – бывшую медсестру, бывшего старшего библиотекаря графства (молчаливого человека, который занимался теперь изготовлением флюгеров), доктора-вдовца, журналиста местной газеты. Она приготовила для них сладкие пироги и пряное вино и с грустью наблюдала, как они изо всех сил старались отпраздновать еще одно одинокое Рождество в их жизни. Когда все распрощались, Джулиет какое-то время еще смотрела вслед линии габаритных огней машин, прыгавших то вверх, то вниз по неровной дороге, словно алые звездочки, затем загасила огонь в камине, составила посуду рядом с раковиной и поднялась наверх, чтобы забыться крепким сном, каким спят лишь младенцы и подростки.
      Проснулась она в три. За окном стояла неприятная ночь: выл ветер, в стекла бил мокрый снег. Она поднялась с кровати и спустилась вниз, чтобы приготовить чай.
      Внизу она почувствовала себя достаточно проснувшейся для того, чтобы помыть посуду, выгрести пепел из камина и взбить подушки на диване. Затем Джулиет поднялась с чаем наверх, перестелила кровать и собралась начать ночь заново, не забыв сказать себе „Счастливого Рождества!".
      Второй раз Джулиет проснулась от какого-то крика. Сперва она решила, что это всего лишь ветер, переменчивые голоса которого она успела хорошо узнать за время, проведенное в детстве в горах, но затем поняла, что даже самый умный ветер не знает ее имени. Она вылезла из кровати, надела лоскутный халат, который много лет назад сшила сама из кусочков бархата и парчи, и подошла к окну. Оно выходило на долину, вид из него открывался отличный. Джулиет раздернула шторы, открыла окно и высунулась наружу. Внизу, освещенная тусклым серым светом, с чемоданом в руках, стояла Фрэнсис Шор.
      Фрэнсис сказала:
      – Я пришла, чтобы успокоиться. Пришла, как на последнюю остановку по пути домой. Надеюсь, я не очень тебя потревожила. Мне просто не хотелось ехать в Грейндж и будить там всех. Так что я направилась прямо сюда. Я прилетела самолетом какой-то латиноамериканской компании. Он ночью вылетел из Мадрида рейсом до Рио или что-то в этом роде. Я просидела несколько часов в аэропорту Мадрида, думая о том, что же я делаю и что я буду делать в Англии. Я и сейчас не знаю этого точно. Позже я, конечно, отправлюсь в Грейндж, но, надеюсь, не будет ничего страшного, если я немного посижу здесь.
      Джулиет улыбнулась, но ничего не ответила. Она молча расставляла на столе еду: хлеб, масло, кофе в кофейнике, мандарины, мед.
      Фрэнсис продолжала:
      – Мне пришлось ждать и в аэропорту Севильи. Мистер Гомес Морено поехал вслед за моим такси, сидел вместе со мной в аэропорту, пытаясь убедить меня остаться. Он был очень мил и совсем не навязчив.
      – Почему же ты не осталась?
      – Из-за всех этих неурядиц, которые натворил его сын. Если что-то вдруг не складывается, то это влияет не только на будущее, но и задевает прошлое. Я поехала в Севилью за впечатлениями, а получила неудачи и разочарования, которые могут свалиться на тебя только за границей. На этот раз заграница оказалась не зачаровывающей, а просто ужасной. Я никогда не сталкивалась в своих поездках ни с чем подобным. Но вот в Севилье это произошло.
      Джулиет отрезала хлеб и нанизала кусок на старомодную вилку для запекания тостов.
      – И вот ты вернулась домой.
      – Джулиет, ведь не могла же я просто вернуться в свою квартиру, делая вид, что я в Испании?
      – Думаю, нет, – ответила Джулиет. Она наклонилась к камину, протянув к огню вилку с куском хлеба. Толстая седоватая коса, в которую она заплетала волосы на ночь, свисала у нее с плеча. – Они все, в разной степени, расстроены твоим поведением.
      – А-а, – только и произнесла Фрэнсис.
      – А чего ты ожидала? Ты знаешь свою семью, знаешь, что Рождество…
      – Да, знаю, – кивнула Фрэнсис, наливая себе кофе. Джулиет перевернула хлеб над огнем.
      – Уильям думает, что ты уехала, чтобы не быть с ними.
      – Только отчасти, – сказала Фрэнсис. Она подалась вперед. – Джулиет…
      – Да?
      – Я хотела… Я хочу какого-то разнообразия, я хочу открывать новые места… – она запнулась.
      Джулиет вернулась к столу и положила тост на тарелку Фрэнсис.
      – Какие места? За границей?
      – Да нет, не за границей. Внутри себя. Новые места в своей душе.
      Джулиет посмотрела на нее и налила себе кофе.
      – Тогда зачем было бежать из Севильи?
      – Я же сказала, что там все пошло вкривь и вкось.
      – Но, как я понимаю, ты убежала оттуда как раз тогда, когда все начало вставать на свои места. Ты ведь сказала, что мистер Луис Гомес Морено был очень любезен с тобой.
      – Да, действительно. Он кое-что мне сказал, – проговорила она, намазывая масло на свой тост.
      – Что сказал?
      – Я не помню точно, как мы к этому подошли. Я рассказывала ему о том, как ребенком придумывала разные фантастические истории – да я и сейчас иногда на этом себя ловлю – и как представляла себе, что вижу Фердинанда и Изабеллу в Севильском соборе. – Она потянулась за медом. – А он сказал: „Мисс Шор, такими фантазиями занимаются те, кто испытывает внутренний вакуум. Подобными фантазиями мы стремимся заполнить его". Никогда раньше я об этом не задумывалась.
      Наступило молчание. Джулиет пила свой кофе. Фрэнсис размазывала ножом мед по тосту.
      – Он абсолютно прав, – проговорила Джулиет.
      – Я знаю. Это заставило меня задуматься…
      – О чем?
      – О внутреннем вакууме. У тебя он есть?
      – Он есть у всех, но проявляется по-разному. У меня он сократился с возрастом. А что сказал тебе мистер Гомес Морено, когда ты прощалась с ним?
      – Он сказал: „Я хотя бы рад, что вам в ваших фантазиях явились Их Католические Величества". Это, по-видимому, была шутка.
      – А что он предлагал тебе в случае согласия остаться?
      – Он собирался показать мне все свои гостиницы: одну – в Севилье, другую – вблизи Кордовы, а третью, его любимую, – в горах к югу от Гранады.
      – И вместо этого ты едешь обратно в Грейндж, – задумчиво проговорила Джулиет, ставя свою кружку на стол.
      Фрэнсис искоса взглянула на нее.
      – Я хочу в Грейндж.
      – Должен заметить, что я никогда еще не был так рад кого-либо видеть, – воскликнул Роберт, наливая еще вина в бокал Фрэнсис. После разгула рождественского обеда они на время остались единственными трезво воспринимающими реальность людьми. Трое старших детей Мидлтонов исчезли, поняв натренированным чутьем, что приближается уборка посуды. Барбара попыталась заснуть наверху, Лиззи старалась заставить Дэйви брать пример с бабушки, а Уильям, сидевший на другом конце стола с пурпурным бумажным колпаком на голове, мирно похрапывал.
      – Я люблю этот беспорядок, – сказала Фрэнсис. Она посмотрела на стол, на скопление тарелок и бокалов, на обрывки оберток от печенья, скорлупу орехов и кожуру фруктов, на бутылки, на подсвечники с медленно оплывающими толстыми свечами, оставляющими алые восковые потеки. – Во всем этом есть что-то такое раскованное.
      – Боюсь, я перестал любить Рождество, – проговорил Роберт. – Я слишком устал, чтобы видеть в нем что-либо, кроме одной мороки. И еще все ссорятся. Если бы ты вовремя не приехала, здесь бы уже пролилась кровь.
      Фрэнсис отхлебнула немного вина. Она уже и так достаточно выпила и чувствовала сонливость после двух неспокойных ночей.
      – Я сперва побывала у Джулиет.
      – Серьезно? А зачем?
      – Я думала, что, наверное, не успею к завтраку.
      – Жаль, что не пришла. Бедная Лиззи! Что здесь творилось!
      – Она выглядит усталой.
      – Она сильно утомилась. Конечно, будешь так выглядеть!
      Фрэнсис посмотрела на своего зятя. Лицо у него было правильное, с сильными высокими скулами, но толстые рыжие волосы, которые всегда придавали ему какой-то романтический шарм, начинали постепенно редеть, образуя залысины.
      – Вам с Лиззи надо немного отдохнуть. Знаешь, я могла бы кое-что для вас организовать…
      Роберт подался к Фрэнсис, оперевшись локтями на стол.
      – Дело в том, что в следующем году нам будет очень трудно с деньгами. Последние полгода мы закончили ужасно, хуже, чем когда-либо. Лиззи знает о том, что ситуация тяжелая, но не знает, насколько это серьезно, и я не хочу говорить ей об этом, пока не закончится Рождество. – Он взглянул на Фрэнсис и добавил: – Ты в своем бизнесе, наверное, тоже ощущаешь нынешние тяжелые времена?
      – Немного. Но, видишь ли, я организую путешествия в основном для пенсионеров. Они увлекаются цветами, птицами, живописью, фотографией и, кажется, не ощущают неблагоприятную экономическую ситуацию так же остро, как работающие люди.
      – Что за неблагоприятная экономическая ситуация? – спросила Лиззи, входя на кухню. Она послушно надела серьги, которые подарил ей Сэм, – огромные листья падуба, которые он вылепил из пластилина изумрудного цвета, с блестящими ягодами размером с фасолины. – Дэйви наконец отправился спать, но с условием, что я отдам его пижаму в магазин поношенной одежды и больше никогда не буду говорить, что он мило выглядит. Выполнить это, боюсь, будет трудновато. – Она села рядом с Фрэнсис и, глотнув вина из ее стакана, нежно обратилась к сестре: – Посмотри на себя. Только посмотри на себя. Мне очень жаль, что все тан нескладно получилось у тебя в Испании, но если по-честному, то я не очень расстроена.
      – Думаю, мы не будем сейчас об этом говорить, – заметила Фрэнсис, глядя на Уильяма, улыбающегося во сне под своим бумажным колпаком.
      Роберт и Лиззи обменялись веселыми взглядами.
      – Хорошо, не будем.
      – Я рассказала Роберту, что этим утром сперва заехала к Джулиет.
      – А почему не сразу сюда?
      – Было всего семь часов.
      – К семи мы уже два часа как бодрствовали и вели горячие споры по поводу похода в церковь.
      – Не знаю, почему я никогда близко не общалась с Джулиет в детстве… – задумчиво произнесла Фрэнсис, будто не расслышав последней фразы Лиззи.
      – Ты не ходила к ней.
      – Да, я помню.
      – Мама сегодня, часов в шесть утра, опять завела разговор о ней.
      – Это же Рождество, – перебил ее Роберт, – и оно оказывает влияние абсолютно на всех. Если нет какой-нибудь естественной темы для разговора, люди начинают искать причину для ссоры. – Он посмотрел на тестя и продолжил: – Иногда мне просто не верится, что у него вот уже четверть века есть и жена, и любовница. Это у Уильяма-то!
      – И все из-за того, что решения в его жизни всегда принимали женщины, – заявила Лиззи.
      Фрэнсис взглянула на сестру.
      – Ты уверена?
      – О да!
      Роберт медленно встал, как бы проверяя сначала каждый сустав, прежде чем доверить ему груз своего тела.
      – Боюсь, что я должен пойти поспать. Лиззи вопросительно посмотрела на Фрэнсис.
      – А ты хочешь спать?
      Фрэнсис задумалась. Отяжелевшая от еды, вина и долгой дороги домой, она, кажется, проспала бы, подобно Рипу ван Винклю, пару веков.
      – Пожалуй, нет. Нам надо заняться уборкой. Лиззи оглядела стол.
      – Ты просто героиня. Тогда мы выгоним детей на улицу прогуляться на свежем воздухе.
      Фрэнсис поднялась из-за стола.
      – Я принесу поднос.
      Корнфлекс устроился на кухонном столе возле остатков индейки.
      – Чертов кот! – закричала Фрэнсис.
      Он пулей бросился прочь. Фрэнсис уставилась на индейку.
      – Успел он ее тронуть или нет?
      – В любом случае, я ее не выброшу, несмотря ни на какие кошачьи микробы. Это индейка с фермы, и она стоила целое состояние. Фрэнсис…
      – Да?
      – Мне действительно неудобно, ты знаешь. За наше поведение вокруг этой Испании.
      Фрэнсис сделала небрежный жест рукой.
      – Я знаю. Я знаю, что тебе неудобно.
      – Забудь об этом. Иногда все идет не так, как должно, и без особой на то причины. Пусть у тебя не останется неприятного осадка на сердце.
      Фрэнсис внимательно посмотрела на сестру. Она сняла с крючка за дверью клеенчатый передник и надела его.
      – Откуда ты знаешь, что я это чувствую? Лиззи слегка улыбнулась, ничего не ответив.
      – Не надо делать никаких предположений, – сказала Фрэнсис.
      – Ну, а какими оказались Гомесы Морено?
      – Младший – очень симпатичный, но безалаберный, а старший – солидный темноволосый европеец.
      – Приятный?
      – Да.
      – Красивый?
      – Скорее, нет. Просто приятный.
      – Я так хочу, чтобы ты была счастлива, – вдруг выпалила Лиззи.
      – Что ты понимаешь под счастьем?
      – Жить полной жизнью. Использовать все свои возможности: эмоциональные, физические, умственные. Полностью понять и оценить себя.
      – Ты говоришь о муже, семье, детях, доме и художественном салоне? Потому…
      – Что потому?
      – Я думаю, у всех нас разные внутренние миры, даже у нас с тобой, хоть мы и близнецы.
      Лиззи отложила разделочный нож и вилку, с помощью которых пыталась разделить остатки индейки, и взволнованно произнесла:
      – Понимаешь, если у нас есть этот внутренний мир, в нем должны быть люди. Я хочу сказать, я знаю, что у тебя есть мы, и мы тебя обожаем…
      – Не надо разговаривать со мной, как с маленькой…
      – Я не думаю…
      – Нет, именно это ты и делаешь. Ты считаешь, что я – наполовину пустой сосуд и потому я неполноценна.
      Лиззи подалась к сестре с выражением нежности на лице.
      – Ничего подобного. Я просто считаю, что у тебя огромный потенциал, пока совершенно нерастраченный.
      – Прекрати говорить обо мне с такой жалостью. Лиззи опять взялась за нож и вилку.
      – Я не жалею тебя. Ты прекрасно знаешь, что я думаю. Я думаю, что все отпущенные нам возможности для карьеры и свободы принадлежат тебе, а мне принадлежат другие возможности. Я просто не хочу, чтобы твоя жизнь стала обезличенной. Вот и все. Это, собственно говоря, и расстроило меня в твоей поездке в Испанию. Ведь, уехав на Рождество, ты отвернулась от нас, от своих ближайших друзей. Это и есть обезличенность. Понимаешь?
      – Но я же возвратилась.
      – Знаю. И очень рада этому. Как только ты приехала, я действительно почувствовала Рождество. И ленч был отличным, и все стали тан милы, хотя до этого были просто невыносимы.
      – Я пойду соберу посуду.
      Она вернулась в столовую, которая триста шестьдесят четыре дня в году служила комнатой для игр. Уильям исчез, несомненно, в инстинктивных поисках кресла для сна. Она принялась собирать тарелки, счищая с них комки рождественского пудинга и масла, собирая липкие ложки и вилки. „Интересно, – думала она, – есть ли во внутреннем мире Лиззи какие-нибудь фантазии? Или только дела, списки и книги заказов? Остается ли вообще у Лиззи хоть какой-то кусочек внутреннего „я", который не был бы пущен в дело? Остались ли у нее еще не реализованные возможности, и если да, то задумывается ли она над этим?"
      Фрэнсис выстроила бокалы и стаканы в ряд.
      Неужели Лиззи хотела сказать, что если Фрэнсис не будет поддерживать свои отношения с окружающими с таким же старанием, с каким садовод-энтузиаст корпит над молодыми саженцами в теплице, то они просто угаснут? „Но ведь у меня много привязанностей, – подумала Фрэнсис, – семья, моя помощница Ники, в конце концов, лондонские друзья, о которых Лиззи почти ничего не знает".
      „Почему она допускает, что мы можем быть разными и одновременно одинаковыми, чтобы дополнять друг друга, но не может или не хочет понять, что есть просто другие жизни, не очень похожие на ее?"
      Она понесла тяжелый поднос на кухню. Аккуратно нарезанные остатки индейки были уложены на большом блюде, накрытом полиэтиленовой пленкой.
      – Я тебя рассердила? – спросила Лиззи.
      – Нет, ты же знаешь, что почти никогда меня не сердишь, – ответила Фрэнсис.
      – Понимаешь, я так испугалась, – начала было Лиззи, но замолчала.
      – Испугалась?
      – Я подумала, что ты, в некотором роде, бросаешь меня…
      – Лиззи! – закричала Фрэнсис. Она оставила поднос на столе и бросилась через всю кухню к сестре. – Лиззи! Как ты могла такое подумать?
      Она обняла сестру. Та прошептала:
      – Ведь у нас с тобой договоренность, правда? Взаимная договоренность о жизни?
      – Да, конечно.
      – Я всегда буду здесь, чтобы ты всегда могла приехать домой…
      – Я это знаю.
      – Можно сказать, что в нашей жизни я предназначена тебе, а ты – мне.
      – Да, это у нас в крови, – прошептала Фрэнсис, мягко разжав объятие.
      Лиззи дотянулась до рулона бумажных полотенец, оторвала несколько штук и громко высморкалась.
      – Извини. Извини, пожалуйста. Что я тут устроила!
      – Нет, ничего.
      – Может, и надо было это сказать. Фрэнсис медленно кивнула.
      Дверь открылась, и на кухне появилась Гарриет в длинном халате, пестревшем оранжевым, терракотовым, алым, пурпурным, черным и желтым цветами.
      – Что это еще такое?
      – Это бабушкин халат, – засмеялась Гарриет, – и она сказала, что он имеет особую энергетическую силу.
      Лиззи подошла к ней поближе.
      – Это один из ее кафтанов! Из Марракеша. Какой ужас!
      – Ну и безвкусица, – поддакнула Гарриет. Фрэнсис сказала:
      – Бабушка хотела сделать тебе приятное, подарив его.
      Веселье тут же исчезло с лица Гарриет. Она стала разглядывать халат.
      – Я не понимаю…
      – Фрэнсис, не слишком ли ты серьезна? – проговорила Лиззи.
      Та в ответ пожала плечами.
      – Лиззи, ведь маме было на три года больше, чем нам сейчас, когда она отправилась в Марракеш.
      – Что такое Марракеш?
      – Такое место в Северной Африке. Одно из тех, где собирались хиппи.
      Гарриет уставилась на них широко раскрытыми глазами.
      – Бабушка была хиппи?!
      – Да, некоторое время.
      – Господи боже мой! – воскликнула девочка, изображая, что сейчас упадет в обморок.
      – Гарриет!
      – Я знаю, говорить этого не следовало. Но это так важно, – тихо заметила Фрэнсис.
      Лиззи посмотрела на сестру. Взгляд Фрэнсис был прикован к халату, но не к его дешевой выношенной ткани. Казалось, что, глядя на халат, Фрэнсис видит что-то совсем другое. Выражение лица у нее было задумчивое и одновременно сочувственное. С какой это стати Фрэнсис вдруг защищает Барбару? Барбара ведь бросила их, десятилетних девочек, почти на целый год. Лиззи скорее дала бы отсечь себе руку, чем позволила бы хотя бы просто подумать о столь эгоистичном бездумном поступке. К тому же Барбара допустила сегодня откровенную едкость, когда Фрэнсис появилась на кухне. „Господи, – сказала она, держа в руке половник, – я и не думала, что в Испании тан быстро справляют Рождество".
      – Фрэнсис, – позвала Лиззи.
      Фрэнсис вздрогнула, будто ее разбудили ото сна. Гарриет и Лиззи смотрели на нее.
      – Иногда люди совершают в своей жизни поступки, которые они не могли бы совершить десятью годами позже или раньше, но абсолютно естественно совершают их именно в данный момент. Вы осуждаете такие поступки в любом случае?
      – Если это вредит твоим близким… – начала было Лиззи.
      – Нет, не осуждаю, – перебила мать Гарриет.
      – А как ты к этому относишься?
      Гарриет разгладила халат на своих узеньких бедрах. Ее острое личико вдруг лишилось обычно присущего ей легкомысленного веселья.
      – Это учит принимать жизнь такой, какая она есть.
      Вечером на святки Фрэнсис уехала обратно в Лондон. Предыдущей ночью она проспала двенадцать часов и теперь чувствовала себя неважно. Ее единственной целью сейчас было вернуться к самому надежному источнику удовлетворения и спокойствия в ее жизни – к офису, где размещалась компания „Шор-ту-шор".
      Дороги были практически пусты. Большинство англичан растягивали рождественские праздники до следующего уик-энда. В багажнике машины Фрэнсис кроме чемодана лежали еще две коробки: одна с подарками, а другая – с едой. Лиззи упорно настаивала, чтобы Фрэнсис их взяла, как мать, отсылающая ребенка после каникул в интернат. Перед отъездом у них состоялся еще один разговор, во время которого Лиззи, по мнению Фрэнсис, совершенно справедливо заметила, что заботы о семье и по дому ложатся на нее тяжким бременем и это должно учитываться в их будущих отношениях. Вспомнив свои размышления во время полета в Севилью о том, что Лиззи, в конце концов, сама выбирала такую жизнь, Фрэнсис хотела было осторожно сказать об этом, но вдруг увидела в глазах Лиззи такое отчаяние, рожденное эмоциональной и физической усталостью, столь характерной для матерей в больших семьях, что не решилась что-либо произнести. Они тепло обнялись, а перед отъездом Фрэнсис поцеловала на прощание Уильяма, Роберта и всех детей, кроме Сэма, который ненавидел целоваться, хотя и был самым чувственным среди братьев. Барбара расцеловалась с Фрэнсис достаточно сердечно, но на ее лице было написано, что она хочет сказать намного больше, чем сказала. Когда машина Фрэнсис отъезжала от Грейнджа, все собрались на ступеньках крыльца, освещенные светом из холла, и ей запомнились их машущие силуэты.
      Фрэнсис вошла через боковой вход своего дома, откуда вверх, прямо к ее квартире, вела крутая лестница. Ее не было дома три дня, и на половике у двери собралась приличная груда почты, в основном всякой ерунды, среди которой валялась и наполовину обкусанная картофелина. Фрэнсис уже привыкла к этому. В следующем по улице доме находилась закусочная, где готовили печеную картошку на вынос, и люди, казалось, никак не могли запомнить, что перечная начинка была ужасно невкусной.
      Она включила свет. В один из уик-эндов они с Ники решили покрасить стены лестницы в терракотовый цвет, надеясь придать им теплоту, но добились лишь того, что теперь, когда поднимаешься по ступенькам, кажется, будто ты карабкаешься по какой-то длинной кишке. Лестница оставалась очень некрасивой, но Фрэнсис не стала ничего менять, только развесила плакаты с видами Сиены, Флоренции и очертаний башен Сан-Джиминьяно.
      Наверху узенькая дверь открылась в неожиданно большую и светлую комнату, выходящую окнами на улицу. У Ники насчет этой комнаты постоянно роилось огромное количество идей, за которые она готова была энергично бороться, но Фрэнсис как будто не замечала их. Так же спокойна она была и в отношении соседней комнаты, которая служила ей спальней и выходила окнами в сад между домами. Фрэнсис выкрасила обе комнаты в цвет магнолии, обставила их самой необходимой мебелью и на этом остановилась. Если клиенты дарили ей какие-нибудь вещи, например привезенную из путешествий керамику, диванные подушки, лакированные шкатулки, растения в горшках, она вешала или ставила их куда попало, не заботясь об интерьере как едином целом. Так что обстановка в квартире была достаточно скучной. Когда Ники говорила ей об этом, Фрэнсис отвечала: „Да, такая же скучная, как и моя одежда. Дело в том, что меня это все не волнует. Почему тебя это должно волновать больше, чем меня?"
      Она бросила чемодан на свою кровать, а почту – на кофейный столик в гостиной. Затем вернулась за коробками, отбросив картофелину ногой на улицу, и плечом закрыла за собой дверь. Коробку с едой она отнесла на крошечную кухню и аккуратно разложила все в холодильнике, испытывая чувство благодарности к Лиззи. Потом взяла сумку и почту, открыла вторую дверь, в гостиную, и спустилась по внутренней лестнице в офис.
      Даже щелкнуть выключателем доставило ей удовольствие. Это было похоже на возвращение на сушу после нескольких дней, проведенных в крошечной лодке в открытом море. Ники, бесценная добросовестная Ники с ее длинными и густыми волосами, аккуратно собранными сзади, и талантом истинного управляющего, оставила все в полном порядке: аппаратура в чехлах, автоответчик включен, жалюзи опущены, кресла аккуратно пододвинуты к рабочим столам, цветы политы, корзины для мусора пусты. Фрэнсис поставила чемоданчик на рабочий стол и прочла отпечатанную Ники записку: „К 6.00 в сочельник никаких проблем, кроме того, что мистер и миссис Ньюбай спрашивают, в пешеходной ли зоне находится их гостиница в Равенне, так как они не переносят шума. Кроме того, мистер Причард спрашивает, почему его одиночный тур в Лукку в сентябре на двадцать фунтов дороже, чем в мае. Надеюсь, что в Севилье было шикарно! Увидимся в понедельник? Все равно я зайду. Может быть, до того как ты это прочитаешь. С любовью, Ники". Затем она прошлась по комнате, прикасаясь рукой к предметам. Это было одной из приятных сторон ее одинокой жизни – возможность наслаждаться тем, что ей нравилось, тем, что создано ею самой. И так вот уже четыре года, четыре размеренных, стабильных года, в течение которых ее бизнес уверенно расширялся. Принимая во внимание столь солидный срок, эта ошибка с Севильей не была такой уж ужасной.
      Она открыла свою сумку и выложила на стол ее содержимое – бумаги и билеты. Затем начала рассортировывать все по кучкам: для бухгалтера, для мусорной корзины, для папки, которую Ники называла „Перспективы?". В последнюю надлежало отложить путеводители по Севилье. Бухгалтеру пойдут билеты на самолет и все счета, даже крошечные, размером не больше почтовой марки, полученные за чашку кофе, которые так и хотелось выбросить. Ну а в мусорное ведро – все, связанное с Гомесами Морено, включая визитную карточку Луиса, на которой были его телефоны и адреса в Севилье и Мадриде.
      Фрэнсис взглянула на карточку. Это была обыкновенная деловая визитка, вручая которую, Луис сказал ей: „Я даю ее вам, потому что так положено поступать деловым людям. А уж вы можете выбросить ее в ближайшую урну".
      Фрэнсис щелкнула по визитке ногтем большого пальца, присоединила ее к нескольким другим бумажкам и выбросила в корзину для мусора. Затем, ведомая каким-то ей самой непонятным импульсом, поразившим ее, словно вспышка, быстро нагнулась и выловила визитку обратно.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
МАЙ

ГЛАВА 7

      Луис Гомес Морено ждал в аэропорту Малаги, одетый в обычную для Европы летнюю мужскую одежду, состоящую из хлопчатобумажных брюк, легкого пиджака из льняной ткани и начищенных мокасин. Он стоял в зале прибытия с атташе-кейсом между ногами и читал газетную статью о растущем недовольстве испанцев, живущих в Стране Басков. Испанец – советник мэрии одного из баскских городов – рассказывал, что поведение басков на заседаниях городского совета является ярким примером расизма, царившего и на заседаниях в муниципалитете. Они не соглашаются даже на синхронный перевод. Автор статьи писал, что баскский язык намного древнее латыни и ничего общего с испанским не имеет. Страна Басков – настоящий рай для сельского хозяйства, и вторжение в нее испанцев вызывает негодование местных жителей. „Это очень упорные люди", – добавлял советник мэрии.
      Когда Луис был маленьким мальчиком, ему рассказали о том, как священный город басков, Герника, был разбомблен гитлеровским Легионом Кондора. Это ему украдкой поведал его молодой дядя, брат матери. Украдкой потому, что в то время генерал Франко был предметом всеобщего поклонения. А молодой дядя недоброжелательно говорил: „Твою мать, мою сестру, учили повиноваться сначала Франко, затем Богу, а потом – отцу".
      Этот дядя внес в жизнь Луиса первый заряд повстанческого духа, новый взгляд на доминировавшую над ним мать как на человека, далеко не во всем безупречного. Когда Луису исполнилось двенадцать, дядя вместе со своими радикальными политическими идеями уехал в Америку. В семье говорили, что он уехал по собственному желанию, но однажды, в гневе, мать Луиса упрочила имевшиеся у него подозрения.
      – Твой дядя Франсиско был изменником Испании! В детстве на Луиса вообще много кричали. Как и во всех послевоенных испанских домах, власть отца в семье была абсолютной, но даже он должен был считаться с матерью Луиса, ее силой воли. Она знала, какая роль отводится женщине в семье, но все время восставала против мужа, видимо, разделяя глубокую убежденность испанцев в том, что счастье приходит только через страдания. Она считала, что ее муки в конце концов будут вознаграждены. Так что Луис и его сестра Ана, вместо того чтобы наслаждаться размеренным и упорядоченным детством, что всегда сулил им Франко, жили в атмосфере вечных семейных споров. К четырнадцати годам Луис осмелился признаться себе в том, что не любит свою мать, а когда сам уже, став отцом, видел разлад с матерью своего маленького Хосе, пришел к выводу, что, скорее всего, не любит матерей вообще. Ему стало казаться, что материнство превращает женщин во властных, неуправляемых монстров. Его собственная мать кричала на него; теперь его жена, только став матерью, делала то же самое. Если мать Луиса хотела от него повиновения прежде всего в вопросах религии, то его жене хотелось от него уже большего, затрагивающего его свободу и чувство самоуважения. Однажды она сказала ему трагическим голосом:
      – Непросто попытаться стать феминисткой в стране патриархата.
      Единственным результатом этого стало постепенно пришедшее к Луису чувство отчуждения от женщин. Он видел, что часть женщин поколения его матери считали себя обманутыми, проведя жизнь на положении рабынь в доме. Он также достаточно хорошо понимал, что последующие поколения испанок хотели иметь свободу выбора между карьерой и семьей, но возможности такого выбора были ограничены. Эти переживания вызвали в сердцах женщин такие чувства и настроения, что очень осложняли его отношения с ними. Ему совсем не нравились слова отца: „Дайте женщинам свободу и получите анархию", – но он не одобрял и жесткость, с которой отстаивалась противоположная точка зрения.
      Несмотря на слышанные в детстве соблазнительные нашептывания своего политизированного дяди, Луис не стал радикалом. Наоборот, случалось, что призывы к размеренной и упорядоченной жизни казались ему не просто привлекательными, но и вполне цивилизованными, способными обеспечить нации более высокий уровень благополучия, чем кажущиеся прогрессивными индивидуалистические лозунги. Будучи жителем одного из самых социалистических городов в Испании, Луис иногда абсолютно не принимал некоторые решения муниципалитета. В то же время он не разделял и убеждения многих своих сограждан в том, что генерал Франко вообще-то был не так уж плох для Испании. Один иностранец, американский бизнесмен, с которым он вел дела, сказал однажды после изнурительных переговоров „Луис, у испанцев все слишком чрезмерно!"
      Может быть, как раз из-за чрезмерности испанок с ними так сложно жить. Чрезвычайно сложно. И уже в течение пятнадцати лет Луис жил один.
      Приятный женский голос над ним объявил, что самолет из Лондона совершил посадку. Луис посмотрел на часы. Аэропорт был достаточно загружен, так что багаж все равно подойдет не раньше, чем через двадцать минут. Ему захотелось пойти выпить чашку кофе, но он тут же передумал. Даже если она появится только через полчаса, не стоит подвергаться риску не оказаться на месте, когда Фрэнсис Шор выйдет в зал после таможенного досмотра.
      В прошлый сочельник, прощаясь с ней в Севильском аэропорту, Луис никак не думал, что они когда-нибудь встретятся вновь. Сначала он был несколько расстроен этим: во-первых, из-за безалаберности Хосе (эта его безалаберность была причиной бесконечных споров между Луисом и матерью Хосе) и, во-вторых, из-за того, что Фрэнсис Шор не была похожа ни на кого из тех, с кем он вел дела последние двадцать шесть лет. Во время обучения в Лондонской школе экономики он знал многих англичанок, но они в подавляющем большинстве были политически ориентированы и не проявляли особого интереса к молодому человеку из страны коррид, всеобщего религиозного фанатизма и фашизма. С шестидесятых годов он ни разу не вел дел с англичанами, да и встречал-то всего нескольких. Его вкус к приключениям и новизне определил решение отказаться от Рождества и показать мисс Шор три свои гостиницы – „посадас". Когда Хосе по-идиотски загубил весь план и когда Фрэнсис вежливо, но без всякого тепла попрощалась с ним в аэропорту, он считал, что на этом все кончится. Мисс Шор займется другими туристическими проектами.
      Но, как ни странно, она ему позвонила. Он был в отъезде, в Брюсселе, где участвовал в обсуждении и выработке правил Европейского Сообщества по созданию экологически чистых животноводческих ферм (он как раз работал над проектом такой фермы вместе с одним андалусским консорциумом), а вернувшись в Севилью, нашел весточку от Фрэнсис. Это было в феврале. Луис немедленно перезвонил ей и услышал, что она хотела бы снова начать обсуждение условий контракта с „Посадас Андалусии". Он ответил, что ему это было бы очень приятно.
      Фрэнсис достаточно едко заметила:
      – Для меня вопрос сводится не к приятностям, а к тому, чтобы вы были там и тогда, где и когда обещаете.
      – Я буду здесь в мае.
      – В мае не получится, у меня слишком много дел.
      – Всего пять дней. В мае Андалусия прекрасна. Или в сентябре. Вы прилетите в Малагу, а я вас там встречу.
      – Но не в мае.
      – Тогда в сентябре.
      – В сентябре еще хуже.
      – Тогда…
      – Ладно, я все как-нибудь улажу. Приеду в мае.
      И вот она была здесь, в зале прилета аэропорта Малаги. Луис чувствовал себя польщенным. Он испытывал какой-то новый интерес, как в ожидании чего-то неизведанного, но приятного.
      Луис сложил газету (если уж испанцы чрезмерны, то какой эпитет годится для басков?), убрал ее в кейс и направился к дверям выхода из зала прилета. Они постоянно открывались, извергая порции пассажиров с тележками для багажа и немного потерянными выражениями лиц, обычными для тех, кто только что перенес воздушное путешествие. Луис внимательно наблюдал за пассажирами. Вышло несколько испанцев, но в большинстве своем тут были англичане, выделявшиеся своей уверенностью и деловым видом. Это были преуспевающие английские бизнесмены, по вкусам которых всю южную Испанию застроили высотными жилыми домами и фальшивыми мавританскими деревнями, что способствовало экономическому процветанию этой части страны, но нанесло непоправимый ущерб самому ее духу. И тут появилась Фрэнсис. На ней была голубая льняная юбка, белая футболка и завязанный на плечах вязаный кардиган. В руках она несла чемодан. Фрэнсис направилась прямо к нему и, протянув руку, улыбаясь, сказала:
      – Мистер Гомес Морено, надеюсь, вы понимаете, что я некоторое время тому назад думала, что больше никогда не приеду в Испанию.
      Усадив Фрэнсис в машину и сев за руль, Луис спросил, не будет ли она возражать, если он снимет галстук.
      – Я не могу вести машину в галстуке, он меня душит.
      – Конечно, снимите, – ответила Фрэнсис, пораженная учтивостью Луиса. Она расправила на коленях свою голубую юбку. – Так приятно, когда стоит теплая погода.
      – Двадцать два градуса, – удовлетворенно констатировал Луис. Он произнес это таким тоном, будто в этом была его личная заслуга. Луис тронул машину и, широко улыбаясь, слегка повернулся к Фрэнсис. – Итак, мисс Шор, вот вы и опять в Испании.
      – Просто Фрэнсис.
      – Благодарю. Фрэнсис. Тогда просто Луис.
      Они выехали из огражденной проволочным забором стоянки аэропорта. Над ними простиралось такое же бездонное голубое небо, какое она видела в Севилье в сочельник, но теперь это небо было полно тепла, а не только света.
      Луис сказал:
      – Мне бы не хотелось, чтобы между нами возникли новые недоразумения, но мне очень любопытно было бы знать, почему вы передумали и решили снова позвонить? Я, конечно, очень польщен…
      – Просто меня что-то беспокоило, – ответила Фрэнсис, глядя в окно.
      – Беспокоило? – непонимающе переспросил Луис.
      – Да. Меня раздражало то, что в тот раз ничего не вышло, что пропадает хорошая идея. К тому же многие из моих клиентов, пользующиеся услугами фирмы со времени ее возникновения, стали высказывать пожелания побывать в новых местах. Куда мы едем?
      – В Мохас. На этот раз я не стану испытывать судьбу, – сказал он и засмеялся.
      – Мохас. Я никогда не слышала…
      – И не могли слышать. Это деревня. Небольшая деревня в горах между Гранадой и морем. Там моя лучшая „посада", моя любимая. Правда, мы уже не застанем цветение миндаля.
      – Миндаль…
      – Деревня раньше жила только за счет миндаля. Даже и сейчас сезон миндаля – это страда. Улочки деревни запружены осликами с корзинами. Слышно, как в каждом доме женщины разбивают скорлупу, а дети счищают ее с миндальных орехов. Мы вряд ли сможем въехать в деревню на машине, настолько узки улочки. Ослики умещаются, а вот машины – нет.
      Фрэнсис осторожно сказала:
      – Моим клиентам это понравилось бы. – Она подумала о них, своих клиентах, – образованных, хорошо воспитанных, относящихся с уважением к местам, в которых они бывают, и страдающих от дисгармонии, которую приносит массовый туризм, и добавила: – Это тихие люди. Туристы такого типа перед поездкой будут читать серьезную литературу об Испании и никогда не станут покупать кукол, одетых в платья танцоров фламенко.
      Луис опять засмеялся. Он вел машину на большой скорости по тенистым пригородам Малаги, ловко перестраиваясь в транспортных потоках. Справа от дороги между домами часто вспыхивала искрящаяся синь моря. „Мне это нравится", – неожиданно подумала Фрэнсис, ощущая прилив внутреннего удовлетворения.
      Она действительно была раздражена тем севильским эпизодом. Вернувшись в Англию, она дала себе зарок больше даже не думать об этом, но странным образом испанский проект продолжал сидеть у нее в голове как не просто что-то неудачное, но, скорее, как нечто незавершенное. В газетах вдруг стало попадаться необычно много статей об Испании (раньше их, конечно, столько не было), а телевидение, казалось, просто помешалось на этой стране, пуская одну за одной программы об испанских женщинах, испанской преступности, испанском католицизме, испанских азартных играх, испанской кухне и испанской армии. Однажды, вскоре после Рождества, Фрэнсис, слоняясь по комнате с кружкой кофе и куском тоста, включила телевизор и вместо какого-нибудь ток-шоу, полицейской драмы или выступления политического деятеля увидела совсем еще юного новобранца испанской армии, преклонившего колено перед испанским флагом, чтобы поцеловать его. Фрэнсис была поражена. Это выглядело так красиво и серьезно, в этом было столько чувства! Представьте себе, что вы приказываете английскому солдату поцеловать государственный флаг Соединенного Королевства!..
      Наконец Фрэнсис сдалась. Испания явно призывала ее, как, хотя и в меньшей степени, и сам мистер Гомес Морено-старший со своей визитной карточкой, которая, куда бы она ее ни засунула, обязательно выплывала на поверхность в ящиках стола или в кучах деловых бумаг, подобно осколку разбитого фарфора в клумбе с цветами.
      – Я уже измучилась. Чертова Испания! – заявила Фрэнсис Ники.
      – Тогда позвони ему, – сказала та. – Поезжай, посмотри его гостиницы. Если они хороши – ура, если ужасные, то ты, по крайней мере, успокоишься.
      – Они расположены в чудесных местах…
      – Я знаю, я читала эту статью о соборе в Кордове.
      – А погода весной и осенью там куда лучше, чем в Италии…
      – Позвони ему.
      – А рейсов в Малагу много и цены приемлемые.
      – Тогда звони.
      – А эта гостиница в горах может оказаться находкой для любителей природы…
      Ники повысила голос почти до крика:
      – Фрэнсис, звони же ему!
      Она так и сделала, и он сказал, что будет очень рад видеть ее. Затем он написал ей, что будет лично сопровождать ее во все три „посады", покажет ей сельскую местность и прелести Гранады, Кордовы и Севильи. В письме он обещал целиком посвятить себя Фрэнсис во время ее поездки.
      – Вот это да! – воскликнула Ники.
      – Не будь глупой.
      – Смотри, осторожнее… Средиземноморские мужчины…
      – Он средних лет, женатый католик, и я его почти не знаю.
      – А тебе не нравится общаться с женатыми мужчинами?
      – Не нравится, – ответила Фрэнсис. Ники ненадолго перестала печатать.
      – Проблема в том, что других-то не так уж и много. Если они не женаты, то, значит, либо голубые, либо дураки.
      Фрэнсис быстро бросила взгляд в сторону, на Луиса. Он совсем не похож на дурака. И, если уж на то пошло, он не похож и на женатого человека. Такого, скажем, как Уильям, по которому сразу видно, что он от кого-то зависит и кем-то управляется. Луис Гомес Морено выглядел очень независимым, почти обособленным. Может быть, так и бывает, если в течение пятнадцати лет ты сам выбираешь себе рубашки и носки? Тогда ты перестаешь выглядеть так, будто кто-то держит тебя под контролем, ты перестаешь выглядеть как чья-то собственность. Эта красивая стрижка (волосы у него вились сильнее, чем у сына), отлично выстиранная рубашка, целая коллекция безделушек в карманах с внутренней стороны двери и на приборной панели машины, этот суперсовременный телефон – все было выбрано им самим, равно как ею самой были выбраны ее голубая юбка, вещи в чемодане и то, что она не покрывала ногти лаком. Это жизнь в одиночку, будь ты при этом женат или нет. Ты все решаешь сам. Сам и всегда. Иногда это приятно, а иногда от этого слишком устаешь.
      – О чем вы думаете? – спросил Луис.
      Они неслись по открытому шоссе. Между ними и сверкающим морем были только какие-то гаражи и недостроенные здания. Фрэнсис отвернулась, глядя на море. Секунду спустя она несколько высокомерно ответила:
      – Боюсь, я недостаточно хорошо знаю вас, чтобы ответить на ваш вопрос.
      Он опять засмеялся. Фрэнсис успела заметить сполох золотых коронок.
      – Как вы думаете, к концу недели мы все будем рассказывать друг другу?
      – Я никогда не рассказывала все никому, даже своей сестре, с которой мы близнецы.
      – Близнецы? Вы с сестрой близнецы? Вы очень похожи? А я могу быть уверен, что сюда приехала та самая, которая должна была приехать?
      – Можете. У моей сестры обручальное кольцо и четверо детей.
      Он быстро посмотрел на нее.
      – Не завидуйте ее обручальному кольцу.
      – Я и не завидую. У нее своя жизнь, а у меня – своя.
      – Это интересно. Различие, непохожесть всегда интересны. Очень интересны различия между испанцами и англичанами. Если бы я повстречал вас посреди пустыни Сахара, я сразу бы подумал, что вы – англичанка.
      Немного задетая за живое, Фрэнсис ответила:
      – А если бы я встретила там вас, я подумала бы, что вы – один из средиземноморских или латиноамериканских мужчин, один из миллионов мужчин с оливковой кожей, темными волосами и карими глазами.
      – Черными, – поправил он, весело улыбаясь.
      – Черных глаз не бывает. Я имею в виду, абсолютно черных.
      – А мои черные. А у вас – голубые.
      – Серо-голубые.
      – Как английское небо.
      – Луис, я не могу больше продолжать подобный разговор.
      Он широко улыбнулся, снял одну руку с руля и слегка коснулся руки Фрэнсис.
      – Я тоже. Просто я испытывал вас.
      Они ехали два часа. Дорога шла по плоской прибрежной равнине мимо новых безликих бетонных поселков и безымянных пляжей. На каждом дереве и здании почему-то красовался указатель „Ла-Плайя". Они выехали на гигантское поле с заброшенными парниками.
      – Дынная лихорадка, – пояснил Луис. – Это подобно золотой лихорадке.
      Скоро перед ними возникла развилка. Дальше можно было ехать или вдоль побережья к Альмерии, или влево, к уходящим вдаль холмам.
      Луис прокомментировал:
      – Вот и горы. Красивые горы.
      Фрэнсис с сожалением обернулась на море.
      – А у Мохаса море видно?
      – Только вдалеке. Я устроил там бассейн, маленький голубой бассейн, а вокруг – живая изгородь из жасмина.
      – Вы разбираетесь в садоводстве?
      – Нет, конечно, нет. – Он чуть помолчал и добавил с легким поддразниванием: – В Испании садоводством занимаются женщины.
      Фрэнсис не обратила внимания на тон этого замечания.
      – Тогда откуда жасмин?
      – Потому что я очень необычный испанец.
      – Понятно.
      – Нет, вам не понятно. Но вы поймете, когда увидите „посаду" в Мохас. Посмотрите сюда, на этот вид.
      Дорога быстро поднималась вверх. Позади них лежала береговая полоса, безымянные маленькие селения, заброшенные сады, а впереди холмы начинали подниматься все выше и превращаться в горы – коричневые, рыжие, розово-красные и оранжевые, покрытые молодой весенней зеленью и резко контрастирующие со спокойным фоном голубого неба.
      – Я просто обожаю эти места, – проговорил Луис. – Они такие просторные, со старинными традициями, и туризм сюда еще не добрался. Побережье в сторону Альмерии не очень удобно для любителей позагорать, а эти склоны, – он махнул рукой в сторону холмов по обе стороны дороги, – не годятся для гольфа. Эту землю не превратишь в игровую площадку.
      – У вас такой хороший английский… – пробормотала Фрэнсис.
      – Вот уже двадцать пять лет, как я на нем говорю. Вы устали?
      – Чуть-чуть.
      – Осталось недолго, не больше часа пути. Давайте остановимся, чтобы немного размяться?
      – Нет, благодарю вас. Я хочу поскорее добраться туда.
      – Подождите, – сказал он, затем немного повернулся на своем сиденье и правой рукой тронул что-то позади Фрэнсис. Спинка ее сиденья откинулась назад.
      – Ну вот. Так вам будет удобнее.
      Через открытый люк в крыше автомобиля ярко светившее солнце казалось настоящим блаженством. Фрэнсис смотрела на него спокойно и удовлетворенно, вспомнив почему-то, что так же спокойно и удовлетворенно маленький Дэйви когда-то смотрел из своей коляски на нависавшие над ним листья яблони.
      – В Европе принято считать, что все испанцы – это кастильцы, очень чопорные и полные достоинства, всегда задумчивые. Но мы все разные, от провинции к провинции. Даже от деревни к деревне. Существует предание о мэре одного небольшого городка под Мадридом, который объявил войну Наполеону лично, от своего имени. Вы увидите, что Мохас тоже очень необычный, со своим особенным лицом. Все считают андалусийцев цыганами, слишком темпераментными и колоритными, и это в какой-то степени верно, но в Мохасе они…
      Он посмотрел в сторону Фрэнсис. Она спала.
      Луис сразу сбросил скорость, чтобы при резком торможении не разбудить ее. Как необычно, как доверительно с ее стороны заснуть вот так внезапно и так крепко, сложив руки на коленях и повернув лицо к кусочку неба, видному сквозь люк в крыше. Он поехал еще медленнее, чтобы хорошенько ее рассмотреть: густые тяжелые волосы, чисто английская кожа и четко очерченные линии бровей и ресниц. Он решил, что ее лицо нельзя назвать красивым, но в то же время оно притягивало взгляд. Ему доставляло удовольствие разглядывать его. Когда она спала, это лицо было спокойным и сильным, а когда бодрствовала, оно становилось полным динамики. Луис оглядел ее всю. „Почему у нее такая невыразительная одежда? – подумал он. – Зачем выбирать одежду, которая подходит для любого типа, любого возраста?" Хосе описал ее привлекательной, но не сексапильной.
      Позволив своему взгляду пройтись по очертаниям тела Фрэнсис под белой футболкой и голубой юбкой, Луис согласился с первым утверждением, но никак не со вторым. Да и что значит быть сексапильной? Конечно, ей не хватало грациозности, ее руки и ноги были, пожалуй, крупноватыми, но она…
      – Не надо так пристально меня разглядывать, – сказала Фрэнсис, проснувшись, но продолжая неподвижно лежать.
      – Я очень извиняюсь…
      – Мы уже почти приехали?
      – Еще несколько километров. – Он указал пальцем. – Вон там, на том склоне холма. Это Мохас.
      Фрэнсис выпрямилась. На другой стороне долины лежала деревня, раскинувшаяся по склону холма подобно горстке рассыпанных кусочков сахара.
      – Зеленое в середине – это „посада". Сад и „посада".
      – Вы, похоже, не устали. Ехали тан долго и на большой скорости.
      – Разве это долго, – заметил Луис.
      Дорога зигзагами спустилась в долину, пересекла болотистое поле, поросшее шелестящим бамбуком, а местами – иссушенными, неубранными стеблями кукурузы, и снова начала подниматься вверх. Склоны с обеих сторон были покрыты террасами полей, изгибающимися по контурам холма и поддерживаемыми невысокими стенами из серо-коричневатого камня. Они проехали мимо мальчика в бейсболке, пасущего стадо пегих коз с негромко позванивающими колокольчиками, а потом мимо мужчины с крошечным осликом, почти скрытым под огромной кучей хвороста.
      У Фрэнсис непроизвольно вырвалось:
      – Трудно представить, что я тут по делу.
      – Просто мы слишком много думаем о делах. Мы слишком много думаем о цели.
      – Вы действительно тан считаете?
      – Мисс Шор…
      – Фрэнсис.
      – Спасибо. Фрэнсис, мы продолжим нашу философскую беседу позже, а сейчас я – ваш гид, а вы – мой турист. Справа вы можете видеть миндальную рощу.
      Сучковатые и изогнутые, словно с иллюстрации к детской сказке, миндальные деревья стояли на кирпичного цвета неровной земле, каменистой и твердой.
      Луис сказал:
      – Ну вот мы и приехали. Теперь закройте глаза. Мы въезжаем.
      – Но вы же говорили, что никаких машин…
      – Никаких машин, кроме моей и еще нескольких. Дорога резко свернула влево, продолжая взбираться вверх по склону холма. Справа тянулась стена, высокая белая стена с узким темным проездом в ней, таким узким, что казалось, там не проедет даже велосипед.
      – Мы же не можем…
      – Закройте глаза. Гостей мы просим оставлять машины здесь, у сада, и прислуга из гостиницы сопровождает их внутрь.
      Машина буквально проскользнула через проезд, оставляя всего лишь по нескольку сантиметров до стены с каждого борта. Послушно закрыв глаза, Фрэнсис почувствовала, что так нервничает больше, и открыла их, осматриваясь вокруг себя. Белые дорожки, белые аллеи, белые ступеньки, вымощенная булыжником площадь, горшки с геранью, плотно прикрытые ставни, запертые ворота, виноградная лоза на балконах и террасах, небо, кошки, вынесенные из домов на улицу стулья… И все это круто наклоненное, какое-то изогнутое и неправдоподобное. И крошечная площадь с акациями и двумя стариками на скамейке.
      – Здесь, – сказал Луис.
      – Где?
      – Вон, в углу, – ответил он, притормаживая и въезжая в черный квадрат тени.
      В углу был миниатюрный переулок, в конце которого виднелось бело-оранжевое здание без окон, с большой деревянной дверью в белой раме, а сбоку – медная табличка.
      – „Посада Мохас", – торжественно объявил Луис.
      Ее поселили в номере на первом этаже. Путь в него лежал через несколько несимметричных внутренних двориков с балконами и лимонными деревьями в кадках. Стены вокруг двориков были выкрашены в белый цвет, а балконы – в густой оранжевый. Земля была вымощена плиткой того же цвета, что и покатые деревенские крыши, смеси абрикосового и терракотового, спокойного и мягкого.
      – Вам здесь будет удобно, – сказал Луис тем же горделивым тоном, каким в аэропорту объявлял о температуре воздуха.
      – Из этой комнаты вы сможете видеть сад и долину. Комната была продолговатой. В одной стене были устроены два окна: обыкновенное и высокое створчатое, доходившее до самого пола и выходившее на балкон. Обе створки большого окна были открыты, и на пол падали лучи солнца, а свежий ветерок слегка покачивал шторы, новые шторы из хлопка в желтую, белую и голубую полоску, шуршащие своими окнами по плиткам пола. В комнате стояла высокая резная кровать с белыми взбитыми подушками и темный комод, похожий на маленький алтарь. На полу лежали тканые коврики, а на стенах, выбеленных очень тщательно, почти до синевы, висели два старых деревянных панно: на одном были изображены лилии, а на другом – голова ангела с курчавыми волосами и нимбом. Луис сказал:
      – Я жду в саду. Когда будете готовы, мы с вами пойдем есть лепешки. И не спешите. Здесь никогда не спешат.
      Фрэнсис сняла туфли, перейдя с холодного, находившегося в тени, участка пола на теплый. Она вышла на балкон и оперлась о перила. Под ней находился сад, устроенный, как и поля за деревней, на нескольких крошечных террасах. Причем каменные стены террас и ступеньки лестниц были уставлены амфорами, глиняными кувшинами и горшками и покрыты водопадом цветов и листьев. Тут были и деревья – одна акация и несколько эвкалиптов, размахивающих своими серо-зелеными ветвями на фоне неба, а в их тени – белые садовые кресла, сделанные из кованого железа. Под садом виднелись покатые деревенские крыши, спускавшиеся все ниже и ниже к долине, и лишь в нескольких местах это движение вниз прерывалось немногочисленными домами с плоскими крышами, поперек которых были натянуты веревки с полощущимся на ветру бельем.
      Здесь царила почти абсолютная тишина. Далеко из долины доносились едва слышимые звуки колокольчиков, да из гостиничной кухни слышалось неясное постукивание сковородок, на которых готовили лепешки. Фрэнсис прикрыла глаза. „Иногда, только иногда, в жизни наступает момент счастья, столь восхитительного своей невинностью, своей естественностью, своей правотой! И в такой момент вы испытываете полную гармонию…" – подумала она.
      – Фрэнсис?
      Она открыла глаза и посмотрела вниз. Луис стоял на средней террасе прямо под ней.
      – Все в порядке?
      – О да, да…
      – Тогда идите есть. Я жду вас.

ГЛАВА 8

      Шел дождь, несильный, мягкий, немного липкий дождь раннего лета. Туристы в Бате, теперь посещающие его целый год, раскрыли свои зонты и слонялись по скользким тротуарам раздражающими, бессмысленными толпами. Год за годом эти туристы, несмотря на то что они тратили приличные суммы, раздражали Роберта все больше и больше. Он задавался вопросом, догадывались ли они, что вокруг Бата живут и обычные люди, которым бывает нужно починить обувь, сходить к стоматологу, купить стиральный порошок или кусочек бекона, и эти утомленные люди были ущемлены в своих правах полчищами приезжих, гоняющихся без остановки за местными достопримечательностями и стаканами омерзительной минеральной воды. Уже даже в дождливую среду в мае вы вряд ли сможете спокойно пройтись по Гэй-стрит, потому что навстречу вам несется толпа в полиэстеровых плащах, позади у которой Королевская вилла и здание Ассамблеи, а впереди – еще Римские бани и Аббатство. Они приличные люди, эти туристы, с хорошими манерами, послушно входящие и выходящие из туристских автобусов, как дисциплинированные школьники, но даже их приличие казалось Роберту раздражающим симптомом нелюбопытных умов и бесчувственных сердец.
      Он сошел с тротуара на мостовую. По правде говоря, сегодня днем его раздражало все, и было несправедливо выплескивать свою злобу на безобидных женщин, скрывавших под зонтами свои отпускные прически. Лиззи знала, что Роберт отправился в Бат на встречу с их бухгалтером, она даже предлагала поехать вместе, как они обычно и делали, но Роберт решительно отказался, заявив:
      – Не волнуйся, это лишь обычная поездка, нужно подчистить все после окончания финансового года.
      Лиззи не стала настаивать, занятая мыслями об осенней партии товара. Она спросила, не против ли он новых приобретений.
      – В принципе, нет. Но не заказывай ничего до того, как я вернусь. Я имею в виду, окончательно.
      – Хорошо, – ответила она, на самом деле не слишком внимательно его слушая. Она рассматривала образцы оттисков на шелке, которые принес один студент школы искусств, немного напоминающие работы Дункана Гранта и Ванессы Белл.
      – Пять лет назад я бы это взяла, но теперь не знаю, выглядит немного старомодным…
      Роберт поцеловал ее.
      – Я вернусь к пяти. Тебе что-нибудь нужно в Бате? Она отрицательно покачала головой. Он задержался на мгновение, думая, не изменить ли решение и не настоять ли на том, чтобы она поехала вместе с ним. Особой причины на то не было, просто какой-то инстинкт – ему нравилось, когда она была рядом. Но через мгновение он вышел из дома.
      Теперь, два часа спустя, он возвращался по Гэй-стрит к машине, которую оставил в маленькой улочке где-то за цирком. Встреча с бухгалтером началась с того, чего он и ожидал, – с рассмотрения счетов и финансовых документов по прошлому году, а вылилась затем в нечто гораздо более неприятное. Бухгалтер указал на то, что, если дела в „Галерее" не пойдут резко вверх, Роберт и Лиззи столкнутся с серьезными проблемами по выплате процентов по закладной за Грейндж.
      Бухгалтер сказал:
      – За последние пять лет вы взяли кредит в сто пятьдесят тысяч фунтов.
      – Под „Галерею".
      – Правильно. Но под приносящую доход „Галерею". В нынешней ситуации вам слишком сложно покрыть ваши траты да еще обслужить этот кредит.
      – Вы думаете, что спад объема продаж в последние полгода не был случайностью и будет продолжаться?
      – Совершенно верно.
      „Почему он не сказал хотя бы „боюсь, что так?" – думал Роберт, прижимаясь к припаркованной машине, чтобы пропустить проезжавшую мимо.
      Почему он не ответил хотя бы человеческим тоном, а выплюнул эти слова подобно какому-то бездушному роботу: „Совершенно верно!" Конечно, это было его профессиональной обязанностью – указать Роберту на то, что впервые за семнадцать лет бизнеса дела не улучшаются, а, наоборот, ухудшаются, что размеренное счастливое продвижение по тропе процветания, совершенно очевидно, уступает место соскальзыванию во что-то тревожное и неопределенное, но почему он не постарался хоть немного смягчить удар, ну хоть чуть-чуть?
      „Я боюсь", – подумал Роберт.
      Дождь усиливался. Он добрался до конца Гэй-стрит, поднял воротник, перебежал через небольшую лужайку, миновал рощицу огромных лип, которые, наверное, единственные радовались дождю, и направился к цирку. Мимо него прошли парень с девушкой, сжавшись и хихикая под старым полиэтиленовым пакетом, который они пытались использовать в качестве зонта, и Роберт вдруг с болью подумал, что они были такими же молодыми и скромно одетыми, как он и Лиззи семнадцать лет назад, с целым миром перед ними и без ответственности за что-либо.
      Когда он добрался до „Галереи", до конца работы оставалось десять минут, и Дженни Хардэкр, которая вот уже семь лет была их бесценным главным помощником, начинала ритуал закрытия. У Дженни было приятное лицо и преждевременно поседевшие волосы, зачесанные назад. Она овдовела вскоре после рождения своего единственного сына. Обычно приход в „Галерею" смягчал все дурные чувства, которые испытывал Роберт. Тщательно натертый пол, круги направленного под нужным углом света, соблазнительные товары на стеллажах, полках и просто в кучах, запах водорослей, дерева и ароматических смесей были не только приятны сами по себе, но являлись и солидным доказательством достижений в бизнесе. Однако сегодня вечером эта солидность, казалось, испарилась, а вместо нее над всем воцарилась атмосфера какой-то уязвимости, будто за дверью уже стояли судебные исполнители, готовые схватить и беспощадно унести куда-то картины, ковры и лампы как беспомощных жертв насилия и мародерства. Тут Роберт встряхнулся – нельзя так поддаваться чувствам. Ему надо поговорить с Лиззи.
      Дженни подняла взгляд от кассы и улыбнулась.
      – Все о'кей?
      – Не совсем, – ответил он.
      Ее лицо сразу же приняло серьезное выражение.
      – О Боже…
      – Лиззи в офисе?
      – Да, она там с мальчиками. Они заскочили сюда после школы.
      Офис „Галереи" располагался на первом этаже в задней части и выходил окнами на беспорядочно разбросанные старинные маленькие фабрики, теперь недействующие. Зная, что ему придется проводить здесь много времени, Роберт спланировал офис как художественную студию, которую ему всегда хотелось иметь, – с высокими рабочими столами, чтобы на них можно было рисовать, с отличным освещением и большими пространствами на стенах для того, чтобы развешивать рисунки и картины. Когда он вошел, Лиззи, разговаривавшая по телефону, повернулась и помахала ему рукой, а Сэм и Дэйви, поглощенные рисованием космических кораблей на голых коленках Дэйви, бросились к нему и вцепились в ноги.
      – Отстаньте, – сказал им Роберт. Лиззи тем временем говорила в трубку:
      – Вот что я вам скажу. Сделайте-ка полдюжины, и посмотрим, как они пойдут. Или продадим, или вернем, с индивидуалами мы работаем так. Ведь у нас не просто магазин, но еще и салон. Устраивает? Да, пусть будут разные породы дерева, но это должны быть английские породы.
      – Сэм, отпусти! – прикрикнул на сына Роберт.
      – У тебя ботинки хлюпают…
      – В Бате шел дождь. Отпусти, Дэйви.
      – Не отпущу, пока Сэм этого не сделает…
      – Нет, отпустишь, – разозлился Роберт. – У меня был ужасный день и нет настроения терпеть непослушных детей.
      Лиззи положила трубку.
      – Правда ужасно?
      – Да, – ответил Роберт.
      У него вдруг появилось зловещее предчувствие, что все идет наперекосяк. Пытаясь высвободить хоть одну ногу, он двинул ею слишком сильно и попал Дэйви по подбородку. Дэйви, не стеснявшийся плакать и в лучшие моменты жизни, мгновенно разревелся, схватившись за подбородок обеими руками.
      Сэм удовлетворенно заметил:
      – Ну вот, посмотри, ты, наверное, выбил ему все зубы, и теперь он лишь сможет есть йогурт и вот так реветь. Всю жизнь.
      Роб наклонился и поднял ревущего Дэйви.
      – Извини, дорогой, я не хотел сделать тебе больно.
      – Я ненавижу йогурт, – завывал Дэйви сквозь прижатые к лицу руки.
      – Дай-ка посмотрю. Убери руки и дай мне посмотреть на твой рот…
      Лиззи сказала со своего места у телефона, где она все еще сидела:
      – Что же было столь ужасного, Роб? Не волнуйся за Дэйви, с ним все будет в порядке, ты сам знаешь, как прекрасно он все переносит.
      Дэйви широко раскрыл рот, и Роберт заглянул внутрь.
      – Все на месте, слава Богу…
      – Но я тем не менее думаю, что ты сломал ему челюсть, – заявил Сэм.
      Дэйви громко задышал, широко раскрыв глаза.
      – Не будь идиотом. Лиззи опять спросила:
      – Что же было такого ужасного? Я хочу сказать, ты же знал все эти цифры и до того, знал, что у нас это были самые плохие полгода…
      – Дела, видимо, не станут лучше, – ответил Роберт. Он опять нагнулся и поставил Дэйви на ноги. Тот стал пробовать сделать из своих рук подставку для сломанной челюсти.
      – Что ты хочешь этим сказать?
      – Я думаю, твоя челюсть скоро будет болтаться, как у старой обезьяны, – не унимался Сэм.
      – Салливэн сказал, что никаких признаков общего улучшения в экономике нет, и мы, как и другие небольшие предприятия, вряд ли можем рассчитывать на улучшение бизнеса в обозримом будущем. Как он мило заметил, посещение магазинов вроде нашего является для людей роскошью, от которой они откажутся в первую очередь.
      Сэм зашипел на Дэйви:
      – Не отпускай, а то она отвалится. Лиззи встала и подошла к Роберту.
      – Я жалею, что не поехала с тобой.
      – Я тоже об этом жалею, но это никак не изменило бы ситуацию. Дело в том, что наш оборот для нынешних условий совсем не плох, но прибыли просто не хватает на наши расходы.
      Дэйви прижался к коленке Лиззи и издал приглушенный стон. Лиззи нагнулась и решительно убрала его руки с подбородка. Глаза у него расширились от ужаса, он ждал, что вот-вот его нижняя челюсть упадет вниз, как сломанная ставня. Но этого не произошло.
      – Вот видишь? Ты очень глупый, а Сэм – нехороший.
      – Что значит нехороший? – с надеждой в голосе спросил Сэм.
      Роберт ответил, посмотрев на него сверху вниз:
      – Это человек, который получает удовольствие от того, что мучает слабых. На самом деле это и есть проявление слабости. Такие люди в душе всегда трусы.
      Сэм встал, подошел к ближайшему столу и, повернувшись ко всем спиной, начал его легонько пинать. Лиззи подошла к Роберту и прижалась щекой к его груди.
      – Я сегодня днем ничего не заказала. Это был приятный молодой человек, который делает наборные коробочки, деревянные, с решетчатыми крышками…
      – Я думаю, у индийцев они дешевле. Она подняла голову.
      – Мы поговорим обо всем этом позже?
      – Да.
      – Мамочка, а можно мне на ужин то же самое, что и Сэму? – спросил Дэйви.
      – Ты же всегда ешь то же самое, что и Сэм!
      – Я не хочу йогурта…
      Лиззи посмотрела на Роберта и как-то грустно улыбнулась.
      – Мы ведь сами хотели того, правда? Мы хотели этой комфортабельной, насыщенной жизни, полной работы и детей, с вечным круговоротом. Ведь мы хотели этого?
      Он отошел от нее и стал ходить по комнате, поправляя бумаги, выключая аппаратуру и свет. Лиззи наблюдала за ним, ожидая ответа. Наконец он сказал, закрывая окно на модные задвижки особой конструкции:
      – Конечно. Это жизнь выкидывает сюрпризы, когда их не ждешь, это жизнь все время ставит перед нами новые проблемы. Изменились не мы, Лиззи, изменилась ситуация вокруг нас.
      – Значит, нам придется к ней приспосабливаться? Он ответил таким унылым голосом, какой она у него редко слышала:
      – Думаю, да. Придется.
      Этот вечер, как и другие вечера, прошел в череде событий, из которых складывался обязательный, всегда повторяющийся процесс: накормить детей, сделать с ними уроки, позаниматься музыкой, оторвать их от телефона и от телевизора и отправить спать. Лиззи всегда хотела, чтобы после двенадцати лет каждый ребенок ужинал с ней и Робом, отказавшись от более раннего по времени и более детского ужина, но два момента разрушили эти планы. Первый заключался в том, что ни Гарриет, ни Алистер не хотели есть вместе с родителями, выдвигая предлоги типа того, что они совсем не голодны, или не голодны в данный момент, не дописали свое изложение, не доделали французский, слишком устали или слишком увлечены книгой, что на деле оказывалось увлечением очередной серией „Закона в Лос-Анджелесе" или „Инспектора Морзе" по телевизору. А во-вторых, Лиззи открыла для себя тот факт, что к половине девятого вечера они с Робертом устают от детей. Сперва ее из-за этого мучило чувство вины, ведь она же сама всегда хотела иметь не меньше четырех детей, да и, как бы там ни было, она гордилась и была рада иметь большую семью, как она гордилась умом, способностями и силой характера своих детей… Но затем ее вдруг осенило, что она была не только матерью своим детям и женой Роберту, но еще и самой собой – Лиззи Мидлтон, и если у нее не будет немного свободного времени по вечерам, свободного от детей, то она просто чокнется. Тан что теперь в половине седьмого она готовила детям спагетти, какой-нибудь пирог и сосиски, а два часа спустя Роберт повторял эту же операцию приготовления ужина для себя и Лиззи. Барбара часто говорила:
      – Мне просто смешно, что современных детей никогда не отсылают вовремя в кровать. Вы с Фрэнсис вплоть до четырнадцати лет к семи часам всегда были в постели.
      – Серьезно? Мне так хотелось бы, чтобы меня теперь кто-нибудь уложил спать в семь часов, – отвечала Лиззи.
      Этот вечер не отличался от сотни других таких же. Только Сэм, таинственно погруженный в себя, обмотал голову Дэйви своим футбольным шарфом „Манчестер Юнайтед", чтобы придерживать на месте челюсть, и скармливал ему небольшие кусочки сосисок, как беспомощному птенцу. Дэйви просто сиял от подобного внимания. Гарриет была необычно молчалива, что было вызвано, как подозревала Лиззи, ее слепой и безнадежной любовью к одному шестикласснику из общеобразовательной школы Ленгуорта – бесшабашному, очаровательному и никогда не обращавшему на нее внимания. Лиззи хотела поговорить об этом с Гарриет, но та никогда не считала Лиззи достойной секретов, и, когда Лиззи входила в ее комнату, Гарриет, находившаяся как раз в середине одного из нескончаемых телефонных разговоров с Хизер, понижала голос до шепота.
      Алистер исчез из вида. Он, наверное, был сейчас у себя в комнате, своей любимой берлоге со спертым воздухом, где жил скрытой жизнью среди своих моделей и гор обожаемых комиксов, которые он читал с какой-то одержимостью.
      К девяти часам в доме стало совсем тихо. Гарриет унесла магнитофон и свое разбитое сердце с собой в ванную. Сэм и Дэйви заснули, при этом Дэйви был все так же заботливо обвязан шарфом. Алистер, лежа на полу в своей комнате, пылко писал о вредных последствиях кислотных дождей. Лиззи загрузила стиральную машину, поставив программу на ночное время, когда электричество будет дешевле, составила еще несколько своих знаменитых списков на завтра и покормила Корнфлекса. Роберт пожарил два филейных куска мяса и грибы, сделал салат и положил несколько кусков черного хлеба в духовку, чтобы подогреть.
      Лиззи сказала, тяжело усаживаясь на кухонный стул:
      – Я иногда задумываюсь, неужели все, что мы делаем каждый вечер, повторяется во всей Англии, в тысячах и тысячах семей, где работающие родители имеют по нескольку детей? Неужели у всех этих родителей такое же тревожное чувство, что, как бы быстро ты ни бежал, ты на самом деле откатываешься все дальше и дальше назад. Я так устала, будто меня оглушили мешком с песком. Неужели мы устаем сильнее, чем должны уставать люди?
      – Нет, нам это просто кажется, – ответил Роберт. Он поставил перед ней тарелку с мясом и грибами.
      – Почему же? Мы что, больше работаем?
      – Нет, но все время хотим достичь большего. Мы не можем быть удовлетворены только тем, что живы, что живем в тепле, одеты и сыты, мы принимаем все это за должное. Именно гонка за большим так изнуряет нас.
      Лиззи взялась за грибы.
      – Я сказала Фрэнсис во время Рождества, что счастье состоит в максимальном использовании своего потенциала.
      – Действительно сказала?
      – Да. Я сказала, что человек должен изучить и задействовать все уголки своего внутреннего „я"…
      Роберт уселся напротив нее и стал с силой вращать ручку перечницы.
      – А что тут не так?
      – То, что все это кончается полным оглушением. Фрэнсис не знает, что значит быть по-настоящему усталой. Я говорила тебе, что она опять поехала в Испанию?
      Нож, которым Роберт нарезал хлеб, замер у него в руках.
      – Правда? Зачем?
      – Она сказала, что считает непрофессиональным свое поведение с этими хозяевами гостиниц в Рождество. Сказала, что некоторые из ее клиентов начали намекать, что знают Италию как свои пять пальцев и пора бы ей подумать о чем-нибудь новом.
      – Звучит логично.
      – Да, конечно, – согласилась Лиззи, накладывая себе салат. – И это пойдет ей на пользу. В последнее время она была такая странная и мечтательная.
      – Она всегда была мечтательной.
      – Моя душа не успокоится, пока она не станет счастливой.
      – Пока не станет счастливой? Ты имеешь в виду, пока не выйдет замуж?
      – Она не должна жить так, как живет сейчас. Она ведь так стремится к любви. В одиночестве она столько теряет.
      – Ты знаешь, многие люди выбирают одиночество. И мужчины, и женщины. Это не из-за того, что они лишены чувств. Большинство из них просто не находят нужного человека и решают, что лучше жить одному, чем с неподходящим партнером.
      Лиззи намазала кусок хлеба маслом.
      – Фрэнсис одинока. Она слишком привязана к небольшой группе людей.
      – Ты в этом уверена?
      – Она же мне близнец, – просто ответила Лиззи. Когда они съели немного сыра, потом по яблоку и решали, пить им кофе или нет, Роберт, извинившись, сказал, что не может отправиться спать, не поговорив об их делах.
      – Тогда рассказывай, – зевая, ответила Лиззи.
      – В общих чертах. Как ты знаешь, мы ежегодно выплачиваем проценты по банковскому кредиту – это пятнадцать тысяч фунтов. Кроме того, мы платим проценты по залогу за этот дом. Мы много тратим на жизнь. Только за отопление и электричество в прошлом году было уплачено полторы тысячи. А последний счет за телефонные переговоры составил почти триста фунтов, и это только за квартал. Есть еще текущие расходы на салон, о которых ты сама знаешь.
      Он замолчал. Лиззи, стоявшая до того прислонившись к буфету, подошла и села на край стола.
      – О, Роб, ну ведь мы не шикуем…
      – Я знаю. Я с ужасом думаю, что, если наши дела не пойдут в гору, нам просто не на что будет жить.
      Лиззи посмотрела на него с таким уставшим лицом, что у Роберта защемило сердце.
      – Сколько же нам нужно зарабатывать?
      – Примерно на пятнадцать тысяч в год больше. Она встала со стола, подошла к нему, обняла его голову и прижала ее к своей груди. Она вдруг подумала, что, хотя они и были сейчас вместе, от этого беда не казалась менее страшной. Лиззи представила себя, Роба и детей в крошечной, хрупкой, дающей течь лодке посреди неспокойного моря, дети жалобно плакали, а ее разрывало чувство вины и страха… Она тонула, а их маленькие руки обвивали ее тело.
      Она сказала, все еще прижимая к себе голову Роберта:
      – Я до конца не осознавала, насколько плохи наши дела. Я чувствую себя ужасно из-за того, что не понимала этого, что тебе приходилось быть один на один с нашей бедой…
      – Я думал, что тебе не придется во все это вникать. Я надеялся, что это просто неблагоприятное стечение обстоятельств и нам придется только на некоторое время затянуть пояса.
      – Значит, дефицит в пятнадцать тысяч фунтов может еще увеличиться? – Ее голос слегка задрожал.
      Он попытался кивнуть головой. Она прошептала:
      – Я, наверное, наивная, но никогда не думала, что для нас деньги могут когда-нибудь стать настоящей проблемой. Я хочу сказать, я никогда не думала, что мы будем миллионерами, я этого и не хочу, но я не представляла, что мы залезем в долги и будем не… неспособны…
      – Шшш, – перебил ее Роберт. Он откинул голову, чтобы взглянуть на жену, и, стараясь обратить все в шутку, сказал: – Это всего лишь деньги.
      – Так говорить нельзя, – с горечью произнесла Лиззи. – Так можно говорить лишь тогда, когда у тебя их много.
      Оба они плохо спали, отчасти от переживаний, отчасти из-за того, что им мешал Дэйви, видимо, всерьез уверовавший в свое увечье. С полуночи до четырех часов утра он четыре раза приходил в их спальню. В конце концов, отчаявшись забыться сном хоть на полчаса, Лиззи положила его в кровать рядом с собой, и Дэйви лежал, сжавшись от страха, все с тем же красно-белым шарфом, обмотанным вокруг головы.
      – Я – несчастный мальчик, – сказал он Лиззи.
      – Я тоже несчастная, – ответила она.
      Лиззи обняла его, думая, как лежала с ним здесь же, когда он был еще совсем крошечным. Тогда они все были уверены в своем благополучии. Она с трудом осознавала, как много денег они заняли. И ведь как легко их было занимать! А в банке постоянно, и даже настойчиво, спрашивали, будет ли у них достаточно денег, чтобы вернуть кредит, а они думали только о том, чтобы свозить детей в Австралию, которую они на велосипедах проехали вдоль и поперек, или чтобы купить новую машину… И они снова и снова брали деньги в банке, и долг рос и рос, пока не навис над ними дамокловым мечом, превратившись в угрозу их существованию. И с каким бы усердием ни работали они в „Галерее", они не могли резко увеличить свои доходы. Ведь источником прибыли были покупатели, хорошо берущие товар, а в данный момент никто не был расположен к покупкам. Лиззи думала, пытаясь согреть холодные ноги Дэйви своими руками, что в городе есть еще немало людей, лежащих в бессоннице и точно так же переживающих. Переживающих из-за долгов, детей, из-за ужасного ощущения бессилия, когда ты зависишь от обстоятельств и не можешь сам что-нибудь исправить.
      Рядом с ней заворочался Роберт. Он вздохнул, открыл глаза и посмотрел мимо нее на Дэйви.
      – Сколько зубов выпало за ночь, Дэйви? Дэйви недовольно зажмурил глаза. Лиззи сказала:
      – Может, мне стоит попросить отца помочь нам?
      – Лучше не надо…
      – Я понимаю, но он так легко откликается… И я уверена, что он бы понял…
      Роберт повернулся на бок, так что его лицо приблизилось к плечу Лиззи.
      – Лиззи, я боюсь, что не выдержу этого. Одно дело просить денег, чтобы строиться, идти вверх, и совсем другое – просить о палочке-выручалочке, потому что боишься скатиться вниз.
      – Не говори так!
      – Но ведь я так думаю.
      Дэйви осторожно просунул руку под шарф и ощупал свое лицо.
      – Ты собираешься пойти в сад в этом шарфе?
      – Нет, – ответил Дэйви.
      – Тогда зачем ты пробыл в нем всю ночь?
      – Сэм сказал, что шарф меня вылечит.
      – У Сэма нечистая совесть.
      Дэйви внимательно посмотрел на мать.
      – Сэм сказал, что он и Пимлот будут разрешать мне играть с ними.
      – Тебе нравится Пимлот? – спросила Лиззи.
      – О, конечно, – благоговейно ответил Дэйви. Лиззи поцеловала его.
      – Ты слишком похож на свою тетю Фрэнсис. Слишком благодарен за малое. – Она улыбнулась и иронически сказала Роберту: – Подумай только о Фрэнсис! Подумай о Фрэнсис и подумай о нас!
      – Ты всегда так за нее переживала…
      – Я и сейчас переживаю. А она путешествует по южной Испании…
      – Шшш, – прервал ее Роберт.
      Дэйви заметил, ощупывая большой шерстяной узел на макушке:
      – В Испании хорошие футболисты. Это сказал Пимлот.
      – Ты не будешь против, если я пойду и поговорю с Джулиет? – спросила Роберта Лиззи.
      – Разумеется, нет. Но чем, скажи на милость, нам может помочь Джулиет?
      – Я не знаю. Возможно, ничем. Но мне бы хотелось увидеться с ней.
      Роберт начал вылезать из постели.
      – Сама решай…
      – Не будь таким раздражительным.
      – Я вовсе не раздражительный, – раздраженно произнес он, – я просто не вижу смысла в том, чтобы посвящать Джулиет в наши беды. Но, если тебе хочется поговорить с ней, поговори.
      – Да, хочется, – заявила Лиззи. – Хочется. Потому что поговорить об этом с Фрэнсис я в данный момент не могу.
      Джулиет развешивала выстиранное белье. Она не вела дом так же систематически и серьезно, как Барбара, но некоторые домашние хлопоты доставляли ей истинное удовольствие. Например, развешивание белья. Отчасти это объяснялось расположением коттеджа на высоком, продуваемом ветрами месте, которое как будто было специально предназначено для сушки белья. Джулиет нравилось наблюдать за ним, когда оно трепетало и надувалось на ветру, подобно парусам морских кораблей. Иногда ветер раздувал ее белье тан неистово, что его уносило со двора, и Джулиет приходилось доставать простыни и одежду из кустов ежевики или снимать с дощатых ворот. Она как раз развешивала по местам найденное белье, когда заметила отблеск солнца на крыше автомобиля, ехавшего по дороге к ее дому. Через несколько секунд она увидела и Лиззи.
      – Ты будто сошла с картинки из „Матушки Гусыни", – сказала та, вылезая из машины.
      – Это мое седое оперение вызывает сходство с „Матушкой Гусыней". А ты выглядишь уставшей.
      – Я не спала всю ночь. А я этого не переношу. Я просто не могу нормально функционировать на следующий день.
      Джулиет провела ее в дом. На столе стояла швейная машинка, валялись лоскуты различных тканей, а у камина красовался глиняный горшок с петрушкой. Одно из окон было открыто, и занавеси развевались на утреннем ветерке. Лиззи вдруг почувствовала, что по какой-то непонятной причине, несмотря на усталость, гостиная Джулиет взбадривает ее сокрытой здесь энергией и устойчивостью. Комната давала чувство безопасности.
      – Ты когда-нибудь испытывала нехватку денег? – спросила Лиззи.
      – Всю жизнь.
      – Брала в долг?
      – Нет, я этого не переношу. Это – один из основополагающих принципов моего морального кодекса. Этот дом я выкупила сразу же, наличными, уплатив тридцать тысяч фунтов, оставленных мне матерью. Я не смогла бы взять эти деньги в долг.
      – А мы брали в долг, – сказала Лиззи, нагнувшись к душистым пучкам петрушки.
      – Я знаю. Все это делают, кроме меня.
      – А теперь стало очень трудно выплатить их обратно…
      Джулиет набрала воды в чайник. Она подумала о Грейндже, о детях Лиззи и о том бизнесмене, который сказал утром по радио, что впервые за последние двадцать пять лет его книги заказов были пусты.
      – Я не жду, что у тебя есть готовое решение, – выпрямляясь, проговорила Лиззи. – Я не ожидаю от тебя какого-то ответа. Мне просто надо было сказать это кому-то, кроме Роба, а с мамой я говорить об этом не хочу.
      Джулиет поставила чайник на плиту и вернулась к Лиззи.
      – Мне очень жаль вас.
      – Мы были ужасными дураками, такими легкомысленными…
      – В конце концов, вы же не бизнесмены, а художники.
      – Мы учились бизнесу, – заметила Лиззи. – По крайней мере, мы так думали. – Она взглянула на Джулиет. – Что для меня невыносимо, так это то, что мне на ум не приходит ни одной толковой мысли. Если бы я могла найти выход и знала, что для этого надо сделать, я сделала бы это.
      – Почему бы в таком случае одному из вас не подыскать себе работу? – небрежно произнесла Джулиет.

ГЛАВА 9

      Луис привез Фрэнсис в Гранаду по красивой извилистой дороге, проложенной в горах. Он сказал, что, хотя и родился в Севилье, очень любит Гранаду, поскольку этот город соединяет в себе жизненную энергию и некую грусть и очень красив по архитектуре. Последнего мавританского короля Гранады, рассказывал Луис, весьма неромантично звали Боабдил, и, когда ему пришлось в 1492 году бежать из города, он горько плакал, расставаясь с его дворцами, фонтанами и минаретами.
      – У него была суровая мать, которая сказала ему: „Ты плачешь, как женщина, над тем, что не смог защитить, как мужчина".
      – Что-то вроде этого могла бы сказать и моя мать, – заметила Фрэнсис.
      – И моя тоже…
      Они, улыбаясь, посмотрели друг на друга. Луис продолжал:
      – Я хотел учиться в местном университете, но отец послал меня в Лондон, считая, что Лондонская школа экономики – это школа бизнеса. Он не имел представления о тамошней атмосфере, и я ему никогда об этом не говорил.
      – А вообще испанские дети доверяют свои мысли родителям?
      – Ну уж никак не мое поколение.
      – А Хосе? Хосе с вами делится?
      – Он делится всем со своей матерью, – немного нахмурившись, ответил Луис.
      Фрэнсис взглянула в окно, но, увидев со своей стороны глубокий обрыв, тут же вновь посмотрела на Луиса. Ей очень хотелось расспросить его о браке, а он явно избегал разговора о своей жене, хотя носил на безымянном пальце левой руки обручальное кольцо – обычное золотое кольцо обычного женатого католика.
      – Я простила Хосе, – сказала Фрэнсис. – И думаю, вы должны сделать то же самое.
      Луис пожал плечами.
      – Для вас он может быть очаровательным парнем, но для меня он является лишь разочарованием. Единственное, чего он хочет, – это удовольствий.
      – Может быть, вам не следует давать ему так много денег?
      Он взглянул на Фрэнсис.
      – А у вас много денег, Фрэнсис?
      – Нет, но достаточно.
      – И вас это устраивает?
      – Да, устраивает.
      – Но тогда вы – пуританка.
      – Нет, я не пуританка!
      – Вы уверены? – Он стал подражать ее манере говорить: – Нет, Луис, я не могу выпить еще бокал шерри, хотя он и отличный… Нет, Луис, я не могу задерживаться так поздно, чтобы поговорить с вами о философии, ведь я здесь по делу и должна хорошенько выспаться, чтобы наутро голова была свежей… Нет, Луис, я не стану задавать вам личных вопросов, ведь это неприлично.
      Некоторое время она мрачно смотрела вперед.
      – Я действительно такая?
      – Нет, не такая. Поэтому я и поддразниваю вас. Вы говорите мне все это, но, думаю, ваши слова не соответствуют вашим чувствам.
      – Ненавижу, когда мне льстят, – заявила Фрэнсис. – Я этому не верю.
      – Я вам не льщу. Я часто говорю, что вы не правы, а ваши взгляды слишком либеральны.
      – А ваши – слишком жесткие.
      – Я – испанец. Мы люди консервативные и любим трагизм. Здесь все больше и масштабнее, включая и стихийные бедствия. Посмотрите вперед.
      Фрэнсис взглянула по ходу движения. По другую сторону огромной возделанной равнины, к которой они приближались, виднелась стена из гор и снега.
      – Это Сьерра-Невада. Скоро вы увидите сам город. Я подъеду к нему с севера и введу вас через старые арабские ворота Пуэрта де Эльвира. Мы погуляем в Альбайсине, где раньше жили охотники, охотившиеся с ястребами; сейчас это бедный, но интересный квартал. А потом посмотрим на Альгамбру, являющуюся гордостью Гранады. Затем я угощу вас обедом в „Парадоре".
      – Так мило с вашей стороны, Луис, уделять мне столько времени, но я уже, знаете ли, и так решила в пользу „посады".
      – Для меня это не трата времени. Мне это нравится. Она ничего не ответила, только быстро взглянула на его лежащие на руле руки и снова перевела взгляд на приближающуюся гору со снежной вершиной.
      – Мне нравится это делать, – снова заговорил Луис. – Я счастлив быть с вами. Я делаю это только потому, что мне это нравится.
      В садах Генералифе Фрэнсис присела, чтобы сделать некоторые записи.
      „Генералифе" – по-арабски „сад создателя", – записала она своим крупным четким почерком. Она на секунду закрыла глаза и повернула лицо к чистому раннему летнему солнцу. Если бы Фрэнсис открыла глаза (к своей радости и удовольствию, как и все в этот день), она увидела бы длинную зеленую полосу Патио де ла Асекиа, розы, кусты мирта, апельсиновые деревья и возвышающееся над ними беспрестанное мерцание фонтанов, которые равномерно, в непрерывном, гипнотическом ритме поднимались и падали. Если бы она посмотрела немного левее, то увидела бы древнюю укрепленную стену, увитую плющом. А если бы еще немного опустила взгляд, она увидела бы Луиса. Он сидел в тени своеобразного балкончика, тоже закрыв глаза. Она открыла-таки глаза, посмотрела на него и подумала, что он расположился на камнях с неожиданной для такого солидного мужчины грацией.
      Фрэнсис продолжила записи.
      „Эти сады и дворец были летней резиденцией правителей Гранады. Влияние культуры мавров ощущается здесь очень сильно. Много чудесных растений и – вода, вода, повсюду вода. Прекрасные места для художников и фотографов. Кухня в городе тоже очень интересная, в большей степени оставаясь кухней мавров (за обедом Луис заставил ее попробовать особую сухую ветчину с бобами, большими бобами под названием „хабас", которые, как он сказал, очень любили мавры). У меня такое впечатление, что мавры здесь знали все о настоящей жизни, о воздухе, воде, цветах, музыке, пейзажах и вообще о том, как доставить человеку удовольствие".
      Она ненадолго задумалась, чисто по профессиональной привычке, о возможных впечатлениях от Испании клиентов „Шор-ту-шор". Не сочтут ли они, что экзотические и утонченные прелести Альгамбры с ее видами и архитектурой совершенно затмеваются кошмаром парковки взятых напрокат автомобилей? Да разве волновало это ее саму сегодня? Если быть честной, волновало ли это ее вообще с того момента, как она ступила на прогретые солнцем плитки пола своей комнаты в „посаде" в Мохасе и безошибочно почувствовала какой-то зов, совершенно не связанный с опрятным офисом в Фулэме, с пунктуально звонящей ей Ники, беспокоящейся о том, не будет ли в новом туре по этрусским памятникам и садам Возрождения слишком много пеших маршрутов для ее верных, но уже престарелых клиентов? Разве она, по крайней мере в продолжение нескольких последних дней, не погрузилась в пучину совершенно другой жизни по сравнению с той, которую знала прежде, и разве не позволит она себе подчиниться ее ритму под этим ярким солнечным светом? Она отложила свой блокнот и оперлась руками о теплые старые камни, уложенные здесь по приказанию султана Абуль-Валлида Исмаила I, по которым его жена Зорая неслышно ступала, направляясь на тайные свидания со своим любовником во Дворце Кипарисов.
      „Чарующая красота, – подумала Фрэнсис, – чарующая! Или я просто поглупела? Надеюсь, что это не так, иначе это будет для меня разочарованием, а я тан устала от разочарований! По крайней мере, сегодняшний день не разочаровывает. И вчерашний тоже. Да и день, когда я прибыла сюда. С того момента, как я сюда приехала, мне не только не недоставало чего-либо, а даже наоборот, я получала то, о чем не осмеливалась и думать. Когда Луис проснется, я спрошу, сможем ли мы посмотреть могилу Католических Монархов. После Христофора Колумба меня просто тянет к замечательным испанским могилам".
      Луис не спал. Его глаза были прикрыты, но не полностью, и он часто украдкой осматривал Фрэнсис, сидевшую под лучами солнца в такой соломенной шляпе, что, если бы подобная шляпа досталась ему, он сразу сжег бы ее, настолько она была унылой и бесцветной. Он подумал, что, если бы Фрэнсис принадлежала ему, он, конечно, не стал бы одевать ее в эти смелые утонченные наряды, которые с таким шиком носят испанские женщины, но уж, конечно, он заставил бы ее перестать прятать свое тело под этими безликими одеждами, как будто специально предназначенными для того, чтобы никто не смог ничего о ней узнать. А между тем люди смотрели на нее, Луис это заметил. И в этом не было ничего удивительного. В конце концов, ему и самому хотелось смотреть на нее и узнать о ней немного больше.
      К своему удивлению, он за обедом достаточно много рассказал ей о себе. Единственное, о чем он решил не говорить, это о своем браке, распад которого и продолжающееся номинальное существование символизировали живущие внутри у Луиса противоречия, которые ему так и не удалось разрешить. Они символизировали опутавшие его оковы католицизма, сохранявшиеся вне зависимости от того, обращал ли он на них внимание; борьбу между традициями и новыми, пусть неоднозначными, но прогрессивными ценностями. Как бизнесмен, он приветствовал возможности, предоставляемые европейским экономическим объединением. Как испанец, он отрицал любой процесс, ведущий к ущемлению гордости Испании, сложной, непостоянной испанской натуры.
      – Каждый день в Испании похож на своеобразное приключение, – смеясь, сказал он Фрэнсис. – Чего только стоит сесть на поезд…
      И затем, по какой-то непонятной причине, он рассказал ей о своем браке.
      Она слушала с таким вниманием, с каким люди выслушивают лишь что-то очень для них важное.
      – Я был влюблен. Конечно же, она была очень красива. Но следует учитывать строгости нравов, царивших в шестидесятые годы в добропорядочных семьях среднего класса, каковыми и были наши семьи. Мы не могли хорошо узнать друг друга, не могли расслабиться, не могли, – он сделал паузу, – иметь интимных отношений. Тогда между парнями и девушками веселой дружбы быть не могло, не было никаких гуляний, никаких экспериментов. Наши родители принимали в моих отношениях с невестой слишком большое участие, как, наверное, ранее и их родители с ними. Я не жалуюсь на судьбу. Этот способ жениться ничуть не хуже полной свободы выбора. Когда в твоем распоряжении весь мир, выбирать тоже нелегко. Хосе никогда не будет выбирать. Зачем ему это? Его мама присматривает за ним, как за ребенком, и у него столько девочек, сколько ему хочется. Мне это не нравится, но его мать не обращает на мое мнение никакого внимания. Она считает, что мне не нравится все, что дает свободу ному угодно в Испании, кроме меня самого.
      – А это правда? – спросила Фрэнсис.
      Он посмотрел на нее чуть ли не уничижительно.
      – Что за вопрос! Просто я не думаю, что кто-либо на этом свете, будь то мужчина или женщина, может вести себя так, будто ему или ей заранее все известно, а моя жена ведет себя именно так. Невозможно жить с женщиной, которая любой разговор считает ерундой, которая заранее знает, что она права, поскольку она – женщина и мать, а я не прав, так как я – испанский мужчина. – Он опять улыбнулся и добавил: – Я слышал, что в севильской полиции служит женщина-полицейский. Это прекрасно. Я сказал матери Хосе, что она должна той женщине подражать, и в меня швырнули тарелкой.
      – Еще бы не швырнуть, – улыбнулась Фрэнсис. Она ела чайной ложечкой густую черную пасту из айвы, которая, как сказал Луис, была таким же старинным блюдом, как и большие бобы.
      – Вы такая невозмутимая. Почему бы вам не закричать на меня?
      – Это было бы глупо.
      – Вот я и боюсь, что мать Хосе немного глупа. Она – мать моего сына, и когда я женился, то любил ее. Можно лишь сожалеть, что умирает любовь, ведь когда-то она была живой субстанцией, а все живое прекрасно. А почему вы не вышли замуж?
      Фрэнсис положила свою ложечку на теперь уже пустое блюдце. Она посмотрела на свой бокал. Он тоже был почти пуст. Сколько же бокалов она уже выпила?
      – Я никогда не хотела этого.
      – Вы не верите в брак? – в его голосе промелькнула нотка надежды.
      – Нет, я верю в брак. Я не думаю, что он мог бы просуществовать столь долго как социальное явление, если бы изначально не был лучшим, что женщины и мужчины могли придумать для организации общества.
      – И что же? – спросил Луис, наполняя ее бокал. Фрэнсис наклонила голову. Волосы упали вперед, закрыв от Луиса ее лицо.
      – Мне хотелось бы иметь с мужчиной такие отношения, – осторожно сказала она, поворачивая свой бокал за ножку, – которые усиливали бы желание жить. Предположим, что мы с этим мужчиной находимся в комнате; тан вот я бы хотела, чтобы он думал, что эта комната – лучшая на свете, потому что в ней нахожусь я. И мне самой хотелось бы чувствовать то же самое по отношению к нему.
      Он немного помолчал, затем спросил:
      – Ну а почему бы такому не случиться?
      – Дело не в том, что это не должно случиться. Просто этого еще никогда не было.
      Она взяла бокал и сделала еще один глоток.
      Луис ничего не сказал. Она посмотрела из-под волос на смуглую кисть его руки, контрастирующую с бледно-голубым манжетом рубашки. Ладонь Луиса лежала на скатерти сантиметрах в пятнадцати от ее руки – с белой кожей и серебряным браслетом на запястье, – держащей бокал с вином.
      Луис прервал молчание:
      – А теперь я собираюсь показать вам самые красивые сады.
      Лежа сейчас в прекрасном саду и глядя на Фрэнсис, он ощущал прилив чего-то намного более сильного, чем простое любопытство. Это было смесью стремления к обладанию и защите, восхищения и, подумал он с изумлением, какого-то страха. Кто она такая? Почему у него тан часто возникало ощущение, что она уходит от него по каким-то лабиринтам мысли, а он старается догнать ее, схватить и попросить все объяснить? И почему когда она делает совершенно обыденные вещи, как сейчас, например, сняв сандалии и обнажив бледные, немного большие для того, чтобы быть красивыми, ноги, то наполняет его желанием. Он тихонько сглотнул, думая, что никто не может услышать его за звуками шумящей в фонтане воды.
      – Луис? Вы проснулись? – спросила Фрэнсис. Он сел, потягиваясь.
      – Да.
      – Вы отвезете меня к надгробиям? К могилам Фердинанда и Изабеллы, о которых вы мне рассказывали?
      Зная, что ей это не понравится, он поборол желание сказать, что готов отвезти ее, куда только она пожелает, и вместо этого произнес:
      – Конечно. Я всегда любил смотреть на них. Карл Пятый поставил эти надгробья, так как очень гордился своими дедом и бабкой. Не стоит ли подумать о том, как хорошо заиметь внука, который так высоко тебя ценит?
      Фрэнсис была потрясена красотой надгробных плит. Они были изготовлены в Италии из белого мрамора. В установленных рядом стеклянных витринах виднелись корона Изабеллы и меч Фердинанда, а также знамена тех времен, когда Гранада была завоевана для Католической Церкви, а бедный Боабдил, рыдая, был вынужден удалиться в жестокий мир, за стены принадлежавшего ему до тех пор рая. У могилы Изабеллы горела крошечная, слабая лампочка, которая, как сказал Луис, была поставлена в соответствии с ее завещанием.
      – Электрическая лампочка? Луис улыбнулся.
      – Конечно, нет. Когда я был мальчиком, даже молодым человеком, это была свечка.
      Остальная часть собора Фрэнсис не понравилась.
      – Здесь все непропорциональное и слишком тяжелое.
      – Испанцам нравится тяжеловесность.
      – И все эти бронзово-золотые штуки. Это тан ужасно. Разве нельзя было просто оставить фактуру камня?
      – Создатели собора хотели, чтобы все блестело, чтобы здесь создавалось ощущение яркого света. Этот собор считается одним из выдающихся памятников испанского Возрождения.
      Фрэнсис прислонилась к колонне, даже более массивной, чем та, которой она касалась несколько месяцев назад в Севильском соборе.
      – Луис, я больше не смогу ничего осматривать…
      – Мне следовало уже давно остановить вас, вы устали.
      – От осмотров. От мыслей о маврах. Я бы очень хотела, но…
      Он взял ее за руку.
      – Вы можете идти? Вы дойдете до „парадора", где мы оставили машину, или подождете, пока я подгоню ее сюда?
      – Я дойду. Со мной все в порядке. Может быть, это все из-за соборов, особенно католических.
      Она взяла его под руку, чувствуя, что повисла на нем слишком тяжело с точки зрения приличий, хотя и не настолько тяжело, как ей того хотелось бы, и поэтому немного отстранилась. В ответ на это Луис локтем прижал ее руку к себе.
      – Пойдемте. Вы больше не английская барышня. – Он вывел ее на солнечный свет. – Не оглядывайтесь на фасад собора. Даже я, лояльный испанец, думаю, что он ужасен. Я собираюсь найти вам что-нибудь попить. Здешняя вода очень знаменита, и вам подадут ее с лимонным соком и сахаром.
      Через несколько минут он усадил ее на зеленый металлический стул под навесом и сказал:
      – Ну вот. А теперь снимите свою шляпу и расслабьтесь…
      – Я не думаю, что моя шляпа вам нравится.
      – Скажем так, я думаю, что существуют более интересные шляпы.
      – Она хорошо защищает меня от солнца, иначе моя кожа покраснеет и покроется веснушками.
      – Веснушками?
      – Вот, – указала она на свой нос, – они очаровательны у детей, но не у взрослых.
      Луис повернулся на стуле и крикнул что-то официанту.
      – Мне следовало бы заняться испанским, – заметила Фрэнсис. – Для человека, работающего в турбизнесе, я, к своему стыду, очень слабый лингвист.
      – Вы музыкальны?
      – Не очень. Он засмеялся.
      – Слушайте, какие же тогда в вас положительные стороны?
      Она тоже улыбнулась и без всякого кокетства заявила:
      – А это вы скажите мне сами.
      – Вы серьезно?
      – Нет.
      – О, – вскричал он, всплеснув руками, – вы опять ускользаете?
      – Луис…
      Он подался вперед, его темные глаза блестели.
      – Послушайте, Фрэнсис, мне хочется понять вас. Я никогда еще не говорил так с женщиной, никогда не чувствовал себя настолько поглощенным тайной. Но, когда я подбираюсь к ней чуть ближе, вы прячетесь от меня. Почему? Чего вы боитесь?
      Она посмотрела на него в упор.
      – Я не знаю.
      Подошел официант с двумя высокими стаканами лимонного сока, кувшином воды и маленьким металлическим блюдцем с белыми пакетиками сахара. Он поставил все это на стол. Луис не обратил на него ни малейшего внимания.
      – Фрэнсис, мы теперь друзья. Мы поддразниваем друг друга, смеемся вместе, рассказываем друг другу разные вещи. Это длится еще недолго, дня два-три, но большую часть этого времени мы провели вместе. Я не опасный человек. Взгляните на меня: сорок восемь лет, три лишних килограмма, представитель среднего класса. Моя теща назвала бы меня типичным буржуа. Я не волн. Мы занимаемся бизнесом, и это постепенно перерастает в дружбу. Или вы предпочитаете отправиться в Кордову одна?
      – Конечно нет, – ответила Фрэнсис, почувствовав вдруг страх и отнюдь не из-за того, что ей придется ехать в Кордову одной.
      – Тогда не надо, – сказал он почти с жаром, ловко смешивая напитки, – вести себя так, будто я – какой-то дикарь, а вы – побитая собака.
      Она молчала. Луис закончил процедуру смешивания лимонада и протянул ей стакан.
      – Попробуйте, достаточно ли сладко. Она сделала глоток.
      – Достаточно. Очень вкусно, Луис.
      – Правда?
      Фрэнсис осторожно произнесла:
      – Мне кажется, что жизнь в одиночестве имеет и хорошие стороны, и плохие. В ней также есть нечто такое, что не имеет ни положительного, ни отрицательного знака. Оно просто в ней есть. В моем случае это нечто, в частности, проявляется в том, что у меня выработались определенные устойчивые реакции на внешние раздражители, и одной из них является стремление уйти в сторону в тех случаях, когда мне что-то не понятно. В таком отступлении, по-видимому, проявляется мой защитный рефлекс. Это не критическое отношение к другим людям, а просто моя привычная реакция.
      Он кивнул. Его взгляд был устремлен на противоположную часть небольшой площади с ее маленьким, неохотно бьющим фонтаном в стиле барокко и плотно припаркованными машинами.
      – Но почему вы исходите из того, что новое обязательно причинит вам вред? Почему вы не допускаете, что новое может сделать вас богаче, счастливее?
      – Я понимаю, что может быть и так. Понимаю, что новое может принести мне благо.
      – Тогда в чем же дело?
      – Потому что я не знаю… Я хочу открыться, но не знаю как… – почти умоляюще сказала Фрэнсис. И резко добавила: – И не мучайте меня разговорами об этом.
      Его лицо оставалось абсолютно серьезным.
      – У меня и в мыслях этого не было. – Он поднял ее шляпу с пустого стула между ними. – А теперь наденьте эту вещицу, и мы не спеша пройдемся до „парадора".
      Фрэнсис кивнула и послушно надела шляпу, слегка сдвинув ее на затылок, что придало ей несколько старомодный вид. Она посмотрела на Луиса в ожидании одобрения.
      – Извините, но я не могу больше этого выносить, – проговорил он и, протянув руки, осторожно снял с нее шляпу. – Я с удовольствием куплю вам новую, а эта пусть остается здесь. Дети хозяина кафе очень позабавятся, когда найдут ее.
      Фрэнсис с легким сожалением посмотрела на свою шляпу. Она когда-то по случаю купила ее на распродаже в одном киоске на Норт-Энд-роуд.
      – Бедная моя шляпка! – с притворным сожалением воскликнула она, немного взволнованная тем, что Луис сам снял с нее шляпу. – А что вы купите мне вместо нее?
      Он положил несколько мелких купюр и отсчитал мелочь на поднос, на котором им принесли воду и сок, и ответил без тени улыбки:
      – Что-нибудь похожее на колпак для осликов, с отверстиями для ушей.
      На обратном пути он спросил, не сочтет ли она грубостью с его стороны, если он сделает несколько деловых звонков. Она ответила, что ни в коей мере. Луис установил спинку ее сиденья так, чтобы она, как и в день своего прибытия, могла откинуться назад и разглядывать сквозь люк в крыше машины голубое небо, темнеющее по мере того, как солнце медленно скатывалось за мрачный контур гор Сьерра-Невады.
      Луис спросил:
      – Вам так удобно?
      – Да, очень. Просто блаженство. Никогда раньше так не было.
      Позади нее, на заднем сиденье, лежала ее новая соломенная шляпа, тулья которой была пониже, чем у старой, а поля в три раза шире и очень мягкие. Луис заставил Фрэнсис примерить одиннадцать шляп, и это за пятнадцать минут! Она не примеряла такого количества шляп за всю свою жизнь. У нее была еще только одна шляпа – темно-синяя фетровая, стандартная шляпа англичанки из среднего класса, какую надевают мамы на родительские собрания в школе или подружки невесты во время зимних свадеб. Луису она, конечно, тоже не понравилась бы. Он бы сказал, что в ней нет жизни, и был бы прав. Она подумала о своей старой шляпе, оставшейся лежать на столике в кафе, и почувствовала прилив радости, как будто ей удалось одержать маленькую, но важную победу. Когда Фрэнсис наконец выбрала новую шляпу и Луис одобрил ее выбор, она вдруг, к собственному удивлению, сказала:
      – Я думаю, неплохо было бы купить шелковый шарфик и завязать его вокруг шляпы.
      – Вы абсолютно правы, но куплю его я, – охотно согласился Луис.
      И он купил ей длинный лилово-зеленый, с голубым отливом шарфик из чистого шелка, а женщина-продавец ловко завязала его вокруг тульи новой шляпы, так что его концы ниспадали мягкими струями с больших изгибающихся полей.
      – Вот так лучше, – сказал Луис, глядя на нее, – намного лучше.
      – Даже в сочетании с футболкой „Марк и Спенсер"?
      – Даже с ней.
      И вот теперь шляпа лежала позади нее, а концы шарфа были аккуратно расправлены поверх сложенного пиджака Луиса. Фрэнсис подумала, что глупо испытывать такую радость по поводу какой-то соломенной шляпы, но это была действительно шикарная шляпа, и никогда раньше она не решилась бы заплатить и четверть такой суммы за вещь, предназначенную всего лишь защищать от солнца. Правда, такая шляпа была не просто вещью, она была символом элегантности, в ней было что-то романтическое, а главное – ее купил для нее Луис.
      Он уверенно говорил в телефонную трубку на быстром резковатом испанском, ритм которого отличался от итальянского и уж совсем далек был от английского. Луис рассказывал ей, что являлся совладельцем обувной фабрики в Севилье и еще одной, производящей специальную строительную оснастку. Он также владел небольшим виноградником, несколькими небольшими гостиницами, и, конечно, был еще этот новый проект фермы по производству экологически чистой продукции. Работать на этой ферме должны были в основном женщины, поскольку, как он объяснил Фрэнсис, они работают лучше мужчин.
      – Работа для них особенно важна, потому что обеспечивает материально и их детей.
      Он собирался вложить в эту ферму большую часть денег, заработанных в течение последних двадцати пяти лет, и надеялся, что она будет крупнейшей в Европе. Луис спросил Фрэнсис об обороте „Шор-ту-шор". Она назвала цифру.
      – И это при двух сотрудниках?
      – Одна работает полную рабочую неделю, вторая – неполную, и я.
      – Неплохо.
      – Да вы бы уж помолчали, – без всякой злости заметила Фрэнсис.
      Луис улыбнулся.
      – Через десять лет, когда вы будете в моем возрасте, вы станете ворочать миллионами.
      – Мне достаточно и сегодняшнего уровня.
      Ей действительно этого было достаточно, думала она сейчас, но проблема состояла в том, что небольшой бизнес имеет обыкновение разрастаться, как бы кто ни старался это приостановить. Ведь приехала же она в Испанию, хотя клялась себе, что Италии для нее и ее клиентов будет вполне достаточно. И вот, на заднем сиденье машины лежит шляпа, купленная ей мужчиной, с которым она предполагает делать бизнес. А сколько они успели поговорить за это время о делах? Да почти нисколько.
      – Поговорите обо всем с Хуаном, – предложил Луис, адресовав ее к менеджеру гостиницы, – обсудите с ним цены. Вам нравятся мои гостиницы, мне нравится ваша фирма. На этом мы с вами сошлись, что осталось – это деньги, вот и обсудите вопрос о деньгах с Хуаном.
      Хуан был маленьким, подвижным и очень пекущимся о хорошем мнении со стороны Луиса. Это делало его немного необъективным по отношению к Фрэнсис, которую, как бы там ни было, Луис лично привез в Мохас, и заставляло слишком много улыбаться. Было похоже, что дело у них пойдет без осложнений. Фрэнсис собиралась забронировать шесть из десяти двойных номеров гостиницы на неделю в мае и на неделю в октябре следующего года по специальным расценкам, с завтраком и обедом. Обе стороны договорились рассматривать это как эксперимент, чтобы посмотреть, какова будет реакция у клиентов „Шор-ту-шор". Лично у Фрэнсис не было никаких опасений. Гостиница с ее прохладными, запутанными двориками, удобными, с любовью обставленными спальнями, красивым тенистым садом и прекрасной кухней не могла не понравиться. Как и вся окружающая местность, где возможности для любимых англичанами прогулок пешком были неограниченны…
      – Что вы за нация – ходить пешком для удовольствия? – говорил Луис. – Здесь мы ходим пешком только для того, чтобы добраться до нужного места.
      …Замечательные виды, интересная флора и фауна. Так же как и сама Гранада, экзотическая и неожиданная, где сегодняшние католики хранят в памяти веками укоренившееся мавританское прошлое.
      „Так странно, – думала она, мечтательно уставившись в небо, – что здесь мне даже не пришлось заботиться о делах, все устраивалось само собой. Как будто стоишь на берегу моря и позволяешь каждой накатывающей волне приносить тебе то, что ты хочешь, даже если ты и не знаешь, чего же тебе хочется, но, получив, уже боишься потерять".
      Луис положил трубку.
      – Современная экономика. Глупость! В будущем году, наверное, будет дешевле импортировать кожу для наших туфель из Аргентины, чем использовать испанскую. Я разбудил вас? Вы спали?
      – Нет.
      – Вы проголодались?
      – Пока нет.
      – Фрэнсис, я хочу показать вам еще кое-что до нашего отъезда из Мохаса. Затем мы отправимся в Кордову.
      – Завтра?
      – Или послезавтра.
      – Но в пятницу я должна улетать домой.
      – Почему?
      – Не спрашивайте почему. Вы сами знаете. Меня ждут дела, как и вас.
      – Иногда нам приходится нарушать правила или подправлять свои планы. Разве вам не хорошо сейчас?
      – Вы же знаете, что хорошо.
      – Тогда на данный момент это важнее вашего или моего бизнеса. Есть такое ужасное английское слово „благоразумный". Я не переношу его. Это слово не имеет ни малейшего отношения к тому, что следует считать разумным.
      – Раньше оно имело отношение к разуму, чувствам. Им определяли думающего, эмоционально переживающего человека.
      – Серьезно?
      – Да.
      – Тогда я его прощаю. Я буду использовать его в старом смысле. А сейчас, Фрэнсис, я хочу, чтобы вы были благоразумны в том смысле, когда разум дарит благость через осознание своих чувств.
      Она не смогла ответить. Она только отвернулась, чтобы скрыть лицо, полное восторга. После небольшой паузы Луис неопределенно хмыкнул, поднял трубку аппарата сотовой связи и стал набирать номер в Мадриде.

ГЛАВА 10

      Этой ночью ей снилась Лиззи.
      Она поднималась вверх по дорожке к дому Джулиет и слышала, как кто-то плачет. Этот плач становился все громче и громче, а затем она увидела, что человек, который плакал, бежит ей навстречу. Когда бежавшая фигура приблизилась, Фрэнсис увидела, что это была Лиззи, выглядевшая очень молодой, лет двадцати, с длинными волосами, в одном из халатов Барбары. Когда они поравнялись, Фрэнсис протянула руки, чтобы обхватить Лиззи, но та не обратила на сестру никакого внимания, продолжая с плачем бежать дальше, мимо нее, а затем исчезла. После этого Фрэнсис видела еще несколько мимолетных снов. Один из них про Гранаду, про украшенные резьбой арки Дворца Львов в Альгамбре. Но когда утром она проснулась, то помнила только сон про Лиззи.
      Поутру ее комната была чудесной. Прохладная, со светлым голубоватым воздухом, как в доме на берегу моря, со шторами, мягко шуршащими по кафельному полу. Женщина, жившая на ближайшей улочке, прямо под гостиничным садом, кричала, как и каждое утро: „Пепе! Пепе! Пепе!" – зовя своего маленького сына. Фрэнсис ни разу не слышала, чтобы он ответил. Видимо, он не хотел идти в маленькую, чисто выбеленную школу у церкви и теперь прятался где-то, озорной, подвижный маленький испанский Сэм.
      Она села в кровати, откинув белую вышитую простыню. Вышивка была сделана, как сказал Хуан, двумя пожилыми женщинами из деревни, которые еще с подросткового возраста плели кружева, но теперь плохое зрение не позволяло им больше заниматься этим ремеслом. Почему она думает о Лиззи? Почему она увидела ее в этом тревожном сне? Фрэнсис опустила ноги на гладкий пол. Может, в Англии идет дождь, и, может, он идет над тем местом, где была сейчас Лиззи? А может, причиной всего было застарелое чувство вины перед сестрой, вины за то, что она никогда не раскрывалась перед ней до конца, ценя свою маленькую свободу? За то, что она любит сестру и ее семью, но уже не нуждается в них в такой степени, как раньше? Видимо, теперь это ощущение вины тяжело заворочалось, словно доисторическое чудовище, в подсознании Фрэнсис и проявилось в этом странном сне. Фрэнсис потянулась, потом подошла к окну и раздернула шторы.
      Окна были открыты, как и в течение всей ночи. Внизу, в зеленом, полном цветов саду, Хуан поливал растения в кадках, а толстый официант раскладывал желтые подушки на белых железных стульях и сметал с таких же железных столов опавшие листья. На одной из крошечных травяных лужаек сидела собака Хуана, маленькая забавная дворняжка с закрученным колечком хвостом, и чесалась. Ее клиентам понравилась бы эта собака, подумала Фрэнсис, как понравились бы и расставленные повсюду каменные горшки с геранью, и заросли плюща, грациозно обвивающего чугунные балюстрады. Единственное, чего им будет не хватать, так это шезлонгов, в которых они читали бы толстые романы и еще более толстые мемуары, а также и „Дэйли телеграф" трехдневной давности, купленную в Малаге. Она должна будет сказать Хуану о шезлонгах, она объяснит ему, что они составляют часть английской жизни, столь же необходимую для англичанина, как и джем на завтрак.
      Крыши деревенских домов, видневшиеся под садом гостиницы, в лучах утреннего солнца были бледно-абрикосового цвета. На крышах уже было развешано белье, и несколько кошек уже грелись на солнышке. Слышно было, как шуршат по камням метлы дворников, а в маленьких улочках цокают копыта мулов и стучат каблуки мужчин, отправляющихся на весь день в поле. Как заметила Фрэнсис, стойла для мулов являлись столь неотъемлемой частью домов в Мохасе, что представляли собой как бы нижнюю комнату жилища, где зачастую хранились еще и велосипеды с мотоциклами. Жизнь здесь казалась такой естественной, такой простой, такой правильно организованной и органично вписывавшейся в эти крутые красноватые холмы и горы с их оливковыми рощами, миндалевыми садами и неожиданными вкраплениями ухоженных полей, зеленых и ровных, как бильярдные столы. Но, по словам Луиса, эта жизнь была еще и бедной, бедной и трудной. Так что, когда Хуан дал объявление о наборе официантов, из ближайших деревень в Мохас пришли тридцать семь парней, оспаривая одну из двух имевшихся вакансий. Луис сказал:
      – Солнце обманчиво. Оно заставляет людей с севера думать, что жизнь здесь должна быть легкой. Вы были бы поражены, если бы узнали, насколько однообразна пища людей из этой деревни.
      Это была отрезвляющая мысль, как и воспоминание о сне с бегущей и плачущей Лиззи. Фрэнсис вернулась к своей кровати, присела на край, сняла трубку с находившегося на тумбочке телефона и попросила соединить ее с международной станцией.
      – Фрэнсис! О, Фрэнсис, как я рада!
      – Ты мне приснилась. И это был неприятный сон. С тобой все в порядке?
      – Все нормально, – ответила Лиззи.
      – Правда?
      – Да. Мы подбивали итоги за год, а ты знаешь, какое это занятие.
      – Роб сказал на Рождество, что, видимо, они будут неутешительными.
      – Тан и есть.
      – Что, правда?
      Раздался какой-то щелчок и наступила пауза.
      – Лиззи?
      – Я думаю, мне придется подыскать себе работу. Чтобы помочь выплатить проценты по залогу. Но это не так уж и серьезно. Я не хочу попусту тратить дорогое телефонное время.
      – Работу? Но ведь у тебя же есть работа, в „Галерее"…
      – Речь идет о дополнительной работе. Роб и Дженни могут сами справиться с „Галереей". Роб спросил, хочу ли я работать, или это нужно сделать ему, и я выбрала себя. Теперь чувствую себя скверно, как будто выбрала более легкое занятие.
      – Когда это произошло?
      – Вчера. Я виделась с Джулиет. Мы бы могли попросить взаймы у отца, но Роб этого не хочет, да и я тоже.
      – Я могу вам помочь?
      – Фрэнсис, у тебя же нет денег…
      – Есть немного, как раз для того, чтобы чуть-чуть помочь.
      – Нет. Очень мило с твоей стороны, но нет. Мы не должны паниковать по этому поводу, уйма людей находятся в такой же ситуации. Нам просто надо немного изменить наш образ жизни, и это самое сложное, так как мы никогда не думали, что это нас ожидает. Давай не будем больше об этом говорить, это так портит настроение, а тут еще дождь льет как из ведра. Ты довольна поездной?
      – Боюсь, что да.
      – Почему ты боишься?
      – Потому что я чувствую себя свиньей, когда у вас такие трудности.
      – Фрэнсис, неужели ты считаешь меня такой мелочной? – твердо сказала Лиззи. – Как сейчас в Испании?
      – Солнечно. Просто, очаровательно, но и как-то свирепо. Похоже, что и сама Испания свирепа.
      – И даже тот твой мистер, как его, Морено?
      – Нет. Он…
      – Он что?
      – Замечательный, – ответила Фрэнсис.
      – Фрэнсис!
      – Ты знаешь, я очень счастлива.
      – Фрэнсис, что происходит?
      – Ничего особенного. За исключением того, что он возит меня по разным красивым местам, мы много разговариваем, и я веду деловые переговоры с его менеджером.
      Лиззи закричала из дождливой Англии:
      – Фрэнсис, ты что, влюбилась в него?
      – Да. И в Испанию, и в эту деревню, и…
      – И во что еще?
      – И в саму себя. Здесь я сама себе нравлюсь.
      – С тобой происходит что-то непонятное!
      – Ничего непонятного. Просто я спокойна и счастлива.
      – Пожалуйста, будь осторожней.
      – Лиззи, мне уже тридцать восемь лет.
      – Я знаю. Извини. Правда… очень солнечно?
      – Да.
      – Я так рада за тебя!
      – Я приеду домой в выходные или сразу после них. Тогда поговорим обо всем. Я знаю, что одними думами о тебе делу не поможешь.
      – Нет, наоборот. Я поехала к Джулиет, потому что не могла повидаться с тобой.
      – Но у тебя есть Роб.
      Опять наступило недолгое молчание. Затем Лиззи сказала:
      – Да. Позвони мне, когда вернешься. Не волнуйся за нас, у нас все нормально. Огромное спасибо за звонок, это на самом деле большая поддержка. Пока, Фрэнсис.
      Фрэнсис услышала слабый щелчок. В Ленгуорте положили трубку. Ей надо было спросить Лиззи, о какой работе она подумывает, о Робе, который был так склонен к переживаниям и в данный момент, наверное, сам нуждался в ободрении со стороны Лиззи. Ей следовало бы… „Прекрати, – жестко сказала себе Фрэнсис, – прекрати сейчас же! Неудачи Лиззи – не твоя вина. Ты просто глупая, неуравновешенная, одержимая комплексом вины…"
      Раздался стук в дверь. Фрэнсис завязала поясок ночной рубашки.
      – Да?
      – Доброе утро! – послышался из-за двери голос Луиса. – Я увидел, что шторы в вашей комнате уже раздернуты. Вы будете завтракать?
      – Еще бы!
      – Вы согласны позавтракать вместе со мной?
      – Конечно.
      – Тогда я спущусь вниз и буду ждать вас.
      – Я буду готова через десять минут.
      – Это Испания, – сказал Луис. – Разве мне нужно вам снова напоминать? Десять минут, или один час…
      Фрэнсис засмеялась. Она упала на постель и смеялась, смеялась.
      – Не смейтесь сама с собой, – проговорил за дверью Луис. – Это так эгоистично.
      Но голос его звучал так, будто он и сам смеялся. Затем Фрэнсис услышала, как он спускается вниз по лестнице, в маленький дворик, и ей показалось, что он поет.
      – Я хочу свозить вас в Мирасоль. Дорога будет трудной, через холмы.
      – Почему бы нам не пойти пешком?
      – Пешком? Фрэнсис, это почти десять километров!
      – Ну и что же? Вы не можете проделать такой путь пешком? Подумайте, как хорошо это было бы для тех лишних трех килограммов.
      Он похлопал себя по животу.
      – Я теперь обожаю их…
      – Давайте пойдем на компромисс. Часть пути мы проедем на машине, а остальную пройдем пешком.
      – Это ужасная перспектива, – сказал Луис.
      – Вы просто лентяй.
      – В юности я неплохо играл в теннис, действительно неплохо…
      – Это меня совсем не интересует. Мне хотелось бы походить по этим холмам и чтобы вы пошли вместе со мной. В конце концов, я же должна сообщить своим клиентам, что здесь прекрасные пешие прогулки, и при этом сослаться на собственный опыт. А почему мы вдруг должны ехать в Мирасоль?
      – Мне нужно вам кое-что показать.
      – Церковь? Замок? Луис ответил:
      – Нет. Что-то простое и печальное. Идите и возьмите свою шляпу.
      Когда она вновь спустилась вниз со шляпой в руках, Луис и Хуан стояли в крошечном белом дворике, рядом с баром. В этом дворике росли фиговые деревья, а постояльцы пили перед обедом шерри со льдом.
      – Хуан говорит, что у нас проблемы с водой. Это здешнее проклятье. Две цистерны на крыше не наполнились за ночь.
      Он обернулся и быстро заговорил с Хуаном.
      – Фрэнсис, попозже нам, может быть, придется съездить в Мотриль поругаться с представителями властей. Но это мы сделаем после Мирасоля.
      – Может, нам нужно сначала заняться этим, я имею в виду водой?
      – Нет, Хуан здесь менеджер, и вода – его проблема. За это ему и платят. Пойдемте.
      Машина Луиса, серая от пыли, ожидала в маленьком скверике под акацией. Для стариков было еще слишком рано, поэтому скверик был пуст, только в одном углу через дырку в проволочном заборе курица изучала содержимое бачка для мусора, а в другом с показным безразличием за ней наблюдала тощая кошка. Бар был еще закрыт, так же как и почта – полуразрушенное здание в стиле барокко с большими пятнами на фасаде, оставленными обвалившейся штукатуркой. Лишь магазинчик подавал слабые признаки жизни: дверная занавеска из тонких полосок пластика, видимо, служившая защитой от мух, слабо колыхалась на ветерке.
      Луис поехал на северо-восток по лабиринту узких улочек. По сторонам мелькали дворики, цветы, какие-то темные мастерские и еще более темные внутренние помещения домов. Затем улицы стали немного шире. Здесь бизнесмены Мотриля поставили себе уродливые и претенциозные современные виллы, спрятанные за устрашающими заборами и решетками. Перед некоторыми из них разверзлись грязные ямы, которые когда-то должны были стать бассейнами, а рядом с каждой виллой стоял гараж как минимум на две машины. „Это, – подумала Фрэнсис, – почти что испанский Ленгуорт, где агрессивные буржуазные районы угрожающе наступают на древнее сердце города". За микрорайоном новых вилл лежало маленькое старое городское кладбище, надежно огражденное от современного мира белыми стенами с абрикосового цвета черепицей и охраняемое величественной часовней и шпалерами кипарисов.
      – Когда здесь хоронили предыдущего мэра Мохаса, – сказал Луис, – на его похороны собрались все жители поселка. Он жил в доме, в котором теперь находится „посада". Он правил в деревне, как тиран. В то время в доме не было канализации, и каждое утро четверо мужчин относили его в деревянном кресле в поле, а после того как он справлял нужду, приносили обратно. Они боялись и ненавидели его, но когда он умер, то все – и женщины, и мужчины – оплакивали его. Они собрали деньги на памятник мэру, который хотели установить на поселковой площади, но местный священник запретил эту акцию, заявив, что мэр был коммунистом.
      – А что стало с деньгами? – спросила Фрэнсис.
      – Они исчезли.
      – Вы думаете, их прикарманил священник?
      – Фрэнсис, это – в высшей степени нелепое предположение, – улыбнулся Луис.
      За кладбищем от шоссе ответвлялась проселочная дорога, покрытая красноватой пылью. Она извивалась среди миндалевых садов, разбитых на красноватой же почве. Затем дорога обогнула невысокий холм и нырнула в небольшую долину, где старик и юноша обрабатывали аккуратное картофельное поле, расположенное рядом с полуразрушенным домом. Далее дорога вновь поднималась вверх по неглубокой теснине до вершины гряды холмов, поросшей спутанным кустарником. С вершины открывался прекрасный вид: крутые склоны холмов и долины, испещренные неясными линиями тропинок, которые соединяли разбросанные на местности строения, как нитки соединяют камешки в ожерелья. Сколько-нибудь широких дорог видно не было, равно как и линий электропередачи. Создавалось впечатление, что окрестности были населены только примитивными людьми и зверьем. Вдалеке, милях в трех, на склоне холма в поросшей лесом теснине виднелась большая белая деревня. Колокольня ее церкви хорошо контрастировала на фоне поднимающегося над ней зеленого склона.
      Луис остановил машину.
      – Мирасоль, – сказал он.
      – Мы можем теперь пойти пешком? – Да, пойдемте.
      Воздух пахнул чабрецом. Было очень тихо, если не считать слабого шелестения ветра и доносившегося издалека перезвона колокольчиков козьих стад – звука, который Фрэнсис уже успела полюбить. Она надела шляпу, и концы шелкового шарфа развевались позади нее на ветру. Луис не отрывал от нее взгляда.
      – Итак, – сказал он, – начнем вашу английскую прогулку.
      Они шли некоторое время в молчании. Тропинка была мягкой и спускалась в долину мимо кустов терновника, обвитого диким горохом. Внизу им часто попадались небольшие аккуратные, ухоженные участки с овощными культурами: томаты и фасоль, морковь, картофель и капуста. На некоторых из них работали одинокие фигурки, и тогда поблизости можно было увидеть привязанного к дереву мула. Но большинство участков были пусты и напоминали яркие симметричные лоскутки. Пока они шли, один раз капризный порыв ветра сдернул с Фрэнсис шляпу, и Луису пришлось вызволять ее с небольшого колючего деревца, покрытого мелкими ворсистыми листочками. Через некоторое время Луис объявил привал, и они присели передохнуть на траву возле тропинки. Здесь Фрэнсис вдруг рассказала ему о том, как ее мать однажды сбежала в Северную Африку, и оценила это в ретроспективе как рывок Барбары к свободе. Но тут же добавила, что если это и было тан, то этот рывок увенчался ничем.
      – Создавалось впечатление, что, когда она уезжала, она как будто вынула пробку из бутылки, а когда возвратилась – как будто попросту вновь закупорила бутылку.
      Луис поинтересовался, похожа ли Фрэнсис на свою мать.
      – Нет, не очень. Моя мать брюнетка, и у нее довольно жесткие черты лица. У отца волосы светлые. По крайней мере, были светлыми, пока он не поседел.
      – Я тоже седею, – сказал Луис.
      – Разве? И вас это беспокоит?
      – Конечно, беспокоит, – улыбнулся он.
      Дорога в Мирасоль оказалась круче, чем могло показаться на первый взгляд. Тропа становилась все более каменистой. Деревья отбрасывали на нее тень. Она все время извивалась по скалистому склону холма. Луис начал жаловаться на усталость, однако Фрэнсис молча шла впереди него, то освещаемая солнцем, то скрываемая тенью. Наконец она достигла пересечения тропинки с шоссе и присела на валун, поджидая Луиса.
      – Это было ужасно, – сказал он, задыхаясь.
      – Для машины это было бы так же ужасно. Подумайте о подвеске.
      Она подождала, пока он отдышится.
      – Расскажите мне об этой деревне.
      Фрэнсис посмотрела вдоль шоссе. Несколько ближайших домов прижимались к крутым склонам холма по обе стороны от дороги. Дома эти были полуутоплены в землю и выбелены. Выглядели они как-то неприветливо.
      – Во время гражданской войны эта деревня была на стороне республиканцев, – сказал Луис.
      – Это была страшная война, – заметила Фрэнсис. Они пошли по шоссе по направлению к деревне.
      Дорога то поднималась, то опускалась по рельефу холма, так что к старинным зданиям деревни с их балконами и ставнями, разбросанным по склонам, можно было подойти только по узким крутым каменным лестницам. „Судя по всему, жители Мирасоля должны быть большими любителями растений", – подумала Фрэнсис. Со стен и крыш свешивались гроздья винограда, перевитые ползучей настурцией и плющом. На каждой терраске и балкончике стояли горшки с цветами.
      – Но здесь нет людей, – проговорила пораженная Фрэнсис.
      – Да, вы их здесь не увидите.
      Фрэнсис подняла голову. Над ней висело солнце – до блеска отполированная монета в чистом небе. Она опустила взгляд на улицу. Все выглядело очень живописно, но атмосфера стала казаться ей зловещей.
      – Почему здесь так пустынно и мрачно?
      – Пойдемте, – сказал Луис, беря ее за руку.
      – Куда мы идем? Зачем вы привезли меня сюда?
      Он сошел с дороги и повел Фрэнсис по крутой каменной лестнице, которая поднималась сначала сбоку, а затем позади церкви. Лестница обрамлялась с обеих сторон белыми стенами и была настолько узкой, что Луис был вынужден идти впереди, ведя Фрэнсис за собой, как дитя. Они поднимались и поднимались, мимо запертых ворот и закрытых дверей, мимо ответвлений в узкие проходы, мимо небольшого внутреннего дворика, где неожиданно оказалась желтоглазая немецкая овчарка, посмотревшая на них с молчаливым узнаванием. Наконец они достигли вершины холма, там было подобие смотровой площадки. Оба тяжело дышали.
      – Посмотрите сюда, – показал Луис.
      Фрэнсис взглянула в ту сторону, куда он указывал. Под ними крыши и цветы Мирасоля круто устремлялись вниз, в темную узкую лощину.
      – Вы привели меня сюда для этого? Чтобы полюбоваться еще одним видом?
      – Нет, – ответил Луис.
      – Тогда зачем же?
      – Я вам должен кое-что показать. – Он подошел к ней и взял ее за локоть. – Вон там.
      Они прошли по каменной площадке. Она следовала за изгибом холма, поворачивая на восток, как и скалистый склон.
      – Вот, – сказал Луис, свободной рукой указывая на скалу.
      Фрэнсис посмотрела в том направлении. По всей длине скалы, на высоте от четырех до шести футов от земли, были нарисованы кресты, грубые, неровные кресты, темно-красные на фоне скалы, целые десятки их, прижавшихся друг к другу, разных размеров.
      – Что это за кресты?
      – Это вместо надгробий. В войну деревня была на стороне республиканцев. Войска Франко напали на нее, привели всех мужчин и мальчиков сюда и расстреляли у этой скалы. Деревня так никогда и не возродилась больше.
      Фрэнсис высвободила свою руку и подошла к краю площадки.
      – Вы шокированы? – спросил он. Она гневно закричала:
      – Конечно, да! Шокирована и разозлена! А кто не испытал бы здесь этих чувств?
      Луис подошел к ней вплотную.
      – В тридцатых годах, когда мой отец был юношей, Испания была для всего мира символом столкнувшихся убеждений. Вы были правы, назвав нашу гражданскую войну страшной. Конечно, она такой и была. Была война между надеждой и отчаянием. Вы, англичане, теперь не скажете ни одного доброго слова о Франко. Для вас он – фашист, монстр. В моем понимании он, несомненно, был деспотом, и я считаю, что тирания – второсортная политика, но он не был монстром. После падения Франции, Фрэнсис, в последней мировой войне, когда я был маленьким ребенком, а вас еще не было на свете, он отказался стать союзником Гитлера. Он спас Испанию от нацистов и не подпустил их к Средиземноморью. Тан что Европа, по крайней мере, хоть чем-то ему обязана. Конечно, это ужасное место, но не злом оно ужасно, а тиранией.
      Фрэнсис посмотрела на него.
      – Зачем вы мне все это говорите? Зачем вы привели меня сюда и читаете лекции?
      Он, взяв ее за обе руки, чуть подался к ней. Его глаза блестели при этом так же, как и тогда, за столиком кафе в Гранаде.
      – Потому что вы должны понять, Фрэнсис, Испанию и испанцев. Я показал вам наши красоты, нашу старину, достопримечательности. Вы видели мою гостиницу, ее сад, вы видели небольшую часть Гранады, вы с улыбкой смотрели на людей, которые у меня работают, но этого недостаточно. Недостаточно увидеть наше солнце и красоту Испании. Необходимо почувствовать и ее грусть, и ее упрямство, ее гордость. Почувствовать яростное столкновение здесь различных убеждений. Вам необходимо понять все это.
      При этих словах от его рук исходила какая-то непонятная страстная сила.
      Она сказала почти шепотом:
      – Зачем я должна это понять? Он ответил:
      – Потому что вы должны осознавать, с чем вы столкнетесь, если мы станем любовниками.
      – Луис…
      – Видите ли, такие отношения всегда непросты между представителями разных народов. Я знаю кое-что о вашем и хочу быть уверенным, для нашего общего блага, что вы хоть немного понимаете мой.
      На мгновение ей показалось, что вокруг нее все рушится – небо, страшная скала, устремляющаяся вниз долина, лицо Луиса… Он отпустил руки Фрэнсис и обнял ее, крепко прижав к себе. Ее шляпа упала с головы и, едва касаясь земли, быстро понеслась над площадкой словно воздушный змей.
      – Фрэнсис, любовь моя…
      – Шшш, – произнесла она, подставляя для поцелуя губы. Он поцеловал ее. Она обвила его руками и, полная желания, прижалась к нему.
      – Я не могу поверить в это, я не могу поверить… Он опять поцеловал ее. Затем засмеялся, закинув голову назад. Его зубы заблестели на солнце.
      – Что такое? Что тут смешного? – возмущенно воскликнула Фрэнсис.
      Он снова поцеловал ее и сквозь смех ответил:
      – О! О, вы, англичане! Вы даже не можете понять разницу между шуткой и радостью!
      Ночью, к большому удивлению, пошел дождь. Фрэнсис лежала в объятиях Луиса и прислушивалась к дождю, падавшему на овальные серые листья эвкалиптов и зеленые, с бахромой, листья акаций. Она представляла себе благодарную траву, цветы и блестящие мокрые камни террас. Она лежала почти неподвижно, ощущая его сон, свое казавшееся таким нереальным счастье и чувство свободы. Ощущая с каким-то радостным, почти физическим пониманием эту теплую и сырую ночь в южной Испании.
      Они любили друг друга дважды. Или, если быть более точным, сначала Луис занимался с ней любовью, а уж потом она и он вместе. В первый раз он запретил ей разговаривать.
      – Я хочу, чтобы ты просто чувствовала, ощущала. Я не хочу, чтобы ты думала, ты слишком много думаешь, Фрэнсис. А мы влюбились друг в друга без особых раздумий, ведь так? И занятие любовью относится к чувствам, к воображению. Так что, как ты сама говоришь, умолкни.
      – О, Луис, – сказала она, – но ты же женат!
      – Фрэнсис, я просто не разведен. Я уже пятнадцать лет не был близок с матерью Хосе, с тридцати трех лет.
      Но в действительности ее это и не беспокоило. Ее охватило не только ощущение счастья, но и чувство, которого она на своей памяти никогда раньше не испытывала, – чувство, что это было только начало, что Луис и дальше будет учить ее, помогать ей открывать в себе самой такое, чего она раньше не осознавала.
      – Мы принадлежим к такому странному поколению, – заметил Луис за обедом (о, какой это был обед, ведь она была так возбуждена тем, что ожидало ее впереди!), – мы такие прагматичные, образованные, что совсем не обращаем внимания на свои чувства, и в этом мы так не правы. Посмотри на себя.
      – На себя?
      – Да, на себя. В тебе столько замечательного, чего ты никогда раньше не могла видеть. Оно было спрятано внутри тебя.
      – Ты имеешь в виду, я подавляла это в себе?
      – Только отчасти. Я имею в виду, что надо уметь замечать свои чувства, знать их, наслаждаться ими. Ты совсем не ешь…
      – Я, похоже, не голодна.
      – Ты чего-то боишься?
      Она посмотрела ему в глаза своим прямым взглядом и ответила:
      – Только того, что ты когда-нибудь найдешь меня скучной.
      – Скучной?
      – Да. У меня же не было захватывающей жизни, в сексуальном смысле, так что я не исключаю, что могу быть достаточно скучной.
      – Ты ненормальная, совершенно ненормальная. Ты думаешь, я занимаюсь любовью одними глазами? Как какой-нибудь мальчик?
      Она рассмеялась.
      – Нет, конечно же, не только глазами.
      – Это очень неприличный разговор, сеньорита.
      – Я ничего не могу с собой поделать. Я откровенно счастлива. Я не отвечаю за то, что делаю или говорю.
      Он оглядел ее. На ней было узкое черное платье (не слишком узкое, но лучшее из тех, что у нее были с собой), длинная нитка янтаря, серебряная цепочка и серебряные же сережки.
      – Я никогда не устану смотреть на тебя. Твое лицо, оно полно чувств. Ты… – Он замолчал, подыскивая нужное слово, затем с жаром добавил: – Ты такая честная, Фрэнсис. Я никогда не знал таких честных женщин. Даже когда ты стараешься скрыть что-то, ты никогда не можешь обмануть меня.
      Она опустила глаза. Господи, если это и есть любовь, не удивительно, что люди творят такие странные вещи ради нее: ломают свои семьи, разрушают карьеры, развязывают войны.
      – А здешний обслуживающий персонал догадывается о нас?
      – Конечно, я думаю, они на кухне даже заключали пари…
      – Луис, ты когда-нибудь?..
      – Привозил сюда женщин? Никогда. Это мое убежище. С женщинами я имел дело в Севилье, как правило, с восьми вечера до двух утра. А вот с тобой все не тан. Ты заставила меня нарушить все мои правила.
      – А ты – мои: никаких женатых мужчин, не путать дело с удовольствием…
      – Никаких иностранцев?
      – Конечно, никаких иностранцев.
      – Фрэнсис… – Он под столом сжал коленками ее ногу. – Фрэнсис, я боюсь, что не могу больше ждать ни минуты.
      И теперь вот это. Эта комната, эта темная, украшенная резьбой кровать, белые простыни, шепчущие шторы, это чувство свободы и любви, и дождь, падающий на теплую и темную землю, наполняющий воздух волнующими ароматами. Фрэнсис немного повернулась, подвинула одну руну Луиса так, чтобы не давить на нее, положила другую себе на грудь и заснула.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
СЕНТЯБРЬ

ГЛАВА 11

      В первый день на своей новой работе Лиззи чувствовала себя плохо. Вообще найти работу стоило значительных усилий и времени. Эти поиски оказались для нее обескураживающим опытом, со все усиливавшимся осознанием того, что она, с профессиональной точки зрения, могла рассчитывать только на такую работу, которая оплачивалась бы так низко, что едва ли оправдала затраченные на нее силы и время. Лиззи уже почти отчаялась, но опять же ей помогла своим советом Джулиет.
      – Попробуй школы, – сказала она. – Предложи свои услуги во все частные школы в округе.
      – Чтобы преподавать искусство?
      – Ты могла бы попробовать и это. Но ведь ты разбираешься не только в искусстве, так ведь? Ты можешь быть бухгалтером, можешь печатать на машинке, можешь быть секретарем, ты умеешь обращаться со всеми этими современными машинами.
      Лиззи ужаснулась. Перед ней возник образ секретаря в ее начальной школе – маленькой забитой женщины в очках, сером жакете и в чулках неопределенного серого цвета. Она никогда не улыбалась и относилась к завучу, как к божеству. При общении с ней создавалось впечатление, что она ненавидит девочек, ненавидит всю их энергичность, ум и лежащие перед ними перспективы.
      – Джулиет, я бы не смогла…
      – Сэр Томас Бичем однажды сказал, что должен хотя бы раз попробовать в жизни все, кроме кровосмешения. Работа школьной секретарши кажется мне не таким уж плохим вариантом по сравнению с этим.
      Потом уже Барбара нашла школу.
      – Конечно, она безнадежно старомодна. Девочек там все еще готовят к той же жизни, что была и у их матерей, но чего еще ждать от провинции? Я не думаю, что их отцы читают что-либо кроме газет. Дела в этой школе организованы не лучшим образом. Твой дедушка, видя такое, просто ужаснулся бы.
      Барбара неожиданно проявила к проблеме Лиззи и Роба определенное сочувствие, тем более странное, что вообще-то оно не было ей свойственно. Уильям сразу же захотел одолжить им денег, но Барбара, лучше понимая Роба, отговорила мужа от этого.
      – Положи эти деньги на счет для их детей, если хочешь, но не бери их на поруки. Роберт лишь обидится на тебя, и я не стала бы его винить в этом. В конце концов, свои накопления ты нажил тяжелым трудом, не так ли?
      „Нет, это было не так, – с грустью подумал Уильям. – Роберт работал почти двадцать лет, чтобы создать что-то, что он может теперь потерять. Я же лишь бесцельно шагал по жизни, а хороший маленький кусок, который мне оставили родители, шагал по жизни вместе со мной, как добрая и заботливая няня. Я никогда особенно не беспокоился о деньгах, хотя никогда и не тратил помногу. Так что в целом все в моей жизни сложилось достаточно легко. Мне было бы намного приятнее, если бы я дал деньги Робу и Лиззи, ведь когда-то они все равно будут наполовину их деньгами. Но я понимаю, что мои чувства здесь не главное".
      Джулиет заметила:
      – Роберт и Лиззи еще молоды, им нет и сорока. У них еще есть куча времени для совершенно новой жизни, даже для двух.
      Совершенно новая жизнь Лиззи теперь заключалась для нее в Уэстондэйле. Уэстондэйл принадлежал к такому типу школ, к которому они с Фрэнсис, будучи школьницами, относились с презрением за претензии на аристократичность и слабую, ненасыщенную программу обучения, составители которой никогда и не подумали бы обучать девочек греческому и значительное внимание уделяли преподаванию домоводства. Поразительно, думала Лиззи, что такая школа еще существует в наш век равных возможностей. Но, какой бы старомодной и несовременной она ни была, все же она стояла на своем месте и в ней училось более двухсот девочек, одетых в сине-белую форму, от одиннадцати до восемнадцати лет. Роберт правильно заметил, что если бы школа была более современной, если бы она лучше адаптировалась к нашим временам, то ее руководству и в голову не пришло бы взять Лиззи на работу, так как ее опыт, в глазах многих работодателей, не мог компенсировать недостаток соответствующей квалификации.
      Уэстондэйл был расположен на южных склонах холмов, спускающихся от Ленгуорта к Бату, в двух больших строениях раннего викторианского стиля. Дома стояли в двух отдельных старых садах, соединенные друг с другом переходом из стекла и бетона, построенным еще в пятидесятых годах, и окруженные стоянками для автомобилей (обслуживающий персонал, родители, доставка детей), теннисными кортами, полями для хоккея на траве и запущенными аллеями, обсаженными кустарником, где младшие носились на переменах, а непослушные старшие курили. Позади зданий в один этаж разместились пристроенные дополнительно помещения, собранные из блоков, – изокласс, биологическая лаборатория, классы для занятий географией и музыкой. Они стояли на длинных, похожих на ходули опорах, а к стенам, где не было окон, примыкали навесы для велосипедов, устроенные для тех учеников, кто на велосипедах ездил из города в школу. Создавалось впечатление, что весь школьный комплекс формировался скорее стихийно, чем по какому-то единому плану. Все здания нуждались в покраске. Родители неискренне говорили друг другу, что это была прекрасная школа. Сами девочки относились к ней, как к чему-то скучному, но неизбежному, что необходимо преодолеть, прежде чем рассчитываешь получить что-то более интересное.
      Лиззи была принята на должность помощника секретаря школьной канцелярии и начала работать под началом прежней секретарши, миссис Мэйсон, которой оставалось полгода до пенсии. Как она сказала, она увольнялась, чтобы всецело посвятить себя Гильдии городских женщин, где она стремилась стать председателем.
      – Или в наши дни лучше будет сказать – председательствующей!
      Лиззи молча кивнула. Ей показалось, что эти месяцы, проведенные рядом с миссис Мэйсон в ее пурпурном джемпере и блестящих очках, могут оказаться действительно очень долгими.
      – Как вы узнаете, – говорила миссис Мэйсон, проворно работая пухлыми ручками в ящиках с карточками учеников, – у меня есть своя маленькая система, мои собственные маленькие методы. Мой муж всегда говорит мне: „Твой ум, может, не работает так, как у других, но, по крайней мере, он работает".
      И она весело рассмеялась.
      – Да, – сказала Лиззи.
      Она оглядела канцелярию. Несмотря на ровные линии металлических шкафов и полок, в комнате в целом царила атмосфера благотворительного базара – она до отказа была забита безделушками и какими-то бесформенными вязаными вещами.
      – Я никогда ничего не выбрасываю, – заявила миссис Мэйсон, – как вы скоро сами в этом убедитесь. И я люблю придавать рабочему месту что-то личное. Мой внук сделал вот это, – она указала на кусок желто-красного папье-маше, который мог быть и драконом, и ананасом, и просто куском материала, – а малыши-первоклассники подарили мне вот тот календарь на Рождество. Талантливо, да?
      – Да, – выдавила из себя Лиззи.
      Она рассказала о миссис Мэйсон Роберту, надеясь рассмешить его, но он слишком сильно переживал, что ей пришлось взяться за подобную работу, чтобы почувствовать после такого рассказа что-либо, кроме беспокойства.
      – О, Лиззи! Ты сможешь переносить ее?
      – Конечно. Осталось всего несколько недель, а потом я могу сжечь ее горшки для цветов из папье-маше.
      Она говорила правду. Она беспокоилась не из-за миссис Мэйсон. Миссис Мэйсон была всего лишь временной шуткой, пусть даже и не очень удачной. Волновало Лиззи то, что деньги, которые она будет получать, они не смогут тратить на еду или одежду, а должны будут целиком использовать на выплату процентов по кредиту. Самое худшее было то, что этой суммы, видимо, не будет хватать и на выплату процентов. В глазах Лиззи это было похоже на то, как льют воду в песок, и она приходила в отчаяние, которым не могла поделиться с Робом, потому что он, по какой-то непонятной причине, считал, что именно его следует винить в их затруднительном положении, как будто он мог предвидеть, что время экономического подъема совершенно неожиданно закончится и все их надежды и планы повиснут в неизвестности. Лиззи продолжала настаивать:
      – Это наше дело и наш дом. Я участвовала в наших делах наравне с тобой, ни одно финансовое решение в нашей жизни не принималось односторонне. Если уж на то пошло, я больше тебя хотела иметь Грейндж.
      Легче было ее успокоить, чем ей успокоиться самой. Она не могла достичь спокойствия самостоятельно, но и попросить эмоциональной поддержки у Роба она тоже не могла – из-за этой его склонности винить во всем себя. Охватившие ее беспокойство и страх перед перспективой долгой борьбы, в которой что-то важное будет неизбежно потеряно, становилось все сильнее еще и потому, что впервые в своей жизни она не могла рассказать обо всем Фрэнсис.
      „Я, конечно, могу поговорить с ней, – сказала себе Лиззи, направляясь в свой первый день в Уэстондэйл на подержанной машине, которую они специально для этой цели купили за семьсот фунтов и в которой Лиззи не была уверена, – но смысла в этом не будет, потому что она все равно не услышит меня". Она не слышала ее вот уже четыре месяца, начиная со второй поездки в Испанию, из которой вернулась пылающей и озабоченной. Лиззи никогда прежде не видела ее такой, даже в период прежних увлечений. Лиззи была уверена, что этот, последний, эпизод был тоже всего лишь увлечением.
      – Фрэнсис, ведь вы пробыли вместе всего неделю…
      – Я помню, что вы с Робертом…
      – Но мы были студентами, мы были молодыми, пылкими, безрассудными. Это было совершенно другое. Я так боюсь, что у тебя могут возникнуть неприятности.
      Тогда Фрэнсис перешла в наступление, но в наступление не со злобой, а с какой-то тихой силой.
      – С меня хватит, Лиззи. Хватит твоего мнения, что я в каком-то смысле несостоявшийся человек, что я не могу поддерживать с кем-нибудь серьезные отношения, что я просто стою на месте в ожидании других людей, в особенности тебя, чтобы они завели меня, как заводную игрушку, чтобы пустить ее бежать в выбранном ими направлении. Я влюбилась, Лиззи, действительно влюбилась, впервые в своей жизни, и никто не будет указывать мне, что я должна делать с этой любовью или какие ошибки я могу совершить. Я не просто нашла прекрасного компаньона, не просто нашла интерес и сочувствие к себе, я нашла возлюбленного.
      Лиззи была глубоко потрясена этим, в значительной мере из-за очевидности того, что Фрэнсис обрела бескомпромиссного любовника. Достаточно было одного взгляда на нее – ее кожу, глаза и волосы, не говоря уже о неопределимой, но безошибочно новой согласованности в ее одежде, чтобы понять, что у нее появился любовник. Даже если послушаешь ее с закрытыми глазами, сразу сможешь уловить искрящуюся в ее голосе уверенность, как еще одно доказательство этому.
      Лиззи, конечно, захотелось встретиться с ним, ей хотелось знать о нем все, но Фрэнсис не соглашалась.
      – Пока не надо. Да и времени у него мало. Мы стараемся сейчас видеться каждый уик-энд, но это непросто. Тебе придется подождать.
      – Я тебе тан и говорила, – кипятилась, обращаясь к Уильяму, Барбара. Была Национальная неделя черносливов, и она целиком себя ей посвятила: перед Уильямом стояла угрожающего вида огромная чаша с блестящими ягодами. – Разве я была не права? Ведь когда она уехала на Рождество, я сказала, что здесь замешан мужчина.
      Уильям взял одну черносливину и спрятал ее в карман жакета.
      – Тогда мужчины еще не было.
      – Испанец! Чушь какая-то! Зачем выбирать испанца?
      – Не мы выбираем любовь, она выбирает нас, – задумчиво проговорил Уильям. – Не всегда так, как нам хотелось бы, но в конце концов страсть ведь не предполагает еще и эмоциональные удобства.
      – Страсть! – фыркнула Барбара. Она посмотрела на его чашку с овсянкой. – А где твой чернослив?
      Никто из них не видел Фрэнсис с самого мая. Лиззи совершила один короткий визит в Лондон, но во время беседы Фрэнсис говорила с ней очень жестко и, сама ни разу с тех пор не побывав в Ленгуорте, звонила Лиззи лишь раз в неделю или даже в две, вместо того чтобы звонить каждый день, как она делала раньше.
      – Я думаю, она все время звонит в Испанию, – с раздражением заметила Лиззи.
      – Конечно, – согласился Роберт. – Чего же ты еще ждала? Почему ты не рада за нее?
      – Я рада.
      – Ты занимаешься только тем, что выискиваешь рытвины на их пути.
      – Роберт, их тан много. Он на десять лет старше, он женат, католик, иностранец. Впереди такие неприятности…
      – Может быть, она считает, что они стоят их сегодняшнего счастья? И вообще, почему ты думаешь, что она не способна справиться с этим сама? Разве монополия справляться с проблемами принадлежит тебе одной?
      – Да нет, просто у нас с Фрэнсис обычно одинаковые ощущения.
      – Лиззи! – закричал Роберт, перебивая ее. – Может, ты перестанешь распространяться о Фрэнсис и переключишься на нас? Мы для тебя самое важное, а не она. Помни, что я твой муж, твой компаньон и твой любовник – когда мы дьявольски не устаем, конечно.
      „Проблема в том, – размышляла Лиззи, сжимая руль этой непривычной и тарахтящей машины, способной, казалось, в любой момент просто развалиться на множество гаек, винтиков, шкивов и колес, которые разъедутся в разные стороны, – проблема в том, что я ее ревную. Я должна признать, что ревновала Фрэнсис и раньше, ревновала к ее независимости, когда она казалась такой свободной, а я чувствовала себя такой связанной. Но сейчас моя ревность направлена не на нее. Я не могу собраться с силами даже на то, чтобы представить себе, что завожу роман. Объект моей ревности – он. Я злюсь на него за то, что он пользуется всем ее вниманием и доверием. Особенно сейчас. В конце концов, я почти не просила Фрэнсис о помощи раньше, мне она никогда не требовалась. В общем-то я не прошу о ней и сейчас, но теперь помощь сестры мне пригодилась бы. В этой ужасной ситуации, когда приходится опасаться, что мы можем потерять все, ради чего работали, мне действительно нужна ее поддержка. Я не так уж много и прошу, не тан ли? Всего лишь сочувствия со стороны родной сестры в трудный час. Разве это эгоизм? Разве не естественно инстинктивно тянуться к своей второй половине, к своему второму „я"? Конечно, я хочу, чтобы она была счастлива, я всегда этого хотела, но то, что она делает, слишком опасно. Слишком опасно для ее счастья".
      „Господи, – одернула себя Лиззи, резко повернув руль, чтобы не столкнуться с внезапно появившимся из-за поворота велосипедистом, – может быть, я просто свинья, может быть, я именно то, о чем говорит Роб, а Фрэнсис… о, черт, я сейчас, кажется, зареву, но я не могу плакать, не должна, если не хочу явиться в хозяйство Фриды Мэйсон в свой первый рабочий день с носом, похожим на красный воздушный шар".
      Когда Лиззи подъехала к школе, небольшая автостоянка для учителей была уже полна. Ей пришлось проехать на маленькую парковку, предназначенную для автомобилей родителей учеников младших классов, кстати, очень неудобную для выезда, и оставить машину там. Неожиданно из кустов появился садовник и заявил, что учителям не разрешается ставить здесь свои машины.
      – Я не учительница, – ответила Лиззи, закрывая дверцу, – я из администрации.
      – Миссис Дриздэйл это не понравится.
      Лиззи пропустила его слова мимо ушей. Миссис Дриздэйл, директриса, была крупной, привлекательной женщиной, которая одевалась в алый, бирюзовый и оранжевый цвета, как будто бы заявляя, что не стесняется демонстрировать свои прелести, включая и солидную грудь. Беседу с Лиззи она провела быстро, в покровительственной, все понимающей манере профессионала, сказав, что она целиком полагается на мнение миссис Мэйсон и что одобряет тот факт, что у Лиззи много детей. Почему бы миссис Мидлтон не отдать свою собственную дочь в Уэстондэйл? Лиззи ответила, что ее семья не может позволить себе таких расходов и что общеобразовательная школа Ленгуорта вполне приличная. После этого взгляд миссис Дриздэйл несколько потяжелел, и она проворно выпроводила Лиззи из своего кабинета, сопроводив это звоном браслетов и большим количеством фальшивых улыбок. У Лиззи не создалось впечатления, что миссис Дриздэйл относилась к такому типу директрис, кто станет волноваться из-за парковки автомашины. Ей, видимо, больше был свойствен широкий подход к вопросам.
      – Мне придется доложить о вас, – крикнул садовник.
      Лиззи поспешила прочь от него через полоску пожухлой поздней травы между стоянкой и входной дверью. Поднимаясь по ступеням, она изо всех сил старалась не вспоминать о том, что это ее первый день в качестве наемного работника. „Так надо, – твердо сказала она себе, – я выбрала это, я должна это сделать".
      Фрида Мэйсон организовала для нее неустойчивый столик в углу кабинета и несколько нарочито поставила на него приветственный букет георгинов. Лиззи не переносила георгины.
      – Как мило, – сказала она.
      – Гордость и радость моего мужа. Это его хобби, эти цветочки. Это – „Гордость Берлина", а сладкая маленькая оранжевая – это „Малышка". Лично вам!..
      Дверь кабинета открылась, и вошла девочка. У нее были темные кудрявые волосы и затравленное выражение лица.
      – Джорджина, ты же знаешь, что должна стучаться.
      – Я стучала, – ответила девочка, – я пришла спросить, могу ли позвонить маме, потому что забыла дома скрипку.
      Миссис Мэйсон покачала головой. Она посмотрела на Лиззи.
      – День, когда Джорджина ничего не забудет, будет, несомненно, особенным днем.
      Джорджина выглядела убитой. Она подошла к ближайшему телефону и устало набрала номер. „Она одного с Гарриет возраста, – решила Лиззи, – и, очевидно, судя по ее сутулой фигурке, ненавидит в себе все – от непослушных волос до похожих на жерди ног".
      Миссис Мэйсон шепнула Лиззи:
      – Мы добавляем эти звонки к счетам за учебу Фамилия Фэллоуз, адрес: площадь Сент-Джеймс. Тот шкаф, который побольше. Верхний ящик.
      Джорджина бросила трубку.
      – Никого нет.
      – Бедняжка, – сказала Лиззи, желая помочь девочке, – не могла бы я отвезти тебя домой за твоей скрипкой?
      Миссис Мэйсон выглядела ошарашенной.
      – Нет, – ответила Джорджина.
      – Джорджина!
      – Я хочу сказать, нет, спасибо. Я все равно не готова к уроку.
      – Тогда зачем же…
      – Я должна была попытаться. Мне нужно сказать мистеру Парсонсу, что я пыталась.
      Она поплелась обратно к двери и исчезла за ней. Зазвонил телефон. Миссис Мэйсон бросилась к нему.
      – Уэстондэйл! – Она замолчала, делая Лиззи знак рукой, чтобы та дала ей что-нибудь, чем можно писать. – Если это не чрезвычайная ситуация, миссис Дриздэйл принимает родителей только по вторникам и четвергам с трех до четырех часов. Я постараюсь сделать исключение, мистер Мюррей, но боюсь, что не могу ничего обещать. Могу я записать ваш номер?.. Родители… – сказала она, кладя трубку. – Вы поймете, что они – отрава вашей жизни. Этот папаша хотел видеть миссис Дриздэйл в девять утра, „если вы будете так добры".
      – Может быть, он работает. Может, ему надо отпрашиваться.
      – Если вы спрашиваете меня, то я скажу, что родители в наши дни просто не понимают, что главное – это дети. – Она взглянула на Лиззи. – Ну, а теперь, пока этому типу не взбрело в голову позвонить опять, мы начнем работу.
      Это было длинное и унылое утро. Даже Лиззи, посещавшая с Робертом вечерние курсы бухгалтерского учета, у которой с тех пор выработалась своя особая манера ведения дел, была поражена бездумным трудолюбием, с которым работала миссис Мэйсон. Вся информация в рукописном виде хранилась на гигантском количестве карточек, хотя в углу кабинета стоял маленький компьютер. Когда Лиззи спросила о нем, миссис Мэйсон ответила с каким-то оттенком недовольства, что это был подарок от Ассоциации родителей и что это было очень мило с их стороны, но абсолютно не нужно. Миссис Мэйсон получила подготовку в качестве библиотекаря, и не было ничего в области систематизации информации, что она не смогла бы сделать даже с закрытыми глазами. Лиззи слушала ее, отвечала по телефону на вопросы, на которые сама не знала ответов, непонимающе смотрела на все, что ей показывали, прихлебывая неприятный растворимый кофе, принесенный женщиной в зеленом халате, стараясь при этом не думать о „Галерее" или о протекающей трубе в ванной в Грейндже, насчет которой она забыла позвонить водопроводчику, или о боли, которую, как сказал Алистер, он внезапно почувствовал за завтраком.
      – Какая боль, где?
      – Здесь, – буркнул он, на секунду положив руку на нижнюю часть живота и не отрывая взгляда от комикса, пришедшего вместе с последней воскресной газетой.
      – Давно у тебя там болит?
      – Ну, недели…
      – Недели?!
      – Ну, одна неделя уж точно.
      Роберт тут же заявил, что, если боль сохранится и после школы, он отвезет Алистера к врачу.
      – Но я к тому времени уже вернусь, я сама могу отвезти его.
      – Ты будешь усталой, – сказал Роберт с какой-то решимостью.
      – И ты тоже.
      – Я знаю. Но наш уговор состоит в том, что я теперь больше занимаюсь с детьми. Я обещал, что буду это делать, когда ты начнешь работать.
      – Может, Дженни могла бы нам помочь? – предложила Лиззи.
      Они посмотрели друг на друга.
      – Нам не следует эксплуатировать ее.
      – Я знаю, но она сказала, что была бы рада помочь. Я думаю, ей одиноко.
      В этот момент миссис Мэйсон объявила:
      – Обед у нас будет в учительской.
      – Разве не в столовой, вместе с ученицами?
      – О нет!
      – Я бы хотела обедать вместе с девочками.
      – Как хотите. Тогда лучше было бы поговорить с миссис Дриздэйл.
      – Думаю, что нет нужды беспокоить миссис Дриздэйл из-за таких пустяков.
      Миссис Мэйсон выглядела глубоко обиженной.
      – Я бы не сказала, что создание подобного прецедента является таким уж пустяком.
      В конце концов Лиззи съела свой обед в учительской. Состоял он из пастушьего пирога, моркови, яблочного пудинга, яблоки в котором присутствовали чисто номинально, и сладкого крема из яиц и молока. Разговаривали о девочках, которых она не знала, и проблемах, о которых она не слышала прежде, о результатах последних экзаменов, которые ей были абсолютно неинтересны. Ей предложили воды в пластмассовом стаканчике, а в остальном совершенно не замечали. В какой-то момент мужчина лет сорока в коричневом вельветовом костюме, сидевший рядом с ней и сказавший, что преподает географию, прочитал ей небольшую лекцию о неверной направленности новой общенациональной учебной программы и о зле любой концепции образования, построенной на последовательной оценке знаний, но в остальном вел себя так, будто бы ее не существовало.
      После обеда она ускользнула от миссис Мэйсон, которая, похоже, была готова завести с ней еще один конфиденциальный разговор за еще одной чашкой растворимого кофе, и вышла на улицу. Повсюду кучками стояли девочки и болтали или же вызывающе лежали под полуденным солнцем в расстегнутых у воротничка школьных блузах. К тем, у кого загар был получше, явно относились, как к кинозвездам. Лиззи попыталась заговорить с несколькими из них, объяснив, кто она такая, но, хотя ей отвечали не грубо, все же дали понять, что во время перемен они не общаются с противником, то есть со взрослыми, а после длинных летних каникул у них накопилось много важной информации для передачи друг другу. Лишь одна девочка с умным лицом, читавшая в одиночку, была, казалось, рада поговорить с Лиззи. Она читала „Анну Каренину" и сказала, что книга ее абсолютно очаровала. После нескольких минут легкой болтовни Лиззи сочла правильным отойти и позволить ей вернуться к мукам бедной Анны.
      После полудня Лиззи боролась с зевотой. Ею овладела странная смесь скуки и отчаяния, вызванная не только необходимостью находиться с девяти утра до половины четвертого в маленькой комнатке вместе с миссис Мэйсон (а дважды в неделю даже до половины шестого), но и необходимостью постоянного контроля за собой. Лиззи ни на минуту не должна была забывать, зачем она здесь, и одновременно стараться не вспоминать, как мало ей за это платят. Все это оказалось более изнурительным, чем Лиззи могла предположить. Было очень нелегко оставаться на подхвате, подчиняться темпу и манере работы миссис Мэйсон. К половине четвертого, отягченная непривычно плотным обедом (а с каким желанием все остальные его поглощали!), Лиззи потащилась на выход, в светло-золотой полдень, и увидела заполненные ученицами площадки для игр, а также и безграмотно написанную записку на переднем стекле своей машины, гласившую, что эта стоянка была предназначена исключительно для родителей.
      В начале пятого она добралась до Ленгуорта и отправилась прямо в „Галерею". Там было пусто, лишь несколько покупателей бродили скорее с видом туристов, осматривающих достопримечательности, чем людей, склонных к покупкам. В кафе на верхнем этаже расположились несколько женщин, поглощавших овсяные оладьи, а за столиком в углу сидела Дженни Хардэйкр с Сэмом, Дэйви и своим сыном Тоби, которых, как и было условлено, она забрала из школы.
      – О, Лиззи! Ну как прошел первый день? – воскликнула Дженни.
      Дэйви и Тоби продолжали пить молоко через соломинки, а Сэм, увидев мать, изобразил, что его застрелили, и откинулся назад на своем стуле, закатив глаза и высунув наружу язык.
      – Боюсь, это было совершенно ужасно. А где Роб?
      – В офисе. Разбирается с образцами новых тканей. Лиззи присела. Сэм подался вперед, намереваясь упасть, подобно мертвому, на ее колени.
      – Прекрати, Сэм, – устало сказала Лиззи. Он не обратил на ее слова никакого внимания. – Я не стану рассказывать Робу о том, как ужасно это было, потому что он, бедный, и тан переживает из-за меня.
      – Я знаю. Может, потом все наладится?
      – Это страшная смесь некомпетентности и мелкого тщеславия. Поднимайся, Сэм. Дженни, как сегодня дела в „Галерее"?
      Дженни поморщила носик.
      – Так, средне. Утром я чуть было уже не продала стеганое одеяло, но покупательница оказалась из разряда таких, кто говорит что-то типа „мне надо пойти и все обдумать", а потом больше не возвращается.
      – Жалко. Магазин заполнен товаром.
      – Лиззи… – обратилась к ней Дженни.
      – Да, я слушаю тебя.
      – Я действительно хочу помочь тебе, ты знаешь. Я не боюсь лишней работы и не жду, чтобы мне платили сверхурочные. Мне было бы приятно почувствовать, что ты полагаешься на меня в домашних делах и с детьми.
      – Ты – добрая, ты – наше спасение, но мы не можем нагрузить тебя своими проблемами, – проговорила Лиззи.
      Тоби набрал полную трубочку молока из своего стакана и выплюнул его лужицей на стол. Дэйви сделал то же самое. Сэм с завистью смотрел на них.
      – Мальчики…
      Дженни молча отобрала у Тоби стакан и соломинку. Дэйви посмотрел на Лиззи, ожидая, что она поступит так же, но она этого не сделала.
      Дженни тихо сказала Тоби:
      – Я больше не возьму тебя с собой, если ты будешь вести себя, как младенец.
      Он покраснел и сделал вид, что собирается соскользнуть со стула.
      – Сиди спокойно! – прикрикнула на него Дженни. Он тут же сел прямо.
      – Как тебе это удается? – с восхищением спросила Лиззи.
      – Только из-за того, что он у меня один. Он – это все, о чем я думаю. Вот почему я хочу, чтобы ты больше опиралась на меня. Это было бы жестом доброго отношения ко мне. Благодаря тому, что мне оставил Майн, у меня не так уж плохо с деньгами. Я работаю не ради денег, а ради самой себя.
      Дэйви начал водить пальцем по своей молочной лужице, рисуя вокруг нее точки и линии. Не говоря ни слова, Дженни мягко отвела его руку, отставив от него стакан с соломинкой. Сэм воскрес и, глядя на Дженни, поднялся с колен Лиззи. Затем он вернулся на свой стул, пододвинул молоко и стал его аккуратно пить.
      – Отлично, – похвалила Лиззи.
      – Я не хотела бы вмешиваться, чем-то мешать…
      – Ты никогда не помешаешь. Ты не знаешь, Роб занимался Алистером?
      – Нет. Может, я…
      – У Алистера за завтраком появилась боль в животе, и Роб сказал, что после школы отвезет его к врачу.
      Дженни начала подниматься.
      – Давай я проверю. Я принесу тебе чашку чая, а то ты выглядишь очень усталой.
      – Я готова тебя просто расцеловать.
      – Ух ты! – воскликнул Сэм.
      – Я могу укусить себя за большой палец на ноге, – похвастался Тоби Дэйви. Тот не проявил никакого интереса.
      – Вот и Роб, – сказала Дженни, выпрямляясь.
      – Дорогая, – произнес Роберт, нагибаясь, чтобы поцеловать Лиззи, – ну как у тебя сегодня прошло?
      – Нормально, – ответила она, – я просто немного устала, так как все для меня было в новинку.
      Роберт поднял Дэйви и сел на его стул, посадив сына на колени.
      – Я готов поспорить, что ничего нормального там не было. Спорим, что все было ужасно?
      – Она говорила, что было ужасно, – вставил Сэм.
      – О, Лиззи…
      Она погладила его по руке.
      – Нет, ничего ужасного, просто я немного поплакалась Дженни.
      Роберт улыбнулся, глядя на нее.
      – Жаль, я не знал, что ты уже вернулась, а то позвал бы тебя поговорить с Фрэнсис. Лиззи изумленно уставилась на него.
      – С Фрэнсис?
      – Да, она звонила десять минут назад, спрашивала тебя. Она не знала, что ты начала работать в Уэстондэйле.
      – Что она сказала?
      – Она спросила, могла бы она приехать в воскресенье на обед.
      – Да, конечно…
      Роберт пригнул голову и с отсутствующим видом поцеловал Дэйви в макушку.
      – Она хочет привезти своего испанца. Познакомить его с нами. Я согласился, и, надеюсь, ты меня не осудишь.

ГЛАВА 12

      – Готова биться об заклад, что он будет невыносимым, – заявила Гарриет.
      Алистер, читавший Дэйви книжку о сове, которая боялась темноты, спросил, не отрывая глаз от страницы:
      – Почему?
      – Ну, он же иностранец. Вспомни тех французских мальчиков, которых нам пришлось принимать в школе. Они были совершенно несносны.
      Алистер начал закручивать пальцами прядь волос у себя на макушке.
      – Но он же уже пожилой, как сказала мама.
      – Несносность не зависит от возраста, – с презрением проговорила Гарриет. – Она просто есть и все тут. Это как все эти ужасные поэты, патетически бормочущие о первом дуновении весны. А сами все древние, как эти холмы, и все несносные.
      Алистер бросил книжку на пол. Сову уговорили вылететь в ночь, и она увидела все лучше, чем днем, так что конец истории был и счастливым, и слабоватым.
      – Да, но тетя Фрэнсис, похоже, сильно на него запала.
      Гарриет покраснела. Упоминание о любви взволновало ее и создало в душе какой-то беспорядок.
      – Это, наверно, будет так неприятно…
      – Неприятно что?
      – Смотреть на них.
      – Ну, тогда не смотри.
      Но в действительности Гарриет жаждала посмотреть. Было очевидно, что Фрэнсис занималась сексом с этим невыносимым испанцем, и, поскольку они не были женаты, а секс между супругами, по мнению Гарриет, слишком отталкивающая вещь, чтобы даже думать о нем, это обстоятельство и будоражило, и захватывало. Гарриет несколько раз видела Фрэнсис обнаженной, заходя в ее спальню. Тетка была очень похожа на мать (которую в настоящее время Гарриет ни за что не хотела бы увидеть обнаженной), только она была потоньше и ножа у нее была более гладкой. Гарриет считала, что зады у них были чересчур большими; с ногами все обстояло более-менее нормально; их т… ну, груди, были ужасны, действительно ужасны; ну а если говорить об их… Гарриет сглотнула слюну и развернулась на подоконнике, чтобы выглянуть на улицу. Если она позволит себе представить мужчину, касающегося нагой Фрэнсис, ей просто станет плохо.
      – Бабушка говорит, что он, несомненно, богат, – сказал Алистер, пытаясь линейной пододвинуть к себе „Детскую энциклопедию динозавров", которая лежала от него чуть дальше, чем на вытянутую руку.
      – Хотелось бы, чтобы и мы были богатыми, – мрачно заметила Гарриет.
      Алистер раскрыл энциклопедию. На первой иллюстрации был изображен диплодокус, стоящий в озере. Сэм подрисовал ему красным фломастером очки и бантик на хвосте.
      – Я думаю, что это все из-за спада деловой активности. Бизнес вроде нашего неизбежно должен пострадать в первую очередь.
      – Почему ты так говоришь?
      – Как тан говорю?
      – Все эти научности.
      Алистер ответил, вернувшись в прежнюю позу в кресле и собираясь читать о размерах мозга диплодокуса:
      – Я просто стараюсь аккуратно и правильно использовать английский язык.
      Гарриет слезла с подоконника. Она решила поменять свои черные колготки на другие того же цвета. Переступив через вытянутые ноги брата, она с расстановкой сказала:
      – Даже если этот испанец и окажется несносным, до тебя ему в этом отношении все равно будет далеко.
      Алистер вздохнул. Диплодокус был неразвитым травоядным и, похоже, вполне заслужил свое неизбежное вымирание. Гарриет пересекла детскую комнату, открыла дверь и вышла, громко хлопнув ею.
      – Я жду этого с нетерпением, – сказал Луис.
      – Тебе не кажется, что все получается как-то чересчур официально?
      – Нет, – ответил он, – мне это кажется интересным. Ты же, в конце концов, знакома с моими сыном и сестрой.
      Фрэнсис взглянула на Луиса. Он полулежал в кресле рядом с ней, очень спокойный, умиротворенно поглядывая на проносившиеся за окном машины, зеленые просторы Уилтшира и Эйвона. Перед выездом она предложила ему сесть за руль, но он пожал плечами и отказался, заявив, что на этот раз хочет побыть пассажиром.
      – Я не думаю, что понравилась твоей сестре. Он сделал неопределенный жест рукой.
      – Дай ей время. Она привыкла к моему холостяцкому образу жизни. Боюсь, в Испании найдется еще немало людей, полагающих, что свобода для мужчины и женщины – понятия совершенно разные. И вообще она ведь… – он на секунду замолчал. – По-моему, она была удивлена, что ты – англичанка, что мой выбор пал на иностранку.
      – Мне кажется, она была недовольна твоим выбором, – заметила Фрэнсис, переключая скорость перед съездом с шоссе.
      – Нет, – ответил Луис, – вовсе нет. Она современная женщина, врач. Ты сама ее видела. Просто она немного сдержанна в начале знакомства.
      „Более чем сдержанна", – подумала Фрэнсис. Она вспомнила обед в их квартире в Севилье: темную мебель, накрытый со старомодной церемониальностью стол, саму Ану де Мена в ее смелой, тщательно подогнанной, типично испанской одежде; ее тихого мужа-профессора с длинным и мрачным лицом, как у великомученика. Луис сказал, что у них нет детей, так как Ана решила полностью посвятить себя работе. С их скудным английским и ее слабым испанским они еле-еле высидели тот вечер. Не было никаких шуток. На этот раз даже Луис не был склонен шутить. Но, когда, выйдя от супругов де Мена, они оказались на улице, он обнял ее и почти страстно поцеловал. И очень ее этим удивил, так как никогда раньше он не выказывал на людях своего к ней отношения.
      – Она расскажет обо мне твоей матери и матери Хосе?
      – Нет, – ответил Луис, – еще с детства мы с Аной привыкли не говорить матери того, о чем можно умолчать. Кроме того, Ана не любит мать Хосе.
      У Фрэнсис немного отлегло от сердца.
      – А почему не любит?
      – Потому что та все время твердит про феминизм, но сама палец о палец не ударит, чтобы попробовать зарабатывать себе на жизнь.
      – Ах вот что, – проговорила Фрэнсис, подумав о Барбаре. – А почему у твоей сестры нет детей?
      – Ана отказалась от детей ради своего дела – медицины. Она считает, что в этом ее предназначение.
      Фрэнсис хотела было спросить: „Ты считаешь, она права?", – но воздержалась. Какой смысл спрашивать, если она заранее знала, что он ответит: „Ана была воспитана нашей матерью. Она узнала об опасностях материнства из первых рук".
      Когда Луис сказал это в первый раз, Фрэнсис была не на шутку разозлена, между ними даже возник их первый спор. Заявление Луиса всколыхнуло ее чувства.
      – Ты просто не знаешь, о чем говоришь! Ты не можешь судить о всех матерях мира только по тому, что не любишь свою собственную мать и больше не любишь мать Хосе. Ты ничего об этом не знаешь!
      – Знаю, и достаточно, – парировал он.
      – Что ты имеешь в виду?
      – Я имею в виду, – сказал он, схватив ее за запястье, – я имею в виду, что, становясь матерями, все женщины меняются. Они перестают быть самими собой, перестают мыслить свободно и независимо. Их волнует одна-единственная мысль – о детях. Они становятся одержимыми…
      – Совершеннейшая чушь! Я никогда еще не слышала ничего подобного! Возьми Лиззи…
      – Лиззи?
      – Да, мою сестру, близняшку. У нее четверо детей, и они не извратили ее жизнь…
      – Я не употреблял слово „извратить".
      – Ты подразумевал это.
      – Я хотел бы познакомиться с Лиззи. Мне хотелось бы узнать твою сестру.
      „О, эта любовь, – подумала тогда Фрэнсис, – эта любовь, заставляющая обожать человека, с которым у тебя обнаруживаются такие различия, равно как и совпадения во взглядах. И с которым могут возникать такие моменты единения. Временами это убивает, но в большинстве своем волнует и возбуждает, дает тебе жизненную энергию. И ты чувствуешь себя, словно дом, некогда запертый и унылый, а ныне распахнувший все свои окна и двери навстречу солнцу".
      – Ты сможешь познакомиться с ней, – медленно проговорила Фрэнсис. – Я познакомлю вас, но лишь при условии, что ты будешь помнить, как я люблю ее.
      – Я никогда бы не забыл этого.
      „Теперь это так легко – любить всех, – размышляла Фрэнсис, сжимая руль, – легко и просто". Она ощущала себя переполненной любовью, как будто вдруг натолкнулась на неограниченный источник ее запасов. Она купалась в любви, могла бросать ее полными пригоршнями, как конфетти на свадьбе, одаривая всех. Уже четыре месяца она с Луисом, и до сих пор ее охватывает ощущение немыслимого счастья. Хотя бы уже оттого, что сейчас он находится здесь, рядом, в машине, и только ради нее и для нее.
      – Осталось всего три мили, – сказала она.
      Луис повернулся и посмотрел на нее долгим, внимательным взглядом. Затем протянул руну и легко коснулся ее щеки.
      – Моя Фрэнсис, – проговорил он.
      Лиззи предполагала, что Луис будет смуглым и довольно плотным, не таким высоким и романтически выглядящим, как Роберт, и, конечно, весьма зрелого возраста. И все ее ожидания, как она отметила не без удовольствия, оправдались. Но чего она не могла предположить, так это того, что он окажется таким привлекательным мужчиной. Что касается Луиса, то он знал, что Лиззи будет очень похожей на Фрэнсис. Убедившись в этом, он в то же время с удивлением отметил, насколько невероятным было то, что при таком физическом сходстве в Лиззи, собственно, не было ничего от Фрэнсис. Улыбаясь Лиззи, он подумал, что ему едва ли пришла бы мысль лечь с такой женщиной в постель.
      – Боюсь, – сказала Лиззи, – что нам следует стыдиться того любопытства, с каким мы ждали встречи с вами.
      – То же самое должен чувствовать и я, – признался Луис. – Ведь раньше я никогда не был близко знаком с близняшками. А как зовут всех этих детей?
      – Сэм говорит, что у вас часы „Ролекс", – крикнул Дэйви.
      – Дэйви!
      – Сэм прав, – улыбнулся Луис. – Это кто же из вас Сэм?
      – Вот он, – сказал Дэйви, указывая на кучу подушек на диване, из которой торчали две ноги.
      – Думаю, он просто не умеет себя вести, – заявил Алистер. – И, думаю, виноваты в этом мои родители.
      – А кто ты?
      – Алистер.
      – А ты, значит, Гарриет? – сказал Луис, поворачиваясь к Гарриет, покрасневшей до корней волос.
      – Как видите, Фрэнсис у нас – особенная тетя, – проговорила Лиззи.
      – Я и сам прекрасно знаю, что она особенная, – улыбнулся Луис.
      – У меня тоже должен был быть близнец, – вставил Алистер, – но он умер. А жаль, ведь если бы он остался жив, то мне не пришлось бы знаться с Сэмом. Я имею в виду, что Сэма просто не было бы на свете. Неплохая мысль, с любой точки зрения…
      – Довольно, – оборвал его Роберт. Он старался не смотреть на Фрэнсис. На ней была красная блузка – красная! на Фрэнсис! – и черные брюки. Ее волосы стали длиннее и светлее, а ноги без чулок в красивых кожаных сандалетах – коричневыми от загара. В ушах у нее были большие золотые серьги, простые круглые цыганские серьги. Никогда раньше Роберт не видел на ней таких сережек. Прежде она, немного стесняясь, носила только маленькие жемчужные кнопочки, совсем крошечные. Он посмотрел на Лиззи. Та разглядывала Луиса с почти нескрываемым интересом, а Луис, немного выставив руку в сторону Дэйви, разглядывавшего его часы, не отрывал взгляда от Фрэнсис.
      – И в этих часах можно нырять?
      – Конечно, можно.
      – А летать на космическом корабле?
      – Нет проблем, – Луис протянул свободную руку по направлению к Фрэнсис. – Amor…
      Комната неожиданно будто наэлектризовалась. „Он назвал ее „amor", – подумала Лиззи. – Amor! Какое слово! Сколько в нем интимного, страстного!" Если бы ее кто-нибудь когда-нибудь назвал этим словом, она бы, наверное, упала в обморок. Рядом с Amor привычное ей „дорогая" было настолько же страстным, как коричневый бумажный пакет для продуктов.
      Она бросила короткий испытующий взгляд на Фрэнсис. Та стояла, слегка наклонившись над Дэйви, и тихо говорила ему:
      – На твоем месте я не стала бы так восхищаться этими часами. Мне они кажутся вульгарными.
      Ее вид и голос были вполне обычными. Он что, говорит ей „Amor" все время? Если это так, то какова же атмосфера их повседневной жизни? Как можно заниматься такими обыденными вещами, как, скажем, чистить зубы или поджаривать тосты, когда рядом с тобой мужчина, который так(!) на тебя смотрит и называет „Amor"?
      – Лиззи?
      – Да, – вздрогнув, ответила она.
      – Я говорю, я могу помочь тебе с ужином. Роб хочет показать Луису „Галерею".
      – Да, – пробормотала Лиззи, – это хорошая идея. А ты?..
      – Я останусь здесь, – сказала Фрэнсис. Она в упор посмотрела на Лиззи.
      – Мне могла бы помочь Гарриет…
      Гарриет, охваченная желанием во что бы то ни стало удалиться из комнаты и убежать от всего, что так электризовало саму атмосферу, промямлила что-то насчет задания по истории.
      – Я хочу тебе помочь, – сказала Фрэнсис с ударением. – Ведь мы не виделись несколько месяцев.
      – Это моя вина, – вставил Луис, хотя при этом он нисколько не выглядел виноватым. Он нагнулся, чтобы застегнуть защелку массивного золотого браслета часов на запястье у Дэйви. – Ну вот. Теперь ты выглядишь как заправский европейский бизнесмен.
      Дэйви благоговейно поддерживал запястье другой рукой.
      – Пообещайте, что потом не дадите надеть эти часы Сэму.
      „Галерея" произвела на Луиса благоприятное впечатление. Он сказал Роберту, что подбор товаров отличается хорошим вкусом и знанием международного рынка. Таких салонов в испанской провинции не найти. Луису особенно понравился интерьер. По его словам, хороший дизайн интерьера очень ценится в Испании, особенно в Барселоне. Он поинтересовался, какое нужно получить специальное образование, для того чтобы открыть такой салон.
      – Специальное образование? – переспросил Роб. – Никакого. Во всяком случае, для такого магазина. Знания приобретаются со временем, по мере погружения в дело.
      Луис рассказал, что в Испании сложилась строгая система подготовки специалистов для любого вида бизнеса, которых обучают в многочисленных специальных учебных заведениях. Не имея соответствующего диплома, пробиться в каком-либо деле сложно. Затем он заговорил о проблеме трудовых ресурсов в Испании, о профсоюзах, и социалистических, и коммунистических, о минимальной зарплате, о консерватизме испанской провинции, о социалистическом правлении в ряде городов страны.
      – Однако я утомил вас, – сказал Луис. Он стоял перед прилавком с привезенными с Филиппин высокими напольными подсвечниками. У них были острые наконечники, на которых крепились массивные восковые свечи.
      – Наоборот. Ведь я ничего не знаю об Испании.
      – Нет, – проговорил Луис. Он разглядывал свечи и улыбался. – Вы просто проявляете вежливость по отношению к гостю, а на самом деле вы сейчас думаете о Фрэнсис.
      – Естественно…
      Луис похлопал его по руке.
      – Просто согласитесь, что думаете. Конечно, вы думаете о Фрэнсис.
      – У нас дружная семья, – сказал Роберт. – Мы тесно связаны друг с другом. Лиззи и Фрэнсис очень близки, как и положено близнецам. И они сохраняют близкие отношения с родителями. Я, например, своих почти не вижу.
      – Я тоже. Моя мать ударилась в религию, а отец, всю жизнь пробыв военным, придерживается крайне правых взглядов, слишком правых для современной Европы.
      Роберт прошел к стене, на которой висели импрессионистские по стилю литографии одного местного художника. На них были изображены звери и птицы. Литографии нравились Роберту, но, к сожалению, расходились плохо. Лиззи считала, что они были слишком мрачными, изображали неприятные сцены. „Разумеется, люди прекрасно знают, что лисы охотятся и убивают фазанов, – говорила она. – Но они не хотят видеть это на картинах".
      – Вам нравится? – спросил Роберт Луиса.
      – Да, эти литографии хорошо продавались бы в Испании.
      – Здесь они не идут. Лиззи говорит, что они слишком мрачные. – Он бросил взгляд на Луиса. – Понимаете, Лиззи волнует: что будет с вами и Фрэнсис дальше.
      – Женщин это всегда беспокоит. Я не знаю, что с нами будет дальше, потому что не в состоянии предсказывать будущее.
      – Но мы не хотим, чтобы Фрэнсис осталась без будущего.
      Луис выпрямился. Он повернулся к Роберту и сказал, глядя ему прямо в глаза:
      – Вам не следует недооценивать Фрэнсис. Она без будущего никогда не останется. Я еще не встречал такой сильной натуры.
      – Фрэнсис?
      – О да! Она прячет это, но это всегда при ней. Моя сестра Ана тоже сильная натура, но она выставляет это напоказ, как одежду, это всегда в ней заметно. С Фрэнсис – наоборот.
      – Я знаю Фрэнсис с двадцати лет, всего на месяц-два меньше, чем Лиззи, и я никогда не видел ее настолько поглощенной отношениями с мужчиной.
      – И вы, – сказал Луис, засовывая руки в карманы брюк, – хотите предупредить меня, чтобы я не сделал ей больно? Или вам поручила это жена?
      – Пожалуйста, не обижайтесь…
      – Я нисколько не обижаюсь, – с улыбкой произнес Луис. – Я просто стараюсь вас понять.
      – Я не вмешиваюсь в ваши отношения, – искренне сказал Роберт. – Я просто стараюсь как-то защитить Фрэнсис.
      – Да-да, я понимаю. Я, может быть, и жалкий иностранец, но я тоже человек.
      – Дело в том, – начал Роб, неожиданно ощутив себя в идиотской роли некоего папаши-защитника, которая ему не нравилась и к которой он никогда не стремился, – дело в том, что чувства у северных и южных народов сильно разнятся. Разве не так? Может, поэтому между севером и югом с таким трудом устанавливается взаимопонимание. – Он замолчал. Посмотрел на Луиса. – Боже, простите меня. Я не имел в виду всего этого. Я даже не уверен, что сам верю в то, что говорю. Пожалуйста, забудьте последние минуты нашего разговора. Что я могу сказать? Только то, что никогда раньше не видел Фрэнсис такой счастливой.
      Луис обменялся с Робертом взглядом. Что хотел сказать этот симпатичный свояк Фрэнсис? Может, он хотел пожелать им счастья? Намекая, в то же время, что сомневается в хэппи-энде? Значит, и он тоже – обладатель этой любопытной английской черты, сдержанности, которая присутствовала во Фрэнсис, когда они познакомились, и мешала ей открыто высказывать свои чувства? Это похоже на крайнюю степень вежливости, но настолько самоуничижительную, что в конце концов она приносит страдание и погребает под собой ее обладателя. И дело не в том, что испанцы превосходят англичан в умении выражать свои чувства, они просто не боятся самих чувств. Как заметила уже и Фрэнсис, они гордятся своими чувствами. „Это делает вас благородной нацией, – говорила она, – нацией возвышенных людей. У англичан достоинств не меньше, но теперь они боятся казаться возвышенными. В этом положении они ощущают себя глупыми и даже выглядящими „империалистично".
      Роберт Мидлтон не казался Луису ни глупым, ни обладающим имперскими амбициями. Он казался просто несчастным, как человек, не имеющий выхода для своих чувств. Луис вынул руки из карманов, протянул их вперед и сжал плечи Роберта.
      – Если она так выглядит, то я так себя и ощущаю.
      – Да, я знаю.
      – Иногда, – заметил Луис, – нам необходимо сделать как раз то, что нам не свойственно. Каждому из нас надо иногда уметь взглянуть на мир чужими глазами.
      Неожиданно в голову Роберту пришла мысль об их с Лиззи затруднительном положении, о непростой ситуации с „Галереей", об этой мелкой, неинтересной и ужасной работе жены, о нависшем над ними банковском долге.
      – Иногда посмотреть на мир другими глазами нас вынуждают обстоятельства, – задумчиво сказал он.
      Луис опустил руки. В голове Роба тяжело проворачивались еще какие-то мысли, и, похоже, это не были мысли о Фрэнсис.
      – Возможно, – вежливо сказал он.

* * *

      – Разве я не могу заказать для вас поездку? Ты и Роберт в Мохасе! Ты даже не представляешь, как там красиво.
      Лиззи как раз вытапливала жир из уток, которые были куплены специально для Фрэнсис и Луиса (сейчас она втайне жалела об этом), и сказала, что это невозможно.
      – Но почему?
      Лиззи несколько раз проткнула уток специальной вилкой.
      – Боюсь, нам это не по карману. Нам все теперь не по карману, Фрэнсис, – этот дом, эти машины, все! И, конечно, мы не можем позволить себе поездку в Испанию.
      – Но это мог бы быть подарок от меня. Мне бы хотелось сделать его тебе. Я хочу этого. Представляешь, только ты и Роб.
      Лиззи положила уток на противень и отправила их в духовку. Ей стало вдруг жалко себя.
      – Лиззи?
      – Я не могу принимать от тебя подарков. Я…
      – Что?
      – Ты добрая, очень добрая, – произнесла Лиззи почти с отчаянием, – но я не могу.
      – Почему не можешь? Ведь это от меня.
      – Именно потому и не могу.
      – Знаешь, – сказала Фрэнсис, взрезая ножом ананас, который ей предстояло почистить и нарезать кусочками для салата, – я думаю, ты просто капризничаешь.
      – Нет, поверь мне. Просто я чувствую, как теряю контроль над ситуацией.
      – Послушай, зачем тогда эти утки и ананасы, если положение настолько тяжелое? Ты что, купила их специально для нас?
      Лиззи непроизвольно моргнула на слове „нас"
      – Разумеется, я не…
      – Лиззи! – Фрэнсис швырнула нож на стол. – Зачем делать вид, что ничего не происходит, если времена меняются?
      – Потому что я ненавижу эти перемены, я так их ненавижу!
      – Что твоя работа? Действительно ужасная?
      – Нет, – ответила Лиззи, подливая на противень бульон для подливки. – Нет, совсем она не ужасная. Просто скучная и трудоемкая. Совсем не интересная по сравнению с тем, чем я занималась в „Галерее". Все думают, что удар судьбы – это что-то одномоментное, какой-то страшный миг, и, когда он проходит, все возвращается на круги своя. Но удар судьбы может быть и продолжительным, как в нашем случае, когда несчастья следуют волна за волной. Я убеждаюсь, что неприятности с деньгами, оказывается, нарастают с бешеной скоростью, если вовремя не придавать им значения. Извини, я говорю так путано, выгляжу такой неблагодарной. Но дело в том, что я чувствую себя загнанной в угол. Чувствую, что утрачиваю способность влиять на ход событий. А это мне вынести просто не под силу, потому что я всегда могла влиять на жизнь. Я думаю, люди, наделенные силой воли и властностью, наверное, именно так чувствуют себя, когда теряют власть. Как будто тебя переехала безжалостная машина. И в таком положении принимать знаки доброго внимания тяжело даже от тебя. Понимаешь, я не хочу доброты. Мне хочется наказать кого-нибудь за то, что случилось с нами.
      Фрэнсис ножом выковыривала колючие глазки из очищенного от кожуры ананаса.
      – Но, может быть, отдых в Испании вернет тебе ощущение нормальности положения, вселит какие-то надежды?
      – Я боюсь, что если только уеду куда-нибудь, то уже вряд ли найду в себе силы вернуться обратно. Я испытываю чувство вины. Вины перед детьми за то, что я такая злая и раздражительная. Я не могла бы уехать в Испанию и оставить их здесь. Во всяком случае, не сейчас.
      – Но они ничем не обеспокоены. Думаю, они ни о чем даже не догадываются.
      – Я и не хочу, чтобы они догадывались. Мама говорит, что им пора узнавать о трудностях жизни, а я просто не переношу этих ее разговоров. Честно говоря, мне вообще трудно говорить на эту тему. Может, поговорим о чем-нибудь еще?
      – Я могла бы рассказать тебе о Луисе, – предложила Фрэнсис.
      Лиззи обернулась. Фрэнсис сидела за столом и нарезала дольками ананас. Ее лицо и руки отливали золотом. Лиззи подумала, что, наверно, никто и никогда не считал их красивыми, хотя бы по той простой причине, что в их внешности недоставало классической чистоты линий. Но, Боже! Фрэнсис была так близка к этому сейчас! Лиззи подошла к столу и положила руку на плечо сестры.
      – Извини, что я такая противная и нудная. Твое предложение мне очень приятно.
      Фрэнсис подняла голову.
      – Он тебе нравится?
      – Пока да.
      Фрэнсис приподнялась и поцеловала Лиззи.
      – Тогда все в порядке, – удовлетворенно сказала она. – Он все для меня изменил.
      – Все?
      – Да, даже бизнес. Он нашел гидов для моей испанской программы на будущий год. Ты помнишь, как я мучилась с итальянскими гидами? Это так нелегко – найти человека достаточно компетентного и ответственного, кто не заламывал бы такие цены, от которых стоимость тура взлетает до небес. В Испании все складывается по-другому. Чтобы чего-то добиться в этой стране, нужно иметь связи, а у Луиса связи везде.
      – О, Фрэнсис, – сказала с улыбкой Лиззи, – ты влюбилась в него по уши!
      – Я знаю. Ну и пусть. Я не испугаюсь, если полюблю его еще больше. После вас мы едем к маме с отцом.
      – О Боже!
      – А что тут такого?
      – Ну, понимаешь, – начала Лиззи и сразу потеряла нить своей мысли, состоявшей в том, что в случае такого визита все будут видеть в Луисе потенциального зятя. – Понимаешь, для него это будет нелегкое испытание.
      – Но он сам хочет познакомиться с ними.
      – Правда?
      – Да, – уверенно сказала Фрэнсис.
      Тут открылась дверь, ведущая в сад, и вошли Роберт с Луисом.
      – У вас прекрасный магазин, – сразу же объявил Луис.
      – Да, я знаю, – с улыбкой ответила Лиззи. – Вот если бы он еще приносил прекрасные доходы.
      – Чем-то восхитительно пахнет…
      – Утка.
      – Великолепно. Я обожаю утку. Querida, что ты делаешь этим страшным ножом?
      Теперь вот „Queridau. Господи, слова-то какие! Лиззи быстро сказала Роберту:
      – Роб, пожалуйста, отыщи Дэйви. Я беспокоюсь за часы Луиса…
      – А Луис о них нисколько не беспокоится, – улыбаясь, сказал Луис.
      – Все равно, – проговорил Роберт, открывая дверь в холл, – мы будем себя ужасно чувствовать, если с ними что-нибудь случится.
      – А вот Фрэнсис, напротив, будет даже рада.
      – Да, – согласилась Фрэнсис, – она будет рада. Ну, вот и готово. Добавить винограда?
      В холле Роберт позвал Дэйви. Сначала было долгое молчание, затем открылась дверь, исторгнув из детской грохот телевизора, затем раздался стук, с которым дверь закрылась, и наконец по холлу потянулись медленные шаги.
      Все услышали, как Дэйви рассказывает:
      – А Сэм побоялся даже прикоснуться к этим часам.
      – Рад слышать это.
      – Алистер сказал ему, что, если он коснется их хотя бы мизинцем, дядя Фрэнсис уложит его на месте.
      – Дэйви, – сказал Роб, – нашего гостя зовут мистер Морено.
      Он появился в дверях с Дэйви на руках. Луис рассмеялся:
      – Дядя Фрэнсис!
      Дэйви покраснел. Он немного повернулся на руках у Роба и уткнул лицо ему в шею. Лиззи подошла к ним и погладила сына.
      – Все в порядке, дорогой. Ты не мог знать его имени. Видишь, мистер Морено совсем не обиделся.
      – Конечно, он не обиделся, – сказал Луис.
      – Дорогой, – мягко повторила Лиззи и пригладила рукой взъерошенные волосы сына. Он повернулся и серьезно посмотрел на нее сверху вниз. В этот момент Фрэнсис подняла взгляд и увидела их всех троих: Роберта с Дэйви на руках и Лиззи, тянущуюся к нему. Увидела их лица, спокойные и объединенные общим чувством, и что-то кольнуло ее в сердце, кольнуло беззвучно и сильно. Она уже хотела было сказать: „Вы выглядите, как святое семейство на картине", – но удержалась. Это и так было очевидно.
      Луис сразу же подошел к ней, вытащил из-под стола еще один стул и сел рядом.
      – Иди сюда, – сказал он Дэйви, – я покажу тебе, как узнавать время в Австралии.
      Роберт мягко опустил Дэйви на пол. Тот колебался, прижавшись к ноге отца.
      – Иди, – снова позвал Луис. – Мы же друзья, правда?
      Очень медленно Дэйви обошел стол и остановился в метре от Луиса.
      – Но я же не увижу циферблат с такого расстояния. Я ведь старый, Дэйви, и должен держать вещи перед глазами, чтобы хорошенько их видеть. Ты должен мне помочь.
      Сантиметр за сантиметром Дэйви приближался к Луису.
      – Так на какую руку мы надели тебе часы? Механическим движением, как солдат, Дэйви выбросил вперед правую руку.
      – Подойди поближе. Дэйви подчинился.
      – Еще ближе. Этот циферблат такой маленький. Теперь смотри: я нажимаю на эту кнопку, и в маленькое окошечко мы видим названия стран. Ты хорошо читаешь, Дэйви?
      – Ничего, – пробормотал мальчик.
      – Видишь здесь буковку „А"?
      – В имени Алистер есть буква „А".
      – Она есть и в слове „Австралия".
      Дэйви склонился над часами, и в этот момент Луис мягко обнял его одной рукой.
      – Теперь нажимай эту кнопку. Дэйви нажал.
      – Видишь? Получились цифирки. Ты знаешь цифры? Дэйви посмотрел на Луиса. Их лица были в нескольких сантиметрах друг от друга.
      – Я знаю до пяти, – сказал мальчик уверенно.
      – Значит, ты – умный мальчуган.
      Дэйви несколько секунд смотрел на Луиса, потом снова нагнулся над часами.
      – Умный, хороший мальчуган, – проговорил Луис и посмотрел на Фрэнсис поверх головы Дэйви. Ему показалось, что она смотрела на него так, будто перед ее глазами было какое-то видение.

ГЛАВА 13

      – Это абсурд, – сказала Барбара.
      – Ты так говорила, – напомнил ей Уильям, – когда тебе сообщили, что ты носишь двойню. Ты говорила так же…
      – Это все абсурд! – повторила Барбара. Она вытирала стол мокрой тряпкой, хотя Уильям еще и наполовину не закончил свой завтрак. Барбара теперь часто тан делала – посреди еды начинала вытирать со стола, поднимая тарелки, чашки и баночки и бесцельно водя под ними тряпкой. Это была какая-то странная привычка. Уильям схватил банку с джемом и, как бы защищая ее от Барбары, почти прижал к груди.
      – Но он тебе понравился.
      – Ну и что? – раздраженно фыркнула Барбара. – Ну и что, что понравился? Да. Он выглядит весьма симпатичным и цивилизованным человеком. Но не в этом дело. Поставь джем, а то испачкаешь свой джемпер.
      – Нет, не испачкаю, – ответил Уильям. – Джем внутри банки, а не снаружи. Ты ведь сказала, что не помнишь, чтобы Фрэнсис тан хорошо выглядела, и что он приятный человек.
      – Но он иностранец!
      – Каждый из нас является иностранцем по отношению к человеку другой национальности, – терпеливо заметил Уильям. – Пожалуйста, оставь тосты, я съем еще.
      – Смешанные браки…
      – Барбара!
      – Не кричи.
      – Но они не собираются пожениться! – воскликнул Уильям, не обращая внимания на замечание жены. – Луис – женатый человек. С Фрэнсис у них просто роман.
      – А ты, конечно, хорошо разбираешься в таких делах, – сварливо заметила Барбара, мстительно убирая от него масло.
      – У Фрэнсис уже было несколько романов, – как бы не замечая слов Барбары, продолжал Уильям, намазывая на тост толстый слой джема, чтобы компенсировать потерю масла. – И ни один из них не был серьезным. Этот – самый серьезный за всю ее жизнь. Вот и все.
      Барбара поставила масло в холодильник и так хлопнула при этом дверцей, что все бутылки внутри него жалобно звякнули. Она осталась стоять у холодильника спиной к Уильяму.
      – Барбара?
      Она не ответила и продолжала стоять, явно напряженная, уставившись на висевший над холодильником слащавый рождественский календарь, который был прислан ближайшей авторемонтной мастерской. Уильям с полминуты вежливо подождал и принялся за свой тост.
      – Это не то! – прорвало наконец Барбару.
      – Что не то? – жуя, спросил Уильям.
      Она повернулась, стараясь выглядеть спокойной.
      Уильям подумал, что всю свою жизнь Барбара старалась не выказывать чувств, за исключением, пожалуй, крайнего гнева.
      – Я не против того, чтобы у Фрэнсис был роман. В конце концов, я не против и того, что он иностранец.
      – Слава Богу!
      – Но ведь на этот раз она серьезно влюблена! Уильям внимательно посмотрел на нее.
      – Что?
      – Она по-настоящему влюблена. Глубоко и серьезно.
      – Ну и…
      – Он женат.
      – Да. Я знаю.
      – Ей будет больно…
      Уильям положил свой тост на тарелку.
      – Я не понимаю…
      – Конечно, ты не понимаешь. Ты никогда ничего не понимаешь. У тебя все просто. Да пойми ты, что Фрэнсис влюбилась в женатого католика и их отношения обязательно закончатся слезами, большую часть которых прольет именно Фрэнсис.
      Уильям снова взялся за тост. Его рука немного дрогнула, и капля джема упала на джемпер.
      – Почему ты не можешь позволить ей спокойно наслаждаться своим счастьем? Даже если в будущем у нее возникнут какие-то проблемы, сейчас ведь их нет. Почему тебе просто не порадоваться за нее? Что ты раскаркалась, как злая ворона?
      – У тебя на джемпере джем, – сказала Барбара. – Я же говорила, что ты его испачкаешь.
      – Замолчи! – взорвался Уильям. Он швырнул свой тост через всю кухню и проследил, как тот приземлился джемом вниз, в корзину с выглаженным бельем.
      – Эти мужчины, – явно сбавляя тон, проговорила Барбара, – эти неисправимые романтики! Какой смысл радоваться по-дурацки тому, что рано или поздно обернется трагедией? К счастью, я не разделяю твоей романтической сентиментальности.
      Уильям нагнул голову и уставился в стол. В который уже раз он с сожалением подумал о том, что в английских семьях, принадлежащих к среднему классу, уже давно не принято бить жен.
      – Не думай, что я не люблю Фрэнсис, – сказала Барбара, – и не думай, что я ее не понимаю. Именно потому, что я ее люблю и понимаю, я не собираюсь играть в идиотскую игру, прикидываясь, будто она обрела многообещающее будущее, когда это совсем не так. А сейчас я пойду заправлять кровати и оставлю тебя разбираться с тем, что ты натворил в корзине с чистым бельем.
      Она вышла, важно закрыв за собой дверь. Уильям слышал ее тяжелые и ровные шаги на лестнице, потом они протопали по площадке и раздались уже в спальне, поглощенные затем звуками радио, которое Барбара в таких случаях всегда включала вызывающе громко.
      Уильям встал, подошел к раковине для мытья посуды и почистил свой джемпер мокрой тряпочкой. Он посмотрел в окно. За окном открывался тот же вид, что и сорок лет тому назад, когда Барбара сообщила ему, что у нее будет двойня. Те же ровные красивые поля, те же изгороди, те же ряды тополей с могучими стволами. Единственное изменение состояло в том, что на ферме за ближайшим полем поставили уродливую силосную башню и еще более уродливый амбар, выкрашенные неестественно зеленой краской и теперь уже расцвеченные пятнами ржавчины.
      Уильям оперся о край раковины. Возможно, он романтик. Возможно, он считает, что, какие бы трудности ни ждали Фрэнсис впереди, они стоят ее нынешнего ощущения счастья. Возможно, каким-то инстинктом, совершенно не принимающим в расчет реальные факторы (а он всегда в большей степени уважал чувства, чем логические построения), он улавливал понимание того, что любовь никогда не проходит бесследно, даже если она кончается.
      И все же Барбара, при всем ее сложном характере, давая трезвые оценки реального хода вещей в этот момент, когда Фрэнсис испытывает только радость, совершенно права. И, конечно же, Барбара является матерью его дочерей (хотя инстинкт материнства получал у нее порой весьма странные проявления) и стремится уберечь их от невзгод, пусть иногда и методами, вызывающими у Уильяма неприязнь. В конце концов, удивительно хотя бы то, что Барбара воспринимает нынешнее счастье Фрэнсис вполне серьезно, а не хмыкает презрительно над тем, что кто-то где-то в здравом уме может не считать само понятие романтической любви абсолютной чепухой.
      Уильям широко зевнул и отвернулся от окна. Бедные двойняшки, бедные маленькие двойняшки, у вас сейчас сплошные проблемы. У Лиззи проблемы в настоящем, у Фрэнсис – в будущем, даже если сама она о них еще не знает.
      Он вспомнил, как думал, когда его дочери были плаксивыми младенцами, что никто не решился бы заводить детей, если бы заранее знал, как изматывает уход за ними. Какие наивные мысли роились тогда у него в голове! Теперь, с высоты родительского опыта, он понимает, что те годы младенчества двойняшек были золотыми годами его отцовства. И причина тут проста – тогда он был вполне в состоянии сделать своих дочерей довольными и счастливыми.
      Он пересек кухню и заглянул в корзину для белья. Тост лежал на его тщательно выглаженной и сложенной пижаме, светло-голубой в более темную голубую же полоску. Постояв несколько минут над корзиной, он решил оставить все как есть.
      Новый управляющий отделением банка в Ленгуорте был моложав, У него было узкое лицо и короткая стрижка. Он носил один из тех мрачноватых невыразительных костюмов, в которых сегодня на работу ходят все, кроме фермеров и автослесарей.
      – Я рад, мистер Мидлтон, этой возможности встретиться с вами, – сказал он Роберту.
      „Почему встретиться? – подумал Роберт. – Он хочет подчеркнуть разницу между встречей и знакомством? В любом случае, это же они меня вызвали".
      – Вы просили меня зайти.
      – Да, действительно. Насколько я помню, письмо было адресовано и вам, и миссис Мидлтон. Я, честно говоря, ожидал, что…
      – Как я уже говорил вашему секретарю, миссис Мидлтон по будням работает в школе Уэстондэйл в Бате.
      Управляющий поднял брови и поджал губы.
      – Вы проинформировали нас?
      – Почему мы должны были вас информировать?
      – В вашем нынешнем положении, – управляющий заговорил тоном, который подразумевал, что задолженность Роберта равнозначна по крайней мере уголовному преступлению, – вы должны информировать нас обо всем.
      Роберт открыл было рот, чтобы выкрикнуть: „Не смейте разговаривать со мной таким тоном!" – но промолчал. Чего он этим добьется, кроме кратковременного выброса адреналина в собственные вены? А потом нужно будет извиняться, сознательно обеспечивая противнику выгодные позиции. Роберт бросил взгляд на рыжеватые волосы банкира, его бесцветные, почти без ресниц глаза. Кожа управляющего еще носила отпечатки юношеских прыщей. Он не только выглядел как противник, ему, похоже, это даже нравилось.
      – Пожалуйста, садитесь, мистер Мидлтон. Роберт неохотно подчинился и выбрал кресло, обитое черно-серой шерстью. Управляющий сел в свое кресло за столом и сложил руки на толстой папке, в которой, видимо, находились финансовые отчеты Мидлтонов.
      – Боюсь, мистер Мидлтон, я не могу больше терпеть эту ситуацию.
      – Как вы смеете использовать слово „терпеть"? – вскричал Роберт, забыв о решении сдерживаться. – Как вы смеете? Ваше учреждение всего лишь предоставляет клиентам услуги, и, позвольте напомнить, дьявольски дорогие услуги. Вы не комитет по этике, который имеет право судить заблудших.
      Управляющий с болезненной гримасой на лице посмотрел на свои руки, как будто ждал, пока неприятный запах улетучится из комнаты.
      – Наша кредитная комиссия, то есть кредитная комиссия головного отделения в Бате, ранее уже требовала от вас принятия неотложных мер для безусловной и скорейшей выплаты основной части долга. Тогда, если вы помните, было выдвинуто условие о том, что вы существенно снизите сумму непокрытой задолженности в течение девяти месяцев. Этот период истек, а ваш долг фактически не уменьшился. Руководство банка беспокоится, что таким образом долг „зависает", мистер Мидлтон.
      – Зависает?
      – Под этим подразумеваются опасения того, что вы, мистер Мидлтон, привыкнете к этому долгу и не будете предпринимать по нему ничего, кроме выплаты процентов.
      Роберт на секунду опустил взгляд. Голова у него плыла. Ему не верилось не только в то, каким образом разговаривал с ним этот рыжеватый управляющий, ему не верилось и в то, что именно тот говорил. Роберт глубоко вздохнул.
      – Вам не приходит в голову, что факт существования этого долга висит на нас в тысячу раз более тяжелым бременем, чем на вас? И причина этого проста – этот долг ставит под угрозу все, чего я и моя жена добились за восемнадцать лет. Вы что, считаете, что в нынешней ситуации мы спокойненько посиживаем, а не напрягаем каждый нерв и мускул в стремлении хоть как-то улучшить ее? Что еще, по вашему мнению, заставило мою жену взяться за работу на стороне, как не стремление найти источник средств для покрытия ваших огромных процентов по кредиту и таким образом пустить прибыль от художественного салона на возврат самого кредита? Моя жена, очень талантливая и образованная женщина, вынуждена делать работу, на которую и ваши клерки не согласились бы.
      – Извините, – перебил управляющий, – но личные моменты здесь не нужны.
      – Но что еще мы можем сделать? – почти прокричал Роберт. – За малую прибыль мы сейчас работаем с большим напряжением, чем когда-либо. Что еще можно от нас ожидать?
      Управляющий сменил позу. Теперь его локти стояли на столе, а кончики пальцев были сведены на уровне лица. Жест показался Роберту одновременно и властным, и ханжеским.
      – Наша кредитная комиссия…
      По непонятной причине Роберт почувствовал, что почва уходит у него из-под ног.
      – Наша кредитная комиссия, – продолжал управляющий, глядя в глаза Роберту, – требует безусловного подтверждения того, что основная часть долга по кредиту будет уплачена в ближайшем будущем.
      – И как, черт возьми, я могу предоставить такое подтверждение?
      – Очень просто, мистер Мидлтон. Выставив ваш дом на продажу.
      Дженни стояла на небольшой площадке перед дверью в офис „Галереи" с подносом, на котором виднелась маленькая бутылочка минеральной воды и сандвич с тунцом. Роберт находился внутри офиса; дверь была плотно закрыта. Было уже около трех часов, а он, как она знала, еще не обедал. Она тихонько постучала.
      – Кто там? – спросил Роберт. – Это я, – ответила Дженни.
      – А, Дженни, заходите.
      Она осторожно открыла дверь. Он сидел за столом, а вокруг него лежали папки-скоросшиватели с банковскими документами.
      – Я подумала, что вам надо хоть немного перекусить. Ведь вы не обедали.
      – Да, не обедал. Очень мило с вашей стороны.
      – Сандвич с тунцом. Это все, что осталось в кафе наверху. Думаю, он ничего.
      – Спасибо.
      Она поставила поднос на приставной столик.
      – Это минеральная вода. Может, вы хотите кофе? Он посмотрел на нее. Лицо у него было очень бледным.
      – Дженни.
      – Да, – ответила она.
      – Присядьте на секунду.
      Она села на ближайший вращающийся стул, сложив руки на коленях. На секунду в комнате повисло молчание, затем Роберт вдруг, без всякой преамбулы, произнес:
      – Мы должны продать Грейндж.
      Она слабо вскрикнула, ее руки взметнулись к лицу.
      – Нет…
      – Да, мы должны, – сказал Роберт. – Сегодня утром я был в отделении банка. У нас было девять месяцев для того, чтобы уменьшить основную задолженность. Ничего не вышло. Мы еле-еле успевали платить проценты. И вот они захлопывают дверцу.
      Дженни на секунду представила себе свой небольшой дом, который после смерти Майка стал для нее чем-то большим, чем просто жилище. Она представила столь знакомый и дорогой для нее фасад, увитое плющом крыльцо, окна мансарды, которые выступали в крыше словно удивленно поднятые брови, и с каким-то испугом ощутила, каким бы ударом для нее была даже потенциальная угроза потерять его.
      – О, Роб!..
      Он взял сандвич и послушно откусил кусок.
      – Я не знаю…
      – Она обожает этот дом, – продолжил Роб, кладя надкушенный сандвич на поднос. – Она положила на него глаз с того момента, как мы приехали в Ленгуорт. Мы часто гуляли с ней около него по уик-эндам, говоря друг другу: „Когда-нибудь, когда-нибудь…" и строя планы, как бы мы украсили его. Когда наконец мы получили дом, она вложила в него всю душу. А теперь вот мне нужно сказать ей, что у нас его забирают.
      – Может…
      – Может, что?
      – Может, – сказала Дженни, сжимая свои маленькие аккуратные руки, – банку будет достаточно, если вы дадите объявление о продаже, а дела пойдут потом лучше, и вам не придется в действительности его продавать?
      – Они требуют минимум сто тысяч фунтов через шесть месяцев.
      Роберт и Дженни посмотрели друг на друга.
      „Сто тысяч фунтов, – со страхом подумала Дженни, – было намного больше той суммы, которую страховая компания в конце концов выплатила после гибели Майка в автомобильной катастрофе". Вообще все, что она имела, включая дом, стоило гораздо меньше суммы долга Мидлтонов. Она похолодела при мысли об этом.
      – Лиззи такая мужественная и сильная, – проговорила она. – Я уверена, она выдержит это известие. Она придумает какой-то выход.
      – Правда? – с надеждой спросил Роб. Он посмотрел на простое милое лицо Дженни, накрахмаленный воротничок ее блузки, аккуратную нитку жемчуга, ниспадающую на застежку ее жакета. Неожиданно он почувствовал, что ее облик дает ему ощущение покоя и постоянства. Ему вдруг почти захотелось броситься к ней, спрятать голову у нее на груди и попросить ее успокоить его, пообещать ему, что наутро все уже будет в порядке.
      Сдержав себя, он сказал:
      – Проблема в том, что думать уже не о чем. Мы уже передумали и перепробовали все.
      Он попросил Дженни закрыть „Галерею" и рано ушел домой вместе с Сэмом и Дэйви, которых Дженни, как обычно, забрала из школы и напоила чаем. Сэму не нравилось, что его забирала Дженни. Он почему-то боялся ее и подсознательно в ее присутствии вел себя спокойно. Это шло вразрез с его обычной манерой, и в качестве компенсации по пути из „Галереи" в Грейндж он становился просто ужасен. Он сыпал неприличными словами и кидался на дорогу, как камикадзе, так что обычно Роберт приходил с ним домой очень взвинченный. Если Лиззи успевала сама забрать мальчиков из „Галереи", то они возвращались в ее разбитой машине, а это лишало Сэма возможности проявить все свои хулиганские наклонности, поскольку путешествие занимало всего три минуты.
      Когда Роберт привел Сэма и Дэйви домой (при этом Дэйви угрожающе пыхтел, так как Сэм сказал ему, что его лицо похоже на задницу бабуина), он увидел, что Алистер сидит на кухне и ест овсяные хлопья, горстями доставая их из коробки и отправляя в рот. При этом он не отрываясь читал комикс. Гарриет нигде не было видно.
      – Привет, – сказал Роберт.
      Алистер отправил в рот очередную порцию хлопьев, рассыпая их по столу, и ничего не ответил отцу.
      – Прекрати! – крикнул Роберт, – Отвечай, когда я с тобой разговариваю, и перестань есть хлопья, если не можешь есть их по-человечески.
      Сэм выскользнул из кухни в своем стремлении попасть к телевизору, а все еще пыхтящий Дэйви поплелся за ним.
      Алистер медленно оторвал взгляд от комикса и с удивлением посмотрел на отца.
      – Прошу прощения?
      – Ты слышал, что я тебе сказал.
      Роберт потянулся и вырвал у него коробку с хлопьями и комикс.
      – Извини, но…
      – Пойди возьми щетку и совок и убери это безобразие. Потом садись готовить урони, пока я не позову тебя к ужину.
      – В настоящее время, – заявил Алистер, – я даже отдаленно не склонен к принятию ужина.
      – Тогда можешь оставаться голодным, мне все равно.
      Алистер предусмотрительно отошел в сторону, чтобы на всякий случай быть подальше от отца.
      – Должен сказать, ты вне себя. Что случилось? Роберт подошел к холодильнику и начал доставать баночки и продукты, завернутые в фольгу и вощеную бумагу.
      – Делай, что я тебе сказал, Алистер. Где Гарриет?
      – Не спрашивай меня. В последний раз она была замечена на рыночной площади с Хизер. Видимо, они стояли в очереди к Джэймсу Пэрду, что указывает на абсолютное отсутствие вкуса у моей дорогой сестры.
      – Алистер, – сказал Роберт, доставая противень и укладывая на него аккуратными рядами итальянские сосиски, – если ты не пойдешь и не возьмешь совок, я тебя отлуплю.
      Алистер медленно вышел из кухни и вполголоса заметил Корнфлексу, который с интересом высунулся на шум из своего ящика, что разозлиться – это значит признать свое поражение перед противной стороной.
      Роберт добавил на противень разрезанные пополам помидоры и несколько вялых консервированных грибов (мальчики никогда не станут их есть, а вот Гарриет съест, если только придет домой). Затем поставил противень на верхнюю полку духовки. Ему вдруг захотелось немного виски, но он тут же отказался от этой мысли, сказав себе, что еще всего лишь двадцать минут шестого, и вспомнив, что с Рождества виски в доме вообще нет.
      Алистер вернулся с совком и метелкой и собрал ими примерно две трети рассыпанных хлопьев. Подойдя к мусорному ведру, он ссыпал туда мусор так, что его большая часть вновь попала на пол.
      – Вот, папа, я искренне надеюсь, что ты удовлетворен, – саркастически заметил мальчик отцу и выплыл из кухни, оставив дверь открытой.
      Роберт прошел в находившуюся рядом с кухней кладовку – великолепную кладовку в викторианском стиле с ровными рядами полок и огромными крюками для окороков – и достал из морозильника упаковку замороженных кубиков картофеля и пакет гороха. Пакет с горохом был уже открыт, а пластик в месте надреза кое-как скреплен проволочкой. Естественно, она сразу же выскочила, и несколько пригоршней гороха с веселым стуком просыпались внутрь морозильника. Роберт чертыхнулся, захлопнул крышку и понес остатки гороха на кухню.
      Через двадцать минут должна подъехать Лиззи, и как раз к этому времени будет готов ужин для детей.
      Ясно, что Роберт не сможет ничего сказать ей до тех пор, пока они не выпьют по бокалу болгарского красного вина из супермаркета. Был такой короткий период – роскошный, надо сказать, период, – когда Роберт имел кредит у одного виноторговца из Бата. Тогда они с Лиззи попробовали лучшие вина и даже увлекались статьями о винодельчестве в Новой Зеландии и Чили. Теперь во время еженедельных массированных (не менее двух тележек) закупок продуктов в супермаркете они позволяют себе лишь три бутылки из того, что идет по распродаже. Роберт сурово внушал себе, что даже такое количество – ровно на три бутылки больше того, что могут позволить себе многие другие семьи. И все же перед ним часто вставали картины более беззаботных дней, и он втайне скучал по ним.
      Высыпая кубики картофеля на второй противень, он спрашивал себя, как ему лучше построить разговор с Лиззи: начать издалека или просто вывалить это ей, прямо смотря в глаза? Бац, и готово. Когда-то он, без сомнения, остановился бы на втором варианте. Это больше подходило ей. Она и сама преимущественно действовала именно так. Даже будучи совсем молодой, она в сложных ситуациях никогда не отступала. Это была одна из черт, которые Роберт любил в ней, – прямой и честный подход ко всему, что он ей говорил и чего у нее просил. Но мало того, что все, что ему предстояло сказать ей сегодня, было самым ужасным за всю их совместную жизнь. Сама Лиззи изменилась. Став старше, она, разумеется, немного сникла, в ней поубавилось оптимизма. На нее, кроме того, сильно подействовала последняя встреча с Фрэнсис и ее испанцем. Она вдруг стала очень задумчивой. Создавалось впечатление, что она погрузилась в продумывание каких-то глубинных и потаенных мыслей, переоценку своих чувств. Честно говоря, это сводило Роберта с ума. За двадцать лет совместной жизни он привык, что Фрэнсис часто заполняла мысли Лиззи, но на этот раз все было по-другому. У него создалось впечатление, что Лиззи гоняла в своей голове мысли о Фрэнсис и Луисе чуть ли не с какой-то маниакальностью. И если честно, то как она смеет (Роберт в этот момент засыпал горох в кастрюлю с горячей водой), как она смеет даже на секунду, даже в мыслях уходить от него и их проблем куда-то в сторону? В тот момент, когда она так нужна ему?
      Дверь из сада открылась, и в кухню ввалилась Гарриет, швырнув портфель на пол и захлопнув дверь ударом ноги в ботинке типа „матросский".
      – Привет, дорогая.
      – Привет, – коротко кивнула Гарриет. Она явно только что плакала, и под глазами у нее (тщательно подкрашенными для Джэймса Пэрда) легли тени, как у грустной панды.
      – Все в порядке?
      – За что мне все это?!
      Роберт положил лопаточку, которой переворачивал сосиски, и пересек кухню. Он опустил руну на плечо Гарриет.
      – Что, мальчики?
      – Среди всего прочего дерьма…
      – Не говори таких слов.
      – О, – вздохнула она, вырываясь из-под руки отца, – школа, история, зануда мисс Пелпс, эта сучка Хизер Морган…
      – Хочешь рассказать мне об этом?
      – Я не могу, – заявила Гарриет. – Я не могу рассказать об этом никому. Что на ужин?
      – Сосиски.
      – Опять?
      – Опять.
      – Пойду смотреть телек…
      – Нет, – сказал Роберт, – ты накроешь на Стол. Роберт увидел, как в другом конце холла открылась дверь в детскую. Показался Дэйви, страшно перевирая мотив, напевающий песенку из рекламного ролика про чистящее средство для кухонной посуды.
      – Заткнись! – догнал его крик Сэма.
      Дэйви появился в проеме кухонной двери, все еще напевая.
      – Мужик, когда я попрошу тебя спеть, – вновь закричал Сэм, подражая выговору американских мафиози, – я приклею тебе „никель" на задницу.
      Дэйви прекратил пение.
      – А что такое „никель"?
      Роберт посмотрел на Гарриет. Она ухмылялась.
      – Это такая американская монета, пять центов. Дэйви с беспокойством ощупал зад у своих вельветовых штанов.
      – А-а-а, – сказал он.
      Когда дети поели и запихнули свои тарелки в посудомоечную машину, а Лиззи, вернувшаяся домой очень уставшей и с двумя ящиками карточек, которые собиралась рассортировать до сна, уже выпила половину стакана вина, Роберт внезапно, без всякого вступления, наперекор всем своим планам рассказал ей о своем визите в банк. Теперь он ждал ее реакции.
      Минуту она молчала. Она просто сидела неподвижно в кресле, которое так любовно обтянула три года назад привезенной из Швеции клетчатой тканью, уставясь на темно-красную жидкость в своем стакане и не произнося ни слова. Затем, так же тихо, она начала плакать, все еще глядя вниз, так что ее слезы, казавшиеся Роберту неестественно большими, стекали по щекам, падая ей на руки, на колени и в стакан. Эта картина глубоко потрясла Роберта. Лиззи никогда не плакала. Она считала, что плакать можно только по случаю подлинно глубокого горя. Она всегда говорила, что плакать из-за чего-то, кроме потери или страданий другого человека, значит просто потакать своим слабостям. И вот теперь она сидела здесь, рыдая все сильнее, и слезы текли из ее глаз все обильнее. Они текли ручьями из-под волос, ниспадавших по обе стороны ее склоненной вниз головы.
      – Лиззи, – позвал ее Роберт со страхом и болью в голосе. Он подошел, опустился рядом с ней на колени и попытался взять у нее стакан, потому что ее начало трясти, но она крепко сжимала его.
      – Нет…
      – Лиззи, дорогая! Моя дорогая Лиззи…
      – Нет! – проговорила Лиззи сквозь рыдания. – Нет!
      – Мы должны. – Он осторожно положил свою руку на ее кисть, сжимавшую стакан с вином – Мы должны, Лиззи. Но это же не конец света. Мы снова встанем на ноги через год-два и сможем выкупить его обратно…
      – Я не вынесу этого, не вынесу, нет…
      – Лиззи, это всего лишь дом.
      – Нет! – выкрикнула она и отбросила его руки, выплеснув часть вина на юбку. – Все рушится!
      – Ерунда, – проговорил Роберт, пытаясь улыбнуться и заглянуть ей в лицо, – не драматизируй ты так. Ну же, дорогая, с нами все в порядке. С детьми тоже. А это самое главное.
      Лиззи приподняла голову. Ее лицо покраснело и блестело от слез, как иногда и у Дэйви во время приступов горя, вызванного Сэмом.
      – Я больше не могу выносить этого, – сказала она, неловко вытирая щеки тыльной стороной ладони, – я не могу, я не могу так больше!
      Роберт протянул ей свой носовой платок.
      – Ну хватит, – полушутливо произнес он, но в его тоне зазвучало недовольство, – не переигрывай. Это не конец света.
      – Это мой конец, – всхлипнула, громко сморкаясь, Лиззи.
      – Вот спасибо-то…
      Она внезапно повысила голос:
      – Почему я не могу сказать, что с меня довольно? Почему не могу? Почему я не могу сказать правду? Сказать, что я уже дошла до предела сил и не могу жить дальше, идиотски, бессмысленно и жалко притворяясь, что мы держимся на плаву, тогда как мы на самом деле тонем?
      – Мы не тонем.
      – Нет, мы идем ко дну! – закричала Лиззи. – Мы отдаем все, что создали, у нас теперь нет даже крыши над головой, она принадлежит этому проклятому банку. Да и раньше принадлежала, все принадлежало ему, а мы просто жили ложью, потому что все было построено на песке, ничего настоящего, ничего прочного, – ее голос повысился до визга, – и ничего наша жизнь не стоила, просто глупая и тщеславная бравада!
      Она зло смотрела на него, с припухшим лицом, с некрасиво открытым ртом. Еще не осознав, что он делает, и сразу же ужаснувшись себе, Роберт размахнулся и ударил ее по щеке.
      Лиззи лежала одна в спальне для гостей. Она не спала, уставившись в полутьме на полоску голубоватого света от уличного фонаря, падавшего сквозь не до конца задернутые шторы, и на желтоватую полоску под дверью, которая выходила на лестничную площадку. Свет там всегда оставляли включенным, потому что Дэйви мог чувствовать его отсутствие даже сквозь сон.
      Это она решила лечь отдельно от Роберта. Раньше такого не случалось, не считая случаев, когда кто-нибудь был болен гриппом, и Роберт решил и даже высказал это вслух, что она не спит вместе с ним из-за того, что не может его больше переносить. И это было правдой, но не в том смысле, что он думал. По какой-то причине она не могла объяснить это даже сама себе.
      Она не могла сказать, что не стала спать с ним не потому, что он как-то отдалился от нее, и не потому, что он ее ударил, а потому, что ее охватило чувство стыда. Уставившись в пустоту, она подумала, что никогда еще не испытывала такого острого стыда. Эти слезы внизу, ниагарские водопады слез, лишь отчасти были вызваны угрозой потери Грейнджа. Их главной причиной была жалость к себе и встреча с Фрэнсис В последнее время Лиззи была совершенно одержима мыслями о Фрэнсис – о ее расцвете, ее счастье, ее любви. Она даже почувствовала в этой своей одержимости какую-то аномалию. Ей хотелось перестать думать о Фрэнсис, но, похоже, она уже была не способна сделать это. Эти мысли стали для нее своеобразным наркотиком. Так что, когда Роберт обрушил на Лиззи сообщение о Грейндже, ее в первую очередь пронзила мысль о Фрэнсис, поднимающейся по радуге к еще более яркому солнечному свету, тогда как она, Лиззи, падает вниз, в черную темень с чем-то ужасным, ревущим на дне. А хуже всего было то, что шагающая по радуге и поющая Фрэнсис даже не смотрела на нее. Она не смотрела ни на кого, кроме Луиса.
      Именно в этот момент самопознания проснулось в ней чувство стыда, и именно стыд заставил ее слезы капать сильнее, чем когда-либо прежде. Как могла она завидовать счастью Фрэнсис? Как могла она позволить Робу подумать, что он виноват в ее горестях? И что она не может и не хочет продолжать поддерживать его в этой беде, которая, в конце концов, была их общей бедой, а не только его? Как могла она рыдать и кричать, словно избалованное дитя, из-за того что у нее отобрали что-то, пусть любимое и дорогое, но все равно всего лишь вещь? Как могла она поставить себя на грань отказа от всего, во что она верила? Она не могла понять, как все это получилось. И невыносимо было представить себя, отравленную всеми этими мыслями, лежащей рядом с терпеливым, сострадающим и любящим Робертом.
      Вот она и ушла в свободную спальню, которая скоро станет чьей-то еще спальней, или детской, или комнатой бабушки. Лиззи сжимала краешек простыни (сможет ли она когда-нибудь вновь стать тем человеком, который с оптимизмом и беззаботностью выбирал именно эти простыни в одном из лучших магазинов Бата?) и смотрела, и смотрела в темноту, как будто оттуда ей мог явиться какой-то образ, несущий в себе покой и прощение. Но ничего не появлялось. Темнота была пустой и безжалостной. Лиззи повернулась на бон, закрыла глаза и почувствовала, как у нее снова наворачиваются слезы.
      – О-о-о, – простонала она сквозь стиснутые зубы, – о Боже, как мне плохо!

ГЛАВА 14

      Джулиет Джоунс бывала в Лондоне редко. Много лет назад она любила город, и ее сердце всегда начинало биться в сладостном ожидании, когда поезд подходил к вокзалу Паддингтон, но дни эти давно миновали. Она считала, что город теперь стал не только грязным и потрепанным, но и очень неанглийским. Его истинный дух испарился, а осталась только карикатура на столицу Англии. Однако, несмотря на это свое мнение, после встреч с Уильямом, Барбарой и особенно с Лиззи Джулиет решила, что ей необходимо съездить в Лондон повидать Фрэнсис.
      Особенно расстроила Джулиет встреча с Лиззи. Выглядела она ужасно, с прилизанными волосами и тенями под глазами. И, хотя причиной ее прихода к Джулиет было желание поделиться горестной новостью насчет необходимости продажи Грейнджа, по ходу разговора Лиззи наговорила ей много другого: о себе и о Робе, себе и Фрэнсис. Джулиет показалось, что она одновременно и хотела выговориться, и не могла как следует сформулировать свои мысли. Лиззи сидела у намина в плетеном кресле, окруженная красивыми шелковыми подушками, с кружкой чая в руне, и все говорила и говорила. Но из ее слов Джулиет многое не поняла, во всяком случае, тогда.
      Лиззи все повторяла, что им придется где-то снимать жилье.
      – Я не вижу в этом ничего особенно ужасного, – заметила Джулиет. – Пока вы все вместе под одной крышей…
      Но Лиззи не слушала. Она говорила о том, что вложила в Грейндж всю душу, с чем Джулиет легко согласилась. Тут же Лиззи сообщила о том, что плохо обошлась с Робом.
      – Каким образом? Почему? Ведь раньше ты никогда…
      – Так. Обозлившись.
      – По поводу Грейнджа?
      – Нет, – извиняющимся тоном проговорила Лиззи.
      – Тогда что же?
      – Я не могу заставить Фрэнсис прислушаться к себе.
      – Но Лиззи! Это совсем другая проблема.
      – Я знаю, знаю, знаю!
      – Ну так…
      – Я не могу ни на чем сосредоточиться, – сказала Лиззи, крутя кружку с чаем в руках.
      – Видимо, это последствия шока.
      – Я не знаю. Это может быть из-за переживаний, страха, чувства стыда. Не важно, из-за чего, важно, что я не в силах совладать с ситуацией.
      – Лиззи, ты очень строга к себе, – проговорила Джулиет. – Ты всегда тянула слишком много. Не следует винить себя, если временно не все получается.
      – Но…
      – Думаю, вам сейчас нужно действовать по четкому плану, – твердо произнесла Джулиет. – Это единственный выход. Ты должна заняться подбором жилья.
      – Я не могу, – сказала Лиззи.
      – Почему?
      – Я говорила тебе, я не могу сосредоточиться.
      – А ты не торопись.
      – Дело не в этом, – возразила Лиззи. – Я просто хочу отдохнуть. От всего этого. Хочу чего-то нового.
      – Не говори так! – резко сказала Джулиет.
      – Почему я не могу так говорить? – Лиззи вскинула голову.
      „Потому, – хотела сказать Джулиет, – что так часто говорил твой отец, но при этом ничего не делал, так что в конце концов я стала презирать его за эти высказывания. Они стали мне казаться всего лишь проявлением эгоизма".
      – Потому что это неправда, – вслух произнесла она.
      – А по мне так правда.
      С Джулиет было довольно. Она встала.
      – Я думаю, тебе пора домой.
      – Да, моему дому я, в конце концов, и принадлежу, не тан ли?
      – Не нужно сарказма.
      Лиззи тоже встала и поставила кружку на стол, наполовину заваленный, как всегда, шитьем Джулиет. Она дотронулась до ближайшего куска ткани, грубоватого хлопка, белого с голубым, который вдруг напомнил ей о давней поездке с Робом в Грецию, когда они еще были студентами. Она вспомнила, как они кружили среди островов на небольших лодках, которые, к их разочарованию, пахли соляркой и рыбой, а вовсе не оливковым маслом и лимонами, как они ожидали.
      – Со следующей недели я вступаю в должность секретаря канцелярии школы Уэстондэйл…
      – О, хорошо. Повышение?
      – Нет. Но, по крайней мере, теперь рядом не будет Фриды Мэйсон. – Лиззи взглянула на Джулиет. – Фрэнсис приезжала со своим испанцем.
      – Правда? Как он, симпатичный?
      – Да.
      – Кажется, она счастлива…
      – Да, – с чувством проговорила Лиззи и добавила уже почти с яростью, – а про меня сейчас ничего нельзя сказать, ничего.
      Она буквально выскочила из дома, как будто Джулиет гналась за ней с метлой.
      Уильям, который приходил к Джулиет вскоре после Лиззи, сказал, что у нее и у Роба нервы на пределе, так что неудивительно, что Лиззи говорила так бессвязно. Барбара, с которой Джулиет встретилась в химчистке в Ленгуорте, заявила, что все, включая Уильяма, ведут себя просто истерически. Прокручивая все это в голове, Джулиет пришла к выводу, что Роберт и Уильям серьезно обеспокоены настроениями Лиззи; что Лиззи и Барбара, каждая по-своему и по разным причинам, испытывали ревность по отношению к Фрэнсис; что Роберт и Лиззи, равно как и Уильям с Барбарой, были опять же по разным причинам обижены друг на друга и то ли не могли, то ли не хотели до конца сформулировать свои обиды и таким образом устранить их. Все это вызвало в Джулиет чувство благодарности судьбе за то, что она не ввергла ее в семейную жизнь, и решимость повидаться с Фрэнсис.
      До сих пор она ни разу не была в офисе „Шор-ту-шор", хотя много слышала о нем от Лиззи и Уильяма. Оказалось, что расположен он был в узком здании на ничем не примечательной улице, а рядом с офисом примостилась целая куча маленьких закусочных самых разных национальных кухонь. Вокруг было много мусора, а в воздухе висели густые запахи горелого масла и соевого соуса. Фасад здания, в котором размещался офис Фрэнсис, отличался строгостью на фоне окружающих реклам кебабов, китайских блюд, рыбы и жареного картофеля. В окнах было много горшков с цветами и плакатов с видами Италии. Здание было покрашено в желто-коричневые тона. Джулиет толкнула дверь и почувствовала запах хорошего кофе.
      В противоположной части комнаты Фрэнсис говорила по телефону. Она помахала Джулиет рукой и губами сказала, что освободится через минуту. Из-за стола встала девушка с длинными мягкими волосами, как у нимфы, подошла к Джулиет и представилась как Ники.
      – А я – Джулиет.
      – Фрэнсис ждала вас. Давайте ваше пальто. Хотите кофе?
      Джулиет с благодарностью отдала Ники пальто. В Лондоне сейчас было на десять градусов теплее, чем на ее открытых всем ветрам холмах, и она, в принципе, знала об этом, но вспомнила уже только в дороге.
      Она одобрительно осмотрелась.
      – Здесь хорошо.
      – Большую часть интерьера спланировала Лиззи, – сказала Ники, почтительно вешая пальто Джулиет на вешалку.
      – Пожалуйста, не беспокойтесь. Это пальто не стоит такого обращения.
      – Мне не трудно, – ответила Ники, убирая пальто в шкаф. – И кофе не составит проблемы, вы только скажите.
      – Да, спасибо, не откажусь. В Лондоне я всегда почему-то испытываю жажду.
      Фрэнсис положила телефонную трубку и встала из-за стола. На ней был коричневый с желтым брючный костюм, явно из дорогих. Она, улыбаясь, протянула руки навстречу Джулиет.
      – Джулиет, я так рада.
      Они поцеловались. Ники поставила перед гостьей чашечку „каппучино". У Джулиет возникло чувство, что она попала статисткой на съемки очередной серии телефильма о жизни современной деловой женщины.
      – Я приглашаю тебя на обед, Это близко, за углом. Вновь зазвонил телефон, за ним второй.
      – Джулиет, ты меня извинишь?..
      Та кивнула, взяла свою чашку кофе и отошла с ней к небольшому диванчику, стоявшему у окна.
      – Мне очень жаль, – говорила в трубку Ники, – но первый заезд в Испанию на будущую весну уже полностью укомплектован. Мисс Шор как раз пытается организовать еще места, и, конечно, если это получится, мы сразу же вас известим…
      Взгляд Джулиет прошелся по комнате. Все здесь было красиво, с тем холодноватым шармом, который, как она считала, должен демонстрировать деловитость. По ее мнению, офис не должен выглядеть слишком домашним. Ведь мы не очень любим в жизни иметь дело со слишком приземленно смотрящимися людьми. Вот Фрэнсис к ним никак не относилась. Она выглядит… Джулиет вдруг вспомнила, что виделась с ней в последний раз на Рождество. Тогда Фрэнсис стояла под окнами ее спальни в желтоватом, до оскомины старомодном плаще. И, хотя сейчас она тоже одета в желтоватые тона, ее одежда не выглядит больше ни скучной, ни стандартной. Она выглядит интересной, почти стильной и определенно женственной. Не исключено, что ее мистер Морено водит ее по магазинам в некоем командном стиле, принятом среди большинства мужчин в Европе: „Нет-нет, mа ch?rie, черное не подойдет, здесь должно быть красное, я обожаю красное". Наверное, и сама Фрэнсис стала по-другому относиться к своей одежде, оттого что желает доставить приятное ему или оттого что он ее хочет видеть довольной собой. Видно, что она носит кольцо, хотя с такого расстояния трудно разобрать, что это за кольцо. Как любопытно, на начальном этапе любовных отношений люди, как правило, страстно желают продемонстрировать свою принадлежность друг другу перед окружающими, а позже с такой же страстью стремятся уничтожить любые видимые следы былой зависимости. Наверняка, мистер Морено до сих пор носит обручальное кольцо, которое надел когда-то в знак верности миссис Морено, и поэтому, видимо, не носит какого-то знака, символизирующего его отношения с Фрэнсис, а вот она, его любовница…
      – Джулиет, – позвала Фрэнсис, – может, пойдем? Ники меня подменит.
      Ники, вся светленькая, с гладкими волосами, улыбнулась им из-за своих компьютеров и телефонов.
      – Чудесная Ники, – вежливо произнесла Джулиет.
      Она подумала, что лицо у той похоже на яичко правильной формы, гладкое, без каких-то особых выразительных черт. Интересно, что происходит с этим лицом, когда Ники злится?
      Фрэнсис повела Джулиет мимо кебабных и китайских закусочных, мимо забегаловки, где продавали печеный картофель и перед которой стояла огромная улыбающаяся пластиковая картофелина, вытянувшая вперед смешные руки со списком приправ и начинок. Они несколько раз свернули на продуваемых ветром перекрестках и пришли в итальянский ресторанчик „Траттория Антика". Он был небольшой и очень симпатичный, со столами, покрытыми розовыми скатертями, и с плетеными стульями. Судя по всему, Фрэнсис там хорошо знали. Им отвели столик у окна.
      – Я редко обедаю не дома, – сказала Джулиет, удовлетворенно оглядываясь. – Лишь изредка хожу вместе со своими коллегами-одиночками в паб. Но деревенский паб в обеденное время – это не слишком-то привлекательная вещь. В том пабе я уже съела свою норму стейков из микроволновой печи и пирогов с почками.
      – Что ты будешь есть сейчас?
      Джулиет быстро выбрала ассорти из салями, острое мясо и салат. Фрэнсис сказала, что любит людей, которые без долгих обдумываний разбираются с меню.
      – Ты выглядишь замечательно, – отметила Джулиет. – Видимо, благодаря твоей любви.
      Фрэнсис подняла глаза и посмотрела на Джулиет прямым открытым взглядом. „Именно этот взгляд, – подумала Джулиет, – является одной из главных привлекательных черт этих близняшек".
      – Я полна любовью.
      – Значит, мистер Морено успешно заполнил пустоты в твоей душе, так что теперь тебе не о чем плакаться?
      Фрэнсис слегка покраснела и кивнула.
      – Ну что же, очень рада, – сказала Джулиет. – Ничто так не подхлестывает наши чувства, как любовь.
      – Она не только подхлестывает чувства. Любовь – это нечто большее.
      – Конечно, дорогая. Я просто немного подтруниваю над тобой. Я правда рада за тебя, рада за то, что он, кажется, понравился всем твоим.
      Официант поставил перед ними тарелки с ассорти из розовой, белой и красной салями, среди которой были красиво разложены блестящие оливки.
      – Ты знаешь, – проговорила Фрэнсис, – я бы ни за что не изменила своего отношения к нему даже в том случае, если бы он им не понравился.
      – Знаю.
      – Лиззи думает, что мои отношения с Луисом отдалили нас с ней друг от друга… – она запнулась.
      Джулиет аккуратно свернула кусочек салями в трубочку и съела.
      – Я, собственно, и приехала из-за Лиззи.
      – А что такое?
      Официант галантно склонился между Ними и налил белое вино в бокалы.
      – С Лиззи плохо…
      – Дом?
      – И Роберт.
      – Роб? – удивленно воскликнула Фрэнсис.
      – Да, – сказала Джулиет. Она съела оливку. – Я думаю, что избитый тезис о том, что беда объединяет двух людей, абсолютно ошибочен. Конечно, это не так. Беда, наоборот, заставляет людей быть недовольными друг другом, поскольку обычно в таких ситуациях они обеспокоены и испуганы. Только когда беда минует, люди вновь испытывают тягу друг к другу, хотя бы из облегчения, что шторм миновал. Лиззи и Роберт еще не на этой стадии. В их случае шторм еще бушует.
      Фрэнсис взяла бокал с вином и сделала медленный глоток.
      – Ты же знаешь, я пыталась им помочь. Я предлагала деньги и отдых в Испании. Лиззи от всего отказалась. Во всяком случае, она сказала, что не хочет принимать этого от меня.
      – Она ужасно стыдится себя.
      – За что?
      – За то, что испугалась. За то, что обвинила Роберта в их беде, хотя знает, что это не его вина. За то, что устроила истерику по поводу возможной продажи дома. За то, что завидовала твоей любви и обижалась на тебя за привязанность к мистеру Морено. Эти ее последние эмоции осложняются тем обстоятельством, что он ей нравится и кажется, как я подозреваю, весьма привлекательным.
      Фрэнсис продолжала есть, причем не торопясь и с какой-то решимостью в глазах, которая вдруг показалась Джулиет чуть ли не упрямством.
      – Она очень хотела тебе счастья, Фрэнсис. Но она никогда не представляла, что будет испытывать, когда ты его найдешь.
      – Мне очень жаль, – прошептала Фрэнсис.
      – Жаль чего?
      – Жаль, что Лиззи находится в такой ситуации. Жаль, что именно тебе пришлось тащиться в Лондон, чтобы сказать мне об этом. Не могу отделаться от мысли, что Лиззи могла сделать это сама. Мне действительно жаль дома. Мне жаль, что они так потеряли в прибылях, что успех отвернулся от них.
      – Но?
      – Но, – сказала Фрэнсис, беря кусочек хлеба, – я не могу ничего предложить Лиззи, кроме своей любви и той помощи, на которую способна. Я не могу, – продолжила она с неожиданной силой, – приспосабливать свою жизнь так, чтобы Лиззи было удобно жить.
      Джулиет была удивлена.
      – Моя дорогая Фрэнсис…
      – Нет, выслушай меня. Я – близнец Лиззи, равно как она – мой близнец, и, возможно, до сих пор мы как-то делили жизнь между собой при ее активной и моей пассивной роли. Но это не означает, что я сейчас не являюсь самой собою, независимой и самостоятельной, даже если она так не считает. Я не отвечаю за ее решения, она – за мои. Я готова сделать все, что в моих силах, чтобы помочь ей, но она не принимает моей помощи. Она хочет этой помощи на своих условиях, равно как и моего счастья – тоже на ее условиях. Да, ситуация, в которой она оказалась, тяжела для нее. Но она настолько же тяжела и для Роба. И это, между прочим, не конец света. Если бы я была на ее, я имею в виду, на их месте, я переоборудовала бы кафе и выставочный этаж „Галереи" в квартиру и жила бы там. Это наполовину снизило бы их расходы на жизнь. И я оставила бы меня в покое, позволив мне строить свою жизнь так, как мне нужно и хочется. Как, кстати, я всегда позволяла ей поступать в ее жизни. Мне кажется, я никогда не критиковала Лиззи, всего лишь раз я как-то спросила ее, почему она хочет крестить Дэйви, ведь раньше они с Робом придерживались точки зрения о нежелательности активного ввода детей в религию. Это, насколько я помню, был единственный случай, когда я приблизилась к постановке серьезного вопроса по принятому ею решению. И с меня довольно. Я не горшочек с медом, в который она может запустить руку в любой момент, когда ей этого захочется. Я – это я, и я свободна. Вот когда она поймет это и, более того, будет соответствующим образом вести себя со мной, вот тогда дело пойдет. Сейчас же я могу сколько угодно жалеть Лиззи, но я не испытываю ни за что вины перед ней. Верно?
      Джулиет посмотрела на нее долгим изумленным взглядом.
      – Верно, – тихо ответила она.
      – Хорошо, – сказала Фрэнсис. Она взяла бутылку из ведерка со льдом. – Тогда выпей это, и я налью тебе еще вина.
      Позже, когда она ехала в аэропорт встречать Луиса, который прилетел вечерним рейсом, у Фрэнсис не было чувства раскаяния за сказанное Джулиет. Ей было жалко сестру, но она уже не испытывала, как раньше, почти физическую привязанность к ней. Ее представления о том, как ей следует заботиться о Лиззи, существенно изменились. У нее теперь был другой объект заботы, и объект этот как раз сейчас спускался с небес на землю – его самолет совершал посадку в аэропорту Хитроу. Кроме того, у Фрэнсис появились новые заботы и о себе, и очень важные заботы, которые она по своему характеру настолько же стремилась спрятать от окружающих, насколько Лиззи стремилась обнародовать.
      Все мысли Фрэнсис концентрировались сейчас вокруг Луиса. Их роман, бурно протекавший в коротких перерывах в их деловой жизни, мог показаться постороннему верхом романтики – постоянные перелеты, нечастые желанные свидания и частые разговоры по телефону, расставания и встречи – короче, ничем не замутненная богатая питательная среда для страстной любви. Но уже в начале отношений с Луисом Фрэнсис обнаружила, что сама их природа включила счетчик времени, причем именно в тот момент, когда Луис со страстностью говорил ей, что, чтобы быть любовниками, они должны суметь понять душу каждого из их народов. И от этого мерно тикающего счетчика никуда не уйти, сколько ни пытайся приостановить ход времени отъездами по делам или паузами между телефонными разговорами. Любовные отношения развиваются по своим неумолимым законам. Что бы ты ни предпринимал, какие бы усилия над собой ни делал, эти отношения будут развиваться в определенном направлении и будут меняться, заставляя и тебя меняться вместе с ними. „И прекрасное доказательство этому, – сказала себе Фрэнсис, в такт словам слегка постукивая ладонью по рулю, – хотя бы то, что если еще в мае я продала бы душу дьяволу за то, чтобы стать его любовницей, то теперь, по прошествии шести месяцев, я хочу быть чем-то большим".
      Она уже прямо говорила ему об этом, и следствием были два очень бурных уик-энда. Луис сказал, что не считает себя связанным узами брака с матерью Хосе, он полностью принадлежит Фрэнсис, но в то же время он не хочет поднимать скандал, добиваясь развода. Более того, даже если бы он стал свободным, он не женился бы снова ни на Фрэнсис, ни на ком-либо другом. Он понял, что не создан для супружеской жизни. Луис сказал, что не говорил своей матери о Фрэнсис и не собирается этого делать, потому что хорошо знает, какова будет реакция. Она наверняка глубоко заденет Фрэнсис, даже если та и будет к ней готова. Нет, Фрэнсис не может познакомиться с его матерью, никогда.
      – Но ты же был у моих родителей, я познакомила тебя со своей семьей. Я честна и искренна с тобой.
      – Да.
      – Почему же ты тогда не можешь, хотя бы исходя из элементарных приличий и вежливости, ответить мне тем же?
      – Потому что я не такой, как ты. Я – мужчина, и я – испанец. Я был рожден и воспитан католиком. Дорогая, мы об этом уже не раз говорили. Мой отец – страшно консервативный бывший военный. Моя мать – глубоко набожная католичка с железной волей и пристрастием к гневу и домашним сценам. Скорее всего, они не захотят даже знакомиться с тобой, а если эта встреча и произойдет, они будут холодны и жестки по отношению к тебе. Тебе будет больно, и ничего мы этой встречей не добьемся.
      – Значит, я – это твой секрет? Ты говоришь мне, что я – самый важный человек в твоей жизни, но, несмотря на это, я должна оставаться твоим секретом?
      – Тебя знает Хосе, Ана и ее муж…
      – Но для них ведь я тоже, по существу, секрет!
      – Послушай, – сказал Луис, беря ее за плечи и поворачивая к себе, – другого выбора нет. Ты понимаешь меня? Другого выбора нет.
      Она больше не просила. Она не хотела хныкать, не хотела терять ни капли того самоуважения, которому он ее научил. И она прекратила эти разговоры. В конце концов, внутри нее зрела новая идея, она крепла с каждым днем, становилась более важной заботой, чем желание каким-то чудесным образом быть принятой в семью Луиса и стать частью его повседневной жизни. Конечно, она хотела быть его женой, хотела, чтобы перед всем миром он признал, что она для него значила. И она хотела жить вместе с ним, чтобы их радости и горести были бы вплетены в их каждодневную жизнь, чтобы они могли построить здание брака на столь замечательном фундаменте…
      Тут Фрэнсис остановила себя. Потоки автомашин на развязках вокруг аэропорта требовали максимума внимания. К тому же без значительных нервных усилий она не смогла бы спокойно восстановить в памяти тот разговор, состоявшийся в прошлый уик-энд, когда она высказала вслух свое самое сокровенное желание. Тогда она сказала Луису, в его мадридской квартире, что в следующий день рождения ей исполнится тридцать девять и что, встретив его, она очень хочет родить ребенка до своего сорокалетия.
      Он делал салат. Он вообще хорошо готовил. Луис стоял у стола посреди небольшой городской кухни, нарезая овощи. Она сидела с другой стороны стола в его халате, потому что только что приняла душ и потому что они оба любили, когда она носила его одежду – его халат, его рубашки, его пуловер. Когда она высказала самое заветное, то замерла на стуле в ожидании. Ее локти находились на столе недалеко от доски, на которой он работал. Ладонями она подпирала лицо. Он продолжал резать овощи. Она видела перед собой сверкание ножа и ровные ломтики перца, помидоров и огурцов, горкой возвышавшиеся на доске. Время от времени Луис собирал нарезанные ломтики в пригоршни и бросал их в глубокую глиняную миску, бело-кремово-голубую с ярко-красной розой, нарисованной на дне, которую они вместе купили в Кордове.
      Наконец Луис сказал:
      – Фрэнсис, если у тебя появится ребенок, это будет конец всему между нами.
      Тогда она встала с табуретки и ушла в маленькую полутемную спальню, где стояла широкая кровать и откуда открывался вид на обычную испанскую улицу с многоквартирными домами и магазинами. Она села на кровать и сложила руки на коленях. Она знала цену его словам. Она знала, что, даже если станет говорить ему о его любви к Хосе, о том, как здорово он подружился с Дэйви, о том, как сильно она и он любят друг друга, о том, что ребенок стал бы естественным плодом их физической гармонии и страсти, – это было бы равносильно попыткам перекричать ветер, который уносит твои слова в сторону. Он просто не слышал бы ее. Ничто не изменило бы его мнения, даже если бы она попыталась применить самое действенное оружие из своего арсенала – оружие чувств и логики. Не было никакого смысла стучать до крови на костяшках пальцев в эту закрытую дверь. Он никогда бы не открыл ее. Атака в этом жизненно важном для нее вопросе о ребенке ничего бы не дала, кроме отчуждения, которое, она знала, разобьет ее сердце.
      И она встала с кровати, надела джинсы и его белую рубашку, несколько для нее великоватую, которую он так любил видеть на ней, прошла на кухню и приветливо сказала, что после ужина хотела бы сходить с ним в кино. Он посмотрел на нее. Посмотрел долгим, немигающим взглядом, а затем прекратил резать овощи и повел ее в спальню.
      „Это было в прошлую субботу, – вспоминала Фрэнсис. – А в прошлое воскресенье я так же ехала по этому тоннелю, только в обратном направлении, от Луиса и Испании. Теперь я еду ему навстречу".
      Она ощущала себя бесконечно счастливой. Не столько от неуменьшавшегося желания видеть его, сколько от вдруг пришедшего к ней ощущения определенности, завершенности. Когда в прошлое воскресенье она вернулась домой, на автоответчике ее ждало послание от Луиса. Слова, как таковые, не содержали извинения, но теплота его голоса, сам тон его фраз подразумевали это. Он не торжествовал победу над ней. Напротив, он намекал на то, что глубоко ценит ее реакцию на состоявшийся разговор. Он закончил послание на испанском. Этот язык, по мере того как Фрэнсис все лучше говорила на нем, становился языком их любви.
      Прослушав Луиса несколько раз, Фрэнсис заставила себя тут же распаковать дорожную сумку. Она уже знала, что если не заняться этим сразу по приезде, то сумка останется лежать посреди комнаты, пока не наступит следующая суматошная радостная пятница, когда придется или снова упаковывать ее, или разбирать перед приездом Луиса. Она повесила в шкаф юбки и пиджак и расставила обувь, как это всегда делал Луис, очень аккуратный к своим вещам. Затем взяла туалетную сумочку и прошла в ванную, где вывалила все ее содержимое в раковину (Луис не любил эту ее привычку) и стала поочередно выставлять на полочки кремы, лосьоны, туалетную воду и всякие косметические принадлежности. Она взяла пакетик из фольги, в котором лежали противозачаточные таблетки, и вытолкнула одну упаковку на ладонь. Таблетки располагались в специальных ячейках по краям пластикового прямоугольника. Над каждой был надписан день недели. Фрэнсис посчитала. До конца этого цикла осталось десять дней. Она в раздумье пощелкала ногтем по упаковке, затем сунула ее в пакетик и отправила на выброс – в пластиковое ведро под раковиной.
      „Это было пять дней назад, – подумала Фрэнсис, вырываясь на ярко освещенное пространство, откуда начинались подъезды к различным отсекам аэропорта. – Пять дней я не принимала никаких таблеток". Впереди засветились огромные указатели „Терминал-2". Фрэнсис показалось, что горят они как-то приветливо. Если все идет нормально, самолет как раз сейчас совершает посадку. Луис, натренированный многочисленными перелетами, наверняка одним из первых сойдет с трапа и одним из первых же появится из мрачных дверей зала таможенного контроля, чтобы попасть прямо в ее объятия.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
АПРЕЛЬ

ГЛАВА 15

      Дети, словно домашние животные, перевезенные из одной части страны в другую, тянулись к Грейнджу. Роберт, успокаивая Лиззи, говорил, что причина этого – сын-подросток у новых владельцев дома, еще более привлекательный для Гарриет, чем Джэймс Пэрд, своя машина для изготовления мороженого и детский бильярд. Но Лиззи для себя сравнивала их с бедным Корнфлексом, оторванным от своего ящика в шкафу и тщетно пытавшимся вновь найти себе место. Он не хотел сидеть в похожем ящике на новой кухне, равно как не мог привыкнуть к ванночке с песком, – теперь ведь он жил в квартире, а не в доме. Он гадил под столами и стульями, а потом смотрел на Лиззи с упреком и злорадством. Он устраивал кавардак под кроватями и за диваном. Он научился также открывать дверь холодильника и лазить туда, явно мстя Лиззи за утрату сада возле Грейнджа, где у него была возможность забавляться с полевками и землеройками.
      Все говорили, что их новая квартира очень хороша. Никто толком не помнил, откуда взялась эта идея насчет закрытия бесприбыльного кафе и выставочного зала на двух верхних этажах „Галереи" и превращения их в новое жилище Мидлтонов. Но идея эта неотвратимо, как приход очередного времени года, выросла из плана в реальность. Роберт собственными руками всю зиму перестраивал помещения, выполнив почти всю работу за исключением подводки воды и электричества, а также установки сантехники. И вот теперь у них была кухня, большая гостиная, три спальни, ванная и вдобавок неплохой вид на Хай-стрит, центральную улицу Ленгуорта, с фасада и небольшую фабрику с торца. Так что перемены в их жизни оказались отнюдь не такими ужасными. Комнаты были полны солнца и утром, и вечером. А разве не замечательно, что до магазина-салона всего два пролета по лестнице и уже не нужно, как всегда, опаздывая, нестись туда через весь город? И, конечно, все мало-помалу привыкнут жить на площади вчетверо меньшей, чем в том доме. Кстати, освободиться от бремени громадного сада – это ведь блаженство! Тем более что в Ленгуорте есть замечательные парки. И очень удобно иметь магазины под боком. А что касается шума машин, то все привыкли к нему уже через неделю-другую, разве не так?
      Нет, встряхнулась Лиззи, она ненавидит новую квартиру. Ее любимые вещи и тщательно подобранная мебель, казалось, жалко сбились в кучу в этих безликих комнатах и выглядели такими же потерянными, как Корнфлекс. Постоянный шум, неизбежный беспорядок в маленьких теперь детских спальнях (ну сколько еще придется Гарриет и Дэйви спать в одной комнате?), бесконечные раздражающие поиски места, где бы можно было развесить белье или спокойно поесть с Робертом, не слыша над ухом грохот телевизора или сопение Алистера и Гарриет над уроками, невозможность уединиться – все это создавало у Лиззи ощущение, что она превратилась в белку в колесе, обреченную бежать вперед, не продвигаясь на самом деле ни на йоту. Помимо всего прочего, для них с Робертом тан и не наступил пока тот желанный момент, когда они могли бы поднять свои бокалы с болгарским вином и поздравить друг друга с освобождением от долга. Они из него еще не выбрались: подчиняясь требованиям банка о продаже Грейнджа в сжатые сроки, они вынуждены были уступить его покупателям за сумму, значительно меньшую той, за которую его приобретали или которую он теперь стоил. Кроме того, оборудование новой квартиры и переезд встали им в копеечку, и мысль о потраченных деньгах вызывала у Лиззи такое же чувство внутреннего протеста, как и мысль о выплате грабительских процентов по оставшейся части долга.
      Она слышала, что новые владельцы Грейнджа были приятными людьми, правда, сама Лиззи, даже во время продажи дома, старалась сталкиваться с ними как можно реже. И не потому, что они не нравились ей, а потому, что ее раздражал сам факт, что они могут позволить себе жить в ее доме, тогда как она этой возможности лишена. Их звали Майкл и Бриди Прингл. Он был высоким и худым, с козлиной бородкой, и владел небольшим заводом, производившим оборудование для глубоководного бурения. Она была ирландкой и активисткой движения зеленых. Гарриет докладывала, что Бриди Прингл удалось еще больше украсить дом.
      – Там теперь все выкрашено белым, очень красиво, полы сверкают, повешены новые гардины с такими стягивающими их штучками. У них очень симпатичный попугай, и они едят только экологически чистые продукты. А на кухне висят плакаты насчет бережного отношения ко всякому сырью – бумаге, бутылкам, банкам. А ты, мама, занимаешься вторсырьем?
      – Да-да, занимаюсь. Я сдаю бутылки, вот уже несколько лет…
      – Но не собираешь бумагу, пластмассу, банки и картонные коробки, и мы всегда покупаем мороженое в магазине, а Бриди говорит, что, если бы мы знали, что кладут в мороженое на фабрике, мы не отдали бы его и злейшему врагу. Тебе нужно посмотреть на кухню. Она восхитительна.
      – Она была прекрасной и до этого.
      – Нет, не была, – возразила Гарриет. – В ней царил какой-то претенциозный хаос.
      – Ты не знаешь, что такое „претенциозный"…
      – Знаю. Мне рассказывал Алистер. Это означает стараться выглядеть значительнее, чем ты есть на самом деле.
      Роберт сказал, что Гарриет просто заводит Лиззи. Он считает, что ей нравится жить в центре города, а в Грейндж она бегает потому, что там ее хорошо принимают. Кроме того, она чувствует легкое превосходство, потому что жила в этом доме до Принглов. И, конечно, ее привлекает этот парень, Фрэйзер. Немного повышенным тоном, каким Роберт в последнее время часто стал разговаривать с Лиззи, он заявил, что квартира – это их новый старт, что следует рассматривать их переезд именно с этой точки зрения и что того, чего они уже однажды добились с нуля, они смогут добиться снова.
      Но Лиззи про себя не согласилась с этим. Она вдруг обнаружила, что ждет не дождется начала нового семестра в Уэстондэйле. Трудно поверить – ее третьего семестра там! Она оказалась хорошим секретарем канцелярии. Даже миссис Дриздэйл, опасавшаяся поначалу явной независимости в суждениях и поведении Лиззи, была так довольна ее деловыми качествами, что сказала со своими многозначительными кивками и жестами о своем удивлении тому обстоятельству, что не успела одна дверь захлопнуться (миссис Мэйсон), как открылась другая, еще более дееспособная (Лиззи). Комната канцелярии сильно изменилась, освобожденная от всех этих безвкусных поделок, с заработавшим наконец компьютером – подарком родительского комитета. Количество ящиков с карточками на учеников было резко сокращено, коричнево-оранжевые занавески сняты и засунуты за шкаф с потерянными вещами, а по-прежнему часто звонивший телефон уже не исторгал постоянного потока жалоб, подогревавших в свое время миссис Мэйсон в ее убеждении, что племя родителей существует исключительно для того, чтобы мучить ее. Несомненно, приход Лиззи в Уэстондэйл был удачей для школы, равно как, по словам Роберта, потерей для „Галереи".
      Она не хотела заниматься осенними закупками товара.
      – Пожалуйста, – попросил Роберт.
      Они находились в офисе „Галереи", забитом коробами, поскольку он теперь одновременно служил и складом. Лиззи записывала домашние расходы. Она аккуратно вела их с тех пор, как закончила курсы по учету, но теперь делала это с какой-то маниакальной тщательностью, которую Роберт помнил у своей матери. „Четыре марки по полпенни, две упаковки филе трески по девять пенсов каждая, старая картошка по шесть пенсов".
      – Тебе обязательно заниматься этим?
      – Ты же знаешь, что я должна, – ответила Лиззи, стуча по кнопкам калькулятора. – Ты представляешь, смена набоек и подошв на твоих туфлях обошлась в шестнадцать фунтов.
      – Тогда я буду носить шлепанцы.
      – Не говори глупостей.
      – Лиззи…
      Лиззи увлеченно покрывала лист бухгалтерской книги длинными колонками цифр. Она наклонила голову, и рыжеватые волосы закрыли ее лицо от Роберта. На ней были джинсы и темно-синий свитер, на шее – шелковый шейный платок в горошек. Она похудела. Похудела значительно. Теперь он это заметил. Как, оказывается, легко жить с нем-то бок о бок и глядеть на этого кого-то, не замечая в действительности того, на что ты смотришь месяцами.
      – Лиззи, я хочу, чтобы ты, как обычно, поехала со мной на ярмарку в Бирмингем. Как мы делали это всегда.
      Лиззи перестала писать и повернулась к нему. Она несколько секунд смотрела на мужа.
      – Я не хочу ехать.
      – Почему?
      Она тихо сказала, опустив глаза:
      – Мне разонравилась „Галерея".
      – Что?
      – Я не люблю ее. Это камень на нашей шее. Роберт прикрыл лицо руками, затем убрал их и проговорил, заметно сдерживая себя:
      – Это никакой не камень, Лиззи. Это наша жизнь, „Галерея" позволяет нам жить.
      Лиззи вздохнула и вернулась к своим записям.
      – Тогда я не могу объяснить, почему я не хочу ехать.
      – Не хочешь же ты сказать, что предпочитаешь работу в школе работе в „Галерее"?
      – Да, можно сказать и так.
      – Лиззи!
      – В Уэстондэйле мне не надо думать, там я просто делаю, что нужно. На несколько часов в день я погружаюсь в жизнь других людей, в проблемы, которые мне нравится разрешать, потому что лично меня они не касаются. Это своего рода свобода.
      Роберт потянулся вперед и захлопнул книгу.
      – Можно тебе напомнить, Лиззи, – сердито сказал он, – что я свободы такого рода лишен?
      Она на мгновение подняла глаза и тут же опустила их.
      – Извини…
      Он схватил ее за запястье.
      – Пойдем со мной.
      – Куда?
      – В „Галерею" – наше детище и нашу жизнь.
      – Но я знаю ее.
      – Я хочу, чтобы ты посмотрела на нее, как будто еще не знаешь, – сказал Роберт, открывая дверь и увлекая Лиззи за собой. – Я хочу, чтобы ты посмотрела на нее новыми глазами и увидела не только то, чем она является сейчас, но и перспективы, которые она способна обеспечить нам в будущем. Я хочу, чтобы ты взглянула на нее как следует. Именно сейчас, черт побери, ты должна помнить, что она – наша!
      – Там будут посетители.
      – В лучшем случае – один-два, – сказал Роберт, открывая дверь в магазин. Уже почти половина шестого.
      Действительно, посетителей было двое. Женщина, отдающая Дженни указание свернуть в трубочку листы оберточной бумаги для подарков, и мальчик лет двенадцати, видимо, ее сын, любовно поглаживающий деревянных индийских уточек с клювами и глазами из бронзы. Дженни взглянула на входящих Роберта и Лиззи и вновь обратилась к покупательнице:
      – Один фунт, пожалуйста.
      – Целый фунт?!
      – Бумага, которую вы выбрали, стоит пятьдесят пенсов за лист.
      – У вас нет более дешевой?
      – На нижней полке есть бумага по тридцать пять пенсов…
      – Подождите, – сказала женщина. Она бросилась к полкам с оберточной бумагой. Дженни терпеливо начала разворачивать уже свернутую трубочку.
      – Но она не такая симпатичная.
      – Вы правы.
      – Что же мне делать?
      Роберт повел Лиззи в дальний конец магазина, который был заполнен товаром, стены увешаны африканскими коврами, подушки собраны в мягкие крутые горки, столы заставлены лампами, вазами, горшками и плетеными корзинками.
      – Здесь нет больше места для нового товара, – сказала Лиззи.
      – К осени появится, в прошлый месяц оборот увеличился.
      Лиззи безнадежно посмотрела на литографии, которыми восхищался Луис.
      – Разве?
      Роберт взял Лиззи за плечи и повернул к себе.
      – Да. Я же говорю тебе. На осень нужно поискать дешевых симпатичных вещей. Например, хлопчатобумажных наволочек, бронзовых индийских подсвечников, что-нибудь из оловянной посуды. В общем, нужны вещи, с помощью которых люди могут быстро украсить интерьер дома без крупных затрат.
      – Но мы всегда так боролись за качество и стиль…
      – Я не говорю, что это будет нашей постоянной политикой. Это лишь временная мера, чтобы освежить магазин, чтобы не создавалось впечатления, что вещи тут пылятся без движения месяцами. Думаю, нам нужно организовать маленькие уголки интерьера комнат, чтобы продемонстрировать, как можно с помощью нашего товара придать жилищу свежий вид. Ну, ты ведь меня понимаешь! У тебя же такой талант к этому! – Он остановился. – Ну?..
      – Дело в том, – раздельно произнесла Лиззи, – что я просто не хочу этим заниматься.
      Он опустил руки.
      – Лиззи, ты не заболела?
      – Нет.
      – Тогда…
      – Я знаю. Я обманываю твои ожидания, – с каким-то отчаянием сказала Лиззи. – Знаю, что сейчас я не та Лиззи, на которую можно положиться, которая со всем справится. Я сейчас ничего не могу. Я могу жить только на выживание.
      Между ними повисло молчание. Роберт ощущал, что его чувства написаны на его лице, – чувства разочарования, изумления и, как он ни пытался обуздать их, чувства гнева и негодования.
      – Это все еще твоя проклятая сестра?
      Лиззи сделала неуловимое движение головой, и было трудно понять, что это, кивок или отрицательное покачивание.
      Она подняла руку и заправила волосы с левой стороны за ухо.
      – Возьми Дженни.
      – Что?
      – Возьми в Бирмингем Дженни. У нее уже много опыта, и она с удовольствием поедет с тобой.
      Роберт чисто импульсивно хотел было сказать, что не хочет брать Дженни, а хочет ехать со своей женой, но вместо этого пробормотал:
      – Это невозможно. Кто останется в магазине?
      – Я останусь, – произнесла Лиззи. Роберт подумал, что она сказала это тоном человека, предлагающего услугу, тогда как на самом деле это была ее обязанность. – Ведь семестр начинается только на следующей неделе.
      Роберт пристально посмотрел на нее. Ну что же, если она настаивает на этой безрассудной игре, он сыграет в нее. Он представил себе поездку с Дженни в Бирмингем. По крайней мере, ему хоть будет спокойно. А он хотел покоя. Роберт пожал плечами.
      – Ну и ладно.
      – Хорошо, – сказала Лиззи. Ее голос звучал облегченно. Она поцеловала его в щеку. – Проблемы с деньгами не украшают жизнь, правда?
      – Конечно, нет, – сухо ответил Роберт. – Но они не должны становиться основанием для того, чтобы плакаться.
      – Роб, я никогда…
      – Я не хочу больше об этом говорить, – перебил он ее. – Поеду в Бирмингем с Дженни.
      Он повернулся на каблуках и прошел через магазин к кассе, где Джонни подсчитывала дневную выручку. До Лиззи донеслось, как она говорила:
      – Вы знаете, после всего того шума эта женщина купила и дорогую, и дешевую бумагу. Какими странными бывают люди!
      – Да, – сказал Роберт с многозначительным ударением, – некоторые попадаются с особенными странностями.
      – Это что, котлета? – спросил Сэм. Он с подозрением показал пальцем на свою тарелку.
      – Конечно, – сказала Барбара, – а разве не похоже?
      Сэм подумал, что это похоже на кошачье дерьмо, но в его голове вовремя прозвенел предупредительный звонок, удержавший его от произнесения этой мысли вслух. Он уже понял, что к бабушке, которую он любил за полное отсутствие слащавости, нужно относиться с определенной осмотрительностью. Ей можно было говорить резкости относительно многих вещей, но только не о ее готовке. Сэму никогда не приходило в голову, что она не умеет готовить. Он думал, что она просто никогда не пыталась. Ведь все женщины умеют готовить, разве не так? Они же только этим и занимаются. Правда, некоторые папы тоже готовят. Сэм считал, что его отец готовит лучше, чем мать, потому что не заставляет есть листья салата. Салат был смертью для Сэма, равно как и капуста, особенно цветная. Эта вообще мрак. Сэм не мог даже думать о цветной капусте. Он посмотрел на Дэйви. Тот разглядывал свою котлету с задумчивым выражением на лице.
      – Дэйви что-то нервничает насчет обеда, – вслух сказал Сэм.
      На лице Дэйви отразился страх.
      – Он будет нервничать еще больше, – холодно отозвалась Барбара, – если не съест его.
      Она оглядела внуков. Барбара предложила присмотреть за ними на те два дня, пока Лиззи занималась магазином, а Роберт с Дженни уехали в Бирмингем. Ей нравилось, когда внуки бывали у нее, и не в последнюю очередь по той причине, что это давало ей возможность приложить усилия к исправлению недостатков в их воспитании, допущенных Робертом и Лиззи, как то: излишней любви к телевизору, позднего засыпания и ужасных манер за столом. В их приезды она также занимала их делом – поручала полоть сорняки в палисаднике, чистить обувь и вытирать пыль с помощью чудесной вещи – пучка перьев на бамбуковой палочке, которую Дэйви просто обожал. Она посылала их в поле за дом со списком того, что им нужно было найти: разные листья и цветы, камешки, птичьи яйца, жуков. И делала это для того, чтобы убедиться в их способности исследовать природу, а не просто бродить попусту во время прогулок, рубя палками лопухи. Вечерами Уильям играл с ними в шашки и домино и читал Дэйви что-нибудь из „Желтой книги сказок" 1894 года издания, которую Сэм презрительно считал предназначенной для самых маленьких, однако при чтении маячил всегда на таком расстоянии, с которого мог все слышать. Если у бабушки не до конца спустить воду в туалете, она могла заставить тебя сделать это еще раз, а потом вымыть руки и дать ей понюхать их в доказательство этого. В туалете было очень холодно, но имелась одна очень интересная вещь – груша на цепочке, опускавшаяся с чугунного бачка. Дэйви боялся ходить в этот туалет один.
      – Ешь, – сказала Барбара.
      – Кетчуп, – прошептал Дэйви.
      – Что?
      – Он сказал, нельзя ли попросить немного кетчупа, – вставил Сэм.
      – Зачем?
      – Чтобы отбить этот вкус, – опять прошептал Дэйви.
      Губы Барбары дрогнули. Если бы Сэм не знал ее лучше, он мог бы подумать, что она хочет улыбнуться.
      – У дедушки и бабушки кетчупа не бывает.
      Сэм посмотрел на Дэйви.
      Три дня назад Пимлот обозвал Дэйви задницей за то, что тот боялся съехать с горки на игровой площадке головой вперед, и Сэм, удивляясь сам себе, дал Пимлоту пинка. Пимлот был ошарашен. Он уставился на Сэма своими светлыми глазами, которые стали величиной с блюдце, и ушел. С тех пор Сэм его не видел. После ухода Пимлота Дэйви без всякого понукания съехал с горки головой вперед, правда, при этом испуганно придерживался напряженными руками за поручни. Тогда по дороге домой Сэм дал ему кусочек жевательной резинки и наклейку со словами: „Будь готов! Ты нужен Британии!", которую Дэйви приклеил на свой свитер и гордо носил сейчас.
      Сэм наклонился к брату.
      – Ешь ее с картошкой.
      – Правильно, – сказала Барбара. Ее голос звучал вполне дружелюбно, и так же дружелюбно она смотрела на них.
      Дэйви откусил котлету и начал решительно жевать.
      – Молодец, – похвалил Сэм.
      Дэйви откусил еще кусок, побольше. При глотании на глаза ему навернулись слезы.
      – А где дедушка?
      – Он ушел, – коротко ответила Барбара, хотя ее „ушел" означало, что он пошел за бензином для газонокосилки и за семенами травы, а также пропустить в пабе пинту темного пива и, возможно, нанести визит Джулиет, которая, как говорил ей Уильям, очень переживала за Лиззи, что раздражало Барбару. Какое, в конце концов, Джулиет дело до ее дочери? У Барбары было свое отношение к Лиззи. Оно было не лишено любви, но к нему подмешивалось и раздражение. Она посмотрела на внуков. Сэм помогал Дэйви подцепить кусок котлеты таким образом, чтобы почти полностью спрятать его под толстым слоем густого картофельного пюре. Странно, но ее близняшки тоже не любили ее котлет. Парадоксально, но то, что теперь Лиззи уделяет детям меньше времени (остается только молиться, чтобы этот период не затянулся), заставляет их хоть чуть-чуть заботиться друг о друге.
      – Ну что, – почти нежно сказал Сэм, – не так уж и страшно, правда?
      – Совсем не страшно, – храбро ответил Дэйви. Однако, не упустив своего шанса, заметил: – Когда я сломал свою челюсть, было гораздо страшнее.
      Роберт накормил Дженни ленчем в одном из кафе в Выставочном центре. Он взял ей стакан вина, хотя она и протестовала, говоря, что никогда не пьет за ленчем. Они съели невкусную запеканку из ломтей картофеля и салат. На десерт был на удивление ароматный кофе и морковный пирог. Они с толком провели время. Дженни удалось соединить возможности их бюджета и задачу придать магазину недорогостоящий, но модный облик. Роберт предполагал, что ее вкуса хватит лишь на самые традиционные вещи, вроде расписанного цветами фарфора, ситца и чего-нибудь из утвари для маленькой кафеюшки, но оказалось, что у нее был цепкий глаз. Положив в рот очередной кусочек морковного пирога, она призналась, что именно общение с Лиззи помогло ей понять, что нужно для такого салона, как их „Галерея".
      Роберт заметил:
      – Ты знаешь, Лиззи – хороший скульптор. Она занималась лепкой в школе искусств, когда мы познакомились.
      – А почему она сейчас этим не займется? Роберт покрутил в руне чашку с кофе.
      – А как ты думаешь?
      Дженни не ответила. Она, конечно, наслаждалась поездной, но в глубине души чувствовала, что это немного неправильно, когда она находится здесь, с Робертом, а Лиззи присматривает за магазином. Она попыталась заговорить об этом, как всегда, избегая прямых формулировок, но ей дали понять, что Лиззи не захотела ехать в Бирмингем и предложила вместо себя Дженни. Дженни не была уверена, что Роберт действительно хотел ее присутствия здесь, и сказала, заявив это в открытую, что, конечно, было бы лучше, если бы он поехал один. Нет, отрезал он, лучше не будет. Всегда лучше быть вдвоем и иметь две пары глаз, чтобы выбрать товар, отвечающий самым разным вкусам покупателей „Галереи". Дженни согласилась, понимая, что он считал ее, обычную и немного сентиментальную, типичной представительницей большей части их покупателей. У нее не было никаких иллюзий на свой счет: она гордилась, что была хорошей продавщицей, потому что чувствовала, чего хотят люди, и этого ей было достаточно. Тан что она отбросила свои понятия о пристойности, договорилась с соседкой, что Тоби переночует у нее, и позволила взять себя в Бирмингем. Будучи уже там, она позволила себе высказать несколько весомых замечаний при принятии решений и разрешила себе получить удовольствие от того, что находится рядом с Робом – очаровательным, приятным в общении и очень привлекательным. Кое в чем, тем не менее, она настояла на своем.
      – Я не думаю, что мы можем говорить о Лиззи. По крайней мере, не тогда, когда ее нет рядом.
      – Но я ведь просто сказал, какой она хороший скульптор…
      – После этого вы начали бы говорить другое. Разве не так?
      Роберт улыбнулся.
      – Ты, по-моему, немного педантична. Она не обиделась.
      – Я тоже тан думаю. Мой отец, человек весьма колоритный, говорил, что я была хорошей девочкой, но что быть хорошей девочкой не значит быть счастливой.
      – А с Майком ты была счастлива?
      – Не очень.
      – Тебе его не хватает?
      – Конечно. Он… – Она заколебалась.
      – Что он?
      – Легче, когда его не хватает, чем жить с ним.
      – О, Дженни…
      – Но мне не нравится быть вдовой, – быстро сказала она. – Я создана, чтобы быть женой, как мне кажется. Если бы не Тоби и „Галерея", я была бы несчастна. Мне нравится быть нужной другим, нравится, когда на меня рассчитывают.
      – Мы рассчитываем на тебя.
      Дженни опять покраснела. Она быстро допила свой кофе и поставила чашку.
      – Не будет ли нескромным спросить вас, улучшается ли ситуация? Ситуация с финансами, я имею в виду.
      – Вовсе нет. В конце концов, я рассказывал тебе об этом. Я думаю, что положение немного улучшается в том смысле, что оно больше не ухудшается.
      – Я так рада это слышать.
      – Это было неприятно. А для Лиззи просто ужасно.
      – Роберт…
      – Я должен с кем-то поговорить о ней, – твердо сказал он, – и не могу сделать этого ни с ее родителями, ни с Фрэнсис, так что это должна быть ты. Я просто обязан высказать кому-то, что не могу больше терпеть такое поведение Лиззи, когда она в душе отчуждается от меня, детей и нашего дела. Я знаю, что наше финансовое положение было кошмарным, но мы же не оказались на улице, у нас есть жилье и свой бизнес, а дети ничего практически и не почувствовали. И я знаю, она привыкла, что Фрэнсис – еще один ее ребенок, а Луис так привлек к себе ее сестру, что та почти не звонит. Но и это не так уж ужасно, ведь Фрэнсис ей сестра, а не муж или дети. Она всегда распространялась о том, как хочет видеть Фрэнсис счастливой и устроенной, а теперь, когда та счастлива, Лиззи вся разбита, как будто сама завела себе любовный роман. Откровенно говоря, мне все это очень не нравится. Я не понимаю, почему я должен стараться поставить „Галерею" на ноги в одиночку только из-за того, что она погружена в переживания. И не то что я не пытаюсь ее понять, но я с каждым днем захожу все дальше в тупик. Я начинаю подумывать, что, женившись на ней, я вошел в семью сумасшедших. Пойду возьму еще кофе. Ты не хочешь?
      Дженни покачала головой. Она была полна сострадания – опасного, приятного сострадания. Она наблюдала, как Роберт подошел к прилавку самообслуживания, с широкими плечами, в своем вельветовом пиджаке… Он всегда носил вельветовые пиджаки, они были его „торговой маркой", делая его одновременно и особенным, и немного вульгарным. Бедный, бедный Роберт! И бедная Лиззи, такая несчастная и перегруженная. Временами семья превращается в невыносимый груз. Она понимала это, хотя сама была единственным ребенком в семье и у нее теперь был один только Тоби. С Фрэнсис Дженни почти не была знакома. Она знала ее только как более тихую, неяркую копию Лиззи. Раньше Фрэнсис иногда появлялась в „Галерее" по субботам, а теперь – никогда. Это все из-за ее романа. Дженни повторила про себя это слово: „Роман". У нее с Майком не было никакого романа. Это было просто ухаживание, начавшееся на танцах в теннисном клубе и закончившееся в субботний полдень в приходской церкви Ленгуорта. На Дженни было до ужаса старомодное белое подвенечное платье с кринолином, выбранное ее матерью и теперь лежащее свернутым в коробке на чердаке, на которое даже смотреть никто никогда не станет. Романы совершенно не похожи на тот аккуратный процесс, через который прошли Дженни и Майк, как люди, двигающиеся в заданном ритме в общем хороводе. Как предполагала Дженни, если это роман, то одежды срываются в порыве страсти, ты растворяешься в любимом человеке и отдаешься ему целиком. Дженни вынуждена была признать, что в их случае все было совсем не так. Она не испытала страсти после их с Майком свадьбы, а в первую брачную ночь он ей не понравился. Ей казалось, что она не узнает его… Она подняла глаза. Роберт возвращался с чашкой кофе. Только взглянув на него, сразу можно сказать, что он – чувствительный человек. Майк тоже был чувствительным, но он больше переживал за себя, а не за других. Роберт поставил чашку посреди остатков их ленча и сел.
      – Я виноват, – произнес он, – что позволил выплеснуться своим чувствам, но теперь мне стало легче.
      Она улыбнулась ему. Ей хотелось высказать ему свое сочувствие, но одновременно она опасалась оказаться втянутой в водоворот, бурливший вокруг Роберта и Лиззи. В ушах у нее вновь зазвучал голос отца, повторявшего: „Ты хорошая девочка". Поэтому она только решилась спросить:
      – Что будем смотреть во второй половине дня? Он достал каталог и раскрыл его на краю стола.
      Наиболее интересные павильоны были помечены в каталоге красным фломастером.
      – Оловянная посуда, – сказал Роберт, – плакатики и легкие коврики из хлопка. По крайней мере, с этого начнем.
      Он улыбнулся Дженни. Она улыбнулась в ответ. Он протянул ей руку.
      – Пойдемте, миссис Хардэйкр. Что вы тут сидите? Пора идти отрабатывать обед.

ГЛАВА 16

      Фрэнсис сидела в заброшенном саду Альказар в Севилье. Было тепло. Ясное весеннее солнце светило на ярком весеннем небе. Она сидела в нише в невысокой кирпичной стене и завороженно смотрела на покачивающие ветвями пальмы и апельсиновые деревья, уже в апреле покрытые пылью.
      Луис впервые привез ее в Альказар прошлым летом, в ослепительно жаркий день, когда ей все казалось сном. Он водил ее по дворикам с колоннадами и выложенным плиткой залам дворца, где мавританские арки и купола так странно перемежались с колоннами и галереями эпохи Возрождения. Луис сказал тогда, что Дворец буквально пропитан историей. Именно здесь, например, король Педро Жестокий убил своего гостя из Гранады, некоего Абу Саида, чтобы завладеть его драгоценностями, среди которых был и огромный необработанный рубин. Этот рубин Педро Жестокий подарил впоследствии, в 1350 году, Черному Принцу. Известно, что затем камень попал в Англию и Генрих Пятый носил его на себе во время битвы при Агинкорте.
      – А где он теперь?
      – Как где? В короне вашей королевы Елизаветы! Фрэнсис представила, как королева несет на голове рубин Абу Саида, а на носу – свои сильные очки. Она описала эту картину Луису. Тот рассмеялся. Они стояли у бассейна с неподвижной водой, и в ней Фрэнсис видела отражение смеющегося после слов о королеве Елизавете Луиса. В Альказаре у Педро Жестокого были, одна за другой, две жены. Первая – принцесса из династии Бурбонов, которую позднее Педро отверг из-за Марии де Падильи. Король очень любил свою вторую жену. Она была столь красива, что придворные кавалеры пили воду из ванны после ее омовения. Один из них отказался. Как гласит предание, он сказал, что если попробует соус, то потом будет жаждать куропатку. Фрэнсис спустилась в сводчатый подвал, чтобы посмотреть на то место, где некогда располагались знаменитые ванны Марии, а затем поднялась на верхний этаж дворца, где Педро устроил для Марии спальню, поскольку считал, что зимний холод в нижних этажах может повредить красоте его возлюбленной. Шесть веков спустя эта спальня предстала перед Фрэнсис весьма странной. Ее стены были украшены в мавританском стиле, а потолок покрывали плохие фрески девятнадцатого столетия. В углу стоял уродливый серебряный стол, принадлежавший королеве Изабелле Второй. Над дверью были зачем-то изображены пять черепов. Это заставляло задуматься о том, какова была интимная жизнь Педро Жестокого и Марии де Падильи. Это заставляло задуматься также (что она делала теперь довольно часто) над древней и совершенно отличной от северян природой испанцев.
      Три дня назад Фрэнсис прилетела в Малагу, сопровождая свою первую группу в „посаду" Мохаса. Поездка была очень успешной. Ее клиенты были очарованы гостиницей, двориками, Хуаном, улыбающимися официантами, меню ресторана и новыми желтыми шезлонгами, уютно расположившимися под акациями. Как всегда, не обошлось без заминок – в одном номере тек душ, в другом недоставало вешалок для одежды, в третьем заклинило окно – но ничего серьезного. Фрэнсис прожила с группой два дня, пронаблюдала за первыми прогулками по окрестностям и питанием, получила массу благодарных слов и уехала, оставив их за планами пешей экскурсии к деревне Джеральда Бреннана и осмотра достопримечательностей Гранады. Она доехала на машине до Малаги и успела на внутренний рейс на Севилью.
      Квартира Луиса в Севилье представляла собой несколько комнат в задней части „Posada de los Naranjos". Это были прохладные комнаты, а зимой – просто холодные, как обнаружила Фрэнсис. В Андалусии, как и в Тоскании, судя по всему, не умели беречь тепло зимой. Комнаты выходили на аллею, которую Фрэнсис так любила. Стены были побелены и имели разную высоту, так что черепичная кровля над комнатами шла с наклоном. На ней покоили свои ветви с блестящими листьями апельсиновые деревья. На противоположной стороне аллеи все дома имели балконы, которые были уставлены горшками с цветами, закрепленными с помощью проволоки. По балконам круглый год струились каскадами волны герани – красной, белой и розовой. Летом по вечерам на балконе противоположного дома сидел мужчина и играл на гитаре длинные и грустные мелодии. Эти летние ночи позволили Фрэнсис познакомиться с духом юга.
      Спальня и гостиная в квартире Луиса выходили окнами на аллею. В ванной окна как такового вообще не было и свет проникал внутрь через застекленное отверстие в крыше. В этой ванной, как и в более узкой ванной в Мадриде и немного большей в Фулхеме, у Фрэнсис были теперь свои зубные щетки и флакончики лосьона и увлажняющего крема для лица. В каждый свой приезд в Испанию она добавляла на полочку еще что-нибудь из туалетных принадлежностей. Луису это нравилось. Он просил ее привозить как можно больше вещей. Он хотел, чтобы в каждой из двух квартир была ее обувь, блузки, юбки, джинсы. Луис говорил, что присутствие ее вещей скрашивает его одиночество, когда она подолгу отсутствует в Испании. Он признавался, что, если ему становилось без нее особенно грустно, он иногда чистил зубы ее зубной щеткой. И Фрэнсис ощущала что-то волнующее и даже пронзительное, представляя себе, как он стоит под квадратом больших севильских звезд, ярко горящих в окошке ванной, с ее зубной щеткой во рту.
      В этот день в Альказаре ванные встали перед глазами Фрэнсис не случайно. Два дня назад она в своей ванной в Лондоне дважды по утрам проделала небольшую интимную процедуру с использованием наборов для определения беременности, причем купленных в двух разных аптеках. Она совершала эти процедуры вполне сознательно, подталкиваемая желанием удостовериться, которое она ощущала почти как инстинкт и которое не могла контролировать.
      Она проделала все, как положено, рано утром. В первом случае использовались две пластмассовые чашечки со специальным составом, во втором – контрольная пластинка, кончик которой, как гласила приложенная инструкция, должен стать синим в том случае, если результат положительный. В первой пробе в случае беременности на поверхности жидкости в чашечках должен образоваться и остаться синий или фиолетовый кружок. И он будет означать начало или конец света в зависимости от обстоятельств, в которых вы находитесь. Инструкции были написаны разговорно-слащавым языком, и Фрэнсис ожидала, что зародыш там обязательно будет назван „маленьким незнакомцем". Обе бумажки содержали предположение, что синий кружок и синий кончик пластинки будут восприняты с восторгом и облегчением как результат разумного планирования семьи.
      Свои чувства она не могла бы описать никому. Главное, что она знала, так это то, что в течение всех этих месяцев она хотела – нет, страстно желала! – ребенка Луиса. И не только потому, что часы внутри нее уже настукали почти сорок, а потому, что хотела именно его, Луиса, ребенка. Каждый час, проведенный с ним, даже когда они спорили, все больше убеждал ее в этом. И это несмотря на то, что он предупредил, что, если она забеременеет, это будет концом всего между ними. С этой точки зрения она не могла сделать худший выбор, но Фрэнсис казалось, что это ничего не значит в сравнении с тем, каким мужчиной он был для нее и будущего ребенка. И, несмотря на растущую убежденность Фрэнсис в своей правоте, она все же испытывала страх. Сидя на краю ванны в Фулхеме и глядя на две плошки с мочой, стоящие на закрытой крышке унитаза, она могла бы сказать, что ее ощущения были даже близки к ужасу. Это были очень сложные ощущения, когда она равно боялась увидеть и не увидеть синий кружок. И вот она сидела, ожидая конца этих пяти нескончаемых минут, в течение которых, как говорилось в инструкции, протекала реакция, и размышляла об опасности той поры, в которую она вступала.
      Ей казалось невероятным, что Луис смог бы просто отключить свою любовь к ней, как электрический тон, в том случае, если она забеременеет. Их отношения уже слишком глубоки, они слишком зависят друг от друга, слишком сроднились. Он, наверное, сначала рассердится, но потом отойдет. Может, он даже решится развестись с матерью Хосе и женится на ней. И они втроем с малышом будут жить в квартире в Мадриде, а она сможет вывозить его на прогулки в ботанический сад около Прадо. „Прекрати это! – резко сказала себе Фрэнсис. – Прекрати это, это – абсурд, этого никогда не будет". А может, будет? И ведь помимо Луиса нужно еще сказать Лиззи, и маме, и папе, и Нини. А бизнес? Что станет с фирмой? Что скажет Лиззи об этой беременности? Она уставилась в плошки. Ей стало холодно – на ней были только ночная сорочка и халат. Босыми ногами она стояла на полу ванной. Она выпрямилась, убрала волосы от лица и сложила перед собой руки, как во время молитвы.
      Вот оно! В правой плошке образовался и повис синий кружок, четкий и правильный. Синий кружок. Проба положительная. Она, Фрэнсис Шор, забеременела от Луиса Гомеса Морено. Она так хотела этого, и это произошло! Сначала ей показалось даже мерзким, что такое огромное событие обозначено холодным синим кружком в этой противной плошке. Но затем на нее поочередно нахлынули чувства испуга, восторга, жалости к себе и облегчения. Она все вглядывалась в плошку, затем расцепила руки и положила одну ладонь себе на живот. Она выглянула в окно ванной. Апрельское небо было какого-то неопределенного цвета – смеси голубого, серого и белого. И неожиданно это показалось Фрэнсис очень знаменательным: казалось, что небо разделяет ее смешанные чувства.
      „Я беременна! – громко сказала она в пустой ванной. – И знаю об этом только я!"
      На следующее утро она проделала второй тест и не удивилась, когда кончик пластинки стал синим. Вот чему она удивилась, так это тому, что вчерашние чувства снова охватили ее. Правда, показалось, что на этот раз радости в них было немного меньше, а страха – больше. На второй день, кроме того, пришла мысль о неизбежных деталях – что делать, кому сказать, когда сказать, как сформулировать… В этот день она чувствовала себя ужасно усталой. У нее болела голова, и Ники, подумав, что у Фрэнсис приближаются месячные, предложила ей подняться в квартиру и прилечь. Фрэнсис отрицательно покачала головой. Сейчас ей не хотелось думать. Перспектива остаться наедине со своими мыслями напомнила ей о тех противных, долгих и одиноких днях, которые были у нее до Луиса. Кроме того, она боялась остаться один на один со своей первой тайной от Луиса, и очень опасной тайной.
      Фрэнсис не было трудно никому ничего не рассказывать, но ей было очень трудно говорить в тот вечер по телефону с Луисом, который позвонил, как делал каждый день для того только, чтобы услышать ее голос. Он ничего не почувствовал, но она ощущала себя скованной, и ей показалось, что впервые за все их телефонные разговоры он был очень далеко. Он спросил, как она себя чувствует.
      – Хорошо. Просто устала немного. С началом сезона всегда много работы. Кажется, что ты все подготовил за зиму и остается только аккуратно загрузить клиентов в самолет, но на деле так не выходит…
      – Ты должна беречь себя, querida.
      Ее сердце подпрыгнуло в груди. Именно такие слова счастливые и гордые будущие отцы говорят своим беременным любимым в романтических новеллах. Может быть, он?..
      – Через неделю ты будешь здесь, и я позабочусь о тебе. Думаю, тебя пора сводить на бой быков.
      – Нет, Луис, ты же обещал!..
      Он рассмеялся. Ему нравилось подтрунивать над ней.
      – Тебя так легко „купить".
      – Я знаю, – сказала она с замиранием сердца.
      – Я люблю тебя.
      – И это я знаю.
      – Хорошо, – сказал он, – тебе пора это знать. А теперь иди спать. Береги себя.
      – Хорошо. Я…
      Фрэнсис еле дотащилась до кровати. Она устала не столько физически, сколько эмоционально, и рухнула в постель около девяти с роем мыслей в голове. Больше всего ее пугала перспектива радикальных изменений в привычной для нее жизни, изменений, при которых ей придется решать совершенно незнакомые проблемы. Конечно, знакомство с Луисом и любовь к нему – это тоже большое изменение в ее скучной и одинокой предыдущей жизни. Но такое изменение было легко принять, поскольку оно обогащало ее жизнь, не ущемляло ее свободу и оставляло только радость. Грядущая же перемена была совершенно иного рода. Она сама привнесла ее в свою жизнь и теперь должна была существенно поступиться своей независимостью. Одним словом, несколько ночей, последовавшие после процедуры в ванной, были для Фрэнсис изматывающими.
      Ей стало намного легче, когда наконец она оказалась в самолете, летевшем в Малагу. Еще в толпе в аэропорту, разговаривая с некоторыми из клиентов „Шор-ту-шор", ставшими уже ее друзьями, которые, вероятно, пошлют ей на Рождество поздравительные открытки со своими фотографиями на отдыхе по ее маршрутам или с фотографиями внуков, она пришла в норму. Обыденность всего, что здесь происходило, – люди, спящие в креслах или на своем багаже, люди, машинально едящие и пьющие, шатающиеся по магазинам беспошлинной торговли, оглушенные искусственными решениями купить спиртное, сигареты, часы или шоколад, – быстро вернула ей душевное равновесие. Барбара, подумала она, всегда бросалась в ураганную работу по дому, как только у нее случался эмоциональный срыв. Может, это и не было целиком инстинктивно, но служило прекрасным способом разрядки. Это напоминало о том, что жизнь в первую очередь подчиняется инстинкту выживания. Стремлению убедиться в том, что ты еще на месте, живой и дышащий на заре нового дня. Очень полезно иногда об этом вспоминать. Это сразу ставило на свое место ненужную борьбу за мнимые достижения.
      Когда самолет приземлился в Малаге, Фрэнсис почувствовала себя еще лучше. Вот и солнце, вот и Испания, а через три дня рядом с ней будет Луис. И совсем скоро она окажется в „посаде" в Мохасе, каждый визит в которую, как ей казалось, не может не вызывать в ней взрыва эмоций, и Фрэнсис была бы разочарована, если бы этого однажды не случилось. На этот раз свой номер, в котором она жила во время первого приезда в „посаду", она уступила клиентам „Шор-ту-шор", а сама поселилась в небольшом одноместном номере, дверь которого выходила в один из внутренних двориков. Распаковывая вещи, она подумала, как было бы прекрасно, если бы их ребенок был зачат в Мохасе, и более того, в той самой постели, в которой они с Луисом стали любовниками и в которой теперь, без сомнения, лежали, отодвинувшись друг от друга, как тела в могиле, мистер и миссис Бэллентайн из Амершэма. Но их ребенок был зачат не в Мохасе, а, по всей вероятности, в ее квартире в Фулхеме в обычную субботу, когда они провели все утро в походе по магазинам в поисках английских туфель для Луиса („Брогз"? Что это за слово „брогз"? Ирландское? Значит, это – ирландские туфли?"), а за ленчем выпили бутылку вина. Это были приятные объятия, но ничем не примечательные. И, вспоминая об этом, она немного жалела, что зачатие такого ребенка происходило в приятной, но ничем не примечательной близости.
      Но, как бы это ни произошло, с тех пор уже прошло больше месяца. Все эти старые испанские сады, пальмы, мирты, высокие живые изгороди, олеандры с кучами мусора под ними – они стояли здесь тогда, месяц назад, и таковыми и останутся в приближающийся вечер, когда Фрэнсис скажет Луису, что она, вне всякого сомнения, беременна.
      И вот этот вечер наступил. К обеду должен был прийти Хосе. Обед, как и обычно, был заказан в гостиничном ресторане, и Хосе, как правило, приходил съесть с ними хотя бы одно блюдо. Он предпочитал видеться с отцом, когда в Севилью приезжала Фрэнсис. При ней Луис был более сдержан, не говорил, что Хосе преступает все рамки дозволенного, что он неумеха и лоботряс и продолжает оставаться в должности менеджера отцовской гостиницы лишь благодаря кровным узам, которые, как считает Луис, были наименее оправданным критерием при приеме на работу. Если Фрэнсис была здесь, Луис становился терпимее и обращал свой гнев против сына в шутку. Фрэнсис нравилась Хосе, хотя он считал, что женщине с ее внешностью не подходит роль любовницы (он сам выбрал бы калифорнийскую блондинку с бронзовым загаром). Он понимал, почему выбор отца пал на Фрэнсис. Ему самому нравилось ее общество, нравилась ее прямота, ее необычное чувство юмора, отсутствие театральности в манерах. Он видел, что она оказывает на отца благоприятное воздействие, успокаивает его, приносит ему новые чувства и мысли, отличные от забот об очередной стройке, гостинице или обувной фабрике. Одна из приятельниц Хосе, сделавшая быструю карьеру в Андалусском департаменте здравоохранения, как-то спросила Хосе, не собирается ли его отец жениться на своей английской подруге. Хосе пришел в ужас от такого предположения.
      – Жениться на ней? Конечно, нет. Об этом не может быть и речи! Только сумасшедшему придет в голову такое.
      Однако этот разговор сильно взволновал его. Он уже свыкся с нескончаемой вендеттой матери против отца и причитаниями его бабки по поводу разрыва между родителями (в конце концов, у многих его друзей родители оказались в таном же положении и развод становился таким же обычным явлением, как и вступление в брак), но женитьба его отца на Фрэнсис была просто недопустима, и Хосе не мог думать об этом без возмущения, близкого к ярости. При очередной встрече с Фрэнсис после разговора со своей подружкой он смотрел на англичанку с подозрением и укором, но она не обратила никакого внимания на его холодные и злые взгляды и вела себя с отцом в той же спокойной, невластной манере (какую редко сохраняют жены в отношении мужей), в которой она обращалась к нему всегда. Вдруг Хосе в голову пришла мысль, что, может быть, Фрэнсис и не хочет выходить замуж за его отца, и эта мысль тоже вызвала в нем бурю гнева, уже другого свойства. У него все время было ощущение, что Фрэнсис если и не смеялась над ним открыто, то уж немного посмеивалась точно. Он начал избегать Фрэнсис и не заходил в квартиру отца, когда она бывала там. Никто этого вроде не замечал, и в их отношениях ничего не изменилось, но вскоре Хосе начал скучать по обедам у отца и Фрэнсис, которая просто своим молчаливым присутствием защищала его от отца. Хосе сказал себе, что приложил достаточно усилий к защите чести своей семьи, и вновь стал появляться у отца к ужину по пятницам и субботам. Через некоторое время, как это часто случалось в жизни Хосе, он уже и забыл про свои переживания. Он нередко приносил Фрэнсис цветы и взял за правило целовать ей руку, чему его научила в Севильском университете одна симпатичная студентка-австриячка.
      – Это немного напоминает оперетту, – заметила Фрэнсис. – Фа, соль, сэр, – и я легонько ударю вас веером по руке.
      – Я не понимаю.
      – И не поймешь, – сказала Фрэнсис.
      – Почему не пойму?
      – Потому что ты – испанец.
      – Но это замечательно, быть испанцем!
      – Хосе, – мягко проговорила она, – ну ты и осел. Он улыбнулся Фрэнсис. Она выглядела усталой, ее кожа была бледнее обычного. Он подумал, что она, возможно, переработала. Сам он не знал, что такое переработать, потому что прилагал все усилия, чтобы не знать этого. Но он знал, что большой объем работы может легко „сломать" человека, который не остерегается переработать.
      – А где отец?
      – В душе.
      – Вы заказали тушеные овощи? Отлично. А еще salmonetes, как это по-английски…
      – Кефаль, – сказала Фрэнсис, – розовая кефаль. Я не знаю, заказ делал Луис. Я все время после полудня провела в Альказаре.
      – В Альказаре?! – удивленно воскликнул Хосе. – А что вы там делали?
      – Думала.
      – Вы очень неординарный человек. Еще мне кажется, что вы немного устали.
      – Да.
      – Тогда садитесь, а я принесу вам бокал вина.
      – Да, пожалуйста. – Она сняла туфли и устроилась с ногами на диване у открытого окна, через которое была видна темнеющая аллея.
      Луис вышел из спальни, приглаживая руками еще влажные волосы. Хосе подошел к нему, и они слегка обнялись, без слов. Фрэнсис подумала, что сейчас Дэйви и Сэм целуют отца на ночь, а Алистер немного напряженно стоит в стороне.
      – Англичане, я имею в виду отцов и взрослых сыновей, почти никогда не целуются.
      Луис плюхнулся на диван подле нее.
      – Мне частенько хочется не столько поцеловать, сколько отшлепать Хосе.
      – И бывало такое?
      – Часто, – сказал Хосе, внося зеленоватые, из толстого стекла бокалы с вином. – Детство мое было ужасно. Он бил меня палками и запирал в чулане.
      При этих словах Хосе подмигнул.
      – Бедный, – проговорила Фрэнсис. Она ощущала тяжесть чистого тела Луиса, привалившегося к ней.
      – Теперь он меня целует, но при этом кричит на меня.
      – Я никогда не кричу, – заметил Луис. – И никогда не повышаю голоса. Просто я говорю вещи, которые тебе неприятно слышать, поэтому тебе кажется, что я кричу.
      Фрэнсис посмотрела на него.
      – А с тобой такого не случается? Что делаешь ты, если люди говорят тебе вещи, которые ты не хочешь слышать?
      Он повернул к ней голову. Их глаза были в нескольких сантиметрах друг от друга.
      – Почему ты спрашиваешь? Чуть поколебавшись, она ответила:
      – Просто из любопытства.
      – Да? – переспросил он.
      Хосе направился к телефону.
      – Я проверю ваш заказ. Сегодня у них есть кефаль.
      – Я не хочу кефаль, я заказал лангуста.
      – Но…
      – Через секунду я действительно закричу, – сказал Луис. – Я хозяин этой гостиницы, и я хочу лангуста. Ты, может, мне и сын, но ты еще и мой подчиненный, ты – только управляющий в моей гостинице.
      Рука Хосе зависла над телефонным аппаратом.
      – Почему бы тебе не спуститься на кухню и не выбрать то, что просто аппетитно выглядит, пусть и не кефаль, и не лангуста? – предложила Фрэнсис.
      Луис положил голову ей на плечо.
      – Как дипломатично.
      – Да просто здраво. Я хочу есть.
      – Я закажу еще мидий, – сказал Хосе, направляясь к двери. – Вы будете?
      – Да. Все, что угодно.
      – Значит, мидии и оливки?
      – Хосе, исчезни, – сказал Луис по-испански. Дверь быстро открылась и так же быстро закрылась.
      – Он меня раздражает.
      – Он просто еще не повзрослел.
      Луис убрал голову с плеча Фрэнсис и взял ее за руку.
      – Фрэнсис?
      – Да?
      – Что ты хочешь сказать мне такого, что я не хочу услышать?
      Она непроизвольно вздрогнула. Это не входило в ее планы. По плану она хотела подождать до тех пор, пока Луис насытится ужином и вином, а Хосе удалится вниз к своим вечерним обязанностям управляющего, и только после этого сказать самое главное со всякими преамбулами о своих чувствах к Луису и своем счастье с ним. Все это она продумала сегодня в садах Альказара. Но Луис, наделенный от природы мощным инстинктом, которым, собственно, словно мечом, он прорубился в ее сердце, в мгновение ока разрушил все ее планы.
      Она испугалась.
      – Не сейчас…
      – Нет, сейчас.
      – Позже, когда мы будем одни.
      – Но мы и так одни, – сказал он, крепче сжав руку Фрэнсис.
      В горле у нее застрял комок. Она потянулась вперед и поставила бокал на маленький столик, стоявший у дивана.
      – Это очень важно, и мне не хотелось бы говорить об этом в спешке.
      – Нет, сейчас, – настаивал Луис.
      Она повернула голову и сказала, глядя ему прямо в глаза:
      – Тебе не хотелось бы это слышать. Это именно то, чего ты не хочешь слышать.
      – Говори!
      – Отпусти мою руку, мне больно.
      Он резко отбросил ее запястье, как будто это был неодушевленный предмет, не имеющий к ней никакого отношения.
      – Ну же, говори!
      – Я беременна, Луис, – произнесла Фрэнсис, и ее слова отдались эхом в этой маленькой комнате, словно в церкви. – У меня будет ребенок.
      – Нет! – крикнул он.
      – Да, – сказала Фрэнсис. Он продолжал кричать:
      – Как ты посмела? Как ты могла? Как ты посмела обмануть меня?
      Она встала и отошла от него за обеденный стол, уже сервированный на троих, с ложками для супа, вилками, ножами для рыбы и бокалами, тускло мерцающими в неярком свете.
      – Я так хотела. Я ощущаю это как потребность. Мне так хочется иметь ребенка от тебя! Я не могу описать тебе силу этого моего желания, это как страсть. И я решилась на риск. Зная… – Она сделала паузу и, набрав полную грудь воздуха, договорила: Зная, что рискую даже тобой.
      Луис тоже встал. Он был вне себя от гнева.
      – Ты помнишь, что я тебе говорил?
      – Да.
      – Став матерью, ты изменишься. Мне страшно даже подумать об этом. Это что, ловушка? Ты что, думаешь таким образом заставить меня жениться на тебе?
      – Нет.
      – И правильно! Я никогда не женюсь на тебе! Ты слышишь? Ты обманула, ты предала меня и сделала это намеренно, ты сама призналась. Ты – единственная женщина из тех, которых я знал, кого я считал честной. Но ты оказалась обманщицей, такой же, как все! Ты тоже можешь плести интриги, лгать! Ты разрушила мое доверие к тебе и наше будущее!
      Фрэнсис оперлась о спинку стула. Она дрожала, ее сердце бешено колотилось.
      – И ты, как будто, – закричал он уже по-испански, – не понимаешь этого! Ты думаешь, ты победила? Думаешь, ты приручила меня? Но ты еще увидишь, я покажу тебе, что значит предавать меня!
      – Ты прав, – сказала она по-английски. – Я ни о чем не жалею. Я хотела этого, и я рада.
      Он подошел к открытому окну и оперся руками на подоконник. Его плечи вздрагивали, как от рыданий.
      – Нет, – простонал он, – ты не знаешь, что ты натворила, глупая Фрэнсис…
      – Я знаю.
      – Нет, – проговорил Луис, оборачиваясь. – Не знаешь. Тебе кажется, что знаешь. Может, ты можешь сказать за себя, но не за меня.
      – Ну вот ты и злишься на меня, – совсем невпопад сказала она.
      – Ты совсем не то говоришь!
      Из аллеи донеслись звуки гитары. Кто-то шел и тихонько перебирал струны. Луис вздохнул, но это было больше похоже на всхлипывание.
      – Я потеряю тебя, – произнес он уже мягче, – вот чего ты не понимаешь.
      – Никогда!
      – Да. Здесь уже ни ты, ни я не властны. В нашей любви нет места ребенку.
      – Что за глупость!
      – Ты увидишь, – сказал он, покачивая головой, – ты увидишь, что ты наделала.
      Она еще крепче вцепилась в спинку стула.
      – Не веди себя так театрально, так… по-испански.
      – Хватит!
      – Дети дополняют любовь, они – ее продолжение. Дети – это то, что возникает благодаря любви. Любовь и дети – неразделимы.
      – Я так не думаю, – перебил он. – Я в это не верю.
      – Луис!
      Он отошел от окна и приблизился к ней, затем положил ей на плечо руку. Добрую руку.
      – А теперь я должен уйти. Ее охватил ужас.
      – Нет!
      – Да. Что сделано, то сделано. Тебе нужно беречь себя, а я должен помогать тебе в этом. Но только не сейчас, не сегодня. Я вернусь, немного позже, но сейчас мне надо уйти.
      Она кивнула. Пустота накатила на нее холодной тяжелой волной.
      – Как хочешь.
      Он наклонился и поцеловал ее, но не в губы, как обычно, а в щеку. Потом убрал руку с ее плеча и прошел в спальню. Вышел он оттуда одетым в костюм, с галстуком. На секунду он остановился и посмотрел на нее, а затем пересек комнату, открыл дверь и исчез за ней. Фрэнсис не двигалась. Она стояла, по-прежнему опершись рукой на спинку стула, и страстно желала его возвращения, почти до обморока. Через несколько минут она почти на ощупь обошла стол и села на диван. Она сделала большой глоток вина и замерла, держа одной рукой бокал, а другую положив себе на живот. Она ни о чем не думала. Она просто сидела, дышала и ждала, когда эти первые минуты станут прошлым.
      На лестнице послышались шаги. Раздался обычный осторожный стук Хосе в дверь.
      – Войдите.
      – Послушайте, – сказал он, – эти маленькие пестренькие яйца птицы codoniz, как это будет…
      – Перепелки, – подсказала Фрэнсис.
      – Да, точно. – Хосе огляделся. – А где отец?
      – Он вышел.
      – Вышел? Но…
      – Хосе, – сказала Фрэнсис, – пожалуйста, оставь меня одну. Мы сегодня не будем ужинать. – Она взглянула на него. – Видишь ли, мне кажется, что мы с твоим отцом поссорились.

ГЛАВА 17

      Алистер заболел ветрянкой. Он чувствовал себя плохо, но главным ужасом для него была сыпь на лице. Он теперь не переносил, когда на него смотрели, даже его собственные родители, и угрюмо лежал в душной маленькой спальне, которую он делил с Сэмом, с лицом, обвязанным шелковым платком Лиззи. Когда язвочки стали распространяться к подмышкам, на грудь и, наконец, в пах, он впал в отчаяние. Поглощенный ненавистью к себе и страхом, как бы его не увидели, он пробирался в туалет, обернувшись белой простыней, как привидение. Доктору он разрешал осматривать себя, только когда в комнате никого больше не было, а дверь была плотно закрыта.
      – Это всего лишь ветрянка, – раздраженно сказала Лиззи.
      – Но не для него, – возразил Роберт. – Ему кажется, что это конец света.
      – Какая глупость.
      Роберт бросил на нее осуждающий взгляд. Как она может быть такой бесчувственной?
      – Это не глупость. Он уже почти вступил в переходный возраст, а ты знаешь, что это такое. Он действительно страдает.
      Лиззи неопределенно хмыкнула. Она приготовила для Алистера кувшин домашнего лимонада, но он отказался снять платок даже для того, чтобы взглянуть на него. Она говорила себе, что ей его очень жаль, но одновременно думала, что с его стороны это просто безумство – лежать там одному в темноте, завернутым в простыни, и убиваться по себе. Ведь это всего-навсего ветрянка, которой болеют почти все дети.
      – Я не хочу брать отпуск на работе, – заявила Лиззи. – Ведь вы с Дженни все время здесь, а он все равно не разрешает мне чем-либо помочь ему, не разрешает даже оставаться в его комнате. Поэтому, как мне кажется, нет никакого смысла бросать работу.
      – Ты – его мать, – с упреком произнес Роберт. Она смерила его вызывающим взглядом.
      – А ты – его отец!
      – С таким количеством работы…
      – У меня тоже работа, – выкрикнула Лиззи. – Не отговаривайся работой. Кто платит проценты по оставшейся части кредита? Кто…
      Роберт закрыл глаза.
      – Замолчи, – сказал он, – замолчи. У нас что, соревнование в том, кто больше устал или больше работает?
      – Ты сам начал этот разговор, – вновь закричала Лиззи. – Ты начал его, подразумевая, что я должна больше, чем ты, ухаживать за Алистером.
      Роберт сверкнул на нее глазами.
      – Не хочешь ли ты сказать, что я не несу своего груза заботы о детях?
      – Только когда тебе это удобно.
      – Это чудовищно! – возмутился Роберт. – Чудовищно и нечестно. Я ведь спрашивал твое мнение о том, кому из нас следует искать работу на стороне. Ты выбрала себя. И, находясь здесь все время, я нес большую ответственность за детей, чем ты. Черт побери, когда я уезжал в Бирмингем, ты не смогла справиться со всеми ними даже в течение двух дней и отдала двух младших матери…
      – Зато у тебя была Дженни! – взвизгнула Лиззи. – Ты ездил с Дженни.
      – При чем здесь она?
      – А при том, что у тебя есть Дженни, а у меня никого нет.
      – Пожалуйста, – произнес голос позади них. Они обернулись. В проеме двери гостиной стояла небольшая фигура, обернутая розовой простыней и с тюрбаном из полотенца в желтую и белую полоску, за которым не было видно ни головы, ни лица. Снизу торчали две серые шерстяные ноги. – От вашего крика моя комната трясется. Не понимаю, о чем можно так громко спорить? Ведь у вас нет ветрянки.
      – Извини, – сказала Лиззи, – извини.
      – И не надо за мной ухаживать, я выздоровлю и сам, а вам вовсе не стоит поднимать такой крик на весь дом.
      Роберт шагнул вперед и положил руку на обернутые в розовое плечи Алистера. Тот отстранился.
      – Не притрагивайся ко мне!
      – Извини, старик. Давай иди в кровать.
      – Пойдем, я провожу тебя, – бросилась к сыну Лиззи.
      – Нет! Не прикасайтесь ко мне, а то я вас укушу!
      – Дорогой…
      – Иди на работу, – сказал Роберт Лиззи. – Иди на работу, слышишь?
      Она остановилась в нерешительности. Она вдруг поняла, что Алистер не капризничает, а на самом деле глубоко, хотя и по-своему, переживает болезнь.
      – Я не пойду сегодня. Я позвоню в школу и…
      – Нет, – отрезал Роберт.
      – Но…
      – Здесь от тебя все равно не будет толку, ведь ты сама призналась, что у тебя ни к чему не лежит душа.
      Алистер повернулся и зашаркал по короткому коридору к своей спальне, волоча за собой угол розовой простыни.
      – Хорошо, – почти прошептала Лиззи.
      Дверь спальни с шумом захлопнулась за Алистером.
      – Я буду подниматься к нему каждый час, – сказал Роберт. – Я поступаю так все время с начала его болезни, пока ты на работе.
      – Я на работе не ради удовольствия, – с обидой проговорила Лиззи.
      Роберт ничего не сказал. Он даже не посмотрел на нее. Он просто взял ключи от офиса „Галереи", вышел на лестницу и стал спускаться по ней, оставив Лиззи в смятении. Постояв несколько минут, она подошла к спальне Алистера и постучала.
      – Алли?
      – Уходи!
      – Мне просто нужно убедиться, что с тобой все в порядке. Потом я поеду на работу.
      – У меня все отлично, – глухо сказал Алистер сквозь тюрбан.
      – Увидимся вечером.
      – Хорошо.
      – Чего тебе хочется вкусненького?
      – Ничего.
      – Мороженое? То, американское, дынное?
      – Не надо.
      Лиззи припала лбом к двери.
      – Значит, до вечера.
      – Хорошо.
      – Пей жидкое как можно больше.
      – Хорошо.
      – Не считай меня бессердечной из-за того, что я ухожу. Мне на самом деле надо идти на работу. Ты же сам это понимаешь, правда?
      Молчание.
      – Это все из-за денег. Ты же понимаешь это, да? Нам надо держаться, понимаешь? – Она выпрямилась. – Пока, дорогой.
      – Пока, – громко и с явным облегчением сказал Алистер.
      Когда Лиззи ушла, Роберт спустился из офиса в торговый зал, чтобы увидеться с Дженни. Она протирала стекла на картинах какой-то жидкостью изумрудного цвета. Дженни посмотрела на Роберта, но продолжала свое занятие.
      – Уверена, что покупатели и не подозревают, что большая часть работы в магазине приходится на уборку, – сказала она.
      – Ты видела Лиззи?
      – Мельком. Бедняжка, она опаздывала, летела, словно ветер, и мы успели только сказать друг другу „привет" и „пока". Как Алистер?
      – Весь покрыт сыпью и, конечно, страдает.
      – Бедный мальчик. – Она нанесла жидкость на очередную картину. – У меня тоже была ветрянка примерно в его возрасте. Это было ужасно. Боюсь, что и другие дети могут заразиться.
      – Только не это, – простонал Роберт.
      – К сожалению, это очень даже возможно. Но зато уже переболеют все сразу.
      – Как мы с этим справимся? Дженни посмотрела на Роберта.
      – Что вы имеете в виду?
      – Если младшие дети заболеют, то как мы справимся с ними и с „Галереей"?
      Дженни отошла на шаг от картины, наклонив немного голову, чтобы убедиться, что на стекле не осталось пятен и потеков.
      – Я не думаю, что тогда будет время на полировку стекол, но вдвоем мы с вами в „Галерее" управимся. Если же и Тоби заболеет, то я просто присоединю его к вашим детям.
      Ее голос звучал так спокойно и уверенно, что Роберт подумал: „Она одновременно и ангел, и гений". Он спросил:
      – Ты никогда не теряешь хладнокровия?
      – Стараюсь. Я боюсь потерять контроль над собой и жизненными перспективами.
      – Этого, я думаю, боятся все.
      – Может быть, – сказала Дженни, – но я – тем более, ведь я во многом хуже других.
      – А по-моему, ты замечательная, – проговорил Роберт.
      Дженни вспыхнула. Ее лицо залила краска.
      – Вы не должны так говорить.
      – Почему?
      – Потому что это не так. Я практична, приношу пользу и на меня можно положиться. Но это и все.
      Роберт улыбнулся ей.
      – В данный момент твою практичность, надежность и полезность я и определяю словом „замечательная". Никаких громких фраз, никаких криков, никаких капризов…
      – Потому что у меня нет никаких проблем, – коротко вставила Дженни, переходя к следующей картине.
      – Дженни…
      – Нет, – твердо сказала она, – вам пора приниматься за работу. Я не настолько наивна, чтобы не понимать, что вы хотите сказать. И вам не следует это говорить. Тем более когда ее нет здесь. И я уже говорила вам об этом.
      – Извини, – пробормотал Роберт. У него вдруг странно заныло сердце, как будто туда перекинулась головная боль. – Ты совершенно права. Я буду в офисе, если понадоблюсь.
      Она кивнула, и ее волосы мягко качнулись. Дженни боялась встретиться с ним глазами.
      – Хорошо… Когда он открыл дверь офиса, внутри уже заливался звонком его прямой телефон, номер которого был известен только в школах, где учились дети, Фрэнсис, Барбаре и Уильяму, а также самым близким партнерам и клиентам.
      – Роберт Мидлтон, – сказал он в трубку.
      – Мистер Мидлтон? О, мистер Мидлтон! Это миссис Кернс из начальной школы Ленгуорта. Боюсь, вам нужно сейчас же подъехать сюда и забрать Сэма. У него сыпь. По-моему, это ветрянка. Он говорит, что у его старшего брата сейчас тоже ветрянка.
      – Да, это тан.
      – Мистер Мидлтон, вы знаете, требования карантина такие жесткие…
      – Да.
      – В соответствии с ними все дети, имевшие контакты с Сэмом…
      – Я понимаю, миссис Кернс. Мне жаль, что так получилось.
      – Значит, вы сейчас подъедете?
      – Я постараюсь приехать как можно скорее.
      – Думаю, будет лучше, если вы заберете и Дэйви.
      – Да, миссис Кернс.
      Когда Лиззи вернулась домой, Алистер все еще оставался по-прежнему укутанным, как мумия, а Сэм лежал голый на диване. Он сказал, что не может надеть ни пижаму, ни даже футболку, поскольку все тело у него чешется. По его словам, он не мог сдвинуть ноги или прижать руки к телу, потому что тогда боль становилась невыносимой и ему приходилось стонать. Он и стонал, чтобы, видимо, подкрепить свои слова перед Лиззи. На кухне Гарриет ела морковку и читала журнал для подростков. На ней были темные очки, поскольку у нее болела голова (а разве не с головной боли начинается ветрянка?). В ванной Роберт купал Дэйви, который уверял, что нашел язвочку у себя на коленке, и поэтому просил, чтобы его не оставляли одного в темноте, закутанного в простыни, полотенца и платки.
      Лиззи села в ванной на закрытую крышку унитаза и сняла туфли.
      – Что же нам делать?
      – Перемочь все это, – глухо проговорил Роберт, намыливая Дэйви спину.
      – Давай, я домою, – предложила Лиззи. – Ты мог бы заняться ужином.
      – Нет.
      – Тогда ужином займусь я. Что у нас там есть?
      – То, что ты купила.
      – Я ничего не купила. Я работаю до половины шестого, и ты знаешь об этом. А все магазины именно в это время и закрываются.
      – Значит, у нас ничего нет.
      – Нет продуктов? – прошептал Дэйви. Он посмотрел на свою коленку. – Там правда дергает.
      – У тебя нет ветрянки, – терпеливо сказал Роберт.
      – Там должно быть немного пиццы, – проговорила Лиззи, вставая.
      – Раз ты говоришь, значит, должно быть.
      – Что у тебя с настроением?
      Роберт ничего не ответил. Он поднял Дэйви, чтобы помыть ему попку.
      – Я весь день звонила по телефону с напоминанием об оплате счетов за семестр, – попыталась объяснить Лиззи. – Как проклятая, весь день. Больше ничего не успела. Это было милое занятие – выдавать звонок за звонком родителям, которые постоянно заняты на совещаниях, или же их телефоны просто не отвечают. – Она переступила через ноги Роберта и вдруг почувствовала такую усталость, что чуть не упала. – Я не виновата, – сказала она, и ее голос задрожал, – что все подхватили ветрянку.
      – Я этого и не говорил.
      – Но ты подразумевал это.
      – Иди и займись ужином. – Роберт вынул Дэйви из ванны, держа его, как младенца, а не как мальчика. Так подумал Дэйви. Он вывернулся из рун отца и схватил полотенце.
      – Я сам!
      – Как хочешь.
      – Роберт, – проговорила Лиззи, глядя на них сверху вниз, – ну чего мы с тобой все время пикируемся?
      Он посмотрел на нее без всякого сочувствия. Затем отвернулся к Дэйви и, вытирая тому ноги уголком полотенца, сказал:
      – Что за дурацкий вопрос? Как будто ты сама не понимаешь.
      На следующий день Лиззи позвонила в Уэстондэйл и сказала, что не выйдет на работу, потому что двое ее детей заболели ветрянкой, а еще один из оставшихся двух, если не оба, тоже может в любой момент заболеть. Миссис Дриздейл, ответившая ей по телефону, неискренне, как показалось Лиззи, посочувствовала и сказала, что попросит Фриду Мэйсон заместить ее на несколько дней. Лиззи чуть не заревела. Она представила себе Фриду Мэйсон, беспощадно губящую за три дня все, что сделала Лиззи за три семестра, вновь развешивающую те ужасные занавески, намеренно засовывающую в принтер скрепленные степлером бумаги и возрождающую к жизни скандалы с родителями, погасить которые Лиззи смогла лишь год спустя.
      – А не могли бы вы взять на время кого-нибудь из агентства по трудоустройству? Не будет ли неудобно просить Фриду теперь, когда она уже уволилась?
      Миссис Дриздейл твердо ответила:
      – Напротив, она же – член семьи Уэстондэйла и всегда им останется. Она будет очень польщена.
      „Конечно, – сказала себе Лиззи, – конечно будет!" Она закричала пустой кухне:
      – Она окажется в своей проклятой стихии!
      – Разве не похоже на штаны для кун-фу? – спросил Дэйви, входя в кухню в одних штанах от своей пижамы.
      – Что?
      Дэйви высоко пнул воздух ногой и сжал кулаки.
      – Вот тан. Раз, два…
      – Да, вполне. – Она взглянула на него. – Если уж ты собираешься заболеть ветрянкой, то не мог бы поторопиться с этим?
      К обеду Дэйви заболел. Стоял жаркий день. Один из сумасшедших жарких дней начала лета. И, когда Лиззи раскрыла окна в квартире, шум уличного движения и гарь от автомашин ворвались в дом, словно коричневый туман. Сэм включил телевизор намного громче обычного, утверждая, что оглох от ветрянки и из-за грохота транспорта ничего не слышит. Он задернул шторы, так как Алистер сказал, что если он этого не сделает, то вдобавок ко всему еще и ослепнет. Они с Дэйви растянулись в полутьме перед мерцающим экраном и смотрели старый фильм с Гретой Гарбо, все время вздыхая и почесываясь. За одной из закрытых дверей находился в своем обычном расположении духа Алистер, хотя, как сказала Гарриет, его сыпь понемногу успокаивалась. За другой дверью сама Гарриет красила ногти поочередно черным и красным лаком и представляла, что однажды Фрейзер Прингл посмотрит на нее так же, как смотрит теперь на ее бывшую лучшую подругу, а теперь главную соперницу Хизер Уэстон. Лиззи тщательно приготовила для детей обед, состоявший из тонко нарезанной и поджаренной ветчины, молодого картофеля и зеленого горошка. Все отказались есть, тяжело вздыхая и вопрошая, почему им не предложат гамбургеров. Затем появился похожий на тень Пимлот, видимо, посланный матерью для того, чтобы заразиться ветрянкой и переболеть ею одновременно со всеми, отделавшись от нее раз и навсегда. Увидев Сэма, он немедленно разделся догола, обнажив зеленоватое, бледное тело, вид которого навел Лиззи на мысль о скрытых под землей побегах вьюна. Все это привело ее в состояние стресса. Она ясно поняла, что не нуждается в голом Пимлоте рядом с Сэмом или Дэйви, и, едва не теряя самообладание, приказала ему мигом одеться и выметаться из квартиры. Он выскользнул из дома, бурча себе что-то под нос, а его глаза с обычно отсутствующим взглядом злобно буравили ее. Когда он исчез, Лиззи, во власти инстинкта самосохранения, уселась на лестнице, чтобы не допустить его возвращения. И тут она вдруг разрыдалась – от напряжения, усталости, разочарования и смущения. В таком состоянии ее и застала Дженни, когда поднялась в квартиру Мидлтонов во время затишья в магазине, чтобы чем-нибудь помочь.
      Дженни сразу же взяла все в свои руки. Она сказала, что в течение нескольких следующих дней Роберт будет заниматься магазином, она займется детьми, а Лиззи должна отправиться в Уэстондэйл.
      – Но я не могу допустить, чтобы ты нянчилась с моими детьми, – ответила Лиззи.
      – Почему нет?
      – Потому что это несправедливо, это не твои проблемы…
      – Поэтому-то мне и легче этим заниматься, – ответила Дженни.
      Она вытащила Алистера из его простыни и из постели, заставила его одеться, а на Сэма и Дэйви натянула футболки, затем организовала детям регулярное питание, и, хотя ее пища не была какой-то особенной, дети съедали все с неожиданным послушанием.
      Во время перерыва на ленч Роберт на час поднимался наверх, а она занимала его место в магазине. В половине четвертого каждый день она забирала Тоби из школы и возвращалась к Мидлтонам, оставаясь у них до прихода Лиззи. Роберт и Лиззи, переполненные благодарностью, едва не виляли перед ней хвостом, но она не принимала никаких „спасибо".
      – Мне это нравится. Каждому человеку нравится, когда в нем испытывают нужду, разве нет? В экстремальных ситуациях всегда есть что-то захватывающее. Просто позвольте мне продолжать делать все это.
      И они согласились. Они позволили ей заниматься их детьми, мыть пол на кухне, гладить рубашки и простыни и оставлять в холодильнике на ужин суп и салат. Они позволили ей все это, так что Лиззи, без всяких взаимных жалоб и обвинений, спокойно ездила в Уэстондэйл и работала там, не мучимая больше неотступным, как мигрень, чувством вины. Теперь и Роберт мог целиком посвятить себя работе в магазине, не испытывая давящего бремени домашних обязанностей и отчаяния, оттого что на них не хватало времени, которое накапливалось в нем, подобно приближению бури. Они позволили ей заниматься этим, поскольку сделать это было так просто, а они были такими уставшими и разбитыми после нескольких месяцев пребывания в состоянии стресса, и любое облегчение в жизни казалось им нежданной каплей воды в пустыне.
      И вот однажды Роберт вернулся из магазина после закрытия, а Лиззи задерживалась на работе, и он, к вящему удивлению, обнаружил всех пятерых детей, Тоби и четверых собственных, мирно сидящими в гостиной перед выключенным телевизором.
      – А где Дженни?
      – Моет ванную, – ответила Гарриет.
      – Почему ты ей не помогаешь?
      – Я предложила помощь, но она отказалась, так как я переписываю для нее этот кулинарный рецепт.
      Роберт вошел в ванную. Дженни стояла босыми ногами в ванне, до блеска натирая кафель на стене.
      – Дженни, прекрати это, я прошу тебя, прекрати! Она с улыбкой ответила:
      – Нет, я уже почти закончила. Роберт подался вперед.
      – Не нужно этого, мы же не собираемся превратить тебя в нашу рабыню.
      Он обнял ее и поднял из ванны. Она с трудом выдохнула:
      – Прекратите, Роберт!
      – Что прекратить?
      Дженни посмотрела на него широко раскрытыми глазами. Она опустила вниз руки, в одной из которых до сих пор сжимала тряпку, чтобы оттолкнуть его, но он оказался проворнее, притянул ее к себе и поцеловал в губы.
      И тут Лиззи крикнула от двери ванной:
      – Я вернулась!
      – Я никогда раньше ее не целовал, – устало сказал Роберт бесцветным голосом, каким говорит человек, повторяющий одно и то же в сотый раз. – Я никогда больше не стал бы ее целовать. Я не люблю ее, я люблю тебя, просто я почувствовал себя переполненным благодарностью, потому что она поддержала меня.
      Лиззи стояла у окна их спальни, выходившего на заброшенные фабричные дворы. Заходящее солнце освещало кучи битых кирпичей, прогнивший забор и островки молодых сорняков. Она оперлась на подоконник и смотрела на улицу.
      – Что значит „поддержала" тебя?
      Роберт сидел на краешке кровати, подперев голову руками.
      – Поддержала, будучи такой, черт побери, обычной, такой упоительно, восхитительно нормальной!
      – Что ты имеешь в виду? – вновь спросила Лиззи.
      – Ты прекрасно знаешь.
      – Она не такая, как я…
      – Не такая, как ты сейчас.
      Лиззи сбросила туфли и оттолкнула их назад ногой.
      – И сколько времени ты собирался целовать ее?
      – Я не строил таких планов!
      – Не кричи.
      – Это ты вынуждаешь меня кричать. Я не собирался делать этого, это никогда не приходило мне в голову. Это был порыв. Порыв, порожденный стыдом и чувством благодарности при виде того, как она моет нашу чертову ванную. Боже праведный! Зачем я это сделал? Ты никогда даже представить себе не сможешь, как бы мне хотелось, чтобы этого не произошло. Я вывел из душевного равновесия и ее, и тебя, и себя. И все из-за ерунды.
      – Из-за ерунды?
      – Я поцеловал ее, не имея в виду сексуальных мотивов! – вскричал Роберт, резко выпрямляясь на кровати. Его глаза горели. – Я поцеловал ее, потому что испытывал чувство стыда и благодарности, как и ты чувствовала бы себя на моем месте.
      В комнате повисла долгая пауза. Лиззи продолжала смотреть в окно. Немного погодя она повернулась и упала на кровать рядом с ним. Он ожидал, что она сейчас скажет что-нибудь злое или горестное, но она произнесла лишь только:
      – Я понимаю.
      – Что?
      – Мне стыдно. И я благодарна тому, что случилось. Роберт застонал и отодвинулся от нее.
      – Ты опять за свое.
      – Мама! – закричала Гарриет за дверью.
      – Что?
      – Телефон! Фрэнсис звонит! Лиззи рывком села на кровати.
      – Фрэнсис? Откуда? Откуда она звонит?
      – Без понятия, – ответила Гарриет. Ее голос удалялся по коридору.
      – Сейчас приду, – сказала Лиззи, выбегая из спальни.
      Роберт что-то проворчал. Он закрыл глаза. Он готов был дать себе сильного пинка. Какой черт дернул его?! Надо же быть таким смешным, таким нелепым, чтобы поцеловать Дженни. И поцелуй-то вышел каким-то смешным, детским: ее сухие губы плотно сомкнуты, а над ними в сердитом изумлении застыли ее широко раскрытые глаза.
      „Дьявол, – подумал он, ударяя кулаком по подушке, – неужели я стал таким противным? Неужели мой поцелуй настолько отвратителен, что его жертва должна убегать сломя голову, будто ее изнасиловали? Ведь Дженни убежала. Она словно обезумела от горя. Она подхватила свою сумочку, Тоби и его рюкзак со спортивными принадлежностями и почти с плачем убежала из квартиры".
      У Роберта осталось неясное чувство, будто он сильно обидел ее. Но что значит обидел? Обидел ее лично? Ее принципы? Ее достоинство? Когда она убегала, то почти ничего не сказала, только несколько бессвязных слов извинения перед Лиззи и фразу: „Ничего не было, ничего не было, я бы никогда не смогла…" „Не волнуйся", – сказала ей Лиззи, сама ошарашенная ситуацией. Не волнуйся о чем? Не волнуйся, я ничего плохого о тебе не думаю? Не волнуйся, мой муж не умеет целоваться? О Боже, неужели мне недостаточно всех наших неприятностей, чтобы еще выглядеть перед всеми таким дураком?
      Дверь снова открылась. Лиззи вошла очень тихо и так же тихо прикрыла за собой дверь. Она присела на самый краешек кровати, как можно дальше от Роберта, и сложила руки на коленях.
      – Я позвоню Фрэнсис позже, когда все дети улягутся и когда они не будут донимать жалобами на то, как им плохо.
      Роберт сел на кровати. Он посмотрел на Лиззи. Она была бледной как полотно.
      – Лиззи?
      – Со мной все в порядке. – Она дотронулась рукой до лба, будто проверяя, на месте ли ее голова. – Понимаешь, дело всего лишь в том, что Фрэнсис беременна.
      – Беременна?
      – Да, беременна. – Она посмотрела на него прямым, открытым взглядом. – Это, по-моему, намного серьезнее, чем наше с тобой происшествие.
      Много позже Лиззи сидела на кухне, вертя в руках третью чашку чая, которую она сама приготовила себе, но, кажется, была уже не в состоянии выпить. Роберт уже лег. Она ходила в спальню посмотреть на него. Он спал на спине, откинув по привычке руку на подушку. Даже во сне он выглядел изможденным, как будто и сон не мог полностью освободить его от усталости, а давал ему лишь короткое, неполное отдохновение. Лиззи смотрела на него с чувством легкой зависти: как легко умеют мужчины уходить в сон, включая забвение тан же просто, как выключаешь свет. Она на протяжении всей своей жизни с Робертом наблюдала это в нем, когда он так легко отключался от нападок и попреков Барбары. Она видела это и в Алистере, который умел пользоваться своей кушеткой, для того чтобы спасаться от самого себя, от того, что ему уже тринадцать.
      „Мне кажется, что я уже никогда не смогу заснуть, – подумала Лиззи, глядя на Роберта. – Каждый нерв натянут, но угрюмо бодрствует".
      Она вернулась на кухню и включила электрический чайник. Она сделала это чисто автоматически, так же, как она могла бы включить стиральную машину или утюг. Почему люди всегда прибегают к помощи чая, когда их мысли разбросаны, словно перья из подушки? Что же они делали в таких ситуациях, до того как появился чай? Наверное, успокаивали себя бокалом медового напитка. Интересно, они действительно делали его из меда? И почему это Фрэнсис, будучи беременной уже три месяца, никому ничего не говорила, даже мне?
      – Я хотела забеременеть, – сказала Фрэнсис Лиззи во время их второго разговора. – Хотела. Я хотела ребенка от Луиса, но мне кажется, что обоих заполучить не удастся.
      – Но ты же знала, – закричала Лиззи, – ты же знала его настрой! Ты знала, как он среагирует! Я, конечно, не понимаю, как можно любить человека, настроенного таким образом, но ты, кажется, его любишь. Он же ясно высказывал свою позицию.
      – Да, это тан. А что касается любви, настоящей любви, то когда любишь так, как я люблю его, то привыкаешь подстраиваться под такие качества любимого, которые раздражали бы тебя в любом другом человеке. Такие вот дела…
      – Да, – тихо произнесла Лиззи, как будто ее одернули. Она сидела на паласе в гостиной в ночной рубашке, а телефон стоял на диване. Фрэнсис сказала, что тоже сидит на полу в своей спальне в Фулхеме и что на ней пижама Луиса и она теперь часто ее надевает, так как ей это нравится. – А он… – начала было Лиззи и осеклась.
      – Что?
      – Он просил тебя сделать аборт?
      – Нет, – сразу ответила Фрэнсис.
      – А сама ты не собираешься? Странно, но мы с тобой никогда об этом не говорили.
      – Если я сделаю аборт, – заявила Фрэнсис, – то предам забвению все, что было между мной и Луисом, все, чем мы были друг для друга…
      – Были? Ты что, не видишься с ним?
      – Вижусь. Таи же часто, как и раньше, и он относится но мне с любовью.
      – Что же тогда?..
      – Лиззи, я знаю его и знаю себя. Я знала, на что шла, и сделала это. Теперь мне страшно, но я вся в ожидании. Я думаю, что поступила правильно и одновременно неправильно. Ты меня понимаешь?
      – Да, – прошептала Лиззи. Она сжала трубку. – Могу… Могу ли я помочь тебе чем-то?
      – Что ты имеешь в виду?
      – Я не знаю точно, – ответила Лиззи, лихорадочно прокручивая в голове разные мысли. – Ну, я имею в виду помощь во время беременности, при родах. У тебя срок когда? Ты будешь рожать в Бате?
      – Не думаю…
      – Но в Лондоне будет тан холодно.
      – Думаю, и не в Лондоне.
      – Тогда?..
      – Наверное, я буду рожать в Испании, – сказала Фрэнсис, – в Севилье.
      Лиззи так и ахнула.
      – Но почему? Ты сошла с ума!
      – Не говори глупостей. В Испании отличные больницы. Там рождается много детей.
      – Я не это имею в виду, – снова закричала Лиззи. Она стояла на полу на четвереньках, и трубка у ее уха почти касалась паласа. – Я имею в виду, тан далеко, вдали от нас, вдали от твоей семьи.
      – Но это же не ваш ребенок, – спокойно заметила Фрэнсис, – это ребенок мой и Луиса.
      – Но Луис не хочет его!
      Повисла короткая пауза. Затем Фрэнсис спокойно проговорила:
      – Он не хочет, чтобы я рожала, а это не одно и то же.
      – О, Фрэнсис, – простонала Лиззи. Она устала и уже ничего не понимала. – О, Фрэнсис, с тобой все в порядке?
      – Я не знаю, – ответила Фрэнсис. Голос у нее был напряженный, как будто она сдерживала слезы. – Я правда не знаю. – Она помолчала, затем добавила: – Просто я люблю его. Любила всегда. Просто люблю.
      И положила трубку.
      Роберт, зевая и перебарывая усталость, но сосредоточенный и серьезный, хотел узнать, что сказала Фрэнсис. Лиззи с трудом смогла ответить ему что-либо вразумительное. Она сообщила, что Фрэнсис даже не думает об аборте и, наверное, будет рожать в Испании. Тут она замолчала. Роберт подождал немного, затем вежливо спросил, не обидится ли она, если он отправится спать. Лиззи кивнула и автоматически подняла лицо для поцелуя. Роберт поцеловал ее в щеку. Потом он ушел, а она осталась на кухне, приготовила чай и принялась пить его, вновь и вновь прокручивая в голове то, что услышала от Фрэнсис. И делала она это не только из заботы о сестре, но из инстинктивного желания освободиться от ужасного скрипучего голоса, который все повторял внутри нее с занудливым постоянством: „У тебя дети, у тебя дети, у тебя дети…"

ГЛАВА 18

      Стояла ужасная жара. Даже в темных, пещерообразных пространствах между домами она накрывала вас, словно кутала в одеяло. На июльских же улицах, где не было ни ветерка за исключением редких капризных порывов, которые, казалось, имели целью лишь бросить песок вам в глаза, дышать становилось просто невозможно.
      Шахта лифта была украшена коваными лилиями и листьями акации, на стенах – позолота. Типично испанский стиль, подумала Фрэнсис, тяжелый, претенциозный, немного смешной, но впечатляющий. Рядом со складывающимися дверями имелась панель со светящимися кнопками, и возле каждой были прикреплены аккуратные бронзовые таблички с выгравированными на них фамилиями: Доктор Лурдес Пиза; сеньор и сеньора Лоронецо; Мария Луиза Фернандес Пресиоса; профессор X. и доктор А.Мария де Мена. Фрэнсис сосчитала про себя до трех и нажала кнопку.
      Из маленького динамика послышался слабый щелчок, затем женский голос сказал:
      – ? Dida!
      – Доктор Ана де Мена дома? – спросила Фрэнсис. – Доктор Ана де Мена.
      Голос в динамике на секунду задумался.
      – ? Qui?n habla?
      – Фрэнсис. Фрэнсис Шор.
      – Я узнаю.
      Фрэнсис ждала в темном подъезде у маленькой решетки динамика. С одной стороны от нее была полупрозрачная дверь, выходившая на раскаленную улицу. С другой – маленький арочный коридор, ведший к двери комнаты консьержки. Эта дверь была приоткрыта и удерживалась в таком положении подставленным под нее пластиковым ведром, видимо, для того чтобы дать доступ в комнату хоть какому-то ветерку. Из ведра медленно появилась морда полосатой кошки, которая с любопытством, но не слишком дружелюбно в течение нескольких секунд разглядывала Фрэнсис. Затем морда опять исчезла в ведре. Динамик снова щелкнул.
      – Фрэнсис? Фрэнсис, я отправляю вам лифт.
      – Спасибо.
      Большая кабина медленно поползла вниз внутри лифтовой шахты. Вздрогнув, она остановилась вровень с Фрэнсис, позволив ей открыть две пары дверей и войти внутрь. Интерьер кабины был украшен красным деревом, красиво обрезанными зеркалами и бра в виде языков пламени, укрепленными на позолоченных кронштейнах. Лифт собрался со своими могучими силами и тяжело повлек Фрэнсис вверх на третий этаж, к квартире де Мена.
      Ана не поцеловала Фрэнсис. Она взяла ее руку, секунду твердо подержала в своей и отпустила. Ана была одета в желтый льняной летний костюм с короткими рукавами и золотыми пуговицами. Ее волосы, такие гладкие и блестящие, что казались нарисованными, были схвачены сзади черным шелковым платком в белый горошек.
      Она провела Фрэнсис в гостиную. Окна комнаты были закрыты от солнца ставнями, и поэтому мебель казалась стаей огромных животных, сгорбившихся на ковре. Только у самых окон оставалась узкая полоска света, умудрившегося прорваться сквозь ставни и вызывающе лежавшего на полу.
      Ана сказала:
      – Слишком жарко. В июле и августе в Севилье ужасно жарко. Я бы никогда не осталась здесь на лето, если бы не была вынуждена. Хотите сока?
      – Да, пожалуйста, – благодарно ответила Фрэнсис.
      Она устроилась на диване, на котором сидела, когда Луис приводил ее сюда на обед, на внушительном диване, покрытом декоративной гобеленовой тканью. – Очень мило с вашей стороны, что вы согласились увидеться со мной. Мне следовало позвонить. Не знаю, почему я этого не сделала. Я знаю, что по средам вы не бываете в больнице, поэтому пытаюсь убедить себя, что это порыв.
      – Порыв? Увидеться со мной?
      – Поговорить с вами. Спросить вас кое о чем. Я имею в виду, после того как я сама расскажу вам кое-что.
      Ана подошла к двери гостиной, распахнула ее и крикнула, чтобы принесли напитки. Голос, который говорил с Фрэнсис по домофону, ответил, что сделает это только после того, как завершит дело, которым сейчас занимается.
      – Это Мария, – сказала Ана. – Она была няней у Луиса и у меня и пришла сюда, когда я вышла замуж. Упряма как мул! – Ана снова прошла в гостиную и села на диван на противоположном от Фрэнсис краю. – Если она не появится через пять минут, я сама пойду сделаю сок, даже если это выльется в десять минут ее ворчания. Она считает кухню своей вотчиной.
      – Ана, – проговорила Фрэнсис.
      – Да?
      – Ана, я думаю, что мне надо собраться с духом и рассказать вам, зачем я пришла…
      – Я тоже так думаю.
      Фрэнсис вздохнула. Занятие рассказывать людям о своей беременности должно бы становиться легче по мере приобретения навыка, но, оказывается, это не так. Каждый раз Фрэнсис чувствовала себя, словно испуганный ребенок на краю подкидной доски, стоящий над холодным и бездушным бассейном с зажатым носом, закрытыми глазами и прыгающий только потому, что путь к отступлению уже закрыт.
      – Я беременна, – сказала Фрэнсис. – У меня будет ребенок.
      Повисла короткая пауза, в течение которой они обе не сделали ни одного движения.
      – Это серьезно, – произнесла Ана.
      – Я знаю.
      – Пойду приготовлю напиток…
      – Я не хочу…
      – Хотите, – сказала Ана, вставая. – Нам обеим это необходимо. Нам нужно чем-то занять себя при этом разговоре.
      Она быстро вышла из комнаты. Фрэнсис осталась сидеть на неудобном диване. Она слышала, как Ана сказала что-то старой Марии. Затем голос той поднялся до крина, когда она запротестовала. Фрэнсис ожидала, что Барбара тоже будет кричать, когда она сказала матери о беременности, но, к ее удивлению, этого не произошло.
      – Понятно, – сказала тогда Барбара.
      – Что значит „понятно"?
      – Это значит, что я поняла то, что ты сказала, но не знаю пока, как я должна реагировать. По крайней мере, в телефонном разговоре.
      – На следующей неделе я должна ехать в Испанию, – сообщила Фрэнсис.
      – Правда?
      – Да. Но когда я вернусь, я приеду повидаться с тобой и отцом.
      – Понятно.
      – Мама, умоляю, прекрати говорить эти „понятно".
      – Возможно, я понимаю больше, чем ты думаешь. С тобой все в порядке?
      – Не совсем…
      – Естественно, а как может быть иначе, – вздохнула Барбара. – Но ты смелая девочка, раз позвонила. Это лучше, чем писать…
      – Писать?
      – Да, письма. Письма – это последнее прибежище трусов. А ты не трусиха.
      – О, мама!
      – Поезжай в Испанию, – спокойно проговорила Барбара. – Поезжай в Испанию, а потом приезжай к нам.
      И вот она в Испании, в гостиной Аны, с бокалом прозрачной беловатой жидкости, в которой звякают кусочки льда.
      – Луис знает? – спросила Ана, снова садясь на диван.
      – Конечно.
      – Он зол?
      – Конечно.
      – Вы ведь знали его позицию.
      – Да.
      – Разумеется, это произошло случайно.
      – Нет, – твердо сказала Фрэнсис. – Я хотела этого. Я хотела ребенка. Ребенка от Луиса.
      Ана сделала аккуратный глоток из своего бокала. Она сидела совершенно прямо, высоко держа стакан рукой с гладкой, оливкового оттенка ножей. Другая ее рука элегантно лежала на коленях.
      – Фрэнсис, это очень плохая ситуация. Фрэнсис ждала.
      – И не столько ситуация сама по себе, – продолжила Ана, – сколько ее последствия. Здесь, в Испании, очень много устаревших моральных ограничений. Вы сами это видите. Вы видите, что старый консерватизм нелегко уживается здесь с новым либерализмом. Здесь все еще многое – я уверена, вы скажете, слишком многое – разрешено мужчинам и не разрешено женщинам. Хотите моего совета?
      – Я жду его с нетерпением.
      – Вы знаете положение в нашей семье. Знаете о существовании матери Луиса и матери Хосе. Вы знаете о всех этих тайных страстях и междоусобицах. Об этом – о вашей беременности – никто не должен узнать. Вы хорошо понимаете меня?
      – Я понимаю ваши слова, – ответила Фрэнсис. – Но, по правде говоря, после Англии все это выглядит так архаично и мелодраматично.
      – Я не знаю, – жестко перебила ее Ана. – Я не знаю, как обстоит с этим у вас в Англии. Я знаю только, как обстоит дело в моей семье, здесь, в Севилье. Да, мы другие. Хорошо. Но вам нужно принять это. – Она подалась вперед и вытянула указательный палец в сторону Фрэнсис, будто укоряя ее. – Фрэнсис, вы должны также отказаться от каких бы то ни было притязаний на Луиса, на создание с ним семьи. Вы должны вернуться в Англию рожать ребенка там. Я поговорю с Луисом насчет денег.
      Фрэнсис с удивлением посмотрела на Ану.
      – О нет.
      – Что?
      – О нет, Ана. Я пришла не за этим. Я пришла не как служанка из девятнадцатого века, которой можно сказать, чтобы она убиралась со своим животом куда глаза глядят и не позорила бы респектабельный дом. Я пришла за помощью.
      – Я и предоставила ее вам. Я дала вам самый лучший совет.
      – Нет. Вы сказали мне то, что было бы удобно для семей де Мена и Гомес Морено. Да, Испания старомодна, она напичкана понятиями гордости, семейной чести и католического раскаяния. Но эта страна теперь наполовину моя. Ведь я ношу под сердцем ребенка с наполовину испанской кровью.
      – Но наполовину и английской тоже.
      – Конечно. Но если я вернусь в Англию, этот ребенок никогда не увидит своего отца.
      – Разве это будет не лучшим выходом?
      – Для кого? – возмущенно спросила Фрэнсис. – Для кого? Для вашей матери?
      Ана отвела взгляд.
      – Я считаю, что в некоторых отношениях моя мать невыносима.
      – Вы увидите, что, если вы мне не поможете, я тоже стану невыносимой.
      Ана вновь посмотрела на нее.
      – Но что вы сможете сделать? Луис женат. И даже если бы он был сейчас свободен, он никогда не женился бы снова. Он не хочет этого ребенка. – Она резко остановилась, подалась вперед и спросила: – Он просил вас сделать аборт?
      Фрэнсис вспыхнула. Ей не хотелось вспоминать мгновения, когда она его ненавидела.
      – Да.
      – И вы отказались?
      – Конечно, отказалась! Как он посмел? Как он посмел? Я сама сделала этот выбор, и я ничего у него не прошу, хотя хочу многого. Я готова была убить его от злости.
      На лице Аны отразилось какое-то сильное чувство. Затем она не совсем уверенно сказала:
      – Наша жизнь так сложна. Мужчины желают женщин, а женщины желают иметь детей.
      – Да, – отрывисто проговорила Фрэнсис, не заботясь о том, что может выглядеть бестактной. – Разве с вами этого не было?
      – О, я уже не помню.
      – Нет, вы помните.
      – Мы привыкаем обуздывать наши желания.
      – А наши инстинкты?
      Ана посмотрела на Фрэнсис.
      – Это нелегко.
      Фрэнсис допила свой „гранизадо" и поставила пустой стакан на столик рядом с собой.
      – Я солгала своей сестре. Я сказала ей, что Луис не говорил об аборте. Я сделала это инстинктивно, чтобы защитить Луиса. Я никогда ей не скажу об этом и даже толком не знаю почему. Но я точно знаю, зачем я пришла к вам.
      – Зачем же?
      – Я пришла, потому что вы врач. Мне нужна ваша помощь для того, чтобы получить место в больнице, когда я буду рожать в декабре. Я думаю, что могла бы попросить об этом Луиса, но мне не хочется этого делать. Я предпочитаю попросить вас. Я хочу рожать здесь, потому что это не только мой ребенок. Это наш с Луисом ребенок. Я хочу, чтобы он родился в стране, где я испытала такое счастье, которого не испытывала нигде. Я хочу, чтобы он родился на родине мужчины, которого я люблю больше своей жизни. Я понимаю, что эта аргументация звучит не очень логично. Но эти вещи имеют для меня колоссальное значение. Не кто иной, как ваш брат, как раз и учил меня прекратить прислушиваться только к голосу логики, а слушать и свои чувства. Возможно, это привело к тем трудностям, которые я сейчас испытываю. Но это в то же время дало мне блаженство. И я этого никогда не забуду. Вы понимаете меня?
      Ана вздохнула.
      – Я не знаю. Это как водопад…
      – Мне и хотелось, чтобы это было именно так. Я хочу, чтобы вы почувствовали состояние моей души. Я хочу заставить вас помочь мне.
      Ана встала и прошла несколько шагов по комнате, между столами и тяжелыми креслами с ножками в виде львиных лап, бронзовыми накладками и гладкой шелковой обивной.
      – Луис знает о вашем приходе сюда?
      – Нет. Но я скажу ему об этом в том случае, если вы согласитесь. Если нет, то тогда я попрошу его самого предпринять необходимые шаги.
      – Вы очень решительны.
      – Или отчаянна, – коротко бросила Фрэнсис. Ана обернулась и посмотрела на нее.
      – Где вы собираетесь наблюдаться?
      – И здесь, и в Лондоне, в зависимости от того, где я буду в данный момент.
      – Я поговорю с одним коллегой. Фрэнсис инстинктивно сжала ручку дивана.
      – Правда?
      – Да, – сказала Ана, – поговорю обязательно. Но не спрашивайте меня почему.
      Луис развернул махровую простыню на той стороне кровати, где обычно спала Фрэнсис, и поправил ее подушку. Из-за полупрозрачной двери в ванную слышался шум воды. Прежде Фрэнсис никогда не закрывала дверь, принимая душ, и сегодня Луиса охватило какое-то непонятное беспокойство. Дверь была закрыта. Если уж сегодня и должно приниматься решение насчет закрытия дверей, то принимать его может только он. Он думал так не оттого, что стремился подавить Фрэнсис, а потому что эта мысль давала хоть немного облегчения в его беспощадной злобе на человека, которому он раньше так верил и в котором теперь был так разочарован.
      Он присел на краешек кровати и положил руку на то место, где она сейчас будет лежать… Она удивила его. Нет! „Удивила" – слишком слабое слово! Не удивила, а изумила, ошарашила, огорошила! Она убила его своим неприкрыто наглым решением забеременеть наперекор его ясным предупреждениям. Никогда в жизни он не ощущал себя таким обманутым, таким разъяренным и ничего не понимающим. Ему уже просто не хватало слов, и каждый раз, когда он оказывался не в состоянии возразить ей, его еще больше сбивали с толку неожиданные порывы любви и нежности к Фрэнсис… Он вдруг подскочил на кровати как ужаленный. Что он вытворяет? С какой стати раскрывает ей покрывало и взбивает подушки? Зачем подкладывает их ей под спину? Зачем звонит Фрэнсис в Лондон и спрашивает, достаточно ли она отдыхает? Почему смотрит на ее полнеющий живот со странной смесью интереса, желания и стремления защитить? Почему? Потому что… не может иначе! Потому что он, Луис Гомес Морено, несмотря на все тенета своего воспитания, не может иначе. Вот почему! И эта мысль доводила его до сумасшествия.
      Теперь она привлекла на свою сторону и Ану! Она была у Аны на квартире и прямо попросила у его сестры помощи. И эта помощь была ей обещана. А когда он как-то за ужином спросил у Аны, как она посмела решиться на такое обещание, не посоветовавшись с ним, та ответила поговоркой „No puedes tenerlo todo". Она не имеет права так говорить! Ведь теперь он, по сути, лишился всего. У него ничего не осталось. Ничего! Но… он все еще с Фрэнсис. Только что он заявил ей, что, как цивилизованный человек, а не дикий зверь, он позаботится о ее благополучии.
      – Обо мне – возможно, – сказала Фрэнсис, – но не о ребенке.
      – Не знаю! – закричал он. – Я не думаю о ребенке! Я просто не могу думать о нем, потому что он – конец нашей любви. И мне тяжело выносить, что эта же мысль не разбивает тебе сердце так, как мне.
      – Ты сам терзаешь свое сердце, ты сам убедил себя, что этот ребенок – конец, а не начало.
      – Мне не нужен ребенок, – произнес он более спокойным голосом. – И я не убеждал себя, я просто знаю это. Мне это ненавистно, но я знаю!
      Именно тогда он вдруг заметил, как она устала. Она выглядела изможденной, лицо побледнело.
      – Прими душ, – сказал он. – Тебе надо отдохнуть, поспать. Зачем ты, глупенькая, доводишь себя?
      – Я вынуждена. Ты же не хочешь помочь мне…
      – Но я помогаю, я забочусь о тебе.
      – Я не это имею в виду. Самое страшное для меня – это борьба с твоим фатализмом.
      Он посмотрел на нее через стол, на котором стояли тарелки с остатками ужина – крупинки риса и ломтики сладкого красного перца, сине-черные раковины мидий.
      – Я такой не оттого, что мне нравится быть таким. Я такой, какой я есть.
      Она глубоко вздохнула.
      – Я тоже такая, какая я есть.
      – Мы в Испании не большие мастера компромиссов…
      – Со стороны может показаться, что мы в Англии мастерски владеем этим искусством, на самом же деле нам компромиссы даются так же трудно, как и всем. Просто мы скрываем наши разочарования.
      – Пойдем, – сказал он, протягивая ей руку, – пора спать.
      Она оперлась О его руну и позволила ему довести себя до ванной. Мужчина в доме напротив начал наигрывать на гитаре свои грустные мелодии. Жалобные звуки смешивались с говором прохожих под их окнами. Луис распахнул дверь ванной.
      – Прими душ, а я приготовлю постель.
      Она повернулась и коротко улыбнулась ему усталыми губами.
      – Спасибо, – проговорила Фрэнсис и закрыла дверь.
      Ночь стояла жаркая, и она поняла, что слишком устала, чтобы заснуть. Она забралась в постель, чуть не стеная от облегчения, ожидая, что сразу же забудется глубоким сном. Таким глубоким, как пропасть, в которую летит камень со скалы. Луис подождал, пока она не устроится поудобнее, и сказал, что на час спустится вниз, в ресторан и бар, чтобы немного поработать с Хосе. С ней все будет в порядке? „Да, – ответила она, слегка кивнув головой на подушке и уже сомкнув глаза, – со мной все будет нормально, я уже и так почти заснула, спасибо за то, что беспокоишься обо мне". Но потом она все ждала и ждала сна, прислушиваясь к звукам ночной Севильи, доносившимся с аллеи под окнами, и вспоминая свою встречу с Аной сегодня днем, и раскаленные улочки по дороге домой, и странное выражение страдания на лице Луиса, когда она вышла из ванной, выплакав наконец все свои слезы под оглушающими струями воды.
      Она сознательно закрыла дверь от него. И не потому, что захотела этого, а просто почувствовала, что должна так сделать. Должна начать привыкать не рассчитывать на него. Она чего-то боялась на пути от Аны в „посаду". Что-то заставило ее понять, насколько уязвима она теперь, будучи беременной, и как уязвима она станет после появления малыша, который потребует всей ее заботы и внимания. Проходя мимо стен монастыря Девы Марии, она неловко попала ногой в выемку на тротуаре и упала с криком удивления и внезапно охватившей ее паники. Она упала на бок, не особенно сильно, и пролежала на пыльных камнях в состоянии ужаса, пока какие-то мужчина с женщиной не подбежали с другой стороны улицы и не подняли ее на ноги, успокаивая. У нее закружилась голова. Улица и небо, казалось, устремились на нее, и она оперлась на руну мужчины, маленького и плотного испанца лет пятидесяти, как будто лишь он мог спасти ее от падения в пустоту.
      – Я беременна, – услышала она как бы со стороны свой голос, обращенный к женщине. – Мне нельзя падать, я беременна.
      Они перевели ее через улицу и помогли сесть на деревянную скамейку в черной тени, падавшей от стены дома, потом принесли ей воды, спросили, не нужно ли позвать доктора. „Нет, – сказала она, – я просто перепугалась из-за падения". Женщина крикнула, подзывая свою дочь, и вместе они провели Фрэнсис через несколько улиц до дома, рассказывая по пути о печальных эпизодах в их собственных беременностях и родах. Они по-настоящему сочувствовали ей, делая все от чистого сердца. Они расстались с Фрэнсис в тенистом, полном зелени дворике гостиницы, дав немало советов о том, чего следует остерегаться. И, когда они ушли, Фрэнсис осознала со все растущей тревогой, что теперь она всегда будет так или иначе уязвима и всегда будет нуждаться в помощи других людей. Оберегая своего ребенка, она не сможет теперь в достаточной степени оберегать и себя.
      Именно короткое соприкосновение с новым положением вещей и заставило ее, исходя из ощущения, что она должна готовить себя к этому уже сейчас, закрыть от Луиса дверь в ванную. Теперь ей следует привыкать быть одной, говорила она себе, даже если это было уже непривычное для нее одиночество. В конце концов, он сам настаивал на этом. Ведь именно он решил, что их любовь друг к другу перестанет существовать, если Фрэнсис станет матерью. Она могла считать это непонятным, невыносимым, ненормальным, но неделя шла за неделей, и она не могла больше убеждать себя, что все это только плод ее воображения. Она не могла не признать, что знала, на что шла, и не могла позволить себе пребывать в заблуждении, думая, что Луис поведет себя не так, как говорил.
      Он продолжал утверждать, хотя уже и не так зло, что она обманула его. Конечно, обманула. Ответственность за предупреждение беременности лежала на ней. В свое время она сама предложила это, полагая, что мужчина в возрасте Луиса не склонен естественно принимать на себя подобные заботы. А затем она выбросила свои обязательства в мусорное ведро в ванной, не сказав ему о своих намерениях. Она просто-напросто использовала его, когда ей захотелось иметь ребенка, ребенка от него. Ребенка, который, в ее понимании, стал бы естественным, полнокровным результатом всего, что было между ними.
      Теперь она, отыскивая на нагретых телом простынях прохладное место, спрашивала себя, не сделала ли она ошибку, полагая тогда, что лучше него самого знает, что ему нужно? Или же она пошла на это, считая себя правой, а его нет? И ее желания взяли верх над его протестами? Пошла ли она против совести, поступив с Луисом таким образом? Что же здесь, в конце концов, является правдой, вновь и вновь спрашивала себя Фрэнсис в горячей темноте комнаты, тревожимой отблесками света с улицы.
      „…Я честна перед собой, я верю в это, и, как бы трудно мне ни было, я и не пытаюсь притворяться, что не хочу получить и Луиса, и этого ребенка, их обоих. Может, это делает меня недостойным человеком, не знаю, но если человек честен сам с собой, то он должен жить с ужасной правдой о себе, что бы ни случилось, ведь любой самообман означает в конце концов медленную смерть. Я сдалась перед собой, перед правдой, правдой о себе, а теперь посмотрите на меня…"
      Дверь медленно приоткрылась.
      – Луис?
      – Я не хотел будить тебя.
      – Я все равно не спала. Так жарко…
      – Хочешь воды?
      – Да, пожалуйста.
      Он прошел в ванную, включил свет, и она услышала звук набираемой из-под крана воды. И вдруг от этой его небольшой услуги, от домашности и обыденности происходящего на глаза у нее навернулись слезы.

ГЛАВА 19

      Уильям ждал у ворот. Был тяжелый, предвещающий грозу безветренный день, и странный, серо-золотистый свет лежал на полях, на тополях живой изгороди и на рассыпанных в отдалении деревенских крышах. Пока он ждал, он связал расползшиеся стебли ползучей розы, которая росла на воротах. Названия ее он не мог вспомнить. Цветни были маленькими, невзрачными, с плоскими хрупкими лепестками, опадавшими при первом дуновении ветра. Может, у нее и вовсе не было названия. Она его, пожалуй, и не заслужила.
      Он вышел на улицу подождать Фрэнсис, ко всему прочему, и оттого, что Барбара дала ему ясно понять, что, если он будет ошиваться вокруг нее в доме еще хоть минуту, она убьет его. Он знал, что был надоедливым и бесполезным, берясь за вещи и кладя их обратно, начиная фразы и не заканчивая их, бесцельно слоняясь по дому. Но такое случается с любым, если человек расстроен, а Уильяму казалось, что он еще никогда в жизни не был так расстроен.
      Ему и в голову не приходило, что Фрэнсис может завести ребенка, он даже не мог это предположить. Он думал только о том, как приятно было видеть Фрэнсис такой свободной и удовлетворенной, видеть, как все, что она делает, свидетельствует об избавлении от ее вечной привычки сдерживать себя. Пару раз он задумывался над тем, что рано или поздно этот роман подойдет к концу и тогда Фрэнсис будет очень тяжело, а у Барбары появится возможность напомнить, что она много раз предупреждала ее об этом. Но он никогда не думал, что у Фрэнсис возникнут настольно серьезные осложнения, изменяющие в ее жизни все и навсегда. И к тому же (тут руки у него задрожали, как будто жили своей собственной, независимой от него жизнью) изменяющие все в жизни других людей рядом с Фрэнсис. Барбара сказала ему:
      – Это не ударит по тебе. Ты никогда не отягощаешься проблемами, ты просто скользишь мимо них, будто они тебя совершенно не касаются.
      Уильям теперь подумал, что судьба Фрэнсис не может не касаться его. При этом он ткнул дрожащим пальцем прямо в шип розового куста. Да, касается! Потому что теперь она возвратится к тому состоянию, при котором все начиналось, и будет утрачено все, приобретенное ею за последние полтора года. „Но самое ужасное заключается в том, что мне хочется, чтобы она вернулась обратно. Мне хочется, чтобы она была там, где спокойно и безопасно, где мы, вернее я, можем позаботиться о ней". Он посмотрел на свой палец. На нем застыла капелька крови, яркая и четко очерченная. Уильям сунул палец в рот и тут отчетливо вспомнил себя на кухне, много лет назад, когда радовался, что близняшки скоро будут с ним. Теперь Фрэнсис тоже скоро будет с ним, но, Господи, при совершенно других обстоятельствах, без очаровательной детской невинности и без уверенности в спокойном будущем.
      Раздался гудок машины. Уильям бросил катушку с бечевкой и выбежал на улицу, размахивая руками. Фрэнсис притормозила, и окно ее дверцы оказалось прямо перед ним. Уильям внимательно вгляделся в лицо дочери.
      – Дорогая моя…
      На ней была синяя рубашка, белые брюки, глаза закрывали солнцезащитные очки.
      – Ты ждал меня здесь?
      – Конечно…
      Она попыталась улыбнуться. Это ей не очень удалось, и Уильям вдруг поймал себя на мысли, что на лице у него застыло выражение откровенной озабоченности. Он моментально сменил его. Бедная девочка! Он просунул руку в окошко и похлопал ее по плечу.
      – Заезжай, я закрою за тобой ворота.
      Барбара сказала, что они сядут в саду, под тюльпановым деревом. Она объяснила, что в доме было совершенно нечем дышать, решительно вывела Фрэнсис в сад и усадила ее в самое удобное кресло, огромное деревянное кресло, принадлежавшее еще отцу Уильяма, с подставками для ног, для книг и с полочкой с углублениями для стаканов.
      – Я не больна, – попыталась протестовать Фрэнсис.
      – Конечно нет, но, вероятно, очень устала. Ничего не поделаешь, ты же беременна, а это состояние особое. Тебя не тошнит?
      – Да нет, последнее время уже нет. Вдруг раздался дрожащий голос Уильяма:
      – О Фрэнсис, Фрэнсис… Они обе обернулись к нему.
      – Я никогда не представлял себе… Фрэнсис умоляюще посмотрела на него.
      – Папа, не надо, не надо! Не усложняй…
      – Это все твой вид. То, что я вижу тебя здесь и знаю… – пробормотал Уильям, нервно роясь в карманах в поисках носового платка.
      – Что ты знаешь?
      – Что теперь тебе некуда деться. Что ты попала в ловушку, – ответил он, сморкаясь в платок.
      – Она и не хочет никуда деваться, – спокойно проговорила Барбара. Фрэнсис посмотрела на мать, Барбара – на нее. – Ведь правда, Фрэнсис?
      – Нет, я…
      – Ведь ты хотела этого ребенка, да? Ты говорила мне, что собиралась его завести, и я тебе верю.
      – Да, конечно…
      – Тогда не надо говорить чепухи, – сказала Барбара Уильяму, – не говори сентиментальной ерунды.
      – Но…
      – Что но? – спросила Барбара, поднимаясь. – Но она будет одинокой матерью, да? И это не соответствует твоим представлениям о том, как должна быть устроена жизнь, да? Прелюбодеяние – это совершенно нормально, но если уж дело дошло до детишек, то у них обязательно должны быть и мамочка, и папочка, да?
      Живущие в атмосфере супружеской чистоты, даже если это – чистота чистилища, а не рая?
      – Прекратите! – крикнула Фрэнсис. – Прекратите!
      – Он меня так бесит, – сказала Барбара уже спокойнее, – он такой праздный и лицемерный. Он такой…
      – Я приехала не для этого! Я приехала не для того, чтобы разбирать очередную вашу перебранку!
      – Извини, – прошептал Уильям.
      – Пойду принесу чай, – сказала Барбара.
      Фрэнсис откинула голову на спинку кресла и наблюдала за тем, как ее мать проворно идет по газону к дому.
      Как только Барбара вышла из пределов слышимости, Уильям обратился к Фрэнсис:
      – Я хочу, чтобы ты вернулась домой, понимаешь? Я хочу, чтобы ты вернулась домой и родила здесь, позволив нам затем помогать тебе с ребенком и заботиться о тебе.
      – Этого же хочет и Лиззи.
      – Ну конечно.
      – А чего хочет мама? По телефону она не захотела говорить, так скажи ты за нее. Ведь все теперь говорят мне, чего они от меня хотят.
      – Она считает, что ты должна делать то, что хочешь делать.
      – Чепуха! – закричала Фрэнсис. – Она никогда в жизни так не думала!
      – А теперь думает именно так.
      Фрэнсис внимательно посмотрела на отца. Он показался ей каким-то сморщенным и сильно сдавшим, а его приятное усталое лицо выглядело безжизненным.
      – Папа?
      Уильям медленно проговорил:
      – Она считает, что если ты хочешь родить этого ребенка в Испании, то так и должно быть. А у меня мнение прямо противоположное. По-моему, ты должна быть там, где люди поддержат тебя. Для меня это новые мысли, раньше я привык думать, что ты всегда будешь вдалеке от нас, но теперь мне кажется, что ты должна находиться там, где тебе спокойнее, так как…
      – Так как что?
      – Так как во всем, окружающем нас, так мало спокойствия. И нам следует держаться за все, что способно дать нам это чувство спокойствия, например, за любовь…
      – Папа, ты говоришь обо мне или о себе?
      Он посмотрел на нее. Фрэнсис заметила в его глазах беловатую старческую пелену.
      – О тебе, – сказал он и, помолчав, добавил, – и о себе.
      – Что…
      – Ты сама знаешь, что мы с твоей мамой ругались всю жизнь, но из-за твоего ребенка мы спорили особенно сильно. Однако на самом деле мы все время спорили о самой простой вещи – об инстинкте самосохранения. А наши с ней инстинкты выживания настолько разнятся! Я привык держаться за других, а она уважает в людях самостоятельность. Она говорит, что в тебе проявилось именно это качество. Она утверждает, что я и Лиззи в конце концов отступаем от задуманного, потому что боимся собственных мыслей. А ты и она, хотя и охвачены такими же тревожными мыслями, смело боретесь со своими страхами. Она восхищается тобой и повторяет это снова и снова.
      Фрэнсис поднялась с кресла и, подойдя к Уильяму, встала на колени. Она обняла его руки, судорожно сжимавшие платок, как будто он был последней соломинкой, за которую хватается утопающий.
      – Папа…
      – Я думаю, она сама тебе это все скажет, но лишь с большей напористостью. Хотя может и не сказать… – Он сделал паузу, сглотнул слюну и торопливо продолжил: – Нельзя не сказать, что именно ты начала все своим романом с испанцем, а теперь – намерением родить ребенка. Я должен сказать тебе об этом. И не потому, что виню тебя, я никогда не смог бы тебя в чем-либо обвинить, но потому, что это все тебе объяснит. Ты поймешь, почему это случилось.
      Фрэнсис с тревогой спросила:
      – Что объяснит? Что стряслось? О чем ты говоришь?
      Уильям высвободил свои руки, высморкался и выпрямился в кресле.
      – Твоя мать…
      – Ну же! – вскрикнула Фрэнсис.
      – Твоя мать хочет, чтобы мы продали этот дом, разделили деньги, и тогда она смогла бы жить одна в Бате, в небольшой квартире.
      Фрэнсис непонимающе уставилась на него.
      – Она собирается уйти от тебя?
      – Да. Именно к этому она и стремится.
      – О, папа!
      – По-моему, у нее уже в течение тридцати лет была причина, чтобы сделать это…
      – Но ведь она по-своему любит тебя, ты нужен ей. Она…
      – Нет; – ответил Уильям. Он, казалось, немного успокоился. Ему даже удалось выдавить из себя слабую улыбку. – Нет. В этом мы все как раз и ошибались. Все сошлись на том мнении, что я никогда не любил ее по-настоящему, почему и влюбился в Джулиет, а она любила меня какой-то странной любовью, почему и не бросила, несмотря на Джулиет. Но, дорогая моя Фрэнсис, оказывается, все на самом деле было наоборот. Это я любил, а она лишь позволяла любить себя. Хотя, может быть, любовь здесь вообще ни при чем, и это была просто привычка, и мы с этим так свыклись, что уже не могли отличить это от любви. Она сказала… сказала, что была несправедлива по отношению ко мне, позволяя мне жить так все эти годы… Она сказала еще, что ей всегда нужна была моя любовь, хотя сама она и не любила меня. Она очень честная, очень.
      Фрэнсис, ошеломленная, поднялась с колен.
      – Но я не понимаю, какое отношение к этому имеет мой ребенок?
      Уильям откинулся на спинку кресла и, махнув рукой, произнес:
      – Иди и спроси ее сама.
      – Папа?
      – Что еще?..
      – Папа, ты хочешь, чтобы я осталась здесь, потому что мама в таком случае тоже останется?
      – Нет, – ответил Уильям.
      Фрэнсис посмотрела на него, но он отвел глаза в сторону.
      – Понятно, – сказала она.
      – Моя эмоциональная жизнь не удалась, – говорила Барбара, нарезая огурец. – Я растратила понапрасну всю свою энергию, никак себя не проявив. Вместо чувств у меня были одни прихоти. Да ты и сама все это знаешь.
      Фрэнсис ничего не ответила. Она сидела за кухонным столом и намазывала масло на хлеб. Барбара продолжала:
      – Мне кажется, что я – довольно-таки неприятная женщина. Я часто говорю ужасные вещи, и иногда это доставляет мне удовольствие. Я вообще выпадаю из своего поколения. Слишком молодой не могла смириться с ролью послушной жены, потом – слишком старая, чтобы быть независимой от брака. Но теперь я все же собираюсь уйти.
      – А тебе не кажется, что уже… немного… поздновато? – спросила Фрэнсис. Она разложила на столе намазанные маслом куски хлеба. – Я хочу сказать, какой смысл придумывать себе такие приключения после всех этих долгих лет?
      – В этом всегда есть смысл! И никогда не поздно это сделать! Почему ты решила, что тебе, в тридцать девять, жизнь дороже, чем мне? Потому что жить мне осталось меньше, чем тебе? – Она посмотрела на Фрэнсис. – Я беспокоилась за тебя всю свою жизнь.
      Фрэнсис вздохнула.
      – Я знаю. Ты всегда считала меня ни на что не способной и слабой…
      – Нет, – сказала Барбара, – не совсем так. Я просто думала, что ты не создана для роли близнеца. Точно тан же, как я не создана для роли жены.
      – Но мама!..
      Барбара начала раскладывать на хлеб кусочки огурца.
      – Тебе действительно нужен этот мужчина, да?
      – Да.
      – Ты счастливая. Я вот на самом деле никогда ни в ном не нуждалась. Ты уедешь жить в Испанию?
      Фрэнсис подняла на нее глаза.
      – Может быть…
      – Я не могу давать тебе советы, я никому не могу давать советы, я для этого не гожусь. Но я поддержу тебя.
      – Серьезно? Ты не шутишь?
      – Когда у тебя начался этот роман, я была очень рассержена. Я думала: „Ну как можно быть такой глупой, чтобы решиться на эти отношения, не имеющие будущего? Как можно сознательно готовить условия для того, чтобы столкнуться с бедой в будущем?" Потом мне пришла в голову другая мысль: ну что такое, в конце концов, беда? Зачем жить, если только и делаешь, что стараешься избегать горестей? И, если бы ты отказалась от этой любви, что ждало бы тебя? Женитьба на одном из твоих прежних хлипких ухажеров? Или продолжение этих гонок с туристами по Италии, из которых ты однажды вернулась бы, как когда-то я, опустошенная и обессиленная? Но потом встал вопрос об этом ребенке, и я подумала: „Фрэнсис решилась! Она молодец, она решилась!" Я никогда не была так оживленна с тех пор, как решила поехать в Марракеш, который, кстати, оказался отнюдь не таким романтичным, как я ожидала. И я сказала себе: „Ну вот, теперь и мы с Уильямом можем выяснить свои отношения". И я высказала ему все. В том числе спросила, что стал бы он делать, если бы Джулиет завела от него ребенка.
      – И что же? – проговорила пораженная Фрэнсис. Барбара соединила два куска хлеба.
      – Ответа у него не было. Мне кажется, он никогда над этим не задумывался. Я знаю, он добрый. Его не надо просить о помощи. Но в каких-то отношениях я не могу его терпеть. Я устала от него. И еще больше я устала от того, что жизнь с ним делает со мной.
      Фрэнсис прикрыла лицо руками.
      – Вы оформите развод?
      – Думаю, нет. Какой в этом смысл?
      – Ты сказала Лиззи об этом?
      – Еще нет.
      – Тогда это сделаю я, – заявила Фрэнсис. – Я хочу сказать ей. Разреши мне сделать это?
      – Хорошо. Как хочешь. Возможно, это не такой уж плохой вариант…
      – Почему?
      – Потому что на прошлой неделе мы с Лиззи немного повздорили, – осторожно проговорила Барбара. – Ты ведь знаешь, у ее детей была ветрянка, потом вышла какая-то история с их помощницей из магазина, ей даже пришлось уволиться от них, потом стало известно о твоей ситуации… В общем, Лиззи понесло. И я была вынуждена сказать, что ее просто гложет ревность и что она должна справиться с этим чувством, должна перебороть его, должна в конце концов остановиться. Может быть, мне и не следовало говорить ей это в присутствии детей…
      – Да, не следовало…
      – Но сказать все-таки надо было.
      – Разве?
      – Да, если она еще рассчитывает поддерживать нормальные отношения со своими мужем и сестрой.
      Фрэнсис сложила руки крест-накрест на столе и опустила на них голову. Мысль о Лиззи вдруг наполнила ее жалостью к сестре, каким-то озабоченным состраданием. То же самое чувство охватило ее в то утро в Мохасе, когда концы штор шуршали по плиточному полу балкона, а женщина на аллее все звала своего куда-то спрятавшегося сына…
      – Я встречусь с Лиззи, – сказала Фрэнсис. – Я пойду к ней завтра, я должна ее увидеть, ведь мы так давно не виделись. Мама…
      – Да?
      – А что будет с папой, если ты уедешь жить в Бат? Барбара помолчала. Она сложила сандвичи на блюде аккуратной горкой.
      – Он может сделать то, что, вероятно, ему следовало сделать двадцать пять лет назад. Он может уйти жить к Джулиет.
      Лиззи сказала, что она не хотела бы говорить в квартире, где, как ей казалось, было слишком много людей. У детей как раз начались школьные каникулы. Фрэнсис подумала, что сестра выглядит неважно. Дети же, напротив, несмотря на последние приметы ветрянки, смотрелись отдохнувшими и здоровыми. Гарриет помогала Роберту в „Галерее", потому что с уходом Дженни им остро не хватало рабочих рук. Лиззи сказала, что, полюбив работу в магазине, Гарриет всех удивила, и в первую очередь, ее, Лиззи. Она, правда, заметила, что Фрэнсис должна поговорить с Гарриет сама.
      – Должна? Почему?
      – Потому что она уязвлена.
      – Уязвлена?
      – Да, – сказала Лиззи, – потому что ты ей ничего не сказала о ребенке. Ты исходила из того, что это сделаю я. Для мальчиков это не важно, ты же знаешь их. Иногда мне даже кажется, что у них в голове просто нет приемника для восприятия каких-то сугубо жизненных вещей. Но с Гарриет иначе. Она всегда думала, что вас связывают особые отношения, что она тебе вовсе не безразлична.
      – Да, это так.
      – Значит, тебе следовало самой рассказать ей об этом ребенке.
      – Он – не „этот", он мой!
      Фрэнсис спустилась по лестнице в „Галерею". Там было много посетителей. Некоторые из них, одетые по-отпускному, явно были туристами. Роберт сидел на табуретке за кассой, с улыбкой отсчитывая мелочь и складывая покупки клиентов в новые желто-синие бумажные пакеты, специально заказанные недавно для магазина. Фрэнсис помахала ему рукой. Он ответил жестом, напоминающим отдание чести у военных. Она прошла в заднюю часть салона, где нашла Гарриет. Та держала в руках развернутый коврик, а покупательница прикладывала к нему кусочек гардинной ткани.
      – Не совсем тот оттенок бежевого…
      – Разве полное совпадение оттенков не создает несколько скучное впечатление? – весьма профессиональным тоном говорила Гарриет. Она подняла глаза, увидела Фрэнсис и слегка покраснела.
      – Мне надо еще подумать, – вздохнула покупательница.
      Гарриет положила коврик на стол.
      – Мне и голубой нравится, и зеленый тоже, – в раздумье проговорила покупательница. – Но коричневый цвет кажется более динамичным.
      – Да, – сказала Гарриет, явно сдерживая себя.
      – А миссис Хардэйкер здесь? – спросила женщина. – Она так хорошо разбиралась в цветовых сочетаниях…
      – Извините, у нее отпуск.
      Покупательница посмотрела на Гарриет так, как будто считала отсутствие Дженни большим неуважением к клиентам. Она аккуратно свернула свой образец и положила его во внутреннее отделение своей сумки, застегнув его на молнию. Потом взглянула на Фрэнсис.
      – Ах, извините, мне не следует задерживать эту даму…
      – Спасибо, – сказала Фрэнсис, – я действительно тороплюсь.
      – Торопишься? – спросила Гарриет, когда они остались вдвоем. Она стояла за горкой ковров, будто стремясь создать барьер между собой и Фрэнсис. – Ты действительно спешишь?
      – Нет, – ответила Фрэнсис. – Просто мне хотелось побыстрей избавиться от нее. Я пришла, чтобы извиниться.
      Гарриет холодно проговорила:
      – Это мама послала тебя.
      – Да, действительно, она сказала, что я была невнимательна и обидела тебя. И вот я пришла извиниться.
      Гарриет подняла было носок ботинка, собираясь пнуть сложенные в кучу коврики, но вспомнила о своем положении продавца и сдержалась.
      – Мне все равно. Это же твой ребенок…
      – Да, но ты – моя племянница, и нас всегда связывала дружба.
      – До тех пор, пока… – вырвалось у Гарриет.
      – Да, – сказала Фрэнсис, – до тех пор.
      – Я думаю, – чересчур громко проговорила Гарриет, – ты поступаешь неправильно.
      – По отношению к тебе?
      – Нет, к твоему ребенку. Мама говорит, что ты не собираешься выходить замуж.
      У Фрэнсис кольнуло в сердце. Как можно спокойнее она произнесла:
      – Да, видимо, замуж я не выйду.
      – Это неправильно по отношению к ребенку. Люди могут болтать сколько угодно, утверждая, что детям не важно, есть ли у них мать или отец. Но это важно. Иначе получается, что взрослые могут делать что им заблагорассудится. И вот еще один бедный малыш вынужден будет объяснять, почему его фамилия не соответствует фамилии матери. Ты начала эту битву, которую твой сын обязан будет продолжать всю жизнь. – Гарриет встряхнула головой, и копна ее волос упала на лицо. – Ты должна была подумать об этом. Должна была подумать, прежде чем все начинать!
      – Гарриет…
      – Я не хочу с тобой говорить. Мне все равно. Мне противно, что ты оказалась такой же, как все остальные взрослые, со всеми их секретами и ложью. Извини, мне надо помогать отцу.
      – Да, конечно, – сказала Фрэнсис. Она оперлась рукой о массивный застекленный сервант из сосны. Внутри на полках были расставлены фарфоровые тарелки. – Надеюсь, что, когда родится твой двоюродный брат, ты не будешь переносить на него раздражение, накопленное против меня.
      – Конечно нет, – с усмешкой произнесла Гарриет – За кого ты меня принимаешь?
      Лиззи и Фрэнсис расположились на подстилке под огромным каштановым деревом в парне Ленгуорта. Невдалеке группа детей играла в крикет под руководством пожилого седого тренера. У него были неестественно длинные руки, почти как у обезьяны. Сэм и Дэйви с завистью наблюдали за тренировкой, стесняясь показать, как им хотелось бы присоединиться к игре. Сэм обожал крикет, как и все другие игры. Дэйви уже сейчас старался приучить себя не бояться мяча.
      Лиззи лежала на животе, выщипывая травинки по периметру подстилки. Фрэнсис сидела рядом, вытянув ноги и оперевшись на отставленные назад руки. Она рассказала Лиззи о разговоре с Гарриет. Лиззи успокаивала ее, говоря, что теперь подростки все такие.
      – Но в том, что она говорила, есть смысл.
      – Может быть. В словах каждого из нас есть смысл. В том-то и проблема. Мы все хотим, чтобы нас услышали.
      Фрэнсис посмотрела на сестру, глубоко вдохнула воздух и сказала:
      – Вот и мама хочет быть услышанной.
      Она ждала, что Лиззи повернется к ней, но та продолжала сплетать в косичку три толстые травинки. Наконец она спросила:
      – Ты имеешь в виду это ее желание уехать в Бат?
      – Ты уже знаешь?
      – Мама тан упорно намекала на это, что я не могла не понять. Я думаю, нам следует остановить ее, но если честно, то сама я сейчас не в состоянии заниматься этим. Конечно, они наши родители, но это их жизнь, их брак, если только это можно назвать браком.
      – Думаю, они считают это браном. Как бы то ни было, во всем виновата я.
      – Почему?
      – Отец говорит, что с моей беременностью этот нарыв в их отношениях прорвался. Теперь они так сильно ругаются, что мать не может больше оставаться с ним в одном доме.
      – Ты не виновата, – безразличным голосом проговорила Лиззи.
      – Почему ты так считаешь?
      – Ну, может, часть твоей вины здесь и есть, но главное – это Луис.
      – Луис?
      – Отношения с ним сильно изменили тебя. Он отобрал тебя у нас. А теперь вот он бросает тебя.
      Фрэнсис почти яростно вскрикнула:
      – Если ты еще раз позволишь себе сказать что-либо, что хоть отдаленно…
      – Извини, – опомнилась Лиззи. – Я не хотела, не хотела…
      – Мне казалось, что мы уже покончили с этими дурацкими разговорами.
      – Да, да, конечно. Извини меня, извини.
      – Лиззи…
      – Послушай, – перебила ее Лиззи. Ее голова была низко склонена над руками, продолжавшими лихорадочно теребить травинки. Она заговорила быстро и сбивчиво. – Послушай, мне многое нужно тебе сказать. Не знаю, смогу ли по порядку. Начну с Дженни, ладно? Бедная Дженни. Я застала Роба целующим ее, вернее, поцеловавшим. Он сказал, что сделал это из чувства благодарности к ней за то, что она такая нормальная, тогда как я такая взвинченная. Не знаю, поверила я этому или нет. Во всяком случае, решила поверить. Я пошла поговорить с Дженни, но, похоже, она вообразила, что у них с Робом роман. Я нашла ее в отчаянии, и мне стало понятно, что ее отчаяние порождено тем, что она действительно считала Роба очень привлекательным и не могла отделить то, что произошло, от того, что в ее фантазиях могло произойти. Она сама уволилась из „Галереи", что, вероятно, было наихудшим из возможных решений для всех, включая и ее саму. Но мне не удалось переубедить ее. И потом ты. Эта ужасная ситуация, в которой ты оказалась. Ты – моя сестра, и я постараюсь помочь тебе всем, чем смогу. Но я не могу притворяться, будто считаю, что ты все делала правильно. Наоборот, я считаю, что с самого начала, с той самой поездки в Испанию, все это было ужасно… – Ее голос дрогнул, и вдруг, без всякого перехода, она оглянулась на Фрэнсис и спросила: – Фрэнсис, что же мне делать?
      Та наклонилась и обняла сестру.
      – Разумеется, никто не может чувствовать себя спокойно, когда со мной приключилось такое.
      Лиззи обхватила ее руки.
      – С тобой все будет в порядке?
      – Не знаю. Откуда мне знать?
      – А Луис? Он добр к тебе?
      – Да, очень.
      – Может… Может, когда родится ребенок, он передумает?
      – Не знаю, – повторила Фрэнсис. – В этой ситуации ничего нельзя знать наперед.
      Лиззи немного отстранилась и взглянула на сестру.
      – Ты боишься?
      – Да.
      – Боишься за ребенка, за свою работу, за то, что из всего этого выйдет?
      – Конечно, но не только за это.
      – За что же тогда?
      Фрэнсис села на корточки, продолжая держать Лиззи за одну руку.
      – Это какой-то внутренний страх. Это инстинктивный страх одиночества, который живет в нас с детства. Это страх потерять доступ к каким-то своим внутренним уголкам, которые мне открыл кто-то другой…
      – Луис?
      – Да.
      – Что за внутренние уголки?
      – Я не могу сказать тебе, это слишком личное. Я просто чувствую, что эта утрата будет для меня очень тяжелой.
      – Что же можно сделать? – прошептала Лиззи.
      – Ничего…
      – Ты имеешь в виду, что потеря Луиса для тебя будет очень тяжелой?
      – Да.
      – Видишь ли, – проговорила Лиззи, осторожно высвобождая свою руку, – видишь ли, для меня так же тяжело будет потерять тебя.
      Она посмотрела вверх, на сестру, с ожиданием и надеждой. Лиззи надеялась, что Фрэнсис воскликнет: „Нет, ты не потеряла меня! Это невозможно! Я не допущу этого!" Но Фрэнсис лишь тихо сказала:
      – Да, я понимаю.
      – Понимаешь? И это все?
      – Да.
      – Фрэнсис…
      – Нет, – отрезала Фрэнсис, резко вставая. – Не нужно больше разговоров. Я устала от них. Я устала от обсуждения всех наших переживаний.
      – Но чего же ты ждала?
      – Не знаю, чего я ждала, но знаю, что мне сейчас по душе. Мне по душе планы конкретных действий. Мне больше нравится план мамы, чем переживания отца. Мне нравится план Аны…
      – Кто такая Ана?
      – Сестра Луиса.
      – Ты мне никогда не рассказывала…
      – А теперь рассказываю, – почти закричала Фрэнсис. – Теперь вот рассказываю. Ана врач, и она поможет мне устроиться в больницу, где я буду рожать своего ребенка. Я пойду, пожалуй, к мальчикам. – Она посмотрела на Лиззи сверху вниз и закончила: – Если ты не переключишься на положительные эмоции, то скоро у тебя их вовсе не останется.
      Фрэнсис почти бегом пошла по траве в сторону Сэма и Дэйви, не дожидаясь, пока Лиззи как-то отреагирует. А предугадать ее реакцию было нетрудно. Лиззи сказала бы: „Ты говоришь совсем как мать".
      – Что же будет с „Шор-ту-шор"? – спросил Роберт.
      – Думаю, все будет нормально. В конце концов, там есть Ники. В любом случае Фрэнсис необходимо сохранить фирму. На что же еще ей жить?
      Роберт выдавил пасту на зубную щетку и сунул ее в рот, закрывая колпачок тюбика.
      – Но если она решит жить в Испании…
      – Не знаю, может, Ники будет заниматься офисом и итальянскими делами, а Фрэнсис – только испанскими. А может, она возьмет себе и Италию. Не знаю. Мне кажется, Фрэнсис все это не волнует.
      – Но ведь это ее фирма.
      – Роб, – проговорила Лиззи, откидываясь назад в ванне, наполненной водой с пеной, – я не знаю, что будет дальше. Знаю только, что Фрэнсис хочет рожать в госпитале в Севилье. А то, чего Фрэнсис хочет, она обязательно добивается.
      – Лиззи!
      – Ну и что? Почему бы ей не поступить таким образом?
      Роберт уставился на нее, затем прополоскал рот и сказал:
      – Зачем же…
      – Я не хочу больше об этом думать, – заявила Лиззи.
      – Правда?
      – Да. В этом нет никакого смысла. Ведь это не моя жизнь, а ее. Мне это может не нравиться, но дела обстоят именно так, как они обстоят, так что… – она замолчала.
      Роберт положил щетку на раковину и встал на колени рядом с ванной, нежно глядя на Лиззи.
      – Ну и слава Богу, – сказал он.

ГЛАВА 20

      Когда Уильям наконец ушел, Джулиет вдруг почувствовала, что ее переполняет энергия. Неестественная, неистовая, очищающая энергия. Прилив этой энергии заставил Джулиет составить все стулья и другую мелкую мебель на стоявший посередине комнаты огромный стол, за которым она обычно занималась шитьем, и яростно вымести тростниковые циновки, выстилавшие всю комнату, поднимая при этом облака пыли и сухих травинок. Она мела до тех пор, пока у нее не заболели руки, затем расставила мебель по местам и сняла все наволочки с диванных подушек и думок, чтобы постирать. Она вымыла окна. Подняв со стола стоявшую там швейную машинку и опустив ее на пол, Джулиет разобрала на столе горы лоскутов, использовавшихся ею для шитья. Потом натерла стол особым составом, приготовленным из натурального пчелиного воска, – его ей подарил один из соседей, бывший стоматолог, державший теперь пасеку. Состав этот она энергично втирала тряпкой, представлявшей собой штанину от старой пижамы.
      Вдруг силы покинули ее. Джулиет почувствовала, что больше ничего не может делать. С минуту она постояла около стола, держа тряпку и баночку с составом в руках, затем бросила все это на стол и нетвердой походкой почти в полуобморочном состоянии поплелась через комнату, придерживаясь руками за мебель, и в конце концов рухнула в плетеное кресло, прямо на груду подушек без наволочек, похожих на ощипанных кур. В воздух поднялось несколько пыльных перьев, которые, покружившись, сели ей на одежду.
      – Никакие перемены в жизни невозможны без страданий, – громко и устало сказала Джулиет разгромленной комнате. Она закрыла лицо руками. Они загрубели от работы и пахли пылью. Значит, жизнь – это действительно лишь череда потерь? Даже физиология человека свидетельствует в пользу этой мысли. Разве не теряем мы начиная с пятнадцати лет сотни тысяч мозговых клеток в день? И ничто не способно остановить этот процесс. „Мне нужно завести собаку, или машину, или, на худой конец, канарейку, – подумала Джулиет. – Мне нужен хоть кто-то, с кем бы поговорить, иначе я скоро превращусь в этом доме в старую сумасшедшую бабку. Ведь в конце концов таков удел всех, кто проводит свою жизнь в одиночестве. И именно это теперь меня и ждет. Во всяком случае, я сама сделала этот выбор".
      – Мне жаль, – сказала она Уильяму. Он улыбнулся грустной натянутой улыбкой.
      – Мое предложение звучало, наверное, слишком патетически.
      – Страшно, когда стареешь. – Страшно думать о том, как удастся мне справиться со старостью и одиночеством. Но я вовсе не уверена, что присутствие рядом другого человека способно помочь. Конечно, если я заболею…
      Уильям держал в рунах стакан с сидром. Прозрачным, янтарным, крепким сидром с соседней фермы.
      – Наверное, я сделал это предложение слишком поздно…
      – Нет, – произнесла Джулиет, ненавидя себя за честность, но ощущая необходимость быть честной с ним после всех этих лет. – Нет, я никогда не хотела жить с тобой. Я вообще никогда не хотела ни с нем жить. За исключением, пожалуй, ребенка, если бы он у меня был.
      Уильям посмотрел на нее.
      – Барбара спрашивала, как бы я поступил, если бы у тебя был ребенок от меня…
      – Я пыталась заиметь его, – тихо сказала Джулиет. – Пыталась, но мне это не удалось. Точно так же, как пыталась Фрэнсис. Теперь я даже рада тому, что у меня ничего не получилось.
      Уильям старался не показать, что он расстроен.
      – Ты правда рада?
      – Да. Вот у Фрэнсис все сейчас только начинается…
      – Пожалуйста, не говори об этом, – перебил ее Уильям. – Не говори мне о том, какие ужасные вещи ждут ее впереди. Не говори мне о том, что ты рада, что у тебя нет от меня ребенка. Пожалуйста, не будь такой прагматичной, обособленной и неподступной. Пожалуйста…
      Он замолчал и сделал глоток.
      – Ты уверен, – спросила Джулиет, прямо глядя ему в глаза, – что пришел ко мне потому, что не знаешь, что тебе делать дальше?
      – Нет, – ответил Уильям. – Я пришел потому, что…
      Он оборвал фразу. Он вдруг понял, что не может сказать Джулиет, что пришел с целью облегчить боль от потери Барбары. Что Джулиет всегда была его палочкой-выручалочкой, к которой он обращался в беде и горе. Уильям поднял глаза. На лице у Джулиет он увидел такое выражение, которое заставило его подумать, что она читает его мысли.
      – Ты действительно думаешь, что мы могли бы жить вместе? – более мягко сказала Джулиет. – Ты правда можешь представить это?
      – Ты же знаешь, я неприхотлив…
      – Я не это имею в виду.
      – Не знаю, что ты имеешь в виду. – Он допил свой сидр. – Но можно было бы поселиться в Ленгуорте, недалеко от Лиззи. Я бы ходил в библиотеку и боулинг, а в дни выплаты пенсии – на почту. Я вел бы себя, как добрый старенький…
      – Ты не добрый старенький, – резко прервала его Джулиет. – Ты нытик. Разве достойно это тебя, Уильям Шор, когда ты постоянно жалуешься на жизнь и других людей? Ты ведь не листок на ветру, ты же мужчина, человек!
      Он вздохнул.
      – Вот так же говорит и Барбара.
      – Ты как шарик для пинг-понга, – напористо продолжала Джулиет. – Все эти долгие годы ты позволял нам с Барбарой перекидывать тебя друг другу, повторяя про себя с легким удивлением: „Ну кто же мне поможет?" – и ничего не предпринимая. Я любила тебя и сейчас люблю. Ты один из немногих, встреченных мною в жизни, которых можно любить. Но я никогда не смогла бы жить с тобой. Ному я смогу перекинуть тебя, если вдруг мне самой захочется уединения?
      Уильям уставился на нее. Джулиет ждала, что сейчас он с раздражением спросит: „Неужели я так невыносим?" Но он не спросил. Он просто смотрел на нее так, будто впервые в жизни обдумывал какие-то важные вещи. Затем неожиданно произнес:
      – Проблема в том, что жизнь была для меня слишком легкой. Я привык к этому. И, как только возникают признаки каких бы то ни было осложнений, я сразу стараюсь уйти от них. Я – раковина-жемчужница. И всегда был таким. Я, наверное, мог бы быть чемпионом среди раковин, потому что любую попадающую внутрь песчинку тут же обволакиваю известковым покровом и создаю жемчужину. – Он улыбнулся Джулиет. – Ты поцелуешь раковину-жемчужницу на прощание?
      Она удивленно посмотрела на него.
      – На прощание? Мы что, больше не увидимся?
      – Конечно, увидимся, – ответил Уильям. – Конечно, увидимся. Но это конец какого-то отрезка наших отношений, не так ли?
      Она медленно кивнула, подумав: „Да, он прав. Действительно, это конец какого-то отрезка наших отношений, а может быть, и конец чего-то еще?"
      Они оба встали. Джулиет осталась на месте, а Уильям подошел к ней, обнял и поцеловал, сначала в лоб, а потом, с большей силой, в сомкнутые губы. Он подумал, что она выглядит более крепкой, чем обычно. А Джулиет подумала, что он какой-то более слабый, чем всегда.
      Потом он отошел на шаг назад и сказал:
      – Наверное, я все-таки вступлю в боулинг-клуб. Чтобы встречаться там с приятными дамами в белых кардиганах.
      Затем он ушел. Джулиет стояла в проеме входной двери и наблюдала (как и бесчисленное количество раз ранее), как его машина ныряла по дороге, бегущей по холмам, оставляя за собой пыльно-дымное облако.
      И вот она сидела в кресле посреди комнаты, на полу которой стояла швейная машинка, у двери на кухню горкой громоздились наволочки от подушек, а в воздухе кружились пылинки и перья. Итак, глава окончена. Окончена таким образом, что Джулиет вроде бы может продолжать жить так же, как и раньше. Только жизнь ее уже не будет прежней. Ведь она решила остаться на месте, тогда как окружающие ее близкие ей люди каким-то образом перемещаются в пространстве. Приняв это решение, она что-то выиграла, а что-то проиграла. И откуда ей знать, чего теперь в ее жизни больше – выигрыша или проигрыша? В таких ситуациях единственное, что остается, – это доверять своим чувствам и прислушиваться к внутреннему голосу. Джулиет привыкла к этому, она делала тан годами. Да и другие инстинктивно поступали так же: Уильям; часто непоследовательная, резкая, взбалмошная Барбара; и, конечно же, Фрэнсис.
      Джулиет взглянула на швейную машинку. Она вдруг подумала о детских вещах, которые можно будет на ней сшить. Следующей мыслью была какая-то непонятная тревога за Фрэнсис. За ней последовал приступ белой зависти к ней.
      Гарриет заработала тридцать три фунта и четыре пенса. Роберт заплатил ей наличными. Они договорились, что он будет начислять ей оплату из расчета почасового минимума, принятого для подростков, за обычные часы, а также выплачивать пятидесятипроцентную надбавку за сверхурочные (распаковка товара и нанесение ценников, уборка после закрытия магазина). Гарриет не верила своим глазам. Она разложила банкноты и монеты на коврике Дэйви с изображением медвежонка Руперта. Дэйви уже вырос для такого коврика, но все равно любил его. Однажды вечером он признался Гарриет (мальчик еще не спал, когда она пришла, окончив уроки), что не хочет становиться старше.
      У Гарриет никогда раньше не бывало такого количества денег. Она не могла даже представить себе, на что можно было бы их потратить. Девочка положила ладони на деньги и прижала их к коврику, как будто хотела оставить на банкнотах отпечатки своих рук. Она чувствовала себя как-то необычно, как будто переступила порог привычного детского существования. Гарриет собрала деньги, аккуратно сложила их обратно в конверт, в котором получила от отца, и сунула конверт под матрац своей кровати, подальше к стене.
      В гостиной Алистер составлял таблицу недельных наказаний за произнесенные членами семьи неприличные слова. По верху таблицы шли имена, а сбоку были написаны сами слова, в которых, по настоянию Лиззи, были опущены гласные. Под именами стояли цифры, указывающие количество произнесенных каждым Мидлтоном нехороших слов. Алистер разработал систему штрафов и заявлял, что сборы будет передавать на благотворительность. Он соорудил специальную коробку, которую прятал в серванте и которую Гарриет удалось обнаружить после долгих поисков в его отсутствие. Коробка была обклеена красивой бумагой, оставшейся от рождественских подарков, а по ее лицевой части шли четкие буквы: „Поддержим Фонд Алистера".
      Гарриет видела его насквозь. Это ему, значит, было завидно, что она работала в магазине. Отец ведь сказал Алистеру, что ему придется подождать до четырнадцати, а может, и до пятнадцати лет, пока он тоже сможет работать в „Галерее". Гарриет выжидала удобного момента, чтобы открыть всем великое мошенничество с коробкой для благотворительности.
      Алистер поднял глаза на вошедшую сестру.
      – Сколько он тебе дал?
      Гарриет подошла к дивану и вальяжно расположилась на подлокотнике.
      – Не твое дело.
      – Спорим, угадаю, – сказал Алистер. – Мне ничего не стоит подсчитать. Он дал тебе тридцать три фунта и четыре пенса.
      – А вот и нет.
      – Дал, – тихо сказал Алистер, делая аккуратные прочерни в слове, – бл-д-к". – Дал, я знаю. Какой он глупец. Ты не стоишь и половины этих денег!
      Гарриет рассматривала свои ногти.
      – Тебе просто завидно, – усмехнулась она. Алистер промолчал.
      – Завидно, завидно, – настаивала Гарриет. – Потому что от тебя никому никакой пользы. – Она откусила заусенец. – Ты лентяй, ты обуза для семьи. Ты любишь только брать, ничего не давая взамен. От тебя никакого прока!
      Голова Алистера склонялась все ниже и ниже к таблице. Гарриет внимательно посмотрела на брата.
      – Алли?
      Алистер шмыгнул носом. Гарриет встала с подлокотника.
      – Ты плачешь?
      – Нет! – взвизгнул тот. Он сорвал свои очки и швырнул их через всю комнату. С жалобным стуком они приземлились за телевизором. Лицо у мальчика стало багровым.
      – Я не хочу больше здесь жить! – закричал он. – Я не хочу больше жить с этими ужасными людьми, в этой дурацкой атмосфере!
      Гарриет подождала немного и спросила:
      – Куда же ты пойдешь? Алистер ударил кулаком по таблице.
      – Я не обуза, не обуза! Я могу работать на папином компьютере лучше, чем он сам.
      – Алли…
      – Мне хочется их убить! – крикнул мальчик. – Мама и папа, дедушка и бабушка все время ругаются. – Он повернулся к Гарриет. – А с нами что?
      Она серьезно смотрела на него.
      – Они нас не спрашивают. Они же не спросили нас в отношении Грейнджа… Ты хотела бы вернуться туда?
      Гарриет подумала.
      – Нет.
      – А я и сам не знаю, чего хочу, – устало сказал Алистер. – Я просто не хочу, чтобы все это продолжалось.
      Гарриет глубоко вдохнула в себя воздух.
      – Я одолжу тебе десять фунтов.
      Алистер посмотрел на нее. Лицо его было уже не таким красным. На месте волдырей от ветрянки виднелись розоватые отметины. Взлохмаченные волосы стояли непричесанными клонами.
      – Зачем?
      – Просто мне тан хочется, – пожала плечами Гарриет.
      Он вздохнул и отправился за телевизор на поиски своих очков.
      – Лучше…
      – Да?
      – Лучше, если это будут мои деньги, – проговорил Алистер, доставая очки.
      – Что?
      – Лучше, если это будут мои деньги. Я имею в виду, спасибо тебе, но лучше я…
      – Я могу просто подарить их тебе.
      – Нет, – сказал Алистер. Он надел очки и неловко потер по линзам рукавом своего свитера.
      – Почему ты не попросишь отца?
      – О чем?
      – Чтобы он разрешил тебе помочь ему на компьютере.
      – Он не согласится.
      – Согласится.
      Алистер подошел к столу, сгреб свой „черный список" и смял его в руках.
      – Почему это он согласится?
      – Потому что сейчас все по-другому, – сказала Гарриет.
      – Да, – отозвался Алистер. Он утвердительно кивнул. – Я и сам знаю.
      „Галерея" была пуста. Был вечер пятницы, магазин уже закрылся. Внутри стоял полумрак. Лишь падали отблески от тщательно установленных в витринах светильников. Они были запрограммированы тан, что автоматически выключались в одиннадцать часов. Лиззи расположилась в глубине магазина в итальянском шезлонге, сделанном из полированного тикового дерева, по которому была натянута прочная парусина. Это был очень симпатичный шезлонг. Правда, купили его Роберт и Дженни.
      Сбросив туфли, она неподвижно сидела в шезлонге. Руки сложены на коленях, а босые ноги отдыхают на грубоватом паласе, которым было покрыто все помещение магазина. Взгляд Лиззи блуждал по силуэтам мебели и товаров „Галереи", пронизывал ярко освещенную витрину и вырывался на улицу, на Хай-стрит. Народу на ней сейчас было немного. Семь часов. А в семь часов большая часть населения Ленгуорта прочно сидит либо дома, либо в пабе, либо в карточном клубе, что занял здание бывшего кинотеатра, в который однажды тайком пробрались школьницами Лиззи и Фрэнсис на фильм „Любовь под вязами". Пойти на этот фильм их заставили слово „любовь" в заглавии и Энтони Перкинс в главной роли. Когда они вышли из кинотеатра после сеанса, Лиззи хотела так много сказать Фрэнсис, но та остановила сестру: „Тише, я думаю".
      „Я тоже сейчас думаю, – сказала себе Лиззи. – Я не очень люблю это занятие, я скорее люблю делать, но когда сталкиваешься с тем, что все, что ты делаешь, по меньшей мере – неловко, а по большому счету – ошибочно, то необходимо остановиться и подумать. Даже мне". Она положила руки на подлокотники. Шезлонг был действительно замечательным, красивым и удобным. Роберт купил шесть штук, и вот остался всего один. Лиззи не могла дождаться, пока и этот последний уйдет. Этот шезлонг был свидетельством (а ей сейчас не нужны были никакие свидетельства) того, что еще недавно она не полностью контролировала окружающую ее жизнь. Того, что в этой жизни были неподвластные ей сегменты, существовавшие сами по себе.
      И как бы ей ни хотелось сейчас думать, что она легко может вернуть себе контроль над этими сегментами, это было не так. Большинство из тех, кого Лиззи считала спицами в колесе, в котором она была по меньшей мере осью, – Роберт, дети, родители, Фрэнсис – каким-то образом отделились от нее и покатились дальше сами по себе. И, как бы ей ни хотелось думать, что она может вернуть их на свое место щелчком пальцев, это тоже было не так. Они уже не вернутся. Формально у Лиззи по-прежнему были муж, четверо детей, родители, сестра-близнец, дом, дело и работа. Но только формально. Навсегда канула в Лету та ее наполненная властью жизнь в Грейндже. Теперь со своей жизнью ей приходилось разбираться самой, потому что все, включая Роберта или даже начиная с Роберта, ясно показывают, что они не склонны подчиняться ей.
      – Моя супружеская жизнь, – сказала ей Барбара не особенно приветливо, – тебя не касается. Конечно, я – твоя мать, конечно, вполне естественно, что как мать и дочь мы беспокоимся друг о друге. Но моя супружеская жизнь – только моя, независимо от того, удачная она или нет. Она началась задолго до твоего появления на свет, и ты знаешь о ней только то, что могла видеть. Ты не можешь повлиять на нее, не можешь сказать отцу и мне, что нам делать. Ведь ты моложе нас, и, если даже считаешь, что знаешь больше нас, это не так.
      „Проблема как раз и состоит в том, – подумала Лиззи, забираясь с ногами в шезлонг и обнимая колени руками, – что я думала, что знаю больше. И в некоторой степени я и продолжаю так думать, но теперь мне приходится учиться не высказывать все свои мысли вслух. Роб мне такого пока не говорил, но я знаю, он думает так же, как Барбара. И еще я знаю, какое радостное облегчение он испытывает, узнав об отъезде Фрэнсис в Испанию. И хотя она ему, в принципе, нравится, но выносить нас обеих он больше не в состоянии. Или, если быть откровенной до конца, он не может больше выносить того, как я веду себя по отношению к Фрэнсис. Хотя теперь я больше вообще никак не смогу вести себя по отношению к Фрэнсис просто потому, что она меня в свой мир не пустит. Мама считает, что Фрэнсис нельзя было рождаться двойняшкой, и, может, это так и есть, но как тогда со мной? Я-то ощущаю себя прирожденной двойняшкой, но мне, похоже, пора уходить от мыслей об этом, а не то окажется, что я не в состоянии больше быть ни матерью, ни женой, превратившись в ту бесполезную истеричную рухлядь, каких я тан всегда ненавидела".
      Она встала и мягко зашлепала босыми ногами по магазину. Роберт сказал, что Гарриет приносит реальную пользу в магазине и что свои деньги она зарабатывает честно. Он также сказал, что решил объяснить Алистеру систему учета и маркировки товара. Алистер сам просил об этом. Лиззи хотела было сказать, что Алистер еще мал и от него не будет проку, но промолчала. В лице Роба она вдруг отметила что-то недружелюбное, какое-то терпеливо-устало-равнодушное выражение. Она уже была почти готова спросить у него, не устал ли он от нее, но воздержалась только потому, что побоялась услышать „да". Он совершенно ясно давал понять, что устал от разговоров, что не хочет их больше, что боится, что разговоры заменят в их жизни все, в том числе и любовь.
      – Я не должен все время говорить тебе, что люблю тебя, – почти выкрикнул он не так давно. – Я не должен этого говорить! Лучше бы ты замечала то, что я делаю! Что я делаю для тебя, для нас, для детей. Почему ты не обратишь внимание на это?
      И вот теперь она смотрела на частицу того, что он сделал. Смотрела на полки с тщательно подобранным товаром – результат многочасовых раздумий Роба. И ведь покупатели пошли! Гарриет говорит, что эта неделя была гораздо успешнее предыдущей. А Алистер подсчитал, что оборот увеличился на семнадцать процентов. Лиззи остановилась у стола, на котором горкой громоздились деревянные коробочки с решетчатыми крышками, предназначенные для хранения ароматических смесей. Она вспомнила, что заказала их у странного молодого человека, говорившего, что он буддист. Этим коробочкам не место в куче, так не видна их прелесть. Они должны стоять по одной, в хорошо освещенном месте, возле лампы или вазы. Их следует поместить в таком окружении, которое подчеркнуло бы и выявило их функцию, их предназначение. Лиззи протянула руку, взяла ближайшие к ней две коробочки и занялась их расстановкой.
      За ужином они говорили о детях. Это был один из тех разговоров, какие у них часто случались в прошлом и какого не было между ними уже давно по, как говорила Лиззи, „разным причинам". С мягкой обеспокоенностью они обсуждали отстраненность Алистера и наивность Дэйви и с удовлетворением отмечали ростки ответственности за других, пробивавшиеся в поведении Гарриет и Сэма. Только успели они обменяться фразами типа „Он (или она) все-таки еще такие маленькие", как на кухню выплыл Сэм в поисках чего-нибудь съестного и спросил их, о чем они беседуют, сразу же оговорившись, что на самом деле это ему не интересно, потому что они наверняка говорят о чем-нибудь скучном. Когда они сказали, что говорят о нем, это его обрадовало. Он лег на пол в узком пространстве между столом и сервантом с намерением подкрепиться сандвичем и послушать, что они будут о нем говорить. Но о нем больше не говорили, и он начал тянуть сопровождаемую чавканьем монотонную песню: „Ску-у-учно, ску-у-уч-но, ску-у-уч-но…", пока Роберт не выставил его вон. Было слышно, как он замаршировал по коридору, распевая гимн Кубка мира по футболу. Это рассмешило их, однако Лиззи тут же почувствовала прилив грусти.
      – Лиззи…
      – Да?
      – Мне нужно кое о чем спросить тебя, – сказал Роберт.
      – Если о школе, то…
      – Нет, не об Уэстондэйле, об этом позже. Я хочу спросить об Уильяме.
      Она вилкой отодвинула несколько макаронных ракушек на край тарелки.
      – Джулиет отказалась жить с ним.
      – Я знаю.
      – Думаю, нам всем нужно было ожидать этого. Если бы она действительно хотела жить с ним или он с ней, они решили бы этот вопрос уже давно.
      – Вот именно, – согласился Роберт. – Уильям никогда не хотел терять устоявшегося ритма своего существования, а Джулиет никогда не хотела связываться со всей этой суматохой семейной жизни. Я всегда об этом говорил.
      Лиззи кивнула.
      – Да, ты говорил. Думаю, мы все просто привыкли к их отношениям, как привыкли и к жалобам матери на них, при том что она ничего не хотела с этим делать.
      Когда мы с Фрэнсис в детстве ходили в школу, с нами училась одна девочка, ее звали Беверли Лэйн-Смит. Ее родители жили вместе, но не были женаты. Фамилия отца была Лэйн, а матери – Смит. Никто из нас, ни сама она не придавали этому никакого значения, как вдруг, уже взрослой, года в двадцать два, она возмутилась легкомысленно-равнодушным отношением родителей к ее судьбе и поменяла свою фамилию на Бертон, в честь известного киноактера, по которому сходила с ума.
      – Да, – поддержал разговор Роберт, – но какое отношение это имеет к Уильяму?
      – Просто это пример того, как однажды, очнувшись, человек ясно видит и понимает то, мимо чего всегда проходил, смирившись.
      – Лиззи, – спросил Роберт, – где Уильям собирается жить после продажи дома?
      Она положила вилку на тарелку.
      – Он говорил, что собирается купить квартиру. Причем здесь, в Ленгуорте. В тех новых домах за полицейским управлением.
      – Но ведь это – дома для престарелых!
      – Когда-то и ему понадобится уход.
      – Но еще очень нескоро.
      – Нет, конечно, но, по-моему…
      – Лиззи, – сказал Роберт, – я думаю, он должен жить с нами.
      От изумления она раскрыла рот.
      – С нами?!
      – Да.
      – Но ты от него сойдешь с ума. Он же доведет тебя до белого каления, слоняясь по квартире, все забывая… И потом, у нас тесно. Посмотри, как тесно детям! И как мы здесь уместимся с отцом? Тогда квартира просто превратится в общежитие.
      – Не здесь. Здесь мы, конечно, не уместимся, – твердо произнес Роберт. – Мы могли бы купить дом. Денег Уильяма вполне хватит, чтобы купить дом для всех нас, а эту квартиру мы могли бы сдавать, чтобы арендную плату пустить на покрытие процентов по остатку долга.
      – Но ты не хотел просить его о помощи! Ты отказался от нее!
      – Это было прежде, – сказал Роберт. – Теперь все иначе. Я не мог принять от него помощь, когда мы тонули. А сейчас могу воспользоваться ею, поскольку считаю, что наше положение, пусть и медленно, но выправляется.
      – Это действительно так? Роберт посмотрел на нее.
      – Ну, что скажешь?
      – Почему ты меня спрашиваешь?
      – Потому что решение зависит от тебя.
      Лиззи взглянула на полированную поверхность стола, на которой виднелись порезы и следы от горячей посуды.
      – Он может прожить еще лет двадцать…
      – Да.
      – Роб, тебя не беспокоит перспектива долгого сосуществования с ним?
      – Меньше, чем что-либо другое. Он мог бы помогать в магазине.
      – Помогать в магазине?
      – Да, в спокойные часы или когда мы куда-нибудь отлучимся.
      – Куда-нибудь отлучимся?
      – Да. Ты что, собираешься продолжать работу в Уэстондэйле?
      – Я должна.
      – Нет, больше не должна.
      – Должна! – крикнула Лиззи. – А за счет чего мы будем покрывать проценты по кредиту?
      – Я мог бы найти работу, – спокойно проговорил Роберт. – Теперь моя очередь.
      Ее охватил страх.
      – Но зачем? У меня же уже есть работа…
      – Мне нужна перемена. Это всем нам нужно. Нам нужно почувствовать, что жизнь подвластна нам. Скука и однообразие угнетают даже сильнее, чем страх. Я хочу что-то делать.
      Сдерживая себя, она спросила:
      – Но что бы ты мог делать?
      – Преподавать.
      – Преподавать?!
      – Да. Я могу научить, как делать рамы для картин, реставрировать мебель и тому подобное. В Бате как раз есть вакансия для профессиональной переподготовки людей, уволенных с предприятий по сокращению.
      – Значит, это не студенты?
      – Нет. Но я не побоюсь работать и со студентами. Лиззи хотела сказать, что сама она сейчас боится всего, но вместо этого спросила:
      – Зарплата, видимо, будет невысокая?
      – Заметно выше, чем у тебя в Уэстондэйле, а часов меньше.
      – Это потому что ты мужчина!
      – И еще я не скульптор, – раздельно произнес Роберт. – Почему бы тебе не вернуться к этому занятию?
      – Никому это не нужно.
      – Искусство людям нужно всегда. Начни с занятий с детьми, для начала хотя бы с нашими. Просто для практики.
      – Но для этого нужно помещение.
      – Лиззи! Что с тобой случилось? Если единственное, чего тебе не хватает, это помещение, то оно найдется в том новом доме, который мы купим, когда твой отец продаст нынешний. Ты будешь заниматься лепкой по субботам и воскресеньям, когда я не буду преподавать. А в магазине будут помогать дети или служащие-почасовики. Ты сможешь отдаться творчеству. Уверяю, это снимет стресс не только у тебя, но и у всех нас.
      Лиззи судорожно сглотнула слюну. Она вдруг осознала, насколько нуждается в Роберте.
      – Мне хотелось бы попробовать.
      – Хорошо, – сказал Роберт, – давно уже пора. Ты сама позвонишь отцу или это сделать мне?
      – Я позвоню.
      – Хорошо.
      – Спасибо тебе, ты такой добрый, – тихо проговорила Лиззи.
      – Это и в моих интересах. И в интересах нас всех.
      – Я знаю.
      – Нас всех, – с ударением повторил Роберт.
      Лиззи встала, обошла стол и прижалась к мужу.
      – С ребенком Фрэнсис получится то же, что и с Беверли Смит-Лэйн, не так ли?
      Он поцеловал ее волосы.
      – Шор-Гомес Морено…
      – О, Роб, мне уже сейчас жалко его, жалко этого малыша…
      Роберт положил руки на плечи жены и легонько встряхнул ее.
      – Ну когда наконец жизнь тебя научит?
      – Я устала учиться…
      – Послушай, – сказал Роберт, – послушай меня. Трудности у всех и всегда были, есть и будут. И у наших родителей, и у нас, и у наших детей. Трудности создают человека. Как же иначе можно научиться плавать, если будешь сторониться воды? Что ты узнаешь о сложном мире вокруг, если с детства имеешь в своем распоряжении все, что пожелаешь? Беспредельное счастье неконструктивно. Оно делает человека либо очень уязвимым и неприспособленным к жизни, либо глупо-самодовольным. И еще. Носить на пальце кольцо еще не означает быть идеальной матерью. Иногда мать-одиночка может принести своему ребенку больше счастья, чем большинство из нас видело от наших благополучных родителей. – Он замолчал и перевел дыхание. – Понимаешь?
      – Понимаю, – ответила Лиззи. Теперь она уже улыбалась по-настоящему.
      – Тогда иди позвони отцу. А я пойду и немного позанимаюсь воспитательной работой с детьми.
      – Роб…
      – Да?
      – Если я и ревновала Фрэнсис к Луису, то это происходило чисто инстинктивно. Я понимаю, что ревновать – это ужасно. Это сродни сумасшествию. И это так изнуряет…
      – Я все понимаю, – вежливо сказал Роберт. – Правда, понимаю. Ведь все это происходило у меня на глазах.
      Лиззи откинула челку со лба.
      – Я хочу извиниться…
      – Не надо.
      – Но я должна как-то… – Она сделала паузу. – Я понимаю, что вела себя неправильно по отношению к Фрэнсис, подавляла ее. И теперь я не осуждаю ее за то, что она решила рожать этого ребенка за тысячу миль от меня. Но меня волнует, что я невольно могла разрушить в наших отношениях что-то такое, чего уже не восстановишь.
      Роберт коротко хохотнул.
      – Ну уж нет!
      – Что нет?
      – Вас двоих это не касается. – Он подался вперед и чмокнул Лиззи быстрым, но крепким поцелуем. – Вы с Фрэнсис всегда будете как нитка с иголкой.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ
ДЕКАБРЬ

ГЛАВА 21

      – Сегодня у нас церковный праздник, – сказал водитель такси. Он вынужден был сбросить скорость почти до нуля.
      Впереди них по севильской улице извивалась процессия, несущая гипсовую статую святой на примитивных носилках, задрапированных голубой тканью с блестками. Статуя была наряжена в белую парчовую ткань, тоже с блестками, которая искрилась, словно иней поздней осенью. Фрэнсис знала, что, когда таксист обгонит процессию, она увидит грубо намалеванное, грустное, куклоподобное лицо Пресвятой Девы Марии.
      – Мы не можем обогнать их? – спросила она у водителя.
      Тот пожал плечами.
      – Когда улица станет пошире. – Он посмотрел на Фрэнсис в зеркало заднего вида. – Разве две минуты играют такую уж большую роль?
      – Не знаю, – ответила Фрэнсис. Она положила руки на живот. – У меня это впервые.
      – А у меня пятеро.
      – Не у вас, а у вашей жены пятеро детей. Вы не знаете, что такое родить ребенка.
      – Да, это правда, – сказал водитель с улыбкой. Он был маленького роста, как многие андалусийцы.
      Он почти с нежностью помог ей забраться в машину, не выказав при этом никакого раздражения или удивления такой клиенткой. Луис на этот раз не встречал ее. Он сам не предложил, а она не попросила его об этом.
      Участники процессии были одеты в темное. Мужчины – в костюмах и галстуках. Они шли впереди колонны со статуей на плечах. Женщины следовали за ними, сбившись в кучку. Пожилые были в черных мантильях, более молодые – в неброских, но с претензией нарядах и в туфлях на высоких каблуках. На мальчиках, как и на их отцах, были галстуки, а в волосах у девочек красовались пышные банты. Даже в фигурах участников процессии ощущалась набожность.
      – Теперь можно, – сказал наконец водитель. Улица, по обе стороны которой тянулись витрины магазинов, закрытых по случаю праздника, чуть расширилась. Водитель слегка коснулся кнопки клаксона и сперва поравнялся с процессией, а потом начал медленно обгонять ее. Люди, шедшие ближе к такси, повернули головы и без особого любопытства скользнули по Фрэнсис взглядами, безошибочно отмечая и ее беременность, и то, что она иностранка, и тут же переводя взгляды вперед, туда, где маячила статуя Девы Марии.
      – В Севилье посторонние, как правило, чувствуют себя чужими, – сказала однажды Ана. – Жизнь здесь ориентирована только на местных жителей. Туристы обычно приезжают сюда в ожидании праздника, рассчитывая быть втянутыми в гигантский карнавал фламенко. И почти всегда ощущают себя как бы в стороне. Вся Севилья может веселиться, не подпуская к своим празднествам посторонних.
      – Это очень замкнутый город, – услышала Фрэнсис в другой раз от своего доктора, которая приехала в Севилью из Галисии и относилась к своим соотечественникам-южанам несколько свысока. – Севилья отличается даже от остальной Андалусии. Этот город не похож ни на какой другой.
      Докторша нравилась Фрэнсис. Ее звали Мария Луиза Рамирес. Она приехала в Севилью с матерью, уроженкой этих мест. После смерти мужа мать Марии захотела вернуться на родину. Доктор Рамирес родилась на севере, на зеленом и дождливом атлантическом побережье. Она рассказывала, что ее родители всегда были очень консервативными, и в политике, и в религии. Детство у нее было счастливым и устроенным, проходило чинно и спокойно, с семейными торжествами, школой и частыми церковными праздниками. Мария хорошо помнила, как на праздник тела Христова все улицы города устилались лепестками цветов, словно ковром. По этому покрытию шествовала процессия. Весь город собирался ночью, чтобы украсить улицы накануне праздника. Доктор Рамирес признавалась Фрэнсис, что, хотя теперь она стала атеисткой и даже примкнула к социалистам, эти ночные бдения перед праздником Христовым остались у нее в памяти как одни из счастливейших моментов в ее жизни.
      Мария никогда не задавала Фрэнсис личных вопросов. Они обе называли Луиса „отцом ребенка". Доктор Рамирес знала Ану де Мена в течение трех лет, поэтому, как предполагала Фрэнсис, она могла связать просьбу Аны с ее братом. Но, даже если это и было так, Мария ни словом об этом не обмолвилась. Она относилась к Фрэнсис с сочувствием и уважением. По словам Марии, свою специальность акушера она любила. Для нее эта работа была в радость. В первые годы жизни в Севилье, до окончания специальных курсов по акушерству и гинекологии, доктор Рамирес работала в огромном госпитале, который обслуживал главным образом район Триана, беднейший район Севильи, расположенный на другом берегу реки. Тогда она работала в отделении „скорой помощи", но однажды пришла к выводу, что эта работа не для нее.
      – Когда привыкаешь к смерти своих пациентов, – сказала она Фрэнсис, – у тебя атрофируется чувство сострадания.
      Фрэнсис предполагала, что они примерно одного возраста. Она пыталась представить себе, как Мария живет со своей матерью в квартире на западной оконечности города, сразу за музеем искусств. Из всего того, что она узнала о Марии, выходило, что та жила спокойной и ровной жизнью, лишенной таких событий, как страстная любовь или желание завести ребенка. Фрэнсис представила себе свою английскую параллель жизни Марии – работу в госпитале в Бате и сосуществование с Барбарой в ее новой квартире.
      Эта мысль показалась ей одновременно смешной и нелепой. А разве тот путь, который она выбрала для себя, не столь же нелеп?
      В конце лета Фрэнсис предложила Ники стать компаньоном в „Шор-ту-шор", полностью вести офис в Фулхеме и всю работу в Англии. Фрэнсис назвала срок – с 1 декабря, то есть за неделю до рождения ребенка. Ники приняла предложение с явным удовольствием. К беременности Фрэнсис она относилась с пониманием, однако Луиса недолюбливала. Получив согласие Ники, Фрэнсис уведомила Луиса о том, что хотела бы получить его помощь в организации офиса ее фирмы в Севилье.
      – Нереально, – сразу же сказал он. – Не тот город и не то время. Кроме всего прочего, ты иностранка.
      – Я должна обосноваться здесь, – настаивала Фрэнсис. – Многие англичане начинают бизнес в Испании. Посмотри на все эти бары и поля для гольфа вдоль побережья Коста дель Сол.
      – Тебе нужны связи.
      – Ты мне их и обеспечишь!
      – Фрэнсис, – раздельно проговорил Луис. – Чего ты добиваешься?
      Она постаралась ответить как можно спокойнее, чтобы он не почувствовал ее волнения.
      – Я хочу обосноваться там, где наш ребенок сможет увидеть своих родителей. Что же касается меня лично, то я хочу остаться в Испании.
      Он пожал плечами, но больше не возражал. Ровным, спокойным голосом, каким он теперь почти все время говорил с Фрэнсис, Луис объяснил, что она не сможет открыть свое дело в Севилье, ей нужно войти паем в уже существующую фирму. Если она хотя бы попытается преодолеть бюрократические рогатки, стоящие на пути организации собственной фирмы, то те трудности, через которые она прошла, получив возможность рожать в Испании, покажутся ей мелочью по сравнению с этим.
      – В Испании очень трудно получить вид на жительство. Для этого придется обивать пороги десятков кабинетов. Ты готова к этому? А чего стоит открыть здесь счет или добиться подключения коммуникаций к офису! А как быть с карточной социального учета? У всех испанцев такая есть. Значит, очередная порция визитов к чиновникам, столкновения с непониманием и бюрократизмом. Ты что, действительно хочешь испытать все это на себе?
      – Да, – твердо сказала Фрэнсис.
      Тогда он познакомил ее с одним из своих деловых партнеров, который, помимо прочего, владел туристическим агентством, расположенным в очень престижном районе Севильи. Состоялся ряд встреч, которые испанская сторона проводила с присущей ей элегантностью и одновременно – изумлением в связи с предложениями Фрэнсис, ее национальностью и беременностью.
      – Все это очень необычно, – повторял владелец турагентства. – Это не принято в Испании. Как будет финансироваться филиал вашей фирмы? Как он будет работать? Разве это возможно?
      Фрэнсис запросила из Англии бухгалтерские отчеты своей фирмы, испытывая гордость за показатели оборота и прибыли. Их взяли у нее вежливо, но осторожно, как будто бы ее состояние каким-то образом дезавуировало колонки цифр в графе „позитив", как будто сама она была чем-то вроде бомбы с часовым механизмом, мерно тикающим в чемодане на борту самолета, и могла без предупреждения в любую минуту взорваться, что превратило бы в фарс серьезную деловую встречу. Много взглядов было брошено на ее левую руку. Там, на безымянном пальце, она уже больше года носила серебряное кольцо с вкраплениями нефрита, которое ей подарил Луис. „Это не обручальное кольцо, разве не так?" – говорил взгляд испанского бизнесмена. Но, с другой стороны, оно находится на том пальце, на котором носят обручальное кольцо. И, кроме того, эту решительную сеньориту Шор прислал Луис Гомес Морено, с которым владелец туристического агентства имеет дело уже много лет. Что же касается показателей ее фирмы, то они отличные. Оборот растет уверенно, да и предложение о направлении небольших групп состоятельных испанцев на отдых в маленькие эксклюзивные отели в Англию заслуживает внимания… Он улыбнулся Фрэнсис.
      – Эти туры нужно будет организовывать очень тщательно. Ведь испанцы очень импульсивный и быстрый народ…
      – Это я уже заметила, – сказала Фрэнсис.
      „Да, но не сейчас", – подумала она, слегка подаваясь вперед на сиденье. Водитель, уже обогнав процессию, все еще ехал с почтительной неторопливостью, смотря назад в зеркало заднего вида.
      – Пожалуйста, – нетерпеливо сказала она, – не могли бы вы ехать быстрее…
      Его глаза встретились в зеркале с ее. Он снова улыбнулся и указал большим пальцем назад.
      – Вам надо помолиться ей. Нужно помолиться Пресвятой Деве Марии, чтобы она дала вам красивого мальчика.
      Фрэнсис откинулась назад. Боль в животе поразила ее. Она издала тихий стон.
      – Если уж молиться, то мне следовало делать это девять месяцев назад.
      Этот госпиталь только что построили. Одна половина была уже полностью отделана. Вокруг нее раскинулись лужайки и парковки для машин. Другая половина здания была еще в лесах. Фрэнсис один раз уже посещала этот госпиталь. Тогда ей нужно было зарегистрироваться как будущей пациентке. Регистрация потребовала заполнения множества всяких документов. Часть из них имела отношение к местному органу здравоохранения Испании, а часть – к соответствующему подразделению комиссии ЕЭС. Фрэнсис, как гражданка страны – члена Сообщества, имела право воспользоваться привилегиями, предоставляемыми ей государственной системой здравоохранения Англии в любой другой стране ЕЭС. Медсестры, занимавшиеся с ней, не выказали тогда ни малейшего удивления. Судя по всему, ее желание рожать в Севилье представлялось им абсолютно естественным.
      Ана и доктор Рамирес позаботились о Фрэнсис. Ей была предоставлена хотя и небольшая, но отдельная палата, совсем рядом с операционной. Из окна палаты открывался приятный вид на только что разбитые лужайки с жесткой испанской травой, рощицей молодых пальм и скамейками, выкрашенными в столь любимые севильцами желтые, белые и розовые тона. В парке стояло также несколько больших круглых бетонных клумб, правда, еще без цветов. Пожилой испанец в потертом комбинезоне любовно поливал насыпанную в них красноватую землю. За пальмовой рощицей виднелись жилые дома северного района Севильи, украшенные, словно челками, свисающим с балконов бельем. Еще дальше за ними возвышались несколько островерхих церковных зданий – видимо, там стоял монастырь. Позолоченное распятие, укрепленное на самом высоком из них, ярко блестело на солнце.
      Сама палата тоже была новенькая, с иголочки, чистенькая и вылизанная, с белыми стенами, белым полом, белой кроватью, белой тумбочкой, белым тазиком и зеленоватыми шторами. На тумбочке стояла ваза с желтыми розами и карточкой: „От Аны. С наилучшими пожеланиями". Других цветов и карточек не было. Комнату можно было бы назвать безликой, однако Фрэнсис она представлялась белым листом бумаги, на котором вот-вот должно быть что-то написано.
      Фрэнсис присела на белый пластиковый стул, стоявший у окна. Она переоденется в больничный халат и ляжет в кровать, когда ей скажут, но не раньше. Медсестра обещала вернуться через пять минут, и Фрэнсис не сомневалась, что так оно и будет. А пока она посидит на стуле, настраиваясь на то, что ей предстоит, и посмотрит на старика, поливающего клумбы. Он что, собирается сажать семена? Разве стоит делать это в декабре, пусть даже в Севилье, в такой мягкий солнечный день, который неожиданно может превратиться в ветреный и холодный, как тот, отстоящий теперь почти на два года назад, когда Луис последовал за ее такси в аэропорт и в течение нескольких часов убеждал остаться?
      Тогда она не осталась. И была горда тем, что не осталась. А теперь, посмотрите на нее, беременную от Луиса, в этой испанской больнице. Последние месяцы были для Фрэнсис такими необычными, что она уже почти не помнила себя той, которой была раньше. А вскоре она опять станет другой, станет матерью, и у нее начнется новая жизнь.
      После последнего приезда в Севилью Фрэнсис несколько недель прожила в квартире Аны. Первоначально планировалось, что она проведет это время в номере Луиса в его гостинице. Луис очень хотел этого, правда, сам собирался на этот период перебраться в Мадрид. Но неожиданно на пути этих планов возникло препятствие в виде Хосе. Он был в ярости от беременности Фрэнсис. Раньше он любил ее, даже восхищался ее остроумием, но теперь она вызывала в нем ярость. Хосе ничего не имел против того, чтобы у его отца была подруга. Конечно, подруга-англичанка – это что-то необычное, но Хосе мог смириться и с этим, но никак не с тем, что эта подруга забеременела от его отца и собирается рожать в Севилье, городе, где живет сам Хосе, где живут его мать и бабка, где Гомесов Морено знают и уважают. Для Хосе была невыносима мысль и о том, что у его отца скоро будет еще один ребенок. Пусть он еще долго будет только малышом, но когда-нибудь он может поставить под угрозу уже абсолютно привычное для Хосе положение единственного сына и наследника. Хосе не мог даже допустить мысли о том, что вся эта ситуация могла возникнуть по вине его отца. Это исключено! Значит, во всем виновата только Фрэнсис.
      Хосе исключил встречи с ней. Он не отвечал ей по телефону. В ответ на просьбу Фрэнсис как-то повлиять на сына Луис заявил, что ничего не может поделать. Он грустно сказал ей:
      – Ты должна была предполагать все это с самого начала.
      Теперь он никогда не сердился на нее, был добр и внимателен, исправно звонил ей каждый день, справляясь о здоровье, но отклоняя все ее попытки поговорить по душам.
      – Ты знаешь, что такое моя семья и что такое Испания. Если ты приняла решение, то должна быть готова к его последствиям. А ты отважилась принимать решения и за себя, и за меня.
      – Мне казалось, что Хосе относится ко мне дружески.
      – Он считает, что ты его обманула.
      – Но Ана…
      – Ана – это другое. Она мыслит более современно, чем Хосе, хотя и приходится ему теткой. Однако зачем я тебе все это говорю? Чего я волнуюсь? Ты знала, на что шла, Фрэнсис, ты знала. Я ничего не скрывал от тебя, я говорил все как есть. Почему ты думаешь, что если изменилась сама, то и все вокруг должно измениться в угоду тебе?
      – Потому что происходящее со мной кажется мне таким естественным…
      – Пожалуйста, не продолжай, – сказал Луис, – не надо.
      Фрэнсис нагнулась и достала из стоящей на полу сумки два письма. Одно было от Барбары, другое от Сэма. В обоих речь шла о домах – новых домах, где они уже жили или собирались поселиться. Фрэнсис прочла письма несколько раз и каждый раз удивлялась тому, какое огромное ощущение спокойствия и поддержки они ей дают. Барбара писала, что ее квартира расположена в многоэтажном доме в Лэнсдауне, в хорошем районе. Квартира с балконом, очень солнечная, с красивым видом, открывавшимся из окон. После одноэтажного дома, конечно, раздражает необходимость подниматься по лестнице, но владелец скоро установит лифт, что будет очень кстати, когда Фрэнсис приедет с малышом. Часто приходит Уильям, приносит книги, цветы и необычные сорта сыра.
      „Я думаю, он по-прежнему навещает и Джулиет, так что для него мало что изменилось. Тебя же, напротив, ждут большие перемены, и надеюсь, ты не будешь разочарована. В жизни часто так бывает: ты выбираешь что-то абсолютно подходящее для тебя, но потом вдруг с удивлением обнаруживаешь, что последствия твоего выбора оказываются не столь желанны. Но свою природу не обманешь, особенно если приходишь к ее пониманию в зрелом возрасте. Я думаю о тебе". Подписано письмо было: „С любовью, твоя мама". Насколько помнила Фрэнсис, Барбара с давних пор не любила, чтобы ее звали „мама", ей больше нравилось строгое слово „мать". Но Лиззи и Фрэнсис упорно называли ее „мама", потому что так называли своих и чужих матерей все девочки в их школе – „моя мама", „мама Линн", „мама Сэлли"… Конечно, для Барбары это было страшное слово. Действительно, никому бы и в голову не пришло считать ее образцом материнства. Но письмо получилось хорошее, теплое и, как ни странно, произвело на Фрэнсис большее впечатление, чем более, с первого взгляда, любящее, заботливое, однако и более жалостливое письмо от Уильяма, переполненное страхами за дочь. Письма от Уильяма не подразумевали наличия у Фрэнсис способности к ответственному, самостоятельному выбору и пониманию всех его последствий.
      Письмо Сэма было очень милым и жизнерадостным. Он по-детски просто объяснил, что написание письма входило в его домашнее задание по английскому, и он подумал, что, кстати, мог бы написать это письмо ей. Сэм писал, что их будущий новый дом великолепен, поскольку вплотную примыкает к площадке для игр парка Ленгуорта. Кроме того, спальня Сэма будет расположена в своеобразном мезонине. Дедушка будет жить в комнатах, расположенных в боковой пристройке, а в гараже для мамы устроят студию. Сэм писал также, что ему купили новые футбольные бутсы с красными шнурками (разумеется, великолепные), а Дэйви начал учиться играть на скрипке. Он занимается дни и ночи напролет, и звуки его скрипки напоминают визги кошки, которую дергают за хвост. Гарриет сделала очень короткую стрижку, папа недавно переболел гриппом, а Алистер влюбился в новую заведующую школьной столовой. Сэм полагал, что Фрэнсис известно, что в Севилье выращивают великолепные апельсины, а вот футбольная команда у них отвратительная и не идет ни в какое сравнение с блестящими командами из Мадрида или Бильбао. В конце он написал: „Уф, 150 слов! Конец задания. Можно остановиться. Хорошего тебе малыша. С любовью, Сэм".
      От Лиззи ничего не было, хотя ее рукой был надписан конверт с письмом Сэма. Не было даже маленькой приписочки на помятом послании от племянника. Обижаться тут было не на что – ведь Фрэнсис сама хотела, даже требовала, чтобы Лиззи оставила ее в покое со своими заботами. „Думай о хорошем, прекрати эти пустые разговоры, занимайся конкретными делами", – говорила сестре Фрэнсис. Вот теперь у Лиззи и появилось это дело в виде одного из старых домов эпохи короля Эдуарда, что вытянулись в ряд вдоль одной из сторон городского парка Ленгуорта. Задние дворы домов отделяла от парка липовая аллея, а с внешней стороны у них имелись одинаковые низкие двустворчатые ворота, выходившие прямо на улицу. От нового дома было легко добраться пешком и до школы, и до „Галереи", и до боулинг-клуба, членом которого теперь стал Уильям. Он вступил в клуб больше для того, чтобы поддразнить Джулиет, но неожиданно затея эта пришлась ему по душе. „Я даже обнаружил у себя некоторые способности к боулингу, – писал он в письме. – Спорт этот, конечно, не для героев, но он тоньше, чем ты думаешь".
      Внезапно перед глазами Фрэнсис, словно наяву, возникла эта картина: лужайка перед домом, уставленная велосипедами; хлопающие двери и снующие повсюду дети; развешиваемое по воскресеньям выстиранное белье; звуки музыкальных инструментов детей; серьезные разговоры за едой на кухне; шум дождя и жалобное мяуканье Корнфлекса, просящегося с улицы в дом. Все это показалось ей вдруг до боли родным и одновременно ужасно далеким.
      Дверь палаты открылась. Вошла медсестра – маленькая аккуратная испаночка с гладко зачесанными черными волосами. Она бесшумно ступала по полу ножками в белых тапочках.
      – Сеньора Шор?
      – Да, – отозвалась Фрэнсис.
      – Вы следите за интервалами между схватками?
      – Да, они повторяются через каждые пять минут, – сказала Фрэнсис. Она склонилась над сумкой, убирая письма. Они были из Англии, из прошлого. А она сейчас в Испании, на пороге будущего.
      – Фрэнсис?
      Она открыла глаза. Над ней склонился Луис. Он был одет в деловой костюм, а в руках держал большой букет цветов.
      – Здравствуй.
      – Как ты себя чувствуешь? Все прошло нормально?
      – Да, – сказала Фрэнсис, с трудом усаживаясь в кровати. – Все прошло нормально. И достаточно легко. Наверное, это то немногое, что я могу научиться делать хорошо.
      Луис положил цветы в изголовье кровати. Он выглядел взволнованным.
      – Я примчался, как только узнал…
      – Спасибо, – вежливо отозвалась Фрэнсис. Несколько секунд он всматривался в ее лицо, затем наклонился и поцеловал ее в лоб.
      – Было очень больно?
      – Конечно, без боли здесь не обойтись. Но доктор Рамирес мне очень помогла. Кроме того, эта боль – особенная, она созидающая. Хочешь посмотреть на него?
      Луис взял ее руки в свои.
      – Да, да, конечно…
      Фрэнсис показала взглядом в ноги кровати, где стояла аккуратная пластмассовая кроватка-колыбелька на резиновых колесиках.
      – Обычно кроватка стоит рядом со мной, и я все время смотрю на него. Но, когда я засыпаю, они почему-то откатывают ее. Иди и посмотри.
      – Да, – сказал Луис, не двигаясь. – Мальчик.
      – Да. Маленький мальчик. Со светлыми волосами и темными глазами. Как он мог получиться таким?
      – Ты выглядишь счастливой!
      – Еще бы мне не быть счастливой! – почти закричала Фрэнсис. – Я на седьмом небе. Я никогда в жизни еще не чувствовала себя созидателем. Может быть, завтра я буду плакать, так со многими случается, но сегодня мне принадлежит весь мир!
      Он слегка сжал ее руки и отпустил их. Затем встал, прошел к ногам кровати и заглянул в колыбельку. Он, казалось, делал это с опаской.
      – Возьми его на руки, – сказала Фрэнсис. Он сделал беспомощный жест и засмеялся.
      – Взять? Но я не умею.
      – Просто возьми и все! Ведь это так естественно! Подсунь руки ему под спинку и подними.
      Он склонился над колыбелькой, осторожно опустив в нее руки. Неожиданно его лицо слегка потемнело, как бывало, когда его обуревали сильные чувства. „Боже, – подумала Фрэнсис, – неужели он сейчас заплачет?" Луис осторожно поднял спящего ребенка и приложил его к плечу. Тот инстинктивно свернулся клубочком в руках Луиса, спокойный и довольный. Луис бросил на Фрэнсис взгляд, исполненный боли, и покачал головой, будто силясь понять что-то недоступное. Затем он медленно отошел к окну и остановился там спиной к кровати, нежно придерживая ребенка.
      Фрэнсис ждала. Ждала момента, чтобы сказать, что уже выбрала для мальчика имя, что к ней приходила Ана и рассказала о подобранной квартире, симпатичной, по ее словам, и расположенной в четверти мили от стадиона для корриды. Все это были достаточно тривиальные вещи, о которых она только и могла говорить с ним сейчас, в надежде, что в ответ он скажет что-то важное. А он продолжал стоять у окна, с прижатым к плечу мальчиком, и Фрэнсис отдала бы сейчас все на свете, чтобы узнать, о чем он думает.
      – Луис?
      Он не ответил. Он не двигался. Он просто продолжал стоять у окна, так что Фрэнсис не видно было ни его лица, ни лица малыша, уткнувшегося в шею отца. Она повернулась на бок, помогая себе рукой, ухватившись за край тонкого матраца.
      – Луис? Луис, о чем ты думаешь?
      Он обернулся к ней. Его щеки были мокры от слез и влажно поблескивали, будто покрытые глянцем.
      – Луис?
      – Я… Я не знаю, что сказать тебе…
      – Ты счастлив? – весело, но настойчиво спросила Фрэнсис. – Разве ты не счастлив сейчас?
      – Счастлив? – переспросил он с неожиданной насмешкой. – Разве этим глупым и куцым словом можно выразить то, что я чувствую?
      Он повернул голову и поцеловал ребенка, затем передвинул одну руку с тем, чтобы обхватить малыша покрепче, а другой достал из кармана носовой платок и громко высморкался. Ребенок даже не пошевелился. Глядя на них, Фрэнсис почувствовала, что сейчас лишится сознания. Она посмотрела вниз, на пол, мимо побелевших от напряжения костяшек своей руки, вцепившейся в матрац. Вот оно! То, чего она так ждала! Этот миг, когда Луис, не в силах совладать с собой, любовно целует их ребенка!
      – Он прекрасен, – сказал Луис. – Он красивый…
      – Да.
      – Он выглядит таким смышленым…
      – Конечно.
      – Он похож на тебя.
      – И на тебя.
      – Да, – в восхищении проговорил Луис, – да, он похож на меня, разве нет? Он похож на меня!
      Фрэнсис отпустила матрац и передвинулась обратно на середину кровати. Она сказала:
      – Его зовут Антонио.
      – Разве? Почему Антонио? У нас в семье нет ни одного Антонио.
      – И в моей семье тоже.
      – Тогда почему?
      – Потому что мне нравится это имя. Потому что его легко произносить и англичанам. Потому что… – Она замолчала.
      – Что? Потому что он сможет стать Энтони Шором, если захочет?
      – Да.
      – Но…
      – Луис, – сказала она и с шутливым упреком посмотрела на него.
      Он снова поцеловал ребенка.
      – Он уже любит меня! Посмотри!
      – Да.
      – Ты восхитительная! – с неожиданной силой воскликнул Луис. – Ты замечательная. Ты такая молодец, что решилась родить этого ребенка!
      У нее перехватило дыхание. Он стоял над ней, крепко прижав к себе малыша. На лице Луиса отражались сильные чувства, может быть, даже страсть. Но когда… но когда Фрэнсис подняла глаза, чтобы встретиться с ним взглядом, она поняла, и сомнений тут быть не могло, что эта страсть была больше не для нее.

ГЛАВА 22

      „Моя квартира тоже расположена в многоэтажном доме, – писала Фрэнсис Барбаре, – и утром она залита солнцем, а балкон достаточно большой, чтобы держать там коляску Антонио. Кстати, оказалось очень нелегко найти здесь подходящую для мальчика коляску. Испанские коляски ужасные: все в рюшках, как будто специально сделанные для фламенко. Лиззи упала бы, увидев мою мебель, – она похожа на плохие декорации к „Кармен" в постановке самодеятельного театра. Но я не обращаю на это внимания. Главное, что в квартире светло и она удобно расположена. Рядом, в двух кварталах, отличные детские ясли при женском монастыре. Воспитательницы там монашки. Это очень кстати, поскольку в будущем месяце я уже начну работать".
      Монашки носили светло-серые одеяния, из-под которых виднелись белоснежные чулки и ярко начищенные черные кожаные туфли. Они принадлежали к небольшому ордену, основанному в пятнадцатом вене двумя состоятельными и набожными сестрами. Главной целью ордена были забота о сиротах Севильи и, что важно, воспитание из них истинных католиков. Когда-то давным-давно в стене рядом с главным входом в конвент было устроено подобие окна, закрывавшегося створной со специальной разъемной железной клеточной сзади. Оно предназначалось для помещения туда нежеланных детей. Теперь створка была заварена, но сестра Руфина, заведовавшая детскими яслями, открытыми специально для работающих матерей, рассказывала Фрэнсис, что и сейчас, хотя и редко, по утрам монашки находят на ступенях главного входа новорожденных детей в пластиковых корзинах для белья. Сестра Руфина считает, что этих детей подкидывают девчонки из бедного района Триана, где широкое распространение получили наркотики. У нескольких младенцев обнаружили признаки наркотического отравления. Подкидышей монастырь сразу же отправляет в больницу, поскольку приюта в нем больше нет: сейчас осталась только клиника матери и ребенка и детские ясли.
      Антонио очень понравился сестре Руфине.
      – Какой красивый мальчик!
      – И очень веселый, – сказала Фрэнсис.
      – Он хорошо спит?
      – Нет. Он – настоящий испанец, он – мужчина, способный петь и танцевать ночи напролет.
      Договорились, что начиная с лета Антонио будет находиться в яслях с восьми утра до трех часов пополудни пять дней в неделю. В это время Фрэнсис будет работать. Проявленное ею терпение и упорство дали свои результаты: теперь она стала компаньоном в новой туристической компании, название которой еще не было дано. Фрэнсис нравилось „Необычные путешествия". Ее старший партнер Хуан Карлос Мария де Ривас предпочитал „Испанско-английское туристическое агентство". Фрэнсис удалось отыскать еще около десятка симпатичных небольших гостиниц, разбросанных на западной оконечности Андалусии. Некоторые из них принадлежали обосновавшимся в Испании англичанам и полностью отвечали вкусам ее соотечественников. Одновременно Фрэнсис прорабатывала программы для групп состоятельных испанцев, желающих отдохнуть в уютных гостиничках, расположенных в английской провинции. Их подыскивала Ники. Фрэнсис также продолжала работать с „Посадас де Андалусия". Изредка она получала вежливые, но формальные письма от Хосе, а раз или два приходили послания от Луиса, подписанные его секретарем.
      „В отношении денег приходится, конечно, крутиться, – писала Фрэнсис Барбаре в очередном из направляемых ей регулярно, раз в две недели, писем, – но, думаю, справимся. Странно видеть, насколько по-разному формируются цены в разных странах и как по-разному тратят деньги люди. Я подружилась с доктором Рамирес, которая принимала Антонио, и мы с ней собираемся вместе обучаться верховой езде. Довольно часто встречаемся с Аной. Не знаю, люблю ли я ее, но она выказывает ко мне знаки явного расположения, за что я ей благодарна. Луиса вижу, когда он приезжает за Антонио…"
      Луис забирал малыша на выходные. Он не пропустил ни одного раза. По субботам он уносил Антонио, как трофей, и возвращал его в воскресенье вечером. Такое его участие в воспитании ребенка, в принципе, устраивало Фрэнсис, но ее не устраивали такие отношения с Луисом, когда с ним вроде и видишься, и нет, когда перетягиваешь канат между выигрышем и проигрышем.
      Она не разрешала Луису платить ни за что, кроме, разумеется, того времени, что он был наедине с Антонио. А Луис порывался обеспечить ей и малышу все: более удобную квартиру, более дорогую детскую мебель, квалифицированную няню и горничную. Фрэнсис стоило больших усилий отговорить его от этого. Хотя, если честно, при этом она делала усилие и над собой. Кому не хочется жить лучше? Просто ей требовалось нечто гораздо большее, чем его деньги.
      Фрэнсис положила ручку. Отдаленное гуканье, донесшееся с балкона, и мелькание маленькой толстой смуглой ножки в коляске указывало на то, что Антонио уже проснулся и скоро потребует ее компании. Он наверняка широко заулыбается, увидев ее. Он всегда так делал при виде матери, продавцов в магазинах, его тетки Аны и отца. Да разве напишешь обо всем том, что так украшает сейчас ее жизнь! И кроме того… И кроме того, для Фрэнсис неожиданно открылась та истина, что понятие мать-одиночка, оказывается, как ни странно, в представлении людей каким-то образом все-таки связывается с замужеством.
      – Сеньора Шор, – твердо назвала ее однажды сестра Руфина и не отступает теперь от этого обращения.
      – Я – сеньорита…
      – Сеньора Шор…
      – Видите ли, я никогда не была замужем.
      Сестра Руфина улыбнулась и легким жестом указала на играющих рядом малышей, как будто учитывала и их мнение в слове „сеньора".
      – Сеньора Шор…
      Луис… Никому в жизни не сможет она рассказать о тех мгновениях в больнице, когда поняла, что он полюбил своего сына и утратил страсть к ней. В эти же мгновения чуть ли не с ужасом она поняла и то, как сильно любил он ее раньше. Он ничего не сказал ей, да в этом и не было нужды. Фрэнсис ясно поняла (как если бы он долго объяснял ей), что самое важное, что теперь связывает их вместе, – это их сын. Она не знала, как будет развиваться дальше ее отношения с Луисом, она даже не хотела задавать себе этот вопрос. Уильям написал ей письмо, повторяя свой любимый тезис о том, что ни малейшая толика любви никогда не пропадает бесследно. И Фрэнсис была действительно заинтересована в том, чтобы из ее любви ничего не пропало. Именно поэтому (и опять она никогда никому не призналась бы в этом) она и находится в Севилье. Она не могла вернуться в Англию и, подобно Лиззи, вновь и вновь прокатывать в уме пережитое. Только в Испании взгляд ее мог быть устремлен в будущее.
      „И в этом, – сказала себе Фрэнсис, – заключается самое важное для меня сейчас".
      Разве не так? Мы ведь обычно идем на свет и не любим темноту. Фрэнсис сложила письмо.
      С балкона раздался требовательный крик. Фрэнсис подняла глаза и с нежностью взглянула на мелькающие в коляске ножки, пинающие воздух.
      Она пойдет по жизни своим путем. И, наверное, встретит множество трудностей, но все равно не раскается. Она никогда не раскается в том, что сделала, – в этом просто нет смысла. Возможно, ее постиг первый удар – удар утраты. Но никогда, и она твердо обещает себе это, не постигнет ее удар забвения.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20