Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Неизбежность (Дилогия - 2)

ModernLib.Net / Художественная литература / Смирнов Олег / Неизбежность (Дилогия - 2) - Чтение (стр. 21)
Автор: Смирнов Олег
Жанр: Художественная литература

 

 


Пока мы занимали здания комендатуры, полиции, почты, радиостанции, город затаился, будто выжидая. А когда танки остановились на перекрестках, когда по улицам прогнали колонну пленных японцев, горожане высыпали наружу, забурлили. Откуда ни возьмись - запестрели китайские фонарики, флажки, бумажки с русскими буквами и с иероглифами, нетрудно догадаться: нас приветствовали. И кричали приветственно по-китайски и по-русски, коверкая слова до неузнаваемости, И совали кто помидор, кто земляной орех, кто пучок травы. Одеты в матерчатые рваные или в бумажные (буквально из бумаги) куртки и штаны, которые расползаются под дождем, на головах шляпы из рисовой соломы.
      Бедные и голодные, а нас угощали! Дороже угощений для нас их улыбки, смех, песни. На городской площади - митинг: китайские ораторы выкрикивают приветствия и ставят торчком большой палец.
      С ответным словом выступил замполит Трушин. Выбрасывая перед собой руку, как бы подчеркивая фразы, он говорил: советские воины благодарят за теплый прием, мы пришли сюда не как захватчики, а как освободители китайского народа от японского ига, да здравствует наша вечная и нерушимая дружба. За ним повторял толмач, узкогрудый, чахоточный китаец, и по его неуверенности нетрудно было определить: переводит весьма приблизительно. Да главное, чтоб смысл дошел. А смысл доходил, потому что сгрудившиеся вокруг дощатого помоста тысячи людей радостно улыбались, хлопали в ладоши, кричали: "Шапго!" А в адрес японцев - "Пушанго!" [Плохо (кит.)]
      Множество бездомных, нищих - и взрослых и детей, - и полевые кухни, как бывало на Западе, начали раздавать горячую еду кому во что - в миску, чашку, консервную банку; хвост к кухням вытянулся на два-три квартала: усатый повар-хохол в белых нарукавниках взмахивал черпаком и балагурил:
      - А ну налетай на украинский борщ! А ну, кому борща, граждане китайцы? - и мне подмигнул по-свойски.
      Я вглядывался в исхудалых, изможденных, больных людей и поражался: кости да кожа, как будто из концлагеря, а что, они и впрямь освобождены из огромного концентрационного лагеря, в который японцы преврати;]и Китай. А хвостатые очереди к походным кухням росли и росли...
      В городе мы подзадержались: горючее кончилось, рассчитывали на местные склады - японны взорвали емкости, рассчитывали на подвоз автобатом бензовозы запаздывали. Остатки горючего слили в баки нескольких танков и автомашин, они выдвинулись за город, оседлали шоссе на Вапемяо. а мы заняли позиции за городом и в городе. Пауза - можно накоротке пройтись по городу, тем более что попутно можно выловить еще не сдавшихся японцев. Точнее было бы сказать наоборот: выловить японцев и попутно осмотреть город.
      В самом городе ничего примечательного, кроме бедности: запущенный, ветхий. Хотя в центре дома каменные, добротные, Б садах, здесь живут богачи - торговцы, лавочники, ресторанщпки, мелкие фабриканты, чиновники. И публика одета получше, понарядней, и упитанных, а то и жирных - в достатке. Даже крыши цинковые, даже тротуары асфальтовые, даже мостовые булыжные! Другое дело, что с крыш краска облезла, асфальт разбит, а булыжники выворочены.
      Забрели на рынок, окруженный харчевнями, похоронными магазинами и бардаками. Словно в соединении этих трех начал был некий городской символ. На рынке толчея, все продают всё, .межпокупателями и продавцами шныряют чумазые, диковатые беспризорники: если что плохо лежит - не посетуй: стибрят с прилавка, залезут в сумку, в карман. Пара полицейских - в мундирчиках, но в тапочках, одежонка линялая, в заплатах - бдит: едва пацан схватил с прилавка лепешку, как полицейские под общий гвалт, сверкая стертыми подошвами, кинулись за ним, нагнали, скрутили руки, повели. Полиция, существовавшая при японцах, действует и сейчас: какой-никакой порядок надо поддерживать, воровать не резон, хотя, понимаю, есть хочется. Но уж лучше встать в очередь к нашей полевой кухне. Со временем полицию, наверное, как-то реорганизуют, под стать новым порядкам. Вряд ли останется так, как было при японцах.
      Из харчевен - в окнах вместо стекла бумага - вкусно пахнет вареной требухой; клиенты, сидя на корточках, уминают эту требуху прямо на воле, перед заведением; едят и горстки риса, ловко орудуя деревянными палочками. Хозяева зазывают нас к себе, тараторя: совсем мало-мало юаней заплатишь. В зеленых рядах - изогнутые, метровой длины огурцы, помидоры, лук, красный и зеленый перец, взвешивают допотопным безменом с метками ва деревянном рычаге, тоже наперебой предлагают купить.
      У магазинчика - выставленные гробы: от грубо сколоченных из неотесанных досок до шикарных, обитых шелком, с кисточками. Перехватив мой взгляд, хозяин - тучный, в расписном халате - сложил руки на груди, закатил заплывшие жиром глазки, тоненько пропел:
      - Пропадила!
      Это он мне любезно пояснял, для чего и для кого служат гробы: пропадет человек, то есть врежет дубаря, - выбирайте на свой вкус и достаток. Ну, слава богу, гроб мне пока не нужен. Киваю толстому, иду дальше. Вижу: японский поручик, сильно во хмелю.
      Он стоит, покачиваясь, бессмысленно таращится. Затем подходит ко мне, козыряет, снимает портупею, отдает маузер и палаш, знаками показывает: хочу в винный подвальчик - и щелкает, щелкает себя указательным пальцем по горлу. Пусть добирает, возиться с ним не будем, оружие заберем. Сам приковыляет к пункту сбора военнопленных, не связываться же с пьяненьким. Я разрешающе машу рукой, и поручик, держась за поручни, оступаясь, спускается по лестнице в винный погребок.
      А у борделей, у дверей под красным фонарем, поигрывают глазами и бедрами проститутки. Брови подведены, щеки нарумянены, губы ярко-алые, юбки по колено, но девки задирают их еще выше, и становится очевидно, что трусиков нет и в помине. Как ни чудовищно, клиенты и в такой день уводят то одну, то другую в отдаленные комнаты. Заприметив нас, девки заголились, делая непристойные движения. Было неловко, однако я глянул на них: симпатичные, даже красивые, хотя, конечно, подержанные - от двенадцати-тринадцатилетних до тридцатилетних, тридцать - черта, потом сказывается профессиональная, что ли, устарелость, посетитель за свои деньги требует живой товар посвежее.
      Бапдерша - раскормленная старуха в роскошном халате, в украшениях, сквозь редкие седые волосы просвечивает череп - курит трубку, семенит маленькими изуродованными ножками. На полурусском, полукитайском бандерша зазывает нас, обещая по случаю освобождения наполовину снизить цену. Бандерше я даже не кивнул, прошел мимо с каменным выражением. И вдруг она запричитала: вансуй, десять тысяч лет жизни! - и напуганно посмотрела на меня. Мерен за пожелание, десять тысяч лет мне многовато, я соглашаюсь и на меньшее...
      За моей спиной - голос сержанта Симоненко:
      - Братцы, по-хорошему предупреждаю: кто сунется в бардак - парткомиссия обеспечена.
      - Ас беспартийными как? - спрашивает Логачеев.
      - Беспартийных командование прищучит, - за Симоненко отвечает сержант Черкасов.
      Я не вмешиваюсь в разговор: все идет как надо.
      А город шумел, гомонил, китайцы приветливо махали нам руками и шляпами, кричали "Шанго!" и "Вапсуй!".
      И вдруг я обратил внимание: клены-то в сквере - с темной листвой. Микола Симоненко объяснил мне: черный клен, есть такая порода. Будто закоптило клены дымом, волочившимся над городом от взорванных хранилищ с горючим. Черные свиньп, черные березы, которых я прежде не видал. И теперь вот черные клены, тоже до того незнакомые. И это тревожит неясными и недобрыми предчувствиями. У нас цвет траура - черный, у китайцев - белый. Да при чем тут траур? А черный клен под дуновением жаркого, пыльного ветра шевелил ветвями, загадочно шелестел листьями в набрякших прожилках...
      Покинули город и вновь втянулись в каменистые ущелья. Горы были все ниже и ниже. Мы спускались! Вот-вот выйдем на Центральную равнину. Мы шли на острие удара, но кое-где нас опережали подвижные отряды Шестой гвардейской танковой армии:
      за лавиной этих прославленных тридцатьчетверок было трудно угнаться, и мы, бывало, приходили на место уже после прихода туда танкистов генерал-полковника Кравченко. А ведь думали:
      будем первыми! Но кое-куда мы действительно приходили первыми.
      В эту казачью станицу мы вошли под вечер, на ночлег.
      Беленые хаты под камышовыми крышами - чистенькие, уютненькие - утопали в яблоневых, вишневых, сливовых садах. Станицу полукругом охватывала речка, полноводная, видать, рыбная, с заливными лугами по пологим берегам. Взбитая копытами, золотилась в закатных лучах - наконец-то узрели живое солнышко! - пыль, смешивалась с наползавшим от речной поймы надлуговым туманом. Мычали коровы, блеяли овцы, ржали лошади - мирные эти звуки настраивали на благодушие. Но мы вступали в станицу с чувством настороженности. Рассчитывали на враждебность: стапица русская - бывшие белогвардейцы, семеновцы, люто боровшиеся против Советской власти, ушедшие за кордон, несмирившиеся.
      Политотдельцы нас предупредили: будьте с жителями корректны. Трушин при этом заметил:
      - Будем корректны, коль приказано. Но какие они, эти станичники? Белоэмигранты ведь!
      - Это точно, - сказал я. - Как встретят? Может, и не цветами...
      Но произошло неожиданное. На унавоженной "яблоками" площади возле церквушки с золотой луковицей нас встретила хлебомсолью станичная верхушка: атаман, писарь, священник, еще ктото. Атаман, седоглавый и чернобровый, в черкеске с газырями, громоподобно приветствовал освободителей от басурман, славных русских (говорил: русских, а не советских) воинов, принесших долгожданную свободу; он произносил: "слобода", "ослобонители", и эти просторечные неправильности были милы нашему сердцу. Потом столь же громоподобно возопил многие лета кривоглазый, с козлиной бородкой поп в парче, в ризе, и хор подтянул. Мы слушали недоверчиво: дескать, что за старорежимные штучки?
      После речей и хоругвей все мы с разрешения комбрига были приглашены за длиннющие, накрытые белоснежными скатертями столы: водка, самогон, огурцы, вареные куры, мясо, яйца. Под перекрестные, плохо слушаемые в гвалте тосты и гости и хозяева выпивали помаленьку, закусывали чем бог послал. Но внутри что-то подтачивало: бывшие враги, какие они нынче? То, что тепло встретили, - факт. Л куда им теперь от пас деться? Принимай, хочешь - не хочешь. И принимают... Но посты полковник Карданов выставил все-таки усиленные. Правильно, охрана не помешает.
      По правую от меня руку за уже залитым ханжой столом сидел казак, натуральный казак - чуб из-под лакированного козырька, фуражка с желтым околышем, генеральские лампасы на штанах, только не красные, а тоже желтые, серьга в ухе. На мгновение показалось: этот и другие за столом казаки-донцы, дело будто происходит в станице Кочетовской, на Дону, куда меня однажды взяла с собой в командировку мама. Но казак был не донской, а скорее забайкальский либо амурский. Я и спросил его об этом. Казак широко улыбнулся, потрогал серьгу, чокнулся со мной: "За русское оружие!" - и сказал:
      - Забайкальский я. Из Нерзавода, с Аргуни... А в станице нашей осели выходцы и из забайкальского казачества, и из амурского, перемешались...
      Гляжу: полковник Карзанов, начальник штаба, начальник политотдела, наш комбат поднимаются и, сопровождаемые почтительно согнувшимся станичным атаманом, уходят по улице.
      - Атаман повел до себя, - сказал казак с серьгой. - А я вас, товарищ лейтенант, приглашаю до себя. Поужинаем, у меня и заночуете.
      - Спасибо, - ответил я. - Не стесню?
      - Что вы, что вы! Ваш приход в станицу - как солнечный луч в тучах! Жинка будет рада... Заодно и побалакаем... Пошли, товарищ лейтенант?
      - Пошли, - сказал я, отметив: товарищем называет, не господином. - Я бы хотел захватить с собой друга. Драчев! Кликни замполита Трушина. Одна нога здесь, другая там!
      Отиравшийся около меня ординарец рванулся выполнять приказание, в конце стола мелькнула фигура замполита. Воротились они вместе, Трушин щербато усмехался:
      - Товарищ лейтенант! Гвардии старший лейтенант Трушин по вашему приказанию явился!
      - Являются привидения, - ответствовал я дежурной армейской остротой и обнял Федю.
      - Гвардии старший лейтенант Трушин по вашему приказанию прибыл!
      - Прибывают поезда. - Это тоже была армейская острота. - Знакомься. Нас приглашают на ужин и ночлег...
      - На ужин и ночлег? - переспросил Трушин с некоторым, как мне показалось, недоверием и неохотой.
      - Так точно! - И казак, робея, протянул Трушину руку.
      Все неспешно зашагали по обсаженной черными кленами улочке. Шагов через сорок казак сказал:
      - Вот и мои хоромы... Заходьте!
      - Ваши координаты засек, - сказал Трушин. - Зайду чуток позже. Надо проверить, как народ устраивается на ночлег.
      Мы с хозяином вошли во двор, старательно прибранный. На пороге хаты нам поклонилась молодая дородная женщина в блузке и юбке, с монистом на шее. Казак сказал:
      - Моя хозяйка... Даша... Вздуй-ка, Даша, огонь в избе, собери нам повечерять... Гости дорогие, желанные!
      "Вздуй огонь", "повечерять" - русские, вкусные слова. Не отвыкли, стало быть, от них на чужбине. Нет, не отвыкли - и в укладе жизни, и в одежде, и в поведении наше, русское. В горнице мы с Драчевым сели на лавку у стола, хозяин принялся звенеть замком на шкафчике, потом зазвенел бутылками. Хозяйка зажгла керосиновую лампу, поставила на краешек, и я увидел: да, молода, да, дородна, волосы собраны валиком, под жгучими бровями - жгучие глаза. Видать, бедовая. Так ведь - казачка!
      После нашего походного быта горница показалась мне славной, уютной: на окнах тюлевые занавесочки и герань в обернутых цветной бумагой горшочках, на земляном полу дерюжные узорные дорожки, никелированная кровать: пуховая перина, накрахмаленное покрывало, водруженные углом атласные подушки, уставленный яствами стол, и венчала это женщина, пышногрудая и крутобедрая, на которую даже Христос с иконы в красном углу взирал не без интереса. Но вдруг тут же во мне что-то сместилось, без всякой видимой причины. Я подумал, что обывательский (то есть нормальный, человеческий) уют не по мне, я отвык от него, и дороже пуховой перины танковая броня, и ближе соблазнительной женщины мои фронтовые друзья, живые и мертвые. Хотя, конечно, глупо противопоставлять мужиков бабе, у каждого свое. Баба - для красного словца, хозяйка именно женщина, красивая, приветливая и лет двадцати пяти всего, не больше. А хозяину, Иннокентию Порфирьевичу, как мне сдается, под пятьдесят, кудри сединятся. Такая разница? Ну и что? Бывает.
      Мне неведомо, каково обитать в этом домашнем раю Иннокентию Порфирьевичу. На стенке, над обитым жестяными полосками сундуком, дробовик-кремневка, охотничья натруска с порохом и дробью, шашка в поистертых ножнах. Это, если и не напоминает о прошлом, все-таки свидетельствует: хозяин не потерял вкуса к оружию, хотя бы охотничьему. А прошлое-то такое, что лучше б его вовсе не было. Но оно было, не зачеркнешь.
      А что мне, собственно, до Иннокентия Порфирьевича и его Даши? Пришел и ушел. Но на их судьбе отразится моя судьба, иначе говоря, то обстоятельство, что я и маршал Василевский освобождаем Маньчжурию. Как сложится жизнь этих казаков и вообще эмигрантов? Мне это не безразлично, как-никак русские, бывшие соотечественники. Хотя наверняка и очень разные. Граждалекая война вышвырнула их всех из России, когда я только появился на свет божий. Как жили на чужбине? Как вели себя?
      Надеюсь, с Иннокентием Порфнрьевичем побалакаем на эту тему.
      Объявился Федя Трушин, оглядел стол, суетящегося в подручных у Даши моего Драчева, усмехнулся, прикрыл глаза ладонью:
      - Ого, придется поработать!
      - Разве мы с тобой не бойцы, Федя? - сказал я. - Как с ночлегом у батальона?
      - Нормально разместились.
      Ну и хорошо, что нормально. Я на сей раз не проверял, как взводы устроились, поручил это взводным командирам, они доложили, что все в порядке. Ну и ладно, коль в порядке, хоть когдато не буду опекать своих орлов-сержантов.
      Даша с перекинутым через белую полную руку полотенцем позвала нас во двор, к шелковице с прибитым медным умывальником. Стуча соском, фыркая, мы с Т.рушиным с удовольствием поплескались, утерлись полотенцем, которое пахло глаженьем.
      Потом расселись в горнице, и Федя Трушин закатал рукава, как перед серьезной работой. Да нам и предстояло основательно потрудиться, учитывая количество бутылок и тарелок с закуской.
      Однако не зарывайся, Глушков, блюди меру, переступишь - худо будет, подобные явления в истории уже отмечались. Я предполагал, что хозяин провозгласит: за русское оружие, но он слегка видоизменил тост:
      - За Россию, за ее народ, за победу в войнах!
      Чокнулись. Включая ординарца Драчева и хозяйку Дашу, оживленную, разрумянившуюся, то и дело вскакивающую к плите. В комнате было жарко, хотя окна открыты, и ветер лениво колыхал тюлевые занавески. И будто внутри меня лениво колыхалось: приятно передохнуть в такой горенке перед утренним маршем, а еще приятней, что рядом мой друг Федор, и вообще жить здорово.
      - Вы, дорогие гости, не представляете, - говорил хозяин. - Не представляете!
      - Представляем! - еще не зная, о чем речь, отвечал Драчев.
      Я глянул на него выразительно, он умолк, налегая на домашнюю, щедро начесноченную колбасу.
      - Не представляете, как мы вас ждали! Ить за вами Россия, Родина, вы ее сыны...
      Мы с Трушиным помалкивали, Иннокентий Порфирьевич говорил:
      - Дорогие гости, вы счастливые люди! Вы не испытали, что значит остаться без отечества... И близко оно - через Аргунь либо Амур, а заказано тебе... Я ить из зажиточных, отец и старшие братья, поднялись против Советов. И меня поволокли туда же, из гимназии, в Чите учился, записался в семеновцы... Бог хранил:
      в зверствах не был замешан, а ить что -творилось! Не приведи господь, как каратели чинили расправы в Забайкалье... По молодости лет, по неразумению или еще как ушел с семеновскими войсками за кордон, верней, вышибли нас... У Мациевской как шарахнуло, аж в Маньчжурии опомнились... И вот маюсь без родной земли, считай, четверть века. Нету покою, тоска сосет...
      Он повертел в вытянутых пальцах граненый стаканчик, будто не сознавая, что делает, механически выпил водку, взял крутое яйцо, посыпал солью, с горечью сказал:
      - Тут даже соль не солкая. Не такая, как там, на родине, без подмесу...
      Сейчас прекрасные народные слова "сосет", "солкая" меня не задели. Я жевал, напряженно размышляя, что правда и что неправда в сказанном Иннокентием Порфирьевичем.
      - Считаете, все казаки, все эмигранты рады вашему приходу?
      Как бы не так! - продолжал он. - Далеко не все рады! Потому как у некоторых рыльце в пушку!
      - Это мы знаем, - сказал Трушин. - Очень даже в пушку.
      - С этим разберутся кому положено, - сказал я.
      - Пущай, пущай разберутся! Потому к старым, семеновским грехам иные-прочие добавили и новые, уже в эмиграции!
      - Не надо, Кеша! - сказала жена. - Ихняя совесть пусть и ответит, мы им не судьи...
      - Не судьи, это так. Судьи - это вот они. - Он мотнул лобастой головой в нашу с Трушиным сторону. - Но мы и не замаранные, как некоторые... А замараться было проще пареной репы.
      Посудите: как вышибли нас в Маньчжурию, мы, семеновцы то есть, вглубь не пошли, обосновались станицами вдоль границы, так называемое Трехречье...
      - Трехречье? - переспросил я.
      - Это пограничный с советским Забайкальем район. Три реки там: Хаул, Дербул и Ган, это правые притоки Аргуни...
      - Ясно, - сказал я.
      - Поднабилось нашего брата! Шутковали мы: хорошая страна Китай, только китайцев много, и чего больше в той шутке - смеха либо слез? Ну, а сам господин Семенов, атаман, получивший незаконно генерал-лейтенанта, умотал в Харбин. Разъезжал на фаэтонах с девками срамными, кутил в ресторанах, проматывал нахапанное... А рядовые семеновцы, я к примеру? До старшего урядника всего-то и дослужился, три лычки на погоне... Да что это я о себе да о себе? - спохватился он. - Простите, разболтался... Вам же есть что рассказать, Европу всю прошли!
      Действительно, мы прошли Европу и рассказать нам было о чем. Но отчего-то ни Трушину, ни мне не хотелось распространяться о боевом прошлом. Может, и потому, что перед нами сидел все-таки бывший белогвардеец, вольный или невольный, сознательный или заблудший и тем не менее враг, хотя и бывший, - отсюда и настороженность к нему. Был враг, теперь друг? Надеемся.
      - В жизни белых казаков за рубежом не враз разберешься, - сказал Трушин. - На это время надо. И проверка...
      - Невиноватых Россия примет, - сказал я.
      - Я вам доложу, дорогие гости: в Маньчжурии житуха у пас была паскудная. У большинства то есть. Да посудите: генералы ц старшее офицерье погрели лапы в Забайкалье, в эмиграцию ушли не с пустым карманом. А младшие офицер-ы, а рядовые?
      Вещмешок за спиной, кукиш в кармане... Спервоначалу я осел вблизи города Маньчжурия, большущая сташща там разрослась...
      (Я мгновенно припомнил: на этом участке фронта наступала Тридцать шестая армия генерал-лейтенанта Лучипского, наш сосед слева, - наступала отлично, продвигается ходко.)
      - Большущая станица, народу густо... Взялся я за сельское хозяйство, оно шло ни шатко ни валко... А тут еще атаманы, лихоманка их забери, отрывают от хозяйства на воинские сборы да учения, вербуют, заманивают в свои сети и многих уже заманили за хорошую плату: ходить за Аргунь-реку с диверсиями, со шпионажем, и до убийств докатывалось. Эге, смекаю, угодишь.
      как толстолобик в сети, у красных пограничников и чекистов пули меткие. Уматывай подобру-поздорову - и подальше. Признаюсь честно: во-первых, жалко собственную башку. А во-вторых, этой самой башкой допер до истины; негоже бороться против Родины, какие б порядки там ни установились. Нравятся тебе либо не нравятся, но народ-то их принимает! И почему, спрашивается, не принимать?
      Пригнувшись, чтоб не стукнуться о низкую притолоку, вошел старшина Колбаковский, извинился перед обществом, доложил мне, что в роте все нормально. Хозяин широким жестом пригласил его к застолью. Кондрат Петрович с солидностью поклонился, сел на рыпнувшую под ним лавку. Хозяйка поставила ему чистый прибор.
      Хозяин оглядел нас, подлил кому надобно, но чарку не поднял - он хотел говорить:
      - А белоэмигрантские газэтки в Харбине врали про вас, каждый божий день вопили: в поход на Совдепию, освободим Россиюматушку от большевиков... С кем освобождать, то есть захватывать? Да с японцами, будь они прокляты! Пособлять японцам в их разбое! Наши эмигранты, а среди них были и фашисты, подлаживались к япошкам, шли к ним в разведку, в шпионы и диверсанты, в отряды их шли... Не все, конечно, но находились такие.
      находились... Я подальше от них, подальше от границы, в Харбин.
      там в пай вступил с одним штабс-капитаном, Ивановым-седьмым, однорукий инвалид, недотепа вроде меня, - прогорели на своей рюмочной: их в Харбине пруд пруди... Подался в таксисты - прогорел... Нету во мне коммерческой жилки, ухватки, простоват больно... И тогда сызнова поворотил к сельскому хозяйству, так оно верней... Приехал в эту станицу, женился на Даше. С большим запозданием и на молодухе, зато счастье свое сыскал... Вот оно Дарья Михайловна... Жалко, детьми бог обидел...
      - За Дарью Михайловну! За женщину, которая украшает наше застолье! - Из меня поперло гусарство.
      - За хозяев пьют в конце, - наставительно заметил Кондрат Петрович.
      - За хозяев, за благополучие семьи выпьем обязательно, - сказал Федя Трушин с видом третейского судьи. - Но за Дарью Михайловну не грех выпить и вне очереди!
      Посмеялись. Иннокентий Порфирьевич снова заговорил:
      - Ить какие были гады промеж нас же! На Октябрь либо на Первомай выходили на демонстрацию против Советской России, плакатики несли своп гнусные... Да что толковать! Когда началась война ваша с Германией, демонстрации тоже устроили, предрекали победу Германии, гибель... кому? России! Ах, сволочи! - Хозяин грохнул кулачищем по столу, прислушался, как задребезжала посуда, и продолжил: - Атаман Семенов от дел отошел, уединился на виллу в Дайрене... Дальний по-русски...
      - Думаю, атамана Семенова судить надо как палача, столько зверств сотворившего в гражданскую войну, - сказал Трушин. - Преступления против своего народа не должны забываться.
      - Да, изобильно русской крови на Семенове, - сказал Иннокентий Порфирьевич. - Так вот, теперь-то все, кто заправлял, хвосты поподжимали... А тогда! Восемнадцатого июля в Хайларе был войсковой праздник забайкальских казаков, который проводил начальник главного бюро русских эмигрантов генерал Кислицын...
      - А что это за бюро? - спросил Трушин.
      - Полностью оно называлось так: главное бюро по делам российских эмигрантов в Маньчжоу-Го... Сокращенно: ГБРЭМ...
      - ГБРЭМ? Язык сломаешь, - проворчал Колбаковский.
      - Ни для кого не секрет: бюро вылупила на свет божий в сороковом году японская разведка, оно впрямую подчинялось японской военной миссии и по ее указке вело подрывную работу супротив Советского Союза. Во главе, как я сказал, генерал Кислицын... Так вот, этот генерал Кислицын на войсковом празднике похвалялся, что Германия не сегодня завтра разобьет Россию на Западе, а Япония не сегодня завтра выступит на Востоке. А после войскового праздника было совещание пятнадцати белогвардейцев из верховодов, и они были назначены начальниками белогвардейских отрядов для войны против СССР...Скажу далее: и японское командование и русская верхушка издали приказы: русские и китайцы в возрасте от двадцати до сорока пяти лет обязаны третьего-четвертого августа явиться в Драгоценку. Стало быть, подпадал и я, да уклонился, сказался хворым... Русские, служившие у генерал-лейтенанта Семенова, опять же я подпадал, обязаны явкой независимо от возраста... Населению Трехречья приказывалось доставить в Драгоценку по одной повозке с лошадью от каждого хозяйства... Зажиточные обязаны доставить по одной-две верховые лошади с седлом... Лошади и повозки направлялись потом в Хайлар, их хозяевами стали японцы... Готовились напасть на Россию, а сами трубили во всех станицах и поселках Трехречья, что Россия готовит нападение на Маньчжоу-Го...
      - Сволочи! - сказал Колбаковский.
      - Сволочи, точно! Но доложу вам, дорогие гости, не все, далеко не все казаки были так настроены. Те, кто помоложе, кто был ребенком вывезен сюда либо уже родился здесь, они в большинстве к России не питали ничего плохого, только хорошее, тосковали по отечеству... Да и из стариков, вроде меня, многие прозревать стали. Гордиться стали, когда немцы были разгромлены под Москвой и Сталинградом! Русская кровь заговорила! И, знаете, японцы это почувствовали... Оружие перестали доверять, коекого с вострыми языками позабирали. Вообще притеснения пошли...
      - Расколошматим самураев, освободим и китайцев и вас, куда повернете, кого держаться будете? - спросил Колбаковский.
      - Наш путь - к отечеству, - сказал Иннокентий Порфнрьевич дрогнувшим голосом. - Иного пути нету, пусть мы и виноваты старой виной... У нас уже есть группы... называются - группы друзей Советской России, мечтаем стать ее гражданами. То есть принять советское подданство...
      - Правильно, - сказал Трушин. - На Западе бывшие эмигранты, прежде всего молодые поколения, подают просьбы насчет советского гражданства... Хотя это надо заслужить...
      - На Родину бы попасть. - И голос у хозяина опять дрогнул.
      А я подумал: какое же это счастье - иметь Родину, которая, как вечная, бессмертная мать, склоняется над тобой неизменно, даже в смертную минуту, которая никогда тебя не предаст, поддержит всегда, какие бы трудности, разочарования и боли ни подстерегали тебя.
      - Дородно сидим! - сказал Колбаковскпй и окинул стол старшпнским, хозяйственным взглядом.
      - Дородно, - согласился Иннокентий Порфирьевич, скромно потупившись.
      Колбаковский пояснил нам с Трушиным:
      - Дородно - значит хорошо, по-забайкальски.
      - Ясно, - сказал я и вновь возрадовался: прекрасное диалектное словцо, свежее, не затасканное.
      Даша, Дарья Михайловна, почти моя ровесница, принесла гитару с розовым бантиком на грифе - чем-то мещанским повеяло от этого бантика. Но когда запела - враз забыл о бантике. Низким, грудным голосом, тихонько пощипывая струны, она пела:
      Утро туманное, утро седое,
      Нивы печальные, снегом покрытые,
      Нехотя вспомнишь и время былое,
      Вспомнишь и лица, давно позабытые...
      Вспомнишь и лица, давно позабытые...
      Я знал и любил этот романс на стихи Ивана Сергеевича Тургенева. Был постыдно равнодушен к прозе великого писателя, а вот романс этот благодаря, конечно, и музыке - волновал. Защипало веки...
      Вспомнишь обильные страстные речи.
      Взгляды, так жадно, так робко ловимые.
      Первые встречи, последние встречи,
      Тихого голоса звуки любимые,
      Тихого голоса звуки любимые...
      Вспомнишь разлуку с улыбкою странной,
      Многое вспомнишь, родное, далекое,
      Слушая ропот колес непрестанный,
      Глядя задумчиво в небо широкое,
      Глядя задумчиво в небо широкое...
      Нет, в этом романсе что-то есть. Веки защипало еще сильней.
      Я отвернулся, хотя и у остальных-прочих глазки заблестели. А зачем отворачиваться, зачем стыдиться слез, которые облагораживают и возвышают? Хочу жить и любить! Хочу, чтобы любовь у меня была - если не убьют верная, чистая. Не хочу, чтобы житейская грязь замарала меня, уцелевшего в войнах.
      И тут - невероятное: сквозь табачный дым и кухонный чад передо мной проступили слова:
      Женщины, которых я любил!
      Женщины, которые меня любили!
      Я вас вправду не забыл,
      А меня вы не забыли?
      Оглушенный, понял: сам сочинил, сию секунду, без отрыва от застолья. Родилась строфа мгновенно и неизвестно почему. Мои строки, мои стихи! Хорошие или плохие? И какие там женщины, - можно подумать, что их у меня было навалом. Две женщины и было, одна из них Эрна, которую люблю и сейчас. Да, я ее люблю, немку... Стало так грустно, что слезы покатились. Я поморгал, перебарывая их. Переборол. Прислушался, как Иннокентий Порфирьевич, похохатывая, рассказывал:
      - В город Маньчжурию вскорости, как началась Великая Отечественная война, прибыли немецкие офицеры-инструкторы.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29