Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дороги Младших Богов

ModernLib.Net / Фантастический боевик / Сердюк Андрей / Дороги Младших Богов - Чтение (стр. 11)
Автор: Сердюк Андрей
Жанр: Фантастический боевик

 

 


— Это «Word» от Эдварда Томаса. Слышали о таком?

— О Томасе Эдварде слышал, конечно, — сказал я. — Кто ж у нас на Шестом квартале о нем не слышал? Слышал. Только вот об этом «Слове», к стыду моему, почему-то нет. Эдвард, он что, был рыцарем Ордена?

— Разумеется, — сказал старик и поинтересовался тоном, в котором я уловил некий надрыв: — А вы поняли, о чем там идет речь?

— В общих чертах, — признался я. — Но, честно говоря, как будто картона пожевал. Я инглиш на слух пока не очень. Читать читаю, а на слух, особенно когда так живо, — тарабарщина.

— Вот как? — удивился старик, будто мы не на Сухэ-Батора с ним находились, а где-нибудь на Гавер-стрит, и еще раз простонал, теперь по-русски:


Вещей забытых много, и меж них

Так много значивших, и много есть пустых,

И, как бездетных женщин сыновья

В незамутненной тьме небытия,

Они пропали для грядущих дней.

Забыл я также имена царей

И королей, и смысл деяний их,

И большинство названий звезд ночных.

Я позабыл и то, что позабыл,

Но кое-что я всё же сохранил

В душе — есть слово легкое одно,

Уж так бесплотно, крохотно оно,

А вот бессмертно: каждою весной

Дрозд произносит этот слог простой.

Всегда есть дрозд среди других дроздов,

Что для меня пропеть его готов.

В то время как преследует меня

Настырный запах умершего дня,

И, словно память, розы цепкий дух,

Мне это имя произносит вслух.

Откуда-то из-за густых кустов

Дроздовье слово, лучшее из слов.


Закончив, старик пояснил мне, дураку:

— Тут имеется в виду Слово вещего дрозда.

Он сказал это с такой проникновенностью, что стало понятно: надо восхититься. Но я не стал восхищаться. Мало того, мне захотелось выразить такому настырному пафосу свое ироничное фи. И я его выразил:

— Прямо-таки вещего?

— Да, вещего, — настаивал старик.

— Ну ладно, — неискренне уважил я чужую старость. — Вещего так вещего.

— О том же самом, кстати, поведал в «Тринадцати способах смотреть на дрозда» Уоллес Стивенс, а если конкретнее, то — в восьмом способе:


Мне ведомы тайны созвучий

И тайны гибких, властительных ритмов.

Но мне ведомо также,

Что без черного дрозда

Ничего бы не вышло.


— Проще говоря, Стивенс у знакомого дрозда образы приворовывал, — перевел я стихи на суровую прозу.

— Ну-у-у…

— Мне вообще-то Стивенс нравится, — не дождавшись встречной реплики, продолжил я. — Особенно то место из «Сущего и вещего», где огненная птица, сидя на древе, поет песню без смысла и без выражения, пытаясь донести до народа простую мысль, что не от рассудка зависит счастье или несчастье. Такой дзен меня греет. Хотя, с другой стороны, я слышал, что Стивенс был активным сатанистом. А мне сатанисты как-то так не очень по душе. Не очень. Особо не напрягают, конечно, но всё же как-то так… Все эти их ритуалы странноватые… Вот мне комбат Елдахов рассказывал, что у него был боец, который как-то раз, собрав в банку шестьсот шестьдесят шесть божьих коровок, встал в шесть часов шестого июня и…

— Кто вам сказал, что Стивенс был сатанистом? — прервал вопросом мой рассказ старик.

— Да так, говорю же, что слышал где-то, — ответил я.

— Вранье! — вспылил старик. — Он, может, и не был до конца тверд и последователен, что, кстати, проскальзывало у него иногда и в творчестве, например, в пятом из упомянутых тринадцати способов смотреть на дрозда:


Не знаю, что выбрать —

Красоту звучаний

Или красоту умолчаний,

Песенку дрозда

Или паузу после.


Но никогда, слышите, никогда, — старик даже ударил в запале канделябром по столу, — Уоллес Стивенс не сомневался в примете божественного присутствия!

— Я ему завидую, — примирительно заметил я. — Уоллес-неволес.

— Ладно, оставим Стивенса в покое, — сказал, успокаиваясь, старик, но сразу стал толкать свою телегу дальше: — Скажите, а может быть, вам попадался когда-нибудь и где-нибудь «The darkling trash» Томаса Харди?

— Черный дрозд? — сумел перевести я название и удивился: — У Харди есть такой текст?

— Конечно есть. И даже очень есть. Только в английской поэтической традиции «darkling trush» — это всё же не «черный дрозд» и даже не «дрозд, едва различимый в темноте», а «дрозд, видящий сквозь тьму» или — «вещий дрозд». Так, надо это так понимать. Вот послушайте.

И он вновь погнал по-английски:


The land's sharp features seemed to be

The Century's corpse out leant,

His crypt the cloudy canopy,

The wind his death-lament.

The ancient pulse of germ and birth

Was shrunken hard and dry,

And every spirit upon earth

Seemed fervourless as I.


Да, видимо вспомнив про мой никакой английский, по ходу чтения перешел на русский:


Но вдруг над головой моей

Раздался чистый голос,

Как будто радость майских дней

Лучами раскололась.

Облезлый, старый черный дрозд,

От холода весь съежась,

Запел при блеске первых звезд

Так звонко, не тревожась.

Все было пасмурно кругом,

Печаль во всём сказалась,

И радость в сумраке таком

Мне странной показалась —

Как будто в песне той, без слов

Доходчивой и внятной,

Звучал какой-то светлый зов,

Еще мне непонятный.


Закончив, Старик немного помолчал, пытаясь оценить, какое впечатление произвел на меня своим эстрадным номером. Убедившись, что практически никакого, заметил:

— Это классический перевод. А вот есть еще один.

И не замедлил продемонстрировать.

Он читал, а я, глядя на него, думал: для чего он так хвост распушил? Зачем разборку так издалека начал? Почему не взял да и не сказал по-человечески: мол, так и так, я тут типа коза-ностра или там — череп-кости и в связи с этим веским обстоятельством попрошу предъявить! И перетерли бы. А там бы уже как пошло.

Я задавался такими вот вопросами, мучился, а он знай читал себе стишок, от удовольствия пуская пузыри:


И только тонкий голосок,

Внезапно зазвучав,

Был и молитвенно высок,

И чист, и величав.

То черный дрозд — и мал, и прост,

Невзрачен, слаб и хил —

Глубоких сумерек погост

Восторгом огласил.

Источник радости иссяк —

Весенний водомет,

Куда ни глянь — мороз и мрак,

А черный дрозд поет.

Поет, как будто угадав

На тризне наших дней,

Что я вблизи и я не прав.

Поет. Ему видней.


— Прониклись? — спросил он, завершив декламацию.

— Не очень, — ответил я, дабы еще немного позлить паука. — Но в принципе уже понял: если в кране нет воды, значит, выпили дрозды.

— Вижу, не прониклись, — недовольно проворчал старик. — Ладно, сейчас. Где-то у меня тут был перевод посовременней. Может, благодаря этому вы наконец-то сможете понять, что именно заставляет столь разных авторов делать всё новые и новые расшифровки этого стихотворного послания. Идите сюда.

Не выпуская канделябра, он подошел к одному из стеллажей и свободной рукой пододвинул к нему стремянку. Приступив к восхождению, попросил:

— Придержите, качается.

Я, доверчивый малый, конечно же откликнулся и помог, ё-моё.

И вместо заслуженной благодарности тут же получил канделябром по беззащитной своей голгофе.

Если на сцене повесили канделябр, сами понимаете, как оно всё.

«Кто бы сомневался» — такой была моя последняя мысль. Она относилась и к общеизвестному назначению старинных — мать их подсвечница! — канделябров, и к пророчеству Седого, что быть мне сегодня битым.

А потом я потерял сознание.


Пришел в себя, когда меня волокли по коридору. Волокли за руки и лицом вверх. Поэтому первым, что я увидел, были неприкрытые плафонами лампы дневного света. Многие из них, судя по всему, давным-давно перегорели, другие подрагивали в ожидании тычка стартера, а те, что светили, светили тускло. Еще я видел, что стены, вдоль которых меня тащили, были серыми. Эти серые плоскости стекались там, сзади и вдали, в черную точку. Из этой самой точки, по всей видимости, меня и извлекли.

Таким вот нехитрым способом был я вскоре — через три поворота направо и четыре поворота налево — доставлен в камеру, описывать которую скучно и лень, поскольку глазу там зацепиться было не за что: стол да два зеленых табурета — вот и вся тамошняя меблировка.

Впрочем, убогость камерной обстановки (извините за ненужную двусмысленность) в полной мере компенсировалась казематно-кислым кумаром, которым там вовсю смердело. Я мыслю, что именно так должен вонять отвар из недельных портянок и стоптанных кирзачей с добавлением протухших навсегда яиц и гуталина, настоянного на тройном одеколоне. В общем, тот еще запашок — будто кто-то из служивых освежился после бритья дешево и набздел на радостях.

Вертухаи в черном, чьих лиц я не увидел, посадили меня — чисто как арлекина тряпичного — на табуретку и вышли, захлопнув за собою стальную дверь, у которой не было щеколды, зато имелся глазок размером с блюдце. Они, сделав свое дело, удалились, но в камере остался я не один. На втором табурете, только за столом, сидел, записывая что-то в гроссбух, некий проныра в рыже-коричневой кожанке, сшитой из бесформенных лоскутков. Выглядел он, этот писаришка штабной, мерзко: бритый желтый череп, щеки как у бурундука и черные очки а-ля Джон Леннон. Я про себя тут же обозвал его Кротом.

Кстати, вы запомнили, что поворотов по коридору было семь: три направо и четыре налево?

Так вот — забудьте.

Абсолютно ненужная информация.

Крот долго не обращал на меня никакого внимания — старательно выводил буковки. Правда, перо у него беспрестанно рвало бумагу и ему то и дело приходилось снимать с кончика гофрированную пульпу. Оттого большой и указательный на левой были у него перемазаны в чернилах.

А я всё это время поглядывал на графин, стоящий у него на столе. Меня мучила жажда.

Наконец он перестал изображать шибко занятого, пододвинул к себе потрепанную папку из серии «Дело номер», сдул с нее пыль и открыл.

Не поднимая головы, стал сверять:

— Стерхов Андрей Андреевич?

— Ну? — ответил я.

— Не понукай, не запрягал, — выдал он сквозь зубы и потребовал: — Отвечай только «да» или «нет». Понятно?

— Понятно…

— Только «да» или «нет». Понятно?

— Да.

— Дата рождения — двадцать первое ноль один одна тысяча девятьсот шестьдесят пятого?

— Да.

— Место рождения — город Саратов?

— Да.

— Национальность — русский?

— Да.

— Семейное положение — холост?

— Да.

— Индивидуальный налоговый номер — три восемь ноль восемь ноль четыре ноль семь пять семь девять девять?

А вот это вот меня уже возмутило:

— Ты чего, лысый, охренел? Откуда я помню?!

— Только «да» или «нет», — хладнокровно напомнил мне Крот.

— Бред какой-то, кошмарный сон. — Я схватился руками за больную голову.

— Уж не знаю, бред или не бред, но за свои слова опрометчивые кому-то отвечать придется, — как бы между прочим заметил Крот и вдруг стал резко брать меня на сущий понт: — Может, на чистосердечное признание решишься?

— Чего?! — офигел я.

— Ладно, не хочешь — не надо, тогда будем по всей форме и в соответствии с УПэКа. Распишись вот тут, где галочка, что предупрежден об ответственности за дачу ложных показаний.

И протянул мне лист. Я лист отпихнул и показал ему две фиги.

— Ладно, — опять не стал настаивать он. — Хотя лично я на твоем бы месте не ерепенился. Неужели ты не понимаешь, что только чистосердечным признанием и оказанием содействия органам дознания сможешь смягчить свою участь?

— Не-а, не понимаю, — честно сказал я.

Мне эта честность давалась легко — я действительно ничего не понимал. И чтобы вынырнуть из глубины этого непонимания хотя бы поближе к его поверхности, спросил:

— Скажи, лысый, где это я нахожусь и что мне такое, собственно, инкриминируется?

Крот неприятно пощелкал костяшками пальцев и ответил:

— Находишься ты, мил человек, в том самом месте, о котором господам гусарам приказано молчать, а обвиняешься ни много ни мало в государственной измене.

— В государственной измене?!

— Именно.

— Ага. Даже так. И в чем же моя измена выражается?

— А ты не знаешь?

— Нет.

— И даже не догадываешься?

— Нет.

Крот показал крысячьи резаки, типа улыбнулся, полистал папку, нашел среди подшитых документов нужный и предъявил следующее:

— «Заходит как-то Путин в свой кабинет и не поймет ничего. Что-то мебель совсем незнакомая какая-то. И из его-то окна площадь Красная видна, а здесь, из этого окошка, — только мусорка немножко. Ну а потом, у него-то на стенке портрет И. Хакамады висит, а здесь — Овцы Мураками. Что за фигня, думает.

Но по портрету Овцы как раз и догадался — не дурак, наверное, — что в кабинет генпрокурора Устинова случайно зашел. А как догадался, так сразу и вышел.

Ну, если честно, не сразу. Сначала пнул ногой пару раз по системному блоку, а потом действительно вышел».

Закончив читать, Крот спустил очки на кончик носа и, сверкая поверх них своими поросячьими глазками, строго спросил:

— Ты написал?

— Ну, допустим. А что такого?

— А ты не понимаешь?

— А я не понимаешь.

— Ты в курсе, что Президент — это не только главнокомандующий и гарант, но и символ.

— Символ?

— Да, символ государства.

— А-а, в этом смысле, — понял я. — Отчего же, понимаю.

— А зачем же тогда?

— Что?

— Не прикидывайся идиотом. Зачем уничижением занимался? Зачем? А?

— Ну-у-у, — задумался я над тем, как бы ему. Но он не дал додумать и стал экстраполировать:

— Вот представь: сегодня ты плюнул в государство и тебе это, допустим, с рук сошло, а завтра, глядя на тебя, уже тысячи будут плевать на государство. А заплеванное государство — это уже не государство. Это уже черт-те что! А там уже…

— Что?

— До х… полной дело дойти может — вот что. А ведь еще Достоевский сказал, Федор Михайлович: если государства нет, то всё можно. Ты бы вот хотел жить в стране, где всё можно?

— Я не в пространстве живу, а в последнее время даже и не во времени.

— А мы — да! И поэтому каленым железом выжигать будем эту… Всю и вся!

— И меня?

— Не ты первый, не ты последний.

— Тут, видимо, лысый, какая-то путаница.

— Никакой путаницы. Контора пишет.

— Нет, подожди, я объясню. «Путаница» в смысле «терминологическая неразбериха». Вот ты там говоришь «символ государства». Но в той безделице я же не о том символе, о котором ты.

— А о каком?

— Ты, лысый, наверное, подумал, что я там о том Путине, которого ты за символ государства держишь. А ведь я там даже и не о том Путине, который символ человека Путина, который в Кремле. Я там о том Путине, который символ Путина, который во мне. Понимаешь? Ты думаешь, меня трогает тот, который в Кремле? Плевал я на того, который в Кремле.

— Вот-вот!

— Я не в том смысле… Блин, ей-богу, russia is sur. Чего на слове-то ловишь? Мне Путин в себе не нравится… «В себе» не в том смысле как «вещь в себе», а в том смысле, что мне наличие Путина во мне не нравится. Шварца читал? Мне мой внутренний Путин не нравится. Его и хочу извести в первую очередь.

— А того, который в Кремле, — во вторую?

— Опять ты меня на слове… Ну чего мне тот, который в Кремле? Мне всё, что там, — я показал пальцем в потолок, — по барабану. Как говорилось в трейлере блокбастера «Чужой версус Хищник», «кто бы из них ни победил — мы всё равно проиграем». Мне не по барабану то, что у меня вот здесь, — ткнул я себя в грудную клетку, — и вот здесь, — ткнул я себя в лоб. — Ты меня понял?

— Не надо меня путать, чувачок.

— Я тебя, лысый, еще не путал. Вот если бы я стал рассуждать на тот предмет, что в зависимости от установки «разума» возможны различные контексты одного итого же символа, что наличие различных контекстов придает символу множественность значений, что под множественностью значений символа подразумевается одновременное сосуществование некоторого количества смыслов, число которых может быть потенциально бесконечным, — вот тогда бы я, возможно, тебя бы, лысый, и запутал… И себя. Себя — так точно. Я воды возьму?

— Воды тебе? — вскинулся Крот и издевательски засюсюкал: — Что, питиньки захотел, маленький?

Взял графин, обогнул стол и подошел ко мне походкой пеликана, отсидевшего ногу. Я протянул руку, но графина не получил, а получил — вот тебе, козел, сказка Шварца о Путине! — графином.

Слетая с табуретки, я подумал: ну вот и смерть пришла. И еще, напоследок, что это был, наверное, не «добрый» полицейский.

Табуретка, кстати, не упала.

Она была прикручена к полу.


Смерть оказалась черной лохматой собакой. Она лизнула меня в нос шершавой лопатой и сказала:

— Вставай.

— Не встану, — ответил я.

— Почему?

— Потому что тебя нет.

— Как это нет, если вот она я. Стою, лижу тебя шершавой лопатой в нос, разговариваю.

Я подумал: действительно, как это так ее нет, если вот стоит, лижет меня шершавой лопатой в нос, разговаривает. Но потом у меня возникли сомнения, и я даже смог их сформулировать:

— Нет, собаки не умеют разговаривать.

— Кто тебе это сказал? — спросила собака.

— Никто, я сам знаю.

— Откуда?

— Ну, просто знаю. Просто не видел никогда говорящих собак.

— Эмпирическим, значит, путем?

— Ну, получается.

— А если бы встретил говорящую собаку?

— Ну… Ну тогда бы поверил, что собаки умеют разговаривать.

— Считай, что встретил. Вставай.

Я подумал: выходит, собаки действительно умеют разговаривать. Эта же вот умеет. Не сам же я с собой сейчас разговариваю. А раз эта умеет, почему бы не уметь и другим? И решил встать, раз собаки умеют разговаривать. Раз собаки умеют разговаривать, эта тоже должна. Значит, это всё не бред с участием говорящей собаки, а правда. Почему бы тогда не встать?

Так я подумал как-то не так.

И встал.

— Пойдем, — сказала собака.

— Куда? — спросил я.

— Есть тут одно место.

И она, виляя куцым хвостом и зачем-то симулируя хромоту на переднюю правую, побежала по тропинке в глубь осеннего леса. А я постоял и немного подумал. Собственно, о том, что осенний лес случился очень вовремя. Потому как, по мне, если и умирать, то лучше всего это делать в осеннем лесу. Где много клюквы.

И я еще немного постоял, привыкая быть перпендикулярным небу. Постоял, привык и побрел за своею смертью, которая черная лохматая собака. Или наоборот. Ну не важно. Побрел. То и дело цепляясь за отполированные змеиные тела переползающих тропу корней.

Тропа тянулась вдоль оврага. Оттуда по мху вместе с ошметками тумана выползал наверх щедрый грибной духман. Я не видел, но живо представлял прозрачные лужи в белых чашах хрумких груздей. И в этих лужах — побуревшие галки сосновых игл.

Было сыро, звонко и светло. Лучи-рапиры навылет пробивали густые лапы дерев — ввысь из пожелтевшего орляка несостоявшиеся бизань, гросс-грот и просто грот-мачты ушедших от причала бригантин, янтарь слезой по рыжей чешуе, ажурная запутанность ветвей, верхушки… Верхушки — не знаю, голову же не задернешь, — внизу коряги-корни, того гляди растянешься. И так на ногах с большим трудом…

Тропа петляла-петляла, устала, обогнула навал коробок из-под водки и всякой другой селедки — воровски свалил какой-то нехороший гнус — и растеклась чистой палестинкой, на которой березка, куст рябины да два аккуратненьких стожка. Потому и пахло так сладко на этой поляне прелым сеном и — не потому, а почему-то еще — свежей стружкой.

Собака задрала ногу на березу и позвала:

— Иди сюда. — Я подошел.

— Встань здесь, — сказала собака, — и посмотри туда.

— Куда?

— Наверх.

Я поднял голову и увидел, как в узкую щель раздвоенной верхушки с трудом протискивается зеленоватый луч. Протиснувшись, он становился полосатым. И вот по этим темно-светлым клавишам скользил туда-сюда в собачьем вальсе обыкновенный желтый лист.

— Теперь-то понял, в чем фишка? — спросила собака.

— Еще бы, — ответил я.

— Ну тогда почеши вот тут вот, за ухом, да и ступай себе.

Я присел, снял с ее морды два репейника и почесал, где просила. А она лизнула меня за это в нос.

Из пасти ее пахнуло прокисшей ранеткой, и я очнулся.


Очнулся на полу, но принимать положение «сидя» из положения «лежа» не торопился. Решил набраться сил от мать сырой-земли. Хотя, конечно, там чистый бетон был. Но всё же.

А Кротяра уже сидел за столом и надувал от возмущения щеки:

— А вот это вот и вовсе сущее безобразие! Это уже, пожалуй, клевета, навет и разглашение государственной тайны в чистом виде.

Он зачитал вслух, видимо пытаясь призвать в свидетели моего гнусного злодеяния камерные стены:

— «Однажды Путин решил назначить своим пресс-секретарем продвинутого тележурналиста Леонида Парфенова. И сделал ему при личной встрече соответствующее предложение.

Парфенов, будучи человеком умным, впрямую, конечно, отказаться не мог, а будучи порядочным, не мог согласиться. И находясь в столь затруднительном положении, ловко увел разговор от идеологических разногласий в область разногласий сугубо эстетических. И так витиевато фразы выстраивал, что Путин в конце концов окончательно запутался и доводам летописца эпохи внял. На том и расстались.

И каждый, прощаясь, подумал о своем.

«Ирония вашего положения, мистер Андерсен, состоит в том, что хотите вы этого или нет, но всё равно будете мне помогать», — припомнил чьи-то чужие слова Путин.

«Путины приходят и уходят, а Парфеновы остаются», — в свой черед подумал о сокровенном Парфенов.

И кто из двух этих актуальных господ был ближе к истине, неизвестно.

Но, впрочем, чего гадать-то: время завтра покажет.

Или намедни».

— Три статьи минимум, — прикинул Крот, — и каждая лет по семнадцать-двадцать. Жаль, что у нас не как в Америке, а с учетом принципа поглощения меньшего наказания большим.

Тут я психанул, вскочил и рванулся на этого гундоса. И вцепился ему в глотку. И кердык бы ему пришел, но он сумел дотянуться до кнопки вызова.

Вертухаи в черном, лиц которых я так и не увидел, долго мудохали меня начищенными до пошлого генеральского блеска сапогами.

Пока я совсем не отключился.


Очнулся там, где и упал, — на полу в кабинете старика-консультанта. Целым, но не сказать, что невредимым. Башка раскалывалась. Правда, связанным я не был.

И первым, что я обнаружил, была шишка на макушке. Вторым было уяснение того печального обстоятельства, что теперь я безоружен. Мой пистолет перекочевал в руки подлого старика. Который, кстати, вновь усевшись на том краю стола, безмятежно перебирал листочки, любовно упакованные в мультиформу.

Увидев, что я пришел в себя, он сказал как ни в чем не бывало:

— Вот он, новейший перевод «Вещего дрозда». От Юрия… секундочку… Токранова. Чудесный, просто чудесный перевод.

Я с трудом встал и дотащился до ближайшего стула, и когда опустил на него свой зад, старикашка, коварная какашка, прочел мне теперь, впрочем не на память, а с листа:


Свинцовый саван высоты

и ветра скорбный стон.

Столетья труп уже остыл

и в вечность погребен.

Умолкло в мертвой мрачной мгле

биенье бытия.

И жизнь угасла на земле.

И угасаю я.

Но голос вдруг в ветвях возник

из немоты ночной.

Прозрачный, чистый, как родник,

он покачнул покой.

Мятежный дрозд:

и слаб, и мал,

не виден никому —

счастливой песней разрывал

густеющую тьму.

Он исступленно, страстно пел.

Он пел, а мир вокруг светлел,

казалось, и теплел.

И я подумал вдруг, что эта песня как ответ

на безнадежность тьмы,

что близок радостный рассвет,

которым грезим мы.


— Правда, замечательно? — досуже поинтересовался моим мнением старик.

— Правда, — вынужден был согласиться я, хотя говорить мне теперь, по понятной физиологической причине, стало труднее.

— И тема Спасения тут как-то так четче обозначена… — продолжал старик. — Близок радостный рассвет, которым грезим мы… Хорошо и ясно. Почти как у Тургенева в его «Дрозде». Помните? Вижу, не помните. Ну так послушайте.

Он, никуда не торопясь, оттягивая удовольствие, открыл на закладке одну из книг, лежащих на столе, и зачитал из классика:

— «Они дышали вечностью, эти звуки, — всею свежестью, всем равнодушием, всею силою вечности. Голос самой природы слышался мне в них, тот красивый, бессознательный голос, который никогда не начинался — и не кончится никогда.

Он пел, он воспевал самоуверенно, этот черный дрозд; он знал, что скоро, обычной чередою, блеснет неизменное солнце; в его песни не было ничего своего, личного; он был тот же самый черный дрозд, который тысячу лет тому назад приветствовал то же самое солнце и будет его приветствовать через другие тысячи лет, когда то, что останется от меня, быть может, будет вертеться незримыми пылинками вокруг его живого звонкого тела, в воздушной струе, потрясенной его пением».

— Хорошо, — поцокал языком старик. — И тут вот еще:

«Стоит ли горевать и томиться, и думать о самом себе, когда уже кругом, со всех сторон разлиты те холодные волны, которые не сегодня-завтра увлекут меня в безбрежный океан?

Слезы лились… а мой милый черный дрозд продолжал, как ни в чем не бывало, свою безучастную, свою счастливую, свою вечную песнь!»

— А вы говорите «на каждом заборе», — попенял мне старик, смахнув накатившую слезу. — Читать, батенька, надо было побольше, почаще и не только то, что пишут на заборах. Понятно?

— Понятно, — ответил я и, еще раз потрогав шишку на голове, спросил: — А по башке за что?

— Сам знаешь за что. Думаешь, я не понял, зачем заявился? Вынюхивать-шпионничать.

Он съехал на «ты», и я врубился, что наш литературный вечер стал переходить из томной фазы в интимную.

— Ага, значит, теперь у нас чисто пацанский разговор, — сказал я и спросил у него напрямую: — Тогда скажи-ка мне, козел старый, за что вы девчонку так строго на самом взлете? И всех остальных — за что?

Старик повертел в руках пистолет, вытащил магазин, проверил наличие патронов и вставил обратно. До щелчка.

— За что, спрашиваешь… — Он с трудом передернул тугой затвор, а потом сказал устало: — Она нарушила клятву и раскрыла тайну. И этим сама себе приговор подписала. Нарушила, раскрыла и подписала. Вот так. Ну а что касается остальных… Мы думали, что успели. Оказалось, нет. И мы не знаем, кому она… Поэтому и вынуждены были… И будем… А за «козла» ответишь.

— Ты, дед, сумасшедший, да? — поинтересовался я.

— Непосвященные часто принимают проявления Истинного Знания за опасную психическую болезнь, — спокойно ответил старик.

Тут я попытался припереть его очевидным:

— Как эзотерическими россказнями ни прикрывайся, но это полный беспредел — убивать человека только за то, что он узнал какое-то там слово.

— Какое-то?! — заорал вдруг старик и даже с кресла вскочил. — Если бы «какое-то»! Ты дурак! Ты просто неумный дурак, ты не знаешь, что это за Слово. Если о нем станет известно каждому непосвященному, тут знаешь что начнется?

— Что начнется?

— А то и начнется. — Старик плюхнулся в кресло и замолчал.

Он молчал минуты три. Я ждал. Мне ничего другого не оставалось.

— Ядерная кнопка под пальцем младенца, — сказал наконец старик, но так, будто не мне говорил, а себе о чем-то напоминал.

— Зачем убивать-то, если можно объяснить? — настаивал я.

— Пробовали, не выходит, овсянке никогда не стать дроздом, — ответил старик и показал на свой перстень. — Только дрозд должен знать Слово. И дрозд, открывший тайну овсянке, должен умереть. Другим в назидание.

— Сдается, рыцари вещего дрозда постепенно выродились в цензоров вещего дрозда.

— Понимание того, что с чудом Спасения не всё так просто, приходит со временем, с опытом, со слезами и с кровью.

— Хотели как лучше, а получилось как всегда, — хмыкнул я. — А после уже само по себе понеслось: были птицами рыцари, стали охотниками на птиц.

— Охотники на больных птиц, — сделал маленькую поправочку старик. — Больную птицу убей, чтобы уберечь здоровых. Убей, не дрогнув. Палкой, веревкой, камнем.

— Stick, String, Stone, — расшифровал я три Эс, нацарапанные на перстне.

— Stick, string, stone, — трижды стукнул рукояткой пистолета по столу старик.

— Ладно, допустим — но только на секунду, — что это всё не бред, что это правда. И что плохого в том, что кто-то этим вашим Словом спасет чью-то душу? Тебе лично, хреняка старая, это в западло? Тебе жалко?

— Мне больно, — ответил старик. — То, во что это всё превратилось, не спасение души, а в лучшем случае непреднамеренное убийство, в худшем же — целенаправленное сведение счетов. Слишком процедура проста. Скажи трижды Слово, глядя человеку в глаза, — и нет человека. Есть камень тела и комочек света бесприютной души. Соблазн велик… Если бы всё было, как должно было быть: по всем ступеням посвящения и соблюдая предписанный древний ритуал, тогда… А так… Душу нужно к спасению готовить, а не выпихивать голой на космический мороз. Понятно?

— Я буду над этим думать, — сказал я.

Мои слова утонули в гулком звоне — напольные куранты начали отбивать наступивший час. Я насчитал двенадцать ударов.

И потом еще один.

Когда гул затих, я повторил:

— Я буду над этим думать. Может быть, что-то и пойму.

— Только поторопись, если хочешь успеть, — посоветовал старик и приказал: — Вставай, пора нам.

Пришлось встать. Еще бы тут не встать. У старика в одной руке был грозный канделябр, а в другой — безотказный пистолет. К тому же снятый с предохранителя. А у меня ничего не было. Кроме шишки на голове, которая в те минуты была мне совсем-совсем неродной.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17