Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пошехонская старина

ModernLib.Net / Отечественная проза / Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович / Пошехонская старина - Чтение (стр. 29)
Автор: Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович
Жанр: Отечественная проза

 

 


— Нельзя.

— Отчего же-с? Цена, кажется, настоящая.

— Хоть разнастоящая, да нельзя.

— Помилуйте! что же такое?

— А то и «такое», что земля не моя, а женина, а она на этот счет строга. Кабы моя земля была, я слова бы не сказал; вот у меня в Чухломе болота тысяча десятин — бери! Даже если б и женину землю можно было полегоньку, без купчей, продать — и тут бы я слова не сказал…

— Уговорить Александру Гавриловну можно. — Попробуй!

Наступает минута молчания. Ермолаев испускает тяжкий и продолжительный вздох.

— А я было понадеялся, — произносит он, — и к Раидиным надвое выехал; думал: ежели не сладится дело с вами — поеду, а сладится, так и ехать без нужды не для чего.

— Стало быть, ехать нужно.

— И то, видно, ехать. Как же, сударь, должок?

— Пристал! Русским языком говорят: когда будут деньги — всё до копейки отдам!

Федул Ермолаич снова вздыхает, но наконец решается сняться с места.

— Нечего, видно, с вами делать, Федор Васильич, — говорит он, — а я, было, думал… Простите, что побеспокоил напрасно.

Он уж совсем собрался уходить, как Струнникову внезапно приходит в голову счастливая мысль.

— Стой! — восклицает он, — лесу на сруб купить хочешь?

— Не занимаемся мы лесами-то. По здешнему месту девать их некуда. Выгоды мало.

— А ты займись. Я бы тебе Красный-Рог на сруб продал; в нем сто десятин будет. Лес-то какой! сосняк! Любое дерево на мельничный вал продавай.

— Ничего лесок. Не занимаемся мы — вот только что. Да опять и лес не ваш, а Александры Гавриловны.

— Ничего; на сруб она согласится. Она, брат, насчет лесов глупа. Намеднись еще говорила: «Только дороги эти леса портят, вырубить бы их».

— Это точно, что в лесу дороги…

— Ну, вот; скажу ей, что нашелся простофиля, который согласился вырубить Красный-Рог, да еще деньги за это дает, она даже рада будет. Только я, друг, этот лес дешево не продам!

— А как по-вашему?

— Да по сту рублей за десятину — вот как!

Сказавши это, Струнников широко раскрывает глаза, словно и сам своим ушам не верит, какая такая цифра слетела у него с языка. Ермолаев, в свою очередь, вскочил и начинает креститься.

— За всю-то угоду, значит, десять тысяч? — вопрошает он в изумлении, — прощенья просим! извините, что обеспокоил вас.

— Чего? Куда бежишь? Ты послушай! Я тебе что говорю! Я говорю: десять тысяч, а ежели это тебе дорого кажется, так я и на семь согласен.

— И семь тысяч — много денег.

— Заладила сорока Якова: много денег! Вспомни, лес-то какой! деревья одно к одному, словно солдаты стоят! Сколько же по-твоему!

— По-моему, тысячки бы три с половиной.

Торг возобновился. Наконец устанавливается цифра в пять тысяч ассигнационных рублей, на которую обе стороны согласны.

— Только вот что? Уговор пуще денег. Продаю я тебе сто десятин, а жене скажем, что всего семьдесят пять. Это чтобы ей в нос бросилось!

— Как же так? чай, условие писать будем?

— И условие так напишем: семьдесят пять десятин, или более или менее… Корнеич? так можно?

— И завсегда так условия пишут.

— Видишь, и Корнеич говорит, что можно. Я, брат, человек справедливый: коли делать дела, так чтоб было по чести. А второе — вот что. Продаю я тебе лес за пять тысяч, а жене скажем, что за четыре. Три тысячи ты долгу скостишь, тысячу жене отдашь, а тысячу — мне. Дозарезу мне деньги нужны.

— А я было думал — все пять тысяч из долгу вычесть.

— Шутишь. Я, брат, и сам с усам. Какая же мне выгода задаром лес отдавать, коли я и так могу денег тебе не платить?

Ермолаев с минуту колеблется, но наконец решается.

— Что с вами делать! Только для вас… — произносит он с усилием. — Долгу-то много еще останется: с лишком четыре тысячи.

— Я их тебе на том свете калеными орехами отдам. К Раидиным поедешь?

— Как же-с; пустошоночка-то все-таки нужна.

— Ну, счастливо. Дорого не давай — ей деньги нужны. Прощай! Да и ты, Корнеич, домой ступай. У меня для тебя обеда не припасено, а вот когда я с него деньги получу — синенькую тебе подарю. Ермолаич! уж и ты расшибись! выброси ему синенькую на бедность.

Ермолаев вынимает из-за пазухи бумажник и выдает просимую сумму.

Корнеич уходит домой, обрадованный и ободренный. Грубо выпроводил его от себя Струнников, но он не обижается: знает, что сам виноват. Прежде он часто у патрона своего обедывал, но однажды случился с ним грех: не удержался, в салфетку высморкался. Разумеется, патрон рассвирепел.

— Коли ты, свинтус, в салфетки сморкаться выдумал, так ступай из-за стола вон! — крикнул он на него, — и не смей на глаза мне показываться!

И с тех пор, как только наступает обеденный час, так Струнников беспощадно гонит Корнеича домой.

Обедать приходится сам-друг; но на этот раз Федор Васильич даже доволен, что нет посторонних; надо об «деле» с женой переговорить. Начинается сцена обольщения. К удовольствию Струнникова, Александра Гавриловна даже не задумывается.

— Где же это… Красный-Рог? — спрашивает она совершенно равнодушно.

— А там… не доходя, прошедши, — шутит он в ответ.

— Много ли же Ермолаев дает?

— Четыре тысячи. Три тысячи долга похерить, а тысячу — тебе… чистоганом.

— Стало быть, за тысячу рублей?

— Говорят: за четыре. Долг-то ведь тоже когда-нибудь платить придется.

— Все равно, денег только тысяча рублей будет.

Струнников начинает беспокоиться. С Александрой Гавриловной это бывает: завернет совсем неожиданно в сторону, и не вытащишь ее оттуда. Поэтому он не доказывает, что долг те же деньги, а пытается как-нибудь замять встретившееся препятствие, чтоб жена забыла об нем.

— Ну да, — говорит он, — все тысячу рублей разом и получишь. Накупишь в Москве токов и будешь здесь зимой на балах щеголять.

— Уж конечно, ни копейки тебе на отдам.

— Мне на что, у меня своих денег девать некуда. Препятствие устранилось. Мысли Александры Гавриловны разбрелись в разных направлениях.

— Однако дурак он! — произносит она, аппетитно свертывая тоненький ломтик ветчины.

— Кто дурак?

— Да Ермолаев твой. Все его умным человеком прославили, а по-моему он просто дурак. Дает тысячу рублей за лес, а кому он нужен?

— И на старуху бывает поруха. Вот про меня говорят, что я простыня, а я, между прочим, умного-то человека в лучшем виде обвел. Так как же, Сашенька, — по рукам?

— Мне что ж! только ежели условие будешь писать, так чтоб он как можно скорее лес срубил.

— Это уж само собой.

Супруги выходят из-за стола довольные друг другом. Александра Гавриловна мечтает, что, получивши деньги, она на пятьсот рублей закажет у Сихлерши два платья. В одном появится 31 декабря у себя на балу, когда соседи съедутся к ним Новый год встречать, в другом — в субботу на масленице, когда у них назначается folle journee. Первое будет светло-лиловое, атласное, второе — из синего гроденапля. Платья будут стоить не больше пятисот рублей, а на остальные пятьсот она брильянтиков купит. Надо же парюры освежить. Кстати: взглянуть, каковы-то у нее цветы? Она вынимает из шифоньерки несколько коробок с искусственными цветами и рассматривает, можно ли будет употребить их в дело. Оказывается, что цветы еще совсем свежи, точно сейчас из магазина вышли. Она считает себя экономною, и находка очень ее радует. Она подходит к зеркалу и заранее отыскивает место для цветов. Вот этот букет она приколет к корсажу; вот эту гирлянду — по юбке пустит. Хорошо, что она сохранила цветы, а то, пожалуй, на два платья пятисот рублей и не хватило бы. Решено. Осенью она едет в Москву и все устроит. А Федору Васильичу ни копейки не даст. Будет. Пускай, откуда хочет, оттуда и достает — ей что за дело!

Струнников, с своей стороны, тоже доволен. Но он не мечтает, во-первых, потому, что отяжелел после обеда и едва может добрести до кабинета, и, во-вторых, потому, что мечтания вообще не входят в его жизненный обиход, и он предпочитает проживать деньги, как придется, без заранее обдуманного намерения. Придя в кабинет, он снимает платье, надевает халат и бросается на диван.

Через минуту громкий храп возвещает, что излюбленный человек в полной мере воспользовался послеобеденным отдыхом.

В шесть часов он проснулся, и из кабинета раздается протяжный свист. Вбегает буфетчик, неся на подносе графин с холодным квасом. Федор Васильич выпивает сряду три стакана, отфыркивается и отдувается. До чаю еще остается целый час.

— Каково на дворе?

— Солнышко. Тепло-с.

— У вас всегда тепло. Шкура толста, не проймешь. Никто не приезжал?

— Никого не было-с.

— Ах, пес их возьми! Именно, как псы, по конурам попрятались. Ступай. Сегодня я одеваться не стану; и так похожу. Хоть бы чай поскорее!

Струнников начинает расхаживать взад и вперед по анфиладе комнат. Он заложил руки назад; халат распахнулся и раскрыл нижнее белье. Ходит он и ни о чем не думает. Пропоет «Спаси, господи, люди твоя», потом «Слава отцу», потом вспомнит, как протодьякон в Успенском соборе, в Москве, многолетие возглашает, оттопырит губы и старается подражать. По временам заглянет в зеркало, увидит: вылитый мопс! Проходя по зале, посмотрит на часы и обругает стрелку.

— Ишь ведь, бредет не бредет! как стояла на четверть седьмом, так и теперь четверть седьмого показывает. А та бестия, часовая, и совсем не двигается.

Но вот уже близко. Раздается свист.

— Неужто никто не приезжал?

— Никак нет-с.

— Да вы, вороны, не просмотрели ли? Позвать Синегубова.

— Они, Федор Васильич, лыка не вяжут-с.

— Пьян? — ну, черт с ним!.. О-о-ох!

Бьет семь. Приходится пить чай сам-друг.

Самовар подан. На столе целая груда чищеной клубники, печенье, масло, сливки и окорок ветчины. Струнников съедает глубокую тарелку ягод со сливками и выпивает две больших чашки чая, заедая каждый глоток ветчиной с маслом.

— А я уж распорядилась с деньгами, — сообщает Александра Гавриловна.

— Ну, и слава богу.

— Осенью в Москву поеду и закажу у мадам Сихлер два платья. Это будет рублей пятьсот стоить, а на остальные брильянтиков куплю.

— Отлично.

— Только если этих денег недостанет, так ты уж доплати.

— Непременно… после дождичка в четверг. Вот коти родишь мне сына, тогда и еще тысячу рублей дам.

— Опять ты за свои глупости принялся!

— Ей-богу, дам. А дочь родишь — беленькую дам. Такой уж уговор. Так ты, говоришь, в Москву поедешь?

— Разумеется. Не дома же платья шить.

— Ладно; и я с тобой поеду… О-о-ох! чтой-то мне словно душно!

— Еще бы! хоть бы ты на воздух вышел.

— Это куда?

— В сад что ли. Походил бы.

— Что я там позабыл!

Чай выпит; делать решительно нечего.

— Эй, кто там? староста не приходил?

— Никак нет-с.

— Хороводится там… Саша! давай в дураки играть!

— Давай.

Начинается игра. Струнников играет равнодушно; Александра Гавриловна, напротив, кипятится и на каждом шагу уличает мужа в плутнях.

— Это что за мода такая! начал уж разом с шести карт ходить!

— Ну-ну, не важность. Вот ты мне тройку подвалила — разве такие тройки бывают! Десятка с девяткой — ах ты, сделай милость! Отставь назад.

Но именно потому, что Александра Гавриловна горячится, она проигрывает чаще, нежели муж. Оставшись несколько раз сряду дурой, она с сердцем бросает карты и уходит из комнаты, говоря:

— Вот уж правду пословица говорит: дурак спит, а счастье у него в головах стоит. Не хочу играть.

— И не надо; для тебя же ведь я… О-о-ох, что-то мне нынче с утра душно!

«Динь-динь-динь!» — раздается вдруг колокольчик. Струнников стремительно вскакивает и прислушивается.

— Девятый час. Кого это нелегкая в такую пору принесла! — ворчит он.

— Становой приехал, — докладывает лакей, — одеваться изволите?

— И так хорош. Зови.

Должность станового тогда была еще внове; но уж с самого начала никто на этот новый институт упований не возлагал. Такое уж было неуповательное время, что как, бывало, ни переименовывают — все проку нет. Были дворянские заседатели — их куроцапами звали; вместо них становых приставов завели — тоже куроцапами зовут. Ничего не поделаешь.

Входит становой, пожилой человек, довольно жалкого вида. На нем вицмундир, который он, по-видимому, надел, въезжая в околицу села. Ведет он себя перед предводителем смиренно, даже робко.

— А, господин становой! тебя только недоставало! Сейчас будем ужинать, — куда бог несет?

— Господин исправник на завтра в город вызывают.

— Зачем?

— И сам, признаться, не знаю. Не объясняют.

— А коли вызывает да не объясняет зачем — значит, пиши пропало. Это уж верно.

— За что бы, кажется…

— За пакостные дела — больше не за что. За хорошие дела не вызовут, потому незачем. Вот, например, я: сижу смирно, свое дело делаю — зачем меня вызывать! Курица мне в суп понадобилась, молока горшок, яйца — я за все деньги плачу. Об чем со мной разговаривать! чего на меня смотреть! Лицо у меня чистое, без отметин — ничего на нем не прочтешь. А у тебя на лице узоры написаны.

— Чтой-то уж, Федор Васильич!

— Нечего «чтой-то»! Я, брат, насквозь вижу. У меня, что ли, ночевать будешь?

— Никак невозможно-с. В Кувшинниково еще заехать нужно. Пал слух, будто мертвое тело там открылось. А завтра, чуть свет, в город поспевать.

— Вот хоть бы мертвое тело. Кому горе, а тебе радость. Умер человек; поди, плачут по нем, а ты веселишься. Приедешь, всех кур по дворам перешаришь, в лоск деревню-то разоришь… за что, про что!

— Помилуйте, неужто же я злодей!

— И не злодей, а привычка у тебя пакостная; не можешь видеть, где плохо лежит. Ну, да будет. Жаль, брат, мне тебя, а попадешь ты под суд — верное слово говорю. Эй, кто там! накрывайте живее на стол!

Покуда накрывают ужинать, разговор продолжается в том же тоне и духе. Бессвязный, бестолковый, грубо-назойливый.

Ужин представляет собой подобие обеда, начиная с супа и кончая пирожным. Федор Васильич беспрестанно потчует гостя, но так потчует, что у того колом в горле кусок становится.

— Ешь, брат! — говорит он, — у меня свое, не краденое! Я не то, что другие-прочие: я за все чистыми денежками плачу. Коли своих кур не случится — покупаю; коли яиц нет — покупаю! Меня, брат, в город не вызовут.

Или:

— Пей водку. Сам я не пью, а для пьяниц — держу. И за водку деньги плачу. Ты от откупщика даром ее получаешь, а я покупаю. Дворянин я — оттого и веду себя благородно. А если бы я приказной строкой был, может быть, и я водку бы жрал да по кабакам бы христарадничал.

Словом сказать, насилу несчастный земский чин конца дождался. Но и на прощанье Струнников не удержался и пустил ему вдогонку:

— Провожать я тебя не выйду — это уж, брат, ау! А ежели со службы тебя выгонят — синенькую на бедность пожертвую. Прощай.

Пора спать. Федор Васильич с трудом вылезает из кресла и, пошатываясь, направляется в общую спальню.

— Староста дожидается, — напоминает лакей.

— Некогда. Скажи, чтоб завтра пришел.

Я мог бы привести еще несколько примерных дней — приезд гостей, званые обеды, балы и т. д., — но Полагаю, что изложенного выше вполне достаточно, чтобы обрисовать моего героя. Соседи езжали к Струнниковым часто и охотно, особенно по зимам, так как усадьба их, можно сказать, представляла собой въезжий дом, в котором всякий ел, пил и жил сколько угодно. Ездили и в одиночку, но больше сговаривались компанией, потому что хозяин на народе просить деньги взаймы совестился. Наезды эти производили в доме невообразимую суматоху; но последняя уже сделалась как бы потребностью праздной жизни, так что не она действовала угнетающим образом на нервы, а порядок и тишина.

Сам Федор Васильич очень редко езжал к соседям, да, признаться сказать, никто особенно и не жаждал его посещений. Во-первых, прием такого избалованного идола требовал издержек, которые не всякому были по карману, а во-вторых, приедет он, да, пожалуй, еще нагрубит. А не нагрубит, так денег выпросит — а это уж упаси бог!

_____

Шли годы, Струнников из трехлетия в трехлетие переходил в звании предводителя, словно оно приросло к нему. Явился было однажды конкурент, в лице обруселого француза Галопена, владельца — тоже по жене — довольно большого оброчного имения, который вознамерился «освежить» наш край, возложив на себя бремя его представительства. Но успеха «поджарый француз» не имел, а только денег понапрасну целую уйму извел. Приехал он в уездный город (устроенной усадьбы у него в имении не было) месяца за два до выборов, нанял просторный дом, убрал его коврами и объявил открытый стол для господ дворян. И съели и выпили у него за это время с три пропасти, но когда наступил срок выборов, то в губернский город отправились всё те же выборные элементы, как и всегда, и поднесли Федору Васильичу на блюде белые шары. Это до того умилило Струнникова, что он прослезился и всех заслюнявил, целуясь. А Галопен так с пустом и уехал восвояси.

В 1848 году показалось, однако, чуть заметное движение, которое возвестило Струнникову, что и для излюбленных людей проходит пора беспечального жития. В губернию приехал новый губернатор и погрозил оттоле. Помещику Григорию Александровичу Перхунову, о котором дошло до сведения, что он «шумаркает», велено было внушить, чтобы сидел смирно. А в заключение предводитель получил бумагу с надписью: «весьма секретно», в которой уже настойчиво требовались сведения о духе, господствующем в уезде, и впервые упоминалась кличка «социалист».

— Скажи ты мне, что за специялисты такие проявились? — тоскливо допытывался Федор Васильич у Синегубова.

— Не знаю-с. Стало быть, «специями» занимаются, — ответил Иван Фомич.

Однако, спустя короткое время, пронесся разъяснительный слух, что в Петербурге накрыли тайное общество злонамеренных молодых людей, которые в карты не играют, по трактирам не ходят, шпицбалов не посещают, а только книжки читают и промежду себя разговаривают. Струнников серьезно обеспокоился и самолично полетел к Перхунову, который, как об этом упомянуто выше, уже был однажды заподозрен в вольнодумстве.

— Брось ты это, сделай милость! — приступил он к вольнодумцу.

— Что такое «это»?

— Книжки брось!

— У меня и книжек в заводе нет. Купить — не на что; выпросить — не у кого.

— Ну, разговаривать брось.

— Неужто и разговаривать нельзя?

— Стало быть, нельзя. Вот я тебя до сих пор умным человеком считал, а выходит, что ни капельки в тебе ума нет. Говорят, нельзя — ну, и нельзя.

Однако кутерьма кой-как улеглась, когда сделалось известным, что хотя опасность грозила немалая, но начальственная бдительность задушила гидру в самом зародыше. Струнников уже снова впал было в забытье, как вдруг зашумел турка, а вслед за тем открылась англо-французская кампания. Прогремел Синоп; за ним Альма, Севастополь…

Рекрутские наборы следовали один за другим; раздался призыв к ополчению; предводители получали бумаги о необходимости поднятия народного духа вообще и дворянского в особенности; помещики оживились, откупщики жертвовали винные порции…

Каждому уезду предстояло выставить почти целую армию, одетую, обутую, снабженную продовольствием.

Я не говорю, чтобы Струнников воспользовался чем-нибудь от всех этих снабжений, но на глазах у него происходило самое наглое воровство, в котором принимал деятельное участие и Синегубов, а он между тем считался главным распорядителем дела. Воры действовали так нагло, что чуть не в глаза называли его колпаком (в нынешнее время сказали бы, что он стоит не на высоте своего призвания). Ему, впрочем, и самому нередко казалось, что кругом происходит что-то неладное.

— Неразбериха пошла! в отставку подавать пора! — твердил он, уныло поникая головой.

Но, разумеется, в отставку не подал, да и помещики наши не допустили бы его до этого, хотя Галопен, по случаю ополчения, опять посетил наш край, предлагая свои услуги.

Но всё на свете кончается; наступил конец и тревожному времени. В 1856 году Федор Васильич съездил в Москву. Там уже носились слухи о предстоящих реформах, но он, конечно, не поверил им. Целый год после этого просидел он спокойно в Словущенском, упитывая свое тело, прикармливая соседей и строго наблюдая, чтоб никто «об этом» даже заикнуться не смел. Как вдруг пришло достоверное известие, что «оно» уже решено и подписано.

Первый сообщил ему эту весть вольнодумец Перхунов.

— Слышали? — произнес он шепотом, чуть не на цыпочках входя в кабинет.

— Чего слышать! всех глупостей не переслушаешь! — отрезал Струнников совершенно уверенно.

— Волю дают!

— А ты знаешь ли, что я тебя за эти слова к исправнику отправлю, да напишу, чтобы он хорошенько тебя поучил! — пригрозил Федор Васильич, не теряя самообладания.

— Мне что ж… отправляй, пожалуй! Я собственными глазами, два часа тому назад, в «Ведомостях» читал.

— И это соврал. Не мог ты читать, потому что этого нет. А чего нет, так и в «Ведомостях» того не может быть.

— Да говорят же тебе…

— Нет этого… и быть не может — вот тебе и сказ. Я тебя умным человеком считал, а теперь вижу, что ни капельки в тебе ума нет. Не может этого быть, потому ненатурально.

— Напечатано, тебе говорят.

— И напечатано, а я не верю. Коли напечатано, так всему и верить? Всегда были рабы и всегда будут. Это щелкоперы французы выдумали: перметтё-бонжур да коман ву порте ву — им это позволительно. Бегают, куцые, да лягушатину жрут. А у нас государство основательное, настоящее. У нас, брат, за такие слова и в кутузке посидеть недолго.

Но не прошло и четверти часа, как прикатил Петр Васильич Кутяпин. И он вошел на цыпочках, словно остерегался, чтобы даже шаги его не были услышаны, кому ведать о сем не надлежит.

— Волю… волю дали! — начал он, притаив дыхание.

— Да что вы, взбеленились, что ли? — прикрикнул Струнников, наступая на Кутяпина, так, что тот попятился.

— В газетах… помилуйте!

За Кутяпиным с села прибежали: Корнеич, два брата Белокормицыны, Анна Ивановна Зацепова. Эти не читали в газетах, но тоже слышали.

— Что ж это такое, Федор Васильевич, с нами будет? — приставала госпожа Зацепова.

— Что будет, то и будет — только и всего! Отстаньте, без вас тошно.

Струнников продолжал стоять на своем, но вестникам гибели все-таки удалось настолько его разбудить, что он взволновался.

— Эй, кто там! водки и закусить. Гоните верхового к старику Бурмакину! Сказать, что Федор Васильич, мол, кланяется и просит газету почитать.

Увы! «оно» было действительно напечатано. Хотя, по-видимому, дело касалось только западных губерний, а все-таки… Однако Струнников и тут не убедился.

— Ну что ж, так и есть! на мое и вышло! — торжествовал он, — там поляки; они бунтовщики, им так и нужно. А мы сидим смирно, властям повинуемся — нас обижать не за что.

— Ладно; надейся! — поддразнивал Перхунов, — ты же все твердил: молчи да не рассуждай! — вот и домолчались.

— А по-моему, за то, что мы болтали да вкривь и вкось рассуждали, — за это нас бог и наказывает!

— За то ли, за другое ли, а теперь дожидайся от губернатора бумаги. Уж не об том будут спрашивать, зачем ты вольный дух распускаешь, а об том, отчего у тебя в уезде его нет. Да из предводителей-то тебя за это — по шапке!



И действительно, не прошло и недели, как Федор Васильич получил официальное приглашение пожаловать в губернию. Вспомнились ему в ту пору его же вещие слова, которыми он некогда напутствовал станового пристава: за хорошими делами вызывать не будут.

Когда он приехал в губернский город, все предводители были уже налицо. Губернатор (из военных) принял их сдержанно, но учтиво; изложил непременные намерения правительства и изъявил надежду и даже уверенность, что господа предводители поспешат пойти навстречу этим намерениям. Случай для этого представлялся отличный: через месяц должно состояться губернское собрание, на котором и предоставлено будет господам дворянам высказать одушевляющие их чувства.

— А теперь, господа, возвратитесь в свои уезды, — сказал губернатор в заключение, — и подготовьте ваших достойных собратий. Прощайте, господа! Бог да благословит ваши начинания!

— Вы бы, вашество, заступились за нас! — молвил Струнников среди общего молчания.

— Чего-с?

— Попросили бы, вашество, за нас!

— Ах, Федор Васильич, Федор Васильич! — сообразил наконец губернатор, — я сам дворянин, сам помещик — неужто же я не понимаю? Н-н-н-о!

Он поднял указательный палец, развел руками и удалился. Совещание кончилось.

В половине декабря состоялось губернское собрание, которое на этот раз было особенно людно. Даже наш уезд, на что был ленив, и тот почти поголовно поднялся, ее исключая и матушки, которая, несмотря на слабеющие силы, отправилась в губернский город, чтобы хоть с хор послушать, как будут «судить» дворян. Она все еще надеялась, что господа дворяне очнутся, что начальство прозреет и что «злодейство» пройдет мимо.

Последовал церемониал открытия собрания. Очередные дела, а в том числе и баллотировку, обработали живо. Через трое суток наступил судный день. Все съехавшиеся были к полудню налицо в зале собрания, так что яблоку было упасть негде. Гул от множества голосов волнами ходил по обширной зале, тот смутный гул, в котором ни одного членораздельного звука различить нельзя. Из буфета доносились соблазнительные звуки приготовляемой закуски. Наконец из общей толпы выделился почтенный старичок, губернский предводитель, и мерными шагами начал всходить на возвышение, к губернскому столу. В зале мгновенно воцарилась мертвая тишина.

— Господа! я имею предложить на ваше обсуждение очень важное сообщение, — начал губернский предводитель взволнованным голосом, — прикажете прочитать?

— Читайте! читайте!

Предводитель медленно, с расстановкой, прочитал бумагу, в которой присутствующие приглашались к принесению очень важной жертвы и высказывалась надежда, что они и на этот раз, как всегда, явят похвальный пример единодушия и содействия.

— Господа! без прений! — провозгласил председатель собрания, — пусть каждый поступит, как ему бог на сердце положит!

И прослезился.

— Без прений! без прений! — загудело собрание. Предводитель прочитал другую бумагу — то был проект адреса. В нем говорилось о прекрасной заре будущего и о могущественной длани, указывающей на эту зарю. Первую приветствовали с восторгом, перед второю — преклонялись и благоговели. И вдруг кто-то в дальнем углу зала пропел:

Заря утрення взошла,

Собой радость принесла…

— Кто там поет! стыдно-с! — рассердился старичок предводитель и продолжал: — Господа! кому угодно? Милости просим к столу! подписывать!

Все как один снялись с места и устремились вперед, перебегая друг у друга дорогу. Вокруг стола образовалась давка. В каких-нибудь полчаса вопрос был решен. На хорах не ждали такой быстрой развязки, и с некоторыми дамами сделалось дурно.

— Ай да голубчики! в одночасье продали! — раздался с хор чей-то голос.

Но излюбленные люди не обращали внимания ни на что. Они торопливо подписывались и скрывались в буфет, где через несколько минут уже гудела целая толпа и стоял дым коромыслом.

— А какую мне икру зернистую сегодня из Москвы привезли! — хвастался содержатель буфета, — балык! сёмга! словом сказать, отдай все, да и мало!

Действительно, икра оказалась такая, что хоть какое угодно горе за ней забыть было можно. Струнников один целый фунт съел.

Зала опустела. Только немногие старички бродили по опустелому пространству и уныло между собой переговаривались.

— Бежали? — укоризненно говорил один, указывая на буфет, — то-то вот и есть! Водка да закуска — только на это нас и хватает!

— Похоже на то!

— Позвольте! — убеждал другой, — если уж без того нельзя… ну, положим! Пристроили крестьян — надо же и господ пристроить! Неужто ж мы так останемся? Рабам — права, и нам — права!

— Это уж опосля!

— То-то вот «опосля»! Опосля да опосля — смотришь, и так измором изноет!

— Нет, вы мне вот что скажите! — ораторствовал третий. — Слышал я, что вознаграждение дадут… положим! Дадут мне теперича целый ворох бумажек — недолго их напечатать! Что я с ними делать стану? Сесть на них да сидеть, что ли?

— В ломбард положите…

— А ломбард что с ними будет делать? — Ну, ломбард найдет место.

— Ведь нам теперича в усадьбы свои носа показать нельзя, — беспокоился четвертый, — ну, как я туда явлюсь? ни пан, ни хлоп, ни в городе Иван, ни в селе Селифан. Покуда вверху трут да мнут, а нас «вольные»-то люди в лоск положат! Еще когда-то дело сделается, а они сразу ведь ошалеют!

— Ну, в случае чего и станового позвать можно!

— Дожидайтесь! приедет он к вам! да он их же науськивать будет — вот увидите…

И так далее.

Вечером того же дня в зале собрания состоялся бал. Со всех концов губернии съехались дамы и девицы, так что образовался очаровательный цветник. Съехались и офицеры расквартированной в губернии кавалерийской дивизии; стало быть, и в кавалерах недостатка не было. Туалеты были прелестные, совсем свежие, так что и в столице нестыдно в таких щегольнуть. Попечительные маменьки рассчитывали на сбыт дочерей, а потому последняя копейка ставилась ребром. На хорах играл бальный-оркестр одного из полков; в зале было шумно, весело, точно утром ничего не произошло. Разумеется, и Струнниковы присутствовали на бале. Александра Гавриловна, все еще замечательно красивая, затмевала всех и заставляла биться сердца.

Но Федор Васильич, по обыкновению, не воздержался от нахальных привычек. Не будучи пьян, он прислонился к одной из колонн и громогласно твердил:

— Рубашку сняли! шкуру содрали!

Ну, раз сказал, другой сказал — можно бы и остепениться, а он куда тебе! заладил одно, да и кричит во всеуслышание, не переставаючи: — Содрали!

На его несчастие, тут же поблизости стоял «имеющий уши да слышит» (должность такая в старину была); стоял, стоял, да и привязался.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36