Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Богатая белая стерва

ModernLib.Net / Романовский Владимир / Богатая белая стерва - Чтение (стр. 3)
Автор: Романовский Владимир
Жанр:

 

 


      Игравшему было, я думаю, лет тридцать. Одежда его, как я ее запомнил, вроде бы попадала в категорию экстравагантной одежды хорошего тона. У него были белобрысые волосы, затянутые в хвост. В то время такими изображали злодеев в некоторых фильмах, и еще ученых-негодяев. Хозяйка, Миссис Уолш, стояла возле рояля, легко опираясь на крышку, а глаза ее были прикованы к мужчине. Ей было, думаю, чуть меньше тридцати. На мой тогдашний взгляд она была просто — взрослая белая женщина с русыми кудряшками и тяжеловатыми бедрами.
      А потом вдруг музыка стихла. Мне это не понравилось, это было глупо. То есть, я, конечно же, ничего не знал о таких вещах в то время, но помню, что почувствовал, весьма отчетливо, что опус не доиграли до конца. Мужчина остановился по середине каденции и вдруг сгорбился и даже прикрыл лицо рукой. Миссис Уолш собралась его пожалеть, что с ее стороны было весьма любезно, наверное, но даже тогда я был уже вполне эгоистичная свинья, делавшая все для того, чтобы вселенная вращалась вокруг моих личных нужд, чувств и капризов. Мне было наплевать, какие у этой женщины чувства к мужчине, и как этот мужчина относится к миру и людям, я просто хотел, чтобы он закончил опус.
      И я шагнул вперед. Пока я шел к роялю, я придумал себе план действий. Нужно было взять руку мужчины и положить ее на клавиши, где ей и было место, и после этого я просто стоял бы рядом и смотрел бы на него невинно. Я был вполне прелестный маленький черный мальчик, и я об этом знал, а также знал, что эта моя прелестность имеет кое-какую власть над богатыми белыми людьми. Я умел их заставить делать то, что я хотел. Не всегда, но иногда — точно. Ничего серьезного. По мелочам. В общем, когда до рояля оставалось футов семь или шесть, мой план нарушила миссис Уолш — она взяла мужчину за запястья. За оба запястья. Одного запястья ей было мало. Мне это очень не понравилось, и она сама мне очень не нравилась. Я продолжил путь к роялю. Их губы разделяло, не знаю, дюйма два, когда я дотронулся до клавиши. Не помню, какая это была клавиша. Одна из мощных басовых клавиш, которые так богато и мягко звучат на Стайнуэе. Думаю, что это был ми-бемоль во второй октаве, но не уверен.
      Мужчина круто обернулся, типа — э! Миссис Уолш вздрогнула. Посмотрела на меня странно как-то, со страхом и раздражением. Затем страх исчез, и у нее сделался наплыв русоволосой взрослой ярости. Она на меня заорала. Люди часто на меня орут. Сперва они пугаются, а потом начинают орать. Будто я виноват, что они так несчастливы в браках и финансах.
      Я тоже слегка испугался. Я не знал, что мне теперь делать, и поэтому просто стоял, и таращился на нее. Ей пришлось еще немного поорать прежде чем я понял, что от меня требуют немедленного ухода. И я побежал.
      Маме я ничего не сказал, и миссис Уолш со своей стороны ничего не сказала, естественно, хотя, неопытный восьмилетний ребенок, я был уверен, что она скажет. Вообще-то с ее стороны было бы логично попытаться меня подкупить — шоколадом или конфетой или еще чем-нибудь, а может она думала, что я достаточно взрослый, чтобы любить жареную курицу и арбузы. Терпеть не могу жареную курицу (хотя к арбузам я неравнодушен), но не в этом дело.
      В общем, ничего не случилось в течении целой недели. Миссис Уолш наконец убралась из дома и из имения, и мне хотелось, чтобы она убралась с планеты тоже, но через три дня она вернулась в сопровождении своего престарелого мужа, который был какой-то, не знаю, большой адвокат, типа. Не современного толка адвокат, заметьте, но староденежный адвокат, выдающийся уоллстритовый гад с большим количеством свободного времени. Мама моя его обожала. Честно. Не вру. Мама всегда подозрительно относится к белым, говорит, что она им не доверяет, но на мистера Уолша она просто наглядеться не могла — в платоническом, конечно же, смысле. В ее глазах он был самый добрый, ангельски обходительный, честный, щедрый и так далее. Он всегда платил ей больше, чем она просила и всегда покупал что-нибудь для меня — шоколад, игрушки, книжки и прочее — а один раз он купил мне телескоп с помощью которого впоследствии отец мой делал ночные наблюдения, наставив линзу на окна дома напротив и ища голых женщин, пока мама его не поймала и не пригрозила разводом. Реквизировав телескоп, она отдала его сыну белой соседки. А мы еще жалуемся, что мало черных астрономов.
      Так или иначе, Уолши провели в своей летней резиденции две недели. Я их избегал, как мог, но как-то в полдень старый мистер Уолш катался где-то на своей гнедой лошади, на той, которая мне не нравилась (неприязнь наша, моя и этой лошади, была взаимной, дура попыталась меня укусить однажды за плечо), и я решил, что миссис Уолш катается с ним, и пошел в комнату, где стоял рояль, и открыл крышку, и дотронулся до клавиши, а потом до другой клавиши. Я попытался разобраться, почему некоторые клавиши черные, а другие белые. Я попробовал комбинацию из двух клавиш. В конце концов мне удалось взять правильный интервал, октаву, и уж поверьте мне, честное слово — я сразу понял, что имею дело с чем-то очень большим, вселенским. Возможно, это было — именно ми-бемоль в третьей и четвертой октаве, а может я просто романтизирую. Я взял интервал еще раз, и еще раз, снизу вверх. Минут через пять такой игры, я положил левый указательный палец на нижнюю ми-бемоль, а правый указательный на верхнюю, и нажал одновременно обе клавиши. Эффект получился несказанно красивый. В этот момент мне захотелось научиться играть так же хорошо, как играл тот мужчина, которого миссис Уолш собиралась пожалеть, а я помешал. Ну, знаете, дети любят играть с музыкальными инструментами, делая вид, что умеют играть на музыкальных инструментах, и на этом дело останавливается. Но не в моем случае. Я действительно хотел. Я хотел играть по-настоящему.
      Миссис Уолш вышла на меня сзади. Прикоснулась к моему плечу. Я быстро обернулся. На ней был шелковый халат, а ноги были босые. Наверное, поздно встала. Она была большая такая — мой нос едва доставал ей до талии. Стояла надо мной — эдакий большой богатый англосаксонский Голиаф, очень бледный к тому же Голиаф, белые иногда бледнеют, когда напуганы или разозлились, или и то и другое вместе.
      Она сказала мне с такой, знаете, ненужной, чрезмерной четкостью в голосе, очень тихо и очень злобно, что мне не полагается трогать рояль — вообще никогда, ни сейчас, ни в последствии. Еще раз трону — будет плохо. Она спросила, понял ли я.
      Маленький черный Давид хотел было ее успокоить, умиротворить, и пообещал, что он ничего не сломает.
      Тут она и говорит — Я тебе сказала вообще не трогать!
      Она мне явно не доверяла. Я молчал. Я отвел глаза. Затем я опять на нее посмотрел. Она сжала губы, подняла брови, сузила глаза, и сказала — а теперь убирайся отсюда.
      Я мигнул, и побежал. Опять. Я ужасно тогда испугался. Даже поплакал, помню. Никогда до этого белые женщины так со мной не обходились.
      В последующие две недели каждый раз, когда я замечал где-нибудь миссис Уолш, я бежал и прятался — в саду, в винном погребе, в стойлах (я часто заходил в стойла, чтобы подразнить лошадей, и вообще я очень люблю лошадей — люди утверждают, что они не хотят приносить вред, и я не знаю, что это означает, в то время как лошади действительно не приносят никому вреда, и это, на мой взгляд, гораздо лучше). Только один раз она меня поймала. Я слышал звук ее шагов, она была обута в сапоги для верховой езды, подошвы ударяли по асфальту — клац, клац — а затем по гравию, глине, и опилкам — грж, грж. Я спрятался за вороного, не сообразив, что это ее любимый конь. Она меня увидела, была шокирована, и закричала — вон! — очень громко.
      Я побежал и упал, рассадив себе коленки. Поднялся и побежал к калитке. От страха у меня болел живот.

IV.

      Лето кончилось. Уолши переехали в город, и мы с мамой тоже.
      Моему брату было двенадцать лет в то время, и он считал, что он ужасно крутой, и презирал местных, и путался исключительно с ребятами из Аптауна, которые терроризировали этот самый Аптаун многие годы. Родители наши протестовали против такого положения вещей. Мама умоляла, папа читал ему лекции — все напрасно. Брат таскал везде с собою нож и одевался, как крутые ребята в те времена одевались — не анти-эстаблишмент, но, типа, в стилизованной колониальной манере. Время от времени он меня бил, под любым предлогом, а на самом деле ему просто нужна была практика, а я был всегда под рукой и серьезного сопротивления оказать не мог.
      Учился я в школе неплохо, ничего выдающегося. Математика и английский давались легко, и усилий я никаких не применял.
      Дома не было никаких музыкальных инструментов. У брата было стерео, поскольку так было принято в его кругу. У отца он унаследовал отсутствие слуха. Он слушал монотонные хриплые ритмы по ночам.
      В школе было два рояля, один в аудиториуме, второй в музыкальном классе. Два года, уважаемые — целых два года заняло у меня набраться храбрости, чтобы подойти и заговорить с учительницей музыки — совершенно выцветшей и опустившейся белой женщиной которая, как я теперь понимаю, была неудавшаяся оперная певица. Я сказал ей, что умею играть, но не знаю, что нужно делать левой рукой. Она не поняла. Она сказала, что ей нужно идти. Она поправила очки неуверенным жестом. Прождав два года, я решил, что пойду теперь напролом. Я стал настаивать. В конце концов она сдалась, бедная, и, а это было после занятий, отвела меня в музыкальный класс. У нее совершенно не было силы воли. Из нее можно было веревки вить. Мужчины наверняка этим пользовались всю ее жизнь.
      Она сказала строго, Продемонстрируй, что ты имеешь в виду.
      Большинство женщин, когда они понимают, что их используют, пытаются говорить строго.
      Ее бесхитростное желание от меня избавиться выглядело очень трогательно. Я поднял крышку и указательным пальцем сыграл одну из дурацких песенок, исполняемых в публичных школах, и сочиняемых добронамеренными, но не даровитыми и не очень умными людьми с целью утвердить расовую гармонию в нашей ученической, вредной и нахальной, среде.
      Я сделал глубокий вдох и сказал своим тоненьким голосом — А как бы вы сами это сыграли?
      Она нахмурилась и сказала — О, я не уверена, что понимаю, о чем ты говоришь.
      Я сообщил ей название песенки. Она сказала, О! — и тут в глазах у нее появилась искра понимания. В то время я еще не знал, что у большинства профессионалов слух более или менее отсутствует, задавлен постоянной без разбору практикой. Она прошла к шкафу, открыла ящик. Порывшись, она достала несколько книжек, полистала, и в конце концов нашла эту самую песенку.
      Я всегда думаю о ней с доброй улыбкой. Хочется вспомнить, как ее звали. Даже если бы она поняла, чего я от нее требую, сомневаюсь, что она смогла бы чему-нибудь меня научить. К формальному обучению людей у нее не было никаких способностей, увы, и, подозреваю, она очень не любила детей. Она никогда не говорила об этом вслух, конечно же, но такое всегда заметно. Ничего особенно плохого в нелюбви к детям нет, хамоватый народ, эти маленькие толстокожие негодяи и подонки, а только почему-то люди, которым не нравятся дети, чувствуют себя виноватыми. В результате мы часто слышим от жеманных знаменитостей по телевизору что, мол, самая важная и впечатляющая вещь, которую они сделали в жизни — это произведение на свет их детей. Будто другим произведение на свет детей недоступно или не по силам.
      Все-таки учительница музыки, весьма обходительная женщина по натуре, сделала одну полезную вещь — написала мне на листке название книги, которую я должен был приобрести, раз мне все это так, [непеч. ], нужно. Ну, не в таких выражениях она это сказала, конечно. Ну да ладно. Книга эта была — ну, вы знаете, такой, типа, сам-научись справочник — большой, тяжелый, неуклюжий и неумелый. Она показала мне обложку. Сказала, что охотно одолжила бы мне школьную копию, но не имеет права, увы. Школы часто приобретают всякое разное, чем впоследствии никто не пользуется. Справочники просто лежат в ящиках или стоят себе, невостребованные, на полках, собирая почтенную пыль.
      Я попросил у мамы денег, и она спросила на что. Я не знал точно, что именно она хочет от меня услышать. Поэтому ничего не ответил. И в результате ничего не получил. Понятно, что к папе я обращаться не стал. Я решил, что наберусь наглости и поговорю со своим крутым старшим братом, носящим нож и проявляющим щепетильность по поводу одежды. Он, конечно же, надавал мне по шее, поскольку как раз пришел срок, и затем, от щедрот своей доброй души, выделил мне десять долларов, с ужимками. Я нашел нужную мне книгу в магазине на Восьмой Стрит и Шестой Авеню. Стоила она семь долларов с мелочью, вместе с налогом. Я купил стакан кока-колы в МакДональде напротив на то, что осталось от моего состояния, и нашел свободный столик.
      Это теперь я начитанная скотина — от литературы я с ума не схожу, но в разговоре могу выглядеть достойно, когда говорят о Бальзаке или Толстом или Фолкнере. А в те времена я ничего не читал. Не было привычки. Изучение справочника превратилось в муку. Я чуть не сдался — раз шесть или семь хотел бросить. Не говоря уж о том, что пианино под рукой не было, и никакой вообще клавиатуры не было, которая могла бы дать мне какие-нибудь практические навыки в добавление к смутно проглядывающим отсветам теоретических знаний, вытаскиваемых мной в малых и трудных дозах из справочника. Три недели я провел, играя на фортепиано в уме и ни разу не заскочив дальше двадцатой страницы книги. Потом было лето, и мама опять нанялась чистить загородный особняк Уолшей, и я снова с ней поехал. События последующих двух месяцев решили дело. Уолши проводили лето в Европе, о которой я знал, что это такое место, которое нельзя увидеть, но следует вообразить, будто оно где-то там, вон там, за морем, если смотреть из Рокауэй Бич или еще с какого-нибудь берега. В Европе в основном белые, и все они ужасно богаты и живут как короли. Предполагалось, что это должно вызывать неприязнь. Я тогда думал впроброс, не очень задаваясь этим вопросом, что лично я был бы не против пожить как король, и если для этого необходимо быть белым — что ж, я не против быть белым. Так или иначе, комната с роялем была моя пока мама убирала и вытирала пыль в особняке. Справочник и клавиатура наконец-то сошлись вместе.
      Справочник — обращаю на это ваше внимание еще раз — был очень плох. Справочники, как правило, вообще почти всегда плохие и глупые. Текст состоял из адаптированного для дебилов жаргонного разглагольствования на тему, плюс ноты то тут, то там. Все это было составлено так глупо, и так бездарно написано, что человек неподготовленный, если желал извлечь из справочника какую-то пользу, должен был посвятить много времени анализу неадекватного хода мыслей составителя, дабы понять, что же он имеет в виду — вместо того, чтобы практиковаться.
      Прошло два месяца.

V.

      Снова Нью-Йорк. Отец мой купил мне велосипед. Я продал его на следующий же день в магазине на Второй Авеню и на вырученные деньги купил очень дешевую (как говорят, побывавшую в пользовании) пятиоктавную электронную клавиатуру в грязном магазинчике на Канал Стрит. Продавец-китаец заверил меня несколькими лающими фразами, что, мол, инструмент работает очень хорошо.
      Некоторые из клавиш не работали, и еще некоторые играли неправильные ноты. Я хранил клавиатуру в стенном шкафу. Она выводила меня из себя своим тренькающим звуком, пластиковыми легкими клавишами без баланса, совершенно нечувствительными к прикосновению, и отсутствием педалей. Я сообщил папе, что велосипед украли. Он допросил меня, воображая себя заправским дальновидным детективом и детским психологом, и сказал мне в заключение, что это я сам, дурак, во всем виноват, и больше ему сказать нечего, и пусть это будет мне уроком. Я согласился и сказал, что очень сожалею. Он не говорил со мной два дня. А я тем временем экспериментировал. И еще — я взял урок игры на фортепиано.
      Знаете, нынче много говорят, и тихо, и торжественно, и громко, и в газетах про «равные возможности» и прочую [непеч. ], а только вам следует быть готовым пожертвовать уймой времени и достоинства, и стоять в очередях, и добиваться подписей от людей, которые предпочли бы вас не видеть, и от их жирных секретарш, которые вас открыто презирают и жрут свою жирную помойную еду прямо перед вашим лицом, причмокивая, обсасывая пальцы, и рыгая удовлетворенно. Субсидируемые правительством уроки — о них не было речи. Равенство начинается с момента, когда вы можете заплатить тридцать или больше долларов в час кому-нибудь кто, хочется верить, сможет вас наставить на путь истинный. А почему, спросите вы, родители твои не могли заплатить за твои уроки? Что ж. Могли. Но… Впрочем, не желаю об этом говорить.
      А был он старым джазистом, и жил в гордой нищете в облезлом, набитом крысами здании на Авеню Си. Играл почти каждый вечер в капризно освещенном кафе на МакДугал. Вы знаете все эти так называемые пиано-бары на МакДугал — дирекция состоит исключительно из подонков, и посетители тоже. Я преградил ему путь в тот момент, когда он, бросив окурок, направился было в заведение, чтобы начать смену. Поймал я его, потащил за рукав и спросил, дает ли он уроки. Он послал меня на [непеч. ] и вошел в кафе. Грубость в общении с детьми — признак плохого воспитания. На следующий день я опять к нему пристал, и он опять меня послал. Так продолжалось неделю. Ему надоело. Мои умоляющие просьбы его больше не забавляли. Он велел мне придти к нему домой и принести сорок долларов.
      Я попросил папу купить мне роликовые однополозные коньки. Папа поморщился, зашел после работы в Игрушки и Куклы в Юнион Сквере и купил мне пару, на два размера больше, чем нужно.
      Все знают, какие коньки можно купить в Игрушках и Куклах за сорок долларов. Пожалуйста, уж вы мне поверьте — мои родители вовсе не богаты. Были времена, когда маме приходилось экономить на всем, чтобы заплатить за квартиру. Но, видите ли, плата за квартиру превышала тысячу долларов в месяц, а в те времена это была весьма значительная сумма, в то время как приличная пара роликов стоила долларов сто пятьдесят или двести.
      Я завладел квитанцией от покупки коньков. Мама хранила все квитанции в старом ящике из-под обуви — привычка, характерная для всего американского среднего класса, вне зависимости от возраста и цвета кожи. Я доставил квитанцию в Игрушки и Куклы и, после долгих дебатов (они там думали, что средства мне нужны на наркотики и вознамерились спасти мои здоровье и мораль, если не мою невинность) мне выдали деньги. Также, меня предупредили, что позвонят моим родителям — проверить. Я дал им номер. Не наш номер, естественно, а просто номер, который вдруг пришел мне в голову, чьи первые три цифры говорили о нижнеманхаттанском месте жительства абонента. Один из моих хороших знакомых работает в ФБР, в профайлинге. Недавно я попросил его вычислить этот номер. Оказывается что во времена, о которых идет речь, номер этот принадлежал знаменитой джазовой певице чей сын действительно был запущенный наркоман.
      С сороками долларов в кармане я появился в квартире пианиста сразу после школы.
      Угадайте, что было дальше! Мужик оказался абсолютно беспомощным. Даже тогда я это понял. Он играл все вещи подряд совершенно одинаково — в такой, знаете, непритязательной, поверхностной манере, гладил клавиши. Время от времени его возбуждало собственное исполнение, и тогда он повторял один и тот же пассаж три или четыре раза, восхищаясь. Его основной внутренний ритм был очень примитивен, а его квартира — жуткая, гнусная дыра, наполненная влажным воздухом с запахами гниющей еды и немытого тела. Пианино у него было — ямаха, джазовое, тренькающее, но в хорошем состоянии. Он понятия не имел, как нужно давать уроки, и поэтому он просто показал мне, как он сам играет, а затем потребовал, чтобы я сыграл для него какую-нибудь песню, чтобы ему было видно, в чем состоят мои ошибки. Я сделал так, как он просил. Он действительно указал мне на некоторые ошибки. Я снова что-то сыграл. Он оскорбил меня и моих родителей. Он приложился к большой ромовой бутыли, велел мне отойти от инструмента и заверил меня, что теперь-то он действительно мне покажет, как нужно играть на самом деле.
      Помню, он говорил специальным хрипловатым тоном, будто тайну великую открывал — Ты должен войти в настроение, пацан. Ты должен почувствовать настроение своими маленькими костями. Нужно почувствовать блюз, брат, и потом слушать свой собственный ритм, тот, что внутри твоего пацанского маленького сердца, и потом отрастить себе большой [непеч.].
      И так далее. Ну, последнее он не высказал вслух, это я добавил от себя. В любом случае — это был обыкновенный и очень старый треп, которым балуются все бесталанные, плохо обученные ремесленники во всем мире, только белые говорят в таких случаях — чувство, в то время как черные обязательно упоминают ритм.
      И все-таки урок не пропал даром. Наблюдая за тем, как старый шарлатан мучает инструмент, я заметил и запомнил несколько трюков которые, думал я, я попробую сам, как только приду домой. В виде выстрела под занавес он объяснил мне, что белых слушать не нужно. Никогда. Хонки, сказал он, ничего не понимают в музыке потому что у них нет сердца (т. е. того самого органа, по его словам, в котором и зарождается ритм, а все остальное исходит от души, которой у белых тоже нет).
      Месяц спустя, по наитию, я зашел в Замковые Записи на Лафайетт. Мне наконец повезло. На большом рекламном экране играли видеозапись начинающего, очень молодого, но быстро поднимающегося ввысь звездного пианиста. Лет тринадцать ему было.
      Думаю, это просто удача, что у меня такой характер — я никогда ничего не принимаю как должное. Маленький [непеч. ] играл какой-то опус Шуберта. Торс его ходил спиралью, а на абсурдно уродливом лице застыла неприятная гримаса, которая по задумке должна была, очевидно, передать зрителю, что исполнитель находился либо в дичайшем приступе боли, либо на грани оргазма. Один раз до этого я видел, как мой брат занимается онанизмом, и было похоже. Благодаря врожденному скептицизму я ни на секунду не предположил, что именно так должны себя вести за клавиатурой пианисты. Мне было лет пять или шесть, когда я видел черно-белый фильм, в котором главный герой играл, уж не помню, что именно, какой-то декоративный опус восемнадцатого столетия, и я, помню, восхитился, по наивности — а может, из-за детской мудрости, позой и осанкой актера — прямая спина, прямая шея, глаза едва смотрят на клавиатуру. Достойно и элегантно.
      Пошло и дешево сделана была видеозапись, но тот, кто ее сделал иногда (реже, чем мне хотелось) обращал внимание камеры на собственно технику исполнения. Таким образом, несмотря на серию неуместных крупных планов и претенциозных углов, мне показалось, что я что-то там для себя ухватил. Я спросил бледную прыщавую девушку за кассой что именно там играют, и она посмотрела на меня будто я только что прибыл с Малой Медведицы и рассчитывал вселиться к ней в квартиру, а потом сказала, что не уверена. Она позвала кого-то по имени Зак, и этот Зак, с кольцами в носу и бровях и японскими татуированными символами по всему лицу и шее, притащился вперевалочку и некоторое время потратил на осознавание ситуации. В конце концов он остановил запись, вынул ленту, и стал изучать наклейку. Он нашел обложку и изучил ее тоже. Он сказал мне, что играет ужасно знаменитый русский пацан. Он чрезвычайно удивился, когда понял, что я интересуюсь именно композитором и названием опуса, а не пацаном и не русскими. Он назвал три разных имени, глупо и пошло сострил, сообщил мне, что запись можно купить в связи с распродажей за восемьдесят процентов от изначальной цены, и в конце концов отошел к звонящему телефону.
      Придя домой, я попросил у своего брата двадцать долларов в долг, обещая, что буду экономить на ланчевых деньгах и расплачусь при первой возможности. Он сказал, с процентами. Я спросил, с какими. Он сказал, сорок долларов через два месяца. Дамы и господа, пожалуйста поймите — выбора у меня не было. Я принял его условия. Альтернативные методы добывания искомой суммы казались, да и были наверное, слишком рискованными для человека, берегущего себя для будущих великих свершений.
      В тот вечер я терпеливо ждал, пока вся семья не уйдет спать. Мама очень меня обязала, уйдя в спальню рано, но папа уснул на диване перед телевизором, как он часто делал, так что мне пришлось пошуметь в гостиной. Он проснулся, наорал меня за шум, встал, и удалился в спальню, еще раз выйдя, чтобы забрать очки, и потом еще раз, чтобы пописать. Я подождал еще минут сорок. Было два часа пополуночи. Я выволок мою клавиатуру в гостиную, загнал пленку в плейер, и начал смотреть и слушать. К шести утра я обнаружил, что могу сыграть весь шубертовский опус — за исключением басовых нот, которых не было в моей клавиатуре.

VI.

      …На аэропортовом автобусе он доехал до метро, а на метро до Манхаттана. У него не было ни связей, ни планов, ни денег, помимо семидесяти долларов, которые он заработал за смену, предварительно дав хозяину девяносто. Нужно было выпить, и нужна была приятная атмосфера. Комбинация этих двух факторов привела его в небольшой пиано-бар с задернутыми занавесями на окнах, на юго-западной кромке Челси.
      Было десять часов вечера. Посетителей было мало. Пианист, подвизавшийся обычно в этом баре, уяснив, что много на чай ему сегодня не дадут, ушел домой — там у него, видимо, были более интересные дела.
      Юджин попросил виски, пригубил, поставил стакан на стойку и стал сворачивать и разворачивать сделанную из повторного использования бумаги салфетку, почесывая время от времени бровь и пытаясь собраться с мыслями. Приняв решение, он перегнулся через стойку и помахал бармену рукой.
      — Слушай, — сказал он вежливо. — Не возражаешь, если я поиграю немного? На пианино?
      Бармен взглянул на него будто в первый раз.
      — А ты умеешь?
      — Ага.
      — Хмм. А ты какую музыку играешь?
      — Любую.
      Бармен ухмыльнулся скептически.
      — Так-таки любую?
      — Да.
      — Ладно, — сказал бармен, прищурившись и разглядывая Юджина. Он хмыкнул. — Любую, а? О фортепианном концерте Шуманна, к примеру, слышал?
      — Вроде да.
      — Вроде? Хмм, — бармен пожал плечами, закатил глаза и отошел лениво, не видя смысла в дальнейшем разговоре.
      Пока он обслуживал жирную с хриплым голосом лесбиянку в хаки, которая желала мартини, смешанный в точности с ее представлениями об этом напитке и никак иначе, Юджин соскочил со стула, запрыгнул на возвышение, на котором стояло пианино, и поднял крышку.
      Не Стайнуэй, конечно. И, как все незнакомые инструменты, по началу этот инструмент решил оказать сопротивление новому хозяину. Первые пять тактов, хотя и заставили бармена оглянуться и строго посмотреть в сторону играющего, звучали совершенно механически. Юджин сжал зубы. Нельзя было терять времени — его целью было произвести впечатление, пока хозяин следит. Он собрался. Ля в третьей октаве нуждалось в настройке. Юджин сходу поменял тональность. Минуты две спустя он почувствовал, что все в порядке — инструмент начал подчиняться. Музыка полилась свободно, расплываясь по помещению, вибрируя, изменяя структуру пространства. Толстая лесбиянка все еще не была удовлетворена консистенцией своего мартини. Два других клиента — мужчина и женщина, за пятьдесят — не обращали внимания на музыку, им было все равно. Но бармен был поражен.
      Юджин игнорирует этот эпизод и этого человека в своем дневнике. Чтобы не сойти с ума в равнодушном окружении, художник время от времени прибегает к неблагодарности как к способу существования. Так надо. Иногда просто выбора нет.
      Бармен этот был мелочным, мстительным, скуповатым, плохо образованным, чудовищно закомплексованным и часто трусливым человеком, но была у него в жизни одна страсть — музыка. Он нанял Юджина, чтобы тот играл три вечера каждую неделю, и две недели спустя нашел ему вторую работу в другом пиано-баре (гораздо приличнее, чем его собственный, на Верхнем Ист Сайде). Он понимал, что профессионализм Юджина находится пока что в зачаточном состоянии. Он давал Юджину советы, которые тот намеренно игнорировал. В вечера, когда клиентов было мало, он сам добавлял несколько купюр в чашу на верхней крышке пианино, когда Юджин уходил на перерыв. Он нашел Юджину неплохую квартиру, лучше той, что была раньше, и не его вина, что, когда доход Юджина вдруг упал, а плата за квартиру поднялась, начинающий амбициозный пианист вынужден был взять себе руммейта.
      Вопрос. Почему Юджин, по всей видимости талантливый и верный своему призванию — почему он не мог поступить в Джулиард сразу по окончании школы? Почему об этом не говорили ему — его учителя музыки, его друзья, или хотя бы его родители — почему не советовали ему пойти туда, куда идут талантливые музыканты?
      Ну, во-первых, школу он так и не закончил. Были и другие причины. «Индоктринация и творчество несовместимы», написал упрямый и капризный Юджин в своем дневнике.
      Что касается его родителей — мать Юджина относилась к его занятиям музыкой скептически, а отец открыто был против того, чтобы его сын стал профессиональным музыкантом. Брат отца, саксофонист, пробродяжничав несколько лет, женился на женщине с очень плохой репутацией и теперь жил, по слухам, в нищете и разврате на юге Франции, посылая время от времени родне открытки хамского содержания. Подсознательно, отец Юджина боялся, возможно, что занятия музыкой дадут толчок некоторым фамильным чертам, унаследованным генетически.
 

ИЗ ДНЕВНИКА ЮДЖИНА ВИЛЬЕ:

      Идея организовать музыкальную группу пришла мне в голову неожиданно и была, скорее всего, просто реакцией на ежедневные музыкальные экзерсисы Фукса. Когда он начинал греметь на своей бас-гитаре — в десять утра, каждое утро, уважаемые! — я, как правило, еще спал, поскольку предыдущей ночью была работа, а после работы был алкоголь. Все здание дрожало от фуксового баса. Нужно было что-то придумать, чтобы музыкальная энергия просыпалась в нем позже, или чтобы он спал подольше, или то и другое вместе.
      Я сказал, слушай, мужик, почему бы нам не сварганить группу?
      Я стоял в халате посередине гостиной, с противным привкусом во рту, с трудом держа глаза открытыми. Фукс перестал греметь и оглянулся на меня через плечо с таким видом, как будто я только что открыл ему смысл его жизни.
      Он говорит — Это просто гениально, мужик.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24