Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Любовь земная (№3) - Отречение

ModernLib.Net / Современная проза / Проскурин Петр Лукич / Отречение - Чтение (стр. 15)
Автор: Проскурин Петр Лукич
Жанр: Современная проза
Серия: Любовь земная

 

 


«Нет, нет, нет, нет! – закричал в нем тяжкий и страшный голос. – Этого ничего не было, это не могло быть, просто это ночь такая, кошмар, безумие!» Нужно взять себя в руки, ничего изменить нельзя, так устроена жизнь, и ему все равно до конца придется думать одно, а говорить другое, страстно хотелось на все наплевать и сделать по велению собственной души – и никогда не осмелится на это, как с тем же Шалентьевым… Ведь отлично известно, что в истории с этим Обуховым, возомнившим о себе черт знает что – всему начало Брюханов, ну а расхлебывать придется Шалентьеву, и сам он, Малоярцев, пальцем не пошевелит, чтобы изменить положение, и не потому, что он несправедлив; просто в создавшейся ситуации иначе нельзя; что для этой безжалостной машины судьба какого-нибудь Шалентьева, пусть он хоть семи пядей во лбу?

На работу, даже после парикмахера, врача и массажиста, он приехал вялый и бледный, с отвращением думая о долгом и нудном дне, о собственной бесполезности и никчемности в жизни, и его плохое самочувствие было всеми замечено, только никто не решился этого показать, тем более выказать какое-либо участие. И это окончательно привело его в состояние ипохондрии: увидев перед собой Лаченкова и рядом с ним Шалентьева, которым сам же назначил время, вспоминая, зачем они сейчас явились, долго недоуменно смотрел на них, с трудом подавляя готовое прорваться раздражение и гнев, затем скупо пригласил их проходить и садиться, жалея себя за необходимость сдерживаться, проявлять интерес, осведомленность, и заинтересованность в деле, совершенно ему безразличном, продолжать чувствовать себя частью хорошо отлаженной безостановочной и неумолимой машины; коротко взглянув в непроницаемое лицо Шалентьева, он перевел взгляд на Лаченкова и повторил приглашение садиться; во рту появился сырой привкус свежих ананасов. Он уже заранее все прикинул, распланировал и принял решение; он знал Шалентьева давно, знал его возможности, связи, и указать ему его место, дать почувствовать разницу между ними не представлялось сейчас возможности. Однако он не собирался терпеть своеволия у кого бы то ни было, в том числе и проявления неожиданной принципиальности, вредившей большому государственному делу, и никакого прекраснодушия быть здесь не могло. Тем более что три дня назад состоялся разговор на самом верху, и было решено ввести для дезинформации еще несколько, мягко говоря, не готовых объектов; дело заключалось в ином. Поступок Шалентьева просто привлек к нему более пристальное внимание, появилась необходимость присмотреться к нему поглубже и решить окончательно, и об этом, конечно, никто не должен знать или хотя бы подозревать – ни сам Шалентьев, ни Лаченков, ни другие. Это золотое правило любого крупного деятеля выверено не одним тысячелетием, оно не раз выручало, действовало безотказно, и все же в Шалентьеве сегодня что-то раздражало, вот только что – определить было трудно. Одинаково внимательно и спокойно выслушав и своего эксперта Лаченкова, уже привыкшего взваливать на себя и вытягивать самые трудные и сложные дела, и Шалентьева, Малоярцев сделал вид, что на минуту задумался, затем, не говоря ни слова о своем отношении к услышанному, приветливо и поощряюще и в то же время по привычке слепо поглядел в узкое, худое лицо эксперта, пытавшегося быть приветливым, и отпустил его. Лаченков, тот самый человек, ставший почти механическим придатком к хозяину, через который до Малоярцева доходило малейшее дуновение внешнего, как правило, враждебного мира, хорошо знавший положение дел во всей обширной епархии Малоярцева и сейчас крайне заинтригованный и даже озадаченный, однако безошибочно чувствовавший ситуацию, не позволил себе хотя бы намека на проявление какого-либо чувства; лишь губы у него помимо воли сложились в подобие слабой улыбки, тотчас отмеченной Шалентьевым как некий предупреждающий знак неведомой и близкой опасности. Попрощавшись с Лаченковым с тайной благодарностью и ожидая, пока вставший из-за стола Малоярцев, разминаясь, пройдется по просторному, обитому панелями мореного дуба кабинету, Шалентьев готовился к трудному и принципиальному разговору; чувство опасности усиливалось, и исходило оно от бесшумно и неуверенно ходившего по кабинету старого и больного человека, совершенно безразличного ко всему, кроме собственного самочувствия, живущего лишь по инерции и никак не желавшего уступить место другому, более крепкому и молодому, способному полностью взвалить на свои плечи и выдержать усиливающуюся тяжесть движения, гонки, и не только выдержать, но и двигаться дальше, – и в этом заключался один из самых загадочных парадоксов времени. Стоило для этого, конечно, переворачивать мир вверх дном, ставить все на дыбы, лить столько крови. Что толку делать революции, если таков исход? Очевидно, в самом человеке, на пути его разрушительного движения природа заложила некий непреодолимый барьер; ткнула носом – и стой до поры до времени, жди неизвестно чего и зачем… И черт его понес в эту растутырицу; сидел бы себе в институте, над своей теорией магнитных полей и завихрений, глядишь, худо ли, бедно – на членкора бы и вытянул, а то и в академики бы прошел. И как ведь не хотел… поддался умелой осаде Брюханова, его заверениям – и вот результат. Дадут по шее, и ступай себе с Богом подальше… и дела жалко, вот ведь ходит это удивительное чучело, интеллигент в первом поколении, а чего он ходит? Сказал бы прямо, садись, пиши заявление… нет, ходит, ходит, показывает, насколько ему трудно что-либо решить… и в самом деле – умный человек, только пересидел самого себя, но ведь кто же это в наше время может понять?

– Вот, Константин Кузьмич, вы, вероятно, страдаете, отчаянно жалеете себя, надо думать, – заговорил Малоярцев, застав Шалентьева врасплох. – А я ведь тоже себя жалею, Константин Кузьмич, у каждого свои козыри. Что же делать? Я полностью на вашей стороне, одобряю и поддерживаю вашу принципиальность. Твердость, честность и опять – твердость! Мы с вами не в бирюльки играем, нам вверено беспрецедентное, глобальное дело, нам с вами демагогией заниматься нельзя! Вы молодец, Шалентьев! – чувствуя болезненный и ненужный приступ красноречия и понимая это, Малоярцев не хотел сдерживаться; после трудной, почти бессонной ночи требовалась разрядка. – Лаченков, со свойственным ему автоматизмом, конечно же, здесь же, здесь не прав. Подобную ситуацию в каждом отдельном случае необходимо рассматривать творчески. У меня к вам, Константин Кузьмич, более важный разговор, по поводу Зежского спецсектора… Спецгруппа, кажется, безошибочно, окончательно подтверждает расчеты? Вы ведь знаете, миллиардные затраты, и здесь немыслима малейшая неточность, не говоря уж о просчете или ошибке… Константин Кузьмич?

– Здесь абсолютно выверена любая мелочь, – сказал Шалентьев и даже вздохнул. – Так уж устроена, оказывается, земля, таковы непреложные законы ее движения… Именно эта точка понадобилась, к сожалению… К концу следующей недели на стол лягут баллистические карты…

– Почему «к сожалению»? – спросил Малоярцев с интересом. – У вас иное мнение? Какое же?

– Просто прекрасные места – эти Зежские леса, – сказал Шалентьев. – Красивее я, пожалуй, просто не знаю. Неяркое, неповторимое и русское… Жалко. У нас там уже ведутся подземные работы… И уже сколько потерь… Только начало, вы же, Борис Андреевич, как никто другой представляете размах работ… Тихие ясные речки, ручейки, озерца просто исчезнут… В тамошних местах у меня тесть живет, лесником служит, – и он помедлил, решая, стоит ли говорить дальше или пора уже сворачиваться и уходить, но Малоярцев глядел на него с живым вниманием. – Вам его фамилия, конечно же, известна, Борис Андреевич, – это Дерюгин… Помните, в одном из самых первых, так называемых энергетических экспериментов в космосе погиб его сын… очень талантливый физик.

– Как же, отлично помню! Ведь именно его идея ныне успешно разрабатывается и во многом осуществляется, – сказал Малоярцев. – И не только нами, к сожалению… Так, кажется, и называется – эффект Дерюгина? Или я ошибаюсь…

– Нет, Борис Андреевич, вы не ошибаетесь…

– Мне говорили о вашей женитьбе на вдове Брюханова, – сказал Малоярцев, подошел и сел совсем близко к Шалентьеву, за один с ним стол, – это была, конечно, тяжелая потеря… Что ж делать, жить надо… и вы правильно решили… Она – красивая женщина? Простите, если..

– Ничего, ничего, – тихо сказал Шалентьев. – И, сами понимаете, Борис Андреевич, давно вышагнул из юношеского возраста… Не знаю, красива ли моя жена, но мне с ней интересно… и когда мне хочется сойти с ума и перестать существовать, ее присутствие рядом убеждает в обратном. Кстати, все Дерюгины уникальны, выдающаяся фамилия, сам же отец совершенно уникальная личность, несомненно, целый замкнутый в себе мир, самобытный, неповторимый и независимый ни от кого и ни от чего. Он от природы выше всех. Я его сначала не понял и думал, ну, еще один доморощенный философ на завалинке, знаете, на Руси ведь никогда не переводились такие… Но в нем действительно что-то от глубинного русского характера… что-то такое медвежье, что ли… как только оказываешься рядом, сразу начинаешь уважать… Простите, что это я! – спохватился Шалентьев. – Время идет.

– Пустое, Константин Кузьмич, – остановил его Малоярцев и даже руку, худую и вялую, пододвинул по столу ближе к Шалентьеву, как бы намереваясь придержать его. – Время, время… Мы его рабы, разумеется, и все-таки… все-таки! Что такое, допустим, русский характер, вообще – русский? Что это такое? Для меня это всегда было пустым звуком; для меня жизнь строилась и строится на иных принципах. И опять – все-таки! – повторил он. – Все-таки никто ничего не знает, и того же Эйнштейна, придет время, опровергнут и вслед за тем сами блистательно ошибутся… Таков уж путь знания, и ничего переменить нельзя, Константин Кузьмич… Ведь и смерти нельзя отменить… ваш тесть, надо думать, весьма уже стар?

– Как сказать, Борис Андреевич, – ушел, хорошо зная Малоярцева и его болезненную мнительность по поводу своего возраста, от точного определения Шалентьев, пытаясь понять причину необыкновенной откровенности Малоярцева. – Ему где-то за семьдесят… мне кажется, это ни о чем не говорит. Иногда сутками не слезает с лошади на своих объездах… и так… я думаю, не чуждается ничего в жизни. Я, говорит, за время работы в лесу трех коней изъездил, ну, а вот четвертый теперь – не знаю, молодой ли… Самое удивительное, Борис Андреевич, в другом, мой тесть, я убежден, единственный в мире человек, который и в самом деле не боится жизни и даже, возможно, знает, что она такое и зачем он сам присутствует в ней.

Заметив мелькнувшее на лице хозяина кабинета недоверие, Шалентьев забарабанил пальцами по столу.

– Этого не расскажешь, Борис Андреевич, – сказал он тоном человека, готового, несмотря на сомнение, отстаивать свои слова. – С моим тестем нужно побыть рядом, больше ничего.

– Природа любит загадки, – пожевал вялыми губами Малоярцев. – Случается всякое, вероятно, ваш тесть и не боится жизни… Может быть… И сама жизнь – весьма парадоксальна… каких только неожиданностей не приберегает за пазухой… Что же? Мне, кажется, придется самому наведаться в этот спецрайон… может быть, и к вашему тестю попутно…

Шалентьев отдал должное оригинальности мысли Малоярцева, начиная томиться долгим и беспредметным разговором, и тут хозяин кабинета, еще более дружески и доверительнее потянувшись к Шалентьеву, задумчиво усмехнулся.

– Константин Кузьмич, до сих пор не понимаю – действительно ли Брюханова ввели в заблуждение относительно важности зежского спецрайона или это всего лишь сердце сыграло, так сказать, чувство к родным местам? – спросил он и, выбравшись на прямую, доверительно улыбнулся Шалентьеву, уже принявшему сигнал тревоги и теперь почти убежденному, с какой стороны повеяло опасностью и что именно во время их долгого и, казалось бы, беспредметного, ненужного разговора пытался нащупать и наконец определил для себя оказавшийся действительно дьявольски проницательным, специально подпустивший в разговор розоватой пены хозяина кабинета. И Шалентьев прямо и открыто поглядел в устремленные на него старые, уставшие, умные и беспощадные, совершенно холодные сейчас, без единого проблеска человеческого чувства глаза. Выругавшись про себя за непростительную опрометчивость, Шалентьев и бровью не шевельнул, и его все та же приветливая и ровная улыбка дала понять Малоярцеву, что перед ним достойный противник.

– На мой взгляд, Борис Андреевич, у Брюханова долг превышал все остальное, – сказал Шалентьев. – Просто еще отсутствовала общая картина, оставалось много темных пятен…

– Я так и думал, – подтвердил хозяин кабинета. – Хорошо, Константин Кузьмич, очень хорошо, наши мнения в данном… важном вопросе совпадают… а то, знаете ли…

В то же время, когда Шалентьев садился в машину, ожидавшую его у подъезда, у Малоярцева уже вновь был Лаченков; он стоял вытянувшись, что-то время от времени торопливо черкал в небольшом блокноте, поднося его близко к глазам и усиленно морща желтоватую, от неяркого освещения казавшуюся серой кожу на висках,

– Необходимо, Лаченков, и еще одно, не надо, не записывайте. Продумайте, потом посоветуемся. Зежский спецрайон… что там в действительности стряслось при Брюханове? Мне хотелось бы иметь совершенно исчерпывающую картину. Почему отложили изыскательские работы? Мне помнится, Константин Кузьмич Шалентьев уже состоял заместителем…

– Был назначен за год до этого, – подтвердил Лаченков и, почувствовав, что губы стягиваются в непроизвольную улыбку, и опасаясь озадачить и даже рассердить этим хозяина, неожиданно для себя добавил: – Конечно, вам с вашей высоты видно все, так что я здесь не рискую… Я ведь всего и знать не могу.

Не отрываясь от очередных срочных бумаг, Малоярцев отпустил его, не поднимая головы, и странная улыбка на губах Лаченкова исчезла лишь за дверьми кабинета; молодой секретарь в приемной уже ничего не заметил.

13

У Аленки выдались весьма суматошные лето и осень, и, стараясь все и везде успеть, она ничего и нигде толком не успевала и не могла успеть; близкие, интересовавшие ее люди – родственники, знакомые, коллеги – каждый из себя представлял целый мир, и за всем она просто не могла уследить. И хотя она понимала, что и сын, и дочь, теперь совершенно отделенные от нее, взрослые люди, живущие по своим законам (Аленка, если об этом заходил разговор, всякий раз утверждала, что взрослым детям нельзя мешать), сердцем она никак не могла привыкнуть к свершившемуся и где-то глубоко в душе страдала и мучилась от мысли, что дети, и особенно дочь, получились совершенно не такими, как она надеялась, и что ничего исправить уже невозможно…

Париж не произвел на нее особого впечатления; вернее, она не успела ни увидеть, ни тем более почувствовать Парижа, она лишь почувствовала всю глубину и отличие чужой, непривычной жизни через дочь и сейчас как-то отстраненно смотрела на нее, красивую, вполне независимую и гордящуюся этой своей независимостью перед матерью, своим ровным золотистым загаром, дорогим, изысканным платьем, произношением, не отличимым от парижского. И Ксения, не выказывая этого вслух, гордилась тем, что стала почти парижанкой; и на приемах, и в уличной толпе она всегда выделялась своей броской внешностью: яркая, чуть полноватая блондинка с темными непроницаемо-бархатными брюхановскими глазами. И в одежде, и в манере держаться она ненавязчиво подчеркивала нестандартность, романтичность своей красоты. При всех капризах моды она оставалась, что называется, в своем образе, сохраняя собственный, только ей присущий стиль. Вполне сознавая свою привлекательность, Ксения очень умело и с бесспорным тактом пользовалась ею; при исполнительности и вполне сносных деловых качествах мужа, выходца из потомственно-дипломатической семьи, приобретенных во французской спецшколе и Институте международных отношений, этом необходимом атрибуте кастовой аристократической среды, в которую за несколько поколений переродилась определенная часть партийно-чиновничьей верхушки, а также при устойчивых деловых связях, котирующихся значительно выше и института, и спецшколы, и собственных способностей, – этого было немало. Так что Ксения и ее муж являли собой преуспевающую пару – вполне законченный продукт современного молодого, рвущегося к власти поколения. Время, реалии жизни и постоянная занятость родителей сделали свое, и из красивой ласковой девочки, болезненно привязанной к отцу, а потому, может быть, и более избалованной, Ксения незаметно превратилась в своевольную девицу, уже на первом курсе института выскочившую замуж за такого же, как она сама, неоперившегося юнца, своего сокурсника с аристократическими замашками, дорогой проигрывающей аппаратурой и белым «мерседесом» отца (крупного физика-теоретика). То, что не успели родители в воспитании дочери, успешно доделала среда кастового, негласно закрытого для обычной молодежи учебного заведения, предназначенного для отпрысков привилегированной верхушки общества – научной, дипломатической, партийной, чиновно-бюрократической и отчасти артистическо-писательской. Родительские дачи, служебные машины, международные молодежные туристические центры загранрейсы на международные фестивали – все было к услугам этих неустоявшихся пресыщенных юнцов, уже в самом начале пути объевшихся престижными благами жизни, молодые так же быстро разбежались, как и сошлись, не оставив в душах друг друга никакого следа, и только Денис являлся немым укором бурно начавшегося сексуального взросления Ксении: сейчас, сидя за небольшим столиком напротив подчеркнуто спокойной и довольной жизнью дочери, Аленка тоже спокойно и почти равнодушно смотрела на нее, отвечала на ее вопросы и что-то незначительное и пустое рассказывала об общих знакомых (спрашивать о брате Ксения не решалась, ждала, пока об этом заговорит сама мать), и в то же время в душе у Аленки что-то больно и неотступно саднило; перед ней, словно наяву, вновь вставало прошлое; она увидела лицо Тихона, мучительнее всех пережившего случившееся, – он внутренне замкнулся, совершенно не замечал дочь и перенес всю свою нежность на внука, но в вечной своей гонке так и не успел официально усыновить его, как собирался. Сама Аленка подошла к делу просто и деловито, заявила, что все заботы о внуке берет на себя до завершения дочерью института, и, утешая мужа, по-деревенски проголосила ему неожиданно вспомнившуюся из далекого детства частушку о том, что «на дворе стоит туман и висит пеленка, вся любовь твоя – обман, окромя ребенка». Тихон изумленно глянул на нее, рассмеялся, махнул рукой, затем его иссиня-черные глаза вновь затянула какая-то неспокойная муть…

Ксения легко перенесла свое отлучение от сына, но урок, преподанный ей легкомысленным юным супругом, крепко затвердила в своей хорошенькой головке. Расставшись с ним, она к родителям не вернулась, с грехом пополам переползала с курса на курс, продолжая жить отдельно, на отцовские деньги, в уютной солнечной однокомнатной квартире с большой лоджией, которую через своих хозяйственников выхлопотал для дочери Брюханов после запоздалой регистрации юных молодоженов.

К счастью, когда Ксения училась уже на последнем курсе, к Брюхановым зачастил подтянутый щеголеватый блондин, года два назад закончивший институт военных переводчиков, сын их старинных, не слишком близких приятелей Муромцевых. Муромцев-старший к тому времени получил повышение по службе, а вместе с ним и служебную дачу в поселке брюхановского ведомства, и Ксения теперь довольно часто встречалась с Муромцевым-младшим на корте и в просмотровом кинозале дачного поселка. Дело сладилось – и вскоре молодая пара уже уносилась в авиалайнере в первую в своей совместной жизни загранкомандировку в Тунис. Проводив дочь впервые так далеко, Брюхановы, к своему стыду, почувствовали только облегчение и, не сговариваясь, удвоили свои заботы о Денисе. Затем для молодых последовали Португалия, Бельгия, а теперь вот и Франция… уже без Брюханова. По роду своей службы он не имел возможности навещать дочь в тех странах, где она проживала с Муромцевым, и, может быть, именно потому определенную привязанность друг к другу отец с дочерью сохранили, но все душевные связи отца с Ксенией окончательно прервались со смертью Брюханова. Ксения безутешно, по-детски рыдала на похоронах отца, прилетев по телеграмме, данной Аленкой. Опухшее от слез, без следа косметики лицо дочери очень напомнило Аленке маленькую Ксению, вышедшую из зарослей малины с безухим зайцем прямо к матери, крадучись пробравшейся на брюхановскую дачу сразу после своего разрыва с Хатунцевым. Тогда еще не было Пети и кровная связь с дочерью была могущественнее всяких иных уз; Аленка и второй раз поспешила родить больше из страха, из ужаса потерять этот маленький, жалкий, единственно только от нее зависящий комочек; они были жизненно связаны друг с другом, необходимы друг другу, и, казалось, только смерть могла разорвать эту связь. Смерть и разорвала. Смерть отца. После смерти Брюханова Аленка потерялась, ей казалось, что история с дочерью ускорила уход мужа, и она ничего не могла с этим поделать, и ничего связать уже не удалось, хотя Ксения провела с матерью десять дней после похорон; она осталась бы и на значительно больший срок, она глубоко почувствовала свое сиротство и потянулась к матери всей силой впервые пережитого горя, но Аленка боялась длительного общения Ксении с Денисом, боялась, что дочь заявит свои права на сына. Надо было тогда им откровенно поговорить, объясниться начистоту; к несчастью для обеих, этого не произошло; Ксения уехала, глубоко обиженная, и с тех пор ни разу не сделала попытки к сближению; правда, и забрать сына она тоже ни разу не пыталась…

– Как бы я хотела узнать, что ты обо мне думаешь, – неожиданно дошел до Аленки голос дочери, и она тотчас услышала тихую, спокойную музыку, льющуюся откуда-то издалека, и увидела лицо дочери; они сидели друг против друга на уютных диванчиках с мягкими спинками в теплом мягком свете оранжевого абажура, и Ксения с ровным дружелюбием вглядывалась в лицо матери.

– А ты, Ксения, успела загореть, – сказала Аленка не опуская глаз. – Тебе очень идет.

– Да, мы съездили с Валерой в Бретань. Знаешь, я быстро загораю. Мы открыли у машины верх, и я, пока вела машину, загорела.

– Ты водишь машину?

– Да, вожу. Это нетрудно. У тебя бы тоже получилось, стоит захотеть. Тебе бы пошло.

– Ты что, серьезно? К моим заботам прибавить еще эту карусель… А где же брать время?

– На главное ведь хватает.

– Что считать главным…

– Ну, мама, не кокетничай. Ты у нас специалистка по главным вопросам жизни… Что-что, а главного в жизни ты не упустила…

– Ты так говоришь, Ксения, как будто сидишь в привратницкой и считаешь спущенные петли.

– Почему спущенные, мама?

– Ну, так звучит убедительнее..

– Ага, понятно… Да нет, мама, я ни на что не жалуюсь, – дочь поправила прядку волос, но в бездумности ее тона, в нарочитой небрежности откинувшейся на спичку диванчика позы Аленке почудилась скрытая боль.

– Ну как ты все-таки?

– Как видишь. А ты?

– Слушай, Ксения, если мы будем вот так отвечать на вопросы друг друга новыми вопросами, мы никуда не причалим, не надо, дочка, – попросила Аленка мягко, стараясь перебороть и свою неприязнь, и враждебность дочери к себе. – Мне нужно так много рассказать… Ты, как всегда, будешь отмалчиваться и отшучиваться, а потом станет ясно, что время наше кончилось и мы так ничего друг другу не сказали.

– Что ты хочешь знать, мама?

– Все! Все о тебе.

– Всего никто не знает… Тем более о себе… Валерка опять получил повышение, стал такой важный, особенно когда в форме. Он на хорошем счету, атташе постоянно выделяет его в докладах. С ним все в порядке.

– А с тобой? – спросила Аленка настойчиво, стараясь все-таки пробиться поближе к глубоко запрятанному в душе дочери.

– И со мной все в порядке. Мам, ну что ты? Куда ты гонишь? Ну давай, мам, посидим, помолчим, поглядим друг на друга… Это так редко бывает. Расскажи что-нибудь о доме. Ты как сама, мам?

– Да вот замуж вышла на старости лет…

– Я не об этом, я это знаю. Хорошо тебе? Легче стало?

– Это нелегкий вопрос, дочка. На него непросто ответить… да и есть ли вообще ответ? Он – обрубок, я – обрубок, – вздохнула Аленка, непривычно сумрачно усмехнулась. – Сумеем ли мы срастить наши души?.. Думаю, нет. В нашем возрасте полностью, думаю, это невозможно. Стало полегче, это безусловно, иначе бы я, кажется, и не смогла выжить. Ты должна приехать и увидеть Константина Кузьмича, хотя ты должна его помнить… он бывал у нас по службе. А впрочем, возможно, ты его и не видела, в последние годы жизни отца тебя почти не было дома… Этого и не расскажешь, я чувствую по-своему, а ты приедешь и увидишь все совсем по-своему.

– Я же не главное, мама, главное ты, чтобы тебе было хорошо.

– Мне, Ксения, хорошо быть уже не может, отца и прожитой с ним жизни никто и ничто мне не заменит. Константин Кузьмич, к счастью, умен, он и не пытается этого делать. А жить надо и работать надо… Но, Ксения, давай оставим это для Москвы. Ты ведь приедешь, да? Сама все увидишь, вот тогда и поговорим… Я имею в виду твое последнее письмо о Денисе. Я хочу сейчас узнать побольше о тебе. Ты по-прежнему референтом в отделе культуры?

– Да, мама, но давай лучше не будем, это так неинтересно. Отвечать на звонки, встречать знаменитых людей из Союза, подносить цветы…

– Но подожди, дочка, – запротестовала Аленка. – Ты так этого добивалась!

– Да, добивалась, добивалась любой узаконенной штатной работы, – не стала отрицать Ксения. – И старалась изо всех сил… Хочу быть свободной и ни в чем не стеснять себя, не зависеть от мужа в каждой копейке… Но это так не-ин-те-рес-но! – совсем по-детски протянула Ксения. – Когда другие женщины сидят дома годами и перемывают друг другу кости и только копят деньги, тогда и это хлеб. Во мне что-то сместилось, все-таки ваше воспитание дает о себе знать… Мне все чаще начинает казаться, что жизнь проходит мимо…

– Подожди, дочка, не всегда так будет. Вернешься домой и займешься работой по душе, – сказала Аленка, не веря в то, что говорит, и зная, что и дочь не верит ни одному сказанному ей слову, и, однако, продолжая выдерживать кем-то заданные правила игры. – А как твои успехи в керамике? – спросила Аленка, вспоминая о последних увлечениях дочери разного рода художественными поделками: она лепила и обжигала глиняные фигурки под дымковских кукол, переводила на кальку рисунки с греческих амфор и затем раскрашивала коричнево-черными красками по мокрому алебастру настенные тарелки и панно.

– Мама, я не знаю, я делаю, что могу, но у меня все время ощущение, что жизнь проходит… мимо меня, и я замурована и гляжу на себя со стороны и ничего не могу с этим поделать…

– И потому ты хочешь взять Дениса? Чтобы заполнить им пустоту? Знаешь, дочка, ты не учитываешь, что он уже личность, сложившаяся личность. И знает, чего он хочет.

– И чего же он хочет? – спросила Ксения, и ее потемневшие глаза, как бы заледеневшие изнутри, впервые выдали ее волнение.

– Никогда не догадаешься, – сказала Аленка нарочито спокойно. – Хочет жить у деда Захара. Это и для меня неожиданность. Я в него всю душу вложила, а он прикипел к деду Захару, как будто тот его околдовал, опоил зельем.

– Ну знаешь, мама, мал он еще, чтобы загадывать загадки, мало ли что он еще придумает! – в голосе у Ксении появился резкий, неприятный оттенок. – Здесь превосходная школа с бассейном, с кортом, фехтованием. Расположена в старинном парке, в зеленой зоне. Первоклассные учителя. Лучшие преподаватели, столичные и ленинградские, рвутся сюда, за рубеж… Это намного лучше, чем в Москве. И плюс язык, он же будет владеть французским в совершенстве. Начинать учиться нужно здесь… Фу ты, опять стали! – нервно сказала она, взглянув на часы. – Только что купила новые, швейцарские, на распродаже. Мам, ты не знаешь, почему мне не везет с часами?

– Наверное, потому, что ты слишком хорошо знаешь, чего хочешь, – не осталась в долгу Аленка. – Что поделаешь, не во всем же и не всегда должно везти, так не бывает…

– Вот куплю, ну самые лучшие, дорогие! Походят немного и начинают то спешить, то отставать, а то вовсе станут. Маринка Клюева, мы дружим, шестой год обыкновенную нашу родимую отечественную «Чайку» носит. И – ничего, ходят, минута в минуту!

– И ты купи обыкновенные, отечественные, за наши, советские рубли. Хочешь – вот мои возьми? – Аленка отстегнула браслет. – Будут напоминать тебе обо мне.

– Да я и так о тебе всегда помню, мам…

– Ой ли? Твои письма-открытки… иногда мне кажется, ты их под копирку пишешь…

– Что поделаешь, мам. Валера тоже обижается, я совсем не могу писать письма, они у меня не получаются…

– Давай договоримся, Ксения, оставь Дениса…

– Мы ни о чем не будет договариваться…

– Не упрямься, дочка, Денис – не игрушка, не этрусская ваза. Это живой человек. И ему может быть больно, понимаешь, – больно!

– Мне тоже может быть больно! Не будем говорить о Денисе…

Подошел официант с дымящимся блюдом, торжественно устроил его посреди стола, сказал что-то, глядя на Ксению, сверкнув белыми зубами, и пропал. Аленка и не ожидала ничего хорошего, но все таки в глубине души надеялась на чудо, на ответное сердечное движение со стороны дочери, на какой-то, хотя бы мимолетный проблеск близости, но опять ощутила холодную, не пускающую дальше определенной черты отстраненность; ничего изменить уже было нельзя, и она вновь почувствовала застарелую, навалившуюся усталость. Ей хотелось просто посидеть, поболтать о пустяках, как болтают с посторонними безразличными людьми, по той или иной причине оказываясь вместе, и, выждав приличествующее время, с облегчением распрощаться и затем час-другой полежать у себя в номере. Она уже не обращала внимания ни на ювелирно оформленные блюда, ни на бутылку старого бургундского, торжественно, словно святыню, завернутую в сверкающую салфетку и преподнесенную с подобающей почтительностью. Аленке, как говорится, ни к селу ни к городу вспомнился грустный и немного смешной случай из детства дочери, что-то про ежа, жившего тогда на даче под верандой, и дочь, молча отпивая вино, с тихим, неподвижным лицом слушала, затем ее длинные, умело подведенные брови дрогнули, изломанно приподнялись, и в лице появилось знакомое Аленке упрямое выражение.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57