Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тысяча душ

ModernLib.Net / Отечественная проза / Писемский Алексей / Тысяча душ - Чтение (стр. 6)
Автор: Писемский Алексей
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Капитан покраснел.
      - К ихним ружьям я не привык-с, мне из них ничего не убить-с, - отвечал он, заикаясь.
      Понятно, что капитан безбожно лгал. Настенька сделала нетерпеливое движение, и когда подошла к ней Дианка и, положив в изъявление своей ласки на колени ей морду, занесла было туда же и лапу, она вдруг, чего прежде никогда не бывало, ударила ее довольно сильно по голове, проговоря:
      - Ваша собака, дяденька, вечно измарает мне платье.
      - Венез-иси! - сказал капитан.
      Дианка посмотрела с удивлением на Настеньку, как бы не понимая, за что ее треснули, и подошла к своему патрону.
      - Иси, куш! - повторил строго капитан, и Дианка смиренно улеглась у его ног.
      Напрасно в продолжение получаса молодые люди молчали, напрасно заговаривали о предметах, совершенно чуждых для капитана: он не трогался с места и продолжал смотреть в книгу.
      - Есть с вами папиросы? - сказала, наконец, Настенька Калиновичу.
      - Есть, - отвечал он.
      - Дайте мне.
      Калинович подал.
      - А сами хотите курить?
      - Недурно.
      - Пойдемте, я вам достану огня в моей комнате, - сказала она и пошла. Калинович последовал за ней.
      Войдя в свою комнату, Настенька как бы случайно притворила дверь.
      Капитан, оставшись один, сидел некоторое время на прежнем месте, потом вдруг встал и на цыпочках, точно подкрадываясь к чуткой дичи, подошел к дверям племянницыной комнаты и приложил глаз к замочной скважине. Он увидел, что Калинович сидел около маленького столика, потупя голову, и курил; Настенька помещалась напротив него и пристально смотрела ему в лицо.
      - Вы не можете говорить, что у вас нет ничего в жизни! - говорила она вполголоса.
      - Что ж у меня есть? - спросил Калинович.
      - А любовь, - отвечала Настенька, - которая, вы сами говорите, дороже для вас всего на свете. Неужели она не может вас сделать счастливым без всего... одна... сама собою?
      - По моему характеру и по моим обстоятельствам надобно, чтоб меня любили слишком много и даже слишком безрассудно! - отвечал Калинович и вздохнул.
      Настенька покачала головой.
      - Так неужели еще мало вас любят? Не грех ли вам, Калинович, это говорить, когда нет минуты, чтоб не думали о вас; когда все радости, все счастье в том, чтоб видеть вас, когда хотели бы быть первой красавицей в мире, чтоб нравиться вам, - а все еще вас мало любят! Неблагодарный вы человек после этого!
      Капитан покраснел, как вареный рак, и стал еще внимательнее слушать.
      - Любовь доказывается жертвами, - сказал Калинович, не переменяя своего задумчивого положения.
      - А разве вам не готовы принести жертву, какую вы только потребуете? Если б для вашего счастья нужна была жизнь, я сейчас отдала бы ее с радостью и благословила бы судьбу свою... - возразила Настенька.
      Калинович улыбнулся.
      - Это говорят все женщины, покуда дело не дойдет до первой жертвы, проговорил он.
      - Зачем же говорить, когда не чувствуешь? С какою целью? - спросила Настенька.
      - Из кокетства.
      - Нет, Калинович, не говорите тут о кокетстве! Вы вспомните, как вас полюбили? В первый же день, как вас увидели; а через неделю вы уж знали об этом... Это скорей сумасшествие, но никак не кокетство.
      Проговоря это, Настенька отвернулась; на глазах ее показались слезы.
      - Помиримтесь! - сказал Калинович, беря и целуя ее руки. - Я знаю, что я, может быть, неправ, неблагодарен, - продолжал он, не выпуская ее руки, но не обвиняйте меня много: одна любовь не может наполнить сердце мужчины, а тем более моего сердца, потому что я честолюбив, страшно честолюбив, и знаю, что честолюбие не безрассудное во мне чувство. У меня есть ум, есть знание, есть, наконец, сила воли, какая немногим дается, и если бы хоть раз шагнуть удачно вперед, я ушел бы далеко.
      - Вы должны быть литератором и будете им! - проговорила Настенька.
      - Не знаю... вряд ли! Между людьми есть счастливцы и несчастливцы. Посмотрите вы в жизни: один и глуп, и бездарен, и ленив, а между тем ему плывет счастье в руки, тогда как другой каждый ничтожный шаг к успеху, каждый кусок хлеба должен завоевывать самым усиленным трудом: и я, кажется, принадлежу к последним. - Сказав это, Калинович взял себя за голову, облокотился на стол и снова задумался.
      - Послушайте, Калинович, что ж вы так хандрите? Это мне грустно! проговорила Настенька вставая. - Не извольте хмуриться - слышите? Я вам приказываю! - продолжала она, подходя к нему и кладя обе руки на его плечи. - Извольте на меня смотреть весело. Глядите же на меня: я хочу видеть ваше лицо.
      Калинович взглянул на нее, взял тихонько ее за талию, привлек к себе и поцеловал в голову.
      С лица капитана капал крупными каплями пот; руки делали какие-то судорожные движения и, наконец, голова затекла, так что он принужден был приподняться на несколько минут, и когда потом взглянул в скважину, Калинович, обняв Настеньку, целовал ей лицо и шею...
      - Анастаси... - говорил он страстным шепотом, и дальше - увы! - тщетно капитан старался прислушиваться: Калинович заговорил по-французски.
      - Зачем?.. - отвечала Настенька, скрывая на груди его свое пылавшее лицо.
      - Но, друг мой... - продолжал Калинович и опять заговорил по-французски.
      - Нет, это невозможно! - отвечала Настенька, выпрямившись.
      - Отчего же?
      - Так... - отвечала Настенька, снова обнимая Калиновича и снова прижимаясь к его груди. - Я тебя боюсь, - шептала она, - ты меня погубишь.
      - Ангел мой! Сокровище мое! - говорил Калинович, целуя ее, и продолжал по-французски...
      Настенька слушала его внимательно.
      - Нет, - сказала она и вдруг отошла и села на прежнее свое место.
      Лицо Калиновича в минуту изменилось и приняло строгое выражение. Он начал опять говорить по-французски и говорил долго.
      - Нет! - повторила Настенька и пошла к дверям, так что капитан едва успел отскочить от них и уйти в гостиную, где уже сидел Петр Михайлыч. Настенька вошла вслед за ним: лицо ее горело, глаза блистали.
      - Где же наш литератор? - спросил Петр Михайлыч.
      - Он, я думаю, сейчас придет, - отвечала Настенька, села к окну и отворила его.
      - Полно, душа моя! Что это ты делаешь? Холодно, - заметил ей Петр Михайлыч.
      - Нет, папаша, ничего, позвольте... мне душно... - отвечала Настенька.
      Вошел Калинович.
      - Милости просим! Портфель ваша здесь, принесена. Извольте садиться и читать, а мы будем слушать, - сказал Петр Михайлыч.
      - Нет, Петр Михайлыч, извините меня: я сегодня не могу читать, отвечал Калинович.
      - Это что такое? Отчего не можете? - спросил с удивлением Петр Михайлыч.
      - Что-то нездоровится; в другое время как-нибудь.
      - Полноте, что за вздор! Неужели вас эти редакторы так опечалили? Врут они: мы заставим их напечатать! - говорил старик. - Настенька! - обратился он к дочери. - Уговори хоть ты как-нибудь Якова Васильича; что это такое?
      Настенька ничего не сказала и только посмотрела на Калиновича.
      - Решительно сегодня не могу читать, - отвечал тот и, взяв портфель, шляпу и поклонившись всем общим поклоном, ушел.
      - Вот тебе и раз! - проговорил Петр Михайлыч. Что с ним сделалось! Настенька, не знаешь ли ты, отчего он не хотел читать?
      - Он на меня, папенька, рассердился: я сказала ему, что он не может быть литератором, - отвечала Настенька.
      При этом ответе ее капитан как-то странно откашлянулся.
      - Экая ты, душа моя! Зачем это? Он и так расстроен, а ты его больше сердишь!
      - Очень нужно! Пускай сердится! Я сама на него сердита, - сказала Настенька и, напоив всех торопливо чаем, сейчас же ушла к себе в комнату.
      Два брата, оставшись вдвоем, долго сидели молча. Петр Михайлыч, от скуки, читал в старых газетах известия о приехавших и уехавших из столицы.
      - Где Настенька? - спросил он наконец.
      Капитан молча встал, вышел и тотчас же возвратился.
      - У себя в спальне, - проговорил он.
      - Что ж она там делает? - спросил Петр Михайлыч.
      - Лежат вниз лицом в постельке, - отвечал капитан.
      Петр Михайлыч покачал головой.
      - Рассорились, видно. Эх, молодость, молодость! - проговорил он.
      Капитан в продолжение всего вечера переминал язык, как бы намереваясь что-то такое сказать, и ничего, однако, не сказал.
      VIII
      Прошло два дня. Калинович не являлся к Годневым. Настенька все сидела в своей комнате и плакала. Палагея Евграфовна обратила, наконец, на это внимание.
      - Что это барышня-то у нас все плачет? - сказала она Петру Михайлычу.
      - Поссорились с молодцом-то, так и горюют оба: тот ходит мимо, как темная ночь, а эта плачет.
      Палагея Евграфовна на это отвечала глубоким вздохом и своей обыкновенной поговоркой: "э-э-э, хе-хе-хе", что всегда означало с ее стороны некоторое неудовольствие.
      На третий день Петру Михайлычу стало жаль Настеньки.
      - А что, душа моя, - сказал он, - я схожу к Калиновичу. Что это за глупости он делает: дуется!
      - Нет, папаша, я лучше ему напишу; я сейчас напишу и пошлю, - сказала Настенька. Она заметно обрадовалась намерению отца.
      - Напиши. Кто вас разберет? У вас свои дела... - сказал старик с улыбкою.
      Настенька ушла.
      Капитан, бывший свидетелем этой сцены и все что-то хмурившийся, вдруг проговорил:
      - Я полагаю, братец, девице неприлично переписываться с молодым мужчиной.
      - Да, пожалуй, по-нашему с тобой, Флегонт Михайлыч, и так бы; да нынче, сударь, другие уж времена, другие нравы.
      - Вы бы могли, кажется, остановить в этом Настасью Петровну: она, вероятно бы, вас послушалась.
      - Что ж останавливать? Запрещать станешь, так потихоньку будет писать еще хуже. Пускай переписываются; я в Настеньке уверен: в ней никогда никаких дурных наклонностей не замечал; а что полюбила молодца не из золотца, так не велика еще беда: так и быть должно.
      - Огласка может быть, пустых слов по сторонам будут много говорить! заметил капитан.
      - А пусть себе говорят! Пустые речи пустяками и кончатся.
      Настенька возвратилась.
      - Флегонт Михайлыч, Настенька, находит неприличным, что ты переписываешься с Калиновичем; да и я, пожалуй, того же мнения... - сказал ей Петр Михайлыч.
      - Что ж тут такого неприличного? Я пишу к нему не бог знает что такое, а звала только, чтоб пришел к нам. Дяденька во всем хочет видеть неприличие!
      - Он видит это потому, что любит тебя и желает, чтоб все твои поступки были поступками благовоспитанной девицы, - возразил Петр Михайлыч.
      - Странная любовь: видеть во всяких пустяках дурное!
      - Это вот, милушка, по-вашему, по-нынешнему, пустяки; а в старину у наших предков девицы даже с открытым лицом не показывались мужчинам.
      - Что ж из этого следует? - спросила Настенька.
      - А то, что это выражало, - продолжал Петр Михайлыч внушительным тоном, - застенчивость, стыдливость - качества, которые украшают женщину гораздо больше, чем самые блестящие дарования.
      Настенька хотела было что-то возразить отцу, но в это время пришел Калинович.
      - А, Яков Васильич! - воскликнул Петр Михайлыч. - Наконец-то мы вас видим! А все эта шпилька, Настасья Петровна... Не верьте, сударь ей, не слушайте: вы можете и должны быть литератором.
      Калинович, кажется, совершенно не понял слов Петра Михайлыча, но не показал виду. Настеньке он протянул по обыкновению руку; она подала ему свою как бы нехотя и потупилась.
      - Принесли ли вы ваше сочинение? - спросил Петр Михайлыч.
      - Со мной, - отвечал Калинович и вынул из портфеля знакомую уж нам тетрадь.
      Петр Михайлыч, непременно требуя, чтоб все сели чинно у стола, заставил подвинуться капитана и усадил даже Палагею Евграфовну.
      В продолжении чтения он очень часто восклицал:
      - Хорошо, хорошо! Язык обработан; интерес растет... - и потом, когда Калинович приостановился, проговорил: - Погодите, Яков Васильич; я вот очень верю простому чувству капитана. Скажите нам, Флегонт Михайлыч, как вы находите: хорошо или нет?
      - Я не могу судить-с! - отвечал тот.
      - Пустое, сударь, уполномочиваем вас от лица автора сказать ваше мнение.
      Капитан решительно отказывался.
      - Заартачился! - произнес Петр Михайлыч и отнесся к дочери: - Ну, а ты как находишь?
      - Хорошо, кажется... - отвечала та довольно сухо.
      Она была очень грустна. Петр Михайлыч погрозил ей пальцем.
      Калинович снова приступил к чтению, и когда кончил, старик сделал ему ручкой и повторил несколько раз:
      - Bene, optime, optime!*
      ______________
      * Хорошо, прекрасно, прекрасно! (лат.).
      - Неужели же эти господа редакторы находят недостойною напечатать вашу повесть? - сказала с усмешкою Настенька.
      - Не знаю, - отвечал Калинович.
      Между тем лицо Петра Михайлыча начинало принимать более и более серьезное выражение.
      - Погодите, постойте! - начал он глубокомысленным тоном. - Не позволите ли вы мне, Яков Васильич, послать ваше сочинение к одному человеку в Петербург, теперь уж лицу важному, а прежде моему хорошему товарищу?
      - Вряд ли будет успех! - возразил Калинович.
      - Будет-с! - произнес решительно Петр Михайлыч. - Человек этот благорасположен ко мне и пользуется между литераторами большим авторитетом. Я говорю о Федоре Федорыче, - прибавил он, обращаясь к дочери.
      - Он напечатает, - подтвердила Настенька.
      - Еще бы! Он заставит напечатать: у него все эти господа редакторы и издатели по струнке ходят. Итак, согласны вы или нет?
      - Извольте, - отвечал Калинович.
      Петр Михайлыч остался очень этим доволен.
      - Значит, идет! - проговорил он и тотчас же, достав пачку почтовой бумаги, выбрал из нее самый чистый, лучший лист и принялся, надев очки, писать на нем своим старинным, круглым и очень красивым почерком, по временам останавливаясь, потирая лоб и постоянно потея. Изготовленное им письмо было такого содержания:
      "Ваше превосходительство,
      милостивый государь,
      Федор Федорович!
      Хотя поток времени унес далеко счастливые дни моей юности, когда имел я счастие быть вашим однокашником, и фортуна поставила вас, достойно возвыся, на слишком высокую, сравнительно со мной, ступень мирских почестей, но, питая полную уверенность в неизменность вашу во всех благородных чувствованиях и зная вашу полезную, доказанную многими опытами любовь к успехам русской литературы, беру на себя смелость представить на ваш образованный суд сочинение в повествовательном роде одного молодого человека, воспитанника Московского университета и моего преемника по службе, который желал бы поместить свой труд в одном из петербургских периодических изданий. Хотя еще бессмертный Карамзин наш сказал, что Парнас - гора высокая и дорога к ней негладкая; но зачем же совершенно возбранять на него путь молодым людям? Слышал я, что редакторы журналов неохотно печатают произведения начинающих писателей; но милостивое участие и ручательство вашего превосходительства в достоинстве представляемого вашему покровительству произведения может уничтожить эту преграду. Будучи знаком с автором, смею уверить, что он исполнен образованного ума и благородных чувствований.
      Прошу принять уверение в совершенном моем почтении и преданности, с коими имею честь пребыть
      Вашего превосходительства
      покорнейшим слугою
      Петр Годнев".
      Прочитав все это вслух, Петр Михайлыч спросил Калиновича, доволен ли он содержанием и изложением.
      - Очень, - отвечал тот.
      Старик самодовольно улыбнулся и послал Настеньку принести ему из кабинета сургуч и печать. Та пошла.
      - Что ж им беспокоиться? Позвольте мне сходить, - проговорил Калинович и, войдя вслед за Настенькой в кабинет, хотел было взять ее за руку, но она отдернула.
      - Палачи жертв своих не ласкают! - проговорила она и возвратилась к отцу.
      Взяв рукопись, Петр Михайлыч первоначально перекрестился и, проговорив: "С богом, любезная, иди к невским берегам", - начал запаковывать ее с таким старанием, как бы отправлял какое-нибудь собственное сочинение, за которое ему предстояло получить по крайней мере миллион или бессмертие. В то время, как он занят был этим делом, капитан заметил, что Калинович наклонился к Настеньке и сказал ей что-то на ухо.
      - Да, - отвечала она.
      Во весь остальной вечер молодой смотритель был необыкновенно весел: видимо, стараясь развеселить Настеньку, он беспрестанно заговаривал с ней и, наконец, за ужином вздумал было в тоне Петра Михайлыча подтрунить над капитаном.
      - Мне сегодня, капитан, один человек сказывал, что вы на охоте убиваете дичь больше серебряной пулей, чем свинцовой: прикупаете иногда? - сказал он ему.
      Капитан, сверх ожидания, вдруг побледнел, губы у него задрожали.
      - Я человек бедный: мне не на что покупать, - сказал он удушливым голосом.
      Калинович сконфузился.
      - Что ж бедный! Честь охотника для человека дороже всего, - возразил он, усиливаясь продолжать шутку, - и я хотел только вас спросить, правда это или нет?
      - Прошу вас оставить меня!.. Братец Петр Михайлыч могут, а вы еще молоды шутить надо мной, - отрезал капитан.
      - Вы, дяденька, не понимаете, видно, что с вами шутят, - вмешалась Настенька.
      - Нет-с, я все понимаю... - отвечал капитан.
      - Воин! - произнес торжественным тоном Петр Михайлыч. - Успокой свой благородный рыцарский дух и изволь кушать!
      - Я ем, братец. Извините меня, я им только хотел заметить...
      - Нет, вы не только заметили, - возразил Калинович, взглянув на капитана исподлобья, - а вы на мою легкую шутку отвечали дерзостью. Постараюсь не ставить себя в другой раз в такое неприятное положение.
      - Я вас сам об этом же прошу, - отвечал капитан и, уткнув глаза в тарелку, начал есть.
      - Ну, будет, господа! Что это у вас за пикировка, терпеть этого не могу! - заключил Петр Михайлыч, и разговор тем кончился.
      Калинович ушел домой первый. Капитан отправился за ним вскоре. При прощанье он еще раз извинился перед Петром Михайлычем.
      - Извините, братец; я не мог этого снести.
      - Ничего, ничего; помиритесь только. В чем вам ссориться? Он человек хороший, а вы бесподобный!
      Опять у капитана, кажется, вертелось что-то на языке, но и опять он ничего не сказал.
      Вышед на улицу, Флегонт Михайлыч приостановился, подумал немного и потом не пошел по обыкновению домой, а поворотил в совершенно другую сторону. Ночь была осенняя, темная, хоть глаз, как говорится, выколи; порывистый ветер опахивал холодными волнами и воймя завывал где-то в соседней трубе. В целом городе хотя бы в одном доме промелькнул огонек: все уже мирно спали, и только в гостином дворе протявкивали изредка собаки.
      Дошед до квартиры Калиновича, капитан остановился, посмотрел несколько времени на окно и пошел назад. Возвратившись к дому брата, он сел на ближайший тротуарный столбик, присек огня и закурил трубку. В это же самое время с заднего двора квартиры молодого смотрителя промелькнула чья-то тень, спустилась к реке и начала пробираться, прячась за установленные по всему берегу березовые поленницы. Против сада Годневых тень эта пропала. Между тем на соборной колокольне сторож, в доказательство того, что не опит, пробил два часа. Испуганная этими звуками целая стая ворон слетела с церковной кровли и понеслась, каркая, в воздухе... Наконец внимание капитана обратили на себя две тени, из которых одна поворотила в переулок, а другая подошла к воротам Петра Михайлыча и начала что-то тут делать. В несколько прыжков очутился он у ворот и схватил тень за шиворот.
      - Кто вы такие? Что вы здесь делаете? - спросил он.
      Тень вместо ответа старалась вырваться, но тщетно. Она как будто бы попала в железные клещи: после мясника мещанина Ивана Павлова, носившего мучные кули в пятнадцать пудов, потом Лебедева, поднимавшего десять пудов, капитан был первый по силе в городе и разгибал подкову, как мягкий крендель.
      - Кто вы такие? - повторил он.
      Тень замахнулась было на него палкой, но Флегонт Михайлыч вырвал ее очень легко. Оказалось; что это была малярная кисть, перемаранная в дегте. Капитан понял, в чем дело.
      - А! Так вы этим занимаетесь! - проговорил он и в минуту швырнул тень на землю, наступил ей коленом на грудь и начал мазать по лицу кистью.
      - Караул! - прокричала тень.
      - Молчать! - сказал капитан, подавив слегка ногою и продолжая свое занятие.
      - Караул! Караул! - отозвалась другая тень из переулка, не подбегая, впрочем, на помощь.
      В улице переполошились.
      - Батько, встань! Караул на улице кричат! - будила мещанка спавшего мертвым сном мужа.
      Тот открыл на минуту глаза.
      - Убирайся! - сказал он и, выругавшись, повернулся к стене.
      - Пес этакой! Караул кричат. Под окном найдут мертвое тело, тебя же в суд потянут! - продолжала баба, толкая мужа в бок, но, получив в ответ одно только сердитое мычанье, проговорила:
      - Ох, господи! Страсти какие! Наше место свято! - а потом зевнула, перекрестилась и сама захрапела.
      - Девка, девка! Марфушка, Катюшка! - кричала, приподнимаясь с своей постели, худая, как мертвец, с всклокоченною седою головою, старая барышня-девица, переехавшая в город, чтоб ближе быть к церкви. - Подите, посмотрите, разбойницы, что за шум на улице?
      Но ей никто не откликнулся.
      - Ах, боже мой! Боже мой! Что это за сони: ничего не слышат! бормотала старуха, слезая с постели, и, надев валенки, засветила у лампады свечку и отправилась в соседнюю комнату, где спали ее две прислужницы; но увы! - постели их были пусты, и где они были - неизвестно, вероятно, в таком месте, где госпожа им строго запрещала бывать.
      - Царица небесная! Владычица моя! На тебя только моя надежда, всеми оставлена: и родными и прислугою... Что это? Помилуйте, до чего безнравственность доходит: по ночам бегают... трубку курят... этта одна пьяная пришла... Содом и Гоморр! Содом и Гоморр!
      Покуда старуха так говорила, одна из девок, вся запыхавшаяся, раскрасневшаяся, прибежала.
      - Душегубка! Где была и пропадала - сказывай! - говорила госпожа, растопыривая пред ней руки.
      - На улицу, барышня, бегала, на улице шумят.
      - Врешь; где другая злодейка?
      - Ту, матушка-барыня, ухватило, так на печке лежит, виновата...
      - Врешь, врешь!.. Завтра же обеим косу обстригу и в деревню отправлю. Нет моих сил, нет моей возможности справляться с вами!
      - Вся ваша воля, сударыня; мы никогда вам ни в чем не противны. Полноте-ка, извольте лучше лечь в постельку, я вам ножки поглажу, - сказала изворотливая горничная и, уложив старуху, до тех пор гладила ноги, что та заснула, а она опять куда-то отправилась.
      У Годневых тоже услыхали. Первая выскочила на улицу, с фонарем в руках, неусыпная Палагея Евграфовна и осветила капитана с его противником, которым оказался Медиокритский. Узнав его, капитан еще больше озлился.
      - А! Так это вы красите дегтем! - проговорил он и, что есть силы, начал молодого столоначальника тыкать кистью в нос и в губы.
      Гнев и ожесточение Флегонта Михайлыча были совершенно законны: по уездным нравам, вымарать дегтем ворота в доме, где живет молодая женщина или молодая девушка, значит публично ее опозорить, и к этому средству обыкновенно прибегают между мещанами, а пожалуй, и купечеством оставленные любовники.
      Капитан, вероятно, нескоро бы еще расстался с своей жертвой; но в эту минуту точно из-под земли вырос Калинович. Появление его, в свою очередь, удивило Флегонта Михайлыча, так что он выпустил из рук кисть и Медиокритского, который, воспользовавшись этим, вырвался и пустился бежать. Калинович тоже был встревожен. Палагея Евграфовна, сама не зная для чего, стала раскрывать ставни.
      - Что такое случилось? Я еще не успел заснуть, вдруг слышу шум, оделся во что попало и побежал, - обратился к ней Калинович.
      Она только развела руками.
      - Ничего, - говорит, - не знаю.
      - Что такое у вас с ним, Флегонт Михайлыч, вышло? - отнесся к капитану.
      - Я братцу доложу-с, - отвечал тот и пошел в дом.
      - Позвольте и мне, - говорил Калинович, следуя за ним.
      Петра Михайлыча они застали тоже в большом испуге. Он стоял, расставивши руки, перед Настенькой, которая в том самом платье, в котором была вечером, лежала с закрытыми глазами на диване.
      - Господа, подите сюда, бога ради, посмотрите, что у нас наделалось: Настя без чувств! - говорил он растерявшимся голосом.
      Палагея Евграфовна бросилась распускать Настеньке платье, а Калинович схватил со стола графин с водой и начал ей примачивать голову. Петр Михайлыч дрожал и беспрестанно спрашивал:
      - Что? Лучше ли? Лучше ли?
      Настенька, наконец, открыла глаза, но, увидев около себя Калиновича, быстро отодвинулась и сначала захохотала, а потом зарыдала. Петр Михайлыч упал в кресло и схватил себя за голову.
      - Помешалась! - проговорил он.
      Но с Настенькой была только сильная истерика. Калинович стоял бледный и ничего не говорил. Капитан смотрел на все исподлобья. Одна Палагея Евграфовна не потеряла присутствия духа; она перевела Настеньку в спальню, уложила ее в постель, дала ей гофманских капель и пошла успокоить Петра Михайлыча.
      - Ну, а вы-то что? Точно маленький! - говорила она.
      Старик действительно был точно маленький.
      - Только что я вздремнул, - говорил он, - вдруг слышу: "Караул, караул, режут!.." Мне показалось, что это было в саду, засветил свечку и пошел сюда; гляжу: Настенька идет с балкона... я ее окрикнул... она вдруг хлоп на диван.
      Капитан в отрывистых фразах рассказал брату, как у него будто бы болела голова, как он хотел прогуляться и все прочее.
      Петр Михайлыч опять вышел из себя.
      - Ах он, мерзавец! Негодяй! Дочь мою осмелился позорить! Я сейчас пойду к городничему... к губернатору сейчас поеду... Я здесь честней всех... К городничему! - говорил старик и, как его ни отговаривали, начал торопливо одеваться.
      - Я знаю, чьи это штуки: это все мерзавка исправница... это она его научила... Я завтра весь дом ее замажу дегтем: он любовник ее!.. Она безнравственная женщина и смеет опорочивать честную девушку! За это вступится бог!.. - заключил он и, порывисто распахнув двери, ушел.
      - Ну вот, пошел тоже! Дела не наделает, а только себя еще больше встревожит. Ходи после за ним, за больным! - брюзжала Палагея Евграфовна.
      Калинович вызвался проводить Петра Михайлыча и едва успел его догнать у присутственных мест.
      Придя в полицию, они сейчас же послали за городничим, и старый служака незамедля явился в мундире и при шпаге. По требованию дворянства, он всегда являлся в полной форме.
      Петр Михайлыч от усталости и волнения не в состоянии был говорить, но за него очень подробно и последовательно рассказал Калинович. Старикашка городничий тоже вышел из себя, застучал своей клюкой и закричал:
      - Го, го, го! Какие они штуки стали отпускать! В казамат его, стрикулиста! - Потом свистнул и вскрикнул еще громче: - Борзой!.. Сюда!
      При этом возгласе в арестантской кубарем слетел с полатей дежурный десятский, бездомный и бессемейный мещанинишка, служивший по найму при полиции и продававшийся несколько раз в солдаты, но не попавший единственно по недостатку всех зубов в верхней челюсти, которые вышиб, свалившись еще в детстве с крыши. Представ пред начальником, Борзой вытянулся.
      - Поди сейчас, отыщи мне рыжего Медиокритского в огне... в воде... в земле... где хочешь, и представь его, каналью, сюда живого или мертвого! Или знаешь вот эту клюку! - проговорил городничий и грозно поднял жезл свой.
      - Слушаю, ваше благородие! - отвечал Борзой, повернулся и чрез минуту летел вприскачку по улице с быстротой истинно гончей собаки.
      - В казамат его, каналью, засажу! - говорил градоначальник, расхаживая с своей клюкой по присутственной камере.
      - В казамат! - подтвердил Петр Михайлыч.
      - Если б не я, сударь, - продолжал городничий, - эти мещанишки и приказные разбойничали бы по ночам.
      - Именно, именно, - подтверждал Петр Михайлыч. - Я человек не злой, несчастья никому не желаю, а этаких людей жалеть нечего.
      - Не жалею я их, сударь, - отвечал городничий, делая строгую мину, - не люблю я с ними шутки шутить. Сам губернатор старика хромого городничего знает.
      - Так и надо, так и надо! Я и сам, когда был смотрителем, это у меня кто порезвится, пошалит - ничего; а буяну и грубияну не спускал, прихвастнул Петр Михайлыч.
      Калинович только улыбался, слушая, как петушились два старика, из которых про Петра Михайлыча мы знаем, какого он был строгого характера; что же касается городничего, то все его полицейские меры ограничивались криком и клюкой, которою зато он действовал отлично, так что этой клюки боялись вряд ли не больше, чем его самого, как будто бы вся сила была в ней.
      Медиокритского привели. На лице его, как он, видно, ни умывался, все еще оставались ясные следы дегтя. Старик городничий сел в грозную позу против зерцала.
      - Где вы были сегодняшнюю ночь? - спросил он.
      - Дома-с. Где ж мне быть больше? - отвечал довольно дерзко Медиокритский.
      - Как? Вы были дома? Врете! Зачем же вы были в Дворянской улице, у ворот господина Годнева?
      - Я там не был.
      - Как не был? Еще запирается, стрикулист! Говорить у меня правду, лжи не люблю - знаешь! - воскликнул городничий, стукнув клюкой.
      - Вы не извольте клюкой вашей стучать и кричать на меня: я чиновник, проговорил Медиокритский.
      Петр Михайлыч только пожал плечами, городничий откинулся на задок кресел.
      - Ась? Как вы посудите нашу полицейскую службу? Что б я с ним по-нашему, по-военному, должен был сделать? - проговорил он и присовокупил более спокойным и официальным тоном: - Отвечайте на мой вопрос!
      - Нет-с, я не буду вам отвечать, - возразил Медиокритский, - потому что я не знаю, за что именно взят: меня схватили, как вора какого-нибудь или разбойника; и так как я состою по ведомству земского суда, так желаю иметь депутата, а вам я отвечать не стану. Не угодно ли вам послать за моим начальником господином исправником.
      - Что ж вы меня подозреваете, что ли? Душой, что ли, покривлю?.. В казамат тебя, стрикулиста! - воскликнул опять вышедший из себя городничий.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32