Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тысяча душ

ModernLib.Net / Отечественная проза / Писемский Алексей / Тысяча душ - Чтение (стр. 3)
Автор: Писемский Алексей
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Вы меня много обяжете; но мне совестно...
      - Что тут за совесть? Чем богаты, тем и рады.
      - Благодарю вас.
      - А я вас благодарю; только тут, милостивый государь, у меня есть одно маленькое условие: кто моего коня берет, тот должен у меня хлеба-соли откушать, обедать: это плата за провоз.
      - Самая приятная плата, - отвечал с улыбкою Калинович, - только я боюсь, чтоб мне не задержать вас.
      - Располагайте вашим временем, как вам угодно, - отвечал Петр Михайлыч, вставая. - До приятного свиданья, - прибавил он, расшаркиваясь.
      Калинович подал ему всю руку и вежливо проводил до самых дверей.
      Всю дорогу старик шел задумчивее обыкновенного и по временам восклицал:
      - Эх-ма, молодежь, молодежь! Ума у вас, может быть, и больше против нас, стариков, да сердца мало! - прибавил он, всходя на крыльцо, и тотчас, по обыкновению, предуведомил о госте к обеду Палагею Евграфовну.
      - Знаю уж, - проговорила она и побежала на погреб.
      Переодевшись и распорядившись, чтоб ехала к Калиновичу лошадь, Петр Михайлыч пошел в гостиную к дочери, поцеловал ее, сел и опять задумался.
      - Что, папенька, видели нового смотрителя? - спросила Настенька.
      - Видел, милушка, имел счастье познакомиться, - отвечал Петр Михайлыч с полуулыбкой.
      - Молодой?
      - Молодой!.. Франт!.. И человек, видно, умный!.. Только, кажется, горденек немного. Наших молодцов точно губернатор принял: свысока... Нехорошо... на первый раз ему не делает это чести.
      - Что ж такое, если это в нем сознание собственного достоинства? Учителя ваши точно добрые люди - но и только! - возразила Настенька.
      - Какие бы они ни были люди, - возразил, в свою очередь, Петр Михайлыч, - а все-таки ему не следовало поднимать носа. Гордость есть двух родов: одна благородная - это желание быть лучшим, желание совершенствоваться; такая гордость - принадлежность великих людей: она подкрепляет их в трудах, дает им силу поборать препятствия и достигать своей цели. А эта гордость поважничать перед маленьким человеком - тьфу! Плевать я на нее хочу; зачем она? Это гордость глупая, смешная.
      - Зачем же вы звали его обедать, если он гордец? - спросила Настенька.
      - А затем, что хочу с ним об учителях поговорить. Надобно ему внушить, чтоб он понимал их настоящим манером, - отвечал Петр Михайлыч, желая несколько замаскировать в себе простое чувство гостеприимства, вследствие которого он всех и каждого готов был к себе позвать обедать, бог знает зачем и для чего.
      - По крайней мере я бы лошадь не послала: пускай бы пришел пешком, заметила Настенька.
      - Перестань пустяки говорить! - перебил уж с досадою Петр Михайлыч. Что лошади сделается! Не убудет ее. Он хочет визиты делать: не пешком же ему по городу бегать.
      - Визиты делать! Вчера приехал, а сегодня хочет визиты делать! воскликнула с насмешкой Настенька.
      - Что же тут удивительного? Это хорошо.
      - Перед учителями важничает, а перед другими, не успел приехать, бежит кланяться; он просто глуп после этого!
      - Вот тебе и раз! Экая ты, Настенька, смелая на приговоры! Я не вижу тут ничего глупого. Он будет жить в городе и хочет познакомиться со всеми.
      - Стоит, если только он умный человек!
      - Отчего ж не стоит? Здесь люди все почтенные... Вот это в тебе, душенька, очень нехорошо, и мне весьма не нравится, - говорил Петр Михайлыч, колотя пальцем по столу. - Что это за нелюбовь такая к людям! За что? Что они тебе сделали?
      - В моей любви, я думаю, никто не нуждается.
      - В любви нуждается бог и собственное сердце человека. Без любви к себе подобным жить на свете тяжело и грешно! - произнес внушительно старик.
      Настенька отвечала ему полупрезрительной улыбкой.
      На эту тему Петр Михайлыч часто и горячо спорил с дочерью.
      IV
      В двенадцать часов Калинович, переодевшись из мундира в черный фрак, в черный атласный шарф и черный бархатный жилет и надев сверх всего новое пальто, вышел, чтоб отправиться делать визиты, но, увидев присланный ему экипаж, попятился назад: лошадь, о которой Петр Михайлыч так лестно отзывался, конечно, была, благодаря неусыпному вниманию Палагеи Евграфовны, очень раскормленная; но огромная, жирная голова, отвислые уши, толстые, мохнатые ноги ясно свидетельствовали о ее солидном возрасте, сырой комплекции и кротком нраве. Сбруя, купленная тоже собственными руками экономки, отличалась более прочностью, чем изяществом. Дрожки на огромных колесах, высочайших рессорах и с неуклюжими козлами принадлежали к разряду тех экипажей, которые называются адамовскими. И, в заключение всего, кучером сидел уродливый Гаврилыч, закутанный в серый решменский, с огромного мужика армяк, в нахлобученной серой поярковой круглой шляпе, из-под которой торчала только небольшая часть его морды и щетинистые усы. При появлении Калиновича Терка снял шляпу и поклонился.
      - Ты, верно, лакей? - спросил Калинович.
      - Салдат, ваше благородие, отставной салдат, - отвечал Терка и опять поклонился.
      - Зачем же ты стриженый, когда в кучера нанимаешься?
      - Нет, ваше благородие, я не в кучерах: я ачилище стерегу. Палагея Евграфовна меня послала - парень ихний хворает. "Поди, говорит, Гаврилыч, съезди". Вот что, ваше благородие, - отрапортовал инвалид и в третий раз поклонился. Он, видимо, подличал перед новым начальником.
      Молодой смотритель находился некоторое время в раздумье: ехать ли ему в таком экипаже, или нет? Но делать нечего, - другого взять было негде. Он сделал насмешливую гримасу и сел, велев себя везти к городничему, который жил в присутственных местах.
      Войдя в первую комнату, Калинович увидел чрез растворенную дверь даму с распущенными волосами, в одной кофте и юбке; при его появлении дама воскликнула:
      - Что это, батюшки, что это все шляются!.. - И, как пава, поплыла в дальние комнаты.
      Калинович остался один; он начал слегка стучать ногами. Явилась толстая горничная девка в домотканом платье и босиком.
      - Пошто вы? - спросила она.
      - Принимают? - сказал Калинович.
      Девка выпучила на него глаза.
      - Ольгунька!.. Пострел!.. С кем ты тут болтаешь? - послышался голос городничего.
      Девка ушла к барину.
      - Пришел какой-то, не знаю, - отвечала она.
      - Да кто такой?
      - Не видывала, барин, не знаю.
      - Поди скажи, коли что нужно, в полицию бы пришел; а теперь некогда, решил городничий.
      - Подьте, теперь некогда, ужо в полицию велел прийти, - повторила девка, возвратившись.
      Калинович усмехнулся.
      - Потрудись отдать карточку, - сказал он, подавая два билетика с загнутыми углами.
      - Барину, что ли? - спросила девка.
      - Барину, - отвечал Калинович и ушел.
      "Это звери, а не люди!" - проговорил он, садясь на дрожки, и решился было не знакомиться ни с кем более из чиновников; но, рассудив, что для парадного визита к генеральше было еще довольно рано, и увидев на ближайшем доме почтовую вывеску, велел подвезти себя к выходившему на улицу крылечку. Почтмейстер, видно, жил крепко: дверь у него одного в целом городе была заперта и приделан был к ней колокольчик. Калинович по крайней мере раз пять позвонил, наконец на лестнице послышались медленные шаги, задвижка щелкнула, и в дверях показался высокий, худой старик, с испитым лицом, в белом вязаном колпаке, в круглых очках и в длинном, сильно поношенном сером сюртуке.
      - У себя господин почтмейстер? - спросил Калинович.
      - Я самый, сударь, почтмейстер. Чем могу служить? - отвечал старик протяжным, ровным и сиповатым голосом.
      Калинович объяснил, что приехал с визитом.
      - А!.. Очень вам, сударь, благодарен. Милости прошу, - сказал почтмейстер и повел своего гостя через длинную и холодную залу, на стенах которой висели огромные масляной работы картины, до того тусклые и мрачные, что на первый взгляд невозможно было определить их содержание. На всех почти окнах стоял густо разросшийся герань, от которого распространялся сильный, удушливый запах. В следующей комнате, куда привел хозяин гостя своего, тоже висело несколько картин такого же колорита; во весь почти передний угол стояла кивота с образами; на дубовом некрашеном столе лежала раскрытая и повернутая корешком вверх книга, в пергаментном переплете; перед столом у стены висело очень хорошей работы костяное распятие; стулья были некрашеные, дубовые, высокие, с жесткими кожаными подушками. Посадив Калиновича, почтмейстер уставил на него сквозь очки глаза и молчал. Калинович тоже не заговаривал.
      - Вы изволили, стало быть, поступить на место господина Годнева? спросил, наконец, хозяин.
      - Да-с, - отвечал Калинович.
      - Так, сударь, так; место ваше хорошее: предместник ваш вел жизнь роскошную и состоянье еще приобрел... Хорошее место!.. - заключил он протяжно.
      Калинович сделал гримасу.
      - А напредь сего какую службу имели? - спросил, помолчав, хозяин.
      - Я всего два года вышел из Московского университета и не служил еще.
      - Из Московского университета изволили выйти? Знаю, сударь, знаю: заведение ученое; там многие ученые мужи получили свое воспитание. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! - проговорил почтмейстер, подняв глаза кверху.
      Некоторое время опять продолжалось молчание.
      - А из Москвы давно ли изволили отбыть? - снова заговорил он.
      - Я прямо оттуда приехал.
      - Так, сударь, так; это выходит очень недавнее время. Желательно бы мне знать, какие идут там суждения, так как пишут, что на горизонте нашем будет проходить комета.
      - Что ж? Это очень обыкновенное явление; путь ее исчислен заранее.
      - Знаю, сударь, знаю; великие наши астрономы ясно читают звездную книгу и аки бы пророчествуют. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! - сказал опять старик, приподняв глаза кверху, и продолжал как бы сам с собою. - Знамения небесные всегда предшествуют великим событиям; только сколь ни быстр разум человека, но не может проникнуть этой тайны, хотя уже и многие другие мы имеем указания.
      - Какие же указания и на что именно? - спросил Калинович, которого хозяин начал интересовать.
      - Многие имеем указания, - повторил тот, уклоняясь от прямого ответа, откапываются поглощенные землей города, аки бы свидетели тленности земной. Читал я, сударь, в нынешнем году, в "Московских ведомостях", что английские миссионеры проникли уж в эфиопские степи...
      - Может быть, - сказал Калинович.
      - Да, сударь, проникли, - повторил почтмейстер. - Сказывал мне один достойный вероятия человек, что в Америке родился уродливый ребенок. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! Многое, сударь, нам свидетельствует, очень многое, а паче всего уменьшение любви! - продолжал он.
      Калинович стал смотреть на старика еще с большим любопытством.
      - Вы много читаете? - спросил он.
      - Нет, сударь, немного; мало нынче книг хороших попадается, да и здоровьем очень слаб: седьмой год страдаю водяною в груди. Горе меня, сударь, убило: родной сын подал на меня прошение, аки бы я утаил и похитил состояние его матери. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! заключил почтмейстер и глубоко задумался.
      Калинович встал и начал раскланиваться.
      - Прощайте, сударь, - проговорил хозяин, тоже вставая. - Очень вам благодарен. Предместник ваш снабжал меня книжками серьезного содержания: не оставьте и вы, - продолжал он, кланяясь. - Там заведено платить по десяти рублей в год: состояние я на это не имею, а уж если будет благосклонность ваша обязать меня, убогого человека, безвозмездно...
      Калинович изъявил полную готовность и пошел.
      - Прощайте, сударь, прощайте; очень вам благодарен, - говорил старик, провожая его и захлопывая дверь, которую тотчас же и запер задвижкой.
      Квартира генеральши, как я уже заметил, была первая в городе. Кругом всего дома был сделан из дикого камня тротуар, который в продолжение всей зимы расчищался от снега и засыпался песком в тех видах, что за неимением в городе приличного места для зимних прогулок генеральша с дочерью гуляла на нем между двумя и четырьмя часами. На окнах висели огромные полосатые маркизы{38}. Внутреннее убранство соответствовало наружному. Из больших сеней шла широкая, выкрашенная под дуб лестница, устланная ковром и уставленная по бокам цветами. При входе Калиновича лакей, глуповатый из лица, но в ливрее с галунами, вытянулся в дежурную позу и на вопрос: "Принимают?" - бойко отрезал: "Пожалуйте-с", - и побежал вверх с докладом. Калинович между тем приостановился перед зеркалом, поправил волосы, воротнички, застегнул на лишнюю пуговицу фрак и пошел.
      Генеральша сидела, по обыкновению, на наугольном диване, в полулежачем положении.
      Мамзель Полина сидела невдалеке и рисовала карандашом детскую головку. Калинович представился на французском языке. Генеральша довольно пристально осмотрела его своими мутными глазами и, по-видимому, осталась довольна его наружностью, потому что с любезною улыбкою спросила:
      - Вы помещик здешний?
      - Нет-с, - отвечал Калинович, взглянув вскользь на Полину, которая поразила его своим болезненным лицом и странностью своей фигуры.
      - Верно, по каким-нибудь делам сюда приехали? - продолжала генеральша. Она сочла Калиновича за приехавшего из Петербурга чиновника, которого ждали в то время в город.
      - Нет, я здесь буду служить, - отвечал тот.
      - Служить? - сказала генеральша тоном удивления. - Какую же вы здесь службу имеете? - прибавила она.
      - Я определен смотрителем уездного училища.
      Мать и дочь переглянулись.
      - Что ж это за служба? - сказала первая.
      - Это, верно, на место этого старичка... - заметила Полина.
      - Да-с, - отвечал Калинович.
      Мать и дочь опять переглянулись. Генеральша потупилась.
      Полина совсем почти прищурила глаза и начала рисовать. Калинович догадался, что объявлением своей службы он уронил себя в мнении своих новых знакомых, и, поняв, с кем имеет дело, решился поправить это.
      - Мне еще в первый раз приходится жить в уездном городе, и я совсем не знаю провинциальной жизни, - сказал он.
      - Скучно здесь, - проговорила генеральша как бы нехотя.
      - Общество здесь, кажется, немногочисленно?
      - Кажется.
      - Оно состоит только из одних чиновников?
      - Право, не знаю.
      - Но ваше превосходительство изволите постоянно жить здесь? - заметил Калинович.
      - Я живу здесь по моим делам и по моей болезни, чтоб иметь доктора под руками. Здесь, в уезде, мое имение, много родных, хороших знакомых, с которыми я и видаюсь, - проговорила генеральша и вдруг остановилась, как бы в испуге, что не много ли лишних слов произнесла и не утратила ли тем своего достоинства.
      - Я с большим сожалением оставил Москву, - заговорил опять Калинович. Нынешний год, как нарочно, в ней было так много хорошего. Не говоря уже о живых картинах, которые прекрасно выполняются, было много замечательных концертов, был, наконец, Рубини.
      - Он там очень недолго был, два или три концерта дал, - заметила Полина.
      - И какие же эти концерты? Обрывки какие-нибудь!.. Москву всегда потчуют остаточками... Мы его слышали в Петербурге в полной опере, - сказала генеральша.
      - Он пел лучшие свои арии, и Москва была в восторге, - возразил Калинович.
      - Что ж Москва? Москва всегда и всем готова восхищаться.
      - Точно так же, как и Петербург. Москва еще, мне кажется, разумнее в этом случае.
      - Как можно сравнить: Петербург и Москва!.. Петербург - чудо как хорош, а Москвы... я решительно не люблю; мы там жили несколько зим и ужасно скучали.
      - Это личное мнение вашего превосходительства, против которого я не смею и спорить, - сказал Калинович.
      - Нет, это не мое личное мнение, - возразила спокойным голосом генеральша, - покойный муж мой был в столицах всей Европы и всегда говорил, - ты, я думаю, Полина, помнишь, - что лучше Петербурга он не видал.
      - А вы сами жили в Петербурге? - отнеслась Полина к Калиновичу.
      - Я даже не бывал там, - отвечал тот.
      Мать и дочь усмехнулись.
      - Как же вы его знаете, когда не бывали? Я этого не понимаю, - заметила Полина.
      - И я тоже, - подтвердила мать.
      Калинович ничего на это не возражал.
      Генеральша и дочь постоянно высказывали большую симпатию к Петербургу и нелюбовь к Москве. Все тут дело заключалось в том, что им действительно ужасно нравились в Петербурге модные магазины, торцовая мостовая, прекрасные тротуары и газовое освещение, чего, как известно, нет в Москве; но, кроме того, живя в ней две зимы, генеральша с известною целью давала несколько балов, ездила почти каждый раз с дочерью в Собрание, причем рядила ее до невозможности; но ни туалет, ни таланты мамзель Полины не произвели ожидаемого впечатления: к ней даже никто не присватался.
      В остальную часть визита мать и дочь заговорили между собой о какой-то кузине, от которой следовало получить письмо, но письма не было. Калинович никаким образом не мог пристать к этому семейному разговору и уехал.
      - Кто это такой? - сказала генеральша.
      - Смотритель, мамаша! - отвечала Полина.
      - Какая дерзость: вдруг является, знакомится... Очень мне нужно!
      - Он недурно произносит по-французски, - заметила дочь.
      - Кто ж нынче не говорит по-французски? По этому нельзя судить, кто он и что он за человек. Он бы должен был попросить кого-нибудь представить себя; по крайней мере я знала бы, кто его рекомендует. А все наши люди!.. Когда я их приучу к порядку! - проговорила генеральша и дернула за сонетку.
      Вошел худощавый дворецкий.
      - Кто сегодня дежурный? - спросила госпожа.
      - Семен, ваше превосходительство, - отвечал тот.
      - Позови ко мне Семена.
      Семен явился.
      - Ты, Семенушка, всегда в своем дежурстве наделаешь глупостей. Если ты так несообразителен, то старайся больше думать. Принимаешь всех, кто только явится. Сегодня пустил бог знает какого-то господина, совершенно незнакомого.
      - Вашему превосходительству... - заговорил было лакей.
      - Пожалуйста, не оправдывайся. У меня очень много твоих вин записано, и ты принудишь меня принять против тебя решительные меры. Ступай и будь умней!
      При словах "решительные меры" лакей весь вспыхнул.
      Генеральша при всех своих личных объяснениях с людьми говорила всегда тихо и ласково; но когда произносила фразу: решительные меры, то редко не приводила их в исполнение.
      V
      Палагея Евграфовна что-то более обыкновенного хлопотала для приема нового гостя и, кажется, была намерена показать свое хозяйство во всем его блеске. Она вынула лучшее столовое белье, вымытое, конечно, белее снега и выкатанное так, хоть сейчас вези на выставку; вынула, наконец, граненый хрусталь, принесенный еще в приданое покойною женою Петра Михайлыча, но хрусталь еще очень хороший, который употребляется только раза два в год: в именины Петра Михайлыча и Настенькины, который во все остальное время экономка хранила в своей собственной комнате, в особом шкапу, и пальцем никому не позволила до него дотронуться. Обед тоже, по-видимому, приготовлялся не совсем заурядный. Приготовленные большая вилка и лопаточка из кленового дерева заставляли сильно подозревать, что вряд ли не готовилась разварная стерлядь. Настеньке Палагея Евграфовна страшно надоела, приступая к ней целое утро, чтоб она надела вместо своего вседневного холстинкового платья черное шелковое; и как та ни сердилась, экономка поставила на своем. Во всем этом старая девица имела довольно отдаленную цель: Петр Михайлыч, когда вышло его увольнение, проговорил с ней: "Вот на мое место определен молодой смотритель; бог даст, приедет да на Настеньке и женится".
      - Ох, как бы это хорошо! Как бы это было хорошо! - отвечала экономка.
      Она питала сильное желание выдать Настеньку поскорей замуж, и тем более за смотрителя, потому что, судя по Петру Михайлычу, она твердо была убеждена, что если уж смотритель, так непременно должен быть хороший человек.
      В два часа капитан состоял налицо и сидел, как водится, молча в гостиной; Настенька перелистывала "Отечественные записки"; Петр Михайлыч ходил взад и вперед по зале, посматривая с удовольствием на парадно убранный стол и взглядывая по временам в окно.
      - Что ж, папенька, ваш смотритель не едет? Скучно его ждать! - сказала Настенька.
      - Погоди, душенька подъедет! Засиделся, верно, где-нибудь, - отвечал Петр Михайлыч. - Едет! - проговорил он, наконец.
      Настенька, по невольному любопытству, взглянула в окно; капитан тоже привстал и посмотрел. Терка, желая на остатках потешить своего начальника, нахлестал лошадь, которая, не привыкнув бегать рысью, заскакала уродливым галопом; дрожки забренчали, засвистели, и все это так расходилось, что возница едва справил и попал в ворота. Калинович, все еще под влиянием неприятного впечатления, которое вынес из дома генеральши, принявшей его, как видели, свысока, вошел нахмуренный.
      - Милости просим, милости просим, Яков Васильич, - говорил Петр Михайлыч, встречая гостя и вводя его в гостиную.
      - Это вот-с мой родной брат, капитан армии в отставке, а это дочь моя Анастасия, - прибавил он.
      Капитан расшаркался... Настенька слегка привстала; Калинович отдал им вежливый, но холодный поклон.
      - Не угодно ли вам водочки выпить? - продолжал Петр Михайлыч, указывая на закуску. - Это вот запеканка, это домашний настой; а тут вот грибки да рыжички; а это вот архангельские селедки, небольшие, но, рекомендую, превкусные.
      - Позвольте мне лучше покурить, - проговорил Калинович.
      - Сделайте милость! Господин капитан, ваша очередь угощать. Сам я мало курю; а вот у меня великий любитель и мастер по табачной части господин капитан!
      Капитан начал было выдувать свою коротенькую трубку.
      - Благодарю вас: у меня есть с собой, - возразил Калинович, вынимая папироску из портсигара.
      Капитан отложил трубку, но присек огня к труту собственного производства и, подав его на кремне гостю, начал с большим вниманием осматривать портсигар.
      - Хорошая вещь; вероятно, кожаная, - проговорил он.
      - Her, papier macha, - отвечал Калинович.
      Капитан совершенно не понял этого слова, однако не показал того.
      - А! Вероятно, английского изобретения! - произнес он глубокомысленно.
      - Не знаю, право.
      - Английская, - решил капитан.
      До всех табачных принадлежностей он был большой охотник и считал себя в этом отношении большим знатоком.
      - Где же вы изволили побывать?.. Кого видели? С кем познакомились? начал Петр Михайлыч.
      - Я был не у многих, но... и о том сожалею! - отвечал Калинович.
      - Это как? - спросил Петр Михайлыч с удивлением.
      Настенька посмотрела на молодого человека довольно пристально; капитан тоже взглянул на него.
      - Во-первых, городничий ваш, - продолжал Калинович, - меня совсем не пустил к себе и велел ужо вечером прийти в полицию.
      - Ха, ха, ха! - засмеялся Петр Михайлыч добродушнейшим смехом. - Этакой смешной ветеран! Он что-нибудь не понял. Что делать?.. Сим-то вот занят больше службой; да и бедность к тому: в нашем городке, не как в других местах, городничий не зажиреет: почти сидит на одном жалованье, да откупщик разве поможет какой-нибудь сотней - другой.
      При этих словах на лице Калиновича выразилась презрительная улыбка.
      - А семейство тоже большое, - продолжал Петр Михайлыч, ничего этого не заметивший. - Вон двое мальчишек ко мне в училище бегают, так и смотреть жалко: ощипано, оборвано, и на дворянских-то детей не похожи. Супруга, по несчастию, родивши последнего ребенка, не побереглась, видно, и там молоко, что ли, в голову кинулось - теперь не в полном рассудке: говорят, не умывается, не чешется и только, как привидение, ходит по дому и на всех ворчит... ужасно жалкое положение! - заключил Петр Михайлыч печальным голосом.
      Но молодой смотритель выслушал все это совершенно равнодушно.
      - У этого городничего очень хорошенькая дочка, слывет здесь красавицей, - полунасмешливо заметила ему Настенька.
      Калинович опять ничего не отвечал и только взглянул на нее.
      - Что ж?.. Действительно хорошенькая! - подхватил Петр Михайлыч. - У кого же еще изволили быть? - прибавил он, обращаясь к Калиновичу.
      - Еще я был у почтмейстера, - это чудак какой-то!
      - Именно чудак, - подтвердил Петр Михайлыч, - не глупый бы старик, богомольный, а все преставления света боится... Я часто с ним прежде споривал: грех, говорю, искушать судьбы божий, надобно жить честно и праведно, а тут буди его святая воля...
      - Он ужасный скупец, - заметила Настенька.
      - Почем ты, душа моя, знаешь? - возразил Петр Михайлыч. - А если и действительно скупец, так, по-моему, делает больше всех зла себе, живя в постоянных лишениях.
      - Да как же, папенька, только себе делает зло, когда деньги в рост отдает? Ростовщик! А история его с сыном? - перебила Настенька.
      - Что ж история его с сыном?.. Кто может отца с детьми судить? Никто, кроме бога! - произнес Петр Михайлыч, и лицо его приняло несколько строгое и недовольное выражение.
      Настенька переменила разговор.
      - У генеральши вы были? - отнеслась она к Калиновичу.
      - Был-с, - отвечал он.
      - Это здешний большой свет!
      - Кажется.
      - А дочь ее видели?
      - Не знаю, видел какую-то девицу или даму кривобокую или кривошейку не разберешь.
      - Совершенно без боку - ужасно! - подтвердила Настенька, - и вообразите, у них бывают балы, на которых и я имела счастье быть один раз; и она с этакой наружностью и в бальном платье - невозможно видеть равнодушно.
      - Господа! Молодые люди! - воскликнул Петр Михайлыч. - Не смейтесь над телесными недостатками; это все равно, что смеяться над больными - грех!
      - Мы и не смеемся, - возразил с усмешкою Калинович, - а напротив, она произвела на меня такое тяжелое и грустное впечатление, от которого я до сих пор не могу освободиться.
      - Кушать готово! - перебил Петр Михайлыч, увидев, что на стол уже поставлена миска. - А вы и перед обедом водочки не выпьете? - отнесся он к Калиновичу.
      - Нет, благодарю, - отвечал тот.
      - Как угодно-с! А мы с капитаном выпьем. Ваше высокоблагородие, адмиральский час давно пробил - не прикажете ли?.. Приимите! - говорил старик, наливая свою серебряную рюмку и подавая ее капитану; но только что тот хотел взять, он не дал ему и сам выпил. Капитан улыбнулся... Петр Михайлыч каждодневно делал с ним эту штуку.
      - Ну, а уж теперь не обману, - продолжал он, наливая другую рюмку.
      - Знаю-с, - отвечал капитан и залпом выпил свою порцию.
      Все вышли в залу, где Петр Михайлыч отрекомендовал новому знакомому Палагею Евграфовну. Калинович слегка поклонился ей; экономка сделала ему жеманный книксен.
      - Нас, кажется, сегодня хотят угостить потрохами, - говорил Петр Михайлыч, садясь за стол и втягивая в себя запах горячего. - Любите ли вы потроха? - отнесся он к Калиновичу.
      - Да, ем, - отвечал тот с несколько насмешливой улыбкой, но, попробовав, начал есть с большим аппетитом. - Это очень хорошо, - проговорил он, - прекрасно приготовлено!
      - Художественно-с! - подхватил Петр Михайлыч. - Палагея Евграфовна, честь эта принадлежит вам; кланяемся и благодарим от всей честной компании!
      Экономка тупилась, модничала и, по-видимому, отложила свое обыкновение вставать из-за стола. За горячим действительно следовала стерлядь, которой Калинович оказал достодолжное внимание. Соус из рябчиков с приготовленною к нему подливкою он тоже похвалил; но более всего ему понравилась наливка, которой, выпив две рюмки, попросил еще третью, говоря, что это гораздо лучше всяких ликеров.
      У Палагеи Евграфовны от удовольствия обе щеки горели ярким румянцем.
      После обеда все снова возвратились в гостиную.
      - Скажите-ка мне, Яков Васильич, - начал Петр Михайлыч, - что-нибудь о Московском университете. Там, я слышал, нынче прекрасные профессора. Вы какого изволили быть факультета?
      - Юрист.
      - Прекрасный факультет-с!.. Я сам воспитывался в Московском университете, по словесному факультету, и в мое время весьма справедливо и достойно славился Мерзляков. Человек был с светлой головой. Бывало, начнет разбирать Державина построчно, каждое слово. "Вот такой-то, говорит, стих хорош, а такой-то посредственный; вот бы, говорит, как следовало сказать", да и начнет импровизировать стихами. Мы только слушаем, и если б тогда записывать его импровизации, прелестные бы вышли стихотворения, - говорил Петр Михайлыч. - Любопытно мне знать, - продолжал он, подумав, - вспоминают ли еще теперь господа студенты Мерзлякова, уважают ли его, как следует.
      - Очень, - отвечал Калинович, - особенно как профессора.
      - Это делает честь молодому поколению: таких людей забывать не следует! - заключил старик и вздохнул. Несколько рюмок наливки, выпитых за столом, сделали его еще разговорчивее и настроили в какое-то приятно-грустное расположение духа. - Вот мне теперь, на старости лет, - снова начал он как бы сам с собою, - очень бы хотелось побывать в Москве; деньгами только никак не могу сбиться, а посмотрел бы на белокаменную, в университет бы сходил... Пустят, я думаю, старого студента хоть на стены посмотреть. Многие товарищи мои теперь известные литераторы, ученые; в студентах я с ними дружен бывал, оспаривал иногда; ну, а теперь, конечно, они далеко ушли, а я все еще пока отставной штатный смотритель; но, так полагаю, что если б я пришел к ним, они бы не пренебрегли мною.
      Калинович слушал Петра Михайлыча полувнимательно, но зато очень пристально взглядывал на Настеньку, которая сидела с выражением скуки и досады в лице. Петр Михайлыч по крайней мере в миллионный раз рассказывал при ней о Мерзлякове и о своем желании побывать в Москве. Стараясь, впрочем, скрыть это, она то начинала смотреть в окно, то опускала черные глаза на развернутые перед ней "Отечественные записки" и, надобно сказать, в эти минуты была прехорошенькая.
      - Вы что-то такое читаете? - отнесся к ней Калинович.
      - Нет, так, покуда перелистываю, - отвечала она.
      - А вы любите читать?
      - Очень; это единственное для меня развлечение. Нынче я еще меньше читаю, а прежде решительно до обморока зачитывалась.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32