Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тысяча душ

ModernLib.Net / Отечественная проза / Писемский Алексей / Тысяча душ - Чтение (стр. 20)
Автор: Писемский Алексей
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - А что отец? Скажи мне...
      - Он, бедный - пожалей его - болен, в параличе, - отвечала Настенька, и голос ее задрожал.
      - Как же это? - повторил Калинович, все еще не могший прийти в себя.
      Сколько ни был он рад приезду Настеньки, но в глубине души его уже шевельнулся отвратительный вопрос: "Как же и на что мы будем жить?"
      - Вели, однако, взять мои вещи у извозчика! Есть у тебя кто-нибудь? продолжала Настенька.
      - Есть. Эй, Федор! - крикнул Калинович.
      Федор, конечно, не откликнулся на первый зов.
      - Что ж ты, болван? - повторил Калинович. - Поди сейчас и принеси сюда вещи от извозчика.
      Федор, сердито промычавши себе под нос, ушел.
      - Ну что, не брани его! - сказала Настенька.
      Калинович горько улыбнулся.
      - Если бы ты, душа моя, только знала, что я, бывши больным, перенес от этого животного... - проговорил он.
      - Очень знаю и знала, но теперь тебе будет хорошо: я сама тебе стану служить, - отвечала Настенька, прижимаясь к нему.
      Федор принес три узла, составлявшие весь ее багаж.
      - Сколько я тебе, друг мой, денег привезла! - продолжала она, проворно вскакивая с дивана, и, достав из одного мешочка шкатулку, отперла ее и показала Калиновичу. Там было тысячи две серебром.
      - Ах, ты сумасшедшая! Какие же это деньги? - спросил он.
      - Не твое дело, - отвечала Настенька. - Однако я ужасно устала и есть хочу. Что ж ты мне чаю не велишь дать? - прибавила она.
      - Федор! Самовар! Живей! - крикнул Калинович и опять привлек к себе Настеньку, посадил ее около себя, обнял и начал целовать.
      На глазах его снова навернулись слезы.
      - Ах, какой ты истеричный стал! Ведь я теперь около тебя; о чем же плакать? - говорила Настенька.
      Федор принес нечищеный самовар и две старые чашки.
      - Перестань же, я чаю хочу. А ты хочешь? - прибавила она.
      - Да, налей и мне! Ты давно уж меня не поила чаем, - отвечал Калинович.
      - Давно, друг мой, - сказала Настенька и, поцеловав еще раз Калиновича, села разливать чай. - Ах, какие гадкие чашки! - говорила она, тщательно обмывая с чашек грязь. - И вообще, cher ami, посмотри, как у тебя в комнате грязно и нехорошо! При мне этого не будет: я все приведу в порядок.
      - Не до чего было: умирать сбирался... - отвечал Калинович.
      - Этого не смейте теперь и говорить. Теперь вы должны быть счастливы и должны быть таким же франтом, как я в первый раз вас увидела - я этого требую! - возразила Настенька и, напившись чаю, опять села около Калиновича. - Ну-с, извольте мне рассказывать, как вы жили без меня в Петербурге: изменяли мне или нет?
      - Не до измен было! - отвечал Калинович, скрыв притворным вздохом нетвердость в голосе.
      - Я знаю, друг мой, что ты мне не изменишь, а все-таки хотела тебе ухо надрать больно-больно: вот как!.. - говорила Настенька, теребя Калиновича потихоньку за ухо. - Придумал там что-то такое в своей голове, не пишет ни строчки, сам болен...
      - Ну, прости меня! - сказал Калинович, целуя ее руку.
      - Прости? А ты не знаешь, что довел было меня до самоубийства?
      Калинович посмотрел на нее.
      - О, вздор какой! - проговорил он.
      - Нет, не вздор; после этого ты не знаешь ни характера моего, ни любви моей к тебе, - возразила Настенька. - Тогда, как ты уехал, я думала, что вот буду жить и существовать письмами; но вдруг человек не пишет месяц, два, три... полгода, наконец! Что другое могла я предположить, кроме смерти твоей! Спрашиваю всех, читаю газеты, журналы, чтоб только имя твое встретить, - и нигде ничего! Князь тогда приехал в город; я, забывши всякий стыд, пошла к нему... на коленях почти умоляла сказать, не знает ли чего о тебе. "Ничего, говорит, не знаю!"
      Калинович слушал, потупив голову.
      - И я решительно бы тогда что-нибудь над собою сделала, - продолжала Настенька, - потому что, думаю, если этот человек умер, что ж мне? Для чего осталось жить на свете? Лучше уж руки на себя наложить, - и только бог еще, видно, не хотел совершенной моей погибели и внушил мне мысль и желание причаститься... Отговела я тогда и пошла на исповедь к этому отцу Серафиму помнишь? - настоятель в монастыре: все ему рассказала, как ты меня полюбил, оставил, а теперь умер, и что я решилась лишить себя жизни!
      Калинович слегка улыбнулся и покачал головой.
      - Что ж он на это сказал тебе? - спросил он.
      - А то сказал, что "привязанности, говорит, земные у тебя сильны, а любила ли ты когда-нибудь бога, размышляла ли о нем, безумная?" Я стою, как осужденная, и, конечно, в этакую ужасную минуту, как вообразила, припомнила всю свою жизнь, так мне сделалось страшно за себя... "Неужели, говорит, твое развращенное сердце окаменело и для страха перед господом, судьей грозным, во громах и славе царствующим? Молись, говорит, до кровавого пота!" Какой-то трепет духовный, ужас, друг мой, овладел мной... знаешь, как иногда перед причастьем ждешь, что вот огонь небесный спалит тебя, недостойную. Всплеснула я руками, бросилась на колени и точно уж молилась: всю, кажется, душу мою, все сердце выплакала. "Я, говорит, теперь, положу на тебя эпитимью и, когда увижу, что душа твоя просветлела, тогда причащу", и начал потом говорить мне о боге, о назначении человека... именно раскрыл во мне это религиозное чувство... Я поняла тогда, как он выразился, что, только вооруженные мечом любви к богу, можем мы сражаться и побеждать полчище наших страстей.
      Калинович снова улыбнулся и вообще он слушал Настеньку, как слушает иногда мать милую болтовню своего ребенка. Та заметила, наконец, это.
      - Ты смеешься?.. Я умирала - а он смеется! Что ж это, друг мой? сказала она со слезами на глазах.
      - Я не тому... - произнес Калинович, целуя ее руку.
      - Я знаю чему! - подхватила Настенька. - И тебя за это, Жак, накажет бог. Ты вот теперь постоянно недоволен жизнью и несчастлив, а после будет с тобой еще хуже - поверь ты мне!.. За меня тоже бог тебя накажет, потому что, пока я не встречалась с тобой, я все-таки была на что-нибудь похожа; а тут эти сомнения, насмешки... и что пользы? Как отец же Серафим говорит: "Сердце черствеет, ум не просвещается. Только на краеугольном камне веры, страха и любви к богу можем мы строить наше душевное здание".
      Калинович нарочно старался смотреть в угол.
      - Не убивай во мне этой силы, которую этот святой человек дал мне...
      - Ну хорошо, - перебил Калинович, - скажи лучше, давно ли старик заболел?
      Настенька вздохнула и отвечала:
      - Все в это же время! Он ужасно о тебе грустил... ну, и потом видит меня в моем отчаянном положении. Если б тогда кто посмотрел на нас - ужас что такое! Все мы, например, постоянно думали о тебе, а друг с другом ни слова об этом; ко всему этому, наконец, будят меня раз ночью и говорят, что с отцом паралич. Не имей я в душе твердой религии, я, конечно бы, опять решилась на самоубийство, потому что явно выхожу отцеубийцей; но тут именно взглянула на это, как на новое для себя испытание, и решилась отречься от мира, ходить за отцом - и он, сокровище мое, кажется, понимал это: никому не позволял, кроме меня, лекарства ему подавать, белье переменять...
      - Как же он отпустил тебя? - возразил Калинович, глядя ей в лицо.
      Настенька махнула только рукой.
      - И не спрашивай лучше! - проговорила она. - Тогда как получила твое письмо, всем твоим глупостям, которые ты тут пишешь, что хотел меня кинуть, я, конечно, не поверила, зная наперед, что этого никогда не может быть. Поняла только одно, что ты болен... и точно все перевернулось в душе: и отца и обет свой - все забыла и тут же решилась, чего бы мне ни стоило, ехать к тебе.
      Калинович слегка улыбнулся.
      - А что же отец Серафим? Как на это взглянул? - спросил он.
      Настенька тоже усмехнулась.
      - Какой уж тут отец Серафим! Смела я к нему показаться с таким намерением! Все уж потихоньку сделала и уехала, так что иногда я думаю и решительно не понимаю себя. Что же это, наконец, за любовь моя к тебе? Точно ты имеешь надо мной какую-то сверхъестественную власть. Греха? И того как будто бы не существует для меня в отношении тебя. Кажется, если б меня совершенно убедили, что за любовь к тебе я обречена буду на вечные муки, я и тогда бы не побоялась и решилась. Против отца теперь... как хочешь, продолжала она, больше и больше одушевляясь, - я ужасно его люблю; но когда что коснется тебя - я жалости к нему не чувствую. Когда задумала ехать к тебе, сколько я тут налгала... Господи! Сам он читать не может; я написала, во-первых, под твою руку письмо, что ты все это время был болен и потому не писал, а что теперь тебе лучше и ты вызываешь меня, чтоб жениться на мне, но сам приехать не можешь, потому что должен при журнале работать - словом, сочинила целую историю... Палагею Евграфовну тоже поймала на одну удочку: отвела ее потихоньку к себе в комнату, стала перед ней на колени. "Душечка, говорю, Палагея Евграфовна, не смущайте и не отговаривайте папашу. Вы сами, может быть, любите человека, и каково бы вам было, если б он больной был далеко от вас: вы бы, конечно, пешком убежали к нему..." Ну и разжалобила.
      Калинович качал головой.
      - Ну, а капитан что? - спросил он.
      - Ах, душка, с капитаном у меня целая история была! - отвечала Настенька. - Первые дни он только дулся; я и думала, что тем кончится: промолчит по обыкновению. Однако вдруг приходит ко мне и своим, знаешь, запинающимся языком говорит, что вот я еду, отец почти при смерти, и на кого я его оставлю... Мучил, я тебе говорю, терзал меня, как я не знаю что... И, наконец, прямо говорит, что ты меня опять обманешь, что ты, бывши еще здесь, сватался к этой Полине и княжеской дочке и что оттого уехал в Петербург, что тебе везде отказали... Тут уж я больше не вытерпела, вспылила. "Не смейте, говорю, дяденька, говорить мне про этого человека, которого вы не можете понимать; а в отношении меня, говорю, любовь ваша не дает вам права мучить меня. Если, говорю, я оставляю умирающего отца, так это нелегко мне сделать, и вы, вместо того чтоб меня хоть сколько-нибудь поддержать и утешить в моем ужасном положении, вы вливаете еще мне яду в сердце и хотите поселить недоверие к человеку, для которого я всем жертвую!" И сама, знаешь, горько-горько заплакала; но он и тут меня не пожалел, а пошел к отцу и такую штучку подвел, что если я хочу ехать, так чтоб его с собой взяла, заступником моим против тебя. Можешь себе представить, как это взорвало меня с моим самолюбием! Я велела ему сказать через людей, что я хоть и девушка, но мне двадцать три года, и в гувернерах я не нуждаюсь, да и возить мне их с собой не на что... Так и кончилось, так я и уехала, почти не простясь с ним.
      Калинович опять покачал головой.
      - Ну зачем это? Он любит тебя... - проговорил он.
      - Может быть, - возразила Настенька, вздохнув, - но только ужасно какой упрямый человек! Вообрази себе: при отъезде моем он ни в чем не хотел мне помочь, так что я решительно обо всем сама должна была хлопотать. Во-первых, денег надо было достать. Я очень хорошо знала, что у тебя их мало, и вдруг я приеду без ничего... Имение решилась заложить, отцу сказала - он позволил; однако, говорят, скоро этого нельзя сделать. "Господи, думаю, что ж мне делать?" А на сердце между тем так накипело, что не жить - не быть, а ехать к тебе. Придумала занять у почтмейстера и вот, душа моя, видела скупого человека - ужас! Целую неделю я каждый день к нему ездила. Решился, наконец, за какие-то страшные проценты... после мне уж растолковали. Выхлопотала я, наконец, все эти бумаги. Румянцев, спасибо, все помогал, его уж все посылала. Привожу их к нему, стал он деньги отсчитывать и, представь себе, дрожит, слезы на глазах: "Не обманите, говорит, меня!" - просто плачет.
      Проговорив это. Настенька утомилась и задумалась.
      - Потом прощанья эти, расставанья начались, - снова продолжала она. Отца уж только тем и утешала, что обещала к нему осенью непременно приехать вместе с тобой. И, пожалуйста, друг мой, поедем... Это будет единственным для меня утешением в моем эгоистическом поступке.
      Калинович думал.
      - Как же ты ехала? Неужели даже без девушки? - спросил он, как бы желая переменить разговор и не отвечая на последние слова Настеньки.
      - Да... Из города, впрочем, я выехала с одной помещицей, - отвечала она, - дура ужасная, и - можешь вообразить мое нетерпение скорей доехать, а она боится: как темно, так останавливаемся ночевать, не едем... Мне кусок в горло нейдет, а она ест, как корова... храпит. Потом у нас колесо сломалось; извозчик нам нагрубил, и в Москве, наконец, я решительно осталась одна-одинехонька. Никого не знаю - ужас! Поехала, однако, на железную дорогу; там хотела сэкономничать, взяла в третьем классе - и, представь себе, очутилась решительно между мужиками: от тулупов воняет; а тут еще пьяный какой-то навязался, - начал со мной куртизанить. Ночь наступила... ужас, я тебе говорю. Когда здесь вышла из вагона, так просто перекрестилась. "Господи, думаю, неужели теперь я не одна и увижу его, моего друга, моего ангела!" Ох, как я тебя люблю!
      Говоря последние слова, Настенька обвила Калиновича руками и прижалась к его груди. Он поцеловал ее в раздумье.
      - Нет, так любить невозможно! - проговорил он.
      - Отчего невозможно? - спросила Настенька.
      - Так невозможно, - проговорил Калинович, и на глазах его снова навернулись слезы.
      VIII
      На первое время Настенька точно благодать принесла в житье-бытье Калиновича. Здоровье его поправилось совершенно; ему возвратилась его прежняя опрятность и джентльментство в одежде. Вместо грязного нумера была нанята небольшая, но чистенькая и светлая квартирка, которую они очень мило убрали. Настеньку первое время беспокоила еще мысль о свадьбе, но заговорить и потребовать самой этого - было очень щекотливо, а Калинович тоже не начинал. Впрочем, она, чтоб успокоить отца, написала ему, что замужем, и с умыслом показала это письмо Калиновичу.
      - Посмотри, друг мой, что я пишу, - сказала она с улыбкой.
      - Да, хорошо, - отвечал он, тоже с улыбкой, и разговор тем кончился.
      Благодаря свободе столичных нравов положение их не возбуждало ни с какой стороны ни толков, ни порицаний, тем более, что жили они почти уединенно. У них только бывали Белавин и молодой студент Иволгин. Первого пригласил сам Калинович, сказав еще наперед Настеньке: "Я тебя, друг мой, познакомлю с одним очень умным человеком, Белавиным. Сегодня зайду к нему, и он, вероятно, как-нибудь вечерком завернет к нам". Настеньке на первый раз было это не совсем приятно.
      - Нет... я не выйду, - сказала она, - мне будет неловко... все, как хочешь, при наших отношениях... Я лучше за ширмами послушаю, как вы, два умные человека, будете говорить.
      - Вот вздор какой! С таким развитым и деликатным человеком разве может быть неловко? - возразил Калинович и ушел.
      В это самое утро, нежась и развалясь в вольтеровском кресле, сидел Белавин в своем кабинете, уставленном по всем трем стенам шкапами с книгами, наверху которых стояли мраморные бюсты великих людей. Перед ним на столе валялись целые кипы всевозможных журналов и газет. От нечего ли делать или по любви к подобному занятию, но только он с полчаса уже играл хлыстом с красивейшим водолазом, у которого глаза были, ей-богу, умней другого человека и который, как бы потешая господина, то ласково огрызался, тщетно стараясь поймать своей страшной пастью кончик хлыста, то падал на мягкий ковер и грациозно начинал кататься.
      Вошел Калинович.
      - Здравствуйте, - проговорил своим приветливым тоном Белавин, и после обычных с обеих сторон жалоб на петербургскую погоду Калинович сказал:
      - Я теперь переехал на другую квартиру.
      - А! - произнес Белавин.
      - Особа, о которой мы с вами говорили, тоже приехала сюда, присовокупил он с улыбкой и потупившись.
      - А! - произнес опять Белавин, тоже несколько потупившись. - Очень рад, - прибавил он.
      Калинович с некоторым усилием объявил, что он желал бы познакомить Белавина с ней, и потому просит его как-нибудь уделить им вечерок.
      - Непременно-с; сегодня же, если позволите, - отвечал Белавин.
      Затем они потолковали еще с полчаса о разных новостях, причем хозяин разговорился, между прочим, об одной капитальной журнальной статье, разобрал ее с свойственной ему тонкостью и, не найдя в ней ничего нового и серьезного, воскликнул: - Что это за бедность умственная, удивительно!
      - Удивительно! - повторил и Калинович за ним.
      Распростившись, он пошел к своей Настеньке. Белавин между тем, позвав человека, велел, чтоб подавали экипаж, намереваясь часа два походить по Невскому, а потом ехать в английский клуб обедать. Странное и довольно любопытное явление могут представить читателю эти два человека, которых мы видели теперь вместе. Белавин, сколько можно было его понять, по всем его убеждениям, был истый романтик, идеалист, - как хотите, назовите. Богатый человек, он почти не служил, говоря, что не может укладываться ни в какой служебной рамке. Всю почти первую молодость он путешествовал: Рим знал до последней его картины, до самого глухого переулка; прошел пешком всю Швейцарию; жил и учился в Париже, в Лондоне... но и только! Во всем остальном жизнь его была в высшей степени однообразна и бесцветна. Вся она как будто бы состояла из этого стремления к образованию, из толков об изящном, о науке, о политике, из хороших потом обедов, из житья летом в своей усадьбе или на даче, но всегда при удивительно хорошем местоположении. Даже имением своим он управлял особенно как-то расчетливо и спокойно. Самые искренние его приятели в отношении собственного его сердца знали только то, что когда-то он был влюблен в девушку, которой за него не выдали, потом был в самых интимных отношениях с очень милой и умной дамой, которая умерла; на все это, однако, для самого Белавина прошло, по-видимому, легко; как будто ни одного дня в жизни его не существовало, когда бы он был грустен, да и повода как будто к тому не было, - тогда как героя моего, при всех свойственных ему практических стремлениях, мы уже около трех лет находим в истинно романтическом положении. Чем это условливалось? В самом ли деле в романтизме лежит большая доля бесстрастности, или вообще романтики, как люди более требовательные, с более строгим идеалом, не так склонны подпадать увлечениям, а потому как будто бы меньше живут и меньше оступаются?
      В ожидании Белавина мои молодые хозяева несколько поприготовились. В маленькой зальце и кабинете пол был навощен; зажжена была вновь купленная лампа; предположено было, чтоб чай, приготовленный с несколько изысканными принадлежностями, разливала сама Настенька, словом - проектировался один из тех чайных вечеров, которыми так изобилует чиновничий Петербург.
      - Вы извольте одеться по-домашнему, не нарядно, но только посвежей, сказал Калинович Настеньке. Он желал ею похвастаться перед Белавиным.
      - Да, мой друг, хорошо, - отвечала та, угадывая его намерение.
      Часов в девять раздался звонок: Белавин приехал. Калинович представил его Настеньке, как бы хозяйке дома: она немного сконфузилась.
      - Мы еще без вас уже много о вас говорили, - сказал гость бесцеремонным, но вежливым тоном, пожимая ее маленькую ручку.
      - А он говорил обо мне? - спросила Настенька, взглянув на Калиновича.
      - Да, - отвечал значительно Белавин, садясь и опираясь на свою дорогую трость.
      - Ну, однако, скажите, - продолжал он, обращаясь к Настеньке, как бы старый знакомый, - вы, вероятно, в первый раз еще в Петербурге? Скажите, какое произвел он на вас впечатление? Я всегда интересуюсь знать, как все это отражается на свежем человеке.
      - Я еще почти не видала Петербурга и могу сказать только, что зодчество, или, собственно, скульптура - одно, что поразило меня, потому что в других местах России... я не знаю, если это и есть, то так мало, что вы этого не увидите; но здесь чувствуется, что существует это искусство, это бросается в глаза. Эти лошади на мосту, сфинксы, на домах статуи...
      Так старалась объяснить намеками свою мысль Настенька, видимо, желавшая заговорить о чем-нибудь поумнее.
      - А что, пожалуй, что это и верно! - произнес в ответ ей Белавин. - Я сам вот теперь себя поверяю! Действительно, это так; а между тем мы занимаем не мили, а сотни градусов, и чтоб иметь только понятие о зодчестве, надобно ехать в Петербург - это невозможно!.. Страна чересчур уж малообильная изящными искусствами... Слишком уж!..
      - В театр теперь все сбираемся и не можем никак попасть - так это досадно! - продолжала Настенька.
      - В театр-с, непременно в театр! - подхватил Белавин. - Но только не в Александринку - боже вас сохрани! - а то испортите первое впечатление. В итальянскую оперу ступайте. Это и Эрмитаж, я вам скажу, - два места в Петербурге, где действительно можно провести время эстетически.
      - Да, и в Эрмитаж, - подхватила Настенька.
      - Непременно. И вот вам совет: не начинайте с испанской школы, а то увидите Мурильо{297}, и он убьет у вас все остальное, так что вы смотреть не захотите, потому что Рафаэль тут очень слаб... Немецкая эта школа и плоха и мала... Во французской Пуссен{297} еще вас немного затронет, но Мурильо... этакой страстности в колорите, в положении... боже ты мой! И все это сдержанное, соразмеренное величайшим художественным тактом - неподражаемо! Он и богатство фламандской школы... это восхитительно...
      - Ах, как я рада! - произнесла Настенька, пришедшая в волнение от одной уж мысли, что все это увидит. - Я не знаю, - продолжала она, - для музыки я, кажется, просто не рождена, потому что у меня очень дурной слух; но театр... Я, конечно, сносного даже не видала, по, кажется, могу ужасно к нему привязаться. И так мне вот досадно на Якова Васильича: третьего дня, вообразите, приходил к нему какой-то молодой человек, Иволгин, который, как сам он говорит, страстно любит театр и непременно хочет быть актером; но Яков Васильич именно за это не хочет быть с ним знаком! Это неумно и несовременно!
      Последние слова Настенька произнесла с большим одушевлением. Белавин все пристальней и внимательней в нее вглядывался.
      - Да, - подтвердил он ей.
      Калинович между тем улыбался.
      - Это вот тот самый студент, который в театре к нам прислушивался, сказал он Белавину.
      Тот кивнул головой.
      - Сын очень богатого отца, - продолжал Калинович, - который отдал его в университет, но он там ничего не делает. Сначала увлечен был Каратыгиным, а теперь сдуру изучает Шекспира. Явился, наконец, ко мне, больному, начал тут бесноваться...
      - Ну, да; ты тогда был болен; а теперь что ж? Ты сам согласен, что все-таки стремление это в нем благородно: как же презирать его за это? возразила Настенька.
      - И особенно между петербургской молодежью, - вмешался Белавин, которая так вся подтянута, прилична, черства и никаких уж не имеет стремлений ни к чему, что хоть немного выходит из обыденного порядка.
      - Да, - подтвердила Настенька. - Но согласитесь, если с ним будут так поступать и в нем убьют это стремление, явится недоверие к себе, охлаждение, а потом и совсем замрет. Я, не зная ничего, приняла его, а Яков Васильич не вышел... Он, представьте, заклинал меня, чтоб позволили ему бывать, говорит, что имеет крайнюю надобность - так жалко! Может быть, у него в самом деле есть талант.
      - Какой тут талант! Что это такое! - воскликнул уж с досадою Калинович. - Ничего не может быть несноснее для меня этой сладенькой миротворности, которая хочет все приголубить, а в сущности это только нравственная распущенность.
      - Уж вовсе у меня это не распущенность, а очень сознательное чувство! возразила Настенька. - Он вот очень хорошо знает, - продолжала она, указав на Калиновича и обращаясь более к Белавину, - знает, какой у меня ужасный отрицательный взгляд был на божий мир; но когда именно пришло для меня время такого несчастия, такого падения в общественном мнении, что каждый, кажется, мог бросить в меня безнаказанно камень, однако никто, даже из людей, которых я, может быть, сама оскорбляла, - никто не дал мне даже почувствовать этого каким-нибудь двусмысленным взглядом, - тогда я поняла, что в каждом человеке есть искра божья, искра любви, и перестала не любить и презирать людей.
      - Нравственная перемена к лучшему, - заметил Белавин.
      - Что ж тут к лучшему? - перебил Калинович. - Вы сами заклятой гонитель зла... После этого нашего знакомого чиновного господина надобно только похваливать да по головке гладить.
      - Зло надобно преследовать, а добро все-таки любить, - отвечал спокойно Белавин.
      - И тогда только вы будете в человеке глубоко ненавидеть зло, когда вы способны полюбить в нем искру, малейшую каплю добра! - подхватила Настенька с полным одушевлением и ударив даже ручкой по столу.
      - Браво! - воскликнул Белавин, аплодируя ей. - Якову Васильичу, сколько я мог заметить, капли мало: он любит, чтоб во всем было осязательное достоинство, чтоб все носило некоторый мундир, имело ранг; тогда он, может быть, и поверит.
      - Именно, - подхватила Настенька, - и в нем всегда была эта наклонность. Форма ему иногда закрывала глаза на такое безобразие, которое должно было с первого же разу возмутить душу. Вспомни, например, хоть свои отношения с князем, - прибавила она Калиновичу, который очень хорошо понимал, что его начинают унижать в споре, а потому рассердился не на шутку.
      - Погодите! Я сейчас же вам доставлю удовольствие наслаждаться этой искрой божьей. Я сейчас же выпишу этого господина. Постойте; пускай он вас учитает! - проговорил он полушутливым и полудосадливым тоном и тут же принялся писать записку.
      - Зачем же выписывать, чтоб смеяться потом? - заметила Настенька.
      Белавин одобрительно кивнул головой.
      - Я не буду смеяться, а посмотрю на вас, что вы, миротворцы, будете делать, потому что эта ваша задача - наслаждаться каким-нибудь зернышком добра в куче хлама - у вас чисто придуманная, и на деле вы никогда ее не исполняете, - отвечал Калинович и отправил записку.
      Студент не заставил себя долго дожидаться: еще не встали из-за чая, как он явился с сияющим от удовольствия лицом.
      - Как я вам благодарен! - проговорил он Калиновичу.
      Тот представил ею Белавину.
      - Monsieur Белавин! - проговорил он с усмешкою.
      Студент пришел в окончательный восторг.
      - Как я рад, что имею счастие... - начал он с запинкою и садясь около своего нового знакомого. - Яков Васильич, может быть, говорил вам...
      Белавин отвечал ему вежливой улыбкой.
      - А что, как ваш Гамлет идет? - спросил Калинович.
      - Гамлета уж я, Яков Васильич, оставил, - отвечал студент наивно. - Он, как вы справедливо заметили, очень глубок и тонок для меня в отделке; а теперь - так это приятно для меня, и я именно хотел, если позволите, посоветоваться с вами - в одном там знакомом доме устраивается благородный спектакль: ну, и, конечно, всей пьесы нельзя, но я предложил и хочу непременно поставить сцены из "Ромео и Юлии".
      - И сами, конечно, будете играть Ромео? - спросил Калинович.
      - Да, не знаю, как удастся. Конечно, на себя я еще больше надеюсь, потому что все-таки много работал, но, главное, девицы, которые теперь участвуют, никак не хотят играть Юлии.
      - Отчего ж? - спросила Настенька.
      Студент пожал плечами.
      - Говорят, - отвечал он, - что роль трудна и что Юлия любит Ромео, а выражать это чувство на подмостках неприлично.
      Настенька усмехнулась.
      - Здесь то же, как и в провинции: там, я знаю, в одном доме хотели играть "Горе от ума" и ни одна дама не согласилась взять роль Софьи, потому что она находится в таких отношениях с Молчалиным, - отнеслась она к Белавину.
      - Общая участь всех благородных спектаклей! - отвечал тот.
      - Прочитайте нам что-нибудь, - сказал Калинович студенту с явною целью потешиться над ним.
      - Если позволите, я и книгу с собой принес, - отвечал тот, ничего этого не замечая. - Только одному неловко; я почти не могу... Позвольте вас просить прочесть за Юлию. Soyez si bonne!* - отнесся он к Настеньке.
      ______________
      * Будьте так добры! (франц.).
      - Я никогда не читала таким образом и, вероятно, дурно прочту, отвечала она, взглянув мельком на Калиновича.
      - Вы, вероятно, превосходно прочтете! - подхватил студент.
      - Конечно, кому же, кроме вас, читать за Юлию? - проговорил ей Калинович.
      Настенька незаметно покачала ему с укоризной головой.
      - Извольте, - сказала она и, желая загладить насмешливый тон Калиновича, взяла книгу, сначала просмотрела всю предназначенную для чтения сцену, а потом начала читать вовсе не шутя.
      Студент пришел в восторг.
      - Превосходно! - воскликнул он, и сам зачитал с жаром.
      Калинович взглянул было насмешливо на Настеньку и на Белавина; но они ему не ответили тем же, а, напротив, Настенька, начавшая следующий монолог, чем далее читала, тем более одушевлялась и входила в роль: привыкшая почти с детства читать вслух, она прочитала почти безукоризненно.
      - Знаете что? Вы прекрасно читаете; у вас решительно сценическое дарование! - проговорил, наконец, Белавин, сохранявший все это время такое выражение в лице, по которому решительно нельзя было угадать, что у него на уме.
      - Ах, я очень рада! - подхватила Настенька. - Вдруг я сделаюсь актрисой, - прибавила она, обращаясь к Калиновичу.
      - Чего доброго! - отвечал тот.
      Студент между тем пришел в какое-то исступление.
      - Превосходно, превосходно! - восклицал он и, обратившись к Белавину, стал того допрашивать: - Ну, а я что? Скажите, пожалуйста, как я?
      - Ничего; к стиху только прислушивайтесь; надобно больше вникать в смысл и вообще играть нервами, а не полнокровием!.. - отвечал тот.
      - Да, действительно, я именно этого и хочу достигнуть, - согласился студент. - Но вы превосходны! - обратился он к Настеньке. - И, конечно... я не смею, но это было бы благодеяние - если б позволили просить вас сыграть у нас Юлию. Театр у нашей хорошей знакомой, madame Volmar... я завтра же съезжу к ней и скажу: она будет в восторге.
      - Благодарю вас, но я никогда не играла, - полуотговаривалась Настенька.
      - De grace, soyez si bonne!* Будьте великодушны, я готов вас на коленях просить! - приставал студент.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32