Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мост в белое безмолвие

ModernLib.Net / История / Мери Леннарт / Мост в белое безмолвие - Чтение (стр. 8)
Автор: Мери Леннарт
Жанр: История

 

 


      - Товарищ командир, у меня для вас бумага, - говорю я. Бумага действительно лежит у меня в планшетке.
      Командир останавливается, широко расставив ноги, и, смерив меня взглядом с ног до головы, с железной непоколебимостью хорошо отдохнувшего человека произносит:
      - Никаких бумаг.
      - Я хочу лететь вместе с вами.
      - Об этом не может быть и речи.
      - Но у меня бумага.
      - Для меня бумаги ничего не значат.
      До самолета метров двести. Этот путь я прохожу вместе с ними. Мы шагаем не спеша, как подобает командирам, и побежденным окажется тот, кто первым заговорит о деле.
      Беседуем о разном.
      Когда до самолета остается несколько десятков метров, командир останавливается и с наигранным безразличием говорит:
      - Ну-ка, покажите, что у вас там?
      - Значит, бумага все-таки что-то значит? {103}
      - Что поделаешь, такое сейчас время, - отвечает этот симпатичный человек.
      Взгляд его скользит по документу, потом он рассеянно складывает его.
      - Это очень утомительная поездка. Десять часов болтанки.
      - Куда мы полетим?
      - Ну, вокруг Новой Земли и Оранских островов.
      - А вы возьмете меня с собой, если я сознаюсь, что сам составил этот текст, напечатал его и сам же подписал?
      Это сущая правда. Документ называется "справка", и текст его выглядит примерно так: предъявитель сего товарищ имярек путешествует по такому-то и такому-то маршруту; для успешного его осуществления просим всех причастных к сему помогать ему по мере сил и возможностей. Подписал все это я сам. Кто еще подпишет такую дурацкую бумагу?! Обычно мне как-то неловко бывает объяснять, зачем я разъезжаю по белу свету и что, может быть, когда-нибудь напишу об этом. Проще передать эти функции бумаге. Проще и, увы, убедительнее.
      - Ну как, возьмете теперь меня с собой?
      - Черт побери, вот теперь-то я вас и возьму! - хохочет от души командир.
      - Смирно! - выкрикивает молодой парень в кожанке, как только мы пересекаем ту невидимую черту, за которой мой спутник перестает быть Алексеем Сергеевичем, человеком, ведущим частные разговоры, и становится командиром самолета.
      Впрочем, я не сказал бы, что экипаж "замирает" на месте. Во-первых, для этого все его члены слишком много летали вместе. Во-вторых, командир уже не так молод, чтобы цепляться за устав, и не так стар, чтобы устав мог вытеснить в нем человека. Да и не устав это вовсе - то, что заставляет всех на мгновение застыть неподвижно, правда, в том положении, в котором каждый из них стоял вокруг трапа самолета, с отблеском улыбки, вызванной только что услышанным анекдотом. Конечно, это не устав, а давний обычай помолчать перед дальней дорогой, пришедший на эту кочковатую взлетную полосу в тундре из тех далеких времен, когда каждое путешествие начиналось с первого шага. И теперь мы уже попутчики, связанные одной судьбой и одной целью. {104}
      - Вот, - тычет командир пальцем мне в спину, между лопаток, - прошу любить и жаловать.
      - Привет, - говорит парень в кожаной тужурке, только что скомандовавший всем встать по стойке "смирно".- Меня зовут Юрка, я второй пилот.
      А пожилой мужчина с хмурым лицом, которого у автобуса я чуть было не принял за командира, протягивает мне руку, считая, что мы с ним уже знакомы, так как у нас нашлись общие знакомые. Кто он? Оказывается, Евгений Георгиевич возил в Антарктике Смуула. "Как тесен мир!" - можно было бы воскликнуть, всплеснув руками, и, как всегда, в этой банальной фразе была бы доля правды, точнее - половина правды и половина неправды. Полярный мир тесен потому, что здесь мало людей и видны они издалека. Встретить здесь человека - событие, не то что на улице Виру, на Невском проспекте или на Пятой авеню. Не следует ли из этого, что мир больших городов своей анонимностью, черствым равнодушием и инфляцией человеческих ценностей уже сейчас непосильно велик? И все же в Таллине я еще чувствую себя хозяином и начинаю отчитывать любого, кто идет напрямик через газон, - к ужасу моей бывшей одноклассницы, преподающей общественные науки; она иногда забывает, что лабораторией общества является не учебный класс с его четырьмя покойными стенами и нравственными требованиями, а улица, у которой скоро не будет ни начала, ни конца, только две стены, две бесконечные каменные стены, в тени которых, если мы недоглядим, могут зачахнуть наши цветы и рассыпаться скрижали. Здесь же я дома, повсюду дома, среди своих, и если бы вечером я подал заявление, то утром мог бы приступить к работе вместе с Юркой.
      Внутри самолет разделен на три отсека. В носовом отсеке работают пилоты и штурман, средняя часть оборудована под лабораторию, а отделенная портьерой хвостовая часть служит складом: три бака запасного топлива, длинная труба под потолком, на которой раскачиваются спасательные жилеты, ярко-красные, как сам самолет, и кажущаяся сейчас лишней резиновая лодка. Слово "лаборатория" может вызвать не очень точные ассоциации. Здесь нет ни белой краски, ни пробирок, ни ученого педантизма. Эта часть самолета похожа скорее на кухню холостяка или цыганскую кибитку: все помещение обшито мохнатой черной фланелью, не хватает только фило-{105}логичек, переодетых в костюмы гаремных одалисок. С каждой стороны по три окна величиной с бычий глаз, под ними голубой пластиковый стол на ножках из алюминиевых трубок, такие можно увидеть в любой столовой, в России их почему-то называют рижской мебелью, кроме того, два кресла и табуретки, на которых чего только не делали - и мясо рубили, и рыбу потрошили, - а на стене, отделяющей кабину пилота, - измерительные приборы, некоторые из них так хрупки, что подвешиваются на пружинах. Тут же плита: не эффектное, с многими кнопками, лабораторное сооружение, а простецкая плитка с накаленной докрасна спиралью, которую включают еще до того, как самолет отрывается от земли. Техника живет своей жизнью, люди - своей. На огонь ставят воду в двух чайниках. Над плитой висит сковорода, в углу стоит ведро с водой, и соединенная лошадиная сила моторов вибрирует на ее поверхности расходящейся кругами рябью. Русоволосый парень стаскивает с себя выходные брюки, расправляет их по стрелке на вешалке, подвешивает вешалку между спасательными поясами, натягивает джинсы и подходит к плите. Другой устанавливает между желтыми, сладковато пахнущими бензобаками раскладушку, надевает тренировочный костюм, ложится и натягивает на голову одеяло. Он так спешит, словно боится опоздать куда-то. Вторая смена? Или только что встал из-за праздничного стола? Впрочем, это не мое дело, да к тому же он уже спит. Самолет до самого потолка наполняется ароматом. Ребята заваривают кофе, а на меня и не смотрят. Ну, это уж слишком. Исчезаю в кабине летчиков, хлопаю штурмана по плечу:
      - Что это такое, этот грязный лед?
      - Не знаю, не моя область, - отвечает Евгений Георгиевич, у которого совсем не такое хмурое лицо, как мне показалось раньше, - но у нас есть специалист. - Он откладывает логарифмическую линейку, встает и подводит меня к светловолосому молодому человеку. - Валерий, просвети человека насчет своей гляциологии.
      Кофе великолепен, лучшего мне в этом году в Сибири никто не предлагал.
      - Грязный лед идет из дельты, - объясняет Валерий. - Мелкие протоки промерзают до самого дна, во время ледохода льдины переворачиваются, и донная грязь оказывается наверху.
      Мы скользим над огромным ледовым полем, которое {106} пересекает тропинка, крест-накрест через нее идет дорога. Дорога, которая начинается и кончается в Карском море! Странная судьба для дороги, можно подумать, будто в потоке времени годы поменялись местами. Валерий объясняет, не прерывая работы. Он сидит лицом по направлению движения самолета, окно слева от него. На столе лежат коробка с цветными карандашами, лист бумаги размером с квадратный метр и наручные часы. За минуту самолет проходит четыре километра, и через каждую минуту ледовая карта увеличивается на полосу, длиной в четыре километра, а ширина ее двадцать миль. Валерий говорит, но взгляд его обращен в окно, на ледовое поле, рука движется вместе с самолетом, время от времени почти вслепую и машинально меняя на бумаге условные цвета. Радист протягивает штурману клочок бумаги с курсом и координатами, штурман расхаживает между радаром и нашим столом, здесь у него свои калька и логарифмическая линейка, но Валерий лишь изредка бросает на них взгляд: изменение направления полета самолета он воспринимает каким-то шестым чувством, вместе с самолетом сворачивается и загибается полоса раскрашенного пространства на его карте, которая пестрит уже всеми цветами, кроме одного - открытой воды почти не видно.
      - На какой высоте мы летим?
      - Официально мы обычно работаем на высоте от трехсот до шестисот метров, разрешено снижаться до ста метров, иногда даже до пятидесяти. Чем ниже, тем хуже.
      - Меньше обзор?
      - Да, и это тоже. Ну, и если что случится, ничего уже не поделаешь.
      - Смотрите не напутайте чего-нибудь, - кричит кто-то мне прямо в ухо. Это командир заглядывает через мое плечо в дневник. - Из-за вашего брата не у одного нашего парня талоны полетели к чертовой бабушке. Напишет, что плохая видимость, и самолет летит все время на пятидесяти метрах, а ты расхлебывай...
      Он подмигивает мне, и я все понимаю. Зачеркиваю одну строчку и показываю ему дневник.
      - Вот так-то, - с удовлетворением ухмыляется он. - И все на эстонском языке? Вот эту цифру тоже зачеркните!
      - Алексей Сергеевич, это же не высота полета!
      - А что же? {107}
      - Стаж Валерия. Он десятый год в ледовой разведке.
      - Скажи пожалуйста, как годы бегут, не уследишь! Зайдите к нам, через четверть часа я покажу вам Мыс Желания...
      - Дай-ка и мне взглянуть, - говорит Валерий, когда командир уходит.
      Он скользит взглядом по странице, кивает головой и пододвигает записную книжку обратно ко мне.
      - Моя мать эстонка, - говорит он.
      Звучит это всего лишь как объяснение, сделанное вовсе не для того, чтобы вызвать у меня доверие к себе или навязаться в друзья, и мне становится еще симпатичнее этот уравновешенный парень здесь, над голой ледовой пустыней, объединяющей людей не по национальным признакам, а по каким-то совсем другим, куда более простым и высоким. На земном шаре каждый третьетысячный человек - эстонец. Для меня этого вполне достаточно, чтобы чувствовать себя причастным всему, что здесь происходит, и ответственным за это.
      - Валерий, а страшно бывает?
      - Не то чтобы страшно, но иногда надоедает. Конечно, бывало и страшно. Как-то мы загорелись. Радар был старый, не выдержал напряжения, а тут рядом запасные баки, сам понимаешь, полные бензина.
      В ответ я могу только мрачно кивнуть головой, а техник в это время наклоняет кофейник, и струя кофе с тихим шипением наполняет кружку, заглушая грохот моторов, бензиновый угар и холодное дыхание Ледовитого океана, настороженно затаившегося по ту сторону трехмиллиметровой алюминиевой обшивки - близко и в то же время далеко.
      - Ты был на том, предпоследнем корабле?
      - Вот так штука! Значит, это ты кружил над нами?
      - Странно, правда? - невозмутимо удивляется он.
      Работников метеостанций на недоступных, ощетинившихся скалами островах Валерий узнает по голосам, он сбрасывает им свежие огурцы и газеты, но, окажись он в ленинградском трамвае рядом с кем-нибудь из них, они не узнали бы друг друга. Тот раз нам удалось пробиться сквозь последние пятьдесят, а может быть, всего пятнадцать метров высоты, которые отделяли мой корабль от его самолета, капитанский мостик "Вилян" от голубого рабочего стола Валерия... Даже в условиях относитель-{108}ности пространства, времени и человеческих отношений Севера это редкий случай. В этот миг я необыкновенно ясно, почти физически ощущаю сложное переплетение мира, зависимость нашей судьбы от сотен и тысяч обстоятельств, которые кажутся таинственными и не подвластными человеческой воле, как рокот самолета тогда над затянутым туманом Ледовитым океаном, но если начать распутывать клубок, в конце концов обязательно наткнешься на парня с зеленым или красным карандашом в руках, как раз в эту минуту откидывающего русую прядь со лба. Кроме конкретности, в этом опыте нет абсолютно ничего нового.
      Кабина пилота залита солнцем и синевой. Слева по борту появляется северная оконечность Новой Земли, солидный кусище суши с пологими горными вершинами, коричневыми, как замша. Мыс Желания устремился в мерцающее море наподобие лошадиного копыта, и только при виде темнеющих точек - домиков полярной станции - я начинаю в полной мере понимать мощь здешней природы и величие человека, сумевшего вцепиться в скалистую крутизну и пустить корни посреди белых ледовых полей и синего, как флаг, моря, которое простирается перед нами, такое же пустынное и торжественное, как в далекие времена Баренца. Это он обронил здесь голландское слово Eck Begierde, всего-навсего слово в дрожащей от холода пустоте, которую ветры, тысячелетиями продувавшие ее насквозь, сделали такой гладкой и обтекаемой, что даже слову не за что было бы уцепиться, если бы его не вынашивала крылатая надежда многих поколений. Eck Begierde - Мыс Желания - переводим мы сейчас, пожалуй, правильнее было бы сказать Мыс Грез, Мыс Чаяний: ведь Баренцу мерещились за ним пагоды и жемчуга жарких широт, далекие сказочные страны, где месяц опрокинулся навзничь, а Полярная звезда висит на вершинах пальм. Мы летим дальше на север, даже не покачав крылами в память мужественных первооткрывателей, и меняем курс только тогда, когда горизонт наконец в одном месте разрывается и белый сверкающий парус закутывается в кучевое облако.
      - Зефеи, - произносит штурман за моей спиной, смысл этой дегероизированной аббревиатуры доходит до меня уже после того, как самолет поворачивает на юг и видение исчезает.
      - Это Земля Франца-Иосифа?! {109}
      Штурман кивает головой.
      - Идите в купол, оттуда, может быть, ее еще видно.
      Земли Франца-Иосифа я больше не увидел, зато мир отсюда кажется совсем иным. Один купол у нас в потолке, он служит для измерения высоты звезд и солнца, другой, огромный, как глаз аллигатора, - на левом борту (может быть, лучше сказать, пользуясь морской терминологией, - на бакборте?), позади кресла пилота. Вот в этом-то куполе я и устроился: локоть, плечо и голова за бортом самолета, как будто в открытой спортивной машине; я вижу отсюда вибрирующий конец крыла, тяжелую сигару мотора с неподвижным нимбом пропеллера, руль высоты, похожий на тонкий палец, высунутый из самолета, и сверкающий ряд иллюминаторов - ощущение такое, словно я гляжу откуда-то со стороны на свою собственную жизнь.
      И еще немало других тайн открывается мне из этого купола, на прозрачном днище которого перекатываются забытые кем-то огрызок карандаша и зеленый ластик. На письменном столе я их наверняка не заметил бы, а здесь они простодушно парят над арктическим морем, и под ними сто метров сизой пустоты. Наблюдаю за тем, как из этой пустоты рождается туман. Он поднимается из моря длинными полосами, извиваясь и все же сохраняя строгую параллельность, будто проходит между зубьев гигантской гребенки, похожий на разводы песка в мелкой прибрежной воде. Это и есть разводы, потому что между ними движется ветер, гася сверканье воды. Какой голубой, оптимистичный мир! Небо со всеми своими облаками отражается в море, как будто море сжалось до размеров маленького озера, а небо превратилось в одно-единственное огромное облако. Мы поднимаемся еще выше, и через мгновение внизу распахивается уже совсем в других красках и измерениях трехслойный мир. По темной поверхности моря плывут ледовые острова, похожие на тучи-великаны, в чернеющих разводьях открытой воды отражаются облака, плывущие по небу, перевернутые и застывшие в головокружительной глубине по ту сторону стеклянной поверхности воды, а сами мы летим в третьем слое облаков, и он становится все плотнее и плотнее. Еще раз промелькнуло ледовое поле с голубым озером, похожим на осколок неба, и в следующее мгновение мы застываем на месте, неподвижно повисая в безглазой пустоте, в которой нет ни света, ни красок, ни ощущения {110} скорости и вязнет даже монотонное бодрствование моторов. Наш затянутый черной фланелью свод превратился в казахскую юрту на высокогорном пастбище, полную тихих предвечерних хлопот, - кажется, сейчас розожгут костер и поставят на огонь бешбармак, вот только не слышно фырканья лошадей за войлочной стеной и домбры с длинной шейкой, на ней черноглазый Наубат посылает к звездам свои песни.
      - Как в юрте.
      - Как в молоке. У нас говорят: спокойно, как в молоке, - уточняет штурман. - Ваш караван застрял где-то здесь.
      Я не сразу понял, о каком караване он говорит: "Виляны"?! Я уже успел забыть о судне, но теперь оно сразу всплывает в моем воображении... Рокот самолета, и Халдор нажимает на медную дверную ручку, которую матрос Маклаков во время второй вахты до блеска натер "сидолом". Он выходит из теплой рубки на стылый бортовой мостик и, щуря глаза, вглядывается в небо, но шум удаляется и гаснет. Да и самолет ли это? "Самолет! Самолет!" хочется помахать ему рукой отсюда, сверху. Но наши пути уже разошлись.
      - Может, пойдешь с нами? - спрашивает Валерий.
      - Куда?
      - Радист говорит, что завтра полетим на Землю Франца-Иосифа.
      - На четыре дня, - уточняет второй пилот.
      Спасибо, друзья, спасибо, и прощайте!
      Приземляясь, мы спугиваем со шхер чаек.
      "Дрейфующие станции, остров Жаннетты, СП-13, СП-14", - читаю я в дневнике. "Мазурук, Певек, Немчинов, Купецкий". Мне надавали с собой адреса в обе части света, как будто я мог потеряться, а может быть, они и в самом деле опасались этого. И еще слова Колесникова: "Вот если бы я вел дневник!" Когда на рассвете послышался гул самолета, я бросился к двери, но штурман махнул рукой: "Это ИЛ-18, летит на высоте восемь тысяч метров, спешить некуда!" Утром они сделали круг над взлетным полем и покачали крыльями, а я махал им черным беретом, стоя посреди тундры, под низким небом, которое поглотило самолет.
      Опять один. {111}
      ИНСТРУКЦИЯ ПРОТИВ ВСЯЧЕСКИХ ИНСТРУКЦИЙ
      Если бы мы терпеливо и последовательно - строчка за строчкой - читали все инструкции, которые подстерегают нас в трамвае, на пляже, в магазине игрушек, на этикетке галстука или на конверте, можно было бы спокойно прикрыть добрую половину юмористических журналов, а вместо них печатать новые инструкции. Вроде тех, которые пытались защитить честных (и бесчестных) любителей бани от эдипова комплекса и от пороков острова Лесбос. Коридор гостиницы на Диксоне украшали шесть пар плюшевых гардин с воланами. Между ними, на почетном месте, красовались инструкции, оповещающие постояльцев о том, как следует вести себя в гостиницах. Это были прекрасные инструкции, предполагавшие, однако, что все, кроме их автора, отъявленные головорезы или по меньшей мере хронические алкоголики. Пусть это останется на его совести. Особенное недоумение вызывал последний параграф, строго-настрого запрещавший "противозаконное включение" огнетушительных приборов. Я с недоумением огляделся по сторонам: ни огнетушительных приборов, ни тех, кто жаждал бы немедленно их включать. Ничто не подтверждало возникшего было подозрения, что я оказался в сфере деятельности неведомой мне доселе секты огнетушителей, к тому же, кроме гигантской железной бочки у наружной лестницы, в которой плавали окурки, не было ничего, что бы могло спровоцировать к запретной деятельности. Позднее я получил возможность более справедливо оценить тонкую психологическую одаренность анонимного автора: в долгие часы ожидания самолета все чаще ловил я себя на странном желании с оглушительным грохотом перевернуть ту проклятую бочку, как только ночи станут потемнее.
      Думал я и о том, что единственная профессия, которая у нас не охраняется законом, - это профессия путешественника. Ведь путешествия и в самом деле для многих стали профессией, если, конечно, не превратились в болезненную страсть. У путешественников общие цели и приметы, они делятся по разрядам, как токари или шахматисты, у всех у них нетерпеливый характер и даже почти одинаковый язык. Они добры, энергичны и всегда солидарны друг с другом. Чаще всего это не очень-то помогает их продвижению вперед, хотя рано или поздно они {112} все-таки добираются до цели. Но с какой затратой времени, нервов и денег! Когда вернусь домой, подумал я, организую профсоюз путешественников и составлю прекрасный свод правил о том, как путешествовать не по правилам.
      Может быть, это осталось от немцев петровских времен? Нет более разительного контраста, чем контраст между брюзгливой педантичностью буквы и славянской беспечной сердечностью, - два мира, слепо и радостно взаимоисключающие друг друга.
      Двадцатиминутный разговор с начальником отдела перевозок - с мадам, внешне меньше всего похожей на садистку, в личной жизни она может оказаться премилой бабушкой, которая по субботним вечерам потчует внуков блинами, этот двадцатиминутный разговор начинается на паритетных началах, а кончается односторонне, не приводя ни к каким результатам. Самолета нет - и точка. Что с того, что по расписанию он должен быть, его нет, потому что мало пассажиров. "Не полетит же он из-за одного человека", - говорит она, рассчитывая на мой покорный кивок, и с резким щелчком захлопывает журнал. Этот сухой щелчок наводит на мысль о мухоловке: щелк - и нить жизни порвана - или о захлопывающейся тюремной двери: вдруг понимаешь, что надежды на адвоката, веревочную лестницу или мчащегося во весь опор коня рухнули. Журнал захлопнулся, и перед моим мысленным взором возникают кучи мусора на улицах Диксона и я сам, с помощью метлы зарабатывающий себе на хлеб насущный. Признаюсь, в это мгновение мне ужасно захотелось включить какой-нибудь огнетушительный прибор, запрещенный инструкцией! Набираю полные легкие воздуха, но их объем у меня невелик, если бы это сделал Тийт Куузик, мы попали бы на самолет куда быстрее. Впрочем, хватает и моих. Мадам, не зная, какую словесную форму я собираюсь придать воздуху, медленно и неохотно, явно колеблясь, поднимает палец, будто это чрезвычайно неприятный палец незнакомого ей человека, и произносит:
      - Впрочем, я могу попытаться...
      И поднятый неизвестно для чего палец, выбрав одну из двенадцати кнопок, вдавливает в нее, как ядовитое жало, свой наманикюренный ноготь. В этот миг я навеки вычеркиваю из ее анкеты блины с вареньем. Двадцать {113} минут пререкаться, когда можно было один раз попробовать?!
      - Послушай, Коля, тут у меня один парень, рвется иа восток...
      - Ну и что?..
      В ту же секунду дверь распахивается и из-за перегородки врывается волосатый экзистенциалист. Я несколько дней приглядывался к нему и уже успел причислить к тем, у кого можно было бы кое-что узнать о деятельности секты огнетушителей.
      - Не один, а девять! - выкрикивает он, с трудом переводя дух.
      - Слышишь, Коля, не один парень, а девять...
      - Раз так, можно подумать, - доносится из селектора.
      Я хватаю волосатого огнетушителя за рукав ватника, отталкиваю от двери и кидаюсь вверх по лестнице в башню, едва успев заметить табличку: "Посторонним вход строго..." - последнее слово так стерлось от указующих на него перстов, что вполне может сойти за слово "желателен". Во всяком случае, это та самая лестница и та самая дверь, куда я должен поспеть раньше, чем Коля начнет думать, ибо мысль диспетчера тоже не всегда течет в нужном направлении. Он сидит у большого пульта, спиной ко мне.
      - Вы обещали подумать, - набрасываюсь я на него. - Мы хотим...
      - Порядок! - ухмыляется парень. - Вещички у вас упакованы?
      Здесь и вправду все в порядке: аквариум пахнет чистотой, озоном и нагретыми проводами, на стенах развешаны карты, жужжат трансформаторы, мигают измерительные приборы, из эфира сыплются слова и цифры, может быть, среди них затерялся и голос самолета Валерия; всем этим безупречно налаженным хозяйством со своего крутящегося кресла управляет Коля, он предлагает мне закурить и время от времени небрежным движением руки переводит одни судьбы на магистральную дорогу, другие - на проселочные. Нужно вернуть культуру на землю, сказал бы Юхан Смуул, но сойдет и так, я согласен лезть за нею в башню и в следующий раз начну отсюда, вместо того чтобы на этом кончить. {114}
      ОДНОКАШНИКИ В АПЕЛЬСИНОВОМ НЕБЕ
      Через три четверти часа я покидаю Диксон по составленному мною же расписанию; меня тоже провожают, и когда провожающий меня поворачивается и начинает удаляться - быстро уменьшающаяся точка в ржавого цвета тундре, впитывающей незаходящие лучи вечернего солнца, - я вспоминаю, как махал рукой летчикам, улетавшим на Землю Франца-Иосифа, и еще раз в полную меру осознаю тоску остающегося и радость передвижения. Наверное, то же самое испытывают пилоты, с которыми я лечу: они только что вернулись из Антарктики, им полагался долгий, беззаботный отдых, но они не выдержали и сбежали от него. Сегодня их первый рейс, и здесь, в круглосуточном солнце Таймыра, в знойную полночь, в тиши кабины пилота, они снова хозяева пространства, времени и своей судьбы.
      - Тарея, - кивает Игорь Николаевич в сторону земли, ни для меня это пустой звук, я знаю только восточное побережье этого большого полуострова и уж совсем не могу представить себе бревенчатый домик, на пороге которого сидит сейчас мой однокашник с карандашом в руках, держа на коленях страничку, вырванную из тетрадки в клетку.
      "Здравствуй, Леннарт, - пишет он, затем прислушивается и, убедившись, что шум мотора доносится не из-за низкой береговой излучины, а с ночного неба, окрашенного в апельсиновый цвет, с неизвестного самолета, продолжает: - Сейчас 0 часов 45 минут. Светит солнце. Только что узнал, что завтра утром пришлют самолет за профессором Тихомировым, он должен лететь в Финляндию. Значит, могу послать тебе письмо. Ведь никакого сообщения с Большой землей отсюда нет.
      Нахожусь в Тарее, единственном населенном пункте Западного Таймыра. Здесь пять домов, метеостанция и десять рыбаков, ну, и наша экспедиция. Природа чертовски интересная - тундра, горы. Работы выше головы, Рыбы навалом. В общем осенью все расскажу.
      Теперь о тебе. Юрцев уехал на Чукотку еще пятнадцатого июня. Точного его местонахождения я не знаю. Сюда ты можешь добраться так: 1) на самолете из Москвы в Норильск (пять часов, восемьдесят рублей), 2) из Норильска в Валек - там есть гавань для гидропланов. Тов. Хан скажет тебе, когда самолеты полетят в Тарею {115} за свежей рыбой. Вторая возможность попасть сюда - на катере, но они ходят редко. Тарея находится в пятистах километрах от Норильска - по реке Пясина на север, в том месте, где река Тарея впадает в Пясину.
      Я пробуду здесь еще недели две, остальные - до конца августа. Дела здесь тебе хватит. Народ приветливый.
      Кончаю. Страшно хочется спать, сплю я тут мало, еще не привык к солнечным полярным ночам. Всего хорошего. Твой Антс".
      Два месяца это письмо будет ждать меня дома, на столе.
      Двум путешественникам встретиться проще, чем двум соседям. Почему-то вспоминаются Фрэд Хойл и теория красного смещения.
      Строки, написанные на берегу Тареи, и мысли, возникшие в небе над Тареей, далеко не первые, родившиеся здесь на эстонском языке. Мои однокашники бывали в этих местах и раньше.
      Владелец матрикула 1 № 3019.
      "У старых людей черты финского племени особенно бросаются в глаза. Один дряхлый старик был так похож на знакомого эстонца из наших родных краев, что Фурман воскликнул: "Это же Юри из людской!"2
      Эти строки принадлежат "верховному шаману" Таймыра - так нарекли здесь Миддендорфа*. Я всегда испытываю чувство вины, когда думаю о нем. Мир был бы куда беднее, если бы мы знали Гёте только как физика, Шамиссо - как ботаника, а Бородина - химиком. Нечто подобное случилось и с Миддендорфом: ореол ученого заслонил тот небольшой поэтический огонь, который освещал его дальние странствия. Но это бы еще полбеды. История науки не может достоверно объяснить, как сумел Миддендорф справиться с трудностями путешествия, гораздо большими, чем те, которые выпали на долю Росса, Парри, Ливингстона или Стэнли. История науки не может ответить на этот вопрос, потому что она - история научных идей. Драма характеров, нравственные проблемы, сложное переплетение человеческих отношений - все это отступает, растворяясь в драме идей. Они главная {116} опора истории и ее ахиллесова пята. Наука кyмyлятивна, она создает себя с одного конца и разрушает с другого, в отличие от искусства, которое через тысячелетия донесло до нас "Илиаду" первозданной и вечно молодой. В середине прошлого века Миддендорф считался лучшим знатоком Северной Азии, но на склоне лет должен был уступить это звание другим. Он мог исчезнуть в истории науки, мог превратиться в погремушку юбилейных сессий или уютных вечерних бесед почтенных академиков, если бы в его путевых дневниках не сохранилось то, что не подвластно воздействию времени, - человек. Открытие Миддендорфа, воссоздание его образа еще впереди, порукой тому исключительность этого характера.
      На протяжении всего путешествия через Сибирь Миддендорфа не оставляла мысль о том, что со стороны матери он происходит из эстонских крестьян, что его дед и бабка были крепостными на мызе Клоога. Странствуя среди малых народностей Таймыра, он не ощущал себя пришельцем извне, он общался с ними не как представитель большого мира, а отождествлял себя с ними, разделяя их взгляды на этот большой мир вокруг. Оно, это отождествление, не было прагматичным, не было целесообразностью, навязанной Миддендорфу примитивными условиями существования, хотя и оказалось целесообразным и единственно приемлемым и не раз спасало жизнь исследователю в обстоятельствах, когда надежды на спасение почти не оставалось. Корни такого его отношения к малым народам глубже и сложнее. На Таймыре, любуясь, как люди из племени асья 1 танцуют медвежий танец, Миддендорф записал в дневнике следующие строки: "Я видел, что и во время вьюги племя асья танцевало этот танец в занесенной снегом тундре так истово и увлеченно, что снег под их ногами становился гладко утоптанным, как земля на гумне, а лица танцующих покрывались бусинками пота.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23