Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Зеленый Дом

ModernLib.Net / Современная проза / Льоса Марио Варгас / Зеленый Дом - Чтение (стр. 22)
Автор: Льоса Марио Варгас
Жанр: Современная проза

 

 


Не наваливайся на нее, не делай ей больно, лишь легонько обними ее и положи ее руку на застежку юбки, чтобы она сама расстегнула ее. Шепни — я помогаю тебе, Тоньита, я снимаю ее, моя девочка, и ляг возле нее. Скажи ей, что ты чувствуешь, скажи, что ее груди — два милых крольчонка, целуй их, скажи, что ты их любишь, что они снились тебе по ночам, появлялись перед тобой здесь, в башне, белые и упругие, и ты пытался их схватить, а они, дразня, ускользали от тебя, но наяву они еще нежнее и резвее. Мягкий полумрак, шелест занавесок, колеблемых ветерком, расплывчатые очертания предметов и сияющая белизна ее тела. Гладь его, гладь и говори, как прекрасны ее колени, ее бедра, ее плечи, говори, что ты чувствуешь, говори, что ты любишь ее, снова и снова повторяй, что ты любишь ее. Прижми ее к себе — Тоньита, моя девочка, моя маленькая, — и вот теперь робко раздвинь ее ноги, но будь осторожен, будь послушен, не торопи ее, поцелуй и приподнимись, опять поцелуй и почувствуй, как увлажняется твоя рука и как ее тело расслабляется и раскрывается в сладкой истоме и как учащается ее дыхание, а руки зовут тебя, а башня начинает качаться, кружиться и проваливается в горячие дюны. Скажи ей — ты моя жена, не плачь, не цепляйся за меня так, как будто приходит твой конец, ты только начинаешь жить, а теперь развлеки ее, поиграй с ней, вытри ей щеки, спой ей, побаюкай ее, скажи — спи, положи мне голову на грудь, как на подушку, Тоньита, я буду охранять твой сон.

— Сегодня утром его увезли в Лиму, — простонала Бонифация. — Говорят, на много лет.

— Ну и что? В Пьюре тюрьма хуже свинарника, — Хосефино прошелся по комнате, — там жуткая грязь, — оперся о подоконник, — и арестантов морят голодом, — посмотрел в окно, где при свете тусклого фонаря смутно, как во сне, виднелись колледж св. Михаила, церковь и рожковые деревья на площади Мерино, — а тем, кто много воображает о себе, вроде Литумы, дают дерьмо вместо еды, и попробуй только не проглоти, так что это к лучшему, что его отправили в Лиму.

— Мне даже не дали проститься с ним, — простонала Бонифация. — Почему меня не известили, что его увезут?

А что за радость прощаться? Хосефино подошел к Бонифации, которая, сев на софу, с раздражением скинула туфли. Ее трясло как в ознобе. Да и для Литумы лучше, что так получилось, он бы только расстроился, а она — где взять деньги на дорогу, билет стоит очень дорого, ей сказали это в агентстве Роггеро. Хосефино обнял ее за плечи. Что ей, бедняжке, делать в Лиме? Она останется здесь, в Пьюре, и он позаботится о ней и сделает так, что она обо всем позабудет.

— Он мой муж, и я должна ехать, — простонала Бонифация. — Как бы там ни было, я буду каждый день навещать его, приносить ему еду.

Глупая, но ведь в Лиме не так, как здесь, там заключенных кормят по-человечески и с ними хорошо обращаются. Хосефино привлек Бонифацию к себе. Она с минуту противилась, потом уступила, уже млея в его объятиях. Разве Литума не грубая скотина, а она — вранье, — разве он не портил ей жизнь, полицейская шкура, — а она — неправда, но приникла к нему и опять заплакала. Хосефино погладил ее по голове. И потом, что тут горевать, им повезло, баба с возу — кобыле легче, Дикарка: они избавились от него.

— Я плохая, но ты еще хуже, — всхлипывая, проговорила Бонифация. — Мы оба погубим свою душу. И зачем ты называешь меня Дикаркой, ты же знаешь, что мне это неприятно, видишь, видишь, какой ты плохой.

Хосефино мягко отстранил ее и встал. Это уж слишком, разве она не умирала бы с голоду без него, не жила бы как нищенка? Подойдя к окну, он пошарил в карманах — и она еще оплакивает при нем полицейскую шкуру, — вытащил сигарету и закурил — какого черта, у него тоже есть самолюбие.

Ты говоришь мне «ты», — вдруг сказал он, обернувшись к Бонифации. — До сих пор ты говорила со мной на «ты» только в постели, а так всегда на «вы». Какая ты чудная, Дикарка.

Он опять подсел к ней. Она было отклонилась, но дала обнять себя, и Хосефино засмеялся. Она стыдится? Ей вбили в голову всякие глупости монахини в ее селении? Почему она говорит с ним на «ты» только в постели?

— Я знаю, что это грех, и все-таки остаюсь с тобой, — всхлипнула Бонифация. — Ты об этом не думаешь, но Бог накажет нас обоих, и все из-за тебя.

Какая она фальшивая, в этом она похожа на пьюранок, все женщины одним миром мазаны, какая она фальшивая, чолита, знала она или нет, что будет жить с ним, в ту ночь, когда он ее привел к себе, а она, кривя губы, — не знала, она бы не пошла, но ей некуда было деться. Хосефино выплюнул окурок на пол. Бонифация сидела, приникнув к нему, и он мог говорить ей на ухо. Но ведь ей это пришлось по вкусу, пусть Дикарка не кривит душой, пусть признается, пусть скажет только раз, тихонько, ему одному, дорогуша, — ей это пришлось по вкусу или нет, чолита? — Да, потому что я плохая, — прошептала она. — Не спрашивай меня, это грех, не говори об этом.

Ей лучше с ним, чем с Литумой? Пусть поклянется, никто ее не слышит, он ее любит, ведь правда, с ним она больше наслаждается? Он целовал ее в шею и легонько покусывал за ухо, чувствуя сквозь юбку, как она сжимает бедра, вся напрягшаяся и горячая. Правда, у Литумы она никогда не кричала в постели? И она почти беззвучным голосом — кричала, в первый раз, но больше от боли. А правда, у него она кричит? Когда он хочет и только от наслаждения, правда? И она — пусть Хосефино замолчит, Бог слышит их, а он — стоит мне тронуть тебя, и ты делаешься сама не своя, потому ты и нравишься мне, что ты такая пылкая. Он отпустил ее, и через минуту она снова заплакала.

— Он втаптывал тебя в грязь, полицейская шкура, — сказал Хосефино. — И ты только теряла с ним время. Почему же ты его так жалеешь?

— Потому что он мой муж, — сказала Бонифация. — Я должна поехать в Лиму.

Хосефино наклонился, подобрал с пола окурок и зажег его. На площади Мерино бегали ребятишки, один взобрался на статую, и в доме отца Гарсиа окна были освещены. Должно быть, не так уж поздно. А знает ли Дикарка, что вчера он заложил свои часы? Да, он забыл ей рассказать, ну что за голова: с доньей Сантос все договорено, завтра утром.

— Теперь я уже не хочу, — сказала Бонифация. — Не хочу, не пойду.

Хосефино стрельнул изо рта окурком в сторону площади Мерино, но не доплюнул даже до проспекта Санчеса Серро и отошел от окна. Она в упор смотрела на него, и он — что с тобой? Она хочет испепелить его взглядом? Он знает, что у нее красивые глаза, но зачем она их так вытаращивает и что это за глупости она говорит. Бонифация не плакала, и вид у нее был вызывающий, а голос решительный: она не хочет, это ребенок ее мужа. А чем она будет кормить ребенка своего мужа? А что она сама будет есть до тех пор, как родится ребенок ее мужа? И что будет делать Хосефино с пасынком? Самое худшее — это то, что люди никогда ни о чем не задумываются, зачем только у них голова на плечах, черт побери.

— Я буду работать прислугой, — сказала Бонифация. — А потом поеду с ним в Лиму.

Прислугой? Это брюхатая-то? Она бредит, никто ее не возьмет в прислуги, а если случайно кто-нибудь и возьмет, ее заставят мыть полы, и от такой работы ребенок ее мужа вытечет из нее с кровью или родится мертвым или уродом, пусть она спросит у врача, а она — пусть он сам умрет, но она не станет его убивать, Хосефино зря ее уговаривает.

Она опять начала всхлипывать, и Хосефино сел рядом с ней и обнял ее за плечи. С ее стороны это черная неблагодарность. Он хорошо обращается с ней, да или нет? Почему он привел ее в свой дом? Потому что любит ее. Почему он ее кормит? Потому что любит ее, а она за это и несмотря на это, вдобавок ко всему хочет наградить его пасынком, чтобы люди смеялись над ним. Он не желает быть посмешищем, черт побери. И потом, сколько ему придется заплатить мамаше Сантос? Уйму, пропасть денег, а вместо того, чтобы сказать спасибо, она плачет. Почему Дикарка так поступает с ним? Похоже, что она его не любит, а он-то прямо сгорает от любви, и Хосефино пощипывал ее за шею и дул ей за ухо, а она стонала — ее селение, монашенки, она хочет вернуться, пусть это край чунчей, пусть там нет больших зданий и автомобилей. Хосефино, Хосефино, она хочет вернуться в Санта-Мария де Ньеву.

— Чтобы поехать к себе на родину, тебе понадобится больше денег, чем для того, чтобы построить себе дом, чолита, — сказал Хосефино. — Ты сама не понимаешь, что говоришь. Не надо так, любовь моя.

Он вытащил носовой платок, и утер ей слезы, и поцеловал ее в глаза, и привлек к себе, и с жаром обнял ее. Он заботится о ней, а почему? Он думает только о ее благе, а почему, черт побери, почему? Потому что он ее любит. Бонифация вздыхала, мусоля носовой платок, — если он думает о ее благе, как же он хочет, чтобы она убила сына своего мужа?

— Глупая, это не значит убить его, разве он уже родился? — сказал Хосефино. — И почему у тебя не сходит с языка твой муж, когда он тебе уже не муж.

Нет, муж, они венчались в церкви, а для Бога только это и важно, и Хосефино — что за глупая привычка ко всему припутывать Бога, Дикарка, а она — видишь, видишь, какой ты плохой, а он — чолита, глупенькая, поцелуй меня, а она — нет, а он, теребя ее, щекоча под мышками, не давая ей подняться, — ух что он сделал бы с ней, если бы так не любил ее, глупышку, упрямицу, его Дикарочку, а она, то всхлипывая, то смеясь, то икая, — видишь, видишь, а он, улучив момент, поцеловал ее в губы. Она любит его? Один разок, только один разок, глупышка, а она — я не люблю тебя, а он — зато я тебя очень люблю, и как ты играешь на этом, как ты кочевряжишься, а она — ты это только говоришь, а на самом деле не любишь меня, а он — пусть потрогает здесь, его сердце бьется только для нее, и если бы она любила его, он исполнял бы все ее желания, и под его руками в томлении трепетало ее горячее, жаждущее тело, а голос Хосефино становился невнятным, еле слышным, как и ее голос, — она не пойдет к мамаше Сантос, как бы она ни любила его, — сдавленный, — хоть убей, не пойдет, — и полный истомы, — но она любит его, — и дрожащий от страсти.

III

— Что ты куксишься, — сказал сержант, — можно подумать, что тебя силой забирают отсюда. Чем ты недовольна?

— Я довольна, — сказала Бонифация. — Мне только немножко жаль расставаться с матерями.

— Не клади этот чемодан на самый край, Пинтадо, — сказал сержант. — И ящики плохо привязаны, при первом толчке попадают в воду.

— Не забывайте о нас, когда будете в раю, господин сержант, — сказал Малыш. — Напишите нам, ра скажите, как живется в городе. Если только на с еще существуют города.

— Пьюра — самый веселый город в Перу, сеньора, — сказал лейтенант. — Он вам очень понравится.

— Наверное, сеньор, — сказала Бонифация. — Если он такой веселый, то должен понравиться.

Лоцман Пинтадо уже уложил весь багаж и теперь осматривал мотор, стоя на коленях между двумя канистрами с газолином. Дул легкий бриз, и Ньева, катившая к Мараньону свои зеленоватые воды, зыбилась и рябела. Сержант с веселым видом ходил взад и вперед по лодке, заботливо проверяя, хорошо ли уложены и увязаны вещи, и Бонифация, казалось, с интересом следила за ним, но время от времени оборачивалась и устремляла взгляд на холмы: среди деревьев уже мягко поблескивали в ясном утреннем свете, лившемся с безоблачного неба, крыши и стены миссии. Но каменистую тропинку, которая вела к ней, еще скрывал стелившийся по земле туман: лес мешал ветру рассеять его.

— Нам не терпится добраться до Пьюры, правда, дорогуша? — сказал сержант.

— Да, — сказала Бонифация, — мы хотим доехать как можно скорее.

— Должно быть, это далеко-далеко, — сказала Лалита. — И жизнь там, наверное, совсем другая, чем здесь.

— Говорят, Пьюра в сто раз больше, чем Санта-Мария де Ньева, — сказала Бонифация, — и дома там такие, как в журналах с картинками, которые получают матери. Деревьев там мало, а все пески и пески.

— Мне жаль, что ты уезжаешь, но я рада за тебя, — сказала Лалита. — Матери уже знают?

— Конечно, они надавали мне кучу советов, — сказала Бонифация. — Мать Анхелика даже всплакнула. Какая она старенькая стала, уже ничего не слышит, мне пришлось ей кричать в ухо. Она еле ходит, Лалита, и, по глазам видно, все время боится упасть. Она повела меня в часовню, и мы вместе помолились. Наверное, я уж больше никогда ее не увижу.

— Она ехидная, злая старуха, — сказала Лалита. — Только и знает шипеть — ты там не подмела, это не вымыла, и пугает меня адом, каждое утро пристает — ты покаялась в своих грехах? А вдобавок говорит мне ужасные вещи про Адриана — он бандит, он всех обманывал.

— Она брюзжит, потому что она старенькая, — сказала Бонифация. — Наверное, понимает, что скоро умрет. Но ко мне она добра. Она меня любит, и я ее тоже люблю.

— Рожковые деревья, ослы и тондеро, — сказал лейтенант. — И вы увидите море, сеньора, от Пьюры оно недалеко. А в море купаться не то что в реке.

— А еще говорят, там самые красивые женщины в Перу, — сказал Тяжеловес.

— Ох уж этот Тяжеловес, — сказал Блондин. — Какое дело сеньоре, что в Пьюре красивые женщины?

— Я это для того говорю, чтоб она остерегалась пьюранок, — сказал Тяжеловес. — А то как бы они не отбили у нее мужа.

— Она знает, что я человек серьезный, — сказал сержант. — Я мечтаю только увидеться с друзьями, с моими двоюродными братьями. А о женщинах я и не думаю, мне своей жены больше чем достаточно.

Так мы тебе и поверили, чоло, — засмеялся лейтенант. — Не спускайте с него глаз, сеньора, а если отобьется от рук, дайте ему хорошую трепку.

— Если можно, запакуйте какую-нибудь пьюраночку и пришлите мне, господин сержант, — сказал Тяжеловес.

Бонифация улыбалась провожающим, но время от времени глаза ее заволакивались печалью и губы слегка дрожали. Селение уже просыпалось, в лавке Паредеса толпились христиане, старая служанка дона Фабио подметала террасу губернаторского дома, а мимо капирон, направляясь к реке, проходили молодые и старые агваруны с шестами и острогами. Солнце лизало крыши из листьев ярины.

— Пора бы трогаться, сержант, — сказал Пинта-до. — Лучше пройти через пороги сейчас, пока ветер не покрепчал.

— Сперва послушай меня, а уж потом говори «нет», — сказала Бонифация. — Дай мне хотя бы объяснить тебе.

— Лучше не загадывай, — сказала Лалита, — а то будешь расстраиваться, если ничего не выйдет. Думай только о сегодняшнем дне, Бонифация.

— Я уже поговорила с ним, и он согласен, — сказала Бонифация. — Он обещал давать мне по солю в неделю, и я сама буду подрабатывать, ты ведь знаешь, что матери научили меня шить. Но что, если эти деньги украдут? Они ведь должны пройти через много рук, может, ты их и не получишь.

— Я не хочу, чтобы ты посылала мне деньги, — сказала Лалита. — На что они мне.

— А, придумала, — сказала Бонифация, хлопнув себя по лбу. — Я буду посылать их матерям, у кого же хватит духу обокрасть монахинь? А матери будут передавать их тебе.

— Хоть и по своей охоте уезжаешь, а все-таки как-то грустно, — сказал сержант. — К местам, с которыми свыкся, волей-неволей привязываешься, даже если эти места не стоят доброго слова. Я только сейчас это почувствовал, ребята.

Ветер задул сильнее, и кроны высоких деревьев, колыхаясь, склонялись над подростом. Вверху, на холме, открылась дверь главного здания, из нее поспешно вышла темная фигура, и, пока монахиня шла через двор по направлению к часовне, ветер раздувал и развевал ее сутану. Супруги Паредес вышли на крыльцо своей хижины и, облокотясь на перила, смотрели на пристань и махали руками.

— Ничего удивительного, господин сержант, — сказал Черномазый. — Вы столько времени прожили здесь, да и женились на здешней. Вполне понятно, что вам немножко грустно. А вам, наверное, еще грустнее, сеньора.

— Спасибо за все, господин лейтенант, — сказал сержант. — Если я смогу быть вам полезным в Пьюре, вы знаете, я всегда к вашим услугам. Когда вы будете в Лиме?

— Примерно через месяц, — сказал лейтенант. — Сначала мне нужно съездить в Икитос, чтобы покончить с этим делом. Желаю тебе удачи, чоло, как-нибудь я нагряну к тебе.

— Лучше побереги деньги, они тебе понадобятся, когда у тебя пойдут дети, — сказала Лалита. — Адриан все говорил: со следующего месяца начнем откладывать и через полгода накопим на новый мотор. А мы так и не сберегли ни сентаво. Но на себя он почти ничего не тратил, все уходило на еду и на детей.

— И тогда ты сможешь поехать в Икитос, — сказала Бонифация. — Скажи матерям, чтобы они хранили у себя деньги, которые я буду тебе посылать, пока не наберется сколько нужно на поездку. Тогда ты поедешь повидать его.

— Паредес мне сказал, что я уж больше его не увижу, — сказала Лалита. — И что я здесь и умру, служанкой у монахинь. Ничего не посылай мне. Тебе они самой понадобятся, в городе уходит много денег.

Чоло не возражает? Сержант кивнул, и лейтенант обнял Бонифацию. Она ошеломленно моргала и мотала головой, но ее губы и налившиеся слезами глаза тем не менее упорно улыбались. А теперь их черед, сеньора. Сначала ее обнял Тяжеловес, и Черномазый — сколько можно, карамба, никак не оторвется, а он — не подумайте худого, господин сержант, это я по-дружески. Потом Блондин, Малыш. Лоцман Пинтадо отвязал чал и придерживал лодку у пристани, упираясь шестом в дно. Сержант и Бонифация взошли на борт и уселись среди узлов, Пинтадо поднял шест, и течение завладело лодкой и, покачивая, неспешно повлекло ее к Мараньону.

— Ты должна поехать к нему, — сказала Бонифация. — Я буду посылать тебе деньги, хоть ты и не хочешь. А когда он выйдет, вы поедете в Пьюру, и я вам помогу, как вы мне помогали. Там дона Адриана никто не знает, и он сможет найти себе какую-нибудь работу.

— Вот увидишь Пьюру и сразу повеселеешь, дорогуша, — сказал сержант.

Бонифация держала руку за бортом, и ее пальцы, касаясь мутной воды, проводили на ней эфемерные бороздки, которые тут же исчезали в пенистой кипени, расходившейся от винта. Иногда из темной глубины на миг показывалась быстрая рыбка. Над ними небо было чистое, но вдали, в той стороне, где вырисовывались Кордильеры, плыли тучные облака, которые солнце прорезало как нож.

— Ты приуныла только из-за того, что расстаешься с матерями? — сказал сержант.

— И с Лалитой, — сказала Бонифация. — А мать Анхелика просто не выходит у меня из головы. Вчера вечером она прямо вцепилась в меня, не хотела отпускать и до того расстроилась, что у нее слова застревали в горле.

— Что и говорить, монашенки обошлись с нами хорошо, — сказал сержант. — Сколько подарков они тебе надавали.

— Мы когда-нибудь приедем сюда? — сказала Бонифация. — Хоть один разок, для прогулки?

— Кто знает, — сказал сержант. — Но для прогулки это далековато.

— Не плачь, — сказала Бонифация. — Я буду писать тебе и рассказывать обо всем, что я делаю.

— С тех пор как я уехала из Икитоса, у меня не было подруг, — сказала Лалита. — А я уехала оттуда еще девочкой. Там, на острове, ачуалки и уамбиски почти не говорили по-испански, и мы понимали друг друга, только когда дело касалось самых простых вещей. Ты была моей лучшей подругой.

— А ты моей, — сказала Бонифация. — Даже больше чем подругой, Лалита. Ты и мать Анхелика для меня здесь самые дорогие люди. Ну, не плачь.


— Почему ты так долго не возвращался, Акилино, — сказал Фусия. — Куда ты запропастился, старик.

— Успокойся, приятель, я не мог быстрее, — сказал Акилино. — Этот тип без конца расспрашивал меня и кочевряжился — мол, как на это посмотрят монахини, доктор. Я еле уговорил его, Фусия, но все же мы поладили, дело в шляпе.

— Монахини? — сказал Фусия. — Здесь и монахини живут?

— Они здесь за сестер милосердия, ухаживают за больными, — сказал Акилино.

— Отвези меня куда-нибудь еще, Акилино, — сказал Фусия, — не оставляй меня в Сан-Пабло, я не хочу умереть здесь.

— Этот тип заграбастал все деньги, но надавал мне кучу обещаний, — сказал Акилино. — Он достанет тебе бумаги и сделает так, чтобы никто не знал, кто ты такой.

Ты отдал ему все, что я скопил за эти годы? — сказал Фусия. — Выходит, я так боролся, терпел столько лишений только для того, чтобы все досталось какому-то проходимцу?

— Мне пришлось мало-помалу набавлять, — сказал Акилино. — Сначала я давал ему пятьсот солей, и он отказался наотрез, потом тысячу, а он ни в какую, даже и разговаривать не хотел, мол, попасть в тюрьму себе дороже. В общем, вытянул все. Но зато он обещал, что тебе будут давать лучшую еду и лучшие лекарства. Что делать, Фусия, хуже было бы, если бы он не согласился.

Дождь лил как из ведра. Промокший до костей старик, проклиная непогоду, вывел лодку из протоки. Уже подплывая к пристани, он различил над обрывом голые фигуры и крикнул по-уамбисски, чтобы они спустились и помогли ему. Они скрылись за лупунами, которые сотрясал ветер, и через минуту на крутом склоне показались медно-красные тела: уамбисы кубарем скатывались вниз по скользкому от грязи откосу. Они привязали лодку к приколу и, шлепая по воде под проливным дождем, на руках вынесли дона Акилино на землю. Еще поднимаясь но откосу, старик начал раздеваться, и, когда добрался до вершины, был уже без рубахи, а в поселке уамбисов, не обращая внимания на женщин и детей, которые из своих хижин делали ему дружеские знаки, сиял и брюки. Так, в одних трусах и соломенной шляпе, он через перелесок вышел на поляну, где жили христиане, и тут похожее на обезьяну и плохо державшееся на ногах существо, пошатываясь, сошло с крыльца одной из хижин — Пантача, — обняло его — ты опять одурманил себя травами, — и, с трудом ворочая языком, пробормотало ему на ухо что-то невнятное — даже не можешь говорить, пусти меня. Глаза у Пантачи были воспаленные, а из уголков рта текла слюна. Он возбужденно жестикулировал, указывая на хижины. С террасы на них хмуро смотрела увешанная бусами и браслетами шапра с ярко размалеванным лицом.

— Они сбежали, дон Акилино, — наконец прохрипел Пантача, вращая глазами. — А хозяин бесится, который месяц сидит взаперти и не хочет выходить.

— Он у себя в хижине? — сказал старик. — Пусти меня, мне нужно поговорить с ним.

— Кто ты такой, чтобы мне указывать, — сказал Фусия. — Ступай опять к этому типу, и пусть он вернет тебе деньги. Отвези меня на Сантьяго, уж лучше я умру среди людей, которых я знаю.

— Нам надо выждать до ночи, — сказал Акилино. — Когда все уснут, я отвезу тебя к той барке, где заставляют мыться посетителей, и там тебя возьмет этот человек. Не надо так, Фусия, постарайся теперь немножко поспать. Или, может, хочешь поесть?

— Как ты со мной теперь обращаешься, так и там со мной будут обращаться, — сказал Фусия. — Ты даже не слушаешь меня, все решаешь сам, а я должен подчиняться. Ведь дело идет о моей жизни, а не о твоей, Акилино, не оставляй меня в этом месте. Пожалей меня, старик, давай вернемся на остров.

— Если бы я даже хотел, я не мог бы этого сделать, — сказал Акилино. — Против течения, да еще прячась, до Сантьяго пришлось бы плыть не один месяц, а у нас нет ни газолина, ни денег, чтобы купить его. Я привез тебя сюда по дружбе, чтобы ты умер среди христиан, а не как язычник. Послушай меня, поспи.

Фусия лежал как пласт, укрывшись до подбородка одеялами. Гамак был затянут москитной сеткой только до половины, а вокруг царил беспорядок, валялись консервные банки, шелуха, тыквенные бутылки с остатками масато, объедки. Стояла ужасная вонь, и кишмя кишели мухи. Старик тронул Фусию за плечо, а услышав храп, затряс его обеими руками. Фусия разомкнул веки, и раскаленные угли его налившихся кровью глаз упали на лицо Акилино, потом погасли, опять загорелись, и так несколько раз. Наконец он слегка приподнялся на локтях.

— Меня захватил дождь посреди протоки, — сказал Акилино. — Я вымок до нитки.

Он выжал рубашку и брюки и повесил их на веревку от москитной сетки. За окном дождь лил все сильнее, на поляне рябели лужи и пузырилась пепельно-серая грязь, ветер яростно сотрясал деревья. Время от времени пасмурное небо прорезал многоцветный зигзаг, и спустя несколько секунд гремел гром.

— Эта шлюха спуталась с Ньевесом, Акилино, — сказал Фусия, закрыв глаза. — Они вместе сбежали, собаки.

— Ну сбежали и сбежали, тебе-то что? — сказал Акилино, обтирая рукою тело. — Подумаешь, беда, лучше быть одному, чем в плохой компании.

— Эта шлюха мне не нужна, — сказал Фусия. — Но меня заело, что она снюхалась с лоцманом. За это она мне заплатит.

Фусия, не открывая глаз, повернул голову, плюнул — смотри, куда плюешь, приятель, — и подтянул одеяла к самому подбородку — чуть в меня не попал.

— Сколько месяцев ты пропадал? — сказал Фусия. — Я жду тебя целую вечность.

— У тебя много груза? — сказал Акилино. — Сколько мячей каучуку? Сколько шкур?

— Нам не повезло, — сказал Фусия. — Нам попадались только пустые селения. На этот раз у меня нет товара.

— Да ведь ты не мог двинуться с места, тебя уже ноги не таскали, где же тебе было рыскать по сельве, — сказал Акилино. — Умереть среди своих людей! Думаешь, уамбисы так и оставались бы с тобой? Они и так уходили, когда им вздумается.

— Я мог командовать, не вставая с гамака, — сказал Фусия. — Хум и Пантача повели бы их, куда я прикажу.

— Не говори глупостей, — сказал Акилино. — Хума они ненавидели и если не убили до сих пор, то только благодаря тебе. А Пантача из-за своих отваров дошел до ручки, он уже еле говорил, когда мы уехали. Нет, приятель, все это кончилось, не тешь себя зря.

— Удачно продал? — сказал Фусия. — Сколько денег привез?

— Пятьсот солей, — сказал Акилино. — Не вороти нос, это добро и не стоило больше, я и столько-то еле выторговал. Но что случилось? В первый раз у тебя нет товара.

— Во всем краю хоть шаром покати, — сказал Фусия. — Эти собаки теперь настороже и чуть что прячутся. Я двинусь дальше, если понадобится, сунусь и' в города, но добуду каучук.

— Лалита забрала все твои деньги? — сказал Акилино. — Оставили они тебе что-нибудь?

— Какие деньги? — сказал Фусия, съежившись и придерживая у рта одеяла. — О каких деньгах ты говоришь?

— О тех, которые я тебе привозил, Фусия, — сказал Акилино. — Которые ты нажил грабежами. Я знаю, что ты их прятал. Сколько у тебя осталось? Тысяч пять? Десять?

— Не зарься на них, никому на свете у меня моего не отнять, — сказал Фусия.

— Не хорохорься, и без того тошно, — сказал Акилино. — И не смотри на меня так, меня этим не испугаешь. Лучше отвечай на мой вопрос.

— Неужели она меня так боялась? — сказал Фусия. — Или они просто забыли впопыхах забрать мои деньги? Лалита знала, где я их прячу.

— А может, она не взяла их из жалости, — сказал Акилино. — Может, подумала: туго ему придется одному, доходяге, оставим ему по крайней мере деньги, пусть хоть этим утешается.

— Лучше бы эти собаки украли их, — сказал Фусия. — Без денег этот тип не согласился бы взять меня. А у тебя доброе сердце, ты не бросил бы меня, старик, отвез бы назад, на остров.

— Ну вот, наконец ты немножко успокоился, — сказал Акилино. — Знаешь, что я сделаю? Разомну несколько бананов и сварю их. В последний раз отведаешь языческой еды — с завтрашнего утра будешь есть по-христиански.

Старик засмеялся, повалился на пустой гамак и начал раскачиваться, отталкиваясь ногой.

— Если бы я был твоим врагом, меня бы здесь не было, — сказал он. — Я оставил бы себе эти пятьсот солей, и поминай как звали. Ведь я заранее знал, что на этот раз у тебя не будет товара.

Дождь хлестал по террасе и глухо барабанил по крыше; от порывов горячего ветра колыхалась москитная сетка, словно взмахивал крыльями белый аист.

— Нечего тебе так укрываться, — сказал Акилино. — Я же знаю, что у тебя слезает кожа с ног.

— Эта стерва тебе рассказала насчет москитов? — пробормотал Фусия. — Я расчесал себе ноги, и они у меня загноились, но теперь уже подживают. Эти собаки думают, что, если я прихворнул, я не стану их искать. Посмотрим, кто будет смеяться последним, Акилино.

— Не переводи разговор на другое, — сказал Акилино. — Ты в самом деле поправляешься?

— Дай мне еще немножко, старик, — сказал Фусия. — Там еще осталось?

— Возьми мою миску, я больше не хочу, — сказал Акилино. — Насчет еды я вроде уамбисов — каждое утро, как проснусь, варю себе это хлебово.

— Я буду тосковать по острову больше, чем по Кампо Гранде, больше, чем по Икитосу, — сказал Фусия. — Мне кажется, только там я и чувствовал себя в родном краю. Я даже по уамбисам буду тосковать, Акилино.

— Выходит, все тебе дороги, и Пантача, и уамбисы, только не твой сын, — сказал Акилино. — О нем ты даже не вспоминаешь. Неужели тебе наплевать, что Лалита увезла его с собой?

— Может, это и не мой сын, — сказал Фусия. — Может, эта сука…

— Молчи, молчи, я знаю тебя уже не первый год, и ты меня не проведешь, — сказал Акилино. — Скажи по правде, как твои ноги? Лучше или еще хуже?

— Не разговаривай со мной в таком тоне, ты себе больно много позволяешь, — сказал Фусия нетвердым голосом, с каким-то жалобным подвыванием, и умолк.

Акилино встал с гамака и подошел к нему. Фусия закрыл лицо и весь сжался.

— Не стыдись меня, дружище, — прошептал старик. — Дай-ка я посмотрю.

Фусия не ответил, и Акилино приподнял край одеяла. Фусия лежал без сапог, и старик с минуту смотрел на его голые ноги, впившись ногтями в одеяло, приоткрыв рот и наморщив лоб.

— Мне очень жаль, но нам пора, Фусия, — сказал Акилино. — Надо двигаться.

— Подожди еще немножко, старик, — плачущим голосом сказал Фусия. — Послушай, дай мне огня, я выкурю сигарету, и ты отвезешь меня к этому типу. Это займет каких-нибудь десять минут, Акилино.

— Ладно, кури, только побыстрее, — сказал старик. — Он, наверное, уже ждет нас.

— Смотри уж всё, — простонал Фусия под одеялом. — Я и сам не могу привыкнуть. Смотри выше.

Он согнул ноги и, снова вытянув их, скинул на пол одеяла. Теперь обнажились ляжки, пах, безволосый лобок, член, превратившийся в дохлого червячка, и живот, с которого кожа еще не слезала. Старик поспешно наклонился, поднял одеяла и накрыл Фусию.

— Видишь, видишь? — всхлипнул Фусия. — Я уже не мужчина, Акилино.

— Он еще обещал мне, что будет давать тебе сигареты, когда ты захочешь, — сказал Акилино. — Так что имей в виду, как тебе захочется курить, попроси у него.

— Мне хотелось бы умереть на этом самом месте, — сказал Фусия. — Внезапно, так, чтобы я и опомниться не успел. Ты завернул бы меня в одеяла и подвесил бы к дереву, как делают уамбисы. Только никто не стал бы меня оплакивать каждое утро. Чего ты смеешься?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27