Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Зеленый Дом

ModernLib.Net / Современная проза / Льоса Марио Варгас / Зеленый Дом - Чтение (стр. 19)
Автор: Льоса Марио Варгас
Жанр: Современная проза

 

 


Теперь уже лает много собак, а из хижине визгом выскакивают люди и, спотыкаясь, размахивая руками, натыкаясь друг на друга, в смятении бегут по другому склону косогора к лесу, и вот наконец отчетливо видно: это женщины. Позади Ньевеса и Фусии уамбисы беснуются и вопят, так что вокруг дрожит листва и уже не слышно птиц. Хозяин оборачивается к ним и указывает в ту сторону, откуда бегут женщины: ну давайте. Но они еще несколько секунд топчутся на месте, раздувая ноздри и рыча, как вдруг один из них поднимает пукуну и бросается вперед через узкую полоску поросли отделяющей их от поляны, а когда он выбегает на луг, остальные тоже бросаются бежать, крича так, что на шее вздуваются жилы. Фусия и Ньевес идут за ними, а на поляне женщины кидаются врассыпную, вздымают руки к небу, мечутся из стороны в сторону, падают и одна за другой скрываются из виду, захлестнутые черно-красной ордою. И впереди, и позади Фусии и Ньевеса не умолкают крики, словно они исходят из светящейся пыли, которая окутывает их, пока они поднимаются по косогору. В селении Муратов уамбисы носятся между хижинами, крушат в щепы тонкие стены, ударами мачете сносят крыши из ярины, кто швыряет камнями в проломы, кто затаптывает костер. Фусия трясет за плечо то одного, то другого, расспрашивает, отдает приказания. А вот и Пантача — с выпученными глазами и открытым ртом он сидит на большом глиняном кувшине, и по лицу его катится пот. Он указывает на еще не разгромленную хижину — там был старик. Да, хозяин, как Пантача ни уговаривал их, они отрезали ему голову. Некоторые уамбисы наконец успокоились и рыщут в поисках добычи, тащат шкуры, мячи каучука, одеяла, которые складывают на поляне. Крики доносятся теперь только из остова тростниковой хижины, куда согнали женщин, за которыми, стоя поодаль, с равнодушным видом наблюдают три уамбиса. Хозяин и Ньевес входят в уцелевшую хижину. Два уамбиса стоят на коленях, наклонившись над простертым на полу телом, — видны короткие дряблые ноги, деревянный гульфик, живот, безволосая хилая грудь, выпирающие ребра, обтянутые землистой кожей. Один из уамбисов оборачивается и показывает им отрезанную голову. Из нее уже едва сочатся алые капли, но из отверстия между костлявыми плечами все еще бьет — собаки, — густая, темная кровь — только посмотри на них. Но Ньевес уже вышел из хижины, пятясь как рак, а уамбисы не выказывают никакого воодушевления, и глаза у них пустые, осовелые. Они молча, с бесстрастными лицами слушают Фусию, который кричит, размахивая револьвером, а когда он умолкает, выходят из хижины. Фусия выходит вслед за ними и наталкивается на Ньевеса, который стоит, нагнув голову и прислонившись к стене, — его рвет. Нет, он еще не избавился от страха, но ему нечего стыдиться, из-за этих собак кого хочешь стошнит. Что толку от Пантачи, который был с ними? Что толку от приказаний хозяина? Они никогда не научатся вести себя как люди, будь они прокляты, и в любой день могут отрезать головы им самим. Но Фусия выбьет дурь из этих падл, черт побери, он заставит их слушаться, сволочей, хотя бы ему пришлось пустить в ход револьвер. Они возвращаются на поляну, и уамбисы, расступаясь, пропускают их туда, где на земле разложена добыча: шкуры оленей уанган[70], ящериц и змей, тыквенные бутылки, бусы, каучук, связки барбаско[71]. Кричат, вращая глазами, женщины, лают собаки, а Фусия рассматривает на свет шкуры и прикидывает вес каучука. Ньевес отходит в сторонку и садится на упавшее дерево. К нему подходит Пантача. Этот старик был колдун? Кто его знает, только он не пытался убежать и, когда они вошли, сидел себе и жег какие-то травы. Он закричал? Кто его знает, Пантача не слышал. Сначала он попробовал остановить их, а потом ушел, ему стало до того муторно, что ноги дрожали, и он даже не заметил, как обделался. Хозяин разозлился, уж это точно, и не потому, что ему так уж жаль этого старика, а из-за их самовольства — зачем они не послушались. Да и добычи почти никакой — шкуры порченые, а каучук самый бросовый, как же ему не злиться. Но зачем он притворяется, зачем скрывает, что, помимо всего прочего, он болен? На острове как-то забываешь, что чунчи — это чунчи, но теперь это сразу видно, они, христиане, не могут так жить, будь у него масато, он бы напился. Смотри-ка, они еще спорят с хозяином, ну и рассвирепеет же он. Голос Фусии, которого не видно из-за спин обступивших его плотным кольцом уамбисов, не так уж громок, а они неистово орут, грозят кулаками, плюют и дрожат от ярости. Но вот над копнами гладких черных волос показывается его рука с поблескивающим на солнце револьвером. Он стреляет в небо — и уамбисы затихают, стреляет еще раз — и женщины тоже умолкают. Только собаки не унимаются. Почему хозяин хочет сразу трогаться в путь? Уамбисы устали, Пантача тоже устал, и они хотят отпраздновать это дело, это их право, ведь они из кожи вон лезут не из-за каучука и шкур, а только ради удовольствия, и, если их держать в черном теле, они когда-нибудь распалятся и перебьют их. Дело в том, что хозяин болен, Пантача, он хочет это скрыть, но не может. Разве раньше в таких случаях он не приходил в хорошее настроение? Разве он сам не любил погулять? А теперь он даже не смотрит на женщин и все время злится. Может, он бесится оттого, что ему не удается разбогатеть, как ему хочется? Теперь из толпы уамбисов, окружающих Фусию, доносится не рев, а оживленное жужжание — они разговаривают с хозяином взволнованно, но без озлобления, а иные лица уже повеселели. Притихшие женщины жмутся друг к другу, придерживая возле себя детей и собак. Болен? Ясное дело, за день до того, как Хум сбежал с острова, Ньевес вечером зашел к хозяину и увидел, как ачуалки натирают ему ноги смолою, а он взбеленился, заорал «пошел вон», не хотел, видно, чтобы знали, что он хворает. Фусия отдает распоряжения, и уамбисы сворачивают шкуры, взваливают на плечи мячи каучука, растаптывают и ломают все, что хозяин забраковал. Пантача и Ньевес подходят к Фусии. Эти собаки с каждым днем наглеют, не хотят слушаться, сволочи, но он им покажет. Да ведь они только хотели отпраздновать это дело, хозяин, тем более что здесь столько женщин, почему он им не позволил? Ну и болван! И он туда же? Ему, дубине, наплевать, что в этих местах полно войск? Если бы они перепились, то дня два не очухались бы, и все, начиная с него, говнюка, валялись бы, как бревна, а тем временем могли бы вернуться мураты или нагрянуть солдаты. Хозяин не желает рисковать из-за такой ерунды, пусть тащат товар к реке, да побыстрее, недоносок. Несколько уамбисов уже спускаются по косогору, и Пантача, почесываясь, идет за ними. Он подгоняет их, но они не торопятся — плетутся нехотя, молчаливые и угрюмые. Те, что остались в селении, бродят из стороны в сторону, избегая попадаться на глаза Фусии, который, стоя посреди поляны, следит за ними с револьвером в руке. Наконец вспыхивают тростниковые стены уцелевшей хижины. Уамбисы перестают слоняться и, словно умиротворенные, ждут, когда пламя охватит ее со всех сторон, превратив в огромный костер. После этого они отправляются в обратный путь, но, спускаясь по голому склону, время от времени оборачиваются и смотрят на женщин, которые бросают в пылающую хижину пригоршни земли. В лесу им снова приходится ударами мачете прокладывать узкую тропку и пробираться между деревьями, лианами, бочагами. К тому времени, когда они выходят на берег, Пантача со своими людьми уже успевает вытащить из кустов каноэ и погрузить добычу. Все садятся в лодки и отплывают; впереди идет каноэ лоцмана, который веслом измеряет глубину. Они плывут весь остаток дня, если не считать короткой остановки для еды, а когда темнеет, пристают к косе, почти скрытой колючей щетиной сросшихся чамбир. Разжигают костер, достают провизию, пекут лепешки из маниоки. Пантача и Ньевес зовут хозяина. Нет, ему не хочется есть. Он ничком лежит на песке, подложив под голову руки. Они едят, потом рядышком валятся наземь и укрываются одеялом, захваченным у Муратов. Больно смотреть, до чего изменился хозяин, мало того что не ест — даже не разговаривает. Наверное, в ногах у него хворь — ты обратил внимание, что он еле ходит и все время отстает? Должно быть, они болят у него, наверняка болят, да и недаром он ни за что не снимает брюк и сапог. Ночь разговаривает сама с собой голосами насекомых, голосами воды, плещущей о скалы, о песок, о прибрежный тростник. Светляки мерцают в темноте, как блуждающие огоньки. Но Пантача видел, как Ньевес взял себе акитаи из вещей, которые они забрали у Муратов, очень красивый, разноцветный, уамбисы таких не делают. Взял и спрятал за пазуху, он видел. Да? А как Пантача думает, почему Хум удрал с острова? Пусть он не переводит разговор на другое. Он везет шапре этот акитаи? Он влюбился в нее? Как он может влюбиться в нее, когда они даже не понимают друг друга, да и не больно она ему нравится. Тогда, значит, он ему отдаст ее? Когда они вернутся? В ту же ночь? Да, как только вернутся, в ту же ночь, если хочет. Для кого же тогда он взял этот акитаи? Для какой-нибудь ачуалки? Хозяин обещал ему одну из ачуалок? Ни для кого, для себя самого, ему нравятся всякие вещицы из перьев. Просто так, на память.

I

Бонифация подождала сержанта возле хижины. От ветра ее волосы вздымались петушиным гребешком, да и своей горделивой позой, постановкой ног и выпирающим крепким задочком она напоминала петушка. Сержант улыбнулся, погладил ее голую руку — право слово, у него стало тепло на сердце, когда он издали увидел ее, — и зеленые зрачки Бонифации, в которых искрилось солнце, слегка расширились.

— Как хорошо ты начистил сапоги, — сказала Бонифация. — И форма как новенькая.

Лицо сержанта расплылось в улыбке, а глаза стали как щелочки.

— Ее выстирала сеньора Паредес, — сказал он. — Я боялся, что пойдет дождь, но, на мое счастье, на небе ни облачка. Такой погожий денек, как будто мы в Пьюре.

Ты даже не заметил, что я в обновке, — сказала Бонифация. — Тебе не нравится мое платье?

— И правда, я не обратил внимания, — сказал сержант. — Оно тебе идет. Желтый цвет к лицу брюнеткам. Это было платье без рукавов с квадратным вырезом и широкой оборкой. Сержант, улыбаясь, оглядывал Бонифацию и все гладил ее руку, а она стояла не шевелясь и глядела в глаза сержанта. Лалита одолжила ей белые туфли, вчера вечером она примерила их, они ей жмут, но она все-таки наденет их, когда они пойдут в церковь, и сержант посмотрел на босые ноги Бонифации, утопающие в песке: он не хочет, чтобы она ходила босиком. Здесь это не имеет значения, дорогая, но, когда они уедут, ей придется всегда ходить в туфлях.

— Сперва мне надо привыкнуть, — сказала Бонифация. — Разве ты не знаешь, что в миссии я носила только сандалии? А это совсем другое дело, они не жмут.

На террасе показалась Лалита: что слышно о лейтенанте, сержант? Ее длинные волосы были стянуты лентой, а на шее блестели стеклянные бусы. Губы у нее были накрашены — до чего сеньора хороша собой, — щеки нарумянены — сержант охотно женился бы на ней, а Лалита — лейтенант не приехал? Что слышно?

— Никаких сведений, — сказал сержант. — Известно только, что он еще не прибыл в Форт Борха. Видимо, идут сильные дожди, и они застряли на полдороге. Но почему вы так беспокоитесь, что вам лейтенант, сын родной, что ли.

— Уходите, сержант, — нахмурившись, сказала Лалита. — Перед венчанием негоже видеться с невестой, это приносит несчастье.

— Невеста? — вскричала мать Анхелика. — Ты хочешь сказать — сожительница, наложница.

— Нет, матушка, — кротким голосом возразила Лалита. — Невеста сержанта.

— Сержанта? — сказала начальница. — С каких пор? Как это произошло?

Монахини с удивленным и недоверчивым видом подступили к Лалите, которая стояла в смиренной позе, сложив руки и опустив голову, но краешком глаза следила за ними с едва приметной плутоватой улыбкой.

— Если мне не посчастливится, будете виноваты вы и дон Адриан, — сказал сержант. — Ведь это вы мне вырыли яму, сеньора.

Он громко смеялся, сотрясаясь всем телом. Лалита сложила крестиком пальцы, чтобы отвратить несчастье, а Бонифация отошла на несколько шагов от сержанта.

— Ступайте в церковь, — повторила Лалита. — Вы накличете беду и на себя, и на нее. Зачем вы пришли?

Само собой понятно зачем, сеньора, — и сержант протянул руки к Бонифации, — чтобы повидать свою милую, — а она отбежала — так ему вздумалось, — и так же, как Лалита, сложила крестиком пальцы и сотворила заклинание над сержантом, который, совсем развеселившись, — колдуньи, колдуньи, — хохотал во все горло — если бы мангачи видели этих двух колдуний. Но они не согласятся на это, и дрожащий кулачок матери Анхелики вынырнул из рукава, взлетел в воздух и исчез в складках сутаны: чтоб ноги ее не было в этом доме. Они стояли во дворе, напротив главного здания, а из сада доносились голоса резвившихся девочек. У начальницы был слегка задумчивый вид,

Больше всего она тоскует по вас, мать Анхелика, — сказала Лалита. — Все говорит: я самая счастливая, у меня много матерей, а первой вспоминает свою мамочку Анхелику. Она даже думала, матушка, что вы замолвите за нее словечко перед начальницей.

— Она настоящий бес и способна на любые уловки, — кулачок показался и исчез, — но меня ей больше не улестить. Пусть живет, если хочет, со своим сержантом, но сюда она не войдет.

Почему она не пришла сама, вместо того чтобы посылать тебя? — сказала начальница.

— Она стыдится, матушка, — сказала Лалита. — Она не знала, примете ли вы ее или опять выгоните. Что же из того, что она родилась язычницей, у нее тоже есть гордость. Простите ее, мать, подумайте, ведь она выходит замуж.

Я собирался зайти за вами, сержант, — сказал Ньевес. — Я не знал, что вы здесь.

Лоцман вышел на террасу и оперся о перила рядом с Лалитой. Он был без шляпы, в белых брюках из токуйо, рубашке с длинными рукавами, без воротника, и ботинках на толстой подошве.

Идите же, наконец, — сказала Лалита. — Адриан, сейчас же уведи его.

Лоцман как на ходулях спустился по лестнице. Сержант по-военному отдал честь Лалите и подмигнул Бонифации. Они направились к миссии не по тропинке, вьющейся вдоль берега, а напрямик, по лесистому склону холма. Как себя чувствует сержант? Долго продолжался вчера мальчишник у Паредеса? До двух ночи, и Тяжеловес до того набрался, что бросился в воду одетым, да и он сам, дон Адриан, немножко перехватил. Что-нибудь слышно о лейтенанте? Что это вы все про лейтенанта, дон Адриан? Ничего не известно, наверное, застрял из-за дождей и клянет все на свете. Выходит, ему повезло, что он не остался с ним. Да, пожалуй, он не скоро выберется, говорят, на Сантьяго настоящий потоп. Ну как, между нами, сержант доволен, что женится? Сержант улыбнулся, помолчал, глядя перед собой отсутствующим взглядом, и вдруг хлопнул себя в груды эта женщина запала ему в сердце, потому он и женится на ней.

— Вы поступили как добрый христианин, — сказал Адриан Ньевес. — Здесь парочки по многу лет живут не венчаясь. Монахини и отец Вилансио и так и этак усовещивают их, а они ни в какую. Вы им не чета — сразу ведете ее в церковь, хотя она даже не беременна. Девушка рада-радешенька. Вчера вечером все твердила — я должна быть ему хорошей женой.

— У нас в Пьюре говорят — сердце не обманывает, — сказал сержант. — А мне сердце подсказывает, что она будет хорошей женой, дон Адриан.

Они шли медленно, обходя лужи, но гетры сержанта и брюки лоцмана были уже забрызганы грязью. Кроны деревьев как бы процеживали солнечный свет, и трепещущая листва навевала свежесть. У подножия холма, между реками и лесом, мирно покоилась позлащенная солнцем Сайта-Мария де Ньева. Сержант и Ньевес перемахнули через бугорок и поднялись по каменистой тропинке. Наверху, в дверях часовни, толпились агваруны — женщины с обвислыми грудями, голые дети, мужчины с замкнутыми лицами и густыми гривами волос. При их приближении они подались к краю откоса — посмотреть, кто идет, и расступились, пропуская их. Некоторые ребятишки, что-то лопоча, протягивали руку в надежде на подачку. Прежде чем войти в церковь, сержант обмахнул форму носовым платком и поправил фуражку, а Ньевес отвернул подсученные штанины. В часовне было полно народу, пахло цветами и лампадным маслом, в полумраке блестела, красуясь, как спелый плод, лысина дона Фабио Куэсты. Со своей скамьи он помахал сержанту, и тот поднес руку к козырьку фуражки. Позади губернатора, ради торжественного случая надевшего галстук, сидели Тяжеловес, Малыш, Черномазый и Блондин; они зевали, и лица у них были помятые, а глаза красные. Две скамьи 'занимала чета Паредес и ее бесчисленные отпрыски, умытые и прилизанные. В другом крыле, за решеткой, где полумрак переходил в полную тьму, неотличимые друг от друга в своих серых пыльниках стояли на коленях воспитанницы, и глаза их, походившие на тучу светлячков, с любопытством следили за сержантом, который на цыпочках шел по проходу, пожимая руки присутствующим. Губернатор постучал пальцем по лысине: пусть сержант снимет головной убор, ведь они в церкви. Жандармы улыбнулись, а сержант сорвал с головы фуражку и, пригладив взъерошившиеся волосы, прошел вперед и уселся в первом ряду рядом с лоцманом Ньевесом. Как красиво убрали алтарь, правда? Очень красиво, дон Адриан, славные женщины эти монашки. В кувшинах из красной глины пламенели цветы, и с деревянного распятия свешивались гирлянды орхидей; по обе стороны алтаря до самых стен тянулись в два ряда горшки с высоким папоротником, а пол часовни сверкал чистотой. Прозрачный ароматный дым тонкими струйками поднимался от зажженных светильников и густым облачком плавал под потолком. Вот они, сержант. По часовне пробежал шепот, и все обернулись к двери: вошли невеста и посаженая мать. В туфлях на высоком каблуке Бонифация была не ниже Лалиты. Волосы ее покрывала черная вуаль. Широко раскрытыми глазами она тревожно обегала скамьи, а Лалита шушукалась с Паредесами, и ее цветастое платье оживляло этот уголок часовни, внося в сумрачное благочиние что-то весеннее, жизнерадостное. Дон Фабио наклонился к Бонифации, что-то сказал ей, и она улыбнулась. Бедняжка, на ней лица нет, дон Адриан, как она конфузится. Ничего, потом ее попотчуют, и она повеселеет, сержант, все дело в том, что она умирает от страха — как-то ее встретят монахини, не начнут ли ее бранить. А правда, у нее красивые глаза, дон Адриан? Лоцман приложил палец к губам, и сержант посмотрел на алтарь и перекрестился. Бонифация и Лалита сели рядом с ними, и через минуту Бонифация опустилась на колени и, сложив руки, закрыв глаза, стала молиться, едва шевеля губами. Заскрипела решетка, и в часовню вошли монахини во главе с начальницей. Они по двое подходили к алтарю, преклоняли колени, крестились и тихо направлялись к скамьям. Когда воспитанницы запели, все встали, и вошел отец Вилансио в лиловой сутане, неся на груди свою пышную огненно-рыжую бороду. Начальница стала делать знаки Лалите, указывая на алтарь, а Бонифация все еще стояла на коленях, вытирая глаза вуалью. Потом она встала и между сержантом и Ньевесом пошла к алтарю, держась очень прямо и не глядя по сторонам. И всю службу она стояла, как статуя, устремив взгляд в невидимую точку между алтарем и гирляндами орхидей, в то время как монахини и воспитанницы громко читали молитвы, а остальные преклоняли колени, садились и вставали. Потом отец Вилансио подошел к жениху и невесте, едва не коснувшись своей рыжей бородой лица Бонифации, и задал положенный вопрос, сначала стоящему навытяжку сержанту, который щелкнул каблуками и громко ответил «да», затем Бонифации, ответ которой никто не расслышал. Благодушно улыбаясь, отец Вилансио подал руку сержанту, и он пожал ее, потом Бонифации, и она приложилась к ней. Царившая в часовне торжественность спала. Воспитанницы перестали петь, и все заулыбались, задвигались, заговорили между собой. Лоцман Ньевес и Лалита обнимали молодых, а вокруг них образовался кружок. Дон Фабио шутил, дети смеялись, Тяжеловес, Малыш, Черномазый и Блондин ждали своей очереди поздравить сержанта. Но вот, заглушив шум, послышался голос начальницы — тише, господа, не забывайте, что вы в часовне, выйдите во двор, — и кружок распался. Лалита и Бонифация вышли за решетку, за ними потянулись приглашенные, а потом и монахини, и Лалита — пусти меня, глупенькая, смотри-ка, матушки накрыли стол, сколько сластей, соков, и скатерть белая, отпусти же меня, Бонифация, все хотят поздравить тебя. Мощеный двор искрился, залитый солнцем, и яркие блики играли на белых стенах главного здания, по которым, как плющ, ползли прихотливые тени. Как она стыдится матушек, даже посмотреть на них не смеет, а вокруг Лалиты колыхались сутаны, слышался шепот и смех, мелькали гимнастерки. Бонифация все цеплялась за нее, пряча лицо в цветастое платье, а сержант между тем принимал поздравления и обнимался с друзьями. Она плачет, матушки, вот дурочка. Что это ты, Бонифация? Это она из-за вас, матери, и начальница — не плачь, глупая, иди, я тебя обниму. Внезапно Бонифация отпустила Лалиту, обернулась и упала в объятия начальницы. Теперь она переходила от одной монахини к другой — она должна всегда молиться, Бонифация, — да, мамочка, — быть благочестивой христианкой, — да, — не забывать их, — она их никогда не забудет — и крепко обнимала их, и они крепко обнимали ее, и невольные слезы неудержимо катились крупными каплями по щекам Лалиты, смывая румяна — да, да, она их по-прежнему любит, — и обнажая изъяны ее кожи — она так молилась за них, — прыщи, пятна, рубцы. Этим матерям цены нет, отец Вилансио, чего они только не наготовили. Но послушайте, шоколад стынет, а губернатор голоден. Можно начинать, мать Гризельда? Начальница высвободила Бонифацию из рук матери Гризельды — конечно, дон Фабио, — и пиршество началось. Две воспитанницы обмахивали веерами стол, уставленный блюдами и кувшинами, а за их спинами маячила темная фигура. Кто это все приготовил, Бонифация? Ну-ка отгадай, а Бонифация всхлипывала — мать, скажи, что ты простила меня, — и теребила сутану начальницы — пусть она сделает ей этот подарок. Тонким розовым пальцем начальница указала на небо: молила ли она Бога, чтобы он простил ее? Раскаялась ли она? Молила, мать, каждый день молила. Тогда она прощает ее, но пусть отгадает, кто это все приготовил? Бонифация, хныча, — кто же еще, как не она, — искала кого-то взглядом среди монахинь — где она, куда она делась?

Темная фигура отстранила обеих воспитанниц и, сгорбленная, волоча ноги, с угрюмым видом выступила вперед: наконец-то она вспомнила о ней, неблагодарная, но Бонифация уже бросилась к ней, и мать Анхелика зашаталась в ее объятиях. Губернатор и остальные гости принялись за пирожки — это она, ее мамуля, все приготовила, а мать Анхелика — ни разу не пришла проведать ее, бесовка, но Бонифация думала о ней день и ночь, даже во сне ее видела, и мать Анхелика — попробуй вот эти, и эти, и соку выпей.

— Она меня даже не впустила в кухню, дон Фабио, — говорила мать Гризельда. — На этот раз вам надо хвалить не меня, а мать Анхелику. Это она все приготовила для своей любимицы.

— Чего я только не делала для нее, — сказала мать Анхелика. — И нянькой ее была, и служанкой, а теперь вот стала ее кухаркой.

Она старалась сохранить угрюмое и сердитое выражение лица, но у нее уже пресекся голос, и она хрипела, как язычница; вдруг глаза ее увлажнились, рот скривился, и она разразилась слезами. Пергаментной скрюченной рукой она поглаживала Бонифацию, а монахини и жандармы между тем передавали друг другу блюда и наполняли стаканы, отец Вилансио и дон Фабио хохотали, а сеньора Паредес шлепала одного из своих малышей, взобравшегося на стол.

— Как они ее любят, дон Адриан, — сказал сержант. — Как они ее балуют.

— Но зачем столько слез? — сказал лоцман. — Ведь в душе они очень рады.

— Можно мне отнести им что-нибудь, мамочка? — сказала Бонифация, указывая на воспитанниц, выстроившихся в три ряда перед главным зданием. Некоторые из них улыбались ей, другие робко махали рукой.

У них тоже сегодня праздничный завтрак, — сказала начальница. — Но пойди обними их.

— Они приготовили тебе подарки, — пробормотала мать Анхелика, у которой еще подергивались губы и лицо было мокрое от слез. — И мы тоже. Я сшила тебе платьице.

— Мне надо каждый день навещать тебя, — сказала Бонифация. — Я буду тебе помогать, мамуля, буду, как прежде, выносить мусор.

Она покинула мать Анхелику и пошла к воспитанницам, которые, рассыпав строй, с радостным криком побежали ей навстречу. Мать Анхелика пробралась через толпу приглашенных к сержанту, и, когда подошла к нему, лицо ее, уже не такое бледное, как минуту назад, снова приняло суровое выражение.

Ты будешь ей хорошим мужем? — проворчала она, дернув его за рукав. — Смотри, если будешь ее бить, смотри, если станешь путаться с другими женщинами. Ты будешь с ней хорошо обращаться?

— Как же иначе, матушка, — смущенно ответил сержант. — Ведь я ее так люблю.


— А, проснулся, — сказал Акилино. — За все время, что мы плывем, ты первый раз так заспался. До сих пор было наоборот: ты смотрел на меня, когда я открывал глаза.

— Мне снился Хум, — сказал Фусия. — Всю ночь у меня перед глазами стояло его лицо, Акилино.

— Я несколько раз слышал, как ты стонал, а раз мне даже показалось, что ты плачешь, — сказал Акилино. — Все из-за этого?

— Странная вещь, старик, — сказал Фусия, — к тому, что происходило во сне, я не имел никакого отношения, дело касалось только Хума.

— И что же тебе снилось? — сказал Акилино.

— Что он умирает на той отмели, где Пантача готовил свои отвары, — сказал Фусия. — И кто-то подходит к нему и говорит — пойдем со мной, а он — не могу, я умираю. Только это и снилось, старик.

— Может, так оно и было на самом деле, — сказал Акилино. — Может, он умер вчера и его душа прощалась с тобой.

— Наверное, его убили уамбисы, они его ненавидели, — сказал Фусия. — Ну подожди, не надо так, не уходи.

— Ты только зря меня мучаешь, Фусия, — тяжело дыша сказала Лалита. — Каждый раз одно и то же. Зачем ты зовешь меня, если не можешь.

— Нет, могу, — крикнул Фусия, — только ты хочешь, чтоб сразу, не даешь даже распалиться и злишься. Нет, могу, стерва.

Лалита лежала на спине, отодвинувшись на край гамака, который поскрипывал, качаясь. Голубоватый свет проникал в хижину через дверь и щели вместе с теплыми испарениями и ночными шорохами, но в отличие от них не достигал гамака.

Ты думаешь, я дура и ничего не понимаю, — сказала Лалита.

— Просто у меня дела на уме, и мне надо сначала отвлечься от этих мыслей, но ты не даешь мне времени. Я же человек, а не животное.

— Все дело в том, что ты болен, — прошептала Лалита.

— Все дело в том, что мне противны твои прыщи! — крикнул Фусия. — Все дело в том, что ты постарела. Я только с тобой не могу, а с любой другой сколько хочешь.

— Других ты обнимаешь и целуешь, но и с ними не можешь, — медленно выговорила Лалита. — Ачуалки мне рассказали.

— Ты сплетничаешь с ними про меня, стерва? — взревел Фусия, так затрясшись от злобы, что гамак заходил ходуном. — С язычницами сплетничаешь про меня? Хочешь, чтоб я тебя убил?

— Хочешь знать, куда он уезжал каждый раз, когда исчезал с острова? — сказал Акилино. — В Санта-Мария де Ньеву.

— В Ньеву? А что ему было там делать? — сказал Фусия. — Откуда ты знаешь, что Хум уезжал в Сайта-Мария де Ньеву?

— Я недавно узнал, — сказал Акилино. — В последний раз он удрал месяцев восемь назад, верно?

— Я уже почти потерял счет времени, старик, — сказал Фусия. — Но пожалуй, так, месяцев восемь. Ты встретил Хума, и он тебе рассказал?

— Теперь, когда мы уже далеко, я могу тебе сказать, — промолвил Акилино. — Лалита и Ньевес живут там. И вскоре после того, как они добрались до Сайта-Мария де Ньевы, к ним заявился Хум.

— Значит, ты знал, где они? — задыхаясь, выговорил Фусия. — Ты помог им, Акилино? Выходит, ты тоже сволочь? И ты меня предал, старик?

— Поэтому ты и стыдишься, и прячешься ото всех, и не раздеваешься при мне, — сказала Лалита, и гамак перестал скрипеть. — Но разве я не чувствую, как у тебя воняют ноги? Они гниют у тебя, Фусия, а это похуже, чем мои прыщи.

Гамак опять заходил из стороны в сторону, и снова жалобно заскрипели столбы, но теперь уже дрожала Лалита, а не Фусия. Он весь съежился и замер под одеялами, не в силах вымолвить ни слова, и глаза его, полные ужаса, горели в темноте, как два трепещущих огонька.

— Ты тоже меня оскорбляешь, — пролепетала Лалита. — И если с тобой что-нибудь случается, всегда я виновата. Вот и сейчас — ты меня позвал, и ты же еще сердишься. У меня тоже злость закипает, и с языка срывается бог знает что.

— Это все москиты, пропади они пропадом, — тихо простонал Фусия, и его голая рука бессильно упала на одеяло. — Они искусали меня и заразили какой-то хворью.

— Да, москиты, а ноги у тебя вовсе не воняют, и ты скоро вылечишься, — всхлипнув, сказала Лалита. — Не обижайся, Фусия, я ведь это так, сгоряча, мало ли что наговоришь со злости. Принести тебе воды?

— Эти собаки строят себе дом? — сказал Фусия. — Они собираются навсегда остаться в Сайта-Мария де Ньеве?

— Ньевеса законтрактовали как лоцмана тамошние жандармы, — сказал Акилино. — Туда прибыл новый лейтенант, помоложе, чем тот, которого звали Сиприано. А Лалита ждет ребенка.

— Дай Бог, чтоб он подох у нее в брюхе и чтоб она тоже подохла, — сказал Фусия. — Но скажи мне, старик, разве не там его вздернули? Зачем Хум ездил в Сайта-Мария де Ньеву? Хотел отомстить за себя?

— Он ездил из-за этой старой истории, — сказал Акилино. — Требовать каучук, который забрал у него сеньор Реатеги, когда приезжал в Уракусу с солдатами. Хум, конечно, ничего не добился, а Ньевес понял, что он уже не в первый раз приезжает жаловаться, что только ради этого он и удирал с острова.

— Он ездил жаловаться жандармам в то время, как работал со мной? Неужели он не понимал, чем это пахнет? Мы все могли погореть из-за этой скотины, старик.

— Верней, из-за этого сумасшедшего, — сказал Акилино. — Подумать только — сколько лет прошло, а он все свое. Умирать будет, а не выкинет из головы того, что с ним случилось. Такого упрямого язычника, как Хум, я еще не встречал, Фусия.

— Это все москиты и водяные пауки, — простонал Фусия. — Они искусали меня, когда я залез в бочагу вытащить подохшую черепаху. Но ранки уже подсыхают, а когда чешешься, они гноятся, оттого и пахнет, дура.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27