Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Зеленый Дом

ModernLib.Net / Современная проза / Льоса Марио Варгас / Зеленый Дом - Чтение (стр. 2)
Автор: Льоса Марио Варгас
Жанр: Современная проза

 

 


На одном из них в дни национальных праздников солдаты водружают флаг. Вокруг площади — жандармерия, резиденция губернатора, дома христиан и кабачок Паредеса, мастера на все руки — он и торговец, и плотник, и знахарь, умеющий приготовлять приворотные зелья. А еще выше, на двух холмах, господствующих над селением, размещается миссия: цинковые крыши, столбы из глины и поны 2 , оштукатуренные стены, металлические сетки на окнах, деревянные двери.

— Не будем терять время, Бонифация, — сказала начальница. — Расскажи мне все.

— Она была в часовне, — сказала мать Анхелика. — Там ее и застали матери.

— Я же тебя спрашиваю, Бонифация, — сказала начальница. — Чего ты ждешь?

На Бонифации было синее платье — балахон, скрывавший все тело от плечей до лодыжек, а ее босые ступни, медно-красные, под цвет половиц, походили на распластавшихся многоголовых животных.

— Разве ты не слышала? — сказала мать Анхелика. — Говори же, наконец.

Царивший в кабинете полумрак и черное покрывало, обрамлявшее лицо Бонифации, усиливали его загадочное выражение, не то угрюмое, не то апатичное, а ее большие глаза, уставившись на письменный стол, смотрели в одну точку, порою пламя лампы, взметнувшись от ветра, подувшего из сада, бросало на них отсвет, и тогда можно было заметить, что они зеленоватые, с мягким блеском.

— У тебя украли ключи? — спросила начальница.

— Ты просто неисправима, бездельница, — прошипела мать Анхелика, взмахнув рукой над головой Бонифации. — Видишь, к чему привела твоя небрежность?

Подождите, мать, я сама, — сказала начальница. — Не заставляй меня больше терять время, Бонифация.

Бонифация стояла, наклонив голову, руки у нее висели, как плети, грудь едва приметно вздымалась. Не прямые толстые губы были угрюмо сжаты, крылья носа мерно раздувались и опадали.

— Я рассержусь, Бонифация, — сказала начальница. — Ведь я говорю с тобой по-хорошему, а ты не обращаешь внимания, будто муха жужжит. В котором часу ты их оставила одних? Ты заперла спальню на ключ?

— Да отвечай же, наконец, чертовка! — вскричала мать Анхелика, дернув за платье Бонифацию. — Бог тебя накажет за такую гордыню.

— Днем ты можешь в любое время пойти в часовню, но ночью твоя обязанность — охранять воспитанниц, — сказала начальница. — Почему ты без разрешения вышла из комнаты?

Послышалось два коротких стука в дверь. Монахини обернулись, Бонифация приподняла веки, и на миг глаза ее сделались еще больше, зеленее и ярче.

С холмов, где расположена миссия, видна метрах в ста, на правом берегу Ньевы, хижина Адриана Ньевеса, его маленькая усадьба, а за нею — только чаща лиан, кустарников, деревьев с ветвями, похожими на щупальца, да гребни высоких гор. Неподалеку от площади — индейский поселок: свайные хижины среди грязи, поглощающей дикие травы, и вонючих луж, где кишат головастики и черви. Вокруг там и сям — полоски маниоки, лоскутки посевов маиса, крохотные садики. От миссии спускается к площади крутая тропинка. А позади миссии — глинобитная стена, отражающая натиск леса, яростный приступ зарослей. И в этой стене есть калитка, которая запирается на замок.

— Пришел губернатор, — сказала мать Патросиния. — Можно пригласить?

— Да, проведите его, мать Патросиния, — сказала начальница.

Мать Анхелика подняла лампу и осветила две фигуры, показавшиеся на пороге. Закутанный в одеяло, с электрическим фонариком в руке, кланяясь, вошел дон Фабио.

— Извините, что я в таком виде. Я уже лег спать и впопыхах не оделся как следует, — сказал он, здороваясь за руку с начальницей и матерью Анхеликой. — Как это могло случиться? Честное слово, я не поверил своим ушам.

Его голый череп казался влажным, худощавое лицо улыбалось монахиням.

— Спасибо, что пришли, дон Фабио, — сказала начальница. — Садитесь, пожалуйста. Подайте стул губернатору, мать Анхелика.

Дон Фабио сел, и фонарик, висевший у него в левой руке, зажегся и высветил золотистый кружок на половике из чамбиры[11].

— Их уже отправились искать, — сказал губернатор. — Пошел и лейтенант. Не беспокойтесь, мать, я уверен, что их найдут этой же ночью.

— Бедняжки, одни, в темноте, под открытым небом, представляете себе, дон Фабио, — вздохнула начальница. — Хорошо еще, что нет дождя. Если вы знали, как мы перепугались.

— Но как же это случилось, мать? — сказал дог Фабио. — Мне все еще кажется, что это неправда.

— Из-за небрежности вот этой бездельницы, — сказала мать Анхелика, указывая на Бонифацию. — Она оставила их одних и ушла в часовню. Должно быть, забыла запереть калитку.

Губернатор посмотрел на Бонифацию, и его лицо приобрело суровое и сокрушенное выражение. Но через секунду он уже опять улыбался начальнице.

— Девочки еще несмышленыши, дон Фабио, — зала начальница. — Они не имеют понятия об опасностях. Это-то нас больше всего и тревожит. Мало ли что — несчастный случай, зверь…

— Ах, эти девочки, — сказал губернатор. — Видишь, Бонифация, ты должна быть повнимательнее.

— Моли Бога, чтобы с ними ничего не случилось, — сказала начальница. — Не то тебя всю жизнь будут мучить угрызения совести.

— Никто не слышал, как они вышли, мать? — сказал дон Фабио. — По селению они не проходили. Должно быть, пошли лесом.

— Они вышли через садовую калитку, поэтому мы и не слышали, — сказала мать Анхелика. — Они украли ключи у этой дуры.

— Не называй меня дурой, мамуля, — сказала Бонифация, широко раскрыв глаза. — Ничего у меня не украли.

— Дура, безнадежная дура, — сказала мать Анхелика. — Ты еще смеешь отпираться? И не называй меня мамулей.

— Я им открыла калитку, — сказала Бонифация, едва разжав губы. — Я сама их выпустила. Теперь видишь, что я не дура?

Дон Фабио и начальница с изумлением уставились на Бонифацию, а мать Анхелика глотнула ртом воздух и захрипела, на мгновение утратив дар речи.

— Что ты говоришь? — наконец вымолвила она. — Ты их выпустила?

— Да, мамуля, — сказала Бонифация. — Я их выпустила.


— Опять ты приуныл, Фусия, — сказал Акилино. — Не вешай голову. Лучше поговори со мной, чтобы развеять грусть. Расскажи-ка мне, как ты сбежал.

— Где мы, старик? — сказал Фусия. — Далеко еще до того места, где мы войдем в Мараньон?

— Мы уже давно вошли, — сказал Акилино. — Ты и не заметил, спал сном праведника.

— Ночью вошли? — сказал Фусия. — Как же я не почувствовал быстрин?

— Было светло, как на заре, Фусия, — сказал Акилино. — Небо чистое, в звездах, а до чего тихо — листочек не шелохнется. Днем можно повстречать рыбаков, а то и шлюпку из гарнизона, ночью безопаснее. И как ты мог почувствовать быстрины, когда я за рулем, ведь я их знаю как свои пять пальцев. Да не хмурься ты так, Фусия. Если хочешь, можешь подняться, наверное, тебе душно под одеялами. Ни одной живой души не видно, мы хозяева реки.

— Нет, мне холодно, — сказал Фусия. — Дрожь пробирает.

— Ну что ж, как тебе лучше, — сказал Акилино. — Так расскажи же мне, как ты сбежал. За что тебя посадили? Сколько лет тебе было?

Он был грамотный, учился в школе, и поэтому, когда он подрос, турок дал ему работенку в своем магазине. Он был у него за счетовода, Акилино, вел такие толстые книги, которые называются дебет и кредит. И хотя в ту пору Фусия был еще честным парнем, уже тогда он мечтал разбогатеть. Как он на всем экономил, старина, ел только раз в день, не позволял себе ни выпить, ни купить сигарет. Хотел сколотить капиталец и заняться торговлей. А турок вбил себе в голову, что Фусия его обворовывает, и донес на него, хотя это была чистая ложь. Никто ему не поверил, что он честный человек, и его посадили в камеру с двумя бандитами. Разве это не величайшая несправедливость, старик?

— Это ты мне уже рассказывал, Фусия, когда мы отплыли с острова, — сказал Акилино. — Мне интересно, как тебе удалось бежать.

— Вот этой отмычкой, — сказал Чанго. — Ее сделал Ирикуо из проволоки, которую выломал из койки. Мы уже испробовали ее — дверь отпирается без шума. Хочешь посмотреть, япончик?

Чанго сидел за торговлю наркотиками. Он был самый старший из них и обращался с Фусией ласково. А вот Ирикуо все время насмехался над ним. Этот гад, старина, обжулил многих людей, его посадили за какое-то мошенничество с завещанием. Он-то все и придумал.

— И что же, Фусия, все так и вышло?

— Вот так, — сказал Ирикуо. — Разве вы не знаете, на Новый год всех отпускают. В коридоре остался только один, надо отнять у него ключи, пока он не бросил их за решетку. Все зависит от этого, ребята.

— Открывай же, Чанго, — сказал Фусия. — У меня уже нет терпения, Чанго, открывай.

— Тебе бы лучше остаться, япончик, — сказал Чанго. — Год пройдет быстро. Нам нечего терять, но, если дело не выгорит, тебе туго придется — прибавят года два.

Но Фусия его не послушал. Они вышли из камеры. В коридоре никого не было, только возле решетки сидел стражник с бутылкой в руке.

— Я хватил его по голове ножкой от койки, и он упал на пол, — сказал Фусия. — Кажется, я убил его, Чанго.

— Живей, идиот, ключи уже у меня, — сказал Ирикуо. — Бегом через двор. Ты вытащил у него револьвер?

— Пусти меня вперед, — сказал Чанго. — Те, что у ворот, тоже, наверное, пьяны.

— Но они не спали, старик, — сказал Фусия. — Их было двое, и они играли в кости. Ну и обалдели же они, когда увидели нас.

Ирикуо направил на них револьвер: пусть отпирают ворота, суки, не то он изрешетит их пулями. И если только вздумают кричать, он их, ублюдков, тут же пришьет, да поживей, или он всадит в них всю обойму.

— Свяжи их, япончик, — сказал Чанго. — Их же ремнями свяжи. И в рот засунь галстук. Быстрее, япончик, быстрее.

— Ворота не отпираются, Чанго, — сказал Ирикуо. — Ни один ключ не подходит. Горим, ребята. Близок локоть, да не укусишь.

— Не может быть, какой-нибудь должен подойти, попробуй еще, — сказал Чанго. — Что ты делаешь, парень, зачем ты их топчешь ногами?

— А зачем ты их топтал ногами, Фусия? — сказал Акилино. — Не понимаю, ведь в такую минуту человек думает только о том, чтобы сбежать.

— Я был зол на всех этих псов, — сказал Фусия. — Как они с нами обращались, старик! Знаешь, я их так отделал, что они попали в больницу. В газетах писали про жестокость японцев, про восточную мстительность. Мне смешно было это читать, Акилино, ведь я никогда не выезжал из Кампо Гранде и был таким же бразильцем, как всякий другой.

Теперь ты перуанец, Фусия, — сказал Акилино. — Когда я с тобой познакомился в Мойобамбе, ты еще мог сойти за бразильца, у тебя был немножко странный выговор. А теперь ты говоришь как здешние.

— Я ни бразилец, ни перуанец, — сказал Фусия. — Дерьмо, подонок — вот кто я теперь, старик.

— С чего ты так озверел? — сказал Ирикуо. — Зачем ты их избил? Если нас схватят, они спустят с нас шкуру.

— Ладно, сматываемся, сейчас не время спорить, — сказал Чанго. — Мы с Ирикуо спрячемся, а ты, япончик, поскорей уводи машину и гони к нам.

— На кладбище? — сказал Акилино. — Это не по-христиански.

— Они были не христиане, а бандиты, — сказал Фусия. — В газетах писали, что они пришли на кладбище грабить могилы. Таковы люди, старик.

— А ты угнал машину у турка? — сказал Акилино. — Как же так получилось, что их схватили, а тебя нет?

— Они всю ночь прождали меня на кладбище, — сказал Фусия. — Полиция схватила их на рассвете. А я уже был далеко от Кампо Гранде.

— Значит, ты их предал, Фусия, — сказал Акилино.

— А разве я не предал всех на свете? — сказал Фусия. — Как я поступил с Пантачей и с уамбисами[12]? Как я поступил с Хумом, старик?

— Но ведь тогда ты не был плохим человеком, — сказал Акилино. — Ты сам говорил, что был честным парнем.

Пока не попал в тюрьму, — сказал Фусия. — Там я перестал быть честным.

— А как ты очутился в Перу? — сказал Акилино. — Ведь Кампо Гранде, должно быть, где-то очень далеко.

— В Матто Гроссо, старик, — сказал Фусия. — В газетах писали — японец пробирается в Боливию. Но я был не так глуп, Акилино. Я долгое время скрывался, мотаясь с места на место, и наконец попал в Манаос. А оттуда было уже легко добраться до Икитоса.

Там ты и познакомился с сеньором Хулио Реатеги, Фусия? — сказал Акилино.

В тот раз я с ним еще лично не познакомился, — сказал Фусия, — но услышал о нем.

— Ну и жизнь у тебя была, Фусия, — сказал Акилино. — Сколько ты всего видел, сколько путешествовал! Мне нравится слушать тебя, если бы ты знал, до чего это интересно! А тебе разве не нравится рассказывать мне все это? Так и время проходит быстрее, чувствуешь?

— Нет, старик, — сказал Фусия. — Ничего я не чувствую, кроме холода.

Проносясь через область дюн, ветер, дующий с Кордильер, насыщается песком и мчится дальше, вдоль русла реки, горячим и колючим вихрем. Когда он достигает города, между небом и землей встает ослепительное марево. Тут он извергает свою пищу: каждый день в сумерках мелкий, как опилки, сухой дождь, который прекращается только на рассвете, падает на крыши, башни, колокола, балконы, деревья и припорошивает площади и улицы Пьюры. Приезжие ошибаются, когда говорят: «Дома в городе обветшали, вот-вот рухнут»: скрип, который слышится по ночам, исходит не от строений, старинных, но прочных, а от невидимых, неисчислимых, крохотных песчинок, бомбардирующих окна и двери. Они ошибаются и тогда, когда думают: «Пьюра — город угрюмый, печальный». С наступлением вечера улицы пустеют — люди сидят по домам, спасаясь от знойного ветра и колющего, как иголки, песка, от которого кожа краснеет и воспаляется. Но в ранчериях[13] Кастильи, в глинобитных хижинах Мангачерии, в харчевнях и кабачках Гальинасеры, в особняках знати на улице Малекон и на Пласа де Армас развлекаются так же, как и в любом другом месте, — пьют, слушают музыку, болтают. Впечатление запустелого и унылого города, которое поначалу производит Пьюра, исчезает, как только входишь в дома, даже самые бедные, вроде тех лачуг, что выстроились вдоль реки по ту сторону Бойни.

Сколько историй можно услышать вечером в Пьюре! Крестьяне толкуют о всходах, женщины в своем углу сплетничают за стряпней. Мужчины попивают золотистую чичу — кукурузную водку, до того крепкую, что у приезжих выступают слезы на глазах, когда они в первый раз пробуют ее. Дети возятся на земляном полу, дерутся, затыкают ходы, проделанные червями, мастерят ловушки для игуан или, притихнув, с широко раскрытыми глазами слушают рассказы взрослых: о разбойниках, которые в ущельях Канчаке, Хуанкабамбы и Айабаке подстерегают путников, чтобы ограбить их, а то и зарезать; о заброшенных домах, где бродят призраки — не находящие успокоения грешные души; о чудодейственных зельях колдунов; о кладах, которые зарыты там, где из-под земли доносятся стоны и звон цепей; о междоусобицах монтонерос[14], которые конными отрядами носятся по пескам и сшибаются, вздымая огромные тучи пыли, занимают селения и целые округа, реквизируют скот, силой набирают в свое войско мужчин и за все платят бумажками, называя их государственными бонами; многие еще подростками видели, как монтонерос вихрем ворвались в Пьюру, разбили палатки на Пласа де Армас и рассыпались по городу в своих красно-синих формах. А сколько историй рассказывают о поединках, о супружеских изменах и кровавых расправах, о женщинах, которые видели, как статуя Богородицы в соборе плакала, Христос на распятии поднял руку, младенец Иисус украдкой улыбнулся.

По субботам обычно устраиваются гулянья. Веселье, как электрический ток, пробегает по Мангачерии, Кастилье, Гальинасере, лачугам на берегу реки. По всей Пьюре слышатся тонады и пасильи, медленные вальсы, уайюны, которые горцы танцуют, притоптывая босыми ногами, быстрые маринеры, тристе и фуги де тендера Когда начинается пьянство и смолкают песни, бренчание гитар, громыханье кахонов[15] и плач арф, из ранчерий, которые стеной опоясывают Пьюру, внезапно появляются тени, не страшащиеся ветра и песка. Это молодые пары, которые спешат в рощу рожковых деревьев, осеняющую зыбучие пески, на укромные пляжи, в гроты, глядящие в сторону Катакаоса, а самые смелые — на окраину, где начинается пустыня.

В центре города, в кварталах, прилегающих к Пласа де Армас, в добротных домах с балконами и жалюзи живут помещики, коммерсанты, адвокаты, местные власти. По вечерам они собираются, сидят в садах, под пальмами, и толкуют о порче, которая в этом году угрожает хлопчатнику и сахарному тростнику, о том, обводнится ли река в этом году вовремя и будет ли многоводной, о пожаре, спалившем всходы на полях Чапиро Семинарио, о воскресном бое петухов, о пачаманке[16], которая затевается по случаю прибытия нового городского врача Педро Севальоса. Пока в устланных коврами полутемных гостиных с картинами в овальных рамах, большими зеркалами и мебелью в чехлах из камки мужчины играют в ломбер или в домино, дамы перебирают четки, сватают женихов и невест, намечают приемы и благотворительные празднества, бросая жребий, распределяют между собой обязанности по устройству церковной процессии и украшению алтари, обсуждают сплетни местной газетки, которая называется «Экос и нотисиас».

Приезжие не знают внутренней жизни города. Что им ненавистно в Пьюре? Ее уединенность, просторы песков, отделяющие ее от остальной страны, отсутствие дорог, необходимость отмахивать длиннейшие концы верхом на лошади под палящим солнцем, засады бандитов. Они останавливаются в гостинице «Северная звезда» на Пласа де Армас — обшарпанном здании не выше павильона, в котором по воскресеньям играет военный оркестр и в тени которого располагаются нищие и чистильщики обуви, и им приходится сидеть там взаперти с пяти часов вечера, глядя сквозь занавески, как песок завладевает безлюдным городом. В буфете «Северной звезды» они напиваются до потери сознания. «Здесь не то что в Лиме, — говорят они, — негде развлечься; пьюранцы — люди неплохие, но уж такие бирюки, такие домоседы». Им подавай притоны, пылающие огнями всю ночь, где они могли бы прожигать жизнь, спуская свои барыши. Поэтому, уехав, они плохо говорят об этом городе, даже доходят до клеветы. А разве есть люди более гостеприимные и сердечные, чем жители Пьюры? Они встречают приезжих как родных и наперебой предлагают остановиться у них, когда в гостинице нет мест. Этих торговцев скотом и агентов по закупке хлопка, уже не говоря о каждом представителе власти, который приезжает в Пьюру, первые люди в городе развлекают как только могут: устраивают в их честь охоту на косуль в горах Чулуканаса, возят их по поместьям, угощают пачаманкой. Ворота Кастильи и Мангачерии открыты для индейцев, которые покидают горы и приходят в город, голодные и оробелые, для знахарей, изгнанных из деревень священниками, для мелочных торговцев, решивших попытать счастья в Пьюре. Бедняки, промышляющие чичей, водовозы, поливщики хлопка дружески принимают их и делят с ними свою еду и свое ранчо. Покидая Пьюру, приезжие всегда увозят с собою подарки. Но ничто их не радует; они изголодались по женщинам, и им невыносимы пьюранские ночи, когда все мертво, только песок сыплется с неба.

Неблагодарным так хотелось женщин и ночных развлечений, что Небо (дьявол, проклятый лукавый, говорит отец Гарсиа) наконец ублажило их. И так появилось злачное место, ночной кабак — Зеленый Дом.


Капрал Роберто Дельгадо долго мешкает перед комендантской, не решаясь войти. Над Фортом Борха по пепельно-серому небу медленно плывут свинцовые облака. Неподалеку, на плацу, сержанты муштруют новобранцев: смирно, черт побери, вольно, черт побери. Была не была, на худой конец, он получит нахлобучку, только и всего, и капрал толкает дверь и отдает честь капитану Артемио Кироге, который сидит за письменным столом и обмахивается рукой. В чем дело, что ему надо? А капрал: нельзя ли получить увольнительную, съездить в Багуа? Что это с капралом — капитан яростно обмахивается, теперь уже обеими руками, — какая муха его укусила? Но капрала Роберто Дельгадо мухи не кусают, потому что он, господин капитан, родом из Багуа и вырос в сельве. Он хотел бы получить увольнительную, чтобы повидать семью. Опять этот проклятый дождь. Капитан встает, закрывает окно и возвращается на свое место с мокрыми руками и лицом. Значит, его не кусают мухи? Не потому ли это, что у него плохая кровь? Боятся отравиться, вот и не кусают. Капрал соглашается: может быть, господин капитан. Офицер улыбается как автомат. Помещение наполняет шум дождя: тяжелые капли барабанят по цинковой крыше, ветер свищет в щелях дощатых стен. Когда капрал в последний раз получал увольнительную? В прошлом году? А, тогда другое дело — капитан морщится. Тогда ему полагается трехнедельный отпуск — капитан поднимает руку. Он поедет в Багуа? Тогда пусть сделает для него кое-какие покупки — капитан хлопает себя по щеке, и щека краснеет. Лицо капрала сохраняет самое серьезное выражение. Почему он не смеется? Разве не смешно, что капитан сам себя бьет по щекам? А капрал: нет, что вы, господин капитан, что тут смешного. В глазах офицера вспыхивают веселые искорки и с лица сбегает кислая гримаса. Если он не захохочет, то не получит увольнительной. Капрал Роберто Дельгадо смущенно смотрит на дверь, на окно. Поколебавшись, он открывает рот и смеется, сначала нехотя, принужденно, потом естественно и наконец весело. Капитана укусила самочка — капрал трясется от смеха, — только самки москитов кусаются, самцы у них вегетарианцы. Ну хватит, и капрал умолкает. Как бы на пути в Багуа его не сожрали звери за то, что он такой остряк. Но ведь он не острит, это установлено наукой, только самочки сосут кровь, ему это объяснил лейтенант из Форта Флор, господин капитан, а капитан: что ему за дело, самка это или самец, все равно щека горит, и вообще, кто его спрашивает и что он из себя корчит всезнайку. Но капрал не шутит, господин капитан, и между прочим, от этих укусов есть верное средство, такая мазь, которой мажутся уракусы, он привезет скляночку господину капитану, а капитан хочет, чтобы ему сказали по-человечески, кто такие уракусы. Но как же капрал скажет по-человечески, если агваруны, которые живут в Уракусе, так и называются уракусами, и кстати, разве капитан видел, чтобы хоть одного чунчо кусали насекомые? У индейцев есть свои секреты, они делают себе мази из древесной смолы, мажутся ими, и стоит москиту подлететь, он сразу дохнет, и капрал обязательно привезет скляночку господину капитану, честное слово, привезет. Что-то капрал сегодня больно весел, интересно, как он будет веселиться, если дикари отрежут ему башку, а капрал — здорово сказано, здорово сказано, господин капитан, он уже представляет себе свою усохшую голову, вот такую, с кулачок. А зачем капралу в Урака-су? Только для того, чтобы привезти ему мазь? Конечно, конечно, и кроме того, так он сократит путь, господин капитан. Иначе он провел бы весь отпуск в дороге и даже не смог бы побыть с семьей и друзьями. А что, в Багуа все такие хитрецы, как капрал? Хуже, много хуже, господин капитан просто не представляет себе, что это за люди, и капитан раскатисто смеется, и капрал тоже смеется, но исподтишка следит за ним, будто примеривается, и вдруг: он возьмет с собой лоцмана, господин капитан, и слугу, хорошо? А капитан Артемио Кирога: что? Капрал воображает себя очень умным? Подкатился к капитану, рассмешил его своими шуточками и думает обвести вокруг пальца? Но капрал хочет только, чтобы этот отпуск не превратился для него в сплошное мытарство. Разве капитан не знает, какое здесь бездорожье? Как он может без лоцмана добраться до Багуа и вернуться назад за такое короткое время, и к тому же все офицеры дадут ему поручения, одному привези то, другому это, нужно же, чтобы кто-то помог ему управиться с поклажей, пусть господин капитан позволит ему взять с собой лоцмана и слугу, а уж он, честное слово, раздобудет ему эту мазь от насекомых. Теперь он бьет на сочувствие — все подходы знает капрал, а капрал: вы замечательный человек, господин капитан. Так и быть, среди новобранцев, которые прибыли на прошлой неделе, есть один лоцман, пусть он возьмет его, а слугу найдет из местных. Но чтоб он был здесь ровно через три недели, и ни днем позже. Ни днем позже, господин капитан, клянусь вам. Он щелкает каблуками, отдает честь и направляется к двери, но на пороге спохватывается: прошу прощения, господин капитан, как зовут лоцмана? Капитан поднимает голову: Адриан Ньевес. Ну он пошел, он не будет больше отрывать его от работы. Капрал Роберто Дельгадо открывает дверь и выходит. Влажный и горячий ветер врывается в помещение и ворошит волосы капитана.


В дверь постучали, Хосефино Рохас пошел открыть, но на улице никого не оказалось. Уже темнело, на улице Хирон еще не зажглись огни, по городу вяло бродил ветер. Хосефино перешел через проспект Санчеса Серро и на сквере, возле памятника художнику Мерино, увидел братьев Леон. Они сидели на скамейке, Хосе курил сигарету, Обезьяна чистил спичкой ногти.

— Кто умер? — сказал Хосефино. — Почему у вас такие похоронные физиономии?

— Держись покрепче, а то упадешь, непобедимый, — сказал Обезьяна. — Приехал Литума.

Хосефино открыл рот, но ни слова не вымолвил; с минуту он только моргал с застывшей на лице растерянной улыбкой, потом начал потирать руки.

— Часа два назад, автобусом из Роггеро, — сказал Хосе.

Окна колледжа св. Михаила были освещены, и в воротах инспектор хлопал в ладоши, торопя учащихся вечерней смены. Подростки в форме, болтая, шли к школе под шелестящими рожковыми деревьями, окаймляющими улицу Либертад. Хосефино засунул руки в карманы.

Тебе бы надо прийти, — сказал Обезьяна. — Он нас ждет.

Хосефино пересек проспект, запер дверь своего дома, вернулся на сквер, и все трое молча двинулись в путь.

Неподалеку от улицы Арекипа им повстречался отец Гарсиа. Закутанный в свой широкий серый шарф, он шел сгорбившись, волоча ноги и отдуваясь. Он показал им кулак и крикнул: «Безбожники!» «Поджигатель!» — ответил Обезьяна, и Хосе повторил: «Поджигатель, поджигатель!» Они шли по правой стороне улицы, Хосефино — посередине.

— Как же так, ведь автобус из Роггеро приходит рано утром или ночью, но не в это время, — сказал Хосефино.

— Они застряли в Куэста де Ольмос, — сказал Обезьяна. — У них лопнула шина. Они сменили ее, а немного погодя у них лопнули еще две. Вот невезение.

— Мы просто оцепенели, когда увидели его, — сказал Хосе.

— Он хочет тут же куда-нибудь пойти и отпраздновать это дело, — сказал Обезьяна. — Он остался привести себя в порядок, а мы пошли за тобой.

— Что же будем делать? — сказал Хосе. Тебе решать, брат, — сказал Обезьяна.

— Тогда приведите кореша, — сказал Литума. — Мы выпьем с ним стаканчик-другой. Ступайте за ним. Скажите, что вернулся непобедимый номер четыре. То-то он вылупит глаза.

— Ты серьезно говоришь? — сказал Хосе.

— Совершенно серьезно, — сказал Литума. — Я привез несколько бутылок «Соль де Ика», вот мы и разопьем с ним одну. Мне охота его повидать, честное слово. Ну идите, а я пока переоденусь.

— Непобедимый называет тебя не иначе как корешем, — сказал Обезьяна. — Он уважает тебя так же, как нас.

— Представляю себе, как он засыпал вас вопросами, — сказал Хосефино. — Что вы ему наплели?

— Ошибаешься, мы об этом вообще не говорили, — сказал Обезьяна. — Он даже не упомянул о ней. Может, он ее уже забыл.

— Когда мы придем, он начнет нас расспрашивать, — сказал Хосефино. — Надо с этим покончить сегодня же, пока ему не насплетничали.

— Это ты возьми на себя, — сказал Обезьяна. — У меня духу не хватает. Что ты ему скажешь?

— Не знаю, — сказал Хосефино. — Смотря как обернется дело. Если бы он по крайней мере дал знать, что приедет, а то вдруг свалился нам на голову. Черт подери, я этого не ожидал.

— Да перестань ты потирать руки, Хосефино, — сказал Хосе. — Я от этого тоже начинаю нервничать.

— Он очень изменился, Хосефино, — сказал Обезьяна. — Немножко постарел. И уже не такой толстый, как раньше.

На проспекте Санчеса Серро зажглись фонари. По сторонам еще тянулись большие богатые дома, выкрашенные в светлые тона, с резными балконами и бронзовыми дверными молотками, но вдали уже вырисовывались трущобы Мангачерии. По шоссе в сторону Нового Моста ехала колонна грузовиков, на тротуарах жались к подъездам парочки, носились ватаги мальчишек, ковыляли старики с палками.

— Белые осмелели, — сказал Литума. — Теперь они разгуливают по Мангачерии, как у себя дома.

— Все из-за проспекта, — сказал Обезьяна. — Это был настоящий удар по мангачам. Когда его прокладывали, арфист говорил, что нас подсекли под корень — кончилась независимость, все будут совать сюда свой нос.

— Теперь нет белого, который не завертывал бы в наши чичерии, — сказал Хосе. — Ты видишь, брат, как выросла Пьюра? Повсюду новые здания. Хотя после Лимы тебе это, наверное, не бросается в глаза.

— Вот что я вам скажу, ребята. Я кончил шататься по свету, — сказал Литума. — Я много думал все это время и понял: не повезло мне потому, что я не остался в своем краю, как вы. Хоть это по крайней мере я понял и хочу умереть здесь.

— Может быть, он передумает, когда узнает, что случилось, — сказал Хосефино. — Ему станет стыдно, что на улице люди на него пальцем показывают. И тогда он уедет.

Хосефино остановился и достал сигарету. Хосе и Обезьяна заслонили его от ветра, он закурил, и они не спеша пошли дальше.

— А если он не уедет? — сказал Обезьяна. — В Пьюре им двоим будет тесно, Хосефино.

— Вряд ли Литума уедет, потому что он возвратился пьюранцем до мозга костей, — сказал Хосе. — Не то что в тот раз, когда вернулся с гор, тогда ему все здесь было постыло. В Лиме у него пробудилась любовь к родной земле.

— Не надо мне никакой китайской кухни, — сказал Литума. — Я стосковался по пыоранским блюдам. Хочу хорошего секо из чабело, пикео и море кларито[17].

— Тогда пойдем к Анхелике Мерседес, — сказал Обезьяна. — Она по-прежнему царица стряпух. Ты еще се не забыл?

— Лучше в Катакаос, — сказал Хосе. — В «Пропавшую повозку». Нигде нет такого кларито, как там.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27