Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Избранное. «Былое и думы» Герцена. Декабристы – исследователи Сибири. Н. Н. Миклухо-Маклай. Мои чужие мысли. Статьи

ModernLib.Net / Историческая проза / Лидия Чуковская / Избранное. «Былое и думы» Герцена. Декабристы – исследователи Сибири. Н. Н. Миклухо-Маклай. Мои чужие мысли. Статьи - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 8)
Автор: Лидия Чуковская
Жанр: Историческая проза

 

 


Родной язык был для Герцена не застывшим камнем, а мягкой глиной, из которой он свободно и прихотливо лепил новые формы слов. Ведь каждый великий художник творит не только на языке своего родного народа – скажем, на русском, – но и на своем, им самим созданном, до него никогда не существовавшем: Гоголь на гоголевском, Достоевский на достоевском, добывая из недр национального сознания новые, до тех пор не имевшие воплощения, богатства.

Герцен писал на герценовском...

«...вчитаешься, даже и неправильно, а между тем так сказано, что лучше и не скажешь, – говорил, перечитывая Герцена, Ленин. – Какой богатый и действительно могучий русский язык!»[14]

Язык Герцена дивит изобилием неологизмов, каламбуров, всяческого рода игры слов, причудами синтаксиса – но все эти новшества не режут слух, а только дивят и радуют, вызывая в читателе именно те чувства и впечатления, которые желал вызвать автор, потому что, при всей своей новизне, необычности, созданы они в полном соответствии с духом и строем родного языка; причудливые, затейливые, поражающе новые, они в то же время совершенно понятны. Двадцать три года провел Герцен за границей, среди иностранцев, но он по-прежнему, как дома, не только в совершенстве знал и воспроизводил русское просторечье и речь русских образованных людей, не только помнил русский язык, но и сохранил творческое к нему отношение. Так, например, он оказался в силах создавать новые поговорки по образу и подобию народных. «Ученое правительство» перевешало их, – написал он о декабристах и правительстве Николая I, – «посадило на снег и руду»[15]. В новом качестве воскресла тут поговорка «посадить на хлеб и на воду» – за нею перед взором читателя открылись снежные пустыни Сибири, рудники и люди в цепях. У Герцена мы найдем: «Чему же так дивиться чужой грязи, когда своя на губах не обсохла?» и, вместо «работает из насущного хлеба», в насмешку над пристрастием немцев к пиву! – «из насущного пива», и, как издевательство над тяжеловесным до бессмыслицы слогом царских рескриптов, автором которых был князь Гагарин: «тут явным образом Гагарин за Гагарина зашел» – по образу и подобию выражения «ум за разум зашел»; или, в письме к Рейхель: «что в Лондоне – это ни зонтиком покрыть, ни в калошах пройти» («ни в сказке сказать, ни пером описать»), и, наподобие поговорки «одна рука в меду, другая в патоке» – «одна рука в голландской саже, другая в чернилах». Надо твердо стоять на почве родной земли, чтобы такие речения могли срываться с губ и с пера.

В сороковые годы славянофильские критики, полемизируя с «Отечественными записками», Белинским, Герценом, постоянно подчеркивали изобилие галлицизмов в герценовских философских статьях. И нерусские и просто неловкие обороты хотя и не часто, но в герценовских статьях того времени в самом деле встречались (особенно в ту пору, когда он изучал германскую философию и вырабатывал вместе с Белинским русскую философскую терминологию), но гораздо существеннее – и характернее – для языка и стиля Герцена другое: с детства зная французский и немецкий, овладев впоследствии итальянским и английским, прожив полжизни вдали от России, часто употребляя в разговоре и письмах иностранные слова, он тем не менее не подчинял русский язык иноязычным формам, а напротив – иноязычье в своих писаниях нередко подчинял законам и стихии русского языка. Противоположные случаи – исключение, и вовсе не они преобладают в его стиле. Чаще всего Герцен на такой манер обращался с иноязычьем, что иностранное слово под его пером обретало вместе с русским окончанием новый, потребный автору и, как всегда у него, разительно-неожиданный смысл. «Смешение языков» не только не мертвило, не иссушало слог Герцена, а напротив – делало его еще более живым и острым. Русификация иноязычья служила Герцену, главным образом, для высмеивания и вышучивания противников, для жестокого издевательства над ними. Когда прусский король Вильгельм I, дядя царя Александра II («наш дядя на берегах Шпре», как именовал его Герцен), угодничая перед петербургским двором, выдал царскому правительству бежавших в Пруссию революционеров-поляков – «французский гут, австрийский гут, а прусский гутее» – озаглавил Герцен заметку в «Колоколе», где издевательски сравнивал между собой усердие трех полиций. Издеваясь над поэтом Ламартином, членом французского Временного правительства, который как поэт славился слезливой сентиментальностью, а как политик – либеральным краснобайством, Герцен сочинил уничижительное словечко «ламартыжничество» по образцу русского «ярыжничества» или «сутяжничества»; сторонников чистого искусства (l'art pour l'art) он для краткости – и для потехи! – называл «ларпурларчики»; а оспаривая в письме к Бакунину доблести одного из общих знакомых, французское «vеrtus» (добродетели) превратил в русские «вертюи». Иногда тот же эффект подтрунивания, издевки, достигался в статьях Герцена тем, что иноязычное выражение вкраплял он в нарочито русские, даже простонародные обороты; «вот уж ab ovo, так ab ovo» – написал он, высмеивая необыкновенно длинную, чуть ли не от Адама рассказанную, родословную императрицы, напечатанную в русских газетах. Латинское «ab ovo» («от яйца»), поставленное между русскими «вот уж» и «так», наподобие «вот уж брехня так брехня», создавало с первых же строк атмосферу издевки, делало смешными журналистов вместе с императрицей.

Каламбур, игра слов – этим славился Герцен в дружеском круге. С его уст каламбуры переходили в его письма, а впоследствии в статьи. Угощая однажды в деревне друзей, он извинялся перед ними, что на второе подали к столу «перетеленка и недоговядину», а через много лет в письме назвал Брюссель «Недопариж и Переницца».

«Это я, доблестный Павел Васильевич, – сообщал он Анненкову в письме, начатом Огаревым, – оторвал конец письма под влиянием того, что пиит Огарев называет Данта – Петраркой, – я хотя и не Пе-дант, но этого вынести не могу».

Петрашевца Владимира Эрастовича Энгельсона, русского революционера-эмигранта, он в письмах именовал «Подарестычем», а купца Солдатенкова, в том случае, если тот даст денег на пропаганду, предлагал переименовать в Прапорщенкова. В «Колоколе» каламбур, антитеза, все виды игры слов, оставаясь игрой, превращались в серьезное дело и оружие сатиры. «Каты и Катковы», «Поджигатели и подлецы», «недоросли и переросли», «Муравьев-Вешатель и Долгоруков-Слушатель»; «самодержец, ничего сам не держащий»; «тайное судилище и явный произвол»; «рекрутский набор и набор слов»; «невинная кровь и виновное повиновение». В поисках выразительности Герцен ставил иногда существительные, не имеющие множественного числа, во множественном: мы найдем у него «веры», «патриотизмы», «гибели», «зависти», «позорные миры», «междоусобные брани»; создавал он новые слова и словосочетания, например, новые существительные: «умоотвод», «немцепоклонство», «словонеистовство», «словобоязнь»; глаголы: «подробничать», «сестромилосердничать», «магдалиниться», «осюрпризить», «сманифестить». Если в языке существуют «идолопоклонство», «громоотвод», «водобоязнь», то почему не быть «умоотводу», «немцепоклонству» и «словобоязни»? Новые эти слова в общее употребление не вошли, но в письмах и в статьях Герцена звучали уместно и даже победоносно, ибо вылеплены были в полном соответствии со стихией русского языка и герценовского юмора. Новую силу обретали в герценовском тексте приставки: «благодушный монарх и опричники, – писал он, – доказнивают через год, чего не успели казнить в прошлом»; реакционеры опасаются, что «не всю Польшу вывешают и ушлют в Сибирь»; он писал: «вдумать в дело комплот», «всечь в порядок»... Создавал Герцен и новые синтаксические формы: «Ямщик все плачет свою песню» – плачет песню! «Вольтер хохотал, печатая вне Франции свой смех»; у него мы встретим «танцевать историю», «шалить в конгрессы» и даже: правительство «созвало каких-то нотаблей и велело им молчать свой совет». Высекал он резкий, останавливающий внимание смысл и неожиданным употреблением творительного падежа: о Николае I в одной из статей сказано, например: «нравственная жизнь всего государства понизилась им»; о русской истории: «кнутом и татарами нас держали в невежестве, топором и немцами нас просвещали»; он насмешливо спрашивал – «не нужно ли еще кого выстирать уничтожением цензуры?» и даже: «надеюсь, вы были довольны сквозь-строем, которым я провел наше общество»; он говорил о себе: «русским станком я возвращался домой», и о правительстве Александра II, пришедшем на смену Николаю I: «правительство... надменное отсутствием пороков покойника», и о русском обществе, которое воспрянуло было духом в 1855 году: «все, проснувшееся к новой жизни смертью Николая».

«Надменное отсутствием», «проснувшееся к жизни смертью» – этими небывалыми оборотами речи Герцен добивался одновременно краткости в воплощении сложной мысли и разительности удара по вниманию. Мимо таких оборотов не может пройти читатель, как не может не оглянуться, не вздрогнуть человек, увидев внезапный яркий свет или услышав внезапный резкий звук. И сколько у Герцена, средств, приемов, чтобы поразить неожиданностью, задеть воображение и, задев, повести читателя вглубь событий! На первый взгляд Герцен поражает блеском, на второй – глубиною. («Я ни у кого уже потом не встречал такого соединения глубины и блеска мыслей», – говорил о нем Толстой.) «Выжившие из истории Меровинги, – писал Герцен, имея в виду русских самодержцев, – пора вам пасть или пора пасть России!» «Выжившие из истории»? разве можно выжить из истории? – спрашивает себя читатель. Можно выжить из ума. Но по Герцену – можно и «из иска» и «из истории», и остановленный неожиданным оборотом речи читатель, задумавшись, понимает, что с большей силой и экономией невозможно, пожалуй, характеризовать отсталость, невежество, чуждость всем животрепещущим социальным вопросам, которым отличалось русское самодержавие в XIX веке. Оно действительно одряхлело, выжило из истории, как в старости иные выживают из ума. Игрою слов случалось Герцену подчеркивать, выводить наружу, делать ясным для каждого жгучий политический смысл событий: об одном из завоевательных походов Наполеона I он, играя словами, написал: «великая армия, освобождавшая народы, заняла Женеву и тотчас освободила ее от всех свобод». «Освобождать от свобод» – более кратко и более разительно определить контрреволюционную сущность наполеоновских войн, кажется, нельзя... Обращаясь к солдатам царской армии, униженным и забитым муштрой и обреченным к тому же, волею царской власти, совершать насилие над другими народами, Герцен писал: «расскажите... как вас наказывали и как вами наказывали». В этом «вас и вами» весь ужас положения русского солдата в ту пору... Эпитеты у Герцена работали со звонкостью пощечин: он писал «секущее православие», «секолюбивый князь», «всепожирающая Пруссия, всеудушающая Австрия»; когда же ему нужно было усилить удар, он щедро, настойчиво нагнетал эпитеты, останавливая внимание читателя уже одним количеством их:

«Неси на могучих плечах... темными, длинными, гадкими, вонючими, скользкими, ледящимися переходами твоего будущего сына. Ты один выйдешь чист» (это – обращение к русскому народу).

Или нагнетал вопросы (обращаясь к дворянству):

«...чем вы искупаете вашу чужеядную жизнь, ваше пиявочное существование?.. За что вас пожалеть? За то ли, что Иоанн Грозный вас пилил, а вы ему пели псалмы? За то ли, что до Петра вас из-за осударева стола водили постегать за местничество и вы выпоронные приходили доедать курей верченых и пироги пряженые?»

Упорное повторение вопроса – «За то ли?.. За то ли?» делает весь отрывок напряженным, страстным; с каждым повтором напряжение растет. Лексика же этого отрывка показывает, что высмеивать, грозить, издеваться Герцен умел не только с помощью смелых новообразований, но и с помощью архаики: «осударев стол», «пироги пряженые» мгновенно переносили читателя в глубокую и отвратительную своею косностью, своими рабьими нравами – седую старину.

Среди статей и заметок Герцена встречаются такие, которые следовало бы в школах учить наизусть, как учат гоголевский «Чуден Днепр при тихой погоде», – это настоящий праздник русской речи, ее красоты и могущества.

Встречаются у Герцена образы совершенно лапидарные, построенные на персонификации, словно он детям рассказывает сказку:

«Цепная Пруссия бегает на веревке по всей познанской границе, лает, кусает и лижет казакам смазные сапоги».

Встречаются и сложные, удивительно смелые образы, построенные на неожиданном сочетании понятия конкретного с отвлеченным: «расстрелянная... молитва в Варшаве, расстрелянное недоумение крестьян в Бездне». Расстрелянное недоумение! Но – лапидарными или сложными – образами щедро насыщена герценовская речь.

Вне образа, вне сцепления образов, потока образов Герцен не мог писать.

«...следственная фабрика, на которой Муравьев тачает несуществующий заговор...»

«Мы, старики, станем у изголовья гонимых, отирая пятна клеветы...»

«...Говорят, что государь принял Муравьева холодно. Торговая казнь кончена, и кнут под лавку! Не пошлют ли его, до поры до времени, опять отмачивать в немецких горьких водах?»

В последних строках Муравьев под пером у Герцена превратился в кнут, которым били осужденных, а лечебные карлсбадские воды – в тот соленый раствор, куда обмакивали розги и плети, чтобы они били больнее...

«Герцен не уступит Пушкину, – сказал Лев Толстой, перечитывая сочинения Герцена в конце своей жизни, – где хотите откройте – везде превосходно».

И еще:

«Это писатель, как писатель художественный, если не выше, то уж наверно равный нашим первым писателям».

Однажды в письме к Огареву Герцен рассказал забавный эпизод: на карнавале в Венеции его приветствовали бело-лиловые маски – как друга Гарибальди, как русского революционера-изгнанника – и при этом, от избытка чувств, назвали его «знаменитым русским поэтом». Герцен добавлял в письме, что он поспешил убежать, опасаясь, как бы венецианские маски, чего доброго, не произвели его в знаменитые русские живописцы или скульпторы. Письмо шутливое. Но Огарев отвечал совершенно серьезно:

«...я согласен с венецианскими масками, что ты знаменитый русский поэт, хотя стихов и не писал; но для меня уже одно “С того берега” поэма».

Герцен – мыслитель, как это видно из его философских статей, Герцен – публицист, как это видно чуть ли не из каждой заметки «Колокола»; Герцен, создатель «Былого и дум», обладал воображением поэта, и его отношение к слову было таким, какое обычно отличает поэтов.

«...ударял, словно колокол на первой неделе поста, серьезный стих Рылеева и звал на бой и гибель, как зовут на пир», – сказал о Рылееве Герцен.

Произнеся вслух слова «и звал на бой и гибель, как зовут на пир», понимаешь, что в этой строке бессознательно учтены автором и звуки, и длина, и соотношение между словами: и то, что в словах «бой», «гибель», «пир» звучат «б» и «п»; и то, что слова «бой» и «пир» состоят из одного слога каждое; и то, что расположены эти односложные слова в конце и в начале предложения, и то, что оба звонкостью и краткостью воспроизводят короткие и сильные удары колокола.

...Проповеднической исповеди Герцена, его запискам, его «Былому и думам» присуще то же сверкание стиля, какое ослепляет читателя в его статьях и письмах; страницы «Былого и дум» также изобилуют каламбурами, неологизмами, разнообразной игрой слов, причудами синтаксиса, неожиданными творительными, не менее неожиданным множественным; мы встретим здесь и «умственные роскоши», и «комизмы», и «все утопии, все отчаяния», и даже «вторые декабри» – для обозначения реакционных переворотов; нас оглушит звуковая игра в соединении с антитезой: «статьи по казенному заказу и казни по казенному приказу»; и чисто смысловая игра: «многие и многие... с тех пор... взошли в разум и в военный артикул»; встретим мы и вновь сотворенные слова, как «церквобесие» или «мышегубство», и столь распространенный в текстах Герцена необычный творительный падеж: «этими детьми ошеломленная Россия начала приходить в себя»; или: «с м е р т ь ю ты вышла на волю!»; или: «нами человечество протрезвляется»; и здесь Герцен часто работает нагнетениями, перечислениями:

«Все несется, плывет, летит, тратится, домогается, глядит, устает...»

Одним словом, в «Былом и думах» мы встретим все элементы сверкающего герценовского стиля, но здесь соединение глубины и блеска, вообще свойственное Герцену, переходит в новое качество. В «Былом и думах» сверкание каламбуров, блеск неологизмов, вихри перечислений не превращаются в сплошной фейерверк, как в иных статьях его и разговорах, ум не производит здесь впечатления «расточительного безоглядно», как в его беседе. Фейерверк, уместный на газетной полосе, не столь уместен в проповеди, когда она сплавлена с исповедью. «Это не столько записки, сколько исповедь», – сказал Герцен в предисловии к «Былому и думам». Для исповеди потребны другие средства выражения, нужна другая тональность речи – та, что лишь изредка звучала, прорываясь сквозь гнев и смех, в статьях и заметках «Колокола». Ведь в исповеди, кроме внешнего мира, изображаются «внутренние события души» – и это в ней главное. «Внутренности наружи», – говорил о некоторых страницах «Былого и дум» Герцен. Для того чтобы тронуть чужую душу исповедью, – словесные затеи не нужны. Тут не звонкость нужна, а тихость, сосредоточенность, не узорчатость, затейливость, нарядность, а простота.

И главное – бесстрашие откровенности.

Герцен отлично понимал это и к мужеству откровенности был так же способен, как к мужеству мысли.

«Больно многое было отдирать от сердца», —

признавался он в письме к Тургеневу. И в письме к Рейхель:

«Да, писать записки, как я их пишу, – дело страшное, но они только и могут провести черту по сердцу читателя, потому что их так страшно писать».

Многие страницы «Былого и дум» – те, что посвящены любви, дружбе, разлукам, смертям, – проводят глубокую черту по сердцу читателя не сверканием, не блеском, а спокойствием и простотой, с которыми совершается самораскрытие. Тут все просто – сравнения и эпитеты; а порою и нет вовсе ни сравнений, ни эпитетов, нет словесных новшеств, нет повторов и перечислений, а внимание и сочувствие читателя безотрывно приковано к рассказу:

«испытываешь такое ощущение, будто касаешься рукой трепещущего и совсем горячего сердца».

Ощущение это вызвано доверием автора к читателю, уверенностью, что он, читатель, поймет «заповедные тайны» с полуслова, с намека, если исповедующийся будет говорить всю истину до конца, ничего не скрывая, ни о чем не умалчивая, даже о том, о чем говорить «не принято», даже то, о чем не скажешь без боли.

Откровенность Герцена нигде не переходит в истерическое откровенничанье. Она мужественна в своем существе, проста и сильна в выражении. Она совершенно далека от ранних автобиографических опытов Герцена, делавшихся им в юности, в тридцатые годы: рассказывая события личной жизни в таких набросках, как «Елена», «Встречи», «Легенда», в письмах к невесте, Герцен еще находился в плену романтического, приподнятого стиля, постоянно впадая в патетику и риторику. «Бурные тучи страстей», «бесчувственный взор толпы», «ангел... выше земных идеалов поэта» – без этих аксессуаров романтической эстетики в описании чувств он в ту пору обойтись не мог. До себя самого он еще тогда не дорос; жизненный путь его был еще весь впереди; ни мировоззрение, ни стиль еще не установились. Далеки «Былое и думы» и от «Записок одного молодого человека», созданных Герценом позже, на рубеже сороковых годов. От патетики он к тому времени уже освободился, но от литературы – нет. Там слышится порою голос Гейне, порою – Гоголя. Стиль интимных страниц «Былого и дум» если и близок чему-нибудь, то лишь стилю собственных герценовских писем поздней поры или его дневниковым записям – сороковых и, в особенности, шестидесятых годов.

Для разоблачения своих «заповедных тайн» найдены Герценом в «Былом и думах» слова простые и емкие. Особенно для тех, которые, по его выражению, «слово... плохо берет».

Вот, после трех лет разлуки, он и Наталия Александровна встретились на рассвете в доме княгини.

«Мы сели на диван и молчали. Выражение счастия в ее глазах доходило до страдания. Должно быть, чувство радости, доведенное до высшей степени, смешивается с выражением боли, потому что и она мне сказала: “Какой у тебя измученный вид”».

Вот Наталия Александровна в страшные дни, наступившие после гибели Коли:

«Она вынимала его маленькую перчатку, которая уцелела в кармане у горничной, и наставало молчание, то молчание, в которое жизнь утекает, как в поднятую плотину».

Вот первая минута после отъезда, когда Герцен впервые осознал, что он уже не на родине, уже расстался с ней, хотя она еще тут, за поворотом дороги, в десяти шагах:

«...шлагбаум опустился, ветер мел снег из России на дорогу, поднимая как-то вкось хвост и гриву казацкой лошади».

«Ветер мел снег из России»! – это значит, что он сам, Герцен, уже не там, уже в разлуке с ней, раз снег летит из другого места – из России... Всего пять слов, а тоска изгнания уже слышится в этом летящем из России снеге.

Полны боли – хотя о боли в этих отрывках нет ни слова – два кратчайших изображения Средиземного моря, сделанные Герценом. Вот первая – счастливая! – встреча с морем в 1847 году:

«...наши слова, пенье птиц раздавались громче обыкновенного, и вдруг на небольшом изгибе дороги блеснуло каймой около гор и задрожало серебряным огнем Средиземное море».

Дрожащий серебряный огонь – это огонь счастья. А вот то же море после гибели матери и Коли, после похорон Наталии Александровны, чья смерть была приближена их гибелью:

«Когда мы входили на гору, поднялся месяц, сверкнуло море, участвовавшее в ее убийстве».

Тут автор не прибегнул к сравнению, но море сверкает, как нож убийцы.

Слово Герцена, становясь кратким и сдержанным, не теряло своей силы.

Вот его ночная встреча с горничной Катериной, – встреча, которая внесла столько горечи, столько сложности в его отношения с женой и внушила ему впоследствии столько покаянных страниц:

«Я... инстинктивно, полусознательно положил руку на ее плечо... шаль упала... она ахнула... ее грудь была обнажена. – Что вы это? – прошептала она, взглянула взволнованно мне в глаза и отвернулась, словно для того, чтобы оставить меня без свидетеля...»

Оставить без свидетеля – как оставляют без свидетеля преступника.

Для выражения испытанных им сложных чувств, чувств, полных противоречий, Герцен искал не общие, не приблизительные, а единственно точные слова. В этой точности и была их сила.

«Святое время примиренья – я вспоминаю о нем сквозь слезы.

...Нет, не примиренья, это слово не идет. Слова, как гуртовые платья, впору “до известной степени” всем людям одинакого роста и плохо одевают каждого отдельно.

Нам нельзя было мириться: мы никогда не ссорились – мы страдали друг о друге, но не расходились».

«Страдали друг о друге» – вот оно не «гуртовое», не общее, а точное слово, найденное Герценом для рассказа о том, что «гуртовыми» словами обычно обозначается как «семейная драма» и что в действительности каждый раз полно другого содержания.

Примечания

1

Источник: Лидия Чуковская. «Былое и думы» Герцена. М.: Художественная литература, 1966.

2

Выставка младенцев (англ.).

3

В. И. Ленин. Полное собрание сочинений. Т. 21, с. 256.

4

В. И. Ленин. Полное собрание сочинений. Т. 21, с. 256.

5

В. И. Ленин. Полное собрание сочинений. Т. 25, с. 112.

6

это новая победа (франц.).

7

Сохранились письма того времени. Вот что, например, писал 4 марта 1855 года Грановскому один из его близких друзей: «Россия измучена, разорена, задавлена, ограблена, унижена, оглупела и одеревенела от 30-летней тирании, какой в истории не было примера по безумию, жестокости и несчастиям всякого рода». «...Порадуемся, что египетские 30-летние казни, щедро и милостиво расточенные нам в бозе почивающим, вечные славы достойным отцом и благодетелем, миновались. Хочу жить до 70-ти лет, чтобы ненавидеть его и его память всеми силами души, каждым ногтем своим». «Калмыцкий полубог... погубивший тысячи характеров и умов, истративший беспутно на побрякушки самовластия и тщеславия больше денег, чем все предыдущие царствования, начиная с Петра I, – это исчадие мундирного просвещения и гнуснейшей стороны русской натуры – околел наконец, и это сущая правда! До сих пор как-то не верится! Думаешь, неужели это не сон, а быль?» «Экое страшилище прошло по головам, отравило нашу жизнь и благословило нас умереть, не сделавши ничего путного!» «От нас ждать нечего, а за нами идет гнусная генерация (поколение. – Л. Ч.), которую новый Навуходоносор создал с помощью своих солдат, писарей, сбиров и шпекинов по своему образу и подобию».

8

придворный врач, «лейб-медик».

9

В. И. Ленин. Полное собрание сочинений. Т. 21, с. 261.

10

Там же, с. 258 – 259.

11

Отрывками первые части печатались в «Полярной звезде»; каждый раз, готовя текст к печати, Герцен исправлял его; вторая часть – «Тюрьма и ссылка» – вышла отдельной книгой по-русски и на иностранных языках; русское издание Герцен сам подготовил к печати; кроме того, в 1860 – 1866 годах, под непосредственным наблюдением автора, с некоторыми купюрами, первые пять частей, обработанные и сведенные им воедино, вышли в свет в четырех томах. Не таково «состояние готовности» последних трех частей. Они не были подвергнуты окончательной авторской обработке, автор не успел свести их вместе, сплавить с первыми пятью. Таким образом, канонического, твердо установленного текста «Былого и дум» не существует; между исследователями и поныне ведутся споры относительно порядка глав в последних частях, датировки глав и даже самого состава частей. Одни исследователи считают, например, что «Роберт Оуэн» – глава из «Былого и дум», другие – что это самостоятельная статья. По поводу некоторых очерков мемуарного типа, печатавшихся в «Колоколе», остается невыясненным: если бы автор успел создать окончательный текст VI, VII и VIII части, – включил бы он эти очерки в состав «Былого и дум» или нет? Они близки к его запискам по замыслу, по тону, по стилю. Но никаких доказательств, что автор намеревался включить их в «Былое и думы», нет. Поэтому в одних изданиях воспоминания Герцена об актере М. С. Щепкине, о художнике А. А. Иванове введены в состав мемуаров, в других – оставлены за их пределами...

12

В. И. Ленин. Полное собрание сочинений. Т. 21, с. 260.

13

В. И. Ленин. Полное собрание сочинений. Т. 21, с. 262.

14

В. Д. Бонч-Бруевич. Избранные сочинения. Т. 2. М.: изд. АН СССР, 1961, с. 317.

15

На страницах 122 – 130 разрядка в текстах Герцена моя. – Л. Ч.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8