Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Избранное. «Былое и думы» Герцена. Декабристы – исследователи Сибири. Н. Н. Миклухо-Маклай. Мои чужие мысли. Статьи

ModernLib.Net / Историческая проза / Лидия Чуковская / Избранное. «Былое и думы» Герцена. Декабристы – исследователи Сибири. Н. Н. Миклухо-Маклай. Мои чужие мысли. Статьи - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Лидия Чуковская
Жанр: Историческая проза

 

 


«Нельзя молчать, – пишет в своем знаменитом письме, или, вернее, грозно произносит Белинский, – нельзя молчать, когда под покровом религии и защитою кнута проповедуют ложь и безнравственность, как истину и добродетель».

«Проповедник кнута, апостол невежества... – бросает он в лицо заблудившемуся в мракобесии Гоголю, – панегирист татарских нравов – что вы делаете!»

«Да если бы вы обнаружили покушение на мою жизнь, и тогда бы я не более возненавидел вас, как за эти позорные строки...»

Та же обличительная тема и та же неустрашимая энергия ненависти, что и в этом письме, звучит в репликах Белинского на страницах «Былого и дум»: «На одну вас доску со всеми царями, попами и плантаторами!», «у меня нет людей!»

Надо сказать больше: получив наконец возможность, благодаря эмиграции, высказывать свои мысли вслух, во весь голос, подхватив «политическое завещание» Белинского, проповедуя в «Колоколе» освобождение крестьян от помещиков, освобождение слова от цензуры, а податного состояния от побоев, подтачивая каждой строкой устои самодержавия, Герцен своими громами и молниями не мог не напоминать современникам грозы, грохотавшие некогда в статьях Белинского:

«А тут жалкие люди, люди-трава, люди-слизняки говорят, что не следует бранить эту шайку разбойников и негодяев, которая управляет нами!»

«Да падет проклятием это безмерное злодейство на правительство, на общество, на подлую подкупную журналистику!»

«Чернышевский был вами выставлен к столбу на четверть часа – а вы, а Россия на сколько лет останетесь привязанными к нему?»

Это не из «Письма Белинского к Гоголю», это из «Колокола», из герценовской статьи о Чернышевском. Идейная близость между Герценом и Белинским, вместе с родственностью темпераментов, порождала и известное сходство стиля – особенно на тех страницах герценовской публицистики, которые звучали, как прокурорская речь.

Созданный Герценом портрет – сильнейший во всей огромной литературе о Белинском, притом по времени первый (упоминать Белинского в России долго было запрещено), наложивший свою печать на все последующие – и при этом самый жизненно верный, доведенный до физической ощутимости. Ошибаясь в мелочах, в датах, Герцен на веки веков запечатлел наружность, характер и, главное, самый голос Белинского, – голос, звучавший в дружеских беседах и в журнальных статьях, как боевая труба. Каждая черта характера, быта Белинского и каждое его движение – походка и застенчивость, дрожание щек или отодвинутый стул – это штрих на портрете, властью искусства воссоздающем с необычайной законченностью облик живого человека, физически слабого и духовно могущественного. Значение же и обаяние деятельности Белинского, того боя, в который он ходил каждый день, сконцентрировано в его кратких и сокрушительных репликах.

« – Что за обидчивость такая! – гремит Белинский со страниц “Былого и дум”, защищая Чаадаева от ханжеского упрека в оскорблении народа. – Палками бьют – не обижаемся, в Сибирь посылают – не обижаемся, а тут Чаадаев, видите, зацепил народную честь...»

Бушует грозный прокурор, взрыв следует за взрывом... Присущее Герцену умение художественно воспроизводить человеческую речь и ею характеризовать и действующих лиц, и эпоху, – в репликах Белинского проявилось, быть может, с наибольшею мощью.

«Отвага знания»

Герцен «представляет собою целую область, страну, изумительно богатую мыслями», – сказал Максим Горький.

«Былое и думы» можно назвать столицей этой великой страны. Любимые идеи и задушевные теории Герцена, содержащиеся в его повестях, в циклах философских статей, в лирической публицистике, в Дневниках и письмах – все приняли в себя, сосредоточили и развили эти записки. Когда читаешь «Былое и думы», невольно на память приходят слова, обращенные к Герцену полушутя, полусерьезно Белинским:

«У тебя страшно много ума, так много, что я и не знаю, зачем его столько одному человеку».

«Могущество... мысли – главная сила его таланта», —

писал Белинский о Герцене в 1847 году, после выхода в свет романа «Кто виноват?». Воззрения Герцена – философские, моральные, политические и, что еще поучительнее – самый ход, развитие, самый рост идей, приведшие его к этим воззрениям, запечатлены на страницах герценовской автобиографии. Недаром в заглавии книги содержится слово «думы». Герцен был человек много и сильно думавший; не только художник, живописец, портретист, не только деятель революции, но и деятель мысли – мыслитель. Люди, исторические события, биографии друзей и недругов, эпизоды собственной жизни – все в записках Герцена служит поводом для дум, проникнуто думами, окружено ими, как суша окружена океаном, все выступает, вырезывается среди раздумий, все иллюстрирует их, подтверждает или опровергает, уходит в них и из них рождается.

О романе Герцена Белинский сказал, что автор его принадлежит к тому типу писателей,

«для которых важен не предмет, а смысл предмета, – и их вдохновение вспыхивает только для того, чтобы через верное представление предмета сделать в глазах всех очевидным и осязательным смысл его».

«У Искандера мысль всегда впереди, он вперед знает, что и для чего пишет; он изображает с поразительною верностию сцену действительности для того только, чтобы сказать о ней свое слово, произвести суд».

Написано это было о раннем романе Герцена, но то же, и даже в большей степени, приложимо к «Былому и думам» (хотя «Былое и думы» не роман и основными своими чертами вовсе не сходствует с «Кто виноват?»). И тут, и в «Былом и думах», как бы сильно не было изображение, Герцену все-таки важен не только самый предмет, но прежде всего смысл предмета, и тут из «сцены действительности», из запечатленной автором чужой биографии или собственной боли силой ума он высекает новую своеобычную мысль, редкую и яркую, разом освещающую сущность изображаемого. Одна глава пятой части «Былого и дум» так прямо и называется: «Раздумья по поводу затронутых вопросов». «Раздумьями по поводу вопросов» – или событий – могли бы быть названы многие куски внутри глав.

Раздумьями полны страницы герценовских записок, это в самом деле в такой же мере «думы», как и «былое».

В записках Герцена мощно работающая мысль, ищущая обоснований для революционной теории, поднимает и сопоставляет огромные пласты исторической жизни народов, свободно оперируя фактами древности, средневековья и современности, изображая поиски философской, моральной, политической истины, весь «логический роман» автора, со всеми срывами, промахами и находками. Читая «Былое и думы», нельзя не увлечься усилиями этого быстрого и светлого ума, нельзя не начать работать вместе с ним, заодно с ним, невозможно не заразиться тем, что сам Герцен называл «болезнью истины», «зудом правды». Мысль на страницах «Былого и дум» иногда изложена развернуто, подробно, иногда брошена как бы на лету, мельком, вскользь – мгновенная и тем более разительная. Перелистывая «Былое и думы», читатель то и дело бывает ослеплен этим блеском оброненных молний. Невольно замедляешь чтение и отрываешься от книги, примеривая поразившую тебя мысль к себе, к своему собственному опыту, вовлекаясь в счастливую умственную работу – совместно с гением.

Вот в главе «Ник и Воробьевы горы» Герцен рассказывает о начале дружбы с Огаревым, о том, как прочно и непреложно на пороге юности связала их живая мечта о грядущем царстве свободы – все то, что Герцен называет их общей религией. Рассказ о дружбе двух мальчиков, о содержании их долгих бесед, об их играх и книгах кончается мыслью, обобщенным выводом из всего только что рассказанного и показанного, выводом, мгновенно осветившим значение пережитого и в то же время устремленным вперед, к воспитанию грядущих поколений:

«Ничего в свете не очищает, не облагораживает так отроческий возраст, не хранит его, как сильно возбужденный общечеловеческий интерес».

Из этого утверждения, как дерево из корня, может вырасти целая педагогическая система. Оно существует само по себе, вне автобиографии Герцена, существует как полновесная творческая мысль, способная богато оплодотворить педагогику.

Таких обобщений, наталкивающих читателя на целые залежи, пласты, россыпи идей, таких плодоносящих мыслей немало в герценовских записках. Вот по поводу травли социалиста-утописта Оуэна, затеянной английским мещанством, Герцен вдумывается в понятие: «большинство». Если какую-либо идею отвергает большинство, спрашивает он, безусловно ли доказывается этим несостоятельность идеи? И напротив – если какую-нибудь идею большинство поддерживает – доказывается ли этим ее разумность, правильность? Ведь разное бывает большинство – в разных местах, при разных исторических условиях. Оно бывает и корыстным, и забитым, и невежественным, и одураченным...

«Число... тут ничего не значит, ум имеет свое оправдание не в большинстве голосов, а в своей логической самозаконности, – пишет Герцен, защищая правоту Оуэна против разъяренных его безбожием квакеров. – И если вся Англия будет убеждена, что такой-то medium призывает духи умерших, а один Фаредей скажет, что это вздор, то истина и ум будут с его стороны, а не со стороны всего английского населения. Еще больше, если и Фаредей не будет этого говорить, тогда истина об этом предмете совсем существовать не будет как сознанная, но тем не меньше единогласно принятая целым народом нелепость все же будет нелепость».

«Большинство... не потому страшно, – пишет Герцен далее, имея в данном случае в виду большинство английского правящего класса, – что оно умно или глупо, право или неправо, в лжи или в истине, а потому, что оно сильно, и потому, что ключи от Бедлама у него в руках».

«Ключи от Бедлама»! Какую бы отвлеченную, обобщенную мысль ни высказывал Герцен, – под его пером она всегда приобретает зримость, вещность. Понятие власти в буржуазном государстве, конкретизируясь в рассуждении Герцена, превратилось из отвлеченного в совершенно конкретный предмет: в ключи от Бедлама – то есть от сумасшедшего дома. Это свойство присуще было Герцену всегда: его статьи сороковых годов, при всей их нарочитой затемненности (необходимой, чтобы мысль могла пройти сквозь цензуру), при некотором излишнем пристрастии к тяжеловесной терминологии немецких философских трудов, – благодаря конкретности мышления остаются и по сей день высоким образцом популярного изложения науки. «Я ненавижу абстракции и не могу в них долго дышать», – писал Герцен Огареву зимой 1845 года. Изучая в сороковые годы Гегеля, споря с ним, опровергая ложность выводов, которые сделал из своих посылок германский философ, Герцен любовался в то же время конкретностью и поэтичностью его мыслей.

«Каждое из его сочинений, – записал Герцен о Гегеле у себя в Дневнике в сентябре 1844 года, – проникнуто мощной поэзией... Он, увлекаемый... своим гением, облекает спекулятивнейшие мысли в образы поразительности, меткости удивительной».

«И все это сухой логик!»...

Так художник откликался на художническую струну в сочинениях философа.

Поэтическая мысль – это мысль, проникнутая чувством и рожденная во плоти образа.

«Автор... как-то чудно умел донести ум до поэзии, мысль обратить в живые лица», —

писал Белинский, характеризуя беллетристику Герцена.

Ум Герцена был «доведен до поэзии» не только в беллетристике. Циклы герценовских научных статей богаты пластическими образами, не украшающими мысль, не иллюстрирующими ее, а делающими ее самое зримой, ощутимой и – тем самым – поэтической. В «Былом и думах» и в статьях «Колокола» – в произведениях, созданных в пору зрелости Герцена, его умение всякую отвлеченную мысль пропитать конкретностью, сделать не только ясной, взволнованной и волнующей, но и осязаемой, вещной, доведено до высшей степени. Герцен говорил о Белинском, что мысль во время писания зарождалась у него вместе с чувством. Это так. Герценовская же мысль зарождалась не только вместе с чувством, но и вместе с образом, в образе. Чаще всего это не мысль, поясняемая с помощью образа, а сама Ее Величество образная мысль. О социальной ли системе или о системе идей, о помещичьем ли строе или о строе души идет речь в статьях и мемуарах Герцена – мысль предстает перед нами во плоти образа. Портреты идей, портреты чувств, портреты социальных систем столь же выразительны в «Былом и думах», как и портреты людей. Хочет он дать представление о трезвости своего взгляда на жизнь в противоположность мистическому восприятию мира – «дневной свет мысли мне роднее лунного освещения фантазии», пишет он. Хочет он объяснить, что такое события памяти (Герцен придавал памяти о прошлом в жизни каждого человека великое значение), – он говорит: «Письма – больше, чем воспоминанья, на них запеклась кровь событий, это – само прошедшее, как оно было, задержанное и нетленное». Кровь событий, запекшаяся на строках письма! В человеческом воспоминании событие блекнет, меркнет, черствеет – в письме же, написанном в то далекое время, оно сохранено еще живым и потому кровоточащим... Не только точнее, но и сильнее выразить эту разницу, кажется, нельзя. А ведь речь идет о понятиях тонких и сложных, о тончайших, сложнейших явлениях человеческой психики.

Но, разумеется, сила и значение «Былого и дум» не в отдельных мыслях, высказанных на той или иной странице, как бы метки, поэтичны и плодотворны они ни были. У Герцена строй идей, явственный, хотя и не приведенный в систему. И чтобы вполне постичь все значение «Былого и дум», надо овладеть совокупностью этих идей, их сутью. Герцен всю жизнь изучал философию и внес в нее собственный вклад, поднявшись на уровень великих мыслителей века. Свою философию он называл «реальной» – в противоположность, во-первых, всяческому мистицизму, проникнутой религией романтике, и, во-вторых, наивному механистическому материализму. Критически изучив и отвергнув учения философов-идеалистов, Герцен усвоил диалектический метод Гегеля и разглядел в гегелевской диалектике «алгебру революции». Он шагнул дальше своего учителя:

«вплотную подошел к диалектическому материализму, – указывает В. И. Ленин, – и остановился перед – историческим материализмом»[3].

«Ум Герцена, – говорит Г. В. Плеханов, – работал в том самом направлении, в каком работал ум Энгельса, а стало быть, и Маркса».

И вся эта гигантская работа ума, вся сумма идей, высказанная Герценом в философских циклах сороковых годов, в философских и публицистических статьях, написанных позднее за границей, отразилась – причудливо переплетаясь с событиями личной и общественной жизни – в его записках. Изучая страну, которая именуется «Герцен», путешествуя по ее городам и дорогам, необходимо иметь компас в руках, а для этого надо воспринять внутренний пафос герценовского творчества, то осознанное чувство, которое водило его пером, которое и до сих пор живо во всех его произведениях; другими словами – необходимо усвоить его главную мысль, его излюбленную идею, его философию.

Белинский в свое время назвал Герцена «поэтом гуманности». Воинствующая человечность – это и есть ключ к идейному содержанию всего герценовского творчества и его записок. В апреле 1846 года Белинский писал Герцену:

«У тебя, как у натуры, по преимуществу, мыслящей и сознательной... талант и фантазия ушли в ум, оживленный и согретый, так сказать осердеченный гуманическим направлением, не привитым и не вычитанным, а присущим твоей натуре».

Слово «гуманность» в устах Белинского означало не только «человечность», но и революционность, ибо в кодекс морали бойца, революционера-демократа, входило бурное и действенное неприятие бесчеловечия того строя, при котором им обоим выпало на долю жить. Разбирая роман Герцена «Кто виноват?», Белинский подчеркивал, что автору, «поэту гуманности», ненавистно всякое, любое, унижение человеческого достоинства, всякое поругание личности. Гуманность Герцена противопоставлялась Белинским антигуманизму мира, который Герцен в своих произведениях изображал: грубости, жестокости, цинизму помещичьих и чиновничьих нравов.

Герцен в самом деле великий гуманист, борец за человечное отношение к человеку, во всех своих философских работах, в повестях и романах, во всех статьях и заметках «Колокола», крупных и мелких, от грозных передовиц, где изобличались усмирители крестьян, до какой-нибудь крошечной заметки в отделе «Смесь», где изобличались дворянчики-гимназисты, нагрубившие даме, не имеющей дворянского звания. Грубость Герцен не считал мелочью даже рядом с экзекуцией.

«Я ненавижу все грубое, – писал он в примечании к одной из статей “Полярной звезды”, – цинизм выражений всегда выражает циническую душу».

Гуманность Герцена была органической и в то же время им совершенно осознанной.

«Гуманность... – писал он в 1865 году Огареву, – основа моего характера, оттого-то все негуманное меня раздражает больше преступного. Украдь у меня кошелек, я подосадую – и баста, а начни вора при мне пытать, я за него лягу костьми».

При высокой человечности и проникнутой умом доброте Герцен не был, однако, ханжой: отпор, даже самый жестокий, который угнетенные в пылу борьбы оказывали угнетателям, вызывал в нем сочувствие и уважение. Всегда и при всех обстоятельствах он был на стороне угнетенных. Узнав, например, что в Польше, восставшей против царской России, убили двух русских шпионов, – «жаль, что не четырех!» – отозвался он в «Колоколе»; а при известии о том, что дворовый человек убил барина, посягнувшего на честь его невесты, Герцен воскликнул: «И превосходно сделал!»

Проповедник мирного социального переворота в России, многие годы наивно веровавший, что такой переворот осуществим, Герцен тем не менее писал:

«Страшна и пугачевщина, но, скажем откровенно, если освобождение крестьян не может быть куплено иначе, то и тогда оно не дорого куплено».

Если не может быть куплено иначе... Гуманизм Герцена – выстраданный, выношенный, продуманный и поднятый как знамя, заставлял его требовать от тех, кого он считал своими соратниками, строго ответственного отношения к человеческим жизням, к пролитию человеческой крови. Авантюризм в политике, оправдывающий хлесткими революционными фразами призыв к террору, к массовому истреблению людей, к тому, чтобы в беспамятстве буйства ломать и рушить, безразборно, подряд, был Герцену ненавистен.

«Какая бы кровь ни текла, – писал он, – где-нибудь текут слезы, и если иногда следует перешагнуть их, то без кровожадного глумления, а с печальным трепетным чувством страшного долга и трагической необходимости».

«Я... воспитал в себе отвращение к крови, если она льется без решительной крайности».

Герцен считал Петра I преобразователем России, революционером на троне, и все-таки с отвращением говорил о «зверских сторонах петровского переворота». «Да нужны ли эти преобразования, подаваемые на кончике кнута и на острие штыка?» – спрашивал он. В своей последней большой работе, в письмах «К старому товарищу», возмущаясь призывами к полному, безоговорочному, беспощадному разрушению, которыми щеголял анархист Бакунин, Герцен предупреждал, что

«новый... порядок должен являться не только мечом рубящим, но и силой хранительной. Нанося удар старому миру, он не только должен спасти все, что в нем достойно спасения, но оставить на свою судьбу все немешающее, разнообразное, своеобычное».

«Горе бедному духом и тощему художественным смыслом перевороту, который из всего былого и нажитого сделает скучную мастерскую»...

перевороту, усиливающему всего лишь пропитание. Герцен напоминал своим оппонентам о существовании ценностей, которые грядущая революция, уничтожая власть капитала, должна во что бы то ни стало сберечь: это тоже капитал, капитал человеческой культуры, произведения науки и искусства,

«капитал, в котором оседала личность и творчество разных времен, в котором сама собой наслоилась летопись людской жизни и скристаллизовалась история...»

«Поэтом гуманности» остается Герцен на каждой странице «Былого и дум». Записки его проникнуты сочувствием к обездоленным, угнетенным, избитым, забитым, – к тем, кого уродливый социальный строй обрекал на голод, тюрьму, шпицрутены, калечил физически и морально. Уважение к человеческой личности, боль за ее боли родились в Герцене как протест против многовекового ее поругания в стране рабства – России. В помещичьей и чиновничьей среде он наблюдал постоянное неуважение к человеческому достоинству, к седым волосам, к девичьему стыду, к беззащитности ребенка – и он возненавидел это неуважение, понимая, как легок переход от грубости к зверству. Недаром родина на страницах «Былого и дум» воплощена в образе избитой женщины.

«Россия лежала безгласно, замертво, в синих пятнах, как несчастная баба у ног своего хозяина, избитая его тяжелыми кулаками», —

пишет Герцен о России николаевского времени. Со слезами и гневом рассказывает он на станицах «Былого и дум» о еврейских мальчиках, полуживых от голода и холода, которых под конвоем ведут в казармы; о пытках, запрещенных законом и применяемых вопреки закону в каждой тюрьме, в каждом полицейском участке; о кровавом следствии над невинными, которое производил в Новгороде Аракчеев – пол в канцелярии не просыхал от крови! – о звериной лапе Николая, которая терзала Россию и Польшу. Портрет Николая Первого на страницах «Былого и дум» – это портрет палача, тупого, невежественного, ограниченного и, как все жестокие люди, трусливого. Материком рабства назвал Герцен самодержавно-помещичий строй; в России, говорит он, существует «целая каста палачей, целые семьи палачей – женщины, дети, девушки розгами и палками, кулаками и башмаками бьют дворовых людей». Способность Герцена чувствовать боль избиваемых, быть их криком протеста – его гуманизм – продиктовал и сюжет, и идейное содержание записок: «Былое и думы» – рассказ о том, как их герой (и автор!) искал истину, которая научит людей уничтожать материки рабства, которая из зверской превратит жизнь на земле в человеческую. «Слово, носящее в себе зародыш нового мира», – так называл эту истину Герцен.

История поисков революционной теории, со страстной искренностью изложенная на страницах «Былого и дум», – это история работы смелого ума, идущего от надежды к разочарованию, от находок к потерям, но никогда, ни при каких крушениях, не складывающего оружия. Это анализ, едкий и последовательный, тех выводов, к которым приходил ум, – отказ от этих выводов, если проверки жизнью или логикой они не выдерживают, – и поиски новых. Действительность, события, пропускаемые через открытую душу, давали Герцену изобильный материал для подтверждения или отвержения отвлеченных теорий. События жизни – вот та едкая кислота, воздействию которой Герцен не боялся подвергать свои теории. Оттого-то «Былое и думы» столько же история находок, сколько и утрат.

Едва возмужав, Герцен приучил себя ничего не принимать на веру; его письма и Дневник сороковых годов – это как бы записи в рабочем журнале какой-то гигантской лаборатории, где подвергались анализу и исследованию религиозные учения, философские системы, политические события в прошлом и настоящем – все, что питало неустанную работу его мысли. «Semper in motu» – «всегда в движении!» – было девизом Герцена. А толчком к этому неустанному умственному движению, к этому духовному труженичеству служили события действительной жизни.

Гибель революции 1848 года и попытки объяснить себе самому и другим причины этой гибели привели Герцена в начале пятидесятых годов к необходимости поставить вопрос, который может быть назван вопросом вопросов.

«Где лежит необходимость, – спрашивал Герцен, – чтобы будущее разыгрывало нами придуманную программу?»

Другими словами: где доказательство, что социализм осуществится? Социализм – благо, в этом у Герцена сомнений не было, с юности, с тех пор, как проповедь Фурье, Сен-Симона и их учеников захватила его ум и сердце. Но осуществится ли царство справедливости? И какие силы его осуществят? Эту проблему, знаменующую переход от утопического социализма к научному, Герцен поставил, но решения ее не нашел.

Поиски. Находки – и сознание ложности найденного. Опять и опять – «мучительные ошибки» и «мертвящие разочарования» – вот сюжетная основа герценовских мемуаров, вот животрепещущий нерв созданной им эпопеи. Вся грандиозная галерея характеров, типов, представленная в «Былом и думах», все образчики людей, принадлежащих к разным общественным слоям и к разным поколениям революционеров, все богатство эпизодов, событий внешней и внутренней жизни – весь этот многоцветный, многоголосый мир, сотворенный художником, служит ему материалом для бурно и неустрашимо работающей мысли. Вспомним: «не предмет важен автору, но смысл предмета».

В начале 1848 года Герцену показалось, что мечта человечества близка к осуществлению, до социализма – рукой подать. Революция застала его в Риме. Вдохновенные страницы посвящены ей в пятой части «Былого и дум» – ритм этой прозы говорит о счастливой тревоге.

«...Темная ночь. Корсо покрыто народом, кое-где факелы. В Париже уже с месяц провозглашена республика. Новости пришли из Милана – там дерутся... Говор недовольной толпы похож на перемежающийся рев волны, которая то приливает с шумом, то тихо переводит дух».

«Вся Италия “просыпалась” на моих глазах! Я видел неаполитанского короля, сделанного ручным, и папу, смиренно просящего милостыню народной любви, – вихрь, поднявший все, унес и меня; вся Европа взяла одр свой и пошла – в припадке лунатизма, принятого нами за пробуждение».

Революция, которой был участником и свидетелем Герцен, привела не к переустройству мира на новых справедливых началах, а к повсеместному торжеству реакции. И Герцен, глубоко потрясенный случившимся, сделал из него грустный вывод: западноевропейские народы вообще не способны к социальной революции. Вывод этот на многие годы наполнил его жизнь ощущением трагедии.

«Мой сон исчез – и новым не сменился!» – с горечью цитирует Герцен строку из поэмы Байрона. Анализируя события, Герцен пришел к мысли, что революция 1848 года была заранее обречена на неудачу. Чем же? И на страницах пятой части «Былого и дум», где только что изображались эпизоды революционной борьбы в Париже и Риме, Герцен приступает к исследованию причин неудачи, – и эти страницы раздумий, сосредоточенные в главах «Западные арабески» и «1848», столь же поэтичны и в такой же степени полны лиризма, как и «картины», изображения. «Я плакал, читая “После грозы”, – это чертовски хватает за душу», – написал Некрасов Тургеневу, прочитав статью Герцена, которая впоследствии вошла в книгу «С того берега», а оттуда кусками перекочевала в пятую часть «Былого и дум».

Анализ, рассуждение, исследование, вызывающие гнев, слезы, горечь, хватающие читателя за душу, – таковы сущность и стиль герценовского анализа, таков плод его «осердеченного» ума.

«...Я стал понимать яснее и яснее, что революция не только побеждена, но что она должна была быть побежденной».

«Я был несчастен и смущен, когда эти мысли начали посещать меня; я всячески хотел бежать от них... я стучался, как путник, потерявший дорогу, как нищий, во все двери, останавливал встречных и расспрашивал о дороге, но каждая встреча и каждое событие вели к одному результату – к смирению перед истиной, к самоотверженному принятию ее».

Истина эта, с которой оказалось так тяжко примириться, – бессилие идей, поднимавших на борьбу целые поколения революционеров. Мелкобуржуазные революционеры Европы середины прошлого столетия, среди которых жил Герцен, не понимали этого конца, этого предела своих возможностей: им было приятнее видеть в закономерно постигшем их разгроме лишь случайное, лишь временное поражение. Герцен же, напротив, видел ясно, что песенка «половинчатых революций» спета, что для подлинной социальной революции нужны перемены не только в правительстве, но и прежде всего в экономике. Однако каким именно рычагом воспользуется история, чтобы эту единственно подлинную революцию совершить? Ответа на вопрос вопросов Герцен так и не нашел. Ум его, критикуя капиталистический строй и разыскивая в тогдашней действительности те элементы, которые этот строй разрушат и приведут человечество к социализму, работал – как указал Плеханов – в том же направлении, что и ум Маркса, но ответов, которые давал Маркс, Герцен не принял, с самим Марксом находился во вражде, и неизвестно даже, знаком ли он был с его основными трудами. Всю жизнь Герцен сочувствовал рабочим, в «Письмах из Франции и Италии» и в «Былом и думах» с восхищением писал о человечности и мужестве парижских «работников», с надеждой встретил «работничьи съезды» (так называл он 1 Интернационал) – но действительного значения Маркса как мыслителя и деятеля пролетарской революции он даже не подозревал, роли его в создании 1 Интернационала не заметил, и глава, посвященная Марксу в «Былом и думах», переполненная фактическими ошибками, написана словно о другом человеке...

Язвительно разоблачая основы буржуазной цивилизации, выводя наружу ее бесчеловечье, критикуя утопические элементы социалистической проповеди, которыми еще так недавно был увлечен он сам, – путей к осуществлению социалистического идеала Герцен не видел. Вот почему многие и многие страницы «Былого и дум» звучат высоким трагическим звуком.

«Духовная драма Герцена, – пишет В. И. Ленин, – была порождением и отражением той всемирно-исторической эпохи, когда революционность буржуазной демократии уже умирала (в Европе), а революционность социалистического пролетариата еще не созрела»[4].


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8