Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Игра в классики

ModernLib.Net / Классическая проза / Кортасар Хулио / Игра в классики - Чтение (стр. 13)
Автор: Кортасар Хулио
Жанр: Классическая проза

 

 


– Eh bien, moi, messieurs, je respecte la douleur d’une m?re, – послышался голос старика. – Allez, bonsoir messieurs, dames [144].

Дождь лупил по стеклу, Париж, наверное, превратился в огромный серый пузырь, в котором понемногу занималась заря. Оливейра шагнул в угол, где его куртка, сочившаяся влагой, казалась четвертованным телом. Медленно надел куртку, не сводя глаз с постели, точно ожидая чего-то. Вспомнил руку Берт Трепа, повисшую на его руке, вспомнил, как долго он брел под дождем. «Какой тебе прок от лета, соловей, на снегу застывший?» – продекламировал насмешливо. Порченый, вконец порченый. И вдобавок нет курева, проклятье. Теперь надо тащиться до кафе Бебера, но где меня ни застанет это мерзкое утро, один черт.

– Старый идиот, – сказал Рональд, закрывая дверь.

– Пошел к себе, – сообщил Этьен. – А Грегоровиус, по-моему, отправился заявлять в полицию. Ты остаешься тут?

– Нет. Зачем? Им не понравится, когда они увидят здесь столько народу в такое время. Пусть Бэпс останется, для такого случая две женщины – самое лучшее. Это как бы их, женское, дело, понимаешь?

Этьен посмотрел на него.

– Интересно, почему у тебя так дрожит рот? – спросил он.

– Нервный тик, – ответил Оливейра.

– Этот тик не очень вяжется с твоим циничным видом. Пойдем, я с тобой.

– Пойдем.

Он знал, что Мага приподнялась на постели и что она смотрит на него. На ходу засовывая руки в карманы куртки, он пошел к двери. Этьен сделал движение, чтобы удержать его, но не удержал, а пошел за ним. Рональд, глядя им вслед, раздраженно пожал плечами. «Как все это глупо», – подумал он. От мысли, что все это глупо и абсурдно, ему стало не по себе, но отчего так, он не понял. И принялся помогать Бэпс готовить компрессы, стараясь хоть чем-то быть полезным. Снова послышался стук в потолок.

(—130)

29

– Tiens [145], – сказал Оливейра.

Грегоровиус, в черном домашнем халате, стоял, прислонившись к печке, и читал. К стене гвоздем была прибита лампа, а газетный колпак аккуратно направлял свет.

– Я не знал, что у тебя ключ.

– Остатки прошлого, – сказал Оливейра, швыряя куртку в тот же угол, что всегда. – Теперь отдам его тебе, поскольку ты хозяин дома.

– Временный. Здесь довольно холодно, да еще старик с верхнего этажа. Сегодня утром стучал пять минут неизвестно почему.

– По инерции. Все на свете продолжается немного дольше, чем должно бы. Вот я, к примеру, зачем-то лезу сюда по лестнице, достаю ключ, открываю… Воздух у тебя спертый.

– Жуткий холод, – сказал Грегоровиус. – Пришлось двое суток после окуривания не закрывать окно.

– И ты все это время был здесь? Caritas [146]. Ну и тип.

– Не из-за этого, просто боялся, как бы кто-нибудь из жильцов не воспользовался случаем, не забрался в комнату и не окопался тут. Лусиа мне говорила как-то, что хозяйка – старая, выжившая из ума женщина и некоторые квартиранты не платят ей уже по многу лет. В Будапеште я занимался гражданским кодексом, а такие вещи застревают в голове.

– Словом, ты неплохо устроился. Chapeau, mon vieux [147]. Надеюсь, траву мою на помойку не выбросил.

– О нет, она в тумбочке, вместе с чулками. Теперь тут много свободного места.

– Похоже на то, – сказал Оливейра. – На Магу, видно, приступ чистоплотности напал – ни пластинок не видно, ни книг. Ведь теперь-то, наверное…

– Все увезли, – сказал Грегоровиус.

Оливейра открыл тумбочку, достал траву и сосуд для приготовления мате. Он прихлебывал не спеша и глядел ло сторонам. В голове вертелось танго «Ночь моя грустна». Он посчитал на пальцах. Четверг, пятница, суббота. Нет. Понедельник, вторник, среда. Нет, вторник – вечер, Берт Трепа, «ты меня любила, // как не любила никогда», среда – редкостная пьянка, NB: никогда не мешать водку с красным вином, «и, ранив душу, меня забыла // ты точно жало мне в грудь вонзила»; четверг, пятница – Рональд с машиной, взятой у кого-то, поездка к Ги-Моно, как бы возвращение брошенной перчатки, литры и литры зеленой блевотины и наконец – вне опасности, «как я любил тебя, ты знала, // какую радость ты мне давала, // надежда жизни, мента моя», в субботу – где же в субботу, где? Где-то по соседству с Мэрли-ле-Руа, в общем, пять дней, нет, шесть, словом, почти неделя, какая холодина в комнате, несмотря на печку. Ну и Осип, не человек, а лягушка, просто король удобств.

– Значит, она ушла, – сказал Оливейра, устраиваясь в кресле так, чтобы мате был под рукой.

Грегоровиус кивнул. На коленях у него лежала раскрытая книга, и, похоже, он собирался (вежливо, он человек воспитанный) продолжить чтение.

– И оставила тебе комнату.

– Она знала, что я сейчас в стесненном положении, – сказал Грегоровиус. – Двоюродная бабушка перестала высылать мне деньги, – по-видимому, скончалась. Мисс Бабингтон хранит молчание, однако, если принять во внимание ситуацию на Кипре… Само собой, на Мальте всегда сказывается: цензура и тому подобное. Лусиа предложила мне переехать сюда после того, как ты сообщил, что уходишь. Я не знал, соглашаться или нет, но она настояла.

– И сама с отъездом не мешкала.

– Но этот разговор был еще раньше.

– До окуривания?

– Совершенно верно.

– Ну, Осип, ты выиграл в лотерею.

– Это очень печально, – сказал Грегоровиус. – Все могло быть совсем иначе.

– Не жалуйся, старик. Комната четыре на три с половиной за пять тысяч франков в месяц, да еще с водопроводом…

– Мне бы хотелось, – сказал Грегоровиус, – чтобы между нами была полная ясность. Эта комната…

– Она не моя, спи спокойно. А Мага уехала.

– Во всяком случае…

– Куда?

– Она говорила о Монтевидео.

– У нее нет денег на это.

– И о Перудже.

– Ты хочешь сказать: о Лукке. С тех пор как она прочла «Спаркенброк», она просто с ума сходит по всему этому. Скажи мне просто и ясно, где она.

– Понятия не имею, Орасио. В пятницу набила чемодан книгами и одеждой, увязала гору пакетов, а потом пришли два негра и унесли все. Сказала, что я могу оставаться тут, и так все время плакала, что еле говорить могла.

– Мне хочется набить тебе морду, – сказал Оливейра, посасывая мате.

– В чем я виноват?

– Дело не в том, что виноват, че. Ты вроде героев Достоевского – и отвратителен и симпатичен в одно и то же время, ты – эдакий метафизический жополиз. Когда ты вот так улыбаешься, я понимаю: это непоправимо.

– О, я все это слишком хорошо знаю, – сказал Грегоровиус. – Механизм challenge and response [148] – это для буржуазии. Ты такой же, как и я, а потому бить меня не будешь. И не смотри так, я ничего о Лусии не знаю. Один из тех двух негров – завсегдатай кафе на улице Бонапарт, я его там видел. Может, он что-то скажет. Но зачем ты теперь ее ищешь?

– Объясни-ка мне свое «теперь».

Грегоровиус пожал плечами.

– Бдение прошло вполне прилично, – сказал он. – Особенно потом, после того, как нас всех перестали таскать в полицию. В глазах людей твое отсутствие выглядело странным и вызвало противоречивые толки. Клуб защищал тебя, но вот соседи и старик сверху…

– Только не говори мне, будто старик был на бдении.

– Собственно, бдением это нельзя назвать; нам позволили побыть возле тела до полудня, а потом пришли из государственного похоронного бюро, должен сказать, работают они быстро и четко.

– Представляю себе картину, – сказал Оливейра. – Однако же это не причина, чтобы Мага, ни слова не сказав съехала с квартиры.

– Она все время думала, что ты – с Полой.

– ?a alors [149], – сказал Оливейра.

– Ничего не поделаешь, людям свойственно думать. По твоей милости мы перешли с тобой на «ты», и мне теперь гораздо труднее сказать тебе некоторые вещи. Как ни странно. Может, потому, что наше «ты» фальшивое. Но ты сам начал тогда ночью?

– Почему не называть на «ты» человека, который спит с твоей женщиной?

– Я устал повторять, что это не так, а значит, никаких оснований нет нам быть с тобой на «ты». Вот если бы, к примеру, мы узнали, что Мага утопилась, я бы мог понять, что в порыве горя, когда тебя утешали бы и обнимали бы… Но ведь это не так, во всяком случае, не похоже.

– Ты там что-то читал в газете, – сказал Оливейра.

– Ни к чему такое братание. Лучше продолжать, как прежде, на «вы». Она на печке.

И правда, ни к чему. Оливейра отшвырнул газету и снова взялся за мате. Лукка, Монтевидео, «и гитара в шкафу одинока, // не нарушит она тишины». Если все запихивают в чемодан и увязывают пакеты, то можно сделать вывод (осторожно: вывод – еще не доказательство): «никто на ней не сыграет,// не тронет ее струны». Не тронет ее струны.

– Ладно, я разузнаю, куда она делась. Далеко не уйдет.

– Этот дом всегда останется твоим, – сказал Грегоровиус, – к тому же, возможно, Адголь приедет и пробудет со мной всю весну.

– Твоя мать?

– Да. Я получил трогательную телеграмму, меченную тетраграмматоном. Как раз в это время я читал «Сефер Йецира», пытался найти там неоплатоновское влияние. Адголь чрезвычайно сильна в кабалистике, у нас будут страшные споры.

– А Мага не давала понять, что собирается убить себя?

– Ну, ты же знаешь, женщины, они все…

– А конкретно?

– Нет, пожалуй, – сказал Грегоровиус. – Все больше о Монтевидео говорила.

– Какая дурочка, у нее же нет ни сентаво.

– О Монтевидео и о восковой кукле.

– Ах, о кукле. И она полагает…

– Она твердо уверена. Адголь этим случаем заинтересуется. То, что ты называешь совпадением… Лусиа не верит, что это совпадение. Да и ты в глубине души – тоже. Лусиа рассказала мне, что ты, увидев зеленую куколку, швырнул ее на пол и раздавил ногой.

– Ненавижу глупость, – нашелся Оливейра.

– Все булавки были воткнуты в грудь, и только одна – пониже живота. Когда ты топтал зеленую куклу, ты уже знал, что Пола больна?

– Да.

– Адголь страшно заинтересуется. Ты слышал про метод отравленного портрета? Яд подмешивают в краски, а потом ждут благоприятной фазы луны и рисуют портрет. Адголь пыталась проделать это со своим отцом, но помешало чье-то встречное влияние… И все-таки старик умер через три года от разновидности дифтерии. Он был один в замке – у нас в то время был замок – и, когда начал задыхаться, попытался сам себе сделать трахеотомию перед зеркалом, воткнул в горло гусиное перо или что-то в этом роде. Его нашли у лестницы, однако не знаю, почему я тебе все это рассказываю.

– Должно быть, потому, что знаешь: меня это ничуть не интересует.

– Возможно, – сказал Грегоровиус. – Давай сварим кофе, ночь дает себя знать, хотя ее и не видно.

Оливейра вцепился в газету. Пока Осип ставил кастрюльку на плиту, он перечитал сообщение еще раз. Блондинка, лет сорока двух. Какая глупость думать, что. Хотя, конечно. «Les travaux du grand barrage d’Assouan ont commenc?. Avant cinq ans, la vall?e moyenne de Nil sera transform?e en un inmense lac. Des ?difices prodigieux, qui comptent parmi les plus admirables de la Plan?te…» [150]

(—107)

30

– Налицо некоторое недопонимание, че, впрочем, как всегда. Однако кофе вполне достойный случая. Канью ты всю допил?

– Ты же знаешь, бдение…

– Над тельцем, ну ясно…

– Рональд пил как скотина. Он по-настоящему горевал, никто даже не понял почему. А Бэпс ревновала. Лусиа только удивлялась. Но часовщик с шестого этажа принес целую бутылку водки, и всем хватило.

– Много народу пришло?

– Постой-ка, значит, мы все, члены Клуба, тебя не было («Нет, меня не было»), часовщик с шестого, привратница с дочкой, какая-то женщина, по виду проститутка, разносчик телеграмм тоже побыл немного, ну и полицейские, они вынюхивали, не детоубийство ли это, вот так.

– Странно, что не было разговора о вскрытии.

– Был. Бэпс такой шум подняла, а Лусиа… В общем, пришла какая-то женщина, смотрела, щупала… Люди на лестнице не помещались, вышли на улицу, а холод страшенный. Словом, что-то там сделали и оставили нас в покое. Не знаю, каким образом свидетельство о смерти оказалось у меня в бумажнике, хочешь, посмотри.

– Нет, рассказывай дальше. Я внимательно слушаю, хотя и не похоже. Давай, че, продолжай. Я растроган. Не заметно, но поверь. Валяй, старик, дальше. Прекрасно представляю, как все было. И не говори, что Рональд не помогал нести его по лестнице.

– Помогал, он, Перико и часовщик несли. А я шел с Лусией.

– Впереди.

– А Бэпс с Этьеном замыкали шествие.

– Позади.

– Между четвертым и третьим этажом мы услыхали страшный стук. Рональд сказал, что это старик с пятого, мстит нам. Когда мама приедет, я попрошу ее вступить в контакт со стариком.

– Твоя мама? Адголь?

– Ну конечно, она моя мать, герцеговинская. Этот дом ей понравится, она страшно восприимчивая, а тут такое происходило… Я говорю не только о зеленой кукле.

– Давай объясни мне, какая восприимчивая у тебя мама и какой это дом. Поговорим, че, поворошим все как следует. Почешем языки.

(—57)

31

Грегоровиус давно отказался от иллюзии понимать, но тем не менее любил, чтобы даже недопонятое блюло определенный порядок и имело какие-то резоны. Как ни путались у него карты таро, он снова и снова раскидывал их где придется – на прямоугольнике стола или на покрывале постели. Заставить во что бы то ни стало этого поглотителя аргентинского зелья раскрыть порядок его метаний. И притом в самый что ни на есть путаный момент его хаотических порывов, не то потом ему самому трудно будет выбраться из собственной паутины. Не отрываясь от мате, Оливейра уступал и припоминал что-нибудь из своей прошлой жизни или отвечал на вопросы. И сам спрашивал, с иронией, интересовался подробностями погребения или поведения людей. И лишь изредка впрямую спрашивал о Маге, однако видно было, подозревал, что ему скажут неправду. В Монтевидео, в Лукке, где-нибудь в Париже. Грегоровиусу подумалось, что, догадайся Оливейра, где может находиться Лусиа, он бы стремглав выбежал из комнаты. Похоже, его специальность – пропащие дела. Сперва дать делу пропасть, сперва потерять, а потом нестись искать как сумасшедший.

– Адголь будет смаковать каждый день в Париже, – сказал Оливейра, меняя заварку. – Если она ищет ада, то тебе достаточно показать ей что-нибудь здешнее. Скромненькое, однако заметь, что и ад подешевел. Сегодняшнее nekias [151]: проехаться в метро в половине седьмого или сходить в полицию продлить carte de s?jour [152].

– А тебе бы хотелось все по большому счету и с парадного входа, да? Поговорить с Аяксом, с Жаком Алеманом, с Кейтелем, с Тропманом.

– Конечно, но что поделаешь, если сегодня у нас главный вход – дыра унитаза. Впрочем, этого даже Тревелер не поймет, а уж он-то кое в чем разбирается. Тревелер – мой друг, ты его не знаешь.

– Ты, – сказал Грегоровиус, глядя в пол, – путаешь игру.

– Каким образом?

– Не знаю, но чувствую. Сколько я с тобой знаком, ты все время ищешь что-то, но такое ощущение, будто то, что ты ищешь, у тебя в кармане.

– Об этом еще мистики говорили, хотя и не упоминали кармана.

– А заодно портишь жизнь многим людям.

– Они сами на это идут, сами. Им не хватает одного маленького толчка, я только мимо прохожу, а они уже готовы. Дурных намерений у меня не было. Ничего плохого я не хотел.

– Но что ты все-таки ищешь, чего добиваешься, Орасио?

– Права на жительство.

– Здесь?

– Это метафора. А поскольку Париж – тоже метафора (я слышал, ты сам говорил), то мои желания вполне естественны.

– Но при чем тут Лусиа? И Пола?

– Неоднородные величины, – сказал Оливейра. – Ты полагаешь, что если они женщины, то их можно стричь под одну гребенку? Разве они тоже не ищут себе удовольствия? А ты сам, такой вдруг пуританин, ты сам втерся сюда разве не благодаря менингиту или не знаю, что там нашли у мальчика. Хорошо еще, что мы с тобой не слишком щепетильны, все-таки отсюда одного вынесли ногами вперед, а другого могли вывести в наручниках. Сюжет трагический, прямо для Шолохова, уверяю. А мы себя даже не стали презирать, в этой комнате так уютно.

– Ты, – сказал Грегоровиус, снова глядя в пол, – путаешь игру.

– Растолкуй, братец, что ты имеешь в виду, сделай милость.

– У тебя в голове, – упорствовал Грегоровиус, – засела идея имперского величия. Ты говоришь – право на жительство, право на город? Да нет, право властвовать над городом. А досада твоя – от незалеченного честолюбия. Ты ехал сюда и думал, что у площади Дофин тебя ждет твоя статуя в полный рост. Единственное, чего я не понимаю, – твоей техники. А честолюбие твое вполне законное. Ты достаточно необычен во многих смыслах. Однако же до сих пор все, что ты делал, насколько я вижу, противоположно тому, что делали бы на твоем месте другие честолюбцы. Этьен, например, я уж не говорю о Перико.

– А, – сказал Оливейра, – все-таки, похоже, глаза тебе даны не зря.

– Совершенно противоположно, – повторил Осип, – но при этом от честолюбия не отказывался. И вот этого я объяснить не могу.

– Ох уж эти мне объяснения… Все так запутанно, братец. А ты представь, что это твое честолюбие дает плоды, только если от него откажешься. Нравится тебе такая формула? Это не совсем то, что я хотел тебе сказать, но то, что я хотел, невыразимо. Вот и приходится крутиться, как собака за собственным хвостом. Хватит с тебя, чертов черногорец, я сказал все, даже о праве на город.

– Смутно понимаю. Значит, ты… Надеюсь, все-таки ты не пойдешь по пути тотального отказа или чего-нибудь в этом же роде.

– Нет, нет.

– Тогда, значит, отказ мирской, назовем это так?

– И это не так. Я ни от чего не отказываюсь, просто поступаю так, чтобы все сущее отказалось от меня. Разве не знаешь: когда прорывают ход, землю роют, роют и отбрасывают подальше.

– Так, значит, право на город…

– Вот именно, теперь ты близок к истине. Вспомни слова: «Nous ne sommes pas au monde» [153]. А теперь заостри осторожно эту мысль.

– Значит, все честолюбие – лишь для того, чтобы каждый раз начинать все с нуля?

– Понемножку, почти что ни с чего, так, с ничтожной малости, о суровый трансильванец, о похититель женщин, попавших в затруднительное положение, о сын трех матерей, умевших разговаривать с духами.

– И ты, и другие… – пробормотал Грегоровиус, отыскивая трубку. – Какая пошлость, боже мой. Вы, разбойники, посягнувшие на вечность, воронка, засасывающая небеса, сторожевые псы господа бога, нефевибаты. Хорошо еще, нашелся образованный человек и может вас всех назвать своими именами. Космические скоты.

– Ты делаешь мне честь подобными определениями, – сказал Оливейра. – Доказательство того, что ты начинаешь понимать, и неплохо.

– А я лучше буду дышать кислородом и водородом, как повелел нам господь бог. Моя алхимия не такая хитроумная, как ваша, меня интересует только философский камень. Крошечный окопчик рядом с твоими воронками, унитазами и онтологическими изъятиями.

– Давно у нас не было такой славной метафизической беседы, не находишь? Это не разговор друзей, а состязание снобов. Рональд, например, испытывает перед ними ужас. И Этьен тоже не выходит за пределы солнечного спектра. А с тобой – полный порядок.

– Мы и вправду могли бы подружиться» – сказал Грегоровиус, – если бы в тебе было хоть что-нибудь человеческое. Подозреваю, Лусиа говорила тебе то же самое, и не раз.

– Совершенно верно, каждые пять минут. Интересно, до чего же здорово научились люди играть этим словом – человеческое. Но почему, в таком случае. Мага не осталась с тобой, у тебя из всех пор лезет человеческое.

– Она меня не любит. Чего только не бывает среди людей.

– А теперь она собралась назад, в Монтевидео, снова опуститься в ту жизнь…

– А может, она уехала в Лукку. В любом месте ей будет лучше, чем с тобой. Равно как и Поле, и мне, и всем остальным. Прости за откровенность.

– Не надо извиняться. Осип Осипович. Зачем говорить друг другу неправду? Нельзя жить рядом с человеком, манипулирующим тенями, с дрессировщиком падших женщин. Нельзя терпеть человека, который может целый день убить, рисуя радужными нефтяными разводами на водах Сены. Да, мои замки и ключи – из воздуха, да, я пишу в воздухе дымом. И предвосхищаю слова, которые рвутся у тебя с языка: нет ничего более эфемерного и смертоносного, чем это, просачивающееся отовсюду, что мы, сами того не зная, вдыхаем вместе со словами, или с любовью, или с дружбой. Близко то время, когда меня оставят одного, совсем одного. Признай все-таки, что я никому не навязываюсь. Давай хлестни меня без стеснения, сын Боснии. В следующий раз, встретив на улице, ты меня не узнаешь.

– Ты сумасшедший, Орасио. И по-глупому сумасшедший, потому что тебе это нравится.

Оливейра вынул из кармана кусок газеты, неизвестно с каких пор там залежавшийся: список дежурных аптек, обслуживающих население с восьми утра понедельника до восьми утра вторника.

– Первый столбик, – прочитал он. – Реконкиста, 446 (31-5488), Кордова, 386 (32-8845), Эсмеральда, 599 (31-1750), Сармьенто, 581 (32-2021).

– Что это?

– Инстанции реальности. Поясняю: Реконкиста – то, что мы сделали с англичанами. Кордова – многомудрая. Эсмеральда – цыганка, повешенная за любовь к ней одного архидьякона. Сармьенто – нет отбою от клиента. Второй куплет: Реконкиста – улица ливанских ресторанчиков. Кордова – потрясающие ореховые пряники. Эсмеральда – река в Колумбии. Сармьенто [154] – то, чего в школе всегда хватает. Третий куплет: Реконкиста – аптека, Эсмеральда – еще одна аптека, Сармьенто – тоже аптека. Четвертый куплет…

– Я утверждаю, что ты сумасшедший, потому, что не вижу, как ты собираешься прийти к своему знаменитому отречению.

– Флорида, 620 (31-2200).

– Ты не был на погребении потому, что хоть ты и отрицаешь многое, но глядеть в глаза друзьям уже не способен.

– Иполито Иригойен, 749 (34-0936).

– И Лусии лучше лежать на дне реки, чем у тебя в постели.

– Боливар, 800. Телефон почти стерся. Если в квартале у кого-нибудь заболел ребенок, они не смогут достать террамицина.

– Да, на дне реки.

– Коррьентес, 1117 (35-1468).

– Или в Лукке, или в Монтевидео.

– Или на Ривадавии, 1301 (38-7841).

– Припрячь этот список для Полы, – сказал Грегоровиус, поднимаясь. – Я ухожу, а ты делай что хочешь. Ты не у себя дома, но поскольку ничто не реально и поскольку следует начинать с nihil [155]: и так далее и тому подобное… Распоряжайся на свой лад всеми этими иллюзиями. А я пойду куплю бутылку водки.

Оливейра настиг его у самой двери и положил ему руку на плечо.

– Лавалье, 2099, – сказал он, глядя ему в лицо и улыбаясь. – Кангальо, 1501. Пуэйрредон, 53.

– Телефонов не хватает, – сказал Грегоровиус.

– Начинаешь понимать, – сказал Оливейра, убирая руку. – В глубине души ты понимаешь, что мне нечего сказать ни тебе, ни кому бы то ни было.

На втором этаже шаги остановились. «Сейчас вернется, – подумал Оливейра. – Боится, как бы я не сжег кровать или не порезал простыни. Бедный Осип». Но прошла минута, и шаги затопали вниз.

Сидя на постели, он просматривал бумаги, оставшиеся в ящике тумбочки. Роман Переса Гальдоса, счет из аптеки. Ну просто ночь аптек. Бумажки, исчерченные карандашом. Мага унесла все, остался только прежний запах, обои на стенах, кровать с полосатым матрацем. Роман Гальдоса, надо же додуматься до такого. Обычно были книжонки Вики Баума или Роже Мартен дю Гара, от них иногда – необъяснимый скачок к Тристану Л’Эрмиту, и тогда целыми часами по любому поводу повторялись строки «les reves de l’eau qui songe» [156], а не то – рассказики Швиттерса, своего рода выкуп, епитимья на изысканное и таинственное, а потом вдруг хваталась за Дос Пассоса и пять дней подряд взахлеб глотала страницу за страницей печатную продукцию.

Исчерченные карандашом бумажки оказались своеобразным письмом.

(—32)

32

Мальчик Рокамадур, мой мальчик, мой мальчик. Рокамадур!

Рокамадур, теперь я знаю, что это как в зеркале. Ты спишь или смотришь на свои ножки. А я как будто держу зеркало, а сама думаю и верю, что это – ты. Нет, все-таки не верю и пишу тебе потому, что ты не умеешь читать. А если б умел, я бы не писала тебе или написала бы что-нибудь важное. Пришлось бы как-нибудь написать тебе, наверное, чтобы ты вел себя хорошо или чтобы не раскрывался ночью. Просто не верится, что когда-нибудь, Рокамадур… Вот сейчас я пишу тебе только в зеркале, а все время приходится вытирать палец, он мокрый от слез. Почему, Рокамадур? Я не грустная, просто твоя мама, Рокамадур, безалаберная, у нее убежал борщ, который она варила для Орасио; ты знаешь, кто такой Орасио, Рокамадур, это тот сеньор, который в воскресенье принес тебе плюшевого зайчика и который очень скучал, потому что мы с тобой все время разговаривали, вот он и хотел уйти от нас в город, и тогда ты разревелся, а он показал тебе, как заяц шевелит ушами; он был такой красивый в эту минуту, Орасио был красивый, когда-нибудь ты поймешь, Рокамадур.

Рокамадур, глупо реветь из-за того, что борщ убежал. Вся комната в свекле, Рокамадур, если бы ты видел, до чего смешно, кругом свекла и сметана, весь пол в свекле. Ничего, к приходу Орасио я все уберу, только сперва напишу тебе, плакать – такая глупость, кастрюли остывают, выстроились на подоконнике в рядок, как нимбы святых, и не слышно даже девушку с верхнего этажа, которая день-деньской поет «Les amants du Havre». Будем как-нибудь одни, я спою тебе, послушаешь. «Puisque la terre est ronde, mon amour fen fais pas, mon amour, t’en fais pas…» Орасио насвистывает ее по вечерам, когда пишет или рисует. И тебе бы она понравилась, Рокамадур. Тебе бы понравилась. Орасио злится, если я начинаю говорить, как у них в Аргентине, как Перико, в Уругвае-то говорят не так, как в Аргентине. А Перико – это тот сеньор, который в прошлый раз не принес тебе ничего, но зато все время говорил о детях и как их кормить. Он знает уйму всякой всячины, и ты когда-нибудь станешь его уважать, Рокамадур, и будешь глупым, если станешь уважать. Если станешь, если станешь его уважать, Рокамадур.

Рокамадур, мадам Ирэн не довольна, что Рокамадур такой хорошенький, такой веселенький, такой плакса, такой крикун и такой писун. Она говорит, что все хорошо, что ты очаровательный ребенок, но говорит, а сама прячет руки в карманы передника, как это делают некоторые коварные животные, Рокамадур, и мне страшно. Я сказала об этом Орасио, и он ужасно смеялся, но он просто не понимает, что я чувствую, пускай не бывает коварных животных, которые прячут руки, все равно я чувствую, не знаю, что я чувствую, не могу объяснить. Рокамадур, если бы я могла по твоим глазенкам прочитать, что происходит с тобой эти две недели, минутка за минуткой. Кажется, я все-таки буду искать другую nourrice [157], хотя Орасио злится и говорит, но тебе неинтересно, что он говорит про меня. Другую nourrice, которая бы говорила поменьше, пускай даже твердит, что ты плохой, или что ночью не спвшь, а плачешь, или что плохо кушаешь, пускай, когда мне такое говорят, я чувствую: она не коварная и от ее слов вреда тебе никакого не будет. Все так странно, Рокамадур, вот, например, мне нравится произносить твое имя и писать его, всякий раз мне кажется, будто я притрагиваюсь к твоему носику, а ты смеешься, а вот мадам Ирэн никогда не называет тебя по имени, она говорит l’enfant [158], смотри-ка, даже не le gosse [159] a l’enfant, как будто специально надевает резиновые перчатки, чтобы разговаривать, а может, она и правда в резиновых перчатках, потому-то и сует руки в карманы, и говорит, что ты такой хорошенький и такой славненький.

Есть такая штука, она называется – время, Рокамадур, и это время, как какое-нибудь насекомое, все бежит и бежит. Я не могу тебе объяснить, ты еще такой маленький, просто я хочу сказать, что Орасио скоро придет. Оставить ему почитать это письмо, чтобы и он тоже сказал тебе что-нибудь? Нет, нет, мне бы тоже не хотелось, чтобы кто-то прочитал письмо, оно написано для одного тебя. Это будет наш с тобой большой секрет, Рокамадур. Я уже не плачу, я рада, но так трудно понимать всякие вещи, и мне нужно столько времени, чтобы хоть немного понять то, что Орасио и другие понимают с лету, но эти, которые так хорошо понимают все, не могут понять тебя и меня, не понимают, что я не могу сделать так, чтобы ты жил здесь, не могу кормить тебя, перепеленывать тебя, укладывать тебя спать и играть с тобой, не понимают они этого, да их это и не трогает, а меня трогает, очень даже трогает, но я знаю только одно: я не могу, чтобы ты жил здесь со мной, это плохо для нас обоих, я должна быть одна с Орасио, жить с Орасио одна, и кто знает, как долго еще помогать ему искать то, что он ищет, и то, что ты тоже будешь искать, Рокамадур, потому что ты станешь мужчиной и тоже станешь искать, искать и искать, как великий человек и как дурак.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37