Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Альманах Мир Приключений - Мир приключений 1962. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов

ModernLib.Net / Исторические приключения / Казанцев А. / Мир приключений 1962. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов - Чтение (стр. 36)
Автор: Казанцев А.
Жанр: Исторические приключения
Серия: Альманах Мир Приключений

 

 


      Как и шесть лет назад после злополучной ярмарки, приехал Василий в Питер вешней порой. Ничего как будто бы и не изменилось в Северной Пальмире. Разве только вот вознесся на скале чудный памятник ее основателю да несколько подвинулась стройка Исаакиевского собора.
      У подъездов дворцов умасливал Василий лакеев и швейцаров, проникал в хоромы к большим барам, и скоро слух о необыкновенных и горестных странствиях нижегородского торговца пошел гулять по гостиным петербургских вельмож. А вельможи тщились казаться просвещенными европейцами, просвещенному же европейцу надлежало быть человеколюбивым, и вот в дырявые карманы Василия Баранщикова закапали золотые монетки. Его сиятельство жертвовало столько-то, его превосходительство — столько-то. И старались, пыжились друг перед другом, а на Василия-то Баранщикова уже гостей приглашали, как на диковину какую…
      Красным летним днем прикатил Василий из Санкт-Петербурга в Нижний Новгород. И эта правдивая история, история, в которой нет ни капли вымысла, заканчивается, как сказка: расплатился Василий с долгами, с податями, да и зажил себе своим домом, своей семьей.

КОЛЬЦО МОРЕЙ, ИЛИ ПРИКЛЮЧЕНИЯ ЧЕТЫРЕХ ЯПОНЦЕВ И ОДНОЙ РУКОПИСИ

      Капитан Хэйбей набрал шестнадцать соленых душ. На «Вакамия-мару» погрузили рис, и судно вышло из Сендая в Эдо.
      Прошли все сроки, а в Эдо оно не пришло. И не только в Эдо. «Вакамия-мару» не видели ни в одной из бесчисленных гаваней Страны Восходящего Солнца. Оно исчезло.
      Минуло много лет. И вдруг — это случилось в 1804 году — несколько моряков с «Вакамия-мару» появились в прекрасной бухте Нагасаки. Их привез большой, о трех мачтах, чужеземный корабль, над которым реял неведомый флаг — белое полотнище, перекрещенное синими, как море в полдень, полосами.
      Удивительный рассказ бывших подчиненных капитана Хэйбея записали японские чиновники. И получилась рукопись в семь томов, в тысячу пятьдесят четыре страницы. Ее назвали «Канкай ибун». И эту рукопись, в свою очередь, постигла удивительная судьба.
      Итак, летом 1793 года «Вакамия-мару» шло в Эдо. Поначалу все складывалось хорошо, и капитан Хэйбей, навигатор опытный и старый, поглядывая на океан, мурлыкал себе под нос старинную песню о волнах и ветрах.
      А потом волны и ветры сыграли с кораблем худую шутку. Надвинулся тайфун, заревела буря, и «Вакамия-мару», маленькое судно, груженное белоснежным рисом, потеряло руль и мачты. Японские моряки были неробкие парни. По меткому их слову, они выставили против урагана собственные лбы. Но, как ни были крепки эти лбы, парусов они не заменили, и судно оказалось в полной власти Великого океана.
      Пять месяцев океан испытывал экипаж капитана Хэйбея. Пять месяцев экипаж капитана Хэйбея уничтожал запасы риса и утолял жажду дождевой водою. Океану наконец до смерти надоело упрямое суденышко, и он вышвырнул «Вакамия-мару» на угрюмый островок в Беринговом проливе.
      На острове обитали алеуты и русские. Они приняли японцев радушно, и моряки зажили под одной крышей с людьми, о которых прежде слышали мало лестного.
      Между Россией и Японией тогда не было дипломатических отношений, и моряки с «Вакамия-мару» не надеялись увидеть вновь свою родину. Впрочем, возвращение в отечество не сулило им ничего доброго: подданным военно-феодальных диктаторов страны Ямато под страхом смертной казни запрещалось покидать пределы Японии. И, может быть, не одни пережитые злоключения, но и горестные думы о будущем свели в каменистую и жесткую могилу капитана Хэйбея, старого служителя моря.
      А вскоре после кончины капитана за японскими моряками пришел русский парусник. Он доставил их в Охотск. Но и там, в маленьком городке, где жили рыбаки, ссыльные и каторжники с солеварен, японцы пробыли недолго: их затребовали в Иркутск. Зачем? Почему? Кто знает…
      А уж в Иркутске обосновались они напрочно. Сибиряки отнеслись к японцам по-хорошему, помогли им обжиться, обзавестись лодкой, снастями, одеждой. И потекли годы: летом рыбачили японцы на славном Байкале, зимы коротали в Иркутске.
      И вдруг в марте 1803 года судьба их круто переменилась. В Иркутск прискакал царский фельдъегерь: японцев желал видеть сам государь император.
      И вот уж мчатся они тысячеверстным Сибирским трактом. На почтовых станциях петербургскому гонцу без задержки меняют лошадей. Вперед, вперед! Заливаются колокольцы, всхрапывают, запрокидывая головы, кони, гремят мосты. Вперед, скорей…
      В Петербурге, в богатом доме у Невы, ждал японцев министр коммерции граф Румянцев. Дело-то было в том, что русские снаряжали первую кругосветную морскую экспедицию. За моря, за океаны отправлялись два корабля. Помимо торговых и научных задач, экспедиции предстояло решить и политическую — установить дипломатические связи с Японией. Вот тут-то и вспомнили о японцах с корабля «Вакамия-мару». И вправду, доставкой моряков на родину можно было бы сделать очень выразительный и неподдельно дружественный жест.
      Но Румянцев, должно быть, знал, что ждет японцев, волей или неволей покинувших пределы островного государства. И Румянцев, человек не только просвещенный, но и мягкий, не хотел принуждать моряков к возвращению. Он хотел, чтобы они отправились домой доброхотно. И Румянцев сказал им об этом.
      Он увидел, как дрогнули их лица, лица людей, пред которыми в тот миг предстал облик родины. Глаза жен, улыбки ребятишек, вишни в цвету, скалы, кипень водопадов, низвергающихся в море… Они молчали. Румянцев не торопил их с ответом.
      Наконец, низко кланяясь, они почтительно ответили вельможе, что не хотят уезжать из России, ибо дома их ждет смерть… Румянцев прошелся по комнате, остановился у окна, глядя на широкую веселую, всю в весеннем солнце Неву. Ну, что же делать, думает Румянцев, следя глазами за одинокой льдиной, плывущей медленно и важно, что же делать?.. И тут он слышит: четверо японцев согласны. Они согласны принять смерть, но только бы увидеть еще раз родную землю. Пусть их везут на родину!..
      В карете графа Румянцева четверых японских моряков доставили в Зимний дворец. Оробелые и неловкие, они потерялись посреди огромной залы с навощенным паркетным полом и картинами в золотых рамах. Сейчас они встретятся с повелителем страны, над которой никогда не заходит солнце.
      Аудиенция продолжалась несколько минут. На губах императора была любезная улыбка.
      — Итак, вы хотите вернуться домой? Похвально! — Александр сделал знак, ему подали расшитый жемчугом кошелек.
      Император подошел к японцам и одарил каждого золотыми монетами. Потом он подал им красивые карманные часы немецкой работы. Изрек:
      — Будьте покойны, я постараюсь, чтобы через год вы увидели родину.
      И он отпустил японцев, полагая, что вполне осчастливил их и что в далекой загадочной Японии узнают про его щедрость.
      — Будьте покойны, я постараюсь, — повторил царь, уходя из залы.
      Но стараться пришлось не императору Александру Павловичу, а русским матросам с корабля «Надежда», которым командовал Иван Федорович Крузенштерн.
      «Надежда» и другой корабль экспедиции, «Нева», покинули Кронштадт летом 1803 года. Цудаю и Гихэй, Сахэй и Тадзю были на борту корабля Крузенштерна. Отныне каждый день, каждая миля приближали их к родине и… к смерти.
      А мир, такой беспредельный и такой пестрый, разворачивался перед их взором. И они взирали на него затаив дыхание. С палубы русского трехмачтового парусника увидели Цудаю и Гихэй, Сахэй и Тадзю то, что не видел до них ни один японец: шпили Копенгагена и меловые утесы Англии, скалы мыса Горн и пальмы Маркизских островов. И там, в Тихом океане, сомкнулась незримая линия диковинной «кругосветки» четырех матросов с судна «Вакамия-мару».
      В Нагасаки экспедицию Крузенштерна встретили недружелюбно. Несмотря на все старания, дипломатическая миссия не удалась. А за доставку четверых подданных русскому капитану принесли вежливую благодарность. Самих же подданных засадили в тюрьму.
      Полгода просидели они за решеткой. Полгода допрашивали их правительственные чиновники, и каждый раз старательные писцы покрывали иероглифами лист за листом. Так возникла семитомная рукопись, озаглавленная «Канкай ибун», что означает: «Необыкновенные рассказы о кольце морей».
      Поэтическое название! Однако не совсем точное: большая часть рукописи посвящена не морям, а той стране, что раскинулась от берегов Тихого океана до светло-зеленых волн Балтики.
      Что же до четырех матросов, то их, к счастью, не казнили, и после десятилетней… нет, более чем десятилетней разлуки они увидели свои семьи…
      Без малого столетие спустя некий японец, приехавший учиться в Германию, опубликовал на немецком языке «Необыкновенные рассказы о кольце морей».
      Не знаю, тогда ли прослышал о «Канкай ибун» востоковед профессор СпальЕИн или иным путем получил он сведения об этой рукописи, но как бы там ни было, профессор возгорелся желанием прочитать рукопись в подлиннике.
      Не знаю, долгие ли, короткие ли были поиски профессора Спальвина, но вот в начале уже нашего столетия посетил он японский город Киото. В тамошнем университете показали ему копию «Необыкновенных рассказов». Спальвин спросил подлинник, японцы пожали плечами. Спальвин продолжал свои розыски. И ему посчастливилось: в лавке какого-то букиниста среди ворохов старых книг он нашел манускрипт, глянул и обомлел: то был подлинник «Необыкновенных рассказов». Как дрожали, наверное, руки у почтенного профессора, когда он нес «Канкай ибун» к себе в гостиницу!..
      А теперь «Необыкновенные рассказы о кольце морей» может поглядеть каждый, кто посетит небольшую комнату с высокими окнами, старинной мебелью и железной дверью — отдел рукописей московской Библиотеки имени Ленина.

ОБ ИНДЕЙЦЕ ПЕДРО И КРЕСТЬЯНИНЕ МИХЕЛЕ
(Разговор с адмиралом, записанный в гостинице «Тооме»)

      Я не заметил, как он вошел в комнату и уселся напротив меня. Когда же я оторвался от старинных, пожухлых, будто листья в октябре, рукописей, он пожевал губами и медленно сказал:
      — Честь имею…
      Я оторопел. Потом глуповато повторил: «Честь имею…» И запнулся: я не знал, как мне его называть. «Ваше высокопревосходительство»? Нет уж, пронеслось в моей голове, дудки. «Господин адмирал»? Но я еще ни разу в жизни никого не величал господином, и мне было трудно выговорить это слово. По имени-отчеству? А не дерзко ли?.. И вот я молча сидел за столом, заваленным бумагами, и таращил глаза на его золотые эполеты с тремя черными орлами полного адмирала, на его мундир с золотыми пуговицами, на его стариковское, иссеченное морщинами лицо с седыми усами и бакенбардами.
      Он опять пожевал губами и с тихим вздохом произнес:
      — Зовите меня просто Фердинанд Петрович.
      Я кивнул с облегчением и благодарностью. Ну, черт побери, сказал я себе, не теряй времени. Однако… однако с чего же начать беседу с адмиралом Врангелем? Как заговорить с прославленным полярным путешественником, великолепным мореходом, который дважды обогнул земной шар на парусниках? К тому же он ведь барон. А из баронов я короток лишь с одним — Мюнхаузеном… Я поднял глаза. Старичок адмирал сидел передо мною дряхлый, иссохший, и я струсил: гляди рассыплется в прах, и пиши пропало!
      Правда, я уже был удовлетворен поездкой в эстонский городок Тарту, бывший Дерпт и бывший Юрьев. Ведь тут, в Тарту, в этом кирпичном здании на улице Лийви, вот только вчера в такой же, как нынешний, пепельный и молчаливый день я отыскал рукописные журналы, считавшиеся утраченными. В этих журналах Врангель подробно рассказывал о кругосветном плавании на военном транспорте «Кроткий» в 1825–1827 годах. И теперь эти дневники большого формата, исписанные крупным, отчетливым почерком, лежали передо мною вместе с кипами старинных писем, дипломами разных научных обществ и другими документами архива Врангеля и еще вместе с коробкой, похожей на маленькую гитару без грифа, в атласном нутре которой хранились золотые адмиральские эполеты… Повторяю, я был доволен поездкой в Тарту, но поговорить с самим адмиралом Врангелем — это уж был такой сюрприз, что у меня дух захватило.
      А старичок тем временем разглядел на столе моем корабельные журналы парусника «Кроткий» и мечтательно осклабился.
      — Дела давно минувших дней, — сказал он. — Очень давних дней, молодой человек.
      Тут я наконец сообразил, о чем расспросить его.
      — Скажите, пожалуйста, — начал я, тщательно подбирая слова, точно говорил с иностранцем, — вы помните происшествие у берегов острова Нукагивы?
      В его выцветших, как васильки в гербарии, глазах отобразилось неудовольствие. Э, решил я, ему не по сердцу это воспоминание. Но оказалось, Врангеля задело другое.
      — «Помните»? — переспросил он с досадой. — На память, слава богу, не жалуюсь. Не так ведь я еще стар, а?
      — Конечно, конечно, — поспешно сказал я, стараясь не смотреть на его дрожащую, как у графини из «Пиковой дамы», голову. — Я хотел о другом…
      — Видите ли, молодой человек, — прервал меня адмирал, и его вялый рот сделался жестким, — и тогда, и теперь я полагаю, что поступил совершенно справедливо. Я привел мой добрый парусник к Маркизским островам, чтобы налиться пресной водой и продолжить плавание в Камчатку. И что же? — Его брови, когда-то рыжие, а теперь блекло-табачные, сердито приподнялись. — И что же? Дикари убили моего мичмана и моих матросов, посланных на берег в шлюпке. Ну-с, «Кроткий» в отместку и открыл орудийный огонь по туземцам…
      Я ершисто заметил, что островитяне, очевидно, приняли моряков «Кроткого» за тех европейских или американских разбойников, которые неоднократно грабили Нукагиву, самый большой и изобильный остров среди Маркизских островов. Старик сердито засопел.
      — Может быть, и грабили… Но, скажите на милость, при чем тут мои славные матросы?
      Я возразил в том смысле, что островитяне посчитали моряков «Кроткого» игроками из той же футбольной команды, что и пираты-колонизаторы.
      Врангель посмотрел на меня с недоумением:
      — Как вы изволили выразиться? Из какой команды?
      Я спохватился: мы говорили с ним на разных языках.
      — Фердинанд Петрович, — начал я с подкупающей мягкостью, точно ко мне вернулась былая репортерская сноровка, ведь зачастую приходилось брать, интервью у очень занятых и раздраженных людей, — Фердинанд Петрович, — сказал я, — ваш покорный слуга носится с мыслью написать роман о моряках-парусниках.
      О романе я приврал. О романе я и думать не смел. Я хотел написать два-три очерка. Но он был польщен. Он кивнул и проговорил с улыбкой:
      — Да-с, жизнь наша, я разумею моряков, — роман, и притом естественнейший, потому что правда нашей жизни богаче вымыслов господ сочинителей.
      — Так вот, Фердинанд Петрович, — продолжал я, дотрагиваясь до корабельного журнала, — вы тут сообщаете о некоем индейце Педро и английских матросах, подобранных вами на острове Нукагива.
      — Да, я велел принять их на борт. — Он провел рукой по длинным усам; у него это получилось очень щеголевато и ловко, как, должно быть, было свойственно лишь морякам-парусникам.
      — Но, к моему сожалению, я ничего не смог узнать из вашего журнала о дальнейшей участи этих людей. А между тем персонажи эти, особенно индеец, так выгодны для романического повествования!
      Он задумчиво побарабанил короткими веснушчатыми пальцами по столу и недоверчиво спросил:
      — В журнале ничего нет?
      — Нет.
      — Тогда потрудитесь-ка, сударь, сыскать другой журнал.
      — Какой же?
      — «Журнал распоряжений». Все, что касалось корабельных дел, вплоть до самых мельчайших, — произнес он наставительно, и я угадал в нем закоренелого «аккуратиста», — все это заносилось под мою диктовку в сей журнал. — Он строго поджал губы.
      Я начал рыться в бумагах.
      — А кстати, — сказал адмирал, — что вы думаете, господин сочинитель, как эти люди оказались на острове?
      — По-видимому, — осторожно предположил я, продолжая рыться в старинных рукописях, — их высадили с какого-либо судна; может быть, в наказание, как это нередко случалось, а может быть, по их собственному желанию, что тоже случалось иногда.
      Адмирал не помнил в точности обстоятельств дела, но спорить не стал.
      — Ага, вот он!
      Морщинистое лицо Врангеля сморщилось от удовольствия еще больше, когда я извлек журнал синей бумаги с надписью на обложке: «Распоряжения капитан-лейтенанта Врангеля по военному транспорту «Кроткий».
      — Вообразите, сударь: где только не вносились в сей журнал мои распоряжения!
      Это было сказано несколько горделиво, но я не мог не согласиться, что гордость его законна. Да, подумалось мне, ему тогда было тридцать, он уже был знаменит своей экспедицией по северо-восточным берегам Ледовитого океана, а на борту «Кроткого» ему довелось изведать ревущие штормы близ Огненной Земли, ураганы Великого океана, штили Зондского пролива, бурю на меридиане Мадагаскара… Я думал об этом и листал тетрадь синей бумаги. Парусник был у Маркизских островов в апреле 1826 года, и я искал записи, относящиеся к этому времени… Ну, вот и они.
      — Читайте, читайте, — удовлетворенно сказал Врангель, — я же говорил…
      В журнале значилось:
       Оставшихся на вверенном мне транспорте англичан Джона Дре, Джемса Редона и лаплатского индейца Педро Мартыноса приказываю включить в командный список и производить им морскую порцию наравне со всеми.
      А следующее распоряжение гласило:
       Вновь принятых мною в состав вверенной мне команды англичан Джона Дре, Джемса Редона и лаплатского индейца Педро Мартынова назначаю во вторую вахту на баке а шканцах.
      — Так вот оно что! — протянул я и поглядел на адмирала. — Вы, стало быть, не дали им скучать в океане?
      — На военном корабле, сударь, — уже знакомым мне тоном наставника заметил старик, — не должно бездельничать. От безделия все пороки. Да-с.
      Я пропустил это мимо ушей. Я думал, что уроженец Ла-Платы индеец Педро был, очевидно, первым индейцем, служившим на русском корабле. Я спросил у адмирала, верна ли моя догадка.
      — Несомненно, — твердо отвечал старик. — И я должен засвидетельствовать, что он был отменным служителем, ловким и сильным. И вот еще что примечательно… — Он ухмыльнулся. — Этот Педро, хотя и не знал по-русски ни полслова, отлично сошелся с моими молодцами. Его полюбили у нас, чего я не могу, к сожалению, сказать об этих… как их бишь?..
      Я заглянул в синюю тетрадку.
      — Дре и Редон?
      — Вот-вот, — кивнул адмирал. — Эти прослыли ленивцами первой статьи, и я был весьма рад, когда избавился от них.
      — Каким же образом, Фердинанд Петрович?
      Я предвкушал какое-нибудь эффектное событие. Но Врангель обманул мои ожидания.
      — Вы слышали, — сказал он, — о капитане Бичи? Фредерик Бичи. Слыхали?
      Мне страсть не хотелось оплошать.
      — Это тот… который… Позвольте, позвольте… Бичи, говорите? Ах да, капитан Бичи! Уж не тот ли, что искал Северо-западный проход одновременно с Джоном Франклином?
      Его сморщенное лицо не выразило, как я надеялся, удивления перед моей осведомленностью.
      — Да, — сказал он спокойно. — Так вот, когда я пришел на «Кротком» в Петропавловскую гавань, там как раз стоял «Блоссом» капитана флота его величества. Фредерика Бичи. Он уже собирался вступить под паруса, когда я спровадил его милых соотечественников к нему на фрегат. Полагаю, это не было большим приобретением для капитана Бичи, к которому я питаю высокое уважение. — И старичок потер руки с таким видом, будто все это произошло не столетие с четвертью назад, а вот только что.
      Я торопливо чиркал карандашом в записной книжке.
      — Понятно, понятно, Фердинанд Петрович. Ну, а что же любимец команды? Вы привезли Педро в Кронштадт?
      Адмирал снисходительно улыбнулся беззубым ртом.
      — О нет, господин сочинитель. Тут уж увольте, я вам не подсказчик. Нет, я не привез индейца в Кронштадт. Он плавал с нами в Тихом океане, а потом, у северо-западных берегов Северной Америки, на острове Ситхе, покинул корабль. Что с ним сталось, я не знаю. Впрочем, — он снова раздвинул рот в беззубой улыбке, — вам, сочинителю, это на руку: вы вольны распорядиться судьбой индейца Педро. Когда он покинул «Кроткий»? Думается… А зачем гадать? Соблаговолите еще раз заглянуть в журнал.
      Я перемахнул несколько страниц и действительно увидел запись, гласившую, что индеец Педро Мартынос «отлучился от. команды» в октябре 1826 года и что он оставил на корабле все казенные вещи, полагающиеся рядовому матросу: шинель серого сукна, мундир с брюками, три пары шерстяных чулок, холстинную рубаху и фуфайку зеленого сукна. И эта запись лучше всяких похвал характеризовала первого на русском паруснике матроса-индейца: он был не только ловким, сильным и смелым моряком, но человеком гордым и честным…
      Размышляя об индейце, я чуть было не упустил старика адмирала — Он уже оперся рукой о стол, собираясь подняться. Молящим «репортерским» голосом я попросил его уделить мне еще несколько минут. Он вздохнул и уселся поудобнее, а я принялся спешно ворошить бумаги. Мне надо было расспросить об одном эстонце, судьба которого увлекла меня не меньше, чем судьба индейца Педро…
      — А, вот!
      Старик вздрогнул.
      — Что это вы, батенька, рыкнули, как, бывало, мой денщик Федька спросонок? — сказал он недовольно.
      — Да вот, Фердинанд Петрович, послушайте, пожалуйста. — И я прочел скороговоркой: — «Приметы: рост посредственный, волосы и брови темно-русые, глаза карие, нос острый, рот умеренной, подбородок плоский, лицо продолговатое и рябоватое, от роду 32 года».
      — Что это такое? — не понял Врангель.
      Я объяснил: это, дескать, паспорт дворового человека из имения Руиль, отпущенного в январе 1830 года в услужение капитану первого ранга Врангелю сроком на семь лет.
      — Ну, так что же?
      — Как — что? Да ведь этот Михель Якобсон… Да вы-то, Фердинанд Петрович, вы сами где были в те годы? Вы проехали всю Россию от Петербурга до Охотска. Так?
      — Разумеется. И должен вам заметить, не один, а с молодой женою.
      — А потом вы пробились сквозь непогоды и штормы к острову Ситхе. Так?
      — Пробились. И должен заметить, Лизанька моя очень страдала морской болезнью.
      — А потом вы пять лет жили на Ситхе. Верно?
      — Ну конечно, как и все правители Русской Америки. Где же еще мне было жить как не в Ново-Архангельске? Мы там с Лизанькой схоронили первенца…
      Меня не тронула печаль его старческого голоса. Я думал об ином и продолжал свой «скорострельный» допрос.
      — А потом, когда вас сменил другой правитель, присланный в колонии Российско-Американской компанией, вернулись в Россию?
      — Вы не ошибаетесь, молодой человек, — сказал адмирал. — Но вернулся я с Лизанькой не прежним путем, а через Мексику, Нью-Йорк и Атлантический океан, а стало быть, — в голосе его опять были горделивые нотки, — а стало быть, в третий раз обогнул земной шар. И должно заметить, моя Лизанька…
      Я непочтительно перебил его:
      — И все эти годы Михель Якобсон был с вами?
      — Какой Михель? — Его блекло-табачные брови сдвинулись.
      — Крестьянин. Дворовый человек.
      — А, этот! — буркнул адмирал. — Разумеется.
      — Ну, вот видите! — проговорил я.
      Но он ничего не «видел».
      Он будто сквозь сон бормотал что-то о «своей Лизаньке», пустился, кажется, в воспоминания о знакомстве с нею в ревельской конторе дилижансов, о своем сватовстве к дочери барона Россильона… Но все это я уже не слушал.
      Я думал о дворовом человеке Михеле Якобсоне, который был, должно быть, первым эстонцем, совершившим кругосветное путешествие. Я думал, что он, наверное, был рад унести ноги с барского двора, из именья, или, как говорили в Эстонии, мызы. Ведь не зря же пели в те времена эстонские мужики: «Если я из мызы вырвусь, значит, вырвусь я из ада». Но, радуясь избавлению, Михель в то же время и печалился о своей жилой риге, где в зимнюю пору обитала его семья, где в углу была печь, топившаяся по-черному, где на колосниках сушилась солома, а в светце с железным наконечником трепетала лучинка. И еще я думал о том, как Михель. одетый в грубые домотканые одежды из льна и шерсти, подпоясанный плетеным шнурком, отправился на другой конец света и увидел огромный мир, населенный разными племенами и народами, у которых были разные одежды и разные обычаи, но одно было так же, как в его, Михеля, родной Эстонии: бедные жили бедно, богатые — богато…
      — Простите, пожалуйста, но мы уже закрываем.
      Голос мягкий, извиняющийся, с приятным акцентом, голос архивной сотрудницы-эстонки испугал меня. Она, должно быть, что-то заметила в моем лице, потому что поспешно сказала, что если мне очень нужно, то она с удовольствием задержится. Я поблагодарил и начал собирать рукописи. В архивной зале уже никого не было.
      — Завтра придете? — спросила любезная архивистка.
      — Конечно, — ответил я и подумал, что архив — поистине страна чудес, где можно запросто потолковать с адмиралом, знаменитым путешественником и мореходом, умершим в прошлом веке.
      На дворе стоял густой туман, и огни Тарту казались расплывчатыми и тусклыми. Снег подтаивал и шуршал. На старинной ратуше ударили часы.
      Гостиница «Тооме» была неподалеку от архива. Я пришел в гостиницу и записал «разговор с адмиралом», который вам пришлось теперь прочесть.

НИКОЛАЙ КОРОТЕЕВ
ПО ТУ СТОРОНУ КОСТРА

 
 
      Из тайги доносились стоны и кряхтение деревьев. Они мужественно, как солдаты под огнем, выстаивали пургу.
      Человек и тигр лежали у костра в берлоге под выворотнем.
      Когда-то поваленный ветром, старый, в три обхвата, тополь не упал, а оперся о мощные сучья своих соседей, и они поддержали его. Меж землей и корневищем выворотня образовалась берлога. С потолка ее свисали, подобно змеям, узловатые корни. В неверном пляшущем свете казалось, что они шевелятся.
      Охотник лежал на боку, подперев ладонью щеку. Он был молод, и лицо его, еще юношески мягкое, обросло пушистой светлой бородкой. Взгляд его голубых глаз, ясных и спокойных, временами становился задумчивым, веки вздрагивали, прищуривались в такт мыслям, и улыбка трогала уголки губ. Одет он был в куртку, вернее шинель с обрезанными выше колен полами, штаны из шинельного сукна, а на ногах поверх ловко закрученных онуч были надеты олочи — калоши из сыромятной кожи.
      Тигр находился по ту сторону костра. Из-под елового лапника, которым он был покрыт, как одеялом, виднелась лишь его голова в наморднике. Он занимал в берлоге больше места, чем человек, а когда вытягивал затекшие лапы, то видно было, что зверь длиннее и мощнее охотника, хотя был он всего-навсего двухгодовалым тигренком. Но в таком возрасте тигренка-юношу уже не отличить от взрослого тигра, особенно от гибкой, изящной самки. И два года — крайний срок заботы тигрицы о потомстве. Весной на второй год она прогоняет детей. Для нее снова наступает пора любви.
      Вздохнув, Андрей протянул руку за поленом и бросил его в огонь. Обуглившиеся ветви обвалились. Искры взвились вверх.
      Дремавший тигр поднял голову и широко раскрыл глаза. Усы его вздрогнули, пушистые подвижные губы поползли вверх, обнажив свечи клыков. Тигр зашипел, как кошка при встрече с псом.
      — Лежи, дура! — хмуро проговорил Андрей.
      Тигр мотнул головой. Ему мешал намордник, крепко завязанный на затылке.
      Сбитое поленом пламя померкло. Под выворотнем стало сумрачно. Слабый свет пасмурного дня едва пробивался сквозь лапы елей, которыми был заставлен вход. Время от времени в щели залетали тонкие струйки мелкого снега.
      Неожиданно стволы заскрипели особенно натужно. Послышался глухой треск и стонущий, хриплый удар.
      Тигр втянул голову под еловый лапник. Глаза его вспыхнули сторожким огнем, и он запрядал ушами.
      Приподнявшись на локте, Андрей, волоча ногу, подтянулся к лазу и посмотрел в щель.
      Вершины вековых тополей, елей и кедров раскачивались, будто в мольбе о покое.
      Запутавшийся в снежных сетях ветер словно становился видимым. Меж стволами метались клубы снега. Они, крутясь, взмывали ввысь, бессильно осыпались; вдруг у самых сугробов подхватывались вновь налетевшим порывом, дыбились витой колонной и уносились в чащу.
      Посредине небольшой поляны лежала сбитая ветром пихта.
      — Дерево повалило, — проговорил охотник, подбираясь к костру.
      Он хотел лечь поудобнее, но неловко повернул ногу и застонал от боли.
      Тигр приоткрыл один глаз, дернул усом. Андрей погрозил ему кулаком:
      — Надо дуре так тяпнуть!..
      Приоткрыв второй глаз, тигр посмотрел на человека, тяжело вздохнул и зажмурился.
      — Что, амба, подвело брюхо? Пурге конца не видать.
      Тигр зевнул.
      — Убить тебя надо! И придется… Вот подожду три дня… Может, утихнет пурга, найдут нас.
      Пока человек ворчал, тигр, прищурившись, следил за ним. Потом они оба задремали.
      В тайге завывал ветер, старательно выводя угрюмую мелодию своего древнего гимна, звучавшего над землей, еще когда не было ни зверей, ни лесов, ни самих гор и вихри свободно гуляли на диких просторах, и песнь их еще будет слышна бесконечно долго.
      В берлоге под выворотнем потрескивали смолистые поленья сухостоя. Огонь крошил их в красные кубики углей, которые меркли и рассыпались пеплом.
      Каждый раз, когда из костра вылетала с легким треском звездочка искры, амба пошевеливал ухом и глаз его чуть заметно приоткрывался.
      Звуки, к которым привыкаешь, словно исчезают. И охотник воспринимал их, как тишину. Мысли его были далеко, и слышал он смех Аннушки…
      Дума о маленькой веселой и смелой девушке не оставляла зверолова. Ее любовь Андрей считал незаслуженным даром, который он получил от жизни. И, как всякий влюбленный, он был глубоко убежден, что еще никто и никогда не получал столько ласки и нежности, не испытывал такого глубокого и полного счастья, как он. Андрей не мог представить себе Аннушку плачущей или грустной, хотя видел ее и такой. Может быть, и полюбил-то он ее за неизбывную веселость. И если теперь, оставшись в тайге один на один с тигром, отрезанный пургой от товарищей по охоте, без продуктов, с исковерканной тигром ногой, Андрей беспокоился и тяготился своей беспомощностью, то только и прежде всего потому, что знал, как тяжело переживает безвестность Аннушка.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38