Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ключ дома твоего

ModernLib.Net / Отечественная проза / Гусейнов Рагим / Ключ дома твоего - Чтение (Весь текст)
Автор: Гусейнов Рагим
Жанр: Отечественная проза

 

 


Гусейнов Рагим
Ключ дома твоего

      Рагим Гусейнов
      Ключ дома твоего
      Роман
      Книга первая
      Глава первая
      В мире все взаимосвязано, и если постоянно не вмешиваться в его ход извне, то гармония и слаженность происходящих событий, смена поколений, рождение и смерть человека становятся настолько естественными, простыми и обыденными, что абсолютно не воспринимаются как что - то из ряда вон выходящее. Все окружающие нас события, смешные и парадоксальные, героические и трагические, происходят от внезапного вмешательства в их естественный ход определенных сил, обстоятельств, наличие которых одни предполагают, другие знают, а третьи даже не догадываются. Смерть человека - естественна, поэтому она и должна придти естественно, на склоне лет, когда человек полностью выполнил свою миссию на этой земле, когда растрачены все человеческие силы, отпущенные свыше, когда ему уже нечего сказать людям, и вокруг него образуется пустота, людская и душевная. Усталость, которая постоянно читается в его глазах, ложится на плечи каждого, кто общается с ним, тяжелым грузом незаслуженной вины здорового человека перед немощью старости и потерянности. Смерть этого человека приходит часто как избавление сторон от добровольно принятых обязательств, сопровождается она почти незаметной грустью родных (друзей к тому времени почти не остается) и легкой улыбкой на губах усопшего, понимающего всю трагикомичность событий, происходящих вокруг в связи с его смертью.
      ...
      Но весть о гибели Садияр-аги всколыхнула всех его односельчан в селении Сеидли. Многие из них еще на рассвете были разбужены топотом приближающегося всадника. Вначале был слышен лишь быстрый стук копыт иноходца, затем на дороге, едва освещенной первыми лучами восходящего солнца, появился темный силуэт всадника, пригнувшегося к шее лошади. Развивающиеся полы его бурки напоминали крылья неизвестной ночной птицы, несущей недобрую весть. А то, что весть будет недоброй, мог понять каждый, лишь взглянув в сторону черного всадника, который грозной, темной тучей надвигался на село. Ворвавшись в село и проскакав добрую четверть его, осадив коня перед мостом на повороте, делящим село на две части, верхнюю и нижнею, уже понимая, что будет услышан, что бы ни произнес, он громко прокричал, и крик его был полон боли и отчаяния:
      - Садияр - агу убили!
      И в каждом доме села, раскинувшегося по обе стороны небольшой речушки, протекающей через Сеидли, можно было услышать возглас удивления и сожаления. "Бедный, за что его так, - говорили люди. Что теперь будет делать его жена Айша? А дочь- крошка совсем. Ах, несчастные, несчастные! Не везет этой семье, прямо проклятие какое-то лежит на них всех".
      Печальная весть распространяется быстро, будто холодный ветер врывается в каждый дом, в каждый двор, холодом отдает она, ледяной рукой проводит по волосам и заставляет трепетать каждый волосок на теле, как перед разверзнутой могилой, и каждый спрашивает себя - а скоро ли и мне туда? И каждый раз, отдаляя это видение от себя, каждая клетка твоего тела кричит, повторяя как заклинание: нет, не скоро, никогда! Умом это постичь нельзя, хотя ты знаешь, что этого не избежать, но каждый раз хочется верить в обратное. А потом, после очередных похорон, друга или родственника, не важно кого, бросаешься в безумное веселье, лишь бы скорее забыть печальную картину, отдалить ее от себя, навсегда, на время, или хотя бы на час. Все равно на сколько. Но этот животный страх все равно приходит, приходит обычно ночью, перед сном, и тогда уже ничто не спасает от жуткой правды, заставляя ворочаться до самого рассвета. Но пока беда случилась не с тобой, о ней говорят вслух, от нее всячески защищаются, хотя знают, что уберечься они бессильны.
      Через минуту к всаднику уже бежали из ближайших к мосту домов мужчины, молодые и старые, на ходу пристегивая к поясу свои кинжалы и заряжая винтовки, ибо горе пришло в село, а с ним, кто знает, может быть и опасность для каждого из них, их семей, жен и детей. И долг их, старших в доме, быть готовыми к тому, чтобы защитить свой очаг и свою честь.
      А жены, проводив мужей и сынов, били себя по бедрам и громко причитали: - "вай, что будет, и у кого эта рука поднялась на бедного Садияр-агу", и уже собравшись по два-три человека, поднимались к дому несчастной Айши, и вместе с ними, чуть опережая их, к дому подкатывал еле слышный горестный вой.
      Дом этот - единственный в своем роде, был построен по специальному проекту русского архитектора, бывшего гостем Садияр - аги несколько лет назад. Это было странное сооружение, не похожее ни на один из домов, построенных здесь в последние годы. Открытый, высокий, с остроконечной крышей, покрытый светло-розовой черепицей, выписанной и привезенной из далекой Германии, дом этот поначалу был основной темой разговоров всех посетителей чайханы, стоявшей у реки. Люди смеялись, потешались над ним, но постепенно их глаза привыкали к его необычным для здешних мест формам, и они стали находить отдельные положительные моменты, и, в конце концов, признали, что это лучший дом не только в их деревне, но и во всем уезде. К дому часто приводили своих гостей не только односельчане Садияр-аги, но и многие из соседних сел.
      Дом вскоре стал основной достопримечательностью села. Он был построен рядом со старым, отцовским однокомнатным с прихожей домом, наполовину вросшим в землю, сложенным из речных камней, с плоской, просмоленной крышей. Он был теплым зимой и прохладным в летнюю жару, как уверяли ее хозяева. Несмотря на просьбы Садияр-аги, его мать Сугра-ханум продолжала жить в нем, наотрез отказавшись переезжать в новый дом. Так и жили они одной семьей на два дома.
      ...
      Как часто бывает, плохая весть в дом погибшего пришла последней. Никто из сельчан не решался первым произнести страшные слова. В обоих домах долго было тихо. Наконец, на порог старого дома вышла мать Садияра старая Сугра, в своем неизменном, несмотря на погоду всегда наглухо застегнутом, темнокоричневом наряде. Руками она держала за концы тяжелую шаль, накинутую второпях на голову. Когда она увидела, как к их дому начали стекаться женщины, которые, подойдя на достаточно близкое расстояние, не решались идти дальше, Сугра - ханум, многое повидавшая в этой жизни, сразу почувствовала беду. Ее умное, все еще красивое лицо, которое даже морщины скорее украшали, нежели портили, с широко раскрытыми карими глазами, оценивающе смотрящими на этот мир, было в ожидании обращено к стоявшим у ее порога людям. Она многое понимала с полуслова, но в то, что в ее дом пришло несчастье, она отказывалась верить, не желая допускать и мысли, что с ее сыном что-то случилось. А то, что несчастье могло случиться именно с ее сыном, она почувствовала сразу, инстинктивно, по тому, как сжалось и затрепетало ее сердце.
      Оно не переставало ныть уже давно, несколько месяцев, словно предчувствовало беду. В последние дни и сны ее были тяжелыми, путанными, часто она просыпалась среди ночи от бешенного стука в груди, вся липкая от пота. В такие минуты она жадно пила холодную воду, что всегда ставила рядом на подоконник, шептала слова молитвы, чтоб успокоиться, как ее учила покойная теща Гюльсум - ханум, повторяя раз за разом " биссимиллах", но успокоение не наступало. Проснувшись, она уже больше не могла уснуть, и тогда, одевшись и накинув теплую шаль, ходила по двору, заглядывая то в хлев, то в кладовую, а часто, открыв калитку, выходила в сад и просто бродила среди деревьев. В эти дни она часто останавливаясь у тутовника, посаженного здесь ее покойным супругом Ага Исрафилом еще в первую весну их жизни в этом доме, построенном им своими руками. Сюда он привел их - ее и маленького Садияра, уйдя из отцовского дома, когда узнал, что отец его повелел матери присмотреть для него новую жену.
      Сугра была хорошей невесткой, тихой, услужливой. Взяли ее в богатый дом Тогрул-аги давно, когда ей исполнилось десять лет, заплатив ее родителям хороший выкуп. Здесь она и выросла под присмотром хозяйки дома, покойной Гюльсум - ханум, здесь училась готовить и шить, убирать и стелить постель, училась во всем слушать старших. Через несколько лет, как это и ожидалось, в дом был приглашен Молла Самандар, который благословил их брак с Исрафилом.
      Свадьба была пышной. Три дня продолжались гуляния по случаю свадьбы единственного сына Тогрул - аги. Три дня гуляла вся деревня, а в свадебном шатре, раскинутом во дворе жениха не переставая пели приглашенные ашуги, народные певцы, каждый со своей интерпретацией старинных сказаний, целым букетом новых песен, сочиненных и спетых часто экспромтом, на едином дыхании, пропетых и забытых, потерянных сокровищ народного творчества. Они стараясь перепеть друг друга на радость зрителям, входили в такой раж, что не замечали, как начинали петь песни на слова оппонентов, искренне считая, что сами их сочинили.
      Удивительны и незабываемы сельские свадьбы! В эти дни все живут этими счастливыми мгновениями, даже больные забывают о своих недугах. А если, не дай бог, в это время случалось несчастье и кто-то в селе неожиданно умирал, по неписанному закону, родные старались скрыть это от посторонних, а сами приходили на свадьбу и больше всех улыбались, ели и пили. И только на следующий день, когда гости, пришедшие на свадьбу, благополучно расходились, они давали волю своему горю.
      Вначале все было хорошо. Сугра понесла вскоре после свадьбы и хорошо переносила свою беременность, часто ловя на себе довольный взгляд свекра, украдкой смотревшего на ее располневший стан, хотя она всячески старалась меньше попадаться ему на глаза, стыдясь его, да и не подобает невестке в ее положении мельтешить перед родителями.
      Роды были тяжелыми. И хотя самая искусная повивальная бабка в округе была приглашена в дом, она чуть не умерла. После родов всем стало ясно, что мальчик, которого она в муках родила, будет единственным, и что родить она больше не сможет. Да и как женщина она очень ослабла. Когда Исрафил прикасался к ней, в ней все напрягалось, и она дрожала, ожидая боли. Муж ее, несмотря ни на что, не давал ее в обиду, жалел ее, хотя видел, как недовольно смотрел отец на нее, когда она, подвязавшись теплой шалью, тихо проскальзывала по веранде в свою комнату с маленьким Садияром на руках.
      Прошло три года, и родители мужа начали намекать Исрафилу, что ему нужна вторая жена. Он краснел, опускал голову и молча удалялся. Вскоре разговоры эти стали более частыми, а когда мать его по секрету сообщила, что у ее двоюродной сестры есть как раз дочь на выданье, красавица и рукодельница, он... построил свой дом.
      В их первую весну в этом доме он и посадил тутовник на заднем дворе, а они - Сугра и маленький Садияр, держась за руки, стояли у земляной кучи и молча наблюдали за ним. Потом по очереди из одного ведра они полили саженец. И хотя ведро было тяжелым, Садияр гордо отказался от помощи и пыхтя дотащил его до деревца, приподнял и вылил его содержимое туда, куда указал отец, замочив при этом свои шаровары. Ох и смеялся в тот день Исрафил-ага, с любовью глядя на сына.
      Со страхом и болью перебегали глаза вдруг резко осунувшейся Сугра-ханум с одного лица на другое. Она еще тешила себя надеждой, что она ошибается, что ничего страшного не могло случиться, но в каждом лице она читала свой приговор. Ни в одном взгляде не нашла она себе утешения. И уже ничего не видя из-за пелены, внезапно закрывшей ей глаза, на полусогнутых от горя ногах, шатаясь, она бросилась вперед, не зная куда, зачем.
      В ее действиях было больше инстинктивного, животного, чем разумного. Словно раненная волчица она пыталась защитить свое дитя. Сколько бы лет ему ни было, это был ее ребенок. Пробежав несколько шагов, она споткнулась и упала на руки подбежавших женщин, и беспомощно повиснув на них, закричала, взвыла, отчаянно, страшно, на одной долгой, тягучей ноте, идущей из самых глубин ее женского существа, вобравшей в себя сотни оттенков горя, медленно переходящей в хрип, проникающий в сердце каждого, кто слышал его, и наполняющий их ледяным страхом и дрожью.
      ...
      Все селение Сеидли высыпало на дорогу, в последний раз встречая возвращение Садияр-ага в родной дом. Горестной была эта встреча, и не было сердца, не сжимавшегося от тоски при виде двух серых волов, тяжело тянувших повозку с телом покойного, лежащего прикрытым своей же буркой на соломе. Горе было столь велико, что казалось, будто повозка прогнулась под его тяжестью. Скрип колес больно резал слух, и люди словно от зубной боли крепко зажмуривали глаза и прикрывали ладонями уши. Только бы не слышать этого режущего звука, как ножом отрезающего пласт размокшей от дождя или может от людских слез грязи, отваливающейся комками в стороны. Повозка скользила в этой жиже, но твердо, уверенно шагали вперед волы и не давали ей сойти с колеи. Окружив повозку, молча ехали всадники, заряженные винтовки их лежали поперек седла или грозно смотрели вверх, упираясь прикладом в колени с пальцами на взведенных курках. Страшным был взгляд, который они бросали на людей. Рядом с повозкой были самые близкие друзья Садияр-аги. Никто из сельчан не решался посмотреть в их глаза, на их лица, почерневшие, осунувшиеся, с мокрыми от слез бородами.
      Никто не двигался, пока мимо них со скрипом и стоном не проплывала повозка Смерти. А после, словно оживая, люди присоединялись к сопровождающим и молча шли следом. Только Дали Гурбан, сельский дурачок, то смеясь, то плача, бежал рядом с повозкой, пытаясь разбудить крепко уснувшего Садияра, желая достучаться до него.
      Был полдень, когда траурная процессия достигла дома покойного. Волы, тяжело переступая, вошли во двор, и повозка, чуть задев стойку ворот со скрипом, словно извиняясь, остановилась у самых ступенек, ведущих в дом, возле которого, одной рукой прижимая к себе головку испуганно прижавшейся к ее ноге дочери, а другой, стараясь унять бешено колотившееся в груди сердце, стояла Айша. Казалось, она не понимала, почему столько народу вдруг ввалилось во двор, и что они хотят ей сказать, но каждый раз, когда она взглядом вопрошала их, они стыдливо отводили глаза и отворачивались. До слуха ее уже дошло, что муж ее Садияр, отец ее маленькой Лейли, убит, и тело его должны привезти, но сердце в это еще не верило. "Как так, почему это убит? И кто убил? Зачем? Почему его так долго нет? Скорей бы он приехал? И что это за волы стоят у порога? Садияр не любит, чтобы повозки подъезжали прямо к дому". Мысли путаясь проносились у нее в голове. "Почему бурка Садияра брошена в повозку?"
      Она узнала бы эту бурку из тысячи других, каждый завиток, каждый волосок на ней был ей знаком. Сколько раз она чистила и подшивала ее, любовно поглаживая, сколько раз лежала на ней рядом с Садияром, вдыхая запахи ночи.
      "А где же Садияр?" И только сейчас, увидев сапоги своего мужа, выглядывающие из-под полы бурки, Айша беззвучно опустилась на землю у переднего колеса повозки.
      Вмиг соседки подхватили маленькую Лейли, плачущую, ничего не понимающую и от этого еще более испуганную, и отвели ее в дом. Она не сопротивлялась, ей казалось, что здесь, в знакомой обстановке, все сразу встанет на свои места, придет мама, вернется отец, и уйдут со двора все эти чужие люди. Вскоре она услышала крик, страшный, не похожий ни на какой другой из доселе ею слышанных. А когда до нее дошло, что это кричит ее мать, добрая, ласковая, всегда улыбающаяся и такая сильная, что рядом с нею все страхи вмиг улетучивались, дрожь прошла по всему ее маленькому тельцу, и она затрепетала, плача в чьих-то крепко держащих ее руках.
      Глава вторая
      Имя Гара Башира вскоре было произнесено вслух. Сразу, как только весть о гибели Садияра дошла до жителей Сеидли, все первым делом подумали о нем. То, что Гара Башир и его многочисленные родственники из деревни Вейсали недолюбливали покойного Садияра, было хорошо известно всем не только в этих двух селениях, но и по всей округе. Вражда эта началась лет семь назад, с той ночи, когда Садияр привез в свой дом Айшу, бережно завернутую в его бурку, и отдал ее, дрожащую и непрестанно плачущую, на попечение своей матери.
      А наутро среди скал Гейазли нашли тело Гуламали, двоюродного брата Айши. Он лежал в расщелине, по дну которой тонкой струйкой протекала между камнями Архачай, смирная и пугливая река, раз в году во время паводков превращающаяся в бешенную фурию, дикую, необузданную, сокрушающую все на своем пути, со страшной силой врывающуюся в Сеидли, чтоб унести с собой принадлежащую ей долю скота, птиц и заблудших душ.
      Тело Гуламали, и без того с рождения несуразное, было сильно покалечено о камни при падении с высокого берега, но ужас, застывший в его глазах, и рот, раскрытый в беззвучном крике, ясно показывали, что смерть настигла его не здесь, не на берегу Архачая. Сюда он падал уже мертвым. На высокой скале, что нависла над рекой, нашли его винтовку с пустыми гильзами в каждом стволе. Кинжал его, вынутый из ножен и лежащий недалеко от его тела, среди камней, не спас и не защитил его от пули, попавшей ему между глаз и вырвавшей весь затылок.
      Одно было очевидно, Гуламали убили не с целью грабежа. Все на нем оставалось нетронутым, даже золотые монеты за поясом и серебряный портсигар. Все было на месте. Только папаху его, каракулевую, из мельчайших серых с золотистым отливом завитков, так и не нашли. Видно, упала она в ручей, который и унес его мужскую гордость далеко от хозяина.
      ...
      Вскоре после похорон Гуламали весть о том, что Айша оказалась в доме у Садияра, хотя она почти и не выходила из старого дома, где была на попечении его матери Сугры, облетела всех и никого не оставила равнодушной. Долгое время Садияр-ага жил отшельником после постигшего его несчастья, почти не выходя из дома. Люди решили, что так и останется он вдовцом до конца своих дней. У всех на памяти был случай с Месме-ханум, всем известной деревенской свахой, с позором прогнанной со двора Садияра, когда она только намекнула его матери Сугре о том, что не подобает мол молодому мужчине долго жить одному. Да и сколько в селе молодых вдов, да и не замужних, засидевшихся в девках, пруд пруди. А Садияр, слава богу, знатный жених, любая пойдет за него. Да было бы у него только желание, пусть только пальцем укажет, она, Месме, да провалиться ей на этом месте, имя свое поменяет, если за неделю не уладит это дело. Рассердился тогда Садияр-ага не на шутку, Месме- ханум думала, что убьет он ее. Но уж лучше бы убил, чем так опозорил. Он так посмотрел, так крикнул на нее, что не помнила она, как бежала со двора, даже келагаи свое, головное покрывало, потеряла по дороге. А тут, смотри, Айша, девчонка совсем. И откуда он прослышал про нее? В Вейсали, откуда Айша была родом, не припоминали, когда Садияр-ага в последний раз был в их деревне. Разве что на поминках старого Шахлар-бека года три-четыре назад. Но тогда, даже если Садияр-ага и повстречал бы Айшу, вряд ли он обратил на нее внимание. Ребенком была она в те годы. Не иначе, как увел силой. Вот так, сразу, увидал, понравилась, взял и увел, начинали судачить в деревне. А иначе и быть не могло! И постепенно весть эта, переходя из одного двора в другой, обрастала новыми подробностями и свидетельствами. И наконец, она достигла ушей Гара Башира, не на шутку встревоженного столь таинственным исчезновением Айши и не менее странной гибелью своего сородича.
      Утром следующего дня, когда в Вейсали узнали об этом, Гара Башир и ближайшие родственники Айши, человек семь, полностью вооруженные, приехали в Сеидли. В село они не вошли, остановившись у высокой чинары, что одиноко стояла недалеко от дороги, что вела в Сеидли. Отсюда до села было недалеко, пустынный на несколько миль вокруг пейзаж, защищал от внезапного нападения из-за засады. Это место люди пытались всегда проезжать, не задерживаясь. Оно казалось проклятым из-за красно-бурого, словно кровью окропленного цвета земли с чернеющими вдали валунами, зарытыми до половины в землю. Один из этих камней был полым изнутри, а может и нет, возможно его строение было таким, но когда по нему ударяли палкой или рукой, оно издавало такой громкий звук, что он слышался аж в самом Сеидли.
      Садияр, предупрежденный с вечера, выехал навстречу к ним один, на своем белом иноходце, почти безоружным, если не считать кинжала, с которым он не расставался даже по ночам, бережно кладя его под подушку.
      Гара Башир и Садияр давно знали и уважали друг друга. Знали настолько хорошо, что вначале Гара Башир отказывался верить в правоту слухов. Не такой мужчина Садияр, говорил он, чтобы красть чужих невест. Нет, это на него не похоже. Не верится. Хотел жениться, мог прислать своих сватов, кто что имел против? Ну и что, что вдовец, он еще совсем молодой мужчина, и сорока нет. Но красть, уводить среди ночи? Зачем? Нет, не верю!
      Но постепенно слухи подтверждались, и запылали от гнева глаза Гара Башира. А может и смерть Гуламали его рук дело? Закралось сомнение, а оно уж коли есть, не оставит в покое, пока не узнаешь правду. Конечно, его рук дело, он и убил, кому же еще, постепенно приходили к убеждению многочисленные родственники Гуламали. Украл Айшу и убил Гуламали, который видел подлого вора и бросился видимо в его погоню. Скорей всего так и было, уверяли все друг друга. А как же иначе! С чего это вдруг убили бедного Гуламали?
      Некоторое время молча стояли всадники друг против друга, нервно перебирали ногами их лошади. Словно впервые видел Гара Башир перед собой Садияра, и он невольно залюбовался им. Высокий, стройный, чуть худощавый, но сила так и чувствуется в каждом изгибе тела. Рука, держащая поводья, полусогнута, чуть оттопырена в сторону, висит в воздухе, но так уверено, как будто опирается на что-то твердое. И весь он спокоен, не моргнет глазом, но в то же время в посеревших глазах чувствуется напряжение.
      - Айша в твоем доме? - наконец вымолвил Гара Башир, избегая взгляда Садияра.
      - В моем.
      Гневно вспыхнули глаза Гара Башира, когда он услышал эти слова, побелела от напряжения рука, сжимавшая хлыст. В глубине души Гара Башир надеялся, что все это окажется неправдой, но ответ Садияра был простым, предельно ясным, не оставляющим места никакому сомнению.
      - Почему ты это сделал?
      - Что сделал?
      - Увел девушку.
      - Я не уводил ее.
      - Может скажешь, она сама пришла?
      Садияр-ага молчал.
      - А что она делает тогда в твоем доме? - зло продолжал Гара Башир.
      - Она гостья моей матери.
      Гара Башир ожидал всего, но ответ Садияра его удивил. Не найдя, что сказать, он без обиняков, прямо спросил то, о чем уже громко говорили среди его родственников.
      - Ты убил Гуламали?
      -Нет.
      -А кто?
      -Я не видел.
      - Но ты знаешь?
      По тому, как промолчал Садияр, Гара Башир понял, что он все знает.
      - Зачем убили Гуламали?- поменял вопрос хитрый Гара Башир.
      -Я не знаю, - снова повторил Садияр. Затем помолчав, он неожиданно добавил, - но если бы он не был убит, я убил бы его.
      По удивленному взгляду Гара Башира ясно читалось, что ответ еще больше озадачил его. Странно, ведь Гуламали едва ли был знаком с Садияром, да и по возрасту они не подходили друг другу. Что общего у сорокалетнего Садияра с двадцатипятилетним Гуламали. Мальчишка он рядом с Садияром. Что там они могли не поделить. Ну никак не вязались в уме Гара Башира эти два совершенно разных человека.
      - Садияр, - снова спросил Гара Башир, - мы не первый год знаем друг друга, хватит дурака валять, что Айша делает в твоем доме?
      - Она гостья моей матери. - повторил Садияр.
      И тут гнев охватил Гара Башира, рука его потянулась к револьверу, что висел сбоку, но так и остановилась на полпути под пристальным взглядом Садияра, никак не реагирующего на угрозу Гара Башира, не сделавшего ни одного движения в ответ. Долго такое напряжение продолжаться не могло. Мамедага, старший из двоюродных братьев Айши, подъехав к Гара Баширу, положил руку на колено своего дяди. Гара Башир словно очнулся, вздохнул и, резко повернув коня, произнес:
      - Вечером к Айше придут наши женщины.
      - Гость от бога, - ответил Садияр.
      - Но если с Айшой что-то случилось ... - он не договорил, увидев, как недобро вспыхнули при этих словах глаза Садияра, не тот он человек, которого можно пугать.
      - Слушай, Гара Башир, ты сказал, я выслушал. Много ты говорил, но лучше бы ты молчал. Сегодня я тебя не трону, но больше, чтобы ты не стоял у меня на пути. - Сказав, Садияр повернул коня и поехал в сторону Сеидли.
      В другое время Гара Башир за такие слова застрелил бы любого, но теперь он молча смотрел вслед неспешно удалявшемуся всаднику. Знавшие его раньше удивились бы, увидав, как он мог сдержаться в таком состоянии. Лицо его было красным от потока нахлынувшей крови, глаза горели в бешенстве, но все же он сдержался и не ответил грубостью на слова Садияра.
      ...
      Вечером в Сеидли приехали три женщины. Мать Айши и две ее тетки. Старшая из них, жена Гара Башира, и по возрасту, и по силе характера была тут главной. Сойдя с коляски у дома Садияра, где их уже ждали, они хотели пройти внутрь, но вышедшая на порог стоявшего неподалеку старого дома Сугра - ханум остановила их.
      - Простите меня, Аллах свидетель, не в правилах дома Садияра отказывать гостям, но Айша просит пройти только Вас, Бадисаба-ханум, - обратилась она к жене Гара Башира и указала на порог своего дома, - с остальными она видеться не хочет.
      - Но я ее мать, - удивилась Яшма ханум.
      - Знаю, но она не хочет вас видеть.
      - Но почему...
      Пораженные, стояли женщины у порога, наконец, Бадисаба-ханум, сбросив оцепенение, поправив платок на голове, прошла внутрь. А две женщины остались у порога перед закрытыми дверьми. Яшма-ханум была потрясена, она не понимала, что происходит. Уже неделю она не находила себе места, столько слез пролила. Исчезновение Айши было для нее как гром среди ясного неба. В то, что она сговорилась с кем-нибудь и сбежала из дома, без благословения родителей, она не верила с самого начала. Не такая у нее дочь. У Айши никогда не было секретов от матери. Да и жениха своего будущего, Эйваза, сына двоюродного брата своего отца, она хорошо знала, уважала, о любви говорить в их семье было не принято. Все детство провели они вместе. На воскресенье, если бы все было хорошо, было назначено обручение, а там и до свадьбы недалеко. Но все в один миг было разрушено внезапным исчезновением Айши. Даже весть о страшной гибели Гуламали, сына сводной сестры Яшмы-ханум, не отвлекла ее от самых неприятных мыслей.
      Эти мысли не покидали ее и тогда, когда до нее дошел слух о том, что Айша жива. Весть эта вначале очень обрадовала, но затем сильно сжала тоской истерзанное сердце матери. Что же ты, милое дитя, делаешь в доме вдовца, одинокого Садияр-аги? И где ты познакомилась с ним? Ведь пути ваши почти не пересекались, может и виделись один или два раза на сельских праздниках, свадьбах или похоронах, но насколько помнила Яшма - ханум, Айша ни разу, ни в одном разговоре не спросила ее о Садияре. А сейчас она не только в доме этого мужчины, но и не хочет видеться с ней, со своей матерью.
      Бадисаба-ханум вышла не скоро. Молча села она в коляску и, дожидаясь своих подруг, сидела сзади в углу, низко опустив голову под черным покрывалом, по колыханию которого трудно было понять, плачет она или смеется.
      - Что с ней? - взволнованно спросила Яшма - ханум.
      Но молчала Бадисаба-ханум, отвернув лицо. Слеза, тяжело выкатившаяся из левого глаза, медленно стекала по щеке. Яшма-ханум по-своему истолковала это молчание. В мгновение преобразилось ее лицо, гнев и злоба исказили его.
      - Я этому Садияру глаза бесстыжие выколю, не успокоюсь, пока сердце его не вырву из груди и не брошу на съедение собакам. Проклинаю его ...
      Но не договорила она. Резко повернулась к ней Бадисаба-ханум и, приподняв левую руку, легким, но властным жестом остановила ее.
      - Не проклинай, возьмешь грех на душу. Садияр-ага здесь не при чем. сказала она.
      - Но где Айша? Ты видела ее? Она не больна? Почему она не вышла?
      - Айша в доме у матери Садияра. И жива она только благодаря ему.
      - Не понимаю.
      - Больше я ничего не скажу. Горе слишком большое, чтоб о нем говорить.
      - Не понимаю, о чем ты говоришь, Бадисаба, о каком таком горе? Я целую неделю не сомкнула глаз, столько слез пролила.
      - Айша не вернется больше к нам. Мы потеряли ее, возможно навсегда. И это наша вина.
      - Но почему? Скажи мне правду, Бадисаба.
      - Не могу.
      - Почему?
      - Иногда правда страшней любого вымысла. - И уже тише добавила, слегка нагнувшись в сторону Яшма- ханум, - не спрашивай больше ни о чем, Яшма. Умоляю тебя, не спрашивай. Садитесь, у нас еще долгий путь.
      - Без Айши я не вернусь, - попыталась снова возразить Яшма-ханум, но гневный взгляд Бадисаба-ханум сломил ее сопротивление.
      - Садись, я сказала. Айша останется здесь, если ты не хочешь, чтобы пролилась большая кровь. Так надо, пойми.
      И поняла Яшма-ханум, что произошло что- то столь ужасное, что сломило дух даже бесстрашной Бадисаба ханум, которая наравне с мужчинами могла гарцевать на коне, метко стрелять из ружья. Все помнили, как бесстрашно вела себя она, когда несколько лет назад армяне напали на село. Бой тогда был страшный, много людей полегло с обеих сторон. Тяжело приходилось мужчинам, с каждым часом чувствовалась нехватка боеприпасов, все реже и реже стали отвечать они на вражеский огонь, экономя каждый патрон. И тогда, среди сизого дыма, вспышек выстрелов и свиста пуль, словно призрак показался силуэт женщины на черном коне. Зачарованно смотрели мужчины на нее, а она, Бадисаба- ханум, подъехав к своим братьям и мужу, высыпала перед ними целый подол патронов и так же прямо держась в седле ускакала обратно. Десятки выстрелов прозвучали ей вслед, но ни одна не задела ее.
      А сейчас эта гордая женщина, снова прикрыв голову своим темным калагаи, молчала. И тогда Яшма-ханум вместе с сестрой своего мужа, покорно села напротив Бадисаба-ханум. Коляска покатила в сторону Вейсали, унося вместе с сидящими здесь женщинами тайну, известную лишь одной из них.
      ...
      О чем рассказала Бадисаба-ханум своему мужу осталось не известным, но когда, спустя некоторое время, Гара Башир вышел на крыльцо своего дома, к людям ожидавшим его, лицо его было черным от горя. Глазами побитой собаки он молча посмотрел на своих родичей, друзей и соседей. Как от тяжести согнулись плечи, словно пьяного качало его из стороны в сторону. Облокотившись о перила, чтоб не упасть, он медленно переводил глаза с одного лица на другое, пока не встретился взглядом со своим двоюродным братом Фейзуллой, отцом Айши.
      - Прости Фейзулла, но Айша больше не вернется в твой дом.
      - Но что случилось?
      - Прости, этого я не скажу.
      - Но я должен знать, я отец.
      - Нет. И поверь мне, так будет лучше.
      - Кому?
      - Всем.
      - Ты видел Садияра?
      - Он не при чем. И больше, чтоб о нем никто не говорил, - строго сказал Гара Башир и снова медленно обвел взглядом каждого из стоявших во дворе.
      - А кто убил Гуламали? - послышался чей- то вопрос.
      Гара Башир медленно повернул голову в ту сторону, откуда прозвучал вопрос, долго смотрел на человека, задавшего его, посмотрел так, словно впервые видел его, и ничего не ответил. Он просто повернулся и зашел обратно в дом, закрыв за собой дверь и оставив всех в еще больших сомнениях и догадках, чем прежде.
      Никто в Вейсали не смел перечить Гара Баширу, и потому, даже шепотом, между соседями, не упоминалось отныне имя Айши. Никто не стремился больше в Сеидли увидеть ее еще раз - кареглазую непоседу, вечно бегущую вприпрыжку по тропинке за водой с большим медным кувшином за спиной, искрящуюся счастьем, разгоняющую тоску своим звонким смехом, наполняющую радостью сердце каждого своим чудесным пением.
      Погрузилось в печаль Вейсали без своей соловушки. Закатилось ее солнце для них.
      Глава третья.
      Убийцу Гуламали так и не нашли, хотя следствие по этому поводу велось. Уже к вечеру, когда труп убитого был привезен в Вейсали, из Казаха в легкой карете, запряженной парой гнедых, приехали два человека, следователь и тюремный врач, для обследования трупа. Их сопровождал конный конвой.
      Родственники Гуламали были недовольны вмешательством следователя. Особенно им не понравилось, когда он обратился к врачу с требованием осмотреть труп. Этот русский доктор на ломаном местном языке, который он выучил за годы своей работы в Закавказье, постоянно общаясь с местными заключенными, простыми людьми, которые часто не понимали, за что их так строго наказали, попросил всех покинуть комнату, куда уложили убитого, омытого в маленькой деревенской мечети и завернутого в кефан.
      - Но это необходимо, - обращался к ним следователь, совсем еще молодой, безусый юноша, уже не раз жалевший, что его так далеко занесло, оторвало от родного имения, что недалеко от Вологды, от петербургских друзей сокурсников, от цивилизации, в этот край туземных, диких обычаев, к этим темным, необразованным людям, рядом с которыми он всегда чувствовал себя неловко, - поймите, без этого я не смогу начать дело. Это предписание циркуляра.
      Но не понимали его вокруг. Особенно женщины, для которых попытка русского врача открыть лицо убитого было воспринята столь болезненно, что они с воем и ужасом в глазах бросились на тело покойного, прикрывая его, и грозились убить каждого, кто посмеет нарушить закон предков, не позволяющий открывать кефан вплоть до того момента, пока тело не будет опущено в вырытую для него могилу. И проклинали они своих мужчин за их бессилие и покорность. И только приход Гара Башира положил этому конец.
      - Слушай, уважаемый Ага, - обратился он на русском языке, который выучил за время учебы в Тифлисе в пансионе княгини Ольги Леонтьевой. В этот пансион его отвез дядя Хафиз, родной брат матери, по просьбе его отца, и, заплатив золотыми рублями на год вперед, оставил его, восьмилетнего, не по годам серьезного, на попечение пожилой женщины. В этом пансионе он провел три года, но неожиданная смерть отца не позволила ему продолжить образование в Горийской семинарии, как это было решено вначале. Учеба для него закончилась, дома его ждали мать и младшая сестра. Он, старший в доме, теперь отвечал за них. - Не нужно никакого врача, - продолжал Гара Башир. Разве нужен врач человеку, у которого пулей снесло половину головы?
      - Но он должен дать мне медицинское заключение, - возразил следователь.
      - Пусть дает.
      - Но как?
      - А как надо?
      - Надо, чтобы врач описал все, что видит!
      - Пусть он и пишет то, что видит.
      - Но он ведь ничего не видит, вы не даете ему эту возможность!
      Гара Башир внимательно посмотрел на пожилого врача, который за все это время не произнес ни слова и тихо стоял у дверей комнаты, где над телом убитого Гуламали причитали женщины. По всему его виду было понятно, что он не раз видел подобные сцены,
      - Он сам знает, что делать, не мешай ему, - сказал он следователю и, взяв его под руку, осторожно, но властно, вывел на улицу. - Пойдем лучше к нам домой, это тут недалеко, отдохнем с дороги, перекусим. А доктор, окончив свое дело, присоединится к нам.
      Он сделал рукой какой-то знак, и сразу же несколько человек бросились к конвою, помогли этим вооруженным людям спешиться; принесли кувшины и мягкие полотенца, помогли помыться с дороги и отряхнуть с одежды пыль. Затем казаки, поклонившись старейшинам, прошли в палатку, что раскинулась во дворе родителей покойного. Более молодые сельчане отвели и привязали их коней в стойла, не забыв повесить каждому на голову торбу с овсом.
      Вскоре доктор Мишин тоже пришел в дом Гара Башира. Разувшись, он по привычке хотел перекреститься, повернувшись к углу, где ожидал увидеть икону, но вдруг, словно очнувшись, смущенно закашлялся и громко произнес: "Мир дому сему". Пройдя в горницу, он молча положил перед следователем, господином Львовым Савелием Петровичем, неуклюже сидевшим на корточках перед накрытой на ковре скатертью с чайными принадлежностями, несколько исписанных листков и, поклонившись в знак признательности за приглашающий жест хозяину дома, опустился на подушки, ловко подобрав под себя ноги.
      Савелий Петрович, пробежав глазами бисерным почерком исписанные листки, вырванные из походного блокнота Иннокентия Федоровича, привезенного супругой ему в подарок из Карловых Вар, куда он отправил ее два года назад на лечение, с удивлением уставился на доктора Мишина, мирно потягивавшего свой чай из блюдечка. Он казалось не замечал удивленного взгляда следователя. Но это не осталось незамеченным со стороны Гара Башира.
      - Ага, что- то не так? - обратился к нему Гара Башир.
      - Я что-то не пойму? - удивленно ответил следователь.
      - Что не понимаешь дорогой?
      - Все не понимаю.
      - Что же там такого непонятного?
      - Тут написано, что смерть наступила в результате неосторожного обращения покойного с ружьем.
      - Доктор Мишин хороший человек и хороший дохтур, он знает, что надо писать, - убежденно подтвердил заключение доктора Гара Башир.
      - Но разве это было не убийство?
      - У Гуламали не было врагов, - спокойно возразил на это Гара Башир. - А нет врагов, нет и убийц. Он всегда был неосторожен с оружием, это может подтвердить каждый. Не так ли, - обратился он к мужчинам, сидящим вокруг, на азербайджанском языке, кратко разъяснив ситуацию. Хотя кто знает, что он им сказал. Савелий Петрович, не знавший языка, ничего не понял из его певучей речи. Но он увидел, как все согласно закивали головами. А это уже во всех юридических документах значится как косвенное подтверждение полученного заключения.
      ...
      Ближе к вечеру следователь Львов и доктор Мишин в сопровождении конвоя уехали в Казах. Доктор Мишин, закрыв глаза, казалось, спал под лучами заходящего солнца, мягко покачиваясь на рессорах в такт езды. Но как только Савелий Петрович повернулся к нему, он сразу же открыл глаза, и опережая вопрос, ответил.
      - Дорогой мой, забудьте об этом, и чем скорее, тем лучше.
      - Но ведь вы в этом заключении описали черт знает что!
      - Правильно, а по другому я и не мог бы написать.
      - Почему?
      - Потому что это Восток, мой дорогой.
      - Но ведь произошло убийство!
      - А это уже не наше дело.
      - Как не наше?
      - Они сами разберутся, убийство это или нет. Без нас. Разберутся, и если надо, найдут виновного, осудят и накажут. Все будет по закону.
      - По какому закону?
      - По их закону. Закону чести. И смею вас уверить, а я тут живу уже не один год, виновные здесь долго не ходят безнаказанными.
      - Вы за самосуд? Тогда мы здесь на что?
      - У нас есть много других дел, дорогой Савелий Петрович. Послушайте меня, старого "дохтура", как они величают меня, не лезьте туда, куда вас не просят. Все равно вы ничего не добьетесь. Ни один человек в этом селе не согласится вам отвечать без разрешения Гара Башира, а если что и скажет, то только то, что ему велят говорить. Мы для них чужие.
      -Законы Российской империи должны быть едиными для всех, что в Петербурге, что здесь, в этом отсталом уголке империи, в этой глуши, - снова возразил следователь.
      Мишин с тоской посмотрел в глаза Савелию Петровичу, горько вздохнул. Сколько таких молодых специалистов, только окончивших университеты и приехавших на службу, ему пришлось видеть, не счесть. Многие, не вникнув в специфику местных отношений, порой горячились и после первых же поражений впадали в отчаяние. Другие, наоборот, не делали поспешных выводов, внимательно наблюдали за происходящим и постепенно в кажущемся хаосе и беспорядке окружающей жизни с удивлением обнаруживали искренность, чистоту и стройную гармонию человеческих взаимоотношений. Все это приводило к тому, что они, вначале с недоверием, но постепенно со все большим уважением и почтением относились к их образу жизни, проникались неподдельной любовью к этому народу. Многие, как и он сам, доктор Мишин, уже не мыслили себе жизни вдали от этого края, от этих людей. Несколько лет назад ему даже делали весьма выгодные предложения, связанные с переездом в центральные губернии России, от которых он прежде пришел бы в восторг, в предчувствии открывающихся перед ним перспектив, но теперь, посоветовавшись с супругой, он решительно от них отказался.
      Хозяйство у Мишина было крепкое, с экзотическими деревьями и фруктами, от которых родные его, братья и сестры, навестившие его в год его сорокопятилетия вместе со всеми своими детьми, пришли в неописуемый восторг. Он тоже открыто гордился своим садом, в котором любил теперь по вечерам отдыхать, сидя под большим айвовым деревом и покуривая трубку. И сейчас, слушая молодого следователя, к которому он почему - то проникся уважением, может за его искреннюю убежденность в своей правоте и веру в законность, которую он хотел здесь вдали от Петербурга и Москвы всячески защищать, он, доктор Мишин, вспоминал себя. Ведь, еще совсем недавно, он мечтал о другом: о карьере, чинах, хорошей, доходной должности в каком- нибудь уездном или даже губернском городе России. Но все это было до его женитьбы на Сонечке Ивановой, дочери местного чиновника из земельного департамента, родившейся и выросшей в Гяндже и не мыслившей себе жизни вдали от этих мест, от Гей-геля, высокогорного озера в окружении лесов с нависшей над ним вершиной Кяпяза. Эти места она не согласилась бы променять ни на один город России. И вообще она плохо переносила холода, не представляла себе жизни там, где все вокруг на многие недели и даже месяцы укутано снегом, а реки и озера покрыты льдом. Выйдя замуж за молодого врача тюремной больницы, Иннокентия Федоровича Мишина, она очень скоро и его убедила в том, что скромный но надежный достаток, крепкое хозяйство и бесконечное уважение местного населения здесь в Закавказье, стоят больше, чем скучное прозябание в российской глуши, где для продвижения нужны не только влиятельные связи, но и большие деньги, которых у молодой семьи нет и не предвидятся.
      Все это вдруг вспомнилось Иннокентию Федоровичу, пока он слушал следователя.
      - Савелий Петрович, не спешите, поживите немного, понаблюдайте, потом поговорим. Что касается покойного, то все его родные как один утверждали, что он сам случайно выстрелил в себя, когда чистил ружье. Забыл вынуть патроны. Такое бывает. Даже подписались в этом. Вот, кто крестик поставил, кто палец приложил. Я там в отчете все указал, вместе с протоколом допроса.
      И Иннокентий Федорович Мишин, укутавшись в свой пыльный, дорожный плащ, снова закрыл глаза.
      ...
      Похороны Гуламали в Вейсали прошли очень торжественно, все село провожало его, если не считать некоторых молодых людей, посланных по указанию Гара Башира на поиски Айши, странно пропавшей в тот же самый день, когда было найдено окровавленное тело Гуламали. Третий и седьмой день с его смерти оплакивали родные, но почему-то забыли отметить сороковой день. А через год, если бы кто-нибудь, вспомнив о нем, захотел пойти на его могилу, он бы с удивлением обнаружил, что такой могилы нет. То ли от ветра зимой или селя, пронесшегося здесь в конце весны, а может и человек этому виной, но сравнялась, смешалась с землей могила Гуламали, даже следа не осталось от нее, ни на земле, ни в памяти людской.
      Глава четвертая.
      Рождение Айши в доме Фейзуллы из рода Гараллы было большим и радостным событием. А для всего села Вейсали это можно было смело назвать историческим, знаковым событием. Оно положило конец многолетней вражде между двумя большими родами в этом селении, Гараллы и Джуварлы. Когда началась эта вражда и что послужило ей причиной, уже давно было предано забвению, не осталось уже в селе человека, помнящего истоки этой неприязни. Поговаривали, что виной всему нерешенные финансовые неурядицы, кто-то, кому-то что-то недоплатил или может переплатил, а затем потребовал свои деньги обратно. А может и женщина была всему виной, кто знает. Никто не помнил. Но вражда продолжалась. Волны этой вражды, вовлекали в свою орбиту все новых участников этой кровавой драмы, вербуя новых участников и жертв, с каждым годом усиливая страдания матерей и увеличивая морщины на лицах отцов. Не было на селе праздника или свадьбы, на которых не пересекались бы пути молодых людей из этих двух семей, и очень редко эти стычки кончались мирно. Вражда эта разделила селян на два непримиримых лагеря, которые следили друг за другом и были готовы при первом же удобном случае исподтишка или даже в открытую нанести жестокий удар по противнику. Люди устали от этой вражды, но остановиться никак не могли, ибо легко разжечь костер, но никак не остановить пылающее море.
      ...
      Весть о том, что девушка из рода Джуварлы, голубоглазая Яшма, ушла из семьи, а наутро разожгла новый очаг в доме молодого красавца Фейзуллы, которым гордились не только все Гараллы, но и многие другие семьи Вейсали, быстро облетела село. И замерло село, ожидая страшного гнева с обеих сторон, но после полудня все облегченно вздохнули. Никто не посмел возразить выбору Фейзулы и не согласиться с решением Яшмы.
      Многие в селе, где были девушки на выданье, не скрывали, что желали бы видеть сватов Фейзуллы у своих ворот, и нигде не нашел бы он отказа. Много сердец покорил и стройный стан Яшмы, и ее улыбка. Алой розой благоухала она в букете своих сестер и подруг, не раз заставляя бешено колотиться сердца молодых мужчин. Из-за нее возникали ссоры, многие мечтали послать в ее дом своих сватов, но каждый раз что-то останавливало их, словно создана она была лишь для восхищенного созерцания.
      И затихла старая вражда между двумя родами в Вейсали, уже не смотрели злобно друг на друга старые противники, но и не было пока между ними и мира. Лед был разбит, но окончательно растаял он лишь с рождением Айши. Через все село, в надежде на перемирие, потянулись повозки с празднично разукрашенными хончами со сладостями и пряностями на руках красиво разодетых женщин рода Гараллы, которые в сопровождении мужчин, гордо гарцевавших на резвых лошадях, шумно, весело двигались в сторону домов Джуварлы, раскинувшихся на западном склоне Азала, возвышающегося над Вейсали.
      Следовать наказу старших - долг молодых. Не ими установлены эти законы, не им их отменять. Но всегда были девушки, веление сердца которых было сильнее родительского послушания, и уходили они, не думая, что наносят своим поступком обиду своему отцу, с самого рождения ее мечтающему о том, как примет он робко переступающих порог его дома сватов. И хотя проклинают отцы своих убежавших дочерей и грозятся убить их при первой же встрече, клянутся не прощать до самой смерти и заклинают всех не допускать их даже на свои поминки, время и разлука затягивают кровоточащую рану, и они, таясь, начинают прислушиваться, о чем это там за перегородкой шепчутся женщины, зашедшие навестить его так некстати заболевшую жену, и чье это имя они часто тихо повторяют, не об их ли дочери речь? Может, что случилось? Но пока еще гордость не позволяет им открыто спросить об этом, хотя до них уже доходят слухи о рождении внука или внучки, и ноет от тоски сердце, так хочется им увидеть это крохотное дитя, трепещут ноздри в надежде услышать сладостный запах маленького тельца, но они продолжают сохранять видимость кровной обиды. Только во сне они полностью раскрепощаются. Здесь внучка прижата к их груди, целуют они ее в мягкий подбородок, а она играет своими ручонками в их бороде и... смеются они от восторга, когда теплая влага вдруг растекается по их животу вниз, в шаровары, и они, отдав ребенка матери, чтоб перепеленали, с напускным негодованием, но улыбаясь, со светящимися от счастья глазами идут переодеваться, показывая всем, кто им встречается, это мокрое пятно, как свою самую высочайшую награду в жизни. В такие дни, просыпаясь, они тихо сидят на тахте, пьют чай и с надеждой поглядывают на дорогу, не покажется ли кто с радостной вестью.
      С готовностью приняли протянутую в надежде мира руку родные Яшмы. Забыли былую вражду. И не было больше дома в роду Джуварлы, двери которого не открылись бы перед этой процессией, не было мужчины, который не вышел бы к ним на встречу с открытым сердцем. Впервые двое старейшин пожали друг другу руку и по мужски, крепко обнялись. Несколько дней праздновало село наступление мира, лица людей улыбались, всех их примирило крохотное дитя.
      ...
      Семнадцать лет прошло, много свадеб было сыграно в обеих семьях, смешались бывшие непримиримые враги друг с другом и вместе с другими семьями Вейсали образовали большой клан, связавший родственными узами каждый дом, каждую улицу в нем. Но Айша, с каждым годом расцветая и пьяня, была единственной. Смеялась улица, услышав смех ее, подтягивалась молодежь, распрямляя плечи, когда она, прикрыв расшитым платком лицо, озорно поблескивая глазами, пробегала мимо в гости к многочисленным тетушкам как с отцовской, так и с материнской стороны, и везде она была не гостьей, а капризной хозяйкой.
      Глава пятая.
      Не по годам рассудительная, острая на язык, капризная, избалованная родителями и родными, Айша быстро стала душой всего Вейсали, везде в каждом доме были ей рады, казалось само солнце заходило к ним в гости, так освещалось все вокруг с ее приходом.
      Но время беззаботной юности проходит, и в один прекрасный день каждая девушка чувствует, что вчерашние друзья уже краснеют в ее присутствии, когда она невзначай обратится к ним с вопросом, опускают вдруг вспыхнувшие глаза, и жарко становится им в самую стужу, да так, что рвут на себе они ворот, только пуговицы разлетаются в разные стороны. Вначале она не понимает всего этого, но постепенно, когда до нее начинает доходить, что все это связано с ней, что это она всему виной, новость эта поражает ее настолько, что она в один миг становится другой, и уже больше никогда не может быть прежней.
      То же произошло и с Айшой. В один из дней, когда мальчишки побежали на речку, она вдруг остановилась, и те, кто был впереди, тоже остановившись, удивленно посмотрели на нее. Что же такое случилось, почему она остановилась, недоумевали они. А она, улыбнувшись, вдруг вежливо отказалась бежать дальше с ними к реке.
      - Я не пойду.
      - Почему?
      - Мы с девочками пойдем в другой раз, - вдруг решила она, и все поняли, что она отныне уже не будет бежать с парнями наперегонки, и для нее начинается другая пора, не менее интересная, не менее волнующая, чем прежде.
      - Хорошо, - сразу же согласились ребята и побежали дальше, оставив Айшу с девочками, которые как цыплята сбились в кучу рядом с ней у зарослей ежевики.
      И как водится, вскоре среди тетушек Айши стали обсуждать тему ее замужества, рассматривалось множество вариантов, но все сошлись на том, что с такой своенравной невесткой не каждая свекровь уживется. Но с другой стороны, не в каждый дом входит кусочек солнца.
      ...
      Ейваз был на восемь лет старше ее. Высокий, стройный, в ладно сидящей черкеске с серебреным пояском, на котором слева висел кинжал в ножнах с богатой инкрустацией. Его тонкие, черные как смоль усы выгодно оттеняли бледность его щек, а глаза, даже когда он улыбался, всегда оставались серьезными. И цвет их в зависимости от настроения часто менялся - от яркоголубого в обычные дни до стального, когда ярость душила его.
      И дрогнуло сердце беззаботной Айши от этого взгляда, и может быть, впервые в жизни опустила она в смущении голову, не устояв перед его улыбкой.
      - Смотри, засмущалась, - со смехом, нарочно громко сказал Гуламали, дружок Ейваза, вечно крутившийся с ним рядом.
      - А тебе с того какая радость? Чего развеселился? - гневно сверкнув глазами на Гуламали, остановила его Айша.
      -Ишь какая зубастая? Как бы не вырвали тебе твой острый язычок? засмеялся Гуламали.
      -Руки коротки, как и все остальное, наверное, - прервала его Айша под хохот молодых людей, внимательно слушавших из перепалку.
      Вспыхнуло от обиды лицо Гуламали, которого природа действительно обделила. Его полноватая, неуклюжая фигура с коротковатыми по сравнению с туловищем ногами корявым пнем сидела на коне. И хотя казалось, что при резком повороте его сорвет и ударит о землю, он крепко держался в седле, а сила в его небольших, полноватых руках была столь значительна, что многие не решались открыто выступать против него. В свои двадцать пять лет он еще не был женат. Ни в один дом не решился послать он своих сватов, боясь получить отказ. В детстве он ничем не отличался от сверстников, точнее, он не чувствовал тогда эту разницу, но с годами, когда его уродство стало явным, в отношениях между ним и его друзьями появились первые трещины. Уже не было беззаботного Гуламали, а был настороженный, подозрительный человек, вечно ожидавший подвоха и насмешек. Любой намек относительно природного увечья становился поводом для стычки, ссоры. Многие родственники и друзья отвернулись от него, только Ейваз по-прежнему тепло относился к нему, и он, Гуламали, одному ему прощал любую насмешку.
      Слова Айши страшно обидели Гуламали, а раздавшийся хохот сильно задел его самолюбие. Он с такой злостью посмотрел на смеющихся, что их веселье резко оборвалось. Страшным в тот момент было лицо его, в кровь искусал он перекошенные в злобе губы. Многим стало не по себе от этого зрелища. Только Айша не испугалась его. Вид его искаженного в гневе лица рассмешил ее, и смех этот, как и всякое неожиданное действие, поразил его. Гуламали был побежден. Никто еще этого не понял, сам он в это не мог поверить, но эта стройная, тонкая девчушка отныне безраздельно властвовала в его сердце.
      Наступили дни мучительных страданий и сладостного томления. Отныне он всегда был рядом с Эйвазом, каждое слово его подхватывал на лету и старался тут же исполнить, только бы быть рядом с ним. А быть с ним рядом означало быть рядом с Айшой, слушать голос ее, слышать ее смех. Вскоре все, и Айша в том числе, привыкли к постоянному присутствию Гуламали рядом.
      - Гуламали, передай Айше, что я в поле уехал с отцом, буду вечером.
      - Гуламали, спроси у Эйваза, что приготовить для него.
      - Гуламали, отнеси Айше этот цветок, его я сорвал вон на той вершине, обязательно покажи, пусть знает, что везде, куда бы я ни пошел, лишь она у меня в сердце.
      И всегда в ответ лишь "конечно", "хорошо", "сейчас". Ни разу не услышали они недовольства ни в поведении, ни в речах Гуламали. И как это часто бывает, два сердца, бьющиеся вместе, не слышат третье, бьющееся рядом с ними. Гуламали сносил все, улыбки обращенные не к нему, слова, звучащие, но не зовущие, взгляды, проплывающие мимо, проходящие сквозь него, но не видящие и не чувствующие его. Но особую муку доставляли ему шутки и насмешки, которыми осыпали его в ее присутствии. И смех ее, возбуждающий и утешающий, ласкающий и дразнящий, дарящий этот мир и тут же забирающий его обратно, не дающий покоя, особенно больно ранил его исковерканную душу. Но все это было внутри него, а внешне он ничем не выдавал своих страданий. Наоборот, всем казалось, что более добродушного и мягкого человека, чем Гуламали, не найти.
      - Гуламали дружбе верен.
      - Дружба для него свято, это я тебе говорю!
      - Согласен!
      Но все чаще можно было видеть его остановившийся взгляд с застывшей недоброй улыбкой, который он украдкой бросал вслед Эйвазу.
      ...
      - Гуламали, - улыбаясь обращалась Айша к нему, - почему ты не женишься, посмотри на Фатму, ну чем не хороша? И подмигивала она Эйвазу, - Ну, немного худая, это ничего. Женишься, накормишь, - пополнеет.
      И глядя на насупившегося Гуламали, она от души смеялась. Смеялся и Эйваз, правда, потом, уже возвращаясь вместе с Гуламали домой, а жили они по соседству, Эйваз часто просил у него прощения за иногда очень колкие шутки Айши. Гуламали искренне удивлялся.
      - О чем ты говоришь, Эйваз. Вы для меня ближе брата и сестры. От вас я все готов принять, даже яд.
      Глава шестая.
      Вернувшись с мельницы, куда она утром поехала с отцом, Айша первым делом спросила у матери:
      - Эйваз не приходил?
      На мельницу ехать она любила с детства, приятно было сидеть рядом с отцом на мешках с пшеницей, которую необходимо перемолоть, и, тихонько напевая, смотреть по сторонам, на луга, покрытые маком, если это весна, или на буйные, разноцветные краски осени, разрисовавшей неповторимым узором каждый листок на ветвях деревьев. На мельнице у Айши было много подруг среди детей мельника и его помощников, живших здесь же, недалеко от мельницы, отдельным хутором. В эти дни мать этих девочек тетушка Хейранса специально для нее выпекала хлеб из только что перемолотой муки, которую дети тут же, сидя рядом с тандыром, обжигаясь, ели вместе с овечьим сыром, и вкуснее этого для Айши и ее подруг в эти мгновения ничего не было. А потом, пока мужчины не закончат работу, девочки, уйдя подальше, шушукались, раскрывая друг другу свои секреты. Всегда после этих встреч Айша была особенно взволнована, узнав много такого, о чем она раньше только догадывалась. Не был исключением и тот день, когда она, вернувшись с мельницы, спросила об Эйвазе.
      - Нет, доченька, он придет позднее. Гуламали здесь.
      - Где?
      - Здесь был. Может в гостиной? Подожди немного.
      Айша не стала ждать и побежала в дом. Но в гостиной его не было, и Айша уже хотела вернуться, когда услышала звук, отдаленно похожий на стон. Прозвучал он лишь на мгновение и оборвался резко, как будто кто-то наступил себе на горло и заглушил его. Звук этот раздался из дальней ее комнаты. И Айша тихо, почти скользя по старинному, вытканному бабушкой еще в годы юности ковру, в котором преобладали красные краски и орнаменты из буты, подошла к дверям в свою комнату. Гуламали был там. Он стоял у противоположной стены, спиной к ней и в руках держал платье, висевшее на вешалке. Платье, которое она надевала вчера, когда вместе с Эйвазом и Гуламали была в гостях у тетушки Зулейхи. Айша вскрикнула, когда увидела, как Гуламали поднес подол ее платья к губам, как задрожали руки его, как заглушил он стон свой, прижавшись лицом к материи.
      Вздрогнул Гуламали, резко повернувшись, но не было уже никого у дверей.
      - Кто бы это мог быть? -гадал он быстро, спускаясь по ступенькам входной двери во двор, где женщины выполняли свою каждодневную работу. Айши среди них не было. Значит, не она, подумал про себя Гуламали, облегченно вздыхая, но тогда кто? Пытливо заглядывал он в лица встречных женщин, но ничего не говорили ему эти лица. Одни улыбались, глядя ему вслед, другие удивлялись, спрашивая, что ему надо, не заболел ли, почему такой озабоченный. Гуламали отрицательно мотал головой и быстро удалялся, подальше от этих расспросов, от их назойливой заботливости.
      Спустя несколько дней Гуламали ясно понял, что это все-таки была Айша. Нет, она ничего не говорила ему, но все ее поведение, внезапная серьезность в речах, когда она что-то отвечала ему, задумчивость и жалость во взгляде, когда она смотрела не него, ясно подтверждали его догадку - она все видела, все знает.
      ...
      И замолк Гуламали, притаился. Все реже и реже он теперь появлялся в доме у Айши, часто Эйваз один приходил, а на вопрос, где Гуламали, вначале в шутливой, а затем в удивленной форме отвечал:
      - Не знаю, право, честное слово, не знаю. С утра всегда рядом, спрашивает о вас, а как только видит, что собираюсь к вам, его как ветром сдувает.
      - Обидели парня! - раздраженно говорила Яшма, мать Айши, - где это видано, смеяться над взрослым мужчиной. И над чем, над природным недостатком! Как не стыдно!
      Улыбался на это Эйваз.
      - Да разве мы серьезно, так, дурачимся, он тоже это знает.
      - Знает, не знает - все равно. Не красиво это!
      - Ладно, не будем! - соглашался Эйваз.
      Но все равно Гуламали стал теперь редким гостем.
      ...
      Через месяц, когда Айша, навестив свою подружку, старшую дочь мельника, которая недавно родила, возвращалась домой, уже смеркалось. Рядом с ней бежала маленькая белая козочка - шестимесячная Гезаль. Несколько месяцев назад, когда она с отцом была на пастбище, чабаны, заметив, как засветились от радости глаза Айши при виде этой красивой козочки, подарили ее ей. С тех пор они почти не расставалась. Как маленькая, послушная собачонка она теперь всюду радостно бежала за своей хозяйкой, весело позванивая колокольчиком.
      Айшу хотели проводить, но она категорически воспротивилась этому. Что может случиться, дорога ей с детства знакома, каждый бугорок, каждая тропинка сотни раз исхожены вдоль и поперек. Весело окликнув Гезаль, она побежала по тропинке вверх, Гезаль заблеяв, смешно перепрыгивая через камни, старалась не отстать от нее.
      Уже видны были огни в окнах первых домов Вейсали, когда она вздрогнула, услышав внезапно конский храп. Он раздался справа из-за деревьев, что почти примыкают к селу. Не успела Айша повернуться в ту сторону, как выскочившая оттуда тень накрыла ее. Даже вскрикнуть она не успела, когда поняла, что на нее бросили бурку, и чьи-то сильные руки подхватили ее, оторвали от земли и бросили поперек шеи лошади, что понесла ее вдаль, прочь от родного очага.
      В страхе шарахнулась в сторону Гезаль, притаилась, дрожа в кустах, изредка тихо блея. Лишь когда затих вдали конский топот, она медленно вышла и, потерянно озираясь, стала беспомощно тыкаться в стороны, ища свою хозяйку.
      Глава седьмая.
      Долго скакал в темноте черный всадник со своей ношей, завернутой в бурку, уже перестала биться она, устав от бесплодной борьбы, но крепко держали ее руки мужчины, придавив к луку седла. Ни слова не произнес всю дорогу похититель, - " Но, но!", - только погонял он коня и голос его низкий, охрипший, приглушенный буркой, Айше был не знаком. Наконец конь остановился, тяжело дыша. Его шатало от усталости, он хрипел, задыхаясь, дрожа всем телом, и дрожь эта передалась Айше. Все тело ее затрепетало от страха, когда почувствовала она, что ее вместе с буркой кто-то снял с коня и осторожно положил на землю.
      Первое, что она увидела, когда высвободила голову из-под бурки, был яркий свет полной луны, ставшей вдруг большой, почти на все небо и висевшей совсем близко над ее головой. Такой она луну видела впервые, казалось, луна сама нагнулась к ней, помогая освободиться от пут. Она была столь яркой, что Айша непроизвольно зажмурила глаза и хотела никогда больше их не открывать. Хотела, чтобы все это оказалось сном, чтоб наступило утро, и она забыла о нем, как о тяжелом кошмаре, мучавшем ее всю ночь. Или рассказала бы о нем, как учила мать, горькой луковице, надкусив ее, чтобы сон не сбылся, выбросила бы далеко, прочь от дома, прочь от родного очага. Но это был не сон.
      Она узнала этот силуэт, что на миг промелькнул перед ней в свете луны, и не было больше в ее сердце страха, а был большой стыд, а еще была обида и боль, пронзившие ее сердце, и слезы, горькие, тяжелые, медленно скатывались из-под ее крепко зажмуренных глаз вниз по щекам. Мутными были эти слезы, это в слезах радости свет играет тысячами огней, искрится, светится, наполняя все вокруг счастьем. В слезах Айши утонул лунный свет.
      - Айша, не плачь! - тихо позвал ее знакомый голос, но видя, что она не ответила ему, снова повторил свою просьбу, - Не плачь!
      - Зачем? - тихо, так тихо, что он скорее угадал, чем услышал их, спросила она едва дрогнувшими губами, со все еще крепко зажмуренными глазами. Не получив ответа, она медленно раскрыла глаза, в которых внезапно высохли слезы, и в упор посмотрев на своего похитителя, повторила, - Зачем ты сделал это, Гуламали?
      Отшатнулся Гуламали от звука ее голоса. Сколько ненависти, презрения и брезгливости было в этих словах, столько же в них было боли, жалости и обиды. Задрожал от этих слов Гуламали, упал перед ней на колени, пытаясь поймать ее выступающую из-под бурки руку и поцеловать ее. Отдернула брезгливо руку Айша, как будто жаба коснулась ее, всю ее передернуло от его прикосновения. Не укрылось это от глаз Гуламали, почувствовал он через бурку, как дрожь прошла по всему ее телу, и зло охватило его. Зло на свою судьбу, что породила его таким несуразным, некрасивым, что не держал он в доме зеркал, так как больно было ему видеть свое отражение.
      - Мне нет обратной дороги, Айша. Ты это понимаешь.
      - Ты не должен был это делать!
      - Я люблю тебя, Айша. С ума схожу в твоем присутствии.
      - Молчи!
      - Нет! Я тебя люблю! Что ты нашла в этом Эйвазе?
      - Нет!
      - Да! Я ночами не сплю, мечтая о тебе.
      - Нет! Молчи!
      - Я не отдам тебя никому, слышишь, никому! Или ты будешь моей, или ничьей!
      - Ты сумасшедший, - кричала Айша, - немедленно отпусти меня.
      Но крепко держали ее руки Гуламали.
      - Айша, ты не смотри, что я такой. У меня много денег. И дом у меня есть в Тифлисе. Уедем.
      - Пусти, - толкала его Айша что есть силы.
      - Уедем, никто нас не найдет, не будет знать, где мы. Только ты и я. Люблю тебя, Айша. С ног до головы осыплю тебя золотом, одену в шелка и бархат. Все, что захочешь, куплю, все для тебя сделаю.
      - Отпусти, тебя убьют за это.
      - Мне с тобой смерть не страшна. Айша, уедем в Тифлис. Я хочу, чтоб ты стала матерью моих детей.
      И тут Айша рассмеялась. Это получилось непроизвольно, неожиданно, странно звучал ее смех в этом месте, в этой ситуации, в которой они оказались. Настолько странно, что Гуламали вздрогнул, опешил, услышав этот смех, горький, злой, проникающей в душу. С каждым мгновением ему становилось ясно, что никогда ему не добиться ее взаимности. Гуламали медленно поднялся на ноги. Даже при свете луны можно было заметить, как почернело его лицо, как гнев исказил его черты.
      - Будь проклята ты, змея! - кричал он, раз за разом обрушивая на нее удары, вкладывая в них всю силу своей неразделенной любви, но ни разу не вскрикнула Айша от боли, только сильнее горели ненавистью ее глаза. - Ты думаешь, я отпущу тебя. Нет! Никому ты не достанешься! Ну, где твой Эйваз? Ха,- ха, - словно пьяный кричал Гуламали.
      - Ты будешь моей! Слышишь, ты будешь моей, сейчас, здесь!
      Отшатнулась от него Айша, когда он, навалившись на нее, рванул и разорвал ворот ее вышитого платья. И поплыло все перед глазами опьяневшего Гуламали, когда он увидел, как засеребрились под луной обнаженные груди Айши с маленькой родинкой между ними. Уже ничего не соображая, прильнул к ним Гуламали своими влажными, горячими губами, жадно шаря по молодому телу похотливыми, вспотевшими руками, не слыша больше ее слов и проклятий, не обращая внимания ни на ее укусы, ни на отчаянное сопротивление. Но вдруг словно отрезвел Гуламали. Тело, еще мгновение назад отчаянно бьющееся в его руках, вдруг обмякло и повисло в его объятьях тяжелым грузом. Осторожно отстранился Гуламали от нее и, медленно поднимая голову, заглянул в лицо Айши, и увиденное привело его в отчаяние. Айша была без сознания. Все желание его вмиг улетучилось.
      - Ты опять обманула меня! - кричал Гуламали, схватившись за голову.
      Ему хотелось власти, хотелось видеть унижение былого величия этой капризной девчонки, повергнутой в прах перед его силой. Она должна была плакать, просить, умолять его, должна была целовать его руки, дрожать в его руках от страха, только тогда он почувствует себя счастливым, думал Гуламали. Ему хотелось насладиться своей победой, но не было уже рядом никого, кто мог бы все это увидеть.
      - Ты опять смеешься надо мной, змеиное отродье! Ты ведьма! Ведьма! кричал он.
      ...
      Шатаясь, спотыкаясь о камни, ходил Гуламали по обрыву Архачая, что протекала внизу, поблескивая при свете луны. Ничего больше в его душе не осталось, одна пустота. Даже страх пропал. Это подлое, расслабляющее тело чувство страха не покидало его все это время, с тех самых пор, как оглянулся он на шорох за спиной, будучи в комнате у Айши. Каждую минуту он жил в ожидании разоблачения, каждый раз в страхе оглядывался, боясь насмешек за спиной, в каждом взгляде, брошенном невзначай в его сторону, находил для себя оскорбление. Он устал от этого ожидания, но ничего с этим он уже поделать не мог. И он знал, это будет продолжаться вечно, пока жива Айша. Он любил ее, любил сильно, но страх оказался сильнее. И страх победил.
      Гуламали знал теперь, что Айша должна умереть, исчезнуть из этого мира и из его жизни, она не оставила ему другого выбора. И с этой минуты он старался не думать о ней, забыть ее, старался пересилить себя и не смотреть в ее сторону. Пытался заставить себя сделать то, что он должен был сделать сразу же, как только привез ее сюда к обрыву, завернутую в бурку. Убить молча, не разговаривая с ней. Ведь знал же он, что все разговоры будут впустую. Это в сказках красавица влюбляется в чудовище и, поцеловав его, возвращает ему красоту и стать, разрушив злые чары. А потом они женятся и бывают счастливы всю жизнь. Эта сказка была любимой у Гуламали с самого детства. Подсознательно он чувствовал влечение к красоте, которая была ему недоступна. Но вскоре, красота стала ему ненавистна. Надо было сразу ее заколоть и сбросить в ручей, думал Гуламали, а теперь, когда он снова увидел ее глаза, убить ее для него будет труднее. Но он это сделает, убеждал себя Гуламали, обязательно сделает, иначе позор и бесчестье ему обеспечены, а это пострашнее смерти.
      Звук взведенного курка, одного, потом другого, внезапно раздавшегося за спиной, остановил течение его мыслей. Этот знакомый с детства звук сейчас, в тишине ночи, прерывающейся тихим журчанием воды, текущей внизу между камнями, прозвучал особенно громко и тревожно. Медленно повернулся Гуламали всем телом по направлению к источнику этого звука, уже вынув из ножен свой кинжал. Ярко вспыхнул клинок его под лунным светом, и взревел Гуламали при виде дула винтовки, направленного в его сторону.
      - Ты не сможешь! Не посмеешь! - крикнул он и двинулся навстречу выстрелу.
      Первый же выстрел остановил его. Словно от удара об стену, его отбросило назад. Вторая пуля, пущенная вслед первой, прожужжала рядом с левым ухом, не задев его, но он ее больше не слышал. Гуламали уже был мертв, хотя и стоял еще мгновение на краю обрыва, раскинув руки, а затем беззвучно, вытянувшись, как никогда в жизни, прямо, во весь рост, стал падать спиной в протекающий внизу Архачай, куда за секунду до этого со звоном, от удара по камням упал его клинок, выпавший из рук.
      Дважды ударялось его тело, задевая острые камни, выступающие под обрывом, пока не упало бесформенной массой в реку. Только папаха его, слетев с головы, тихо закружилась в небольшом водовороте.
      Глава восьмая.
      Звук выстрелов еще звучал в ушах Айши, когда она, выронив ружье, бессильно опустилась на землю. Слезы хлынули из глаз ее, в голос зарыдала она. Кошмар кончился. Несколько минут назад, едва придя в себя, она вначале не могла понять, что за странные звуки она слышит над головой, пока не сообразила, что это Бозат, конь Гуламали, что он, опустив голову, толкает ее. Пересиливая боль, Айша медленно поднялась, держась за подпругу, и оглянулась. Гуламали стоял у обрыва, спиной к ней, и вся его фигура при свете луны, была зловещей. И уже не думая, автоматически она сняла винтовку, качающуюся у седла Бозата рядом с ее лицом. Она не посмотрела, есть ли в стволах патроны. Руки сами взвели курки и, когда Гуламали, повернувшись, в бешенстве, двинулся на нее, нажала на них. Сначала на левый курок, а затем на правый...
      Только теперь, когда все осталось позади, она со всей отчетливостью поняла трагичность ситуации, в которую ее ввергла судьба. С ее возвращением лопнет мир в Вейсали, мир, пришедший с ее рождением. Снова закроются двери соседей друг перед другом, снова будут гибнуть молодые люди от бесконечных стычек, как раньше. Об этом рассказывали ей тетушки и всегда при этом целовали ей руки в знак благодарности.
      -Что ты сделал, несчастный! - причитала она, сотрясаясь от рыданий.
      Конь Гуламали, испуганно отскочивший в сторону при звуках выстрелов, теперь успокоившись, тихо заржал невдалеке от Айши, озираясь по сторонам.
      Пересиливая свой страх и отвращение, Айша подошла к краю обрыва. Отсюда Гуламали виден не был, мешали выступы внизу, и она осторожно сделала еще один шаг, к самому краю. Отсюда, еще немного нагнувшись вперед, она отчетливо увидала среди камней на берегу Архачая неестественно вывернутые ноги Гуламали. Ей стало плохо, тошнота подступила к горлу, и она слегка качнулась.
      - Стой там, не двигайся, - вдруг услышала она властный окрик сзади.
      От неожиданности она вздрогнула и, чтоб не упасть, присела на корточки, опираясь о камни рукой. Невдалеке чуть позади коня Гуламали стоял всадник. Это его учуял и высматривал в ночи Бозат, тихо перебирая ногами. Сейчас оба коня стояли рядом, обмахиваясь хвостами.
      - Кто ты?
      - Не бойся!
      - Не подходи!
      - Стой, я сказал! Осторожней!
      - Я сейчас брошусь вниз.
      - Не бойся, дочка! Успокойся!
      И не зная почему, Айша заплакала. И в слезах этих было все - боль от побоев, обида за обман и разбитые надежды. Голос этот был ей не знаком, но страха она больше не испытывала.
      ...
      Рассвет нового дня в Сеидли ничем не отличался от сотен других, из года в год сменяющих друг друга. Природа не отмечает их особым знаком. Лишь человек в своей памяти выделяет отдельные моменты только ему одному известными вехами, счастливыми или горестными, но оставившими в его судьбе значительный след.
      Для Садияр-аги этот весенний день уже стал особым. Он знал, что события этой ночи не пройдут бесследно и отразятся на всей его дальнейшей жизни. С того самого мгновенья, когда он, повернув коня, бросил его в галоп на звук раздавшихся справа выстрелов, еще не понимая, что произошло, прошла казалось целая вечность.
      Маленькое испуганное существо, завернутое в его бурку, наконец успокоилось. Она перестала плакать и, прижав головку к его мокрой от слез гимнастерке, казалось, уснула. Садияр-ага чувствовал ее тепло. Всем телом он ощущал, как соленое пятно от слез все увеличивалось на его груди и, проникая вглубь его тела, медленно согревало его. Лед, который, казалось, уже навсегда сковал его душу, треснул и рассыпался маленькими искорками под копыта его коня. С каждой минутой сердце его наполнялось щемящей нежностью к этой девушке. Как драгоценную ношу, он придерживал ее кончиками пальцев, боясь ненароком оскорбить ее. И чем больше проходило времени, все более суровым становилось лицо его. Ничего он о ней пока не знал, но уже понял, что с этого мгновения он в ответе за нее, и никто отныне не посмеет ее обидеть.
      Глава девятая
      Айша и вправду спала. Второй раз за эту ночь чужой мужчина, укутав ее в бурку и посадив перед собой на коня, увозил в ночь. Но если в первый раз она испытывала страх и унижение, неизвестность и обиду, то сейчас она чувствовала себя королевой на троне. Безошибочным женским чутьем она угадала в нем своего мужчину, и теперь, выплакавшись и согревшись в его нежных объятьях, Айша уснула под стук копыт иноходца, сливавшийся с ударами сердца Садияра. Ей хотелось лишь одного, чтобы эта ночь никогда не кончалась, чтобы всегда была эта дорога, эта луна и этот молчаливый всадник, обнимающий ее осторожно поверх черной, мягкой бурки, пропитанной смешанным запахом полевых цветов и табака. И сейчас не было для нее никого родней и ближе, чем он. Воспоминания об Эйвазе остались там, где-то очень далеко. Он ей нравился, с ним ей было весело, от души смеялась она его словам, шуткам, прыгала от восторга, разглядывая себя в зеркале, примеривая разноцветную шаль, подаренную Эйвазом ей на Новруз, но первые слезы, уже не вчерашней, беззаботной девочки, а вмиг повзрослевшей Айши, она пролила на груди Садияра.
      ...
      Как тень проплыл он по спящему селению, ни одна собака не залаяла ему вослед, и только когда Садияр начал подниматься по тропинке и первые лучи солнца, разорвав мрак, заиграли маленькими искорками на крыше стоящего на пригорке его нового дома, неожиданно раздался петушиный крик, возвестивший миру о его возвращении и о приходе нового дня.
      Мать Садияра, старая Сугра задолго до рассвета вышедшая на порог, с беспокойством вглядывалась в силуэт всадника, приближающегося к дому. После гибели своей семьи Садияр редко не ночевал дома. За это время он несколько раз встречался с разными, очень странными на вид людьми, явно не местными. Своих сельчан Сугра- ханум знала, многих по имени, но молодых, особенно юношей, на лицо, все они выросли перед ее глазами. Но эти люди были чужими, и от них исходил страх. Настороженно смотрели они на нее, когда она накрывала им по просьбе Садияра стол и приносила еду. В эти дни Садияр отпускал всю прислугу и ей приходилось все делать самой. Кто они были, она не знала и не спрашивала о них своего сына. Он был достаточно взрослый, чтоб самому принимать решения, не гоже матери вмешиваться в дела взрослого сына. Несколько раз после этих встреч уезжал Садияр, иногда на день или два. Вернувшись, уставший, измотанный, бессонный, весь в пыли и грязи, с красными, воспаленными глазами, он молча смотрел на мать и, сбросив с плеч бурку прямо на пол, опустив голову, долго развязывал пояс с кинжалом, который, если снимал с себя, отдавал только в руки матери, и уходил мыться. Вернувшись переодетым в чистую рубаху, он так же молча садился за стол. И только наевшись, он тихо спрашивал о делах в доме. Ответ матери он слушал, но не вникал в сказанное. Видно было, что дела в доме его совсем не интересуют. Затем вставал и, попрощавшись с матерью, снова взяв свой кинжал, удалялся в свой дом, из которого в этот день он больше не выходил.
      Вот и теперь он возвращался после двухдневного отсутствия. Сугра- ханум вначале даже не узнала его, но радостными были зазывания Топлана, собаки Садияра, побежавшей навстречу всаднику и, счастливо виляя хвостом, крутящейся у ног его коня. Только когда всадник подъехал достаточно близко и ослабевшие глаза Сугры различили его ношу, затрепетало сердце ее от радостного волнения.
      Садияр остановился у дома своей матери. Сойдя с коня, он осторожно взял на руки девушку, завернутую в бурку, и на руках внес ее в дом. Дверь в комнату была низкой для его огромного роста, и Садияру пришлось низко пригнуться. Но даже волос не шелохнулся на голове у Айши, так осторожно нес ее Садияр. И только тут, оставив ее на попечении матери, он молча ушел, опустив голову, не сказав ни слова Айше, не взглянув на нее. Он знал, что, если он увидит ее глаза, выйти отсюда он больше не сможет.
      Прошел год, прежде чем Айша переступила порог нового дома Садияра. Вошла, твердо зная, что она желанна. Это было ее решение и отступать она не хотела.
      Глава десятая.
      Ни разу на протяжении этого года Садияр-ага не сделал попытки заговорить с ней, спросить о чем-то, поделиться своими мыслями. Все, что надо, он передавал через свою мать. А в ее присутствии он старался глаз не поднимать, краснел и, опустив голову, безмолвно удалялся. Но сколько раз ловила Айша украдкой брошенный ей вослед взгляд. И когда это замечала, как свечка вспыхивала Айша. Сугра с улыбкой наблюдала за ними, но ничем не выдавала себя. Прошло то время, когда сын ее с улыбкой, смущаясь и пряча глаза, отвечал на ее расспросы о Хумар, когда он, играя новеньким, привезенным из Тебриза хлыстом, гарцевал на своем вороном красавце на площади, недалеко от дома ее отца, наблюдая за ней, возвращающейся в окружении подруг с родника с небольшим, медным, сплошь разукрашенным мельчайшими узорами кувшином за плечами. Тогда всем в селении было известно, что Садияр, сын Исрафил-аги, намерен привести в дом отца своего невесту, дочь почтенного Гулу-бека, юную красавицу, кареглазую Хумар.
      К празднику Новруз ей как раз должно было исполниться шестнадцать, но уже дважды сваты стучались в двери ее отца, и дважды уходили они ни с чем, никак не могли уговорить старого Гулу - бека.
      - Моя дочь еще дитя. Она мне не в тягость.
      - Гулу-бек, девичий срок короток. Девушку долго нельзя держать, сам знаешь. Исстари так повелось, пришел срок, постучались в дверь сваты, надо благословить. Богоугодное это дело.
      Но глух был Гулу - бек ко всем этим словам.
      - Пусть еще понежится у отцовского очага. Рано ей еще детей рожать, сама она еще ребенок.
      Тяжело вздыхали сваты и, понуро опустив головы, уходили, но ничего не могли поделать, слово отца - закон.
      Сугра хорошо знала и Гулу-бека и его супругу, уважаемую всеми на селе Зивар-ханум, полную, белолицую, все еще красивую женщину. Многие женщины, судача между собой, бесспорно признавали ее красоту. Она была украшением всех женских собраний в Сеидли, без нее не приступали к трапезе ни на свадьбах, ни на поминках. А о том, какой красавицей она была в молодости, когда Гулу-бек привез ее из далекого Карабаха, ходили легенды.
      Сугра-ханум не стала повторять чужих ошибок. Узнав о желании сына, она сама нанесла визит к Зивар - ханум. Долго длилась их беседа, как бабочки порхали они от одной темы к другой, с полуслова понимая и оценивая каждую реплику, каждое случайно сказанное слово, ненароком брошенный взгляд, а главное, тон речи и глубину искренности. Обе они были искусными собеседницами, любящими это дело и знавшими в нем толк. И хотя о деле не было сказано ни слова, но женщины обо всем договорились.
      - Что-то тихо в твоем доме Зивар? Да и у меня давно не слышно детского плача!
      - И не говори, Сугра. От тишины уши пухнут. В тот день даже Гулу-бек рассердился на нас, говорит, что притаились, хоть бы песню какую запели?
      - И что спели?
      - Кто будет петь, Сугра, о чем ты говоришь! Моя дочь? Разве посмеет она при отце! Не дитя ведь, уже скоро шестнадцать!
      - В ее годы я уже нянчила своего Садияра, - бросила Сугра и быстро посмотрела в лицо Зивар-ханум, наблюдая за произведенным эффектом. Слова попали в точку. Зивар-ханум заерзала, отвела глаза и поменяла тему разговора.
      - Слушай, Сугра, ты не была на прошлой неделе на поминках в доме Рзагулу-бека?
      - Как не была? Была! Только я рано ушла, голова что-то разболелась. Видать старость приходит!
      - Какая старость? Ты еще, слава Богу, молода, красива! А голову перед сном помой мятной водой, хорошенько помассируй, укутай теплой шалью - и утром ты себя не узнаешь. Никакой боли, никакой тяжести. Мне Хумар через день так делает.
      - У кого дочь, тот не поймет нас, - демонстративно вздохнув, ответила ей Сугра. - Кто мне помоет голову? Садияр? Как сын, слов нет, дай бог каждому, но не мужское это занятие! Вот если бы была невестка? - И она снова вопросительно посмотрела на Зивар, которая, поняв свою оплошность, густо покраснела.
      - Я почему спросила, была ты на поминках или нет, - снова поменяла тему Зивар-ханум, - Турсун-ханум искала тебя, спрашивала у всех. Кстати, ты обратила внимание, как она испортилась? Похудела вся, кожа да кости. Не заболела ли?
      - Тут есть от чего заболеть! В доме две девушки на выданье, старшей уже восемнадцать лет, а сватов все нет и нет! Бедная Турсун, аж извелась вся.
      - При чем тут это?
      - Да, она не меня ищет, а Садияра моего!
      - Садияра?
      - Ну да! Услышала небось, что он на днях должен уехать на учебу.
      - Садияр разве уезжает? - удивленно спросила Зивар - ханум. Новость для нее была и впрямь неожиданной.
      - Ну да, после окончания русской школы в Тифлисе сам губернатор предложил ему ехать учиться в Москву.
      - Садияр знаком с губернатором?
      - Он присутствовал на экзамене, когда мои сын отвечал.
      - Ну и что?
      - Ответ ему так понравился, что он предложил ему работу у себя в Тифлисе.
      - Так Садияр будет работать у губернатора?
      - Нет, Садияр мой отказался, сказал, что хочет учиться в Университете.
      - А губернатор не рассердился?
      - Наоборот, обещал помочь и сам написал письмо в самый главный их Университет.
      - Что ты говоришь?! Сугра-ханум, что же ты ничего не кушаешь, угощайся!
      - Спасибо, Зивар-ханум. - отвечала Сугра, с улыбкой глядя в засиявшее от радости лицо своей собеседницы.
      - Ну и Турсун-ханум, наверное, услыхала, что Садияр получил приглашение на учебу и скоро уезжает, - как ни в чем ни бывало продолжала говорить Сугра, укрепляя свои позиции, - вот и торопится. Каждый раз при мне начинает хвалить своих дочек, мол и прилежные, и работящие, и послушные.
      - Было бы что хвалить! - возмутилась вдруг Зивар- ханум. - И как ей не стыдно. У людей дочки и моложе, и краше, но они молчат. А она своих уродин и так, и сяк расхваливает.
      - Ну что ты так, Зивар, дочки ее, говорят, хорошие, не надо так говорить.
      - Ха, хорошие, да моя Хумар их обеих за пояс заткнет.
      Сугра-ханум при этих словах, дипломатично промолчав, смакуя, громко причмокивая губами, большими глотками начала пить с блюдечка свой чай. Зивар-ханум поняла уловку своей собеседницы, но отступать было уже поздно. Мило улыбнувшись, она, как бы невзначай, спросила:
      - Сугра-ханум, милая, не помнишь ли ты покойную Тоба - ханум?
      - Как не помню, очень даже хорошо помню. Покойная была достойная женщина. Жаль, долго болела, почти не вставала.
      - Я всегда говорила, сглазили ее.
      - Сглазили?
      - Конечно, а ты что не веришь в это?
      - Нет, в то, что ее могли сглазить, я верю, но кому это надо было?
      - Мало ли кому? Ее сын тоже, кажется, поехал учиться куда-то.
      - В Париж.
      - Да-да, вот там он и женился. Я не видела, но Гулу-бек, он был дружен с мужем покойной, мне по секрету рассказал, что сын Тоба-ханум мало того, что женился на француженке, да она еще и по возрасту старше его и имеет ребенка, дочь от первого брака.
      - Вай, несчастная Тоба, теперь я понимаю, почему она слегла!
      - Она еще хорошо отделалась, просто слегла и тихо умерла, другая бы на ее месте с ума бы сошла.
      - Тут есть от чего сойти с ума! Рожаешь, растишь, воспитываешь, обучаешь, а под конец он бац, да и женится на какой-нибудь артистке, и все, хоть в колодец вниз головой.
      - А все она, покойница, виновата. Сколько раз говорила, окрути сына, не оставляй так, сын, как птица вольная, не привяжешь - улетит. Вон сколько девушек вокруг. Обручи с одной, возьми в дом, а там пусть едет, куда глаза глядят. Поедет, посмотрит - вернется!
      - А что Тоба?
      - А ничего! Говорила, он у меня самостоятельный. Сам найдет, сам женится! Вот и женился он, самостоятельно. Помню, покойная все пряталась от нас первое время, боялась расспросов.
      - А он, сын ее, больше в деревне после похорон матери не показывался?
      - Нет. Да и куда ему ехать-то? К кому? Отец вскоре после его отъезда слег и умер. Одна мать была, и ту с горя свел в могилу. Дом их так и стоит с тех пор заколоченным. Не приведи господи никому.
      - Аминь, - сказали они почти одновременно.
      - Но ведь не каждая девушка будет ждать суженного три - четыре года? как бы невзначай начала высказывать свое предположение Сугра - ханум.
      - Почему не будет? Будет! Не на улице ведь остается! Тут родительский дом, там дом родителей жениха. Тут ее ласкают, там балуют, везде почет и уважение. По праздникам и от жениха подарки из-за границы, а там, глядишь, и свадьба подоспела. Чем плохо?
      Картина, нарисованная Зивар-ханум, была столь красноречивой, что Сугра-ханум невольно заулыбалась и, слегка прикрыв глаза, представила себе эту сказочную жизнь. Зивар не мешала, давая ей возможность полностью осознать услышанное.
      Уже вечерело, когда Сугра-ханум покинула дом Гулу-бека, довольная состоявшейся беседой с Зивар - ханум. А через три дня Гулу-бек покорно, по велению своей жены опустил в стоящий перед Исрафил-агой стакан с крепко заваренным, дымящимся, ароматным, контрабандно привезенным из Стамбула индийским чаем, большой кусок колотого сахара в знак своего согласия на брак своей дочери Хумар с его сыном Садияром. А еще через месяц Садияр уехал в Москву, унося во внутреннем кармане своего суртюка вышитый платок, подаренный ему невестой, а в сердце - незабываемый образ и нежную улыбку Хумар.
      Глава одиннадцатая.
      За пять лет, что Садияр провел в Москве, домой он приезжал четыре раза. Трижды это было летом, а один раз ранней весной, когда после зимних холодов земля начинает оттаивать и покрывается яркой, мелкой зеленью. Мелкие, нежные, еще полностью не оформленные листочки покрывают ветки деревьев и за одну только ночь, как бы по мановению волшебной палочки невидимого чародея, сады облачаются в одежды из цветов, и все вокруг благоухает и словно радуется теплому солнышку. В эту весну Садияр привез своей невесте в подарок много диковинных вещей: патефон, играющий чудную мелодию, китайскую шкатулку со множеством секретов и с двумя небольшими, но тяжелыми, сделанными из слоновой кости и украшенными причудливыми узорами, шарами, лежащими в одном из его потайных отсеков и звенящих при перекатывании их в ладони, и много- много другого. Но был среди подарков один, о котором знали только Садияр и Хумар, никто из старших не видел его. Это было платье, какое носят барышни в больших городах, шляпка и туфельки на высоком каблучке. Садияр купил их, как только увидел в витрине магазина, что на Тверской, недалеко от Елисеевского магазина, хотя на вопрос продавщицы, какой размер ноги у вашей барышни, покраснел и хотел от смущения убежать. Откуда ему знать то, о чем мужчины в их роду просто и не слышали! Видя его состояние, продавщица улыбнулась и, показав несколько пар, предложила самому выбрать наиболее подходящие, сообщив, что, если возникнут какие-либо проблемы и туфли окажутся барышне большими или наоборот будут жать, он всегда сможет их поменять. Садияр кивнул, не поднимая глаз, и несмотря на то, что в Москве стояли морозы, а улицы были в снегу, он вспотел и задыхался от жары. Но то ли случайно, а может, сердце подсказало, но все, что выбрал Садияр, оказалось впору Хумар. А как блестели от восторга ее глаза, улыбка не сходила с лица, а щеки пылали от смущения, когда она рассматривала легкое, почти воздушное (бывает же такое?) платье, широкополую шляпку с перьями и замшевые туфельки. Она смеялась, звонко, счастливо, и смех ее звучал как колокольчик. Но как бы красиво все ни было, не смела Хумар это надевать. А что если отец или свекор увидят? Умрет ведь она от стыда!
      Сколько слов пришлось сказать Садияру, сколько доводов привести, наконец, просто рассердиться, прежде чем Хумар согласилась их примерить. И вот наконец, в день, когда отец и мать Хумар были в гостях, а Садияр, как было условленно с вечера, как бы случайно зашел к невесте, возвращаясь с охоты, чтобы побаловать ее свежей дичью, Хумар вышла к нему одетая в привезенный ей наряд. Вначале Садияр опешил. Он не узнал в этом божественном, хрупком создании свою невесту. Сколько же в ней было грации, очарования, озорства! Щеки ее, пылавшие от смущения, как две розы четко выделялись на фоне черных как смоль распущенных волос. Видевший Хумар всегда в цветастом, шелковом платке с двумя толстыми, туго заплетенными косами за спиной, Садияр был поражен этой роскошью. С только женщине присущей интуицией она умело убрала свои волосы под белоснежную шляпку, кокетливо, чуть набок, надетую на голову. Шея ее, длинная, матово-белоснежная, с тонкой, почти прозрачной кожей, уходила так далеко вниз, что глаза уставали следовать за ней, и тонула она где - то там, в глубине низкого разреза на груди ее голубого платья. Это была другая женщина. Женщина, которую принимают во всех салонах, перед которой открыты сердца и кошельки мужчин, независимо от их возраста. Она, эта женщина, твердо знает, почему ее так ненавидят другие женщины, видящие, как загораются в ее присутствии глаза их супругов, как распрямляются их спины (в другое время вечно больные, ноющие), как выпирает их грудь от бешено колотящегося сердца, как на губах застывает улыбка, а голос наполняется множеством игривых ноток.
      Она подошла к Садияру. Ноги ее в кружевных чулках, нежно обнимавших ее тонкие лодыжки, мягко сидели в маленьких лодочках туфель на высоких каблучках. Садияр, не отрываясь, смотрел на них, удивляясь, как, откуда, и когда научилась она, его невеста, так уверенно стоять на каблуках, так кокетливо выставлять вперед правый носок и, чуть приподняв подол платья, дразнить его видом своих стройных ног. Хумар знала, что красива, и потому, остановившись недалеко от Садияра, она с гордой улыбкой посмотрела ему в глаза. Ну как, нравлюсь я тебе, говорили ее сияющие глаза, улыбающиеся губы, за которыми жемчугами сверкали ровно в ряд поставленные зубы. Садияр молчал, он не знал, была ли Хумар лучше, красивее тех барышень, которых он встречал в Москве и Петербурге, но он твердо решил, что ни один мужчина не должен увидеть Хумар в этом наряде. Сердце его этого не выдержит.
      ...
      Когда у Садияра родился сын Зия, отец его, старый Исрафил-ага, очень болел. Он слег еще до свадьбы, прошлой зимой. Вначале казалось, что он просто сильно простыл, но слабость, разливающаяся по всему телу, и кашель, усиливающийся с каждым днем, не давали ему возможности подняться. И даже летом, когда все ждали, да и сам Исрафил-ага на это надеялся, что с теплом наступит перелом и болезнь отступит, этого не случилось.
      Приехавший к свадьбе Садияр испугался, увидев отца таким изменившимся. На его осунувшимся, резко похудевшем лице чернели глазные впадины, из глубины которых тускло смотрели на людей полные грусти глаза. Никто не взялся бы теперь определить их цвет. Это в молодости глаза светятся, играют всеми цветами радуги. У Исрафил - аги они поблекли, даже на солнце в них не зажигалась искра. Но даже эти потухшие глаза заблестели от радости, когда он дрожащей рукой обнял и прижал к губам голову своего сына, и не было в тот момент более счастливого человека на свете, чем Исрафил-ага.
      Всю свадьбу Исрафил-ага, одетый в новый, но, правда, чужой наряд, раздобытый откуда-то Сугрой (вся одежда его за время болезни стала настолько ему велика, что он сам удивился - его ли эти брюки галифе из тяжелого сукна), гордо восседал в окружении родных и друзей на мягких подушках во главе праздничного стола с яствами в большом шатре, раскинутом во дворе его дома. Ни разу не пожаловался он на боль. Она, казалось, на время покинула его. Снова властно звучал его окрепший голос, приглашающий гостей, торопящий подростков, прислуживающих на свадьбе, чтоб они скорее меняли блюда с остывшей едой на дымящиеся подносы с белоснежным рисом и мясом, приготовленным то с зеленью, так, что оно таяло во рту, то вместе со всевозможными сладкими сухофруктами: кишмишом, курагой, сливой, от запаха которых кружилась голова...
      ...В другой раз Исрафил-ага снова был безмерно счастлив, когда Сугра зашла к нему с известием, что у Садияра родился сын. Тут он заплакал. Плакала вместе с ним и Сугра. Плакали они долго. Плакали и смеялись. Смеялся Исрафил-ага, ведь он победил смерть, и теперь она ему была не страшна. И улыбались отныне его глаза, устремленные на всех, кто входил в его комнату, и на солнце, каждое утро стучавшееся в его окно. Так и умер он спустя несколько месяцев с улыбкой на устах.
      Глава двенадцатая.
      Листья в садах уже опали, и холодные туманы все чаще по утрам опускались с гор в долину, но дом Садияра еще строился. Так долго в Сеидли не строился ни один дом. И весь он из себя был какой - то странный, большой и неуклюжий, с колоннами, витыми лестницами, трубами и широкими балконами на заднем фасаде, смотрящем в сад. А крыша, высокая, шатровая, покрытая красной черепицей, сверкала над селом. Все, приезжающие в Сеидли по верхней дороге, только обогнув Черный утес, сразу же замечали крышу дома Садияр-аги.
      Строил дом русский архитектор по своим чертежам. Такое было впервые, обычно приглашали известного в округе Уста Пири или же, если денег было не так много, не менее известного в селе Гудрата киши, строившего небольшие, но добротные дома, и самое главное, не торопившего с оплатой. А некоторым, например, Топал Мардану, потерявшему в Порт- Артуре ногу, лихо подпрыгивающему на своей деревяшке, вечно куда-то спешащему, Гудрат построил хлев для скота с амбаром почти бесплатно, получив в подарок молодого черного барашка с небольшими рожками, которого тут же во дворе Топал Мардана и зарезали, приготовив угощение для всех. Так они отпраздновали окончание работ и благословили его порог.
      - Да не убудет в этом хлеву молодняка, пусть будет вдоволь молока у твоих коров. Чтоб всегда был хлеб в доме твоем! - говорил, поднимая стакан с прозрачной, как девичья слеза, тутовой водкой, Гудрат.
      - Аминь, - вторил ему быстро захмелевший Топал Мардан со слезами на глазах. - Отныне двери моего дома навсегда открыты перед тобой. Перед тобой и детьми твоими. У меня не было брата, бог не дал. Но отныне ты мне брат, Гудрат киши. Дай я тебя поцелую!
      ...
      Русский архитектор, а звали его Алексеем, хотя фамилия у него была явно не русская - Корх, был человек не старый, лет сорока с небольшим. Ходил он всегда в черном сюртуке и в ослепительно белых сорочках. Как он в этом далеком селе умудрялся постоянно стирать и гладить свои рубашки, оставалось для всех секретом. Но, каждый раз, когда он, стройный, чисто выбритый, с тонко подстриженными рыжими усиками, далеко выбрасывая вперед свои худые ноги, почти бегом шел к бакалейной лавке Аллахверди, перед которой, чтобы обменяться новостями, собирались деревенские старики - аксаккалы, мужчины, пользующиеся особым уважением в обществе, а на почтительном расстоянии от них стояли молодые люди, без права сесть в присутствии старших, все невольно приподнимались. Он торопливо проходил мимо них, приподнимая шляпу в знак уважения и признательности, только потом, купив пачку крепкого турецкого табака, специально привезенного для него из Тифлиса помощником Аллахверди, раз в месяц выезжавшим туда за товаром, и разломав пачку и наполнив кисет, он наконец расслаблялся: садился на стул, поставленный в тень специально для него лавочником Аллахверди, рядом со старым Газанфаром, набивал свою английскую трубку, медленно, со смаком раскуривал ее, и, наконец, выпустив клубы дыма из ноздрей и, казалось, даже из ушей, блаженно закрывал глаза. Аромат дорогого табака кружил голову, и все, улыбаясь, с одобрением кивали головами, а архитектор, или как его здесь в селе называли между собой "Урус Саша", словно очнувшись, виновато улыбаясь протягивал им кисет и на своем непонятном языке что-то говорил, и каждому было ясно, что его угощают.
      Сельские жители - люди гордые, и не каждый может добиться их расположения, не с каждым будут они раскуривать табак, не каждое угощение они примут, но кисет архитектора они принимали с удовольствием, чувствуя его искренность и доброжелательность. Возвращался кисет ему уже полупустым. Умиротворенность, которая охватывала всех тянувших свои самокрутки, передавалась и ему, и он, откинувшись на спинку стула, как бы издали с улыбкой смотрел на своих соседей. Они что-то говорили, он согласно кивал им головой, не понимая ничего, хотя со временем отдельные выражения и слова он стал понимать, но какое это все имело значение? До такого взаимопонимания люди идут очень долго, иногда всю жизнь. Годами живут они рядом, изучают характер и поведение друг друга, подлаживаются друг под друга, норовят угадать желание другого. Но даже после многих лет не решаются они на откровенность с соседом, чтобы рассказать о том, что лежит на их душе. Ни радостной вестью, чтоб не сглазили, ни горем, чтоб не радовать врагов. Да и не принято это было в селе. Здесь каждый жил своей судьбой и благодарил бога за нее.
      В Сеидли не было принято роптать на неудачи. Во всем мужчины видели волю всевышнего, спорить с которым было бесполезно. С удивлением, даже с презрением смотрели они на человека, пытавшегося рассказать им, что-либо о своих семейных делах, о жене своей или детях. Такие разговоры прерывались, иногда грубо, так, что говоривший, поняв свою оплошность, краснел и быстро удалялся. Часто они уходили навсегда, но некоторые через какое-то время возвращались, но еще многие годы окружающие, хоть внешне это и не показывали, помнили и осуждали их проступок. Но все равно, в селе секретов не бывает, тут каждый знал все о семье другого. Знал настолько хорошо, что иногда путался, не помня, это случилось в его доме или у соседа? И все это происходило благодаря их женам, матерям, тещам, тетушкам и бабушкам, всем тем, кто постоянно снуют в поисках последних сплетен по соседям, принимают своих подруг, сестер и соседок, зашедших утром на минутку за солью и просидевших весь день под чинарой за славной и сладкой беседой, от которой проясняется голова и по всему телу разливается сладкая истома от услышанного. Гости стараются оставаться незамеченными, но как назло все чаще попадаются на глаза хозяину дома то на кухне, то в комнатах и дворах, и тогда они в смущении прячутся за чадрой. А вечером, а чаще перед сном, жена его под большим секретом, умоляя никому не говорить, сообщит ему интимные подробности жизни многих соседских семей. Рассказы эти бывают порой настолько откровенны, что распаляют мужчин, и жены их в эти ночи с удивлением обнаруживают в поведении мужей уже забытую по отношению к ним страсть. Но все же, говорить об этом вслух среди мужчин было не принято.
      Вместе со всеми на камне, что стоял под чинарой, всегда сидел Дали Гурбан, сельский дурачок. Говорили, что родился он нормальным, но мать не уберегла его, простыл он на морозе и застудил мозги свои. Врачи как-то по чудному называли его болезнь, но сельчанам оно ничего не говорило. Все было просто, маленький Гурбан сошел с ума, так и прозвали его - Дали Гурбан. Сейчас ему было далеко за пятьдесят. Роста он был среднего, несколько худоват, но сила в руках чувствовалось на расстоянии. Голова его была вся седая, нечесаная, но одежда всегда была чистой. Пока была жива мать, она ухаживала за ним. Ее глаза всегда с любовью глядели на Гурбана, навсегда оставшегося для матери ребенком. Когда мать умерла, три года назад, сестры его, хоть и были давно замужем, стали заботиться о нем. Все в селе уважали Дали Гурбана и жалели его. Он никому не причинял вреда, всегда был рад помочь. Особенно любил он детей, и они в его присутствии успокаивались. Как заплачет в селе дитя, там появляется Гурбан, берет малыша на руки и ходит кругами. Молодые мамаши вначале боялись, не хотели подпускать его близко, но вскоре сами стали звать его.
      - Гурбан, не посидишь с нашим малышом, а мы пока тандир разожжем?
      И Гурбан с радостью принимался за дело. А после с удовольствием принимал угощение, чувствуя, что заслужил сегодня свой кусок хлеба, честно заработав его. Особенно уважал он Садияра, хоть и младше он был его. Садияр всегда защищал Гурбана, когда деревенские мальчишки пытались дразнить его.
      -А ну, разбежались все прочь! - чуть повысив голос, произносил Садияр, и вмиг исчезали мальчишки, хотя Гурбан не сердился на них, и улыбка не сходила с его уст.
      ...
      "Урус Саша" сам каждый раз крутил Гурбану самокрутку и насыпал ему табак щедро, не жалея, и не в какой-то клочок газеты, как делали многие, а в настоящую английскую папиросную бумагу, которую покупал вместе с табаком. Раньше он никогда не обращал внимания на таких людей, как Гурбан. Ну, сумасшедшие, да и бог с ними, мало ли их вокруг, а меня бог миловал, и слава богу! Но его удивляло, как терпеливо и долго мог слушать несвязные речи сумасшедшего Садияр, какой добротой светились его глаза при этом.
      - Алексей, дорогой, мы просто люди, - говорил он в ответ на вопросительный взгляд своего русского гостя, - а он, уже ангел, безгрешный, чистый. В нем нет ни корысти, ни зависти. Мы все по сравнению с ним грешники! Грех - в душах наших и в делах. Но о них часто знаем только мы сами и надеемся, что все останется в тайне. Мы боимся бога, но не каемся в грехах наших, надеемся, что простит он нас, Ведь он милосердный, всепрощающий! Что улыбаешься, Алексей, разве не так?
      - Все так, Садияр! Слушать тебя одно удовольствие! Но почему, скажи на милость, этот сумасшедший - ангел, а я, образованный, грамотный архитектор, потомственный дворянин, потомок князя Корха, наследника прусских королей грешник!
      - Я не сказал, что ты, лично ты - грешник! Хотя, если хорошенько покопаться, то много чего можно там в душе найти, - смеясь успокоил своего друга Садияр, - просто, я говорю, что нам еще предстоит отвечать за свои поступки перед высшим судом и доказывать свою невиновность, а Гурбан уже получил свой пропуск в Рай. И причем давно. Так что еще неизвестно, кто в конечном счете выиграл!
      Разговор этот, состоявшийся в первые дни приезда господина Корха в Сеидли, сильно запал в его душу. Алексей Федорович Корх, архитектор и художник, приехавший погостить к своему другу Садияру, после очередного обильного застолья вдруг превратился в подрядчика, взявшегося по просьбе Садияра за строительство его нового дома.
      После того разговора Алексей Федорович изменил свое отношение ко многому и многим, особенно к сумасшедшему Гурбану. Все заметили, что в последнее время "Урус Саша" каждый раз подзывал его к себе, часто дарил ему разные безделушки, то расческу, то медную пуговицу с вытисненным на ней орлом, то губную гармошку, которая особенно понравилась Гурбану. Он теперь почти всегда дул в нее, уже наигрывая знакомые мелодии. И дети уже не смеялись над ним, а затаив дыхание, следили за его игрой. Они теперь даже заискивали перед ним, принося ему из дома что-то вкусное в надежде, что Дали Гурбан позволит им подержать в руках этот волшебный инструмент, не говоря уже о том, чтоб поиграть на нем.
      Глава тринадцатая.
      Солнце еще только вставало из-за склона горы, и по тому, каким чистым было небо, без единого облачка, и тысячи ароматов цветов и трав, смешавшись, пьянили людей и птиц, день обещал быть жарким. Закончив последние приготовления, Садияр дал команду, и повозки с божьего соизволения тронулись в путь. Часто потом Садияр вспоминал этот день, и бессильная злоба наполняла его сердце и сильнее стучала она в груди, но только стонал он от душевной боли, и только по ночам, вдали от людских глаз, давал он волю своим слезам и рыдал в голос за закрытыми дверьми.
      Шел 1910 год. С границ Османской империи шли разные слухи. Не спокойно было там, но далеко было все это от мирного Сеидли. Не послушался Садияр совета своих друзей, отказавшихся в том году от выезда на яйлаги у озера Гейча и решивших поднять свои отары овец не в горы Дилиджана, а совсем в другую сторону, в горы Большого Кавказа, хоть и далеко это от родных мест.
      - Не подобает бросать привычные пастбища отцов наших. Что мне бояться нескольких пришлых армян, - говорил он, - пусть они боятся меня. Я им дал место на нашей земле и не мне уходить с нее.
      - Садияр, - повторяли друзья, - не езди туда, ради бога, береженного бог бережет. На следующий год все вместе поедем, когда все успокоится.
      - Раз отступив, второй раз без боя не возвращаются. Не хотите воевать завтра, не уступайте сегодня, - упрямо твердил Садияр.
      Но глухи были люди к его словам, и только дом Садияра поставил в тот год свои шатры на предгорьях, недалеко от Дилиджана, а мужчины погнали отару еще выше на луга.
      ...
      Сын Садияра Зия рос крепким мальчиком. Почти не болел. И летом, и зимой он спал, широко раскинув руки, как будто хотел обнять всю вселенную, что снилась ему по ночам. И как Хумар ни старалась накинуть ему на грудь теплое одеяло, укутать ноги, через минуту он снова недовольно сучил ножками, сбрасывая с себя ненавистное покрывало. Наконец родителям это надоело, и они оставили его в покое. Зие было уже пять лет, когда Хумар, встав как всегда рано утром, чтобы поставить самовар и приготовить завтрак, внезапно почувствовала тошноту. Вначале она не придала этому значения, но когда это повторилось, она с удивлением посмотрела в настороженные глаза свекрови. Что бы это могло значить?
      А у Сугры больше сомнений не оставалось. Бог услышал ее молитвы! Хумар снова была в положении. Уже несколько дней Сугра всматривалась в лицо своей невестки, очень уж бледная она стала в последнее время. Осунулась вся, одни глаза светятся, а румянец едва проступает на щеках.
      - Слава тебе господи, услышал ты мои молитвы!
      - О чем это ты, мама?
      - Как о чем, доченька! Радость - то какая! По всему видать, понесла ты!
      Только теперь до Хумар дошло, о чем говорит ей Сугра, и зарделась она вся от смущения. Но новый приступ тошноты, казалось, вывернет ее наизнанку. Она почти повисла на заботливо ее обнявших руках Сугры. Странно, первый раз, когда она носила своего первенца, такой тошноты не было. Хумар не чувствовала никакого недомогания.
      Садияру эту радостную весть Сугра сообщила только через неделю, когда у нее и Хумар, измученной непрерывными позывами тошноты, не оставалось и тени сомнения. На всякий случай, Сугра пригласила в дом еще несколько уважаемых женщин и успокоилась, когда они все бросились поздравлять ее невестку и желать ей удачного разрешения от этого приятного для каждой женщины бремени.
      То, что сделал Садияр, услышав эту приятную весть, удивило Сугру. В тот же день в дом была нанята прислуга, старшая, незамужняя дочь садовника Бахрама, который уже пять лет ухаживал за цветами, что в изобилии росли вокруг нового дома Садияра, наполняя все вокруг пьянящим ароматом, поражая и радуя глаз буйством красок.
      Звали ее Сакина, прошлой зимой ей исполнилось семнадцать, но из-за маленького роста ее все считали еще ребенком и не воспринимали всерьез. Даже сваты не брали ее себе на заметку. Да и она по своему характеру скорее напоминала шаловливого мальчонка, чем взрослую девушку. Ей поручили помогать Хумар во всем, не давая ей поднимать ничего тяжелого, одним словом, делать все то, за что раньше отвечала жена Садияра. Сугра с удивлением смотрела на все это, слегка ревнуя. - Подумаешь, какая принцесса, что, другие никогда не носили детей? Так она вся разленится от такой жизни. Где это видано, чтобы муж запретил жене за водой ходить?
      И затаилась обида в душе у Сугры. Нас так не воспитывали, думала она, мы все сами делали, и за мужем смотрели, и детей рожали. Но не могла она перечить Садияру, ведь после смерти Исрафила, царство ему небесное, он был старшим в доме. И держал дом так, как положено. Один дом, что построил во дворе, недалеко от чинары, чего стоит. Вся округа, да что округа, сам вице - губернатор, будучи проездом в Баку, специально завернул сюда, чтоб полюбоваться этой красотой!
      Обидно было Сугре, что не могла скрыть это от Хумар, и за все, что потом случилось, винила себя одну. До конца жизни она не простила себе этой ошибки.
      ...
      Прежде, чем тронуться в путь, Садияр еще раз зашел в дом своей матери.
      - Ана, что с тобой?
      - Ничего. Просто не хочу ехать. Устала я.
      - Ну как ты здесь одна останешься?
      - Почему одна, слава богу, люди вокруг. Не в лесу живем. Если, что понадобится, всегда помогут.
      Ничего больше не сказал Садияр, поцеловал мать и вышел.
      - Ей, поехали, - услышала вскоре Сугра голос своего сына.
      Повозки, обильно смазанные перед дальней дорогой, двинулись со двора в сторону моста через Архачай. Но даже теперь не встала Сугра. Так и осталась сидеть на тахте, хотя и разрывалась сердце, так хотелось ей поцеловать на прощание Зию, любимого внука. Так и не вылила вдогонку им воды, чтоб уберечь от сглаза, чтобы путь их был легким и чистым.
      Глава четырнадцатая.
      Повозки двигались медленно. Особенно осторожно ехала повозка, в которой полулежала на мягких подушках Хумар, отяжелевшая, тяжело дышавшая, плохо переносившая жару. Сакина ехала тут же. Как маленькая козочка, на ходу соскакивала она из повозки и бежала к ручью, чтоб наполнить маленький кувшин свежей водой для своей госпожи, или подбегала к маленькому Зия, что пытался один управлять повозкой, которая шла следом, отнимая вожжи у возничего. Сакина строго предупреждала его, что если он немедленно не отдаст кнут и не сядет назад в повозку, мать пожалуется на него Садияру, а он уж заставит его угомониться. Зия нехотя уступал, с ненавистью смотря на Сакину. Отца он не боялся, знал, как он его любит, но сердить его не хотел. Если отец был недоволен им, то он просто тяжело вздыхал, отворачивался от него и долго, иногда почти целый вечер, не говорил с ним. А это было хуже всего, лучше бы он крикнул на него или даже ударил.
      Прошел почти месяц, как дом Садияра выехал на яйлаг в Дилиджан. За все это время к Сугре дважды приезжал человек с весточкой от сына с пожеланиями здоровья и благополучия. И каждый раз сердце у старой Сугры наполнялось щемящей тоской по внуку, и она, подав гонцу дымящийся, ароматный чай со всевозможными варениями и сладостями, без устали расспрашивала его о внуке, всячески избегая разговоров о невестке, хотя, когда гость в разговоре упоминал о ней, внимательно слушала, но ни разу не задала ни одного вопроса. Зато о Зие она могла говорить без конца.
      А Зия очень уютно чувствовал себя вдали от постоянных, внимательно следящих за каждым его шагом глаз бабушки. С самого утра он бежал к пастухам, на попечении которых оставался молодняк; сотни маленьких ягнят, каждый вечер с нетерпением ждавших возвращения отары и со всего разбега бросавшихся к мягкому, теплому от набухшего молока вымени матери, которую они безошибочно, по только им самим присущим законам мгновенно отыскивали среди тысячи блеющих, толкающихся и натыкающихся друг на друга, возвращающихся с выпаса овец. Зия, хотя и был еще совсем ребенком, любил ухаживать за овечками, любил погонять их, размахивая маленьким хлыстиком и весело покрикивая:
      - Ну, пошевеливайтесь! А ты куда?
      И все пастухи не могли без улыбки наблюдать за его действиями.
      В последнее время Зия стал оставаться у пастухов на ночь, и хотя Хумар всячески противилась этому, жалуясь мужу, что не может спокойно спать, если сына нет в палатке, Садияр только посмеивался над тревогами жены.
      - Успокойся Хумар, что с ним случится? Ему там, рядом с ягнятами, быть интересней. Я его понимаю, помню сам, когда был маленьким, целыми днями играл с ними. Ничего, время придет, все образуется. Всему свое время.
      Но Хумар не могла успокоиться, и каждый вечер бедная Сакина бегала к дальним кострам в поисках Зии, но, даже найдя его, привести его к матери было очень не легко.
      ...
      В ночь, когда случилось несчастье, Садияра в лагере не было. С вечера он с русскими друзьями по учебе в Петербурге, ныне работающих в Тифлисе на разных должностях и приехавшими в Дилиджан по приглашению Садияра, сидели в шашлычной Османа, известного во всей округе своими бастурма и люля - кебабами, которые, раз попробовав, забыть было невозможно. Легенды об этом заведении рассказывали по всем селам и городам Закавказья. Знали об этой шашлычной и в Тифлисе, и в Эриване, и даже в далеком Баку, часто упоминали о ней, когда хотели похвастаться в кругу друзей, а часто и врагов, хорошим, изысканным вкусом. Именно сюда прискакал Айдын, молодой пастух, один из людей Садияра, оставшийся присматривать за молодняком. По тому, как рывком, отстранив преградившего дорогу человека, что прислуживал посетителям, он вошел в комнату, где за обильно накрытым столом сидели гости, Садияр понял, что случилось несчастье.
      - Кто? - спросил он, и свет стал меркнуть в его глазах.
      Айдын ничего не ответил. Рыдания душили его, и он только повторял без конца:
      - Ага, ага, несчастье.
      Медленно встал Садияр на ноги, сразу отяжелело его тело, но трезвой стала голова, как будто и не пил он все это время со всеми, вспоминая студенческие годы. И все его друзья вышли вместе с ним, молча, без криков и ненужных слов. Горе объединило их, сплотило еще сильней. И покатили их коляски в сторону, куда уже ускакал Садияр.
      Как всякий человек, в чей дом пришло несчастье, Садияр спешил. В этой спешке человек как бы оправдывается перед самим собой, ложно успокаивая себя, что если он быстро дойдет до места, все уляжется, и многое, что могло бы случиться, не случится. Но это лишь иллюзия, ведь все, чего он боится, от чего хотел бы укрыться, потеряться в лесу, уплыть вдаль, лишь бы не слышать ничего, не видеть никого, кто может напомнить ему об этом, уже произошло. Эта наша спешка - лишь жалкое оправдание перед собой, своей слабостью, признание своего бессилия перед лицом произошедшей катастрофы. И все же, даже зная это, зная, что удары судьбы неумолимы, мы все равно спешим. Спешим навстречу своему несчастью.
      Глава пятнадцатая.
      Уже несколько дней в доме Левона Саркисяна шло приготовление к набегу. Все было расписано по минутам. Подобраны люди, обеспечено алиби. Уже знали, куда отогнать молодняк, где спрятаться самим, пока все не уляжется. Люди подобраны были приезжие, в основном, из турецких армян, недавно поселившихся в окрестностях Дилиджана. С их приездом в отношениях двух народов, что веками жили здесь бок о бок, образовался холодок. Всегда готовые помочь друг другу, люди стали подозрительно всматриваться в лицо соседа, настороженно прислушиваться к каждому слову. Но и среди местных были люди, не питавшие особо теплых чувств к соседям. Особенно выделялся Хаста Ашот, худой, небольшого роста, вечно кашляющий, болезненного вида немолодой армянин. Его блестящие, воспаленные глаза, казалось, постоянно были налиты кровью, когда он, особенно после обильного приема темно-красного, густого, словно застывшая на воздухе кровь, вина, смотрел на мусульманина. Ненависть, которую он испытывал, им не скрывалась, Ашот всегда искал малейший повод, чтоб подчеркнуть это, затеять драку. Уже не раз соседи делали ему по этому поводу замечания, но он не слушал их, и наконец, все, вначале за спиной, а затем уже и в лицо, стали называть его сумасшедшим, больным - Хаста. Он хорошо знал Садияр- агу, знал и ненавидел, как ненавидел всякого, кто был не только мусульманином, но к тому же умным, удачливым, богатым и счастливым. Когда Левон предложил Ашоту напасть на семьи мусульман, что расположились лагерем чуть выше озера Гейча, недалеко от Дилиджана, и пока мужчины в горах, увезти весь молодняк скота, который оставался под присмотром женщин и детей, да двух-трех старых чабанов, он согласился, не раздумывая. Он и подобрал остальных членов шайки из числа новоприбывших армян. Ненависть сплачивает, и они легко нашли общий язык. Да и Левон оказался не жадным, он согласился всего на двадцать процентов от прибыли, все остальное он отдавал Ашоту и его людям, при условии, что ни одна душа не узнает о нем и о его участии в этом деле.
      ...
      Бешено неслись кони. Только топот копыт и тяжелый храп их раздавались в ночи. Молчали, пригнувшись к их гривам, люди, в кровь искусали они губы свои, пытаясь унять нервную дрожь, боясь нарушить окружающую их тишину. И в молчании их было что-то страшное, зловещее. Черной была ночь, но еще черней были помыслы их. Зло витало над ними, жгло, калечило их души, ослепляло ненавистью. Казалось, камень зла сорвавшись с вершины и став причиной лавины несчастий, мчался теперь по извилистым тропам горных перевалов и вырывшись на просторы альпийских лугов, топтал уснувшие маки и гнезда полевых птиц с еще не вылупившимися птенцами. В страхе отлетали в разные стороны из-под копыт встревоженные птицы. Только одна из них не сдвинулась с места, не оставила своих еще слепых птенцов и, прикрывая их своими слабыми крыльями, была раздавлена бешено мчавшейся лошадью. И когда вдали показались первые костры, что горели всю ночь, чтоб отгонять волков и шакалов, от шатров дома Садияр-аги, охотничий азарт охватил их. Тишина ночи раскололась от криков и разбойничьих возгласов нападающих. Страх сковал сердца женщин, прижимавших к себе своих детей, оберегая их от надвигающейся беды. Подняли свои посохи старые чабаны, криками подбадривая себя и собак, в надежде, что пронесется мимо это несчастье. Но тщетной была эта надежда, темной тучей надвигалось зло на лагерь.
      ...
      Зия быстро вскинул голову, когда раздались крики снаружи. Он узнал голос старого Алимирзы, главного чабана отца.
      - Эй люди, вставайте, скорей, - кричал он, причитая - вахсей, кто это такие? Аллах, помоги нам!
      Когда Зия выбежал из палатки, конь, мчавшийся впереди остальных, хотя сколько их было, в этой темноте никто не мог увидеть, только крики слышались отовсюду, ворвался в расположение мирно спавшего лагеря и, храпя от усталости и страха, крушил все на своем пути, разрывая толстые веревки, привязанные между шестами, на которых были развешаны на просушку густо просоленные овечьи шкуры.
      В сердце у ребенка не было страха, он еще не знал его. Он схватил горящий сук из костра и бросился вперед к лошади, мчавшейся прямо на него. "После меня ты старший в доме. Тебе защищать мать"- стучали в его мозгу слова отца, когда он ткнул горящий сук в морду лошади. И в ту же секунду раздался выстрел. Зия упал после того, как перед ним взвилась на дыбы кобыла Хаста Ашота, да так высоко и так прямо, что на миг зависла в воздухе. Затем, потеряв равновесие, она стала заваливаться назад и, качнувшись, со всего размаха упала на спину, подмяв под себя незадачливого седока. Только и успел охнуть Хаста Ашот, когда огромная туша падающего животного подмяла его под себя, разламывая кости на груди и ногах. Последнее, что мог слышать Ашот в этой жизни, был свист воздуха, вырывавшегося из его легких, пробитых насквозь поломанными ребрами. Он хотел что-то сказать, но опять лишь услышал свист, а затем кровь, хлынувшая из горла, навсегда заставила его умолкнуть. Только глаза его, полные ужаса и боли, так и остались открытыми, устремленными в беззвездное, темное, как и вся его жизнь, небо.
      Зия падал долго, очень долго. Целую вечность. Выстрела он не слышал, просто что-то больно кольнуло в груди и тут же отпустило. Зия даже испугаться не успел, но, увидев, как упал его враг, улыбнулся.
      - Зи-я-я-я! - слышал он, как кричал кто-то издали. Наверное, мама, подумал он.
      Хумар бежала к костру, не видя никого. От ее душераздирающего крика раненой львицы остановились даже кони нападавших, отшатнулись все в страхе. Но еще раньше ее доскакал до места трагедии Левон. Одного взгляда ему было достаточно, чтобы убедиться, что Хаста Ашот уже никогда не встанет. Он лежал, раздавленный, под отчаянно брыкающейся кобылой, поломавшей себе хребет об деревянную ограду. И мальчонка, кроха совсем, в белой сорочке, лежал недалеко от Ашота, крепко сжимая в руке дымящуюся головешку. Пятно на его груди очень быстро разрасталось.
      - Ах черт! Пропади все пропадом! - прошептал Левон, и, повернув коня, ускакал прочь, в сторону перевала. Так же быстро повернули своих коней и другие нападавшие. Ушли ничего не взяв, никого более не тронув.
      Обезумевшими глазами смотрела Хумар на тело своего мальчика, не веря глазам. Не переставая, она трясла головой в разные стороны, чтоб отогнать этот страшный сон. Не могло такое случиться. Не должно. Аллах не может допустить такого! Зия, Зия, сынок! - причитали ее губы, но слез не было. Высохли они от горя. Только стон и утробный вой умирающей львицы.
      Вдруг что-то оборвалось у ней внутри, и сразу легче стало. Боль отходила, уступая место необыкновенной легкости.
      - Зия, сынок мой. Я не оставлю тебя, - прошептали ее губы, и она упала рядом с сыном, нежно обняв его. Последним усилием воли дотянулась она до его лица и поцеловала в еще теплые губы, и только теперь горькие слезы тяжелыми каплями медленно скатились с ее глаз. Хумар так и умерла, без боли. Просто устало прикрыла глаза и больше не открыла их.
      Женщины, подбежавшие к ним, вначале ничего не могли понять, откуда столько крови. И мать, и сын были ею перепачканы, она была везде. Казалось, они оба лежали в луже крови, которая все увеличивалась. И только крик Сакины, когда она бросилась на тело своей госпожи, привел в чувство остальных. Только теперь они поняли, что бедная Хумар с горя сорвала беременность и истекала кровью рядом со своим мальчиком. В бессилии рыдали женщины, рвали волосы от отчаяния и не слышали выстрела, что раздался рядом. Это старый Алимирза, подойдя к лошади Ашота и приставив к ее виску винтовку, нажал на оба курка.
      ...
      Хумар не спасли. Она так и не открыла больше глаз. Даже когда ее об этом тихо, нагнувшись к самому уху, попросил Садияр. Что есть силы мчался он к своей семье, чуть не загнал лошадь, которую, всю дрожащую, шатающуюся от усталости, отдал в руки подбежавших пастухов, а сам, как был в пыли, опустился на колени перед Хумар. Впервые в жизни он стоял перед ней на коленях и просил о том, чего она выполнить не могла. Ох, как ему хотелось обмануть судьбу, повернуть время вспять. Но кто утром знает, куда он вернется вечером?
      Большим было горе его, но с гордостью поднял Садияр на руки тело сына своего. Через все село, Садияр прошел пешком, прижимая к груди тело Зии. В страхе закрывались ставни в окнах армян, когда мимо их дверей проходил Садияр. Никто не посмел потревожить его, даже следователи, что прибыли почти что вместе с ним и приступили к опросу свидетелей.
      Личность Хаста Ашота была установлена сразу же по справке, найденной во внутреннем кармане его камзола. Она была выдана ему чуть больше месяца назад при переходе турецко-российской границы. Эта справка стала единственным вещественным доказательством, что осталась в руках следователей.
      В тот же день, еще не полностью собравшись, Садияр вернул свой дом в Сеидли. Тело Хаста Ашота тоже кто-то забрал. Но не было оно предано земле. Разбросали его частями в лесу и в ущелье, на съедение птицам и зверям. Вором был Ашот, шакалам стал добычей.
      Зию хоронили как воина, павшего на поле брани с оружием в руках. Молча принял свою судьбу Садияр, не роптал, не плакал он над могилами своих родных. Только сильнее сжал он губы, и седая прядь пролегла через всю голову. Долгие три года никто в округе не слышал больше смеха Садияра, не ходил он на сельские празднества, и никого не звал к себе в гости.
      Глава шестнадцатая.
      Прошел год с тех пор, как Айша стала жить в доме матери Садияра. Первые дни она только плакала, но вскоре, уже после разговора со своей теткой Бадисаба ханум, что приехала навестить ее в старом доме тетушки Сугры вместе с ее матерью, она успокоилась. Возвращаться в Вейсали она больше не хотела, это она решила окончательно. Старый мир для нее отныне рухнул, но нового она еще не построила. Многое в этом новом для нее мире было незнакомым и пугало ее. Но не было разочарования, не было скуки и отчуждения. В новом доме ее приняли, и никто не спрашивал, в качестве кого она здесь живет? Ее распоряжения выполнялись всеми безпрекословно, и даже с удовольствием, каждый старался угодить ей, а ее благодарная улыбка принималась как милость, как самая высокая награда. Да и Сугра оказалась мудрой женщиной. Она не лезла к ней в душу с разными расспросами, советами и предложениями. Просто молчала и ждала. И наступил день, когда Айша ей рассказала все без утайки. Даже Бадисаба-ханум не все знала, не посмела сказать ей Айша всю правду. Молча выслушала признание Айши старая Сугра. Только потом, осознав, какой груз ответственности и какое бремя любви за родных и близких, которых она не могла обмануть, подвести, разочаровать, легли на эти хрупкие девичьи плечи, сколько всего Айша была вынуждена хранить в своем сердце, она горько заплакала. И Айша заплакала вместе с ней. И впервые за многие дни ей стало легко. С удивлением смотрел на них Садияр, зашедший к матери на минуту, чтобы спросить о чем-то. О чем он хотел спросить, Садияр уже не помнил, настолько поражен он был увиденным.
      С каждым днем сердце старой Сугры все больше и больше наполнялось любовью к этой смелой, мужественной девушке. И настал день, когда рассказала старая Сугра ханум Айше о своей вине. Она каялась в том, что не уберегла Хумар, невестку свою, и Зию, отраду и боль свою, отпустила их одних в чужие края. У нее, у Айши, как перед всем человечеством, попросила она прощения.
      А потом наступила та ночь, когда Айша, проснувшись от жара, сжигающего ее тело, желания, что переполняло ее сердце и набатом стучало голове, в одной нижней сорочке с узором, вышитым на груди красными и черными нитями, босиком, с непокрытой головой решительно пошла к дверям. Здесь, на пороге, она остановилась, повернулась и посмотрела туда, где спала Сугра, слева от входа, словно хотела что-то спросить. Поколебавшись, но так и не сказав ни слова, не задав вопроса, который казалось вертелся у нее на языке, резко отвернулась и навсегда покинула дом старой Сугры, чтоб больше никогда не переступать его порога.
      Сугра все видела и поняла ее. В глубине души она давно ожидала этого, но признаться в этом даже самой себе не хотела.
      ...
      Через двор Айша пробежала быстро, но перед ступеньками, что вели в верхние покои нового дома Садияра, силы покинули ее. Страх охватил все ее существо. Затрепетало и сжалось сердце. А что, если она ошиблась, и прогонит ее сейчас Садияр прочь? Вернуться снова в дом тетушки Сугры? Нет, это сделать она больше не посмеет. Да и зачем ей после этого куда-то возвращаться? Нет, лучше смерть! Ведь могла она еще год назад погибнуть, там, на высоком берегу Архачая, от руки Гуламали. Спас ее тогда Садияр, подарил этот год жизни. Год мучений и надежды. Год прощения и неразделенной любви. Но больше так продолжаться не могло, и она твердо решила положить этому конец. В какой-то момент она чуть не повернула обратно, так ей хотелось бежать прочь от этого места, от этого дома и от этого мужчины, которого она в этот миг больше ненавидела, чем любила. Ненавидела за то, что он заставил ее саму сделать этот выбор. Но ноги не слушались ее. Они, казалось, подчиняясь таинственному инстинкту, осторожно переступали со ступеньки на ступеньку, поднимая ее все выше и выше, пока наконец Айша не оказалась перед дверью, ведущей во внутренние комнаты дома Садияра. Она не постучалась, просто толкнула створки двери, а они открылись настежь легко и без скрипа. Все так и должно было быть, другого Айша не ждала. И шагнула она на свое небо.
      В просторной прихожей, куда она вошла, было три двери. Впереди, прямо перед собой, она могла различить небольшую комнату, скорее всего проходную, так как за ней виднелось другая, большая комната, двери которой были широко распахнуты. Света нигде не было, но темноты не ощущалось. Вся комната была пронизана светом луны, низко, как созревший плод, висевшей над селом. Айша направилась прямо туда, словно знала, что там ее ждут. Она даже не посмотрела по сторонам, чтобы узнать, в какие комнаты ведут эти двери. В большой комнате никого не было. Тяжелый, круглый стол, что стоял посреди комнаты, был накрыт как для званного ужина. Лунный свет, отражаясь тысячами оттенков, играл на гранях хрустальных бокалов. Тускло мерцало серебро ножей и вилок, непривычно для этих мест расположенных по обе сторон фарфоровых блюд и тарелок. Мягкий ковер, в котором утопали ноги девушки, покрывал весь пол, но не было обычных для таких гостиных подушечек, чтобы гости могли опереться на них локтями, полулежа во время трапезы или легкой беседы за чашкой ароматного чая.
      Вдруг каждой клеткой своего тела Айша почувствовала позади себя человека, но повернуться не посмела, только прикрыла глаза и замерла в ожидании.
      - Айша, - тихо, почти шепотом позвал ее Садияр.
      Голос его был каким-то охрипшим, чужим, но в нем было столько силы и страсти, что она, быстро повернувшись, прильнула к нему.
      И в следующее мгновение она оторвалась от земли. Как пушинку подняли ее сильные руки мужчины и понесли куда-то. Ей было спокойно. Крепко, по-хозяйски эти руки держали ее, но в то же самое время Айша чувствовала в их прикосновении нежность, страх причинить боль неосторожным или слишком грубым действием. Как молодая лоза обвивала она могучий ствол старого, одинокого, и, казалось, давно высохшего дерева, вдохнула в него жизнь и зазеленело оно вновь. Снова стали гибкими его ветви, кровь побежала по ним, разогревая их. Ладони Айши утопали в сильно поседевших, но все еще густых волосах Садияра, и затрепетало в груди его сердце от этого прикосновения. Словно легкий, утренний ветерок заиграл в кроне могучего дуба. Задрожав от желания, растаяла Айша в Садияре. Ночь за открытыми в сад окнами, тяжелыми, насквозь пропитанными пьянящими запахами цветов, невидимыми клубами втекала в комнату, и здесь, смешиваясь с тонким, сладковатым ароматом, исходившим от двух, забывшихся в сладкой истоме, тел, стелился по полу, цепляясь за ворсинки богато разукрашенного карабахского ковра. Бешено скакала луна на небе в хороводе звезд. И не слышала больше Айша своего сердца, не разбирала слов, что шептал ей на ухо благодарный Садияр. В душе ее играла музыка, услышать которую может не каждая женщина, но раз услышав, понимает, что познала тайну бытия и отныне она избранна. Избранна и желанна.
      ...
      Свадьба не была пышной. Скорее, наоборот. Несколько друзей и ближайших соседей Садияра, всего человек восемь- девять, да несколько женщин, пришедших помочь Сугре в приготовлении праздничного угощения. Гости расположились в большом зале, за столом, который был единственным на три села вокруг. Мужчины от непривычки сидели как на иголках, не зная, куда локти девать, страшась двинуться и нечаянно смахнуть рукавом этот странный, на тонкой ножке, хрустальный стакан, именуемый фужером, или блюдо с расставленными на нем деликатесами, вроде колбас разной формы и толщины, привезенных из Тифлиса, и голландского сыра, странно пахнущего мылом. Разговор не клеился, да и музыки не было. Но вскоре, когда уже одряхлевший, с трясущейся головой Молла Самандар, приглашенный утром в дом, чтоб благословить и закрепить официально этот брак, ссылаясь на усталость, покинул дом Садияра, на столе появилась бутылка с крепкой, чистой и прозрачной тутовой водкой и кувшин старого вина, хранимого хозяином дома для особых случаев.
      Садияр пил вместе со всеми, не было тоста, который бы он пропустил, но не брала его хмель. Трезвой была голова, ясными оставались глаза, и он внимательно всматривался в лица друзей, кивая им в знак признательности за произносимые слова в свой адрес. Но вдруг, в самый разгар веселья, Орхан-бей, друг детства и ближайший сосед Садияра, осекся на полуслове, взглянув на своего друга. По щекам Садияра текли слезы. Один за другим замолкали пораженные гости. Никому из сидящих за этим столом не доводилось видеть Садияра в таком состоянии. Никто не смел говорить. Тишина стала гнетущей. И в этой тишине Садияр едва слышно произнес:
      - Не себе мечтал я сыграть свадьбу. Не себе.
      И поднялись тогда все гости, взяли до краев наполненные фужеры и молча выпили до дна за упокой души юного героя, покойного сына Садияр-аги, и несчастной Хумар. Но не пил вместе с ними на этот раз Садияр, а сидел во главе стола и, закрыв глаза ладонями, тихо, молча плакал. Плечи его подрагивали, но ни одного звука не вырвалось из его уст, чтобы не услышали его плача женщины.
      Глава семнадцатая.
      Первое, что увидела Айша, когда, придя в себя и приподнявшись при помощи женщин, снова заставила себя посмотреть на повозку, в которой лежал ее муж, была бабочка, крупная, белая, с двумя черными отметинами на каждом крыле. Она сидела, высоко подняв свои крылья, на черной бурке, накинутой на тело Садияра. Айша стояла пораженная. Она вспомнила, что уже видела эту бабочку в ту ночь, когда впервые вошла в дом Садияра.
      В то утро, когда они оба, утомленные, но все еще не насытившиеся, не отрываясь смотрели друг на друга, по-новому оценивая и узнавая уже знакомые черты, такая же бабочка влетела в комнату и медленно, беззвучно стала порхать перед их глазами. С удивлением следили они за ней. В ее полете было что-то нереальное, фантастическое и страшное. Ни разу в своей жизни Садияр не видел, чтобы бабочка могла так близко подлетать к человеку. Замерев на несколько секунд над ними, как бы раздумывая, сесть или нет, она снова улетала. Затем она тихо опустилась и села на большой палец Айши, которая смотрела на нее, недоумевая, почему бабочка выбрала именно ее, и что все это предвещало в ее жизни. Садияр, так же с удивлением наблюдавший за полетом бабочки, с интересом рассматривал ее на пальце у Айши.
      - Она не боится нас.
      - Нет, смотри, как тихо сидит.
      - Откуда она залетела? Я раньше таких в наших краях не видел.
      - Я тоже. Хотя часто ли мы видим их так близко?
      - Я в первый раз.
      - И я, - сказала Айша и нежно поцеловала Садияра в плечо.
      - Что будем с ней делать? - снова нарушил молчание Садияр.
      - С бабочкой?
      - Ну да!
      - Давай отпустим!
      - Хорошо, но мы же ее не держим, она сама залетела сюда и села на твой палец.
      - Попробую отпустить ее, - сказала Айша и подошла к раскрытому окну.
      Но сколько она не просила ее улететь, не трясла рукой, бабочка, как приклеенная, даже не шелохнулась.
      - А может она умерла? - испуганные глаза Айши смотрели на Садияра.
      - Не бойся, живая она, - смеясь ответил Садияр и подошел к Айше. Сейчас улетит! - И он стал несильно дуть сбоку на крылья бабочки.
      И тут дрогнули вдруг черные крапинки на ее крыльях, она зашаталась и упала, но тут же, подхваченная невидимым потоком воздуха, грациозно порхая, она перелетела на ветку гранатового дерева, что росло за окном. Там она оставалась долго. Во всяком случае, через час, когда Айша снова посмотрела в окно, бабочка сидела на той же ветке и казалась волшебным цветком на ярко зеленых, еще молодых листьях. Когда она улетела, Айша не видела, просто, когда она снова посмотрела в окно, в надежде снова ее увидеть, бабочки на месте не было. Айша даже растерялась, стала искать ее на других ветвях, посмотрела и в комнате. Садияр заметил ее озабоченность:
      - Ты что-то ищешь?
      - Бабочку.
      - Она улетела, - улыбаясь, ответил Садияр.
      - Ты видел?
      - Да.
      - Почему мне не сказал?
      - Не хотел тебя расстраивать, да и будить тебя было жалко, ты так мило улыбалась во сне. Что тебе снилось?
      - Не помню, а ты почему на меня смотрел?
      - Я теперь всегда буду смотреть на тебя.
      - Тогда я больше не усну, если ты на меня будешь так смотреть.
      - А я всегда на тебя смотрел.
      - Неправда, за все это время ты и обратился ко мне от силы два- три раза.
      - Но думал о тебе я всегда.
      - Правда?
      - Правда. А бабочка пусть останется в твоей памяти белым цветком нашей любви.
      Сейчас такая же бабочка сидела на бурке, что прикрывала голову Садияра, и все, кто стоял рядом с телегой и причитал, не отрываясь смотрели на нее. Только Дали Гурбан продолжал жалобно скулить, сидя у заднего колеса телеги. Испуганно смотрел он на людей, и горе его было сравнимо с горем собаки, потерявшей хозяина.
      Глава восемнадцатая.
      В смерти Садияр-аги многое было неясно. Жил он тихо, во всяком случае, после женитьбы на Айше и рождения дочери он из деревни почти не выезжал, если не считать нескольких деловых поездок в Тифлис. Поэтому то, что труп Садияра нашли так далеко от Сеидли, на эриванской дороге, было странным. Савелий Петрович - следователь по особо важным делам, приехавший позже всех тех, кто шел за повозкой, на которой привезли останки покойного, очень быстро при помощи своих людей выяснил, что Садияр дома не ночевал, и еще вчера утром выехал по каким то делам в Дилиджан.
      Агентурная сеть была гордостью Савелия Петровича. Она охватывала каждое село, каждую мельницу и каждую чайхану во всей округе. На ее материальную поддержку он, еще в 1915 году, добился разрешения самого губернатора. Средства, правда, были небольшие, но, тем не менее, даже за эти гроши измученные, голодные люди из местных, готовы были служить верой и правдой, докладывая Савелию Петровичу о каждом значительном с их точки зрения событии в их селе. Все это помогало Савелию Петровичу быть в курсе всего происходящего, значительно снизить показатели правонарушений, причем настолько, что пришло специальное циркулярное письмо из Департамента, предписывающее дать подробнейшее описание его методов работы с целью его применения на всей территории Российской империи.
      Странным было то, что после смерти Хумар и Зии Садияр ни разу не выезжал в Дилиджан. Во всяком случае, об этом никому не было известно. Еще Савелий Петрович успел точно установить, что пуля, убившая Садияр-агу, была пущена с большого расстояния и как назло угодила прямо в висок покойного, не оставив ему шанса уцелеть. Это же подтвердил и доктор Мишин, все еще тюремный врач и медицинский эксперт по совместительству, с которым Савелий Петрович Львов уже долгое время дружил и почти не расставался ни на работе, ни после, благо квартиру он снимал недалеко от дома, где жила семья Иннокентия Федоровича, и часто летние вечера они коротали вместе, распивая чаи и беседуя, сидя под большим айвовым деревом со столь густой кроной, что она не только защищала от знойных солнечных лучей, но и от внезапного дождя. И пока жены их вместе что-то готовили на ужин, а дети бегали по саду, они обменивались последними новостями.
      С того дня, как им пришлось вместе расследовать дело о смерти некоего Гуламали, они прониклись искренней симпатией друг к другу, хотя в начале Савелий Петрович и приходил в ужас от методов работы доктора Мишина. Но сейчас господин Львов полностью доверял выводам и заключениям Иннокентия Федоровича, был уверен, что он не поступится своими профессиональными обязанностями, если они могут нанести урон его репутации, и не будет педантом и буквоедом в тех случаях, когда этого можно избежать. Вот и сейчас он представил господину Львову заключение, составленное на основе осмотра тела покойного Садияра в мечети, где его должны были омыть прежде чем по мусульманскому обычаю завернуть в кусок белой материи - кефан, открывать который уже никому не позволительно. В мечети доктора Мишина хорошо знали, и хотя, как представителя другой религии, его не должны были пропускать внутрь, они позволили ему делать свое дело. Все понимали, что он зашел сюда не ради праздного любопытства, и всячески старались ему помочь.
      Пуля, как определил Инокентий Федорович по оставшемуся на виске покойного характерному отверстию, была выпушена из ружья с большого расстояния. Столь большого, что, попав в голову покойного, она застряла там, но к сожалению, полностью выполнила свою зловещую задачу. Пулю Инокентий Федорович вынимать не стал, в этом он не видел надобности. Правда, он читал недавно, что в Европе по характерным насечкам на пуле определяют, из какого ружья был произведен выстрел. Но относился он к этому скептически. Да и до Европы отсюда далеко, хотя и чисто азиатского здесь было маловато. Так, всего понемножку. Ну, вынет он эту чертову пулю, а кто будет определять ее происхождение? Кто проверит, у кого какие винтовки? Тут сплошь и рядом привозят, увозят, дарят и покупают оружие. А учета - никакого. Сколько раз он предлагал начальству составить учет стрелкового оружия. Даже, если не изменяет память, лет шесть назад, написал об этом раппорт в Петербург. Куда там, все чинят препятствия, даже российские дворяне, а что тут говорить о местной знати.
      А Садияр-ага после омовения, когда смыли с его лица и бороды запекшуюся кровь, причесали, прикрыв отверстие на виске прядью волос, выглядел почти как живой, казался уснувшим от усталости. Черты его лица, всегда резко очерченные, с характерным прищуром глаз и живой мимикой, смягчились, приобрели плавные очертания. Весь его облик словно говорил о том, что он сожалеет о доставленных всем им неудобствах.
      Доктор Мишин вышел, когда тело Садияр-аги стали заворачивать в его последнее на этой земле одеяние. Все, что ему нужно было, он уже увидел. Об этом он и доложил своему другу, следователю Львову ждавшему на улице перед сельской мечетью. Он пришел сюда на случай каких- либо осложнений, если, например, доктору Мишину не позволят осмотреть труп. Но все обошлось, как нельзя лучше, тихо и без эксцессов.
      - А пулю не вынули? - спросил он доктора, хотя об ответе уже догадывался.
      - Нет.
      - Ну, хорошо, как-нибудь обойдется.
      - Хорошо бы.
      - А стреляли точно издали?
      - За это ручаюсь, Савелий Петрович. Издалека, тут ошибки быть не может.
      - Ну и ладно. Я это и так знал. И говоришь, из винтовки?
      - Как пить дать из винтовки. Издалека и из винтовки, - повторил удивленный ответом следователя доктор Мишин.
      - Откуда же он возвращался? - поменял тему Савелий Петрович.
      - Говорят, уехал аж вчера, на рассвете.
      - Один?
      - Видели одного. Спешил он шибко. Все погонял своего иноходца. Будто к смерти спешил.
      - А куда поехал, никто не знает?
      - Пораспрошаем малость и все выясним, Савелий Петрович. Все под богом ходим. Ничто не останется без ответа.
      - Только часто, пока до правды достучишься, наказывать уже некого.
      - А что, разве только мирским судом наказывают? Есть еще и божий суд, батенька, он пострашней будет.
      - Но люди хотят сами увидеть, как карается зло.
      - А карается ли оно?
      - А вы как думаете, Инокентий Федорович?
      - У меня на этот счет своя теория, только многим она не по душе.
      - Что же за теория такая, интересно послушать, - оживился, Савелий Петрович, шагая в ногу с доктором Мишиным по пыльной тропинке на пути к шатру, который уже стали ставить недалеко от дома Садияр-аги, сюда уже начали собираться, как это принято в таких случаях, деревенские мужчины.
      В горе и в радости человеку нельзя быть одному, сердце его может не выдержать этого бремени. Вот и теперь, стояли сельчане, понурив головы. Садияр-агу многие в селе любили, они не находили слов, чтобы выразить боль утраты. Это потом, через некоторое время, покойный станет воспоминанием, о нем будут говорить в прошедшем времени и часто только хорошее. И будут повторять хором при каждом упоминании его имени: "Да простит его Аллах, да простит Аллах всех умерших".
      - Не знаю, можно ли это назвать теорией, - продолжал Инокенетий Федорович, - да и не я ее автор, многие, думаю, так же мыслят.
      - И в чем же суть?
      - А суть в том, что за все, что натворил, лучше отвечать на этой земле. Чтоб люди простили тебе.
      - Ну, это старо, так и недалеко до отступного. Набедокурил, накуролесил и расплатился. Чист ты, соколик, перед богом, как младенец. А хочешь, купи себе отступного на много лет вперед. Построй церквушку или пожертвуй в пользу бедных немного деньжат и все, откупился.
      - Нет, не так, Савелий Петрович. Это все суета, самообман, хотя и в них есть утешение. Главное, кровь твоя должна очиститься. Не должно в ней остаться тяжести греха. Легкой она должна стать и быстрой. Тогда и сны бывают яркими. Крепко спишь по ночам, не мучают кошмары. Я тут у нас в тюрьме за годы работы насмотрелся всякого. Но больше всего меня поражает то, как спят заключенные. Чем больше преступлений на совести, тем крепче спится ему. Это на воле ему житья не бывает, а тут, в тюрьме, кровь его остывает, нет больше у него страха.
      - Идиллия какая-то. Этак вы, Инокентий Федорович, всех убийц, насильников и грабителей простите.
      - И прощу, если он свой срок отсидел без дураков и раскаялся в содеянном. Да кто мы такие? Бог их простил и нам велел. Обидно, что людишки мелкие, в душе своей подленькие и гадкие, сами по уши в грехе утопли, но прощать не желают. Обижают почем зря, унижают, а потом удивляются, когда этот человек снова за старое берется.
      - Странно как-то, Иннокентий Федорович, получается. Вы, как я погляжу, честных людей обвиняете за то, что неласково встречают тех, кто из тюрьмы вышел. А что им, радоваться, что бандит на свободе?
      - Так отсидел он свое, получил наказание, что ему людьми определено было, чист он теперь перед ними.
      - Ну, это вы хватили, чист как младенец! Смешно право.
      - Да, чист. И наша с вами вина, если он после этого снова с пути собьется.
      - Ну, хорошо, это вы про тех, кто свое отсидел, а сколько таких, чья вина не была доказана или об их преступлениях никто не догадывался? Как с ними то быть? Грешили, жили в свое удовольствие, а померли в почете и уважении!
      - А вы видали, как они умирают? - неожиданно спросил доктор.
      - Кто?
      - Ну, эти, безнаказанные?
      - Нет.
      - А я видел!
      От неожиданности следователь остановился. Он повернулся лицом к Иннокентию Федоровичу, но ничего не спросил. Видно было, что он хочет о чем-то спросить, но вопроса произнесено не было.
      - Да, видел, - снова упрямо повторил доктор Мишин. - Да и вы о нем слышали. Года три назад. Дело Семы, Семена Губарина помните?
      - Из политических, что ли?
      - Да, кажется, так.
      - Срок он получил как политический,
      - Умер он на нарах.
      - Знаю, сам заключение о его смерти подписывал. По болезни какой-то, но не от туберкулеза, это я помню.
      - В мое дежурство преставился Сема, - продолжал Иннокентий Федорович. Один я был у его изголовья, когда он с ангелами увиделся.
      - Что это еще за ангелы? - удивился следователь.
      - Ну, которые по душу его пришли.
      Савелий Петрович перекрестился и снова уставился на доктора Мишина.
      - Ну и что?
      - Кричал он жутко. Каялся мне, как перед всем человечеством.
      - В чем каялся?
      - Да я не понял всего, но грех на нем был большой. С детства еще, как я понял. Кровь на нем была, не раскрытая. Мучила она его, умирать спокойно не давала. Не сумел он облегчить душу свою. Руки мне целовал, рыдал, а сказать так ничего толком и не сумел. Отнял речь у него бог перед смертью, только мычал как скотина. Так и умер не прощенным. Видать, много греха прятал в себе.
      - Но ведь умер он в тюрьме!
      - За другое он сидел. А кровь, что пролил зря, не остыла! Не дала ему успокоения. Ты не смотри, как люди живут, смотри, как умирают! Страшно умирать, если грех на душе.
      Савелий Петрович стоял ошарашенный.
      - А кто простит, коли не знает никто.
      - Сам-то он знает.
      - Кто сам, Бог?
      - Зачем Бог? Он и так все знает. Я об умирающем говорю. Кому, как не ему, знать свои грехи.
      - Знает, но кто признается?
      - Сам и признается, когда время наступит. Только поздно будет тогда.
      - Но такого никогда не будет! Нет человека, который бы сам, добровольно во всех своих грехах признался.
      Ничего не ответил на это Иннокентий Федорович, только посмотрел на Савелия Петровича долгим взглядом, попыхивая трубкой, которую любил держать во рту, медленно пуская струйку дыма из-под кончиков губ.
      Глава девятнадцатая.
      Последнее время Иннокентий Федорович плохо спал. На душе было неспокойно, что-то давило на грудь, он задыхался, часто ночью просыпался и пил воду, но чувство успокоения не наступало. Виной тому было состояние неуверенности в завтрашнем дне. События всколыхнувшее все общество, и расколовшее Российскую Империю, не прошло бесследно для его здоровья. Одна власть сменяла другую раньше, чем к нему успевали привыкнуть люди. Белые и красные, дашнаки и мусаватисты, и много других, которых он просто не запоминал, смешались на этом небольшом кусочке земли. Давно уже не было начальства во многих учреждениях, но исправно работали тюрьма и полицейское управление, считая, что без порядка не обойдется ни одна власть. Звонок телефона, недавно установленного в дежурном помещении городской тюрьмы, был в этот предрассветный час таким громким, что не воспользоваться этой причиной и не встать было бы ошибкой. Зато целый день теперь можно ходить с недовольным выражением лица и жаловаться всем на невыносимые условия быта и на всяких дармоедов, звонящих ни свет, ни заря и не дающих спать в то самое время, когда сон так сладок, даже в тюрьме.
      - Иннокентий Федорович, - раздалось в трубке, - это я, Савелий Петрович, произошло убийство. У меня тут гонец от старосты села Сеидли. Говорят, убили какого-то Садияра. Вы о нем ничего не слышали?
      - Садияра из Сеидли? Это же тот, у которого лет восем назад в Дилиджане сына убили? И жена его, тоже тогда с горя умерла, помните?
      - Так это тот самый?
      - Он. Один там такой Садияр-ага, второго нет.
      - Тогда ехать надо.
      - А кто убил-то известно?
      - Я ничего не знаю.
      - Ну, я тогда приберусь тут и к вам?
      - Нет, ты, Иннокентий Федорович, сразу в Сеидли скачи, осмотри все там на месте. Мне нужно о трупе узнать все. А сам я поеду с человеком старосты на место происшествия.
      - А где это произошло?
      - В Инджадара, недалеко от Шадлы.
      - Может, и я с вами?
      - Нет, ты лучше в село. Постарайся хорошенько осмотреть труп. Его уже забрали с места преступления. Гонец сказал, что уже везут. Черт бы побрал эти порядки! Никак не могу добиться, чтобы никто не прикасался к трупу до прибытия полиции и следователя. Вы уж, Иннокентий Федорович, постарайтесь. Мне нужно знать о нем все. Что ел, что пил, с кем встречался.
      - Выезжаю уже, Савелий Петрович, не извольте беспокоиться.
      - Ну и хорошо, батенька, а я, как только осмотрюсь на месте, сразу же к вам.
      ...
      На месте, где было совершено преступление, Савелий Петрович застал лишь испуганного полицейского. Это был щуплый, курносый молодой казак, с редкими, рыжими волосиками над верхней губой. Эти усики, отпущенные явно для пущей солидности, делали его еще более беззащитным и смешным. Савелий Петрович не стал выговаривать ему за то, что он позволил убрать труп (а что он мог сделать?), так как видел, как напуган казачок, вот-вот потеряет сознание. Он просто констатировал факты, тем самым облегчая казачку задачу.
      - Значит, здесь, говоришь, лежал убитый?
      - Так точно, - четко отрапортовал казачок, вытянув подбородок по направлению к тому месту, где был убит Садияр.
      Савелий Петрович улыбнулся, поняв, что юноша боится указать на это место рукой, считая это плохой приметой. Он вспомнил, как в детстве тоже боялся показывать указательным пальцем в сторону трупа. Один умник с соседней улицы, на несколько лет его старше, посвятил его в сию тайну, мертвец за палец живого за собой тянет. Но время все изменило, и сейчас он больше сторонился живых, нежели мертвых.
      - Что ж так истоптали все вокруг?
      - Виноват, господин следователь, но... не слушали они меня, совсем не слушали, - тихо добавил он.
      - А пустых гильз не находил?
      - Так издали стреляли же!
      - С чего ты это взял?
      - Дак я в станице вырос, с детства этому обучен. Тут я никак не ошибусь. Из винтовки стреляли и издали.
      - А откуда?
      - Не могу знать, господин следователь!
      - Вот если бы не тронули труп, могли бы определить.
      - Виноват, господин следователь! - искренне огорчился солдатик.
      Вскоре после того, как Савелий Петрович осмотрел с помощью молодого казака место, где лежал убитый Садияр-ага, он, осмотревшись вокруг, вдруг решительно двинулся направо, по направлению к кустарникам и зарослям сирени, что росли вдали. С удивлением смотрел солдатик на то, как уважаемый, степенный следователь, даже поговаривали, что он из дворян, ползает на коленях, подбирает что-то, долго рассматривает, а затем осторожно кладет в пакетики, которые вынимает из правого кармана кителя.
      - Ну, в общем-то все понятно, - наконец сказал он, вытирая пот со лба. - Стреляли отсюда, - и Савелий Петрович, ни к кому не обращаясь, как бы разговаривая сам с собой, указал на кусты ежевики, вокруг которых он только что ползал. - И он был не один. Интересно, кто же он? - продолжал он рассуждать.
      - Кто, ваше благородие? - спросил часовой.
      - Что? - Савелий Петрович с удивлением уставился на солдатика.
      - Вы сказали, он был не один, ваше благородие!
      - Ах да, да, конечно. Это я так. Спасибо, голубчик, - вдруг засмущался Савелий Петрович, поняв, что опять разговаривал вслух. Последнее время домашние стали замечать за ним эту странность, и это очень его смущало.
      ...
      - Так, говоришь, один он был ? - в который раз спрашивал Савелий Петрович одноногого Санны-киши, старого фаэтонщика, и как выяснилось, последнего, кто видел Садияр- агу живым.
      - Один, говорю вам, начальник-ага! Клянусь аллахом, один он был! сказал уже уставший повторять это Санны - киши и с мольбой в глазах посмотрел на следователя.
      Он в душе не раз уже проклинал себя, что проговорился о том, что вчера на рассвете, возвращаясь к себе домой в Вейсали из Газаха, где высадив удачно подвернувшихся клиентов из Гянджи, он на повороте, уже огибая скалистый склон Гейазли в долину, что простиралась вплоть до самого Сеидли, чуть не столкнулся с лошадью Садияр-аги, мчавшейся во весь дух. Санны-киши успел только натянуть вожжи, что немного сдвинуло влево повозку, открывая небольшое пространство, достаточное для проезда одного всадника, чем незамедлительно и воспользовался Садияр-ага, уверенно направив свою лошадь вправо, и, не сбавляя скорости, умчался прочь. Все это произошло так быстро, что Санны-киши не успел даже испугаться, а когда до него дошло, что он едва избежал столкновения с непредсказуемыми последствиями, Садияр-аги уже не было, даже топота копыт его лошади не было слышно.
      - Его кто-то преследовал?
      - Не видел я никого, клянусь богом, господин начальник.
      - А в том, что это был Садияр- ага, вы уверены?
      - Ну, насчет этого ошибки быть не может, Да и коня его ни с чьим не спутаешь, знатный дильбоз, один такой на всю округу.
      - А куда спешил, значит, не знаешь?
      - Богом прошу, господин начальник, не мучай меня. Что знал, что видел все сказал. Больше я ничего не знаю.
      Доктор Мишин так же не узнал ничего нового. Все, кто видел или что-то слышал в последние дни про Садияр-агу, добавить что-либо к уже сказанному не могли. Савелий Петрович так и не узнал, кто был второй, ехавший с покойным Садияром и умчавшийся прочь, оставив его истекающим кровью на земле. В том, что стрелял не он, Савелий Петрович теперь был уверен полностью, все говорило о том, что стреляли издалека, но это не означало, что этот второй не мог быть организатором этого хладнокровного убийства. Почему он скрылся, если это не так? И кто стрелял? А главное, где мотив преступления? Вопросы эти будоражили ум, не давали покоя Савелию Петровичу до тех пор, пока, спустя год, кровавые годы гражданской войны не перечеркнули не только все годы его службы, но и саму его жизнь, вынудив покинуть страну.
      Глава двадцатая.
      Солнце садилось, когда в Сеидли все замолкло в ожидании. Все настороженно и в то же время с удивлением смотрели на большую группу всадников, молча приближающихся к мосту через Архачай, откуда утром пришла в село горькая весть о гибели Садияр-аги. Гулко отдавался на деревянном настиле моста цокот копыт, когда всадники, пересекая его, стали приближаться к дому покойного. Еще издали многие узнали Гара Башира, всадника, ехавшего впереди всех на вороном коне в белой бурке и высокой папахе, и именно это обстоятельство поразило их больше всего. Никто не ожидал увидеть его здесь, хотя мысль о нем промелькнула в уме каждого, кто думал об этом преступлении. Это было первое, что могло прийти на ум. С ним ехали все самые именитые люди соседнего села. Приезд их можно было понять, ведь Айша, жена Садияра, родом из Вейсали, была дочерью Фейзулла-киши. Впервые за многие годы, с тех пор, как исчезла Айша, Фейзулла-киши переступал порог дома своей дочери. Хмурым он въехал во двор своего, ныне покойного, зятя, с которым ни разу ему не пришлось обмолвиться ни словом. Он так и не зарезал, как мечтал, барана по случаю приезда своего зятя и не пригласил к себе домой друзей на званный обед в его честь. Он крепился всячески, но дрогнуло отцовское сердце при виде дочери.
      Айша и в горе была прекрасна, никакое траурное одеяние не в силах было скрыть ее красоты. Она шагнула к отцу, и как всегда это делала в детстве, повисла у него на плече, уткнувшись в левый рукав. А когда Фейзулла-киши дотронулся до ее головы и слегка погладил ее, слезы хлынули из ее глаз, а дальше и Фейзулла-киши уже громко, в голос зарыдал.
      ...
      Гара Башир спешился медленно, как и подобает в таком месте. Так же не спеша он начал подходить к дверям дома Садияра, на порог которого вышла старая Сугра с распушенными волосами и лицом, исцарапанным в кровь. Остановился Гара Башир в нескольких метрах от матери Садияра, опустил голову, предварительно стащив с головы папаху, а затем вдруг опустился на колени перед Сугрой.
      - Мать, позволь мне и моим людям проститься с твоим сыном. Да примет бог его душу. Да будет пухом ему земля. Клянусь могилой отца, давшего мне жизнь, нет на мне и на моих людях его крови. Ищите врагов в другом месте.
      Вздох облегчения слетел со многих губ одновременно и эхом отозвался в их сердцах. Бросились молодые мужчины к гостям, помогая им спешиться. Опустив головы, они принимали их слова утешения и, проводив внутрь шатра, усаживали на самые почетные места, хотя какие почетные места могут быть в доме покойного. Ни на одном из них не было оружия, кроме небольших кинжалов, висевших в ножнах их ремней.
      Молча подошла Сугра-ханум к стоявшему перед ней на коленях мужчине, трясущимися руками обняла его за голову и поцеловала.
      - Вставай, Гара Башир. Мой сын всегда тебя уважал. А он не ошибался. Кроме Садияра не было у меня больше детей. Не было брата у сына моего, и нет других мужчин в доме. Но если искренна печаль твоя, будь старшим здесь. Похорони моего Садияра как брата родного, как полагается по обычаям. Но заклинаю тебя землей, что закроют глаза моего сына, обещай мне, что найдешь ты убийцу сына моего и покараешь его.
      Волосы зашевелились на голове Гара Башира от этих слов, двумя руками взял он тяжелые, узловатые, теплые ладони старой женщины и прильнул к ним губами.
      - Клянусь, мать, что горе твое будет отныне моим. И не будет в Вейсали дома, где не справят поминки по моему брату Садияру. А смерть его - отныне моя забота, клянусь, что не будет мне успокоения ни на этом, ни на том свете, пока не найду я убийцу и не застрелю его своими руками.
      За то время, пока повозка с телом покойного впервые въехала во двор Садияр-аги, а затем во второй раз привезла его, но уже из мечети после омовения, люди как- то уже стали свыкаться с утратой, но слова Гара Башира снова разбередили душу каждого, кто стал свидетелем этой сцены.
      ...
      Доктор Мишин все это время стоял справа у входа в шатер рядом с Савелием Петровичем, внимательно прислушивавшимся к каждому слову. Язык за годы работы здесь он кое- как выучил, точнее, улавливал общий смысл, но многие слова часто угадывал интуитивно. Говорил он медленно, тщательно подбирая слова, стараясь точнее передать свою мысль. И хотя того, что происходило у него перед глазами, он до конца не понял, одно он уяснил для себя точно - руки Гара Башира в смерти Садияра нет. А это означало, что у следствия не оставалось никакой версии случившегося. Связать смерть Садияра с трагедией, случившейся с его семьей в Дилиджане много лет назад, так же не удавалось. Это была первое, что пришло ему на ум еще в Казахе, как только он узнал, кто убитый. Савелий Петрович сразу же связался с полицейским участком в Дилиджане и попросил телеграфировать ему о любом происшествии, которое случилось там за эти двое суток. И час назад, гонец из управления принес ему депешу, в которой сообщалось, что за последние двое суток в Дилиджане и в округе была украдена коза, злоумышленник, а им оказался сосед потерпевшего, задержан по горячим следам, а также зафиксировано несколько случаев продажи на базаре битой птицы без уплаты положенной пошлины. Больше ничего. А на запрос, видел ли кто в эти дни в Дилиджане приезжего из Казаха, описание которого имелось в полицейском управлении со дня трагедии восьмилетней давности, также пришел отрицательный ответ. Никто не слышал ничего о возвращении Садияр-аги, которого здесь хорошо знали и даже побаивались, чувствуя вину перед этим человеком.
      Вина эта была вечно ноющей, кровоточащей раной, незатухающим пламенем вражды, как это всегда бывает при этнических и межнациональных столкновениях, когда пострадавшая сторона видит, отныне, во всех представителях другого народа отныне своих главных, хотя и не единственных врагов, а виновники, чувствуют постоянный страх перед ожидаемым или даже воображаемым возмездием, которое, как они в этом уверены, обязательно наступит. И часто ожидаемое вскоре становится явью, и они, отныне уже не победители, а жертвы, принимают это скорее с благодарностью, чем с ненавистью, так как это позволяет им в очередной раз предстать перед всем миром в робе обездоленных и гонимых.
      ...
      Садияр-агу похоронили на следующий день. Со всей округи в Сеидли ехали повозки, упряжки, кареты, фаэтоны, пролетки с людьми. Шли люди, кто на коне, а кто пешим, чтобы в последний раз поклониться праху этого человека, мужественного, гордого и самостоятельного, который умел находить для каждого из них нужное слово, мог говорить правду, мог накормить голодного. Старая Сугра ханум с Айшой до самых похорон, больше не выходили к людям, ни на миг не покидая завернутое в богато вышитыми покрывалами тело Садияра, лежавшего на ковре в большой комнате, с повернутой к Мекке головой.
      Это при жизни каждый мусульманин бредет, куда вздумается, и думает, что волен он в своем выборе, но лишь в смерти, если предположить, что у него остается способность мыслить, он постигает простую истину - все мы осколки большого исламского взрыва с эпицентром в Мекке, и наступит день - судный день, когда пророк наш возвестит всем способным услышать его глас о своем приходе. И восстанут все праведные мусульмане из могил и посмотрят вперед, и первое, что увидят они, будут огни славного, священного города, лицом к которому поворачиваются они, уходя в мир иной.
      Все заботы по организации похорон взял на себя Гара Башир. Не помнили Сеидли такого количества гостей, но ни один из приезжих не остался без внимания, каждому нашлись здесь слова благодарности за проявленное уважение к памяти покойного. Старый Молла Самандар, которого, поддерживая за трясущиеся руки, подвели к трупу, вдруг заплакал, некрасиво открывая свой беззубый рот. От него, как от старейшины, требовалось только начать заупокойную молитву, все остальное за него сделают более молодые священнослужители. Но молла Самандар долго не успокаивался, и постепенно замолкли все в ожидании. И в этой тишине, на удивление многих собравшихся у изголовья покойного, вдруг, неожиданно для всех раздался удивительно молодой, сильный, крепкий и ясный голос молла Самандара, с особой любовью и трепетом громко и ясно пропевшего первую суру Корана. И когда последняя нота еще звенела в воздухе, Айша тихо, но внятно прошептала - "Аминь".
      "Аминь", - подхватили все хором, и сразу несколько молодых голосов наперебой стали читать на память необходимые в этих случаях слова молитвы. И только старый Молла Самандар, неожиданно даже для себя так чисто пропевший свою лебединую песню, теперь отрешенно сидел на предложенном ему стуле в комнате покойного.
      Глава двадцать первая.
      Прошло две недели после похорон, и Фейзулла- киши, все эти дни живший в доме своей дочери, решился поговорить с ней. Точнее, он попросил свою жену Яшма-ханум узнать о дальнейших планах Айши. Но даже легкий намек на возможное возвращение ее в отцовский дом привел в негодование Айшу.
      - Я не закрою дверь дома Садияра, ана. И не одна я в этом доме. Сугра-ханум еще не умерла. А пока она жива, я не свободна в выборе. В доме есть старший.
      - Спасибо, доченька, - опустил голову в смущении Фейзулла-киши. Прости меня, не подумали мы с матерью твоей, сказав это. Конечно же, ты права. Но знай, ты не одна. Все Вейсали ждет тебя. В каждом доме там ты найдешь тепло и заботу.
      - Спасибо, отец.
      Голос Айши звучал приглушенно, с хрипотцой, слезы душили ее, но показать свою слабость перед родителями она не хотела.
      - Что мы можем сделать для тебя? - спросила Яшма ханум, подойдя к Айше и нежно обняв ее за хрупкие плечи.
      Айша подняла голову, посмотрела в ярко-зеленные, полные слез глаза матери и тихо покачала головой.
      - Спасибо за то, что приехали. Я, наверное, не очень хорошая дочь.
      - Ты ангел, доченька, не говори так, не разрывай моего сердца, - уже не стесняясь, плакал Фейзулла - киши, подойдя к Айше.
      - Так ты прощаешь меня?
      - Разве я когда- либо осуждал тебя?
      - Ни разу?
      - Никогда!
      - Даже когда я не вернулась в село и не захотела видеться с матерью?
      - Я понял, что у тебя были на то причины.
      - А теперь ты не хочешь спросить, почему?
      - Если надо, ты сама расскажешь.
      - Тогда никогда не спрашивай меня об этом.
      - Как хочешь, доченька.
      Потом, после долгого молчания, за время которого Яшма - ханум успела выйти, налить и принести каждому на подносе свежезаваренный чай с колотым сахаром и нарезанным лимоном, они продолжили разговор.
      - Доченька, - нарушил наконец молчание Фейзула-киши, - извини, если причиню тебе боль, но я для себя хотел бы выяснить. Что за человек был Садияр?
      - Он был моим мужем, отец. Мужем, которого выбрала я сама. Это был мой выбор.
      - Дочь у тебя, Лейлиджан, слава богу, красавица, - поменяла тему разговора мудрая Яшма - ханум.
      - Она мне сегодня сама халву принесла в комнату, - как будто вспомнив что-то веселое, радостно сказал Фейзула киши, - пришла и говорит, вставай, баба, чаю попей, а потом пойдем в сад, я одна боюсь. Гуси там ходят сердитые. Кусаются. "Какие гуси, - говорю, - муха тебя отныне не тронет". Как она смеялась, как она смеялась.
      Впервые за эти дни все засмеялись. Впервые между Айшой и ее родителями растаял лед недоверия и страха.
      Вечером того же дня Айша спустилась в комнату на первом этаже, где была приготовлена постель для ее родителей. Наверх, в основные жилые комнаты дома Садияра, где теперь жила и Сугра ханум, они подняться категорически отказались. Впервые со времени постройки дома, проведя здесь ночь у изголовья своего покойного сына, Сугра ханум уже на следующую после похорон ночь велела постелить ей в этой же комнате, и теперь почти не выходила оттуда, как бы охраняя покой духа своего Садияра. Здесь она часто беседовала с ним, советовалась по разным хозяйственным вопросам. Ей казалось, что она материнским чутьем угадывала его желания, чтобы в соответствии с ними отдавать распоряжения.
      - Заходи доченька, что-нибудь случилось? - спросила ее обеспокоенная Яшма-ханум, наспех накинув на плечи шаль.
      - Извините, вы еще не спите?
      - Нет, доченька, что-нибудь надо?
      - Ана, я хотела бы попросить... - Айша остановилась в нерешительности.
      - Все что хочешь, доченька, жизнь моя, проси, что хочешь?
      - Я о Лейли хотела бы поговорить.
      - Что с ней? Заболела, нездоровится ей?
      - Нет, нет, все в порядке. Жива - здорова, слава богу.
      - Слава богу.
      - Я о другом.
      - Говори доченька, не томи душу.
      - Я хотела бы, что бы Лейли росла у вас.
      - Ты отдаешь ее нам?
      - Но вы же не чужие ей.
      - Доченька...
      - И отец ее очень полюбил, наверное, согласится.
      - Доченька, о чем ты просишь! Это мы на коленях тебя об этом просить хотели. Ты угадала наши мысли. Отец согласится? О чем ты говоришь, доченька! Да у него крылья вырастут, когда об этом услышит. Ты знаешь, где он сейчас?
      - Да, кстати, а где отец? - удивленно, словно очнувшись, спросила Айша.
      - Как где? Там, где он все свободное время проводит теперь, в комнате у Лейли. Пока не расскажет ей все сказки, не поцелует, не уложит спать, не возвращается.
      - Значит, Лейли привязалась к отцу?
      - Ее не знаю, а Фейзула на старости лет с ума сошел. Целый день только о ней и говорит. Помолодел даже рядом с внучкой, - с улыбкой сказала Яшма-ханум. Предложение дочери хоть и было неожиданным, но оно тронуло ее, и она больше не скрывала слез.
      - А как же ты, доченька?
      - За меня не беспокойся, ана. Главное, чтобы Лейли было хорошо.
      - Но как ей будет без тебя?
      - Она должна расти в другом доме.
      - А чем этот дом плох, доченька?
      - В этом доме поселилась печаль. И Садияр, я знаю, не хотел бы, чтобы дочь его росла в печали. Вы не дадите ей скучать, я знаю. Она будет счастлива с вами. А я часто буду видеться с ней. Пусть будет так, я так решила. Нельзя маленькой девочке жить с двумя вдовами.
      Удивленно смотрела Яшма ханум на свою дочь. Сколько силы, мужества, отваги было в ее словах. Насколько старше и мудрее теперь выглядела она перед своей матерью. Как быстро поменялись они местами, и покорно слушалась теперь Яшма свою дочь, во всем повинуясь ей.
      Еще через неделю, после долгих уговоров, Лейли, которая вначале ни в какую не соглашалась уезжать из родного дома, хотя перспектива жить с добрыми бабушкой и особенно дедушкой, была заманчивой, наконец согласилась. Все в доме покойного Садияра вышли на порог, чтобы проводить маленькую хозяйку. Она сидела в красивом, черном, отделанном кожей фаэтоне рядом с бабушкой Яшмой, крепко держащей ее за руку. Фаэтон этот специально пригнали по указанию Гара Башира из Казаха. Принадлежал он директору семинарии, недавно открытой здесь на базе переведенного из Гори азербайджанского отделения учительской семинарии. С Гара Баширом они были знакомы недавно, но уважали друг друга, и когда к директору пришел человек и передал его просьбу, он без лишних вопросов велел кучеру заложить фаэтон, поехать с этим человеком и выполнять все распоряжения Гара Башира в течении всего времени, которое ему понадобится.
      Роль Гара Башира и в этом деле была неоценима. Долгие колебания Лейли были напрочь сметены, когда Башир-ами сказал ей, что кто-то привез и оставил в доме дедушки Фейзи, так Лейли называла дедушку, красивую козочку для нее и теперь она там блеет и ждет свою хозяйку.
      " Не кто-то, а папа, конечно, он, - подумала Лейли, - Он обещал мне еще осенью". Но вслух она ничего не сказала, чтобы не сглазить, как учил ее этому отец.
      Гара Башир тоже времени зря не терял. С вечера, когда стало известно, что Лейли согласилась поехать жить в Вейсали, он отправил туда человека с наказом собрать во дворе Фейзулла-киши всех ягнят, козлят, телочек и жеребят со всей деревне. Лейли сама выберет свой подарок.
      Старой Сугре ханум об отъезде внучки сказала Айша. Она просила не отказывать ей в этом, так будет лучше для девочки. Сугра слушала невестку молча, с закрытыми глазами, только четки, которые перебирали ее пальцы, указывали, что она не спит и все слышит. Ни слова не сказала она в ответ, только опустила голову, и Айша так и не поняла, согласилась она или нет.
      Все уже было готово к отъезду, когда вдруг Лейли радостно крикнула:
      - Сугра-нане, - и прыгнула вниз с фаэтона, да так проворно, что никто не успел ее подхватить. Еще мгновение и она очутилась на пороге большого дома, в распахнутых дверях которого стояла мать Садияра, и обняла бабушку за ноги.
      Крепко обнялись они. Что говорили они друг - другу, о чем шептались, смеялись чему, не узнал никто. Потом Сугра-ханум вынула из-за пояса большой, тяжелый, резной ключ на шелковой ленточке и повесила его на шею Лейли.
      - Где бы ты ни была, радость моя, всегда знай, что здесь твой дом. Это дом твоего отца. Не забывай его. Вернись и разожги его потухший костер. А теперь иди.
      И видя, что внучка чуть не плачет и крепко держится за ее подол, она улыбнулась.
      - Иди, свет моих очей, так надо. Там тебе будет хорошо. Все правильно. Только не забывай имени отца своего. Помни моего Садияра. И ключ дома своего не потеряй.
      С отъездом Лейли двор как-то сразу опустел. Уже скрылись вдали последние всадники из людей Гара Башира, которым поручено было сопровождать маленькую Лейли до самого дома Фейзуллы в Вейсали, а старая Сугра все еще стояла на дороге с пустой чашей в руках и смотрела вдаль.
      Вода, которую она вылила вслед своей внучке, широкой полосой легла вдоль колеи, оставленной фаэтоном на земле. Пусть дорога ее будет такой же широкой и легкой, чистой и прозрачной, думала она. К ней тихо подошла Айша. Она обняла старую женщину и поцеловала ее в седые волосы. И еще долго так стояли на дороге две любимые женщины Садияра.
      Глава двадцать вторая.
      Всегда есть правые, но не всегда их "правда" - справедлива. Иногда побеждает погибший. И умирает он легко, уверенный в своей правоте. И смерть его становится приговором победителю. С этим грузом "победы" ему отныне жить, и нет ему отныне успокоения.
      Левон Саркисян жил с таким грузом уже много лет, проклиная тот день, когда он задумал набег на кочевье Садияра - ага. Долго скитался он после этого по свету, пока снова не вернулся в Дилиджан, в надежде, что все забылось, кануло в Лету. Чужой он был отныне всем, люди при виде его отворачивались, многие просто не узнавали его, а из тех, с кем ему приходилось встречаться раньше, уцелели не многие. Кто переехал, а кого сгубило тяжелое лихолетье гражданской войны, и последующих после него лет. Но страшней всего было отчуждение, испытываемое им дома, от своих близких жены и детей, выросших фактически без отца. Они со страхом смотрели на него, когда он проходил мимо них через зал в маленькую комнатку, с одинокой кроватью, покрытой тонкой периной, набитой грубой, нехорошо вымытой шерстью, отчего в комнате стоял устойчивый запах овчины. То же отчуждение, было и в глазах жены Сусанны, некогда красивой женщины, родившей ему еще в Турции, до переезда в Дилиджан, двух детей, сына и дочь, третья дочь родилась уже здесь.
      Вот уже месяц как он лежал больным, харкая кровью, с приближением холодов старые раны давали о себе знать, но ни разу не поговорил он по душам со своей Сусанджан, как бывало он ее раньше называл. Ни разу не переступила она порог его комнаты. Так и жили они, три женщины на своей половине и он, в душной одинокой клетке. Сына Гургена он не видел с того дня, как был убит Садияр-ага и он, Левон, раненый, скрылся за Араксом в Персии, благо армян везде хватает. Несколько раз спрашивал он о нем, но так толком ничего и не понял, где он, чем занимается. Только раз, Сусанна сказала, глядя ему прямо в глаза, что в ту ночь она потеряла и мужа и сына.
      ...Да и что могла сказать Сусанна мужу своему? Что в один из холодных январских дней 1920 года приехал вечером к ней Гурген, вместе с двумя бородачами, вдвое старше его по возрасту, которых, как огня, он боялся. Что ели они в этом доме и пили, похотливо глядя на нее, и улыбались недобро. А ночью, когда Гурген спал как убитый, вдребезги пьяный, зашли они к ней, на ее половину, где она спала с девочками. И сказал старший из них, что если откажет она, изнасилуют дочь ее Айкануш, и замолкла тогда Сусанна. Все испытала в эту ночь Сусанна, о чем и не догадывалась, что такое возможно, за долгую жизнь с Левоном...
      Холодным ветром повеяло на Левона от этих слов, пробрало его всего и, больше не мог он согреться, даже прикрываясь тяжелыми одеялами. Вот и сейчас он лежал, и дрожь пробирала его, хотя жарко было натоплено в доме.
      В доме он был один, жена с дочерьми еще с вечера уехали в гости в соседнее селение, к своей сестре, и собирались остаться там на ночь. Когда залаял дворовый пес, а затем заскулил от боли, словно пинком отброшенный в сторону, Левон только приподнялся с постели и выпученными от страха глазами уставился на дверь. Нижняя челюсть его безостановочно дрожала. Скрипнула входная дверь, тяжелые шаги прошли через зал, и подошли к его комнате. Когда в проеме двери Левон увидел темный силуэт мужчины с винтовкой в правой руке, и хотя дуло ее смотрело не на него, а вниз, Левон перестал дрожать, ожидание его закончилось. Смерть пришла за ним!...
      ...
      Во второй раз в своей жизни смотрел Левон в глаза смерти, но на этот раз не мог больше шевельнуться. Первый раз это случилось лет пять назад, весной 1919 года, когда он, будучи уверенный, что все о нем забыли в этой неразберихе, что было в стране, перебрался через границу в надежде повидаться с семьей. Еще в Персии, где он провел почти восемь лет, изредка, как вор, тайно приезжая в дом, он слышал о смерти всех, кто участвовал вместе с ним в том злополучном набеге, будь он трижды проклят. И смерть их, была не только нелепой, но и странной. Да и как не удивиться, если друг его детства Самвел, высокий молодой человек, ростом почти в два метра, тонет в речушке, где самое глубокое место ему едва доходила по грудь. Или, Вазген, внезапно упавший в колодец и переломавший себе хребет. Но больше всего поразила его смерть двоюродного брата Карапета Саркисяна, веселого, жизнерадостного юноши, влюбленного в жизнь, вино и женщин. Карапета нашли в сарае, мертвым, с простреленной головой и выпученными от страха глазами. Большой палец его разутой правой ноги торчал надетым на курок, валявшейся рядом с телом охотничьей винтовки, с восьмью насечками, в память об убитых им волков. Следователи признали это самоубийством, хотя верилось в это с трудом. Глаза его так и не закрылись и, чтобы не хоронить его в таком виде, их просто зашили. Но когда, перед тем, как заколотить крышку гроба и опустить тело в могилу, к нему в последний раз подошли проститься родные, левое веко его не выдержав напряжения, внезапно дернулось, и криво разорвавшись, уставилось прямо выпученным глазом в лицо его супруги Карины, тут же потерявшей сознание. Зрелище было столь ужасное, что родственники его быстро заколотили крышку и торопливо, не соблюдая никаких правил и традиций, опустили гроб в могилу. Монах, забыв про заупокойную молитву, в страхе крестился раз за разом, дрожа всем телом, - "Господи, прости и спаси".
      Карину откачивали долго. Но страх вселился отныне в ее сердце, и не могла она больше смотреть в глаза людям. И кричала она в истерике, если видела устремленные на нее чьи-то глаза. Так и жила затворницей, громко разговаривая сама с собой.
      В тот день, он поздно вернулся, целый день ходил по знакомым, пытаясь разузнать обстоятельства этих загадочных смертей. Дети, за исключением маленькой дочери, еще не спали, ждали его. Он проголодался и пьянящий запах свежеиспеченного хлеба, выложенного на столе в прихожей, чтоб остыть, кружил голову. Сусанна положила в большую миску хорошо отваренные куски дымящегося мяса, обильно залила его горячим душистым отваром и поставила перед ним. Дети сидели вокруг и с любовью смотрели ему в глаза. За эти три года, что он отсутствовал, они успели соскучиться по нему, и не ложились спать, не дождавшись его. Левон отломил большой кусок хлеба, обмакнул в дымящейся жидкости и только поднес его ко рту, когда дверь за его спиной распахнулась. По тому, как побледнела Сусанна, и округлились от страха глаза сына, он все понял. Спиной он чувствовал тяжелый взгляд Садияр-аги, и холод пронзил его. Задрожал он и выпал из рук его хлеб, прямо в стоявшую перед ним миску. Горячие брызги попали ему на руки и лицо, но ничего не почувствовал Левон, холод сковал его изнутри. И в тишине, что царила вокруг, он услышал не громкий голос Садияр-аги.
      - Не помешал? - спросил он на тюркском языке.
      Левон молчал.
      - Ты знаешь меня?
      Левон снова промолчал.
      - Знаешь или нет? - настоятельно спросил голос.
      На этот раз Левон слегка кивнул головой. Тюркский он знал даже лучше чем армянский.
      - Вижу, что узнал. Ждал, наверное? Ну, вот я и пришел. Тут поговорим или выйдем?
      Левон не шелохнулся.
      - Вставай, подонок, выходи. Хватит прятаться за спинами женщин и детей. Пришло время расплаты.
      Левон услышал, как за его спиной взвели курки, и покрылся он холодным потом. И тут заплакала средняя дочь Левона, десятилетняя Айкануш. Заплакала, как плачут дети, громко и с горькой обидой, положив обе руки на стол и опустив на них голову. Левон хотел встать, но не слушались его ноги. Тут же рядом со столом он рухнул перед ногами Садияр -аги. Так и лежал он, уткнувшись лицом вниз у его ног. Слезы, душившие Левона, наконец, прорвались наружу и теперь тяжелыми каплями падали на пол, а он, Левон, независимо от себя, скуля как щенок, целовал его пыльные сапоги.
      - Прости меня, Ага, прости. Ради детей моих прости. Не оставляй их сиротами. Прости.
      - А меня, почему ты оставил сиротой?
      - Грех на мне. Но это не я, это Хяста-Ашот. Он во всем виноват.
      - Хоть сейчас будь мужчиной. Не сваливай все на мертвого. Признайся, что ты организовал этот набег.
      - Нет, не я, клянусь богом, это не я.
      - Скот мой тебе нужен был? Пришел бы ко мне. Кому я отказывал? Разве мало ваших, кормилось с рук моих? Мало все вам. Воровство в крови у вас.
      - Это не я, - рыдал, ползая в ногах Левон, на глазах сына своего. Ужас и страх сковали тело Гургена, он даже не шелохнулся, продолжая сидеть за столом.
      - Бог тебе судья, подонок. Ты, не ты, не знаю. Но тебя назвали старшим все трое твоих друзей в своем последнем слове.
      Волосы зашевелились на голове Левона от этих слов. Сползла вниз стоявшая у стены Сусанна, на миг потеряв сознание. И только сидя на полу, она, казалось, очнулась и сбросила с себя оцепенение.
      - Рабом твоим буду, Ага, не убивай моего мужа, - заголосила она и тоже поползла к ногам Садияра. - Я и мои дети, Ага, падут твоей жертвой, прости его, не убивай.
      Брезгливо поморщился Садияр-ага, он уже понял, что напрасно он затеял все это здесь, надо было дождаться его где-нибудь в другом месте.
      Хотелось ему сделать Левону больно, так же больно, как ныла его рана в свое время. На глазах детей его он хотел пристрелить змею, но не рассчитал силы свои Садияр. С каждым мгновением все тяжелее становилось ему нажать на курок винтовки приставленного к дрожащей, плоской, словно топором отрубленной, голове Левона.
      И в это мгновение проснулась младшая дочь Левона. Она родилась два года назад и теперь, тихо слезла с высокой тахты, где всегда спала вместе с сестрой и полусонная подошла к дверям в большую комнату. Не понимая, что делают мать и отец на полу перед большим, в черной, покрытой пылью бурке чужим мужчиной.
      - Мама, я боюсь одна, - сказала она тихо и посмотрела в лицо чужого человека.
      И тогда Садияр -ага, нет, не простил, такое не прощается, просто отпустил Левона. Плюнул и отпустил.
      - Куда хочешь уезжай, но чтоб я о тебе больше никогда не слышал. Ты меня понял?
      - Да, да. Меня больше не услышишь. Уеду, сегодня, сейчас. Ага, вот сейчас, - бормотал Левон, ползая на коленях и глотая слезы, ошалев от радости. Не веря, что остается жить.
      - Детям твоим тебя возвращаю, подонок.
      - Да, Ага, да.
      Как ушел Садияр-ага Левон не помнил. Он еще полз по полу, вместе с женой своей, когда дверь захлопнулась и воцарилась тишина. Только теперь Левон осознал, насколько смерть его была близка, она коснулась его своим крылом, обожгла своим дыханием, свела ему все мышцы и, улетела прочь.
      И страх этот отпускал его. Отпускал страшно, с позором и зловонием. Садияр-аги уже давно не было в доме, а Левон продолжал еще идти под себя и ничего не мог с этим поделать, тело не слушалось его. И заплакал он снова вместе с женой своей, красавицей Сусанной, и сын его Гурген, тоже заплакал от обиды, отвернувшись к стене, чтобы не видеть позора отца своего.
      А потом Левон стал смеяться, вначале тихо, так тихо, что не понятно было, плач это или смех, затем все сильнее и сильнее, пока, наконец, не перешел он на раскатистый хохот. Так громко Левон никогда не смеялся. Во всяком случае, на памяти Сусанны это было впервые. Он смеялся, метясь по полу, ударяя обоими ладонями себя по лицу, словно пытаясь разбудить себя.
      Айкануш больше не плакала. Она стояла теперь у двери, обняв свою младшую сестру, которая теперь плакала, уткнувшись головой ей в грудь. Со страхом и ужасом смотрели они на безумство отца своего.
      Смех его прервался так же внезапно, как и начался. Некоторое время Левон лежал с закрытыми глазами, только высоко поднимающаяся грудь его указывала, что он не спит. Наконец он открыл глаза и помутневшими глазами обвел комнату. Все плыло перед его глазами, стены, мебель, плачущие дети, а это кто? Неужели это Сусанна, жена его. Как изменилась она за это время. Как глубоко запали внутрь глаза. Почему же дети плачут? Ведь я не умер. А может, умер? Левон слабо пошевелил пальцами рук, затем ног. Слава богу, нигде не болит, кажется, все нормально. Постепенно он стал осознавать суть произошедшего, и кровью налились глаза его. Тяжело он поднялся, и смешно семеня ногами, путаясь в шароварах, проследовал в малую комнату за занавесками. Когда через некоторое время Левон Саркисян вышел оттуда, полностью переодевшись, это был уже другой человек. Ни на кого не глядя, он прямо прошел к стене, где висела винтовка, и стал перезаряжать ее. Щелкнув затвором и сняв с предохранителя, Левон двинулся к выходу. Но на полдороги он остановился и, посмотрев на сына, произнес:
      - Ты со мной, Гурген?
      Гурген, казалось, только и ждал этой команды, стремглав он бросился к дверям, нашел свою обувь и стал обуваться, крепко завязывая узел на щиколотках. Только теперь очнулась Сусанна, с воплем бросилась она в ноги Левона.
      - Нет, Левон-джан , нет. Ты не пойдешь за Агой, он же тебя не тронул!
      - Уйди прочь, женщина. Из нас двоих одному не жить.
      - Не пущу, Левон. Убить хочешь кого, чтоб остыть, убей меня. Ты уже один раз его убил.
      - Когда? - опешил Левон, но потом, поняв, что хотела сказать его жена, в сердцах плюнул, - Дура!
      - Да, пусть я буду дурой, ругай, бей меня, но не уходи, умоляю, не ходи за ним. Бог простит тебя, я знаю, ты хороший, ты ведь не хотел смерти его семье. - Обняла его ноги Сусанна.
      - Да я себе простить не могу, что повернул коней тогда назад. Не перебил всех. Не напился крови их досыта, - прошипел вдруг Левон, пригнувшись к Сусанне и глядя прямо ей в глаза. Сколько же яда, ненависти было в этих глазах. Отшатнулась от него Сусанна и упала отброшенная им в сторону. С последней надеждой посмотрела она на сына своего. Но Гурген, даже не повернулся в ее сторону, он стоял ссутулясь, вобрав голову в плечи, боясь, встретиться взглядом с матерью.
      - Сынок, не ходи. Не бери грех на душу. Беги от этой крови. Молод ты, не иди, - умоляла она.
      Но не слушал мать свою Гурген. Почти бегом бросился он в открытую настежь дверь и растворился в ночи.
      Глава двадцать третья.
      Луна, заливавшая все вокруг ровным серебристым светом, уже довольно высоко стояла в небе. Ейваз, сидя на лошади почти у самых ворот Левона Саркисяна держал под уздцы коня Садияра, который, пол часа еще не прошло, как ушел в дом. Но для Эйваза, это была целая вечность. Он устал уже ждать, когда дверь внезапно растворилась и Садияр-ага быстрыми шагами приблизился к своей лошади, забросил поводья, что передал ему Эйваз и легко вскочив, с места, бросил коня в галоп. На секунду, повернув голову к Эйвазу, он только и успел крикнуть:
      - Пошли отсюда.
      - Ты убил его? Почему я не слышал выстрела?
      - Я не выстрелил.
      - Ты убил его?
      - Нет.
      - Ты не убил Левона?
      - Нет.
      - Почему?
      - Не смог.
      - Не понимаю.
      - Не смог я его убить при детях.
      - Он убийца твоего сына, Садияр!
      - Молчи, Эйваз. Мне и так плохо.
      - Дай, я его застрелю, - крикнул Эйваз и уже хотел повернуть свою лошадь, но Садияр -ага остановил его.
      - Нет, Эйваз, мы не вернемся. При детях нельзя убивать отца. Аллах не простит нам этого.
      - А Аллах позволяет убивать безнаказанно детей, женщин.
      - Аллах сам его накажет.
      - Ты должен был убить его.
      - Не смог я, Эйваз, пойми меня.
      Некоторое время молча скакали они. Дорога, временами извилистая, скользкая, после недавно прошедшего дождя, была им хорошо знакома. При выезде, у самой дороги, стояла небольшая чайная. Она еще была открыта. Перед ней спешился Садияр и, ничего не говоря Эйвазу, не приглашая его, вошел внутрь. Когда Эйваз, привязав лошадей, тоже зашел внутрь, Садияр-ага сидел за столом, перед ним был большой кувшин с вином, сыр на тарелке и лаваш. К еде он не притронулся, только жадно пил вино, один стакан за другим. Потом сидел, с закрытыми глазами, подпирая голову руками, и молчал. Эйваз сел напротив, ни о чем не спрашивая. Сидели долго, и за все время, было сказано только несколько фраз. Также молча, вышли они из чайной и продолжили свой путь. Через час, не доезжая до переезда, у небольшого леса, покрывшего невдалеке пологий холм, Садияр -ага резко повернул коня в сторону от дороги, вглубь кустарника. Эйваз не спрашивая, следовал за ним. Углубившись метров на сто вовнутрь, Садияр-ага остановился и спешился. Эйваз тоже остановился и только сейчас услышал тихое журчание воды.
      - Отдохнем немного.
      Садияр-ага снял бурку, бросил ее, присел на корточки у камня, с которого тонкой струей стекала вода. Сначала он тщательно вымыл под этой струей руки, затем лицо и, наконец, нагнувшись, подставил под струю лицо, стал жадно пить живительную влагу. Вода была холодной. Настолько холодной, что сводило челюсти и зубы начинали побаливать, но Садияр всего этого не замечал. Он пил долго и жадно, не мог остановиться, сердце его сжималось, словно огонь пылал в груди. Эйваз молча наблюдал за ним. Наконец Садияр отстранился от ручья и тяжело дыша, посмотрел в глаза Эйваза.
      - Остыл я, Эйваз. Остыл и устал.
      И тут Эйваз услышал звук выстрела...
      После, много лет спустя, Эйваз долго будет вспоминать эти слова Садияра- аги, будет делать различные умозаключения, но так и не придет к окончательному решению, так и не поймет, что подразумевал Садияр-ага под этими словами.
      ...
      С Эйвазом судьба свела Садияр-агу года полтора назад в Тифлисе. Свела случайно, но навсегда. В то время Садияр-ага уже несколько дней жил в доме знакомого купца из Аблабара. В Тифлисе он находился по делам, но каждый раз приезжая сюда, он закупал множество подарков, безделушек, разных колечек и сережек для своей ненаглядной дочурки и, конечно же, что-нибудь особенное для Айши, хотя она никогда, ничего не заказывала, и, он это точно знал, даже не ждала что-либо от него. "Вернись живым и здоровым",- был неизменно ее ответ на вопрос Садияра, что привести ей из города. Но, тем не менее, Садияр хорошо видел, как радостно зажигались ее глаза, когда она прикладывала к щекам привезенный Садияром подарок, рубиновые серьги или гранатовое ожерелье, - "нет, не забыл про меня мой Садияр, думала Айша, вон какую красоту мне привез. Только он один мог купить это. Прочитал в сердце мое желание. О таком только я и мечтала".
      В тот день, Садияр -ага, сидя в фаэтоне, возвращался с базара, настроение у него было приподнятое, дело, ради которого он приехал, завершилось удачно. Со всеми, с кем надо было увидеться, он уже повстречался. Подарки для дочурки куплены, так что ничто не удерживало его отныне в Тифлисе. Он уже подъезжал к дому, когда внимание его привлекла повозка со взмыленными лошадьми, столь возбужденными, что не стоялось им на месте. Лошади фыркали, тяжело дышали, шатаясь и дрожа от усталости, скользили подковами по булыжникам перед воротами большого дома, в двери которого, чуть не плача, стучал молодой мужчина и звал на азербайджанском языке:
      - Доктор, доктор, помоги, доктор.
      Но вместо доктора на шум выглянул лакей, и как всякий слуга богатого дома, отблеск славы хозяина отражается и на его дворовых, надменно и властно прикрикнул на стучавшего.
      - Легче, легче, в городе небось, чай не у себя в деревне. Понаехали тут всякие, чурки. Что надо? Нет, доктора. Не будет сегодня.
      Человек, стучавший в дверь, на миг опешил, перед натиском слуги, ничего не понимая из его речи, на русском он не говорил, но затем снова повторил свою просьбу.
      - Мне доктор нужен, сын болен.
      - Говори на русском, не понимаю я тебя, - снова сказал слуга.
      - Доктор нужен, позови его. Сын умирает.
      - Доктора, нет доктора. Не будет он, говорю. Давай, давай отсюда. Деревня, слова по-русски не скажет, а все туда же, доктора ему подавай, Иди фельдшера ищи. Туда, туда езжай. И князю доктора зови, и этому, - продолжал бормотать лакей, себе под нос. - А не жирно будет?
      Он еще что-то хотел прибавить, но не успел. Чья -то сильная рука схватила его сзади за ворот парадного кафтана, которым он так гордился, и оторвало высоко над землей. Когда лакей, барахтаясь, повернул голову и встретился со стальными глазами Садияра -ага, ему сделалась страшно. Глаза его от ужаса округлились, и забыл он про боль, которую причиняли ему врезавшиеся под мышки рукава кафтана.
      - Где твой хозяин, лакейская твоя душа, - грозно спросил его Садияр.
      - На балу, ваше благородие. На балу. У генерала -с.
      - У Павловых, у Андрея Ивановича, что ли?
      - Так точно-с, - и по привычке, даже в столь нелепой позе, он хотел шаркнуть ногой, но только еще больше забарахтался.
      Зрелище было столь необычное, что прохожие стали собираться вокруг. Да и как тут не остановиться, когда на подножке фаэтона во весь рост стоит красавец мужчина, южанин, но в дорогом фраке и держит на вытянутой руке в воздухе лакея. Садияр еще думал, что ему делать со слугой, когда воротник его кафтана с треском оторвался, и он грохнулся прямо под ноги мужчины, которого минуту назад гнал прочь от дверей. Но Садияру он больше был не интересен, в повозке, что теперь стояла рядом с его фаэтоном, он увидел женщину, плача прижимающего к груди головку мальчика лет трех. Ребенок был бледен, весь покрыт капельками пота и без конца постанывал. Он уже был настолько слаб, что даже плакать у него не было сил, и только когда боль внизу живота усиливалась, он немного сморщивал нос.
      - Как зовут доктора? - крикнул он лакею, который все еще сидел на камнях, озираясь по сторонам. В таком положении за все время своей службы он оказался впервые.
      - Сергей Сергеевич, ваше благородие, Савкины они.
      - Жди меня здесь, я сейчас приведу доктора, - крикнул Садияр-ага отцу ребенка и приказал фаэтоншику скакать к дому генерала Павлова, что располагался на берегу Куры и где, как он знал, сегодня давался бал, в честь отъезда его дочери в Париж, подальше от всего, что творилось на всей территории Империи, после февральской революции.
      Когда фаэтон остановился перед парадным входом дома генерала Павлова и Садияр-ага почти бегом, перескакивая через несколько ступенек, поднялся по лестнице, ведущей в зал, где собралось избранное общество Тифлиса (сам губернатор обещал заехать с супругой), взоры многих женщин, в том числе и генеральши, с восхищением обратились в его сторону.
      Давно сердца и души многих из них были покорены этим красавцем, и если бы он только захотел,... но, увы, он был холоден и неприступен. А рассказывают о нем, о жизни его такое, прямо роман, да и только. Вот это мужчина! Вот это жизнь! Но, увы, и еще раз, увы. Садияр редко был в их обществе, а если был, то в большинстве своем, молчал. Вначале, это посчитали недостатком образования, наверное, он, как и многие местные князья, плохо говорит по-русски и поэтому предпочитает отмалчиваться. Но однажды, лет пять назад, когда на одном из званных вечеров было принято решение написать письмо губернатору с просьбой организовать концерт- бенефис в честь тяжело заболевшей актрисы Трушиной, много лет прослужившей в местном театре, а в молодости, поговаривали, она блистала красотой и была героиней многих громких романов, Садияр-ага, прочитав письмо, с улыбкой положил его на стол, и затем, почти без акцента, на русском языке обратился к собравшимся.
      - Господа, насколько мне известно, актриса сейчас больна и нуждается в уходе. Так какая же польза ей от этого письма? Ведь пока губернатор это письмо прочтет, направит куда следует, назначат день бенефиса и пока продадут билеты, она может и умереть. Я предлагаю другое, нас здесь довольно много, и если каждый из нас внесет какую то сумму, ей это на лечение будет достаточно. А там, глядишь, и бенефис подоспеет. И сама она может еще раз выйдет на сцену нам всем на радость. Бенефисные деньги ей я думаю, в будущем не помешают, но это письмо, с ошибками, я подписывать не буду. Лучше дайте новый лист, я все перепишу.
      И Садияр-Ага в полной тишине спокойно переписал письмо, первым подписал ее и передал опешившему начальнику тифлисской железнодорожной станции, сидевшего напротив. Также спокойно он встал, вытащил из нагрудного кармана пиджака тяжелый бумажник, раскрыл и, не глядя, отделил из большой пачки, довольно внушительную сумму денег в крупных купюрах, бросил на стоявший на столе поднос с самоваром. Пример заразителен, особенно в присутствии дам, и вскоре на подносе была сумма, которую ни на одном бенефисе не собирали. Все были довольны собой, восторгались своей щедростью, но женщины были покорены только этим "дикарем" с голубыми глазами и манерами денди.
      Глава двадцать четвертая.
      Шум, что возник в зале, при входе Садияр-аги, привлек внимание хозяина дома.
      - О, неужели это Вы, дорогой мой, - обратился он к Садияру. - Глазам не верю! Как я рад, поверьте! Сюрприз, голубчик, так сюрприз.
      - Извините, ваше благородие. - Садияр-ага с уважением повернулся к генералу, - Но я на этот раз не на бал. Дело тут у меня, срочное.
      - К вашим услугам. Все, чем могу.
      - Мне нужен один из ваших гостей. Доктор Савкин.
      - Сергей Сергеевич?
      - Кажется так.
      - Он здесь? - генерал спросил жену.
      - Только что прошел в вальсе с госпожой Морозовой.
      - Ах да, совершенно точно. Велите позвать.
      Но звать никого не пришлось. Сергей Сергеевич стоял тут, недалеко, и все прекрасно слышал. По тону разговора, по тому, как обращался с этим человеком генерал, доктор понял, что человек этот не из простых, хотя он и был местным.
      - Вы, кажется, меня ищете? Доктор Савкин. К вашим услугам, господа.
      Садияр, окинул взглядом его щуплую фигуру, пристально посмотрел ему в слегка прищуренные глаза ( в последнее время доктор стал плохо видеть, но очки на людях принципиально не носил) и, неожиданно протянув руку, с улыбкой сказал:
      - Очень рад познакомиться. Садияр-ага Пашаев.
      - И наш хороший друг, - вмешался в разговор генерал, - Думаю, если Садияр-ага лично за чем-то пришел, дело - важное.
      - Спасибо, Ваше благородие, дело действительно важное,- поблагодарил его Садияр-ага.
      - Извините, ага, это что, фамилия или..., - поинтересовался доктор.
      - Скорее титул, по нашему это как князь, - ответил ему, вместо Садияра, генерал. - А что касается господина Пашаева, то он и ага, и князь, на все сто.
      - Еще раз благодарю Вас, ваше благородие, - сказав, Садияр-ага повернулся к доктору Савкину. - Не будете ли любезны, доктор, пройти со мной. Требуется ваша помощь.
      - Сейчас? Но бал только начался. И, я с супругой.
      - Прошу Вас.
      Тон этой просьбы был столь категоричен, что доктор Савкин не понял, как он очутился в фаэтоне господина Пашаева, который с места пустил лошадей в галоп. Жена его осталась на балу одна, правда, ненадолго, подскочившие молодые гарнизонные офицеры, вмиг закружили еще не утратившую свежесть молодости докторшу в вальсе, к ее взаимной радости и восторгу.
      Доктор Савкин фактически пришел в себя, когда уже спускался с фаэтона на пороге своего дома. Он сразу же подошел к ожидавшим его, в повозке, людям . По тому, как побледнело его лицо, когда он, потрогав лоб малыша и, тут же, задрав рубашку, попытался ощупать его живот, на что ребенок ответил столь жалостливым стоном, что слезы навернулись на глаза его отца, Садияр-ага понял, положение серьезное.
      - Доктор, как тут дела?
      - Думаю, нужна операция и немедленно. Но боюсь, мы опоздали.
      - Что с ним?
      - Аппендицит. Острая форма. Только бы не перитонит.
      - А что это такое?
      - Как объяснить? Ну, это отросток такой, маленький, в кишечнике. Он воспаляется, и если опоздать, не удалить вовремя, прорывается, и гной, смешивается с кровью.
      - Ребенка надо спасти.
      - Но я же не господь бог. Сделаю все, что возможно.
      - Надо сделать и все невозможное. О цене не беспокойтесь. Я за все заплачу.
      - Что говорит доктор? - спросил вдруг отец мальчика Садияр-агу на азербайджанском языке, - Что с моим сыном,
      - Ребенок сильно болен, брат. Нужна операция. Я сказал, чтобы делали, раз надо. Извини, что не спросил тебя вначале.
      - Спасибо тебе. И еще скажи ему, я за все заплачу. Пусть не сомневается. А пока пусть возьмет вот это.
      С этими словами, отец больного мальчика достал из кармана пыльного суртюка увесистый мешочек и протянул его доктору. Пока двое мужчин переговаривались на своем языке, доктор еще раз нагнулся к ребенку, осмотрел его язык, слегка приподнял и согнул в коленке ногу. Но при виде протянутого к нему увесистого мешочка с позвякивающими монетами, он побледнел, повернулся и, прикрикнув кучеру, чтоб быстро ехал в больницу, вскочил на подножку фаэтона.
      Операция длилась долго. К счастью, перитонита не было. Садияр-ага ждал конца операции. Он сошел с пролетки, присел на лавку, что стояла у входа в больницу и, вытащив кисет, набил трубку. Отец мальчика остался на коне, чуть вдали. Волнение седока казались перешли и на коня. Он нервно перебирал ногами, хрипел, жевал удила, и был готов каждую минуту рвануть с места. Только твердая рука седока удерживала его на месте. Садияр-ага исподтишка наблюдал за ним, но в разговор вступать не хотел. Наконец, доктор Савкин вышел и по тому, как улыбались его глаза, стало понятно, что все прошло удачно.
      - Все хорошо, слава богу!
      - Аминь.
      - Ребенок сейчас спит. Мать, наверное, останется с ним рядом?
      - Что он сказал? - снова спросил Садияра отец больного мальчика.
      - Все хорошо. Ребенок уснул. Мать останется с ним?
      Мужчина кивнул и только сейчас Садияр увидел его заплаканные глаза. Садияр отвел глаза и уже хотел отойти, когда услышал:
      - Спасибо тебе, Садияр-ага. За сына спасибо.
      - Ты знаешь меня?
      - Я видел тебя раньше.
      - Где?
      - Ты приезжал к нам в Вейсали.
      - Кто ты? - Садияр-ага повернулся к этому человеку, стоявшему невдалеке, держа под уздцы коня.
      - Я - Эйваз, сын Чопур Газанфара.
      Глава двадцать пятая.
      Айше об этой встрече Садияр ничего не сказал. Ни в тот день, ни позже, хотя виделись они теперь с Эйвазом часто. Боялся Садияр потревожить ее сердце. А может, другой была причина, но признаться в этом, даже самому себе он не хотел. Он не ревновал Айшу ни к кому. Ее любовь он читал в каждом жесте ее, в каждом взгляде, брошенным на него, но, все же, сердце было неспокойно.
      Позже, когда, мальчик, окрепший после операции, уехал с матерью домой, Садияр с Эйвазом сидели в небольшом духане, на берегу Куры и, медленно потягивая вино, слушали друг друга, и перед глазами их оживали картины прошлого, многое для них становилось ясным. На множество вопросов они нашли ответ. Садияру понравился Эйваз, своей открытостью, искренностью и простотой. Ему одному он рассказал о своей боли, смерти сына, одиночестве, что постигла его в те дни. Рана эта все еще кровоточила. Рассказал он и об Айше, хотя Эйваз не спрашивал ни о чем. Как встретил ее, на высоком берегу Архачая, как привез к себе домой, и отдал на попечение матери, иначе погибла бы она, но не вернулась бы в Вейсали. Рассказал, чтобы не осталось между ними недомолвок. Сжалось сердце Эйваза от боли, когда узнал он, что, пришлось пережить Айше в ту, богом проклятую ночь, пока не увез ее Садияр. Рассказал он и о людях, которых нанял, чтобы следить за передвижением своих врагов и сообщать ему, Садияру, об их местонахождении. Не скрыл он и то, что сам за эти годы, расправился со многими теми, кто участвовал в том злополучном набеге. Говорил он об этом тихо, но открыто, без страха перед кем-то не было.
      - Только один еще ходит по белу свету, его я никак не найду. Несколько раз за эти шесть лет он был в Дилиджане, но поздно я узнавал об этом. Ничего, я еще не умер, значит и ему не жить.
      И забыл Эйваз свою обиду, которую носил столько лет в груди. Первое время, когда Айша исчезла, он не находил себе места. Потом, когда узнал, что она в Сеидли, в доме Садияра, кровь ударила в голову, такого позора он не перенесет. Вот сейчас сядет на коня и помчится мстить за свою обиду. А там, судьба кому улыбнется, тот и получит все, но ходить под солнцем, им двоим, Садияру и ему, отныне невозможно. Только строгий взгляд Гара Башира остановил его. Но только на время. Никто В Вейсали не знал, сколько раз, по ночам, он скакал в сторону Сеидли, прятался среди скал, что нависли над селом, только, чтобы хотя бы издали увидеть Айшу. Несколько раз, она мелькала вдали, но ни разу не посмел он окликнуть ее, что-то удерживало его. Какая-то тайна окутывала существование Айши. Несколько раз он следил издали и за Садияром. Сколько раз ему хотелось выстрелить в него, но что-то удерживало его и от этого. Но однажды ночью Эйваз, пришел на двор Садияра, к дому старой Сугры, где, как он уже знал, и жила Айша. Сегодня он во чтобы то ни стало, увидится с ней, думал он, пора положить этому конец. И он увидел ее.
      Полная луна высоко стояла в небе, заливая все вокруг серебристым светом, отчего тени от предметов становились еще более контрастными. Вдруг открылась дверь и вышла Айша. Расчесанные перед сном волосы ее волнами спадали на спину. Никогда еще Эйваз не видел ее такой. Побежала она босая через двор к крыльцу большого дома, почти рядом с Эйвазом, который вжался в ствол большого дерева, что рос посреди двора. Пробежала настолько близко, что протяни Эйваз руку и, дотронулся бы он до нее. Закрыл глаза свои Эйваз, чтобы свет луны невзначай не отразился в зрачках его. Айша же, скользнула взглядом по нему, слившимся с деревом воедино, и, не увидала она Эйваза. Не остановилась, побежала дальше. И только тут, у самых дверей она внезапно остановилась, казалось, силы покинули ее. Эйваз видел, как она колебалась, хотела вернуться, но затем медленно стала подниматься по ступенькам вверх по лестнице.
      И все это время, что она поднималась, сердце ее было под прицелом у Эйваза. И только когда Айша исчезла в черном проеме двери, Эйваз опустил ружье. Выстрел так и не раздался. Больше Эйваз Айшу не ждал.
      ...
      ... Но и он не решился кому-либо рассказать о своей встрече с Садияром-агой в Тифлисе у себя в Вейсали.
      Так получилось, что после их первой встречи, Эйваз еще несколько раз встречался с Садияром, а потом, не договариваясь, вместе стали они искать хитрого Левона. Много дней провел в пути Эйваз, много людей порасспросил, пока не напал он на его след. Как часто бывает, когда уже не остается надежда, судьба дарит тебе за твое усердие, упорство и веру подарок.
      С Левоном, выходящим пьяным из трактира, Эйваз столкнулся лицом к лицу случайно. Его бы он узнал и сам, так хорошо он выучил его описание со слов других. Но тут Левона еще и окликнули, - "Левон, ну хватит, сколько можно, пора домой. Только вернулся, толком и не поговорили, а ты уже пьян. Ну, хорошо, идем домой, жена, дети, небось, заждались", - говорил мужчина средних лет, в длинном сюртуке, поддерживая Левона. Но пустым был взгляд, которым Левон посмотрел вокруг, скользнул по лицу Эйваза и, не задерживаясь, повел дальше. Еле сдержался Эйваз, чтоб не заколоть его тут же, на пороге трактира. Убить и затоптать тело в грязь, но сдержался, крепко сжимая рукоятку кинжала. Сколько раз потом, жалел, что не сделал он этого.
      Уже на следующий день, из двух разных источников, получил Садияр долгожданную весть, что вернулся, наконец, Левон в свой дом.
      ...
      Никто не знает, в какой день ему придется умереть. И погоду он себе не выбирает. Как место и время. Просто надо быть готовым всегда. И сегодняшний день, ничем не хуже завтрашнего. И всех своих дел сделать все равно не успеешь. Всегда останется тысячи недоделанных, неоконченных дел, всегда останется кто-то, кому нужно было твое слово, твой взгляд, твоя поддержка. И им будет намного больнее, чем тебе, ибо уже через миг, как это произошло, все, что ты здесь оставил, уже больше не твое, и тебе нет больше до них дела. Деньги и золото, что копил ты годами, богатая одежда и дорогое оружие, дом, построенный тобой для своих детей, и скот, заботливо выращенный на лугах, все становится чужим, далеким и ненужным для тебя. И больно смотреть тебе оттуда, как оставшиеся здесь, на этой земле, твои близкие и родные, страдают из-за них, борются и сорятся между собой, чтоб завладеть, хотя бы на время тем, от чего ты уже отрекся. И стыдно тебе становится и за них и за себя тоже, ибо совсем еще недавно ты и сам был среди таких как они, но сделать что-либо, изменить их, ты более не в силах.
      ... Эйваз, когда услышал свист пули, понял только одно, - на этот раз смерть миновала его. Пулю, пущенную в тебя, ты не слышишь. Кто стрелял, откуда, оставалось непонятной. Но охнул радом Садияр-ага, который, напившись у ручья воды, только встал на ноги, как вдруг, покачнулся и, пока Эйваз в ужасе рванул к нему, рухнул на землю.
      - Садияр-ага, Садияр-ага, о Аллах, что с тобой, - кричал Эйваз, тормоша его за плечо. Но еще раньше, чем он добежал, потухли глаза его друга.
      Когда Эйваз повернулся в сторону, откуда послышался далекий стук копыт, в свете луны, он сумел различить силуэты двух всадников, выскочивших из зарослей кустарника, у подножья холма, и удалявшихся в сторону леса, что рос чуть выше.
      - Стой, стой говорю, - кричал Эйваз, мчась им вслед на ходу, вскидывая свое ружье. Несколько раз он выстрелил и, кажется, попал в одного, во всяком случае, один из них вскрикнул, но все дальше уносились кони, со своими седоками. Но все ближе приближался к ним Эйваз, всеми силами пришпоривая коня. Один раз всадник, скакавший впереди него справа, повернулся и выстрелил в Эйваза. Но не пуля его остановила. Конь споткнулся, и Эйваз, выброшенный из седла, больно ударившись об дерево, потерял сознание.
      Глава двадцать шестая.
      В дверь комнаты, где спал Гара Башир, стучались редко. Только в случае крайней необходимости. Поэтому, когда раздался стук, Гара Башир вышел уже одетым, готовый услышать самую горькую весть. Слуга, стоявший за дверью, заговорщицки указал на дверь, ведущую в хлев.
      - Кто там?
      - Эйваз.
      - Эйваз? Что с ним?
      - Его трудно узнать. Весь израненный, избитый.
      - Что? Кто его избил?
      - Не знаю, мне он ничего не сказал.
      Увиденное, Гара Башира потрясло. Но не порванная рубаха и грязные брюки Эйваза поразили его, глаза у него были мертвы. Они были сухими, но плакали невидимыми слезами. Свет, - тонул в их глубине, не отражаясь. И сидел Эйваз на соломе, лицом к дверям, прислонившись к задней стене, устремив глаза в одну точку, но ничего не видел.
      - Эйваз, брат мой, что с тобой?
      - Садияр-агу убили.
      Впервые после стольких лет в присутствии Гара Башира произнесли это имя. Вздрогнул Гара Башир. Дрожь пробежала по его телу. Первое мгновенье он молчал, казалось, не понимал ничего, потом, словно очнувшись, сжал ладонями виски, пытаясь унять бешено пульсирующую кровь.
      - Аллах, Аллах - повторял он. - Сам помоги и рассуди.
      Здесь, в этом хлеву, куда прискакал Эйваз, некоторое время назад, и услышал Гара Башир впервые подлинную историю Садияра. Все, что скрывал в течение последнего года Эйваз, теперь узнал Гара Башир.
      - Как Садияр узнал про убийц своего сына? -спросил Гара Башир.
      - Русский следователь сказал ему.
      - Давно?
      - В ту ночь, когда Гуламали похитил Айшу, он как раз и возвращался из Газаха, где узнал все от следователя.
      - Значит и о ней ты все знаешь?
      Горько опустил голову Эйваз, ничего не сказал в ответ.
      - Кто-нибудь видел тебя с Садияром, сегодня утром.
      - Ни сегодня, ни вчера. Мы были очень осторожны.
      - Ты, помогал ему в поисках убийц?
      - Только в последний год, полтора. А до этого с ним были трое людей из Дилиджана, он нанял их.
      - Так почему же не убил Садияр Левона?
      - Говорил, устал.
      - Устал?
      - Да, это были его последние слова.
      - Сколько их было?
      - Кого?
      - Ну, тех, кто стрелял в него.
      - Я видел двоих. Потом, когда пришел в себя, их больше не было. Но один, я думаю ранен.
      - Почему ты так думаешь?
      - Он вскрикнул, после моего выстрела, потом я упал, потерял сознание.
      - Почему?
      - Конь мой споткнулся. - ответил Эйваз, - А когда, хотел вернуться к Садияру, там уже были люди.
      - Кто такие?
      - Я не знаю. Они громко говорили, видать, узнали его. И я, испугался, не вышел к ним.
      Некоторое время Гара Башир молчал. Опустив голову, он о чем - то крепко задумался.
      - Ты хорошо сделал, что не вернулся туда, - наконец произнес Гара Башир. - Никому бы мы не доказали, что не ты виновен в смерти Садияра-аги. На тебе осталась бы эта кровь. Кстати, срочно переоденься, а эту одежду сожги. Я сейчас пришлю слугу, на него можно положиться.
      - Спасибо, брат.
      - Потом поедешь к себе и чтобы не выходил на улицу. Болен ты, понял меня. И коня своего оставь тут. Выдохся он весь. Пусть отдохнет, вечером кто-нибудь из моих людей приведет его тебе. А пока возьми гнедую, - сказал Гара Башир, указав кнутом в коня, что стоял привязанный к стойлу.
      Уже через минуту, люди Гара Башира бежали в разные стороны села Вейсали, чтобы разнести черную весть. И стекались мужчины к дому Гара Башира. Умер по соседству человек, и не подобает мужчинам оставаться в домах. Хоть и далеко Сеидли, но смерть Садияр-аги всколыхнула всех. И уже в полдень тронулись в путь самые уважаемые люди Вейсали. Молодежь осталась дома. Тревожное время, и не пристало оставлять дом без защиты.
      ...
      Уже после похорон Садияр-аги, следователь Савелий Петрович, подойдя к Гара Баширу и взяв его под руку, что, по опыту знавших его, ничего хорошего не предвещало, отвел его в сторону.
      - Уважаемый, мне бы хотелось, задать вам несколько вопросов?
      - Слушаю.
      - Я понимаю, что вы тут не причем, но что-то не дает мне покоя. Мне кажется, вы что-то знаете?
      - О чем?
      - Об убийстве.
      - Убийстве?
      - Да, убийстве Садияра-аги.
      - Странно, и что я должен знать?
      - Например, кто убийца?
      - Я ничего не знаю.
      - Уверены?
      - Да.
      - А меня, вот, интересует, кто же там был второй?
      - Что за второй?
      - Второй всадник, что вчера был с покойным Садияром. Кто он?
      - Там разве кто-то еще был?
      - Да, явно был.
      - Его кто-то видел?
      - К сожалению, нет. Но следы остались.
      - Следы может и не его.
      - Кого? - поймал его на слове Савелий Петрович.
      Гара Башир понял, что проговорился, но сделал вид, что ничего не понял.
      - Я говорю, следы может оставить и преступник, что стрелял в Садияра.
      Савелий Петрович испытывающим, долгим взглядом посмотрел в глаза Гара Башира. Он был уверен, что Гара Баширу многое известно, но то, что ему он ничего не скажет, Савелий Петрович тоже знал.
      - Значит вам ничего не известно? - вздохнув он продолжил.
      - Ничего.
      - А кто вам еще утром сообщил о смерти Садияра?
      - Кто вам это сказал?
      - Ваши люди рассказывают, как утром их разбудили криками о смерти Садияра.
      - Да? Точно не помню. Впрочем, меня тоже разбудили эти крики.
      - Может, ветер вам донес столь печальное известие? - с недоброй улыбкой спросил следователь.
      - Может и ветер, - также с улыбкой ответил Гара Башир.
      - А больше он ничего не донес?
      - Нет, почему же, донес.
      - Что?
      - Донес о том, как когда-то, кто-то, кому-то сообщил небольшую тайну следствия. И, совсем случайно, узнал один разгневанный отец имена убийц своего сына и жены. А потом, некого было больше судить.
      Замолчал вмиг побледневший Савелий Петрович.
      - И правильно сделал, что сказал. Мы его за это и уважаем, что живет он не по закону, а по совести. И сейчас, пусть он нас поймет, - добавил Гара Башир многозначительно.
      ...
      В ужасе смотрел Левон Саркисян на вошедшего. Ничего не говорил он, остановился на пороге и посмотрел прямо на него. Левон не знал этого человека, другие это были глаза, черные осколки в мутной воде, в которых ничто не отражалось, и взгляд жгучий, острый, проникающий в самую душу, но ему показалось, что это сам Садияр воскрес и пришел за расплатой. В ужасе вжался он в подушку, на которую прислонился. Широко раскрытый рот его свело судорогой, ни звука не мог он произнести. Так и сидел, развалившись, судорожно хватая ртом воздух. Гара Башир еще долго так стоял и молчал. Винтовку он так и не поднял. Не было на то надобности. Он стоял и молча смотрел на этого человека, от руки которого погиб мужчина, ногтя которого Левон не стоил. . Сколько лет он искал его и вот наконец убийца был перед ним. Худой, болезненный, плешивый, с грязными длинными, скользкими и тонкими волосами на ушах, он производил отталкивающее впечатление. Страх застыл в каждой клетке Левона
      - Ты узнал меня, - услышал, наконец, Левон вопрос, который уже звучал один раз, много лет назад. И затрясся он всем телом.
      - Узнал, спрашиваю? - гневно повторил он вопрос.
      - Да.
      - Кто я?
      - Садияр-ага, - прошептали губы Левона.
      - Правильно, - ответил Гара Башир. - А зачем я пришел тоже знаешь?
      - Да.
      - Тогда вставай. Не теряй время.
      - Сейчас?
      - Твое время вышло.
      И тут Левону стало спокойно. Страх отпустил его. Он больше не боялся смерти. Ожидание его ужасно, но когда она приходит, ты успокаиваешься. Все остается позади, впереди только покой, и хочется, чтобы он наступил скорее.
      Левон сам достал веревку, она висела на гвозде в прихожей, и пока он шел за ней, Гара Башир оставался в комнате. Вернувшись, он посмотрел на Гара Башира, но он, казалось, потерял интерес к нему (сидя за столом, он внимательно рассматривал узоры на боках серебренной сахарницы), и встав на табуретку, прикрепил веревку к балке на потолке. Когда Левон уже крепко затянул узел у себя на тонкой, длинной шее, раздался голос Гара Башира.
      - Кто был в тот день с тобой?
      - Гурген.
      - Кто он?
      - Мой сын.
      - Где он?
      - Не знаю.
      - Не понял?
      - Не видел я его больше с того дня.
      - Где ты был все это время?
      - Везде, но нигде я не нашел покоя и все я потерял.
      - Что ты потерял?
      - Дом, семью, честь, совесть, все. Проклят я тобой Садияр-ага. Пятнадцать лет живу как отшельник. Но теперь мучения кончаются. И за это тебе спасибо. Спасибо, что пришел ты за мной, - сказав, оттолкнул Левон Саркисян из-под себя табуретку и повис, болтая ногами в воздухе.
      Вскоре он затих и Гара Башир тихо покинул комнату, прикрыв дверь.
      ...
      Люди, проезжающие в тот день мимо кладбища, на котором нашли успокоение многие поколения селения Сеидли, могли заметить одинокую фигуру мужчины, что стоял на коленях у могилы на пригорке у подножия горы. Конь его, спокойно бродил, не привязанный, среди надгробий, пощипывая буйно разросшуюся, сочную траву. Подойдя ближе, люди слышали, как этот человек, воздев к небесам руки, громко, с надрывом, читал "Ясин",- заупокойную молитву мусульман. И хотя глаза его были закрыты, горькая слеза, иногда вырывалась из-под них и, скатываясь по щеке Гара Башира, тяжелой каплей падала на раскаленную под солнцем землю у могилы покойного Садияра - аги.
      Конец первой книги.
      Книга вторая
      Глава первая.
      В жизни обитателей села Сеидли, как и по всей стране на протяжении последующих после смерти Садияр-аги нескольких лет, произошли большие изменения. Изменения эти пришли с севера, из далекой, чужой и холодной России. Холостым был выстрел, что раздался на берегах Невы с крейсера "Аврора", но много жизней сокрушил он, коснулся всех сторон уже устоявшейся на протяжении десятилетий размеренной жизни людей. Словно камушек, сорвавшийся с вершины и увлекающий за собой камни гораздо большие по объему, изменения эти, уже огромным, все сокрушающим на своем пути потоком, ворвались на тихие улочки селений и разметали всех по разные стороны баррикады. И вместе с этим ледяным потоком в село приходила вражда. Словно осколки зеркала рассыпалась она по селу, раня души каждого жителя его. Страх поселился в их сердцах и уже не отпускал никого. А вместе со страхом пришли зависть и гордыня. И восстал брат против брата, сын против отца своего. И впервые за много лет стали запирать на ночь двери свои жители Сеидли. Надолго умолкли звуки саза, созывающие всех на веселую свадьбу. Угрюмыми стали лица людей, с недоверием глядящих вслед каждому новому человеку, вошедшему в село. И все чаще слышалось унылое, протяжное пение молитвы, в память о человеке, нелепо погибшем и похороненном, где-то там, на войне, и весть о смерти которого иногда доходила до его родных. А сколько людей полегло из-за ненужных стычек в самом селе, не сосчитать. Не осталось в селе мужчины в стороне от этой вражды.
      Одним из первых, как это часто бывает во время войны, погибает самый невиновный. В селе Сеидли это был Дели Гурбан. Собака его, беспородная небольшая шавка всегда была рядом со своим хозяином. Как и он, бродила она по селу, заглядывая в каждый двор. Другие псы, когда она забегала к ним во двор, косились в ее сторону, но не лаяли. А Гараш, как звали собаку, часто подбегал к их миске, обнюхивал ее, затем, попив воды, ложился рядом с хозяйским псом и, мотая по сторонам своей умной мордочкой, казалось, обменивался с ним новостями. Гараш знал в селе всех. Поэтому лаял он только на пришлых. Когда из Баку, покоренного и сломленного, стала вытекать кровавым потоком Одиннадцатая Красная Армия и растекаться по городам и селам Азербайджана, неся с собою кровь, слезы, разлуку и смерть, Гараш стал первым, кто встал на защиту родного очага.
      Небольшой отряд конных красноармейцев, человек двадцать, зашли в Сеидли ближе к вечеру. Навстречу к ним никто не вышел, хотя из-за закрытых окон все настороженно следили за каждым их движением. Кони шли медленным шагом, солдаты же осторожно озирались и испуганно поворачивались на каждый шорох. И тут, как маленькое, разъяренное, дикое существо, на них набросился Гараш. От этого неожиданного натиска остановились кони и стали пятиться назад. Опешившие вначале красноармейцы, постепенно придя в себя, хотели отогнать его криками, но Гараш еще яростней набрасывался на них, казалось, душа его предчувствовала все последующие несчастья, что несли с собой эти люди, и он из последних сил пытался защитить свой мир. Удар клинка переломил его хребет, и он, скуля, покатился под ноги коня, в ужасе отпрянувшего в сторону. И тут же на красноармейцев полетели камни. Дели Гурбан метал их в ярости. Слезы душили его, в ужасе кричал он, видя умирающего Гараша. И, подбежав, со всего размаха бросился на всадника, который убил его собаку, и повис на нем. В следующую минуту они оба были на земле и катались в пыли. Уже сомкнулись пальцы Дели Гурбана на шее солдата, надавили немного, и захрипел он, когда раздался выстрел. Обмякло тело Дели Гурбана, и разжались пальцы его. С трудом откинули его с потерявшего сознания красноармейца спешившиеся с коней солдаты. Наконец, солдат стал приходить в себя, жадно хватая ртом воздух, силясь сказать что-то, но губы не слушались его, ни звука не вырвалось наружу. А когда из окрестных домов стали выходить мужчины и медленно стекаться к месту трагедии, всадники, быстро погрузив своего товарища на коня, спешно покинули село, в которое пришла смерть.
      ...
      Всякая война страшна и в конечном счете бессмысленна, но гражданская страшней вдвойне. Словно огненный вихрь проносится она по стране, уничтожая в людях веру в завтрашний день. И не верят отныне словам отца сыновья, ибо видели, как предавал он своего брата. И сосед, занимавший в долг до осени зерно, поджигает в поле твой еще не дозревший хлеб. Миллионы людей поднимает она со своих мест, и бродят они в поисках успокоения, но не будет им отныне покоя. Так и будут они бродить по свету с незатихающей раной в груди, и, как самое драгоценное, будут носить при себе мешочек с небольшим комочком земли, взятого со двора дома своего. Столько слез прольют они, глядя на него, что всегда она будет влажной. С надеждой на возвращение будут жить они, но немногим посчастливится снова увидеть родные горы, поля, могилу отца своего. Много стран они объедут, из сотен источников пить будут, но не утолят они жажды своей, ибо горящее в тоске сердце может остудить лишь вода из ручья, что протекала рядом с садом, где под тенью яблонь тебе сладко спалось в детстве. Многие навсегда уснут вдали от всего этого: кто под палящими лучами чужого солнца, кто в полярную ночь, но везде, где бы их ни застала смерть, в своем последнем слове они помянут родные края и крепко накажут своим детям и внукам не забывать о земле своих предков. Последним успокоением им будет горсть родной земли, которую насыплют в их могилу, и успокоятся они, услышав запахи родной стороны.
      Савелий Петрович Львов уезжал из Казаха одним из последних чиновников, служивших здесь с давних, еще царских времен. Семью свою, жену с двумя детьми, он еще год назад посадил в Батуми на пароход, отплывающий в Стамбул. Оттуда, они должны были уехать в Париж, где у ее тетки был свой дом. С первых дней февральской революции тетушка ее, одинокая, богатая вдова, продав дом в Москве, собрав все свое добро, не дожидаясь прихода большевиков, переселилась во Францию, и теперь оттуда, как только случалась оказия, посылала им наказ немедленно приезжать к ней. "Детей берегите от этой смуты", - писала она. Прошел год, вестей от своих родных Савелий Петрович не имел, но всем сердцем надеялся, что все у них в порядке, что добрались они благополучно к своим родственникам. И только когда понял, что его мир рухнул, и уже никогда не наступит прежнее благополучие, что теперь он "враг", враг своего же народа, ибо родился в доме отставного генерала, проливавшего кровь на полях сражения во имя величия своей родины, России, а значит, он для новой власти рабочих и крестьян чужой, "буржуй" (какое смешное, но страшное слово-то придумали), он решил уехать. Более того, работа в сыскном отделе, где, как было всем известно, он был не последним человеком, делала его в глазах этих людей опасным, вредительским элементом. И власть эта предписывала всем скорейшего от него избавления, что в просторечии означало одно - любой, у кого есть винтовка, мог без зазрения совести поставить его у стенки и расстрелять за милую душу, во имя пролетарской революции. Никто бы не заступился за его жизнь. Наступило время, когда жизнь человеческая потеряла свою ценность, когда больше удивляешься, слыша не стон умирающего, а плач младенца. "Неужели еще рождаются дети", - поражаешься ты. Смерть становится обыденным, к ней привыкаешь и больше не замечаешь, она никого уже не трогает.
      Последний вечер перед отъездом Савелий Петрович провел в доме своего старого друга Иннокентия Федоровича Мишина. Городская тюрьма была закрыта, доктор Мишин больше не спешил по утрам на службу, но уезжать из Казаха не собирался. Они снова сидели в тени большого дерева, а Софья Ивановна, как прежде, угощала их чаем из пахучих трав, с вареньем, которое она впрок заготовляла каждое лето.
      - Угощайтесь, Савелий Петрович, это варенье свежее, этого года.
      - Спасибо, Софья Ивановна.
      - Что это ты все варенье да сладкое. Чаи твои никуда не денутся. Ты, это, угощение неси и чарки. Да побыстрей, - гремел бас Иннокентия Федоровича.
      Когда стол был накрыт, и хозяева вместе с Савелием Петровичем расселись вокруг стола, Софья Ивановна продолжила разговор.
      - Что слышно- то о ваших?
      - Да, все по-старому, никаких сведений. Одна надежда на бога. Только бы знать, что доехали, что живы и здоровы.
      - Бог в помощь, - вздыхала Софья Ивановна. - А вы когда же?
      - Завтра.
      - Все же решили ехать?
      - Решил, мне здесь уже не жить.
      - Ну, с богом, - смахнув слезу, поднял первую чарку Иннокентий Федорович.
      Разговор не клеился, даже водка не помогала. Что-то тяжелое лежало на сердце каждого из них. Годы совместной работы сблизили этих двух разных и по характеру, и по возрасту людей, всегда им было интересно слышать мнение друг друга, но сегодня, в предчувствии разлуки, чувствуя, что это их, возможно, последняя встреча, они не знали, что сказать друг другу. Молча ели они борщ, вкусно приготовленный женой доктора Мишина, которая очень любила готовить, и гости, зная ее слабость, всегда громко расхваливали ее мастерство. Савелий Петрович попытался пошутить на этот счет.
      - Ну вот, в последний раз удалось попробовать ваш знаменитый борщ, Софья Ивановна.
      Шутка не удалась, не улыбнулся никто.
      - Ты, Савелий Петрович, как поедешь? - спросил его Иннокентий Федорович, после молчания, которое явно затянулось. - Морем или через турецкую границу.
      - Через Персию. Далеко, правда, но так спокойнее.
      - А оттуда в Париж?
      - Да, к своим.
      - Ну, дай бог свидеться, - и вторую чарку опрокинули.
      - А о вашей Анечке что слышно?
      Аня, единственная дочь Иннокентия Федоровича, была замужем и жила в России, в Воронеже. Муж ее, тоже врач, работал в городской больнице хирургом. Больница обслуживала в основном неимущих, существовала за счет меценатов, так как денег из городской казны было явно маловато. Жили небогато, но не жаловались. Иннокентий Петрович гостил у них лет пять назад, наигрался с внуком, но переехать к ним жить по-соседству отказался. Свой огород был слаще.
      - Зовет к себе.
      - Ну и что?
      - Что-что?
      - Так поедете к ней- то?
      - А что я там потерял? Нет, отсюда я никуда не двинусь. Стар я уже место менять. Отсюда, только на кладбище.
      - Ну и скор ты, Иннокентий Федорович. Сто лет жизни тебе. Запротестовали хором Савелий Петрович и Софья Ивановна. В последнее время за здоровье мужа она стала бояться. Нервный стал, раздражительный. По ночам плохо стал спать, говорить во сне. Раньше за ним такого не водилось. А иногда встанет среди ночи и курит, много, до самого рассвета. И самое страшное, молчит.
      - Но оставаться вам здесь я бы не посоветовал, - продолжал Савелий Петрович. - Мало ли что, все же в жандармерии служил.
      - Врачом, а врач, он и тюрьме и на войне - врач. Да и куда мне. К ним, в Россию? Чужая она мне, отвык я от нее. Да и там, у них, и без нас все полетело кувырком. Смотри, что творится-то по всей Руси. Стыдно слышать.
      - Что, здесь не так?
      - А кто виноват?
      - И кто же? - удивился Савелий Петрович.
      - Как кто, - мы и виноваты.
      - Почему это?
      - А ты видел, чтобы у этого народа, за последние сто лет, без нас война была. Не видел. Я тоже не видел.
      - Так что, по-твоему мы, русские виноваты во всей этой заварухе?
      - А кто же! Им разве это нужно? Или это они нас просили прийти сюда с войной сто лет назад? Разделить землю их между Россией и Персией? А резали, скажу тебе, больно, по живому. На две части поделили народ. А его спросил кто? Нет. Отец мне рассказывал, как семьи поделили границей. Сейчас об этом никто ничего не знает, забыли, да и умерли уже все, кого коснулось это разделение. А теперь эта большевистская зараза. Не мы опять ее авторы? Посеяли смуту в душах людей, которые и не помышляли ни о чем, почитали старших, жили по вере своей. Нет, что ты! Так нельзя! Нам плохо, пусть всем будет плохо!
      - Но, не все так плохо, а школы, театры, да мало ли что мы им дали за эти годы?
      - Мало, мало, Савелий Петрович, и школы, и театры мы могли им дать, но без войн, без крови, так, по-дружески, по-соседски. А если вдуматься, то и школы эти мы больше открывали для своих детей, для русских, живущих здесь, и театры тоже, а местные, как были в большинстве своем безграмотны, так и остались.
      - А что, в России все шибко грамотны?
      - Нет, конечно, вот этим и надо было заниматься, а не политикой и пустословием.
      - Вы, Иннокентий Федорович, всегда были на стороне местных, всегда удивлялся вам, чем они вас так задобрили?
      - Человечностью, добротой своей и терпимостью, - ответил Иннокентий Федорович. - Вот вы, Савелий Петрович, столько лет живете здесь, кто-нибудь из них хоть раз посмотрел на вас косо? Напомнил вам, что вы здесь чужой? Нет. И мне нет. Никогда. Простил нам все этот народ и забыл обиду за прошлое. А мы, мало, что сами понаехали, вон, смотри, сколько молокан сюда переселили, еще и армян, по всей Персии насобирали. И всем здесь места хватило, всех принял этот народ, всех приютил. "Земля и гость от бога", говорят они.
      - Гость?
      - Да, гость. И вести себя надо бы как гостям. И, как говорится, "не лезть в чужой монастырь со своим уставом".
      Снова выпили Савелий Петрович с Иннокентием Федоровичем, но не брало их вино, не веселило душу, слишком тяжела была ноша ее. Только тяжелым становился взгляд их. Грустно было доктору Мишину сознавать, что расходятся отныне пути их, успел он за эти годы привыкнуть и полюбить как сына этого молодого, иногда заносчивого, но чистого душой человека. Глаза его теперь зло смотрели вперед, горькая обида была в них.
      - Вот ты, Савелий Петрович, дай бог, завтра уезжаешь. А от кого ты бежишь? Ну, не придирайся к словам. Уезжаешь, бежишь, как хочешь назови, факт, что тебя в России больше не будет. Эти гонят тебя, местные? - речь его уже была тяжелой, медленной. - Нет. А кто? Большевики, красные. Тьфу ты, черт. Раскрасились, как индейцы. Хуже зверей стали мы, право. Даже звери себе подобных не убивают.
      - Убивают, Иннокентий Федорович, еще как убивают. Ты знаешь, какие баталии у них бывают из-за самок? - хотел отшутиться Савелий Петрович, уж больно грустной получалось прощание. А грустить ему в этот день не хотелось. Но снова не поддержал шутку Инокентий Федорович.
      - Правильно, Савелий Петрович, за самку, за будущее потомство свое. Это святое. Но скажи мне, какой зверь, убив другого, убивает его детенышей малых?
      - Такого не припомню.
      - Вот я об этом и говорю. А тут царя и деток его, невинных, поубивали и оправдываются классовой борьбой. А по мне, не борьба это, а грех. И лежит он отныне на этой власти и не смоется вовек. Потомки их ответят за эту кровь.
      - Долго еще в эту ночь сидели два друга и больше плакали перед разлукой, чем говорили. Много могли они вспомнить сегодня, но молчали, тяжело давалась им разлука. Савелий Петрович просил присмотреть за садом, который он недавно посадил вокруг дома, где жила семья его в последние годы. Просил, но не верил ни он, ни Иннокентий Федорович, что вернется он снова в дом свой. Слишком страшной волной надвигалась беда, и не было от него спасения. Проходила она и смывала все дороги и следы прошлых поколений, и не могли больше люди отыскать пути назад. Молча бродили они отныне по свету, держа в вытянутой руке ключ, но не было двери, что открывал он.
      Никогда больше не увиделись старый тюремный доктор Мишин Иннокентий Федорович и его молодой друг, полюбивший благодаря ему этот край и его многострадальный народ, потомственный дворянин Савелий Петрович Львов. Много пришлось ему поколесить по свету. Совсем другим путем покинул он пределы бывшей Российской империи. И во Францию он ехал уже спустя полгода пароходом из Америки, куда забросила его злодейка судьба. Все это время семья его ничего не знала о нем, и потому в порту Марселя его никто не встречал. Знавшие Савелия Петровича раньше не узнали бы в этом уставшем человеке с измятым, заросшим лицом, в грязном, небрежно заштопанном бушлате, бывшего следователя по особым делам. Он вышел на пирс, оглянулся на пароход, словно не веря, что путешествие завершилось, положил на землю небольшой рюкзак, что держал в руках, закурил, несколько раз глубоко затянулся, глядя в голубую даль моря, и... заплакал. Может, и не плакал он, просто несколько слезинок скатилось из его голубых глаз и затерялось в щетине. Закончив курить, он закинул за плечи рюкзак. Впереди был Париж, где, он надеялся, его ждут.
      Глава вторая
      Только в доме покойного Садияр-аги время словно остановилось. Не коснулось его холодное дыхание вражды. Тихо жили все эти годы старая Сугра и ее невестка Айша. Как и прежде, управляли они своим домом, хоть и трудно им было без Садияра. В первое время Айша часто гостила в доме своих родителей, наведывалась к дочери своей, но в последнее время все реже и реже стала она выезжать. Дороги стали небезопасными. Много шальных людей стало бродить вокруг. Одна власть сменяла другую, но не наступало успокоения. Мир, казалось, взорвался, и пыль, поднятая им, закрыла солнце, и с неба, покрытого тяжелыми, темными тучами, которые низко проплывали над землей, вниз падали такие же темные капли. В надежде тянули к ним свои руки люди, чтобы смыть прилипшую грязь, но кровью умывались они, что сочилась с неба.
      Только дети смеялись. Во все времена, в самые тяжелые моменты жизни, дети смеются. Они не виновны, что их детство совпало с трагическими временами в жизни их народа, и смех их становится моральной поддержкой для их родителей, потерявших, казалось, последнюю надежду.
      Так и Лейли смеялась в доме своих родственников, и расцвел давно поникший цветок в их саду. Помолодели сразу и Яшма, и Фейзулла, распрямились их спины, которые горькие времена, казалось, согнули навсегда. В первое время она очень скучала по матери, по бабушке, которую оставила в Сеидли, но постепенно любовь, которая окружала ее в Вейсалах, помогла ей справиться с тоской. Но все же была в ее сердце боль, о которой она не говорила ни с кем. Тоска по отцу. Она была уже достаточно взрослой, чтобы понимать, что он умер, но в то, что он больше никогда не придет к ней, она не верила. Для нее он никуда не уходил. Стоило ей закрыть глаза, позвать его, и он уже улыбался ей. Она так и привыкла жить, советуясь по ночам с отцом. А зимой, когда Лейли, поскользнувшись, больно ушибла коленку, это он до самого утра целовал место ушиба, чтобы ей не было больно, как он делал это раньше, когда Лейли была еще ребенком, и боль действительно к утру утихла. И пусть бабушка считала, что мази, приложенные по совету тетушек на ночь на ушибленное колено и прикрытые большими листьями подорожника, помогли ей, Лейли знала: это отец взял боль ее.
      Прошло пять лет после смерти Садияр-аги, и Айша, приезжая в Вейсали навестить Лейли, поражалась, как много новых друзей появилось у ее дочери. С шумом они подбегали в воротам дома дедушки Фейзуллы и ждали, пока Лейли обувалась, прихорашивалась; наконец, выйдя, она мигом исчезала в водовороте возбужденной детворы. Подхватив Лейли, они несли ее, словно на волнах, вниз по переулку к реке. Немало было и тех, чье внимание к ней уже перерастало просто дружеское участие, здесь было что-то другое. Особенно досаждал Лейли своим вниманием один кучерявый мальчик, примерно ее возраста, но не по годам высокий. Лейли бесило его постоянное, молчаливое присутствие, не на шутку сердилась она на него. Спокойно выслушивал он злые шутки в свой адрес, но..., только от нее (другие однажды лишь посмели пошутить, затем долго терли себе затылки). Улыбалась Айша, наблюдая за неуклюжим ухаживанием маленького поклонника своей дочери.
      Как зовут тебя, герой, - смеясь, спросила Айша его однажды, видя, как он больно ударился о землю, когда в прыжке попытался достать для Лейли грушу.
      Мальчик сидел на толстой ветке большого грушевого дерева, что росла во дворе дедушки Фейзуллы, и разглядывал спелые фрукты над своей головой, не решаясь, какую сорвать. Он вопросительно посмотрел вниз, где стояла Лейли:
      - Какую хочешь?
      - Вон ту, - и маленькая проказница, показала на самую дальнюю от мальчика грушу. Она одиноко свешивалась с самого конца ветки. Сказать, что груша та была чем-то лучше других, висевших ближе и рядом с мальчиком, будет неправдой, и достать ее с того места, где стоял мальчик, было трудно. Но не успела Айша и глазом моргнуть, как рванулся он вперед и, вытянув руку, успел-таки, в последний момент, на лету сорвать эту самую грушу. И хотя высота была небольшой, он упал, больно ушибив плечо, но целым осталась груша, что держал он в руке, прижатой к груди.
      - Вот, возьми, - только и сказал он, протягивая Лейли грушу и лишь затем, начал поглаживать ушибленное плечо. Ничего не сказала Лейли, только хитро засияли ее глазки, когда она с наслаждением впилась своими маленькими зубками в сочную мякоть плода, только сок тек по подбородку. Не укрылось это от глаз Айши.
      - Так, как же зовут тебя, герой? - повторила она, смеясь. - Подойди сюда.
      - Гудрат.
      - Гудрат? Красивое имя. А чей ты сын?
      - Эйваза, - просто ответил мальчик, и все похолодело в душе у Айши.
      - Какого Эйваза? - спросила она, хотя уже знала ответ.
      - У нас в селе только один Эйваз, мой отец.
      Побледнела Айша, но затем кровь ударила ей в голову, и огнем запылала ее лицо. Знала, слышала, что женился давно Эйваз, что жена его была не местная, привезли ее из Салахлов, и что живет он со своей семьей в родительском доме. Знала Айша от своей матери Яшмы-ханум и о том, что у Эйваза было двое детей, второй ребенок, дочь, родился после долгого перерыва совсем недавно, еще года нет. Знала, но услышать имя его здесь не ожидала.
      За все это время, что прошло после той злополучной ночи, когда Гуламали силой увез ее из родного села, завернутую в бурку, с Эйвазом она виделась только один раз. И было это примерно через год после смерти Садияра. Тогда она приехала навестить приболевшую тетушку, Бадисабу-ханум, жену Гара Башира, совсем забыв, что дом их по-соседству с родительским домом Эйваза.
      Вечерело, когда Айша выходила от тетушки, и тут, в воротах, столкнулась с ним. Эйваз тоже пришел по просьбе своей матери справиться о здоровье тетушки Бадисабы. Мгновенье посмотрели они в глаза друг другу и, ничего не сказав, опустили их. Молча посторонился Эйваз, давая ей возможность пройти. Так же, опустив глаза, прошла мимо него Айша. Ни он не повернулся, ни она не оглянулась, чтобы узнать, смотрит ли он ей вслед.
      Глава третья
      В селе вдова, если она еще достаточно молода, одна долго не остается. Село само, в лице его старейшин, решает дальнейшую судьбу этой женщины. И выходит она с их благословения замуж или за одинокого родственника мужа, или вдовца, не важно, молод он или стар, главное, чтобы он был в состоянии содержать ее и ее детей, если они есть, и стать ей опорой в этой нелегкой жизни. Не должна молодая женщина долго оставаться одна, считали люди, грех это перед Аллахом. И в Сеидли всегда придерживались этого правила. Лишь на судьбе Айши оно не отразилось. Никто в селе не посмел ей сказать об этом, никому в голову даже не пришло подумать, а что дальше будет с Айшой. Были и в Сеидли, да и в других селах вокруг вдовцы, молодые и старые, но ни один из них не посмел послать сватов к вдове Садияр-аги. Да и Айша после смерти мужа как-то сникла вся, жила, как в тумане, вся ее жизнь, казалось, осталась там, вдали, до того дня, когда со скрипом к ней во двор въехала повозка со страшным грузом, и потухли вмиг для нее все краски мира. Скрип этот до сих пор стоял у нее в ушах, и затыкала она их крепко руками своими, когда по ночам часто слышала его снова и снова, и громко в голос рыдала она тогда, словно раненая волчица, потерявшая своих детенышей.
      Лейли было уже десять лет, когда Сугра-ханум, подождав, когда Айша закончит свой рассказ о поездке в Вейсали, вдруг внезапно сказала:
      - Айша, я давно хотела серьезно поговорить с тобой.
      - Да, Ана, слушаю.
      - Мне тяжело как матери мужа твоего начинать этот разговор, но это мой долг.
      Айша сразу же поняла, о чем будет разговор, и хотела встать, чтоб не дать ей даже возможности начать этот разговор. Сугра-ханум поняла ее намерение и жестом, не терпящим возражения, повелела ей не двигаться и слушать.
      - Я старше тебя, и мой долг это сказать тебе. Я много прожила на этом свете, и я тоже вдова. Но я овдовела, когда сын мой был уже взрослым мужчиной, опорой мне и моего очага. Ни одного дня я не знала нужды, не думала о хлебе насущном. Он, Садияр мой, его семья и дети его были мне опорой. А с того дня, как его убили, и я, мне казалось, умерла, ты заставила меня жить. Ты, спасенная им и спасшая его самого. Подарившая ему этот, казалось, навсегда потерянный для него мир. Да, ты, вернувшая мне моего сына, заставила жить и меня. Все последние годы жизни моего сына я видела огонь счастья в его глазах. Смеялись они, глядя на тебя и на Лейли. Сколько раз я, тайком от вас, разжигала над огнем озарлик - траву от сглаза, чтоб миновали вас несчастья, но все же не уберегла вас от беды. Злая судьба сильнее меня оказалась. Ныло сердце мое, предчувствуя беду, а когда она случилась, я успокоилась. Отравить хотела себя в тот день, умереть вместе с Садияром, сыном моим. В ту ночь, что провели мы у его изголовья, помнишь? Если бы ты оставила меня хотя бы на миг одну, все бы кончилось. Но ты всегда была рядом, а когда выходила, оставляла Лейли.
      - Я знала это, Ана. Не надо об этом. Не говори.
      - А под утро я закрыла глаза, может, вздремнула, не знаю, но... увидала Садияра. Он сидел напротив меня, позади своего тела, что лежало здесь же, на ковре. Я чуть не вскрикнула, но он приподнял руку, как бы предостерегая меня, и показал глазами в твою сторону. Ты, полусонная, сидела у стены, наклонившись над своей дочерью, которая спала, положив голову тебе на колени. Я думала, он боится, что вы проснетесь и испугаетесь. Но только когда ты, уже после, пришла ко мне и попросила разрешить Лейле уехать с твоими родителями в Вейсали, до меня дошло, что хотел мне сказать Садияр, и я по-настоящему испугалась. Он, Садияр мой, боялся тогда за тебя, боялся, что ты что-то можешь с собой сделать. Молчи, я знаю, что это так. Я видела твои глаза, они были мертвы в то время. Ты не жила почти. Отныне я была в ответе за тебя. Потому я и живу по сегодняшний день. И никогда не начала бы этот разговор, если бы не мои годы. Я уже стара для этого мира, я знаю. Давно уже Исрафил-ага, муж мой покойный, зовет меня, а я все не соберусь.
      - Не дай бог Ана, сто лет тебе жизни. О чем это ты опять говоришь.
      - Не перебивай, меня. Смерть не страшна мне. Я свое отжила. Каждый человек всегда живет в двух жизнях - в прошлом и будущем. Настоящее - лишь дверь в одну из них, какую откроешь, там и живешь. В детстве для нас открыта лишь одна дверь, в будущее, потом, со временем, мы, оглядываясь, видим позади себя другую дверь, в прошлое, где осталось много для нас родного, близкого, там остались наши боль и слезы, но там рядом и наша радость, наша молодость и сила, и если эту дверь хоть раз приоткрыть, то она больше уже никогда не закроется. И будешь ты отныне жить и оглядываться на эту дверь, а потом наступает время, когда прошлое начинает преобладать над будущем. И живет уже человек весь в прошлом, и смерть его становится избавлением для него и в то же самое время, долгожданной встречей с тем, что ему дорого и кто ему дорог. Там он снова молод, полон сил и здоровья. Не болят уже больше раны, и не грустит от разлуки сердце. И солнце согревает его остывшую душу... Но не могу я уйти просто так, оставив тебя одну. И хотя отошла ты душой, оттаяла, все равно боюсь я за тебя. Тяжело в этом мире одной, особенно теперь, когда мир перевернулся. - Замолкла на время Сугра, затем, тяжело вздохнув, посмотрев прямо в глаза Айши, продолжила. - Ты перед сыном моим, перед памятью его чиста. Как мать твоего мужа, я благодарю тебя за то, что не уронила чести моего сына, верна была памяти его.
      - Прекрати Ана, я сгораю от стыда. Мы никогда не говорили на эту тему. Оставь все это, прошу.
      - Никогда не говорили, это правда, но разве я не женщина. Не слышу я разве, как рыдаешь ты по ночам, уткнувшись в подушку, как ноет твое молодое тело.
      - Ана, прекрати. Пожалей меня.
      - Это неправильно, Айша. Ты полностью отдала свой долг перед сыном моим, и сейчас ты свободна. Ты должна снова построить свою жизнь. Ты одинокая женщина, значит, ты наполовину человек. Одинокий мужчина тоже сирота. Только вместе мужчина и женщина становятся целым. Опорой они служат друг другу. Я уже стара, ты знаешь, и я боюсь за тебя. Не могу я умереть спокойно, пока ты не устроена. Ты честь моего сына. И я не хочу, чтобы кто-то посмел оскорбить его после моей смерти. Одинокая женщина, соблазн для каждого. Всякий может тебя оскорбить. Рядом с тобой должен быть мужчина, который по шариату будет отвечать за тебя, станет тебе опорой и мужем.
      Молчала Айша, сидя, опустив голову, перед своей свекровью. Слезы градом катились из ее глаз. Озноб охватывал все тело ее, когда она представляла себе, что пережила эта женщина, что передумала, через что перешагнула, если решилась на такие слова. И Сугра -ханум не смотрела на Айшу, как в пустоту продолжала она свою речь.
      - Ты красивая, дочь моя. И дети от тебя родятся красивыми. В тебе дремлет много жизней, погубить которые ты не вправе. Аллах этого не простит, ни тебе, ни мне.
      Глава четвертая.
      Почему Сугра-ханум начала этот разговор, Айша понимала. Случилось это еще прошлой осенью; погода в тот день была пасмурной, тяжелые тучи грязными лохмотьями свисали с неба и, смешавшись с туманом, поднимавшимся с реки, образовали такую густую завесу, что с пяти шагов ничего нельзя было разглядеть. Люди старались, если есть возможность, отсидеться в доме. В такую погоду гулять опасно, особенно по дороге. Словно из ниоткуда на узких деревенских улочках, что вьются серпантином по склону горы, вдруг возникает повозка, и лошади, испугавшись, шарахаются в сторону, и, если там, не дай бог, обрыв, пусть даже небольшой, срываются туда, увлекая за собой незадачливого седока. Поэтому стук в дверь в этот день для Айши и ее свекрови стал неожиданностью. В доме никого, кроме них, не было. В другие дни с ними оставалась и Сакина, которая после гибели своей хозяйки Хумар так и осталась в этом доме. Теперь она ухаживала за старой Сугрой. Сакина так и не вышла замуж и уже больше не мечтала об этом. Всю свою нерастраченную материнскую любовь она отдала маленькой Лейли, когда была еще с ними, а после ее отъезда скучала. Заперла комнату маленькой хозяйки, в которой бережно хранила ее детские платьица, любимые игрушки и ее первые туфельки. Словно священный ритуал, раз в неделю, Сакина убирала в этой комнате пыль, все бережно перекладывала, перевешивала, проветривала. Никто не смел ее в этот день беспокоить, даже Айша, не говоря уже о старой Сугре. И чаще, чем Айша, уезжала она навещать свою ненаглядную воспитанницу. Вот и теперь ее не было дома. Два дня как уехала в Вейсали.
      На стук к дверям подошли обе женщины. Раньше во дворе была собака, и она первая возвещала о приходе чужака. Это был Топлан, старая собака Садияра, но уже два года как она околела. Сколько лет ему было, никто не знал, казалось, Топлан был всегда. Все привыкли к нему, его постоянному присутствию на дворе. Особенно сторожить ему было нечего, - в селе воровства никто не припоминал, но его присутствие вселяло уверенность в сердца женщин. Летом он все время проводил в тени деревьев, а зимой, в погожие дни, почесываясь, грелся на солнце перед крыльцом дома. Айша первой обратила внимание, что пища, которую вечером она положила в его миску, осталась нетронутой. Она удивленно поискала Топлана глазами, но его нигде не было. И тогда она, уже предчувствуя беду, подошла к конуре, что стояла на углу дома, и которую построил еще Садияр, осторожно, словно боялась спугнуть кого-то, заглянула внутрь. Пес был мертв.
      Горе для дома Садияра было неподдельным. Собаку все любили. Топлан был первый, кто принял Айшу, как свою хозяйку, когда Садияр впервые привез ее на рассвете, завернутой в бурку, и ни разу после этого на нее не залаял. Особенно плохо было Сугре, еще одна нить, что связывала ее с памятью сына, оборвалась, и пустота в ее душе стала еще глубже. Другую собаку они так и не завели. Теперь, стоя у запертой двери, они с тревогой смотрели друг на друга.
      - Кто там? - наконец спросила Айша.
      - Не бойтесь. Это я, Шямсяддин, уполномоченный, - раздался голос из-за двери.
      - Кто?
      - Ваш новый начальник милиции.
      - Что вам надо?
      - Может, откроете дверь, на улице моросит.
      Айша вопросительно посмотрела на Сугру-ханум. Они слышали, что в село из Казаха в последнее время часто приезжал новый начальник милиции. И не только к ним, но и во все села в округе. Говорили о нем разное, - странный он какой-то. Немного хромал, но, несмотря на это, много ходил пешком, в каждое село, старался зайти, с людьми говорил часами, слушал всех внимательно, а сам говорил мало. Сугра-ханум кивнула, Айша открыла дверь.
      На пороге стоял молодой человек, лет тридцати, не больше. Худощавый, высокий, в серой гимнастерке, выглядывающей из-под кожаной куртки. Сбоку висела деревянная кобура с маузером. На голове старая, мятая кепка, с которой на воротник падали капли воды. Несмотря на экипировку, вид милиционера все равно был не воинственным. В нем больше чувствовался мальчишка, чем взрослый мужчина. При виде Айши, которая, открыв дверь, теперь стояла перед ним в легкой домашней одежде, с непокрытой головой, черные волосы заплетенные в одну тугую косу, покоились на ее высокой груди, он еще больше растерялся.
      - Извините, - сказал он и неожиданно почему-то снял с головы кепку. Вид его, стоявшего с непокрытой головой на пороге, под дождем с кепкой, которую он теребил в руках, был такой смешной, что Айша вдруг засмеялась. Засмеялась так, как не смеялась уже давно. Громко, звонко, от всей души, так, как могла смеяться только она. Сугра тоже улыбнулась, а затем задумчиво посмотрела на Айшу. Айша не видела этого взгляда. Вид этого мужчины, молча мокнувшего под дождем, вода теперь заливалась ему под воротник, развеселил ее, она стояла и, прижав ладони к лицу, пыталась как-то успокоиться.
      - Прекрати, Айша, как не стыдно,- укорила ее Сугра. - Не видишь, человек совсем намок. Проходи, сынок, что застыл на пороге.
      Только переступив порог и очутившись в тепле, Шямсяддин почувствовал, как он продрог. Сугра принесла полотенце, и пока он, сняв мокрую куртку, растирал волосы, она заметила, что старая, застиранная и в двух местах штопанная гимнастерка его, почти наполовину мокрая.
      - Извините, я на минутку, - снова начал он, но был остановлен Сугрой.
      - Подожди пока, не к спеху. Согрейся вначале. Айша, чаю принеси гостю. А ты проходи в комнату, вот сюда.
      Айша вышла, в дверях она оглянулась, и взгляды их с Шямсяддином встретились.
      * * *
      Начальник местного отделения милиции Шямсяддин Шахсуваров был в районе человеком новым. Сюда его перевели из Баку, как молодого, перспективного кадра, преданного делу революции, страстно верующего в справедливость и необходимость происходящих перемен. Горожанин, сын путевого инженера и медсестры, он после окончания ремесленного училища не пошел учиться дальше, а, увлекшись идеями большевизма, добровольно записался в Красную Армию.
      Гражданская война в России в то время почти закончилась, только в Закавказье да в Средней Азии то тут, то там вспыхивали очаги сопротивления, которые безжалостно подавлялись регулярной Красной Армией. Неравны были силы, но редко сдавались добровольно ушедшие в горы и леса, как это было в Закавказье, или в пустыни и степи, как это было в Средней Азии, местные жители, чьи сердца не принимали новой власти. Много знатных сынов Азербайджана погибло в этих бессмысленных стычках, а уцелевшие были высланы новой властью в далекие края, в Сибирь или еще хуже, на Соловецкие острова. Живым оттуда никто не возвращался.
      Шямсяддин служил хорошо. Присяге был верен. Много дорог прошел он за эти годы в составе Красной Армии, мерз в тайге, изнывал от жары в Туркестане, трижды был ранен, но каждый раз, подлечившись, возвращался в строй. Сколько раз предлагали ему демобилизоваться, но отказывался Шямсяддин, решив связать свою судьбу с армией. Ни разу не усомнился он в правоте творимого дела, пока однажды в Даш Салахлы (в селе, что раскинулось у подножия горы, знаменитой на всю округу своим плачущим родником Дамджылы, что мелким, моросящим дождем столетиями капает из-под свода пещеры в каменную ванну, а затем тонкой струйкой стекает в долину) не пришлось ему участвовать в расстреле "враждебных элементов". Взвод, в котором он служил помощником командира, в тот год направили в Казах, небольшой городок, расположенный на полпути из Гянджи в Тифлис. Уже на третий день его приезда их направили в это село. Пришло сообщение, что местные кулаки хотят поднять бунт против Советской власти. Сообщил об этом один из местных, подлостью решивший угодить новой власти. Сообщил тайно, быть узнанным, и тогда не жить ему и его родным отныне в этих краях, проклянут его люди. Правда была в его донесении или нет, не узнал никто, а может, просто мстила подлая душа своим более удачливым соседям, завидовал он им всегда, завидовал во всем, и вот настал наконец для него счастливый миг отмщения. Настало его время. И если в первые годы Советской власти, такие люди еще скрывались, стыдились, боялись людского гнева, постепенно они приобретали власть. С каждой новой жертвой, с каждым высланным из родных мест человеком крепла их сила, и, наконец, уже в тридцатые годы, подняли они свои головы, и ужаснулись тогда люди, глядя на них. Не боялись эти люди отныне никого, забыли Аллаха, продав душу свою дьяволу. Но не светило этим нелюдям отныне Солнце. Тьма поглотила их душу. Их и их потомков. Плакали в будущем горькими слезами их потомки за позор предков своих. А сами они судимы были дважды - людским и божьим судами.
      Именно в тот день, перед ноябрьскими праздниками 1924 года, усомнился Шямсяддин в правоте своей. Людей, а их было трое, вели через все село к зданию сельсовета, расположенному на небольшой площади, рядом с единственной на селе керосинной лавкой Джабраила. Сейчас лавка была закрыта, а сам Джабраил вместе с двумя своими товарищами, так же избитыми, с опухшими лицами и в окровавленной одежде проходил мимо нее. На лавку свою он даже не оглянулся. Не отрываясь, смотрел он на жену свою и на детей, что бежали рядом, и ничего не понимал. За что Аллах прогневался на него, что плохого сделал он этим пришлым людям в военной форме, что оторвали его от семьи. Разве грешно честно торговать? Это единственное ремесло, которым он владел. И отец его, и дед были купцами, и никто никогда не попрекал их этим. Что надо было от него этим людям, он так и не понял. Не слышал он ни о каком заговоре, да и о самой Советской власти он знал немного. В стороне он был от этого всего. Но не все равно было людям, которые допрашивали его. А когда боль стала невыносимой, заплакал от обиды Джабраил и сдался. Со всем согласился он, только бы не возвращалась эта боль. И его действительно оставили в покое. Успокоился Джабраил, думал, все плохое кончилось, и разберутся люди во всем и отпустят его домой. Не отпустили, а вели его сейчас на расстрел, и не верилось ему, что это может случиться.
      Другие двое шли молча и смотрели себе под ноги. Старший из них, Гаджи Рагим-ага, тяжело передвигал ноги, замучила его подагра, каждый шаг ему давался с трудом. И в тот день, когда забирали его, жена его Саялы парила ноги ему. После таких горячих ванн боль на время утихала, а если еще помазать ноги мазью, что приготовила и прислала сестра Джаваир, да укрыться на ночь теплым одеялом, становилось так хорошо, что забывал он о годах своих. Сейчас боль была столь ужасной, что скорей хотелось ему дойти до места, чтобы вся эта мука наконец закончилась. Его особо не допрашивали, просто он родился Агой, хозяином этого села, а значит, врагом новой власти.
      Третий, самый молодой, Фирудин, был лет тридцати от роду, сильный, высокий мужчина. Его били дольше всех, правый глаз его уже не открывался, и вся щека его была сплошным синяком. Знали его в селе как крепкого, зажиточного крестьянина, не боявшегося сказать правду, даже если кому-то это не понравится. Он шел молча, опустив голову, только иногда он поднимал ее и тихо, почти шепотом, говорил:
      - Это все, дело рук Маиса. Оклеветал он меня. Нет вины на мне.
      Слова из его разбитых губ были едва различимы, но слышали их все, кто шел рядом с ним, и передавали друг другу. В селе все знали их старую вражду, не раз Маис, в прошлом, посылал сватов своих в дом родителей Сафуры, кареглазой девчонки, но каждый раз получал отказ. Не хотела она выходить за него, не верила она словам его, глазам его болезненно-блестящим. А когда узнал Маис, что обручилась Сафура с Фирудином, всячески искал он с ним ссоры и однажды добился этого. Но жестоко был избит он Фирудином. Так, что пролежал он в постели неделю, и на свадьбе их он единственный в деревне не присутствовал.
      Искали глазами люди Маиса, но не было его среди народа. Не посмел прийти он на площадь. Ни в тот день, ни на следующий не показывался. А вскоре из села уехали и другие близкие родственники Маиса, никто в селе не хотел подавать им руки. Поняли они, что никто отныне не позовет их на свою свадьбу, никто не придет к ним на поминки, и самим им, когда придет время, а оно обязательно придет, никто этого не избежит, придется без посторонней помощи тащить на кладбище своих покойников. Разъехались они в разные места, кто в Баку, кто в Тифлис, в какой другой город или село, разбрелись они по свету, прочь от родных мест и дорогих их сердцу могил. И ничто их больше не связывало друг с другом.
      Но больше всего поразило Шямсяддина отношение людей, которые высыпали на улицы, проводить в последний путь своих сородичей. Все женщины плакали, мужчины сжимали кулаки. И глаза их были широко открыты от удивления, вопросительно смотрели они друг на друга, бежали, натыкаясь друг на друга, вперед, заглядывали в немом вопросе в глаза мужчин, что шли в сопровождении конвоя, и ничего не понимали в происходящем. Впервые Шямсяддин задал себе вопрос, что это за "враждебные элементы села", если воют с горя женщины, плачут дети и растеряны мужчины. Почему столько ненависти, презрения в глазах девушек, что смотрят на него. Почему он, протянув пустую флягу и попросив наполнить ее водой, не нашел ни одной протянутой в его сторону руки. Пустота воцарилась вокруг, и в этой тишине Шямсяддин подошел к колодцу, опустил ведро, зачерпнул воды. Набрав флягу, он положил ее рядом, и нагнулся к ведру напиться. В это мгновение рядом с ним пробежал мальчуган, ударом ноги он сбросил флягу в колодец и, пока Шямсяддин сообразил, что случилось, умчался прочь, затерявшись в толпе.
      Всю оставшуюся жизнь потом Шямсяддин благодарил бога за то, что не дал он ему участвовать в казни. Васенин, командир их отделения, выделяя солдат, скользнул только по нему взглядом. Солдаты, что стояли рядом с Шямсяддином, справа и слева, тяжело вышли вперед и, щелкнув затворами, подошли к командиру. Шямсяддин остался на месте. Как в тумане, следил он за событиями, что разворачивались перед ним. Ничего не слышал он, словно заложило уши ему ватой. Проходили рядом люди, говорили что-то, он видел, как двигаются их губы, но ничего не слышал он. Словно в синематографе двигались все в безмолвии, как в том фильме, что пришлось ему еще до войны смотреть в Баку, в зале, который был открыт летом на набережной. Пианист, который должен был играть во время показа фильма, в обед напился, опьянел и заснул, да так сильно, что пытаться пробудить его было бессмысленно, а замену ему найти не смогли. Так и решили крутить фильм без музыки. И сейчас Шямсяддин только смотрел, и хотя сухими были глаза его, слезы заливали его душу. Он смотрел, но ничего не видел. Уже после, глубокой ночью из разговора солдат он представил себе всю картину казни, в которой сам же и участвовал, но так ничего и не увидел.
      Всех троих осужденных подвели к стене, повернули и хотели завязать глаза, но ни один из них не согласился. Все трое стояли и спокойно смотрели в лица своих убийц. А незадолго до этого, старый Гаджи Рагим-ага поднял руку и позвал к себе красного командира. Васенин, рыжий, весь в веснушках рязанский мальчишка, обремененный властью, под которой задыхался, подошел к нему. Через переводчика Гаджи Рагим-ага, годящийся всем стоящим перед ним солдатам в дедушки, передал свою просьбу разрешить ему и его товарищам совершить намаз, в последний раз отдать свой долг перед Аллахом, и не смог, ошалевший от этой просьбы Васенин, отказать ему. А потом прибежали откуда-то мальчишки с кувшинами с водой для омовения и маленькими ковриками для совершения намаза.
      Хотя и не наступило еще время очередного намаза, все люди, что стояли вокруг, преклонили колени вместе с тремя мужчинами, в последний раз произносящими с детства заученные слова священной молитвы, просящими в своем последнем слове у Аллаха спасения не для себя, а мира и благополучия для своих родных, которых оставляли здесь. И вместе с ними молились их сельчане, надеясь на чудо. Но чуда не произошло. Дрожали винтовки солдат перед лицами этих трех мужчин, прятались солдаты за прикладами винтовок, только бы не встречаться взглядом с ними, иначе, знали они, не будет им успокоения, во сне будут преследовать их глаза осужденных, и тогда Гаджи-Рагим-ага поднял голову. Высоко в небе над селом, вытянувшись ровным клином, с плачем проносились журавли. Один из них, отстав от общей стаи, быстро маша крыльями, пытался нагнать остальных.
      - Журавли улетают, пора, - сказал он своим товарищам, которые тоже посмотрели вверх.
      И только в этот момент раздался оружейный залп.
      * * *
      В полной тишине покидал взвод село, растерянными были лица солдат, спинами своими, вспотевшими от напряжения, чувствовали они полные ненависти взгляды людей. Не такой им представлялось классовое возмездие. Там, в России, все было по-другому, праздник был на селе, когда казнили помещика, раскулачивали врагов. А тут рыдали, стонали, молили и все до расстрела. А после - замолкали все, даже дети. И только когда пыль от последнего солдата опустилась далеко за окраиной села, заголосила деревня. Не понять чужому солдату мудрость народа, когда плачет он вместе с осужденным, идущим на смерть, чтоб не чувствовал он своего одиночества, а потом он, народ, плачет от боли и бессилия перед этой тупой силой, режущей по живому, и делят горе между всеми поровну, ибо для одного человека эта ноша непосильна. Но как бы больно ни было, не показывает он этого врагу своему, пусть не радуется сердце его.
      Как шахидов, похоронило село своих убитых односельчан. И стыдно было всем, не могли смотреть они в глаза их близких за то, что не смогли уберечь их родных от расправы.
      Глава пятая
      Вскоре взвод расформировали и отослали солдат его по различным частям. Шямсяддин снова оказался в Баку и, как один из немногих солдат, владеющих грамотой, был направлен на учебу в школу красных командиров. Учеба давалась ему легко. Через год, сразу после учебы, молодому офицеру предложили работу в Баку, при штабе, но Шямсяддин отказался. А когда он узнал, что в Казахе гачаги - ушедшие в горы мстители - убили начальника милиции, он подал рапорт с просьбой направить его в этот район. Ему хотелось снова вернуться к этим простым, но гордым людям, перед которыми он чувствовал свою вину, хотел делом своим заслужить их прощение.
      Оружие его, маузер, всегда висело сбоку, на ремешке, но ни разу за все время своей работы не вынул он его оттуда. Вначале сельские жители сторонились его, слишком кровавой была власть, которую он олицетворял, но постепенно искренность и честность Шямсяддина, неподдельный интерес его к их повседневным делам, стремление в меру своих сил помочь им, облегчить их нелегкий, крестьянский быт снискали ему уважение среди жителей окрестных сел. И постепенно привыкли люди к виду одинокого всадника, неспешно едущего в дальнее село, чтобы здесь, спешившись, долго ходить с одного двора в другой, наблюдая, спрашивая, советуя и помогая. Во все дела сельского жителя старался он вникнуть, даже если это не касалось его прямых обязанностей. Только в одном селе, Даш Салахлы, Шямсяддин больше никогда не был.
      * * *
      Участок его считался неспокойным, слишком много людей из окрестных сел были здесь в бегах. Леса и горы укрывали их, а без помощи местных жителей найти их там было невозможно. Особенно много беглого люда стало после того злополучного расстрела в Даш Салахлы. Многие, которые и не помышляли о кочевой жизни, после ужасной смерти Гаджи Рагим-аги покинули родные очаги, только бы не пасть от рук красных палачей. Если суждено нам умереть, рассуждали они, то хотя бы с оружием в руках. Не землю свою, унаследованную от отцов, не поля и угодья защищали они, не за деньги свои, не за золото и украшения цеплялись они, - грязь это, что прилипает к рукам, говорили они. Но честь свою не могли они уронить. И не могли они позволить какому-то безродному мальчишке, приехавшему бог знает откуда, понукать ими и словно скот гнать их на бойню. Свобода была им дороже жизни.
      Шямсяддин знал, что на его участке существует несколько таких маленьких отрядов, один из них, как он слышал, возглавлял Гара Башир из Вейсалов. А спустя некоторое время судьба свела Шямсяддина с ним.
      * * *
      Зимой это было, снега, правда, еще не было, но дыхание его чувствовалось везде. Серые облака заволокли небо, стыло лицо на морозе, и торопился домой к себе всякий, оказавшись в этот неурочный час в поле или в дороге. Шямсяддин возвращался из своей очередной поездки домой, в Казах, когда на повороте, вынырнув из-за скалы, столкнулся лицом к лицу с группой всадников. Завернутые в длинные бурки и в папахах, надвинутых по самые брови, они производили тяжелое впечатление. Повернуть коня, попытаться спастись было поздно. Шямсяддин попридержал коня, пока они окружали его и взяли под уздцы лошадь. Сопротивляться было бессмысленно. Гара Башира Шямсяддин до этого не видел, а потому не знал, который из этих пяти человек знаменитый гачаг. А может, и не его люди это были, но Шямсяддин почему-то был уверен, что Гара Башир был среди них. Смерти, как Шямсяддин думал, он не боялся, не раз в боях он был близко от нее, но так явно он почувствовал ее приближение впервые. И похолодела душа его. Слабость разлилась по телу, и, чтобы не показать дрожь, охватившую его тело, Шямсяддин крепче сжал вожжи.
      - Кто ты? - строго спросил его пожилой всадник.
      Шямсяддин молчал, казалось, вопрос еще до него не дошел.
      - Не Шямсяддин ли ты? - снова спросил он.
      На этот раз Шямсяддин утвердительно кивнул, потом, кашлянув, сказал:
      - Да, это я.
      - Так это ты, знаменитый начальник!
      - Вам видней, насколько я знаменит, - уже более твердым голосом ответил Шямсяддин.
      - А ты дерзкий, не боишься нас?
      - Не скрою, вначале сильно испугался.
      - А сейчас что, уже не боишься?
      - Сейчас не так сильно.
      - А если убьем сейчас тебя?
      - Умереть никто не хочет, я тоже, не буду обманывать. Но если хотите убивайте. Тем более, вам не впервой. Того, кто был до меня, ведь вы убили?
      - Может, мы, а может, и нет.
      - Откуда едешь? - спросил вдруг другой, все время молчавший.
      - Нашей встречи это не касается.
      - Человек, задававший вопросы, вплотную подъехал к Шямсяддину, роста они были почти одного, но намного старше был по годам и в плечах пошире.
      - А вот норов свой, сынок, немного убавь.
      И, пришпорив коня, он поскакал дальше. Другие последовали за ним, оставив Шямсяддина одного. Больше Шямсяддин с ними не встречался. Ни с ними, ни с другими. И об этой встрече он не сообщил никому.
      Глава шестая.
      В комнату, куда Сугра-ханум его пригласила, Шямсяддин пройти отказался. Он посмотрел на ковер, который устилал пол, потом на свои сапоги, мокрые, покрытые грязью, и покачал головой.
      - Извините, я на минутку, можно, я здесь, - и присел за маленький стол, что стоял в прихожей.
      - Здесь гостя в нашем доме не принимают. Разуйся и пройди в комнату, твердо сказала Сугра-ханум и, оставив Шямсяддина, сама прошла внутрь. Через минуту к ней присоединился Шямсяддин, стесняясь, босиком, осторожно ступая по ковру, подошел он к столу и, отодвинув стул, сел лицом к дверям. Потом, спрятав ноги под стул, он прямо посмотрел в глаза старой женщине и улыбнулся. Сугра тоже улыбнулась. Шямсяддин сидел там, где всегда любил сидеть Садияр, но ревности от этого Сугра не почувствовала.
      - Хорошо тут у вас, тепло. И дом этот не такой, как другие. Я такой даже в Баку не видел.
      - И сыну моему он очень нравился. Только недолго пришлось ему в нем пожить.
      - Слышал, убили его. Да упокоит Аллах его душу.
      - Аминь. А ты, сынок, кажется, не местный?
      - Из Баку я, родился там и вырос, но отец мой из Шуши. Правда, я там ни разу не был.
      - Почему?
      - А там у нас никого из родных нет. Уехали все давно. Отец еще ребенком был, когда его родители перехали в Баку, на нефтепромыслы.
      - Родители-то живы?
      - Отец умер, три года назад. Без меня похоронили, я тогда был в Туркестане.
      - А мать? - спросила Сугра-ханум.
      - Она работает в госпитале.
      - А к нам какими судьбами?
      - Уполномоченного вашего, что до меня был, убили. Слышали, наверное. Вот меня и прислали на его место.
      - Не помню, может быть. Я не знаю.
      - Что так?
      - Что?
      - Не слышали, что убили начальника милиции?
      - Нет, почему, слышала.
      - Не хотите об этом говорить?
      - О мертвых или хорошо, или...
      - Или ничего?
      - Тебе видней, сынок.
      - А что вы о нем знаете?
      - Я его не знала. Ни разу не видела.
      - Но слышали о нем?
      - Люди всякое говорят.
      - А что говорят?
      - Разное говорят.
      - А что именно?
      - Не знаю, сынок. Не моего ума это дело. Только...
      - Что?
      - Много людей он обидел.
      - Как?
      - Не знаю. Но разве трудно обидеть человека? Особенно, если власть тебе дана. Власть, сынок, это испытание. Аллах проверяет своих подданных. Не каждый проходит это испытание с достоинством.
      - При чем здесь Аллах? Сейчас другое время.
      - Не бывает другого времени, сынок. У каждого человека только одно время. Многие этого не понимают, живут, как будто времени у них еще очень много. Вот закончится это время, думают они, и начнется то, другое, в котором они и будут жить по-настоящему. А сейчас это так, понарошку. Живут, словно в игру какую играют. Бьют и не верят, что и их могут ударить, лгут и обижаются, когда их обманывают, убивают, но сами умереть не готовы. Отсюда вся грубость, пошлость и беззаконие. А потом, оказывается, что там, в будущем, для них уже ничего нет, там уже другое время, и другие у него герои. А ты, весь, остался в прошлом, там, где ты и не жил-то по-настоящему. Но тогда, когда ты это осознаешь, уже, будет поздно. Аллах второго шанса не дает.
      - А власть где, в будущем или в настоящем?
      - Власть от Аллаха и всегда в настоящем, но служить она должна будущему.
      - Если она в настоящем, значит, принадлежит Советской власти, а не вашему Аллаху.
      - И эту твою власть Аллах дал вам, для испытания.
      - Нет, Ана, уважаю я твою седину, только ошибаешься ты. Эту власть мы сами, рабочие и крестьяне, силой отвоевали бандитов, кулаков и помещиков. И никому уже больше не отдадим.
      Ничего не ответила на это старая женщина, и Шямсяддин почему-то покраснел, не это он хотел ей сказать, но как-то это все само собой получилось, смешно, помпезно и не искренне.
      В это время в комнату вернулась Айша с подносом, на котором стоял небольшой чайник со свежезаваренным чаем и сахарница. Голова ее сейчас была прикрыта платком. Она положила поднос на стол, разлила чай в две чашки, положила одну из них перед гостем, а другую перед своей свекровью. В это время Сугра-ханум, подозвав, что-то шепнула ей на ухо. Айша, покраснев, быстро посмотрела в сторону Шямсяддина, опустила глаза, покинула комнату. Удивленно проводил ее взглядом Шямсяддин. Вскоре Айша вернулась, держа что-то в руках. Подойдя к Шямсяддину, она, все еще не поднимая глаз, положила перед Шямсяддином пару теплых шерстяных носков.
      - Что это?
      - Одень, сынок, - ответила старая Сугра, - холодно уже.
      На этот раз покраснел Шямсяддин, хотел встать и уйти, даже привстал, но, встретившись взглядом с Айшой, опустился на место.
      - Спасибо, - тихо сказал он ни к кому, собственно, не обращаясь.
      - Носи на здоровье, сынок, - ответила Сугра- ханум.
      Помолчали, вдруг Шямсяддин, спохватившись, вспомнив, зачем он собственно сюда пришел, повернулся к Айше.
      - Простите, я, право, совсем забыл, ведь я зашел к вам поговорить.
      - Ко мне?- удивилась Айша.
      - Да. Мне сказали, что вы единственная в этом селе, кто умеет читать и писать.
      - Не знаю, может быть, и что?
      - Не хотели бы вы преподавать? - предложил неожиданно Шямсяддин.
      - Что?
      - Ну, учить детей вашего села, преподавать им чтение, письмо.
      - Я?
      - Ну да, вы местная, все вас уважают, я знаю, я спрашивал.
      - Но я никогда, никому не преподавала.
      - Другого учителя в этом селе еще долго не будет. Сеидали муаллим, который здесь раньше работал, вы сами знаете, лет семь, как уехал. Кажется, в Турцию, к родственникам. Школа с тех пор стоит закрытой. А детей жалко. Смотрите, сколько их бегает, а сколько уже выросло и никогда не научатся читать.
      - Но и я могу читать и писать по-старому, новый алфавит я не знаю.
      - Это я тоже знаю. Но в Казахе есть учительская семинария, там вас могут научить новому алфавиту. Много времени это не займет. Самое большее месяц, так мне объяснили, а потом вы сможете работать в местной школе. А мы вам поможем, учебниками, тетрадями. Соглашайтесь, хотя бы на первое время, а там, как только подготовим нового учителя, вас заменим.
      Айша не знала, что ответить. Впервые после того, как переступила она порог дома своего мужа, чужой мужчина говорил с ней о чем-то столь важном, просил ее помощи. Впервые ей предлагали работу. Ей - женщине, чей мир был очерчен границами дома ее. В надежде посмотрела она, Сугру, новость и для нее была неожиданной, и она не знала, как к этому отнестись. Сугра-ханум тоже молчала, не знала, что и посоветовать.
      - Спасибо, сынок, что приглашаешь мою невестку на угодное Аллаху дело, но позволь мы подумаем немного, посоветуемся, потом скажем тебе ответ.
      - Да, конечно. Я и не надеялся, что вы сразу же согласитесь. Подумайте, но если можно, недолго. Я хотел бы, чтобы до наступления зимы вы, Айша-ханум, если согласитесь, смогли бы, отучившись в Казахе, вернуться и начать здесь работать.
      - Не спеши, сынок, мы еще ничего не сказали, а ты уже отправил Айшу на учебу, - слегка упрекнула Шямсяддина Сугра.
      Айша все это время молчала, но румянец, разлившийся по ее щекам, выдавал ее волнение, и она внимательно вслушивалась в интонацию речи старой женщины. Уже давно их отношения прошли ту грань, когда в характере и манере поведения друг друга оставались какие-то неясности. С полуслова они теперь понимали друг друга, и пока в речи и голосе Сугры-ханум Айша не могла уловить ни одной ноты раздражения или неприязни. Выпив чаю и отказавшись от приглашения отужинать, Шямсяддин вскоре откланялся.
      Оставшись одни, женщины долго обсуждали эту тему. Для них, чья жизнь, казалось, осталась в прошлом, это предложение было столь неожиданным, заманчивым и пугающим, что, возбужденные открывающимися перспективами, проговорили они до самого утра. Так ничего и не решив, уснули они, измученные беседой. Спали долго, но когда проснулись, стали обсуждать уже детали поездки Айши в Казах, как будто вчера и не было этого изнуряющего спора. Еще вчера, как только за Шямсяддином закрылась дверь, они в душе уже решили этот вопрос положительно, конечно, Айше надо поехать учиться и начать работать, но сразу же согласиться с этим ни одна из них не хотела. И с жильем проблем не было: и у Сугры- ханум, и среди родственников Айши немало людей жили в Казахе, и каждый из них, они это хорошо знали, с радостью готов был принять Айшу. Спорили они теперь о том, где остановиться будет более удобно, ведь все другие посчитают то, что Айша не остановилась именно у них, за оскорбление. Наконец, они остановились на кандидатуре Билгеис-ханум, младшей сестры Сугры, выданной в свое время замуж за молодого телеграфиста, который и увез ее в Казах. Муж ее сделал неплохую для этих мест карьеру и сейчас работал в должности начальника почтамта. Детей у них долго не было, они почти потеряли надежду, когда бог наградил их за терпение двумя прелестными малютками, и сейчас в их большом доме, что высился недалеко от его места работы, они жили с двумя девочками - пяти и семи лет. Сугра решила, и Айша согласилась с ней, что оставаться у них для Айши самое удобное место. Во-первых, просторно, она никого не стеснит, и второе, она самый близкий человек для Сугры-ханум.
      - К другим ты, конечно, зайдешь, передашь от меня им поклон, но оставаться лучше у Билгеис, да и она, сама знаешь, души в тебе не чает. Представляю, как она обрадуется этому предложению.
      - Ты права, Ана. Я тоже думаю, там мне будет хорошо. У нее две дочурки, прелесть. Может, я и Лейли возьму с собой? Пусть поживет там со мной, и с детьми поиграет.
      - Лейли уже не ребенок, чтобы с детьми играть. Сколько лет ей уже?
      - Десять.
      - Вот, почти взрослая, но хорошо, возьми Лейли с собой, - согласилась Сугра-ханум.
      * * *
      Через неделю, когда Шямсяддин зашел к ним, Сугра-ханум дала ему положительный ответ. Но его предложение отвезти Айшу было встречено отказом.
      - Спасибо, Айша сама как-нибудь доедет. Ты лучше скажи к кому она там в семинарии должна подойти, насчет учебы.
      Шямсяддин, счастливый, что Айша согласна поехать на учебу, обещал все узнать и передать, как советовала Сугра- ханум, ее сестре, Билгеис-ханум.
      Айша обратила внимание, что на этот раз на нем была другая гимнастерка, новая, которая изменила его. Она была ему великовата, но не намного, зато давала ему уверенности. Дорогая, мягкая ткань мягкими складками обнимала его широкую грудь, стягивалась широким кожаным ремнем. И весь он как будто вдруг повзрослел.
      Часто в течение прошедшей недели, после того, как Шямсяддин ушел, она вспоминала его и его старую, застиранную, наполовину мокрую от дождя гимнастерку. У Садияра была точно такая, конечно, не такая старая, как у Шямсяддина, но фасон был тот же. Айше вспомнилось, что однажды на охоте Садияр, зацепившись за сук, распорол ее. И хотя в доме всегда была прислуга, одежду своего мужа Айша стирала сама, и в тот раз, тщательно выстирав его гимнастерку, она аккуратно заштопала ее, да так, что Садияр сразу не мог найти место шва. Вспомнила, как, выгладив и сложив гимнастерку, она потом долго сидела, положив на нее руки, отдыхала счастливая.
      В какой-то момент Айша поймала себя на мысли, что ей нравилось стирать мужскую одежду, вдыхать тяжелый запах пота и... она испугалась. Впервые после смерти мужа, она подумала о мужчине, и это был не Садияр. "Неужели Шямсяддин мне нравится",- задавала она себе вопрос снова и снова, но никак не могла найти ответ. "Конечно, нет", - твердила она, но уверенности не было. И сейчас, стоя рядом с Шямсяддином в прихожей, видя его смущение, когда он пытался натянуть на ноги до блеска начищенные старые сапоги, она испытала необычайное волнение, и хотя ей это было приятно, она покраснела.
      - До свидания, - пробормотал Шямсяддин уже у дверей и, посмотрев на нее, вдруг улыбнулся.
      Глава седьмая
      Прошел почти месяц, как Айша с дочкой жила в доме Билгеис-ханум в Казахе. Лейли была счастлива, давно она не жила с матерью столь долго вдвоем. О многом говорили они, скорее как две подруги, чем мать и дочь, ничего не скрывала от нее Айша. Говорили и об отце ее, Садияре, Лейли его помнила смутно, все больше по рассказам бабушки и дяди Башира, в котором души не чаяла. Впервые после смерти мужа Айша говорила о нем, вспоминала его, пересказывала его слова, смеялась над его шутками, произнесенными так давно, что Лейли многое просто не понимала, утратили они уже свою свежесть, и многих людей, о которых рассказывала мать, она не знала. Но не для нее рассказывала все это Айша, для себя, и благодарна была она своей дочери за эту возможность. Айша рассказывала, и было ей от этого легко, боли больше не было, сердце ее отныне было свободно. После похорон Садияра Айша первое время жила, как в тумане, изо дня в день, не чувствуя смены погоды, времени года, боли и страха. Смерть, наверное, была бы для нее избавлением, но и она не наступала. Ждала ее Айша и удивлялась, что не идет она за ней. А потом все стало безразлично, и не ждала она больше ничего от этой жизни. Сейчас, вспоминая с дочуркой прошлое, она оживала, и вместе с ней оживала ее душа. С удивлением смотрела маленькая Лейли на свою мать, то говорящую и плачущую, то смеющуюся и горюющую. Смотрела и удивлялась, как меняется она прямо у нее на глазах, превращаясь из понурой, с потухшим взглядом женщины в ту, прежнюю, красотой и статью которой она, будучи еще совсем крохой, восторгалась. Долго они жили вдали друг от друга, и даже когда Айша приезжала в Вейсали, к родителям, навестить свою дочурку, того прежнего отношения между ними не было, что-то чужое, что появилось в поведении Айши, мешало им. Не смела больше Лейли так просто подойти и поцеловать Айшу. Мать была далека от нее. И вот, наконец, все вернулось. Айша рассказывала, слезы скатывались по ее щекам, когда она почувствовала легкое прикосновение. Словно ото сна очнулась Айша, Лейли сидела рядом на ковре и, прижавшись к ней, плакала. Сколько раз пыталась Лейли спросить свою мать об отце, но каждый раз чего-то боялась, что-то удерживало ее, тема эта была под негласным запретом в их отношениях. Она мешала им, но не смели они нарушать это табу. Только теперь, выговорившись и перешагнув через нее, они почувствовали облегчение. Уже громко, по несколько раз в день говорили они о Садияре, и был он уже не саднящей, кровоточащей раной, а чем-то близким, родным, тем, что всегда с тобой. Неважно, что человека уже нет в живых, память о нем становится частью тебя, как рука или сердце, которые у тебя есть, и которые, если здоровы, мы не чувствуем. Они не мешают, а наоборот, помогают нам жить, восторгаться красотами природы, любить и быть любимыми.
      * * *
      В последнее время Шямсяддин все чаще ловил себя на мысли, что проблемы семинарии стали интересовать его гораздо больше, чем того требовала сфера его интересов. Каждый раз, как возникал подходящий момент, он старался прийти в семинарию, поговорить с его преподавателями, учащимися. Чем мог, он старался оказать им содействие, в решении различных житейских вопросов, но и сам понимал, что это всего лишь предлог. А основное было то, что ему хотелось увидеть Айшу. Впервые в своей жизни он терялся в присутствии женщины. Конечно, он и раньше встречался с женщинами, один раз чуть даже не женился. Это было сразу же после его возвращения с фронта в Баку, где он учился в военном училище. Она была медсестрой, и познакомились они, когда Шямсяддин проходил медкомиссию, и она должна была взять у него кровь. Они несколько раз встретились, он даже был у них в гостях, познакомился с ее родителями. Ему казалось, что он любит ее, но впоследствии он никак себе не мог объяснить, что заставило его отказаться от этого шага. А когда появилась возможность уехать на новую работу в Казах, он согласился с радостью. И спустя некоторое время он поймал себя на мысли, что совсем не вспоминает ее, а вспоминая, ему не хочется, сломя голову, все бросив, бежать к ней.
      С Айшой все складывалась по-другому, уже первая встреча поразила его. Сказать по правде, он не ожидал увидеть в доме покойного Садияра столь молодую женщину. Слово "вдова" ассоциировалось у него с женщиной преклонных лет, одетой во все черное, злобной и нелюдимой. И когда открылась дверь, и на пороге он увидел молодую, полную сил, стройную, высокую женщину, он опешил. Ему показалось, что он ошибся домом. Шямсяддин забыл обо всем, и если бы другая женщина, что стояла рядом, не пригласила его зайти, он еще долго так и стоял бы под дождем с непокрытой головой.
      * * *
      Обучение Айше давалось легко, еще покойный Садияр, обучая ее письму, отмечал ее память, способность быстро и точно выполнять упражнения. Новый алфавит она усвоила быстро, гораздо раньше, чем ожидалось. Ей понравилось учиться, узнавать новое, доселе неизвестное. Садияр ей раньше много читал, рассказывал об увиденном в других странах, об их обычаях, традициях, праздниках и обрядах. Здесь это все ей вспомнилось снова. В душе она была благодарна Шямсяддину за то, что он предоставил ей такую возможность, и не только за это, хотя в этом она себе признаваться не хотела. Как и всякая женщина, она сразу же догадалась, что заставляет Шямсяддина почти каждый день появляться перед семинарией. И хотя он каждый раз делал удивленное лицо, что, мол, рад столь неожиданной встрече, сердце женщины не обманешь. Неожиданно для себя она отметила, что ей приятно это внимание чужого человека. Оно заставляло Айшу теперь критически относиться к своему внешнему виду. Сейчас, после стольких лет, она снова смотрелась в зеркало. Однажды ее за этим занятием застала Лейли, Айша смутилась, как будто совершила что-то постыдное, а Лейли радостно бросилась ей на шею и целуя приговаривала:
      - Ты у меня самая красивая, ни у кого нет такой. Ты знаешь, как я тебя люблю? Очень-очень! Только ты всегда будь такой, как сейчас. Хорошо?
      Слова, которые говорил ей Шямсяддин при встречах, были обычными, какими обмениваются знакомые между собой люди, но каждый раз Айша чувствовала, что сказать он хотел совсем другое, она ждала эти слова и в то же время боялась услышать их. Она еще была не готова поменять свою жизнь.
      Учителя ее уважали, им понравилась эта молодая, энергичная женщина, гордая, уверенная в себе. Она быстро усваивала необходимый учебный материал, а умение анализировать, обобщать, делать выводы, а главное, задавать умные, ясные и четкие вопросы быстро выделили ее среди остальных курсантов. Уже неоднократно директор, да и другие учителя, предлагали ей остаться в семинарии, продолжить обучение до полного окончания курса, а затем поехать в Баку, в университет. Предложение было столь неожиданное, что вначале Айша смутилась, но потом улыбнулась, поблагодарила и пообещала подумать. А что тут думать, разве могла она бросить все и уехать сломя голову одна в чужой город. Но если вначале она это предложение просто отвергла, то в последнюю неделю она все чаще и чаще вспоминала об этом. Особенно по ночам. В эти долгие осенние ночи она мечтала о далеком городе Баку, в котором никогда не была, о море, которого никогда не видела, но много слышала и уже любила всем сердцем, об университете, в котором бы училась. И всегда в этих мечтах, хоть мельком, присутствовал Шямсяддин: то он стоит у моря, то показывает ей и Лейли город, то что-то рассказывает, потом снова рассказывает и смотрит только на нее, потом улыбается, так, как может только он один, и она просыпалась. Проснувшись, она долго потом лежала с открытыми глазами, вспоминая увиденное.
      В последний день обучения Айши в семинарии Шямсяддина не было ни с утра, ни вечером после занятий. Айша даже остановилась, нерешительно посмотрела вокруг.
      - Айша ханум, вы кого-то ищете? - спросил ее проходящий мимо учитель педагогики.
      - Нет, никого, спасибо. Я просто задумалась.
      - Наверное, грустно расставаться с нашей семинарией?
      - Да, грустно. Вы правы.
      - Ничего, все будет хорошо, - пообещал учитель и пошел дальше.
      Айша тоже улыбнулась и пошла в сторону дома тетушки Билгеис. Она уже подходила к нему, когда, завернув за угол, увидела Шямсяддина. Он стоял у обочины и курил. При виде Айши он, бросив сигарету, шагнул ей навстречу. Его решимость смутила Айшу, она вся похолодела, опустила глаза, хотела пройти мимо Шямсяддина, но он, вдруг взяв ее за руку, заставил остановиться.
      - Подожди, Айша, - впервые он обратился к ней на ты, прямо по имени, не прибавив уважительного "ханум", но столько в голосе его было тепла, что Айша не почувствовала себя оскорбленной.
      - Не нужно, Шямсяддин. Люди увидят, - подняла она свои глаза, полные слез.
      - Пусть видят. Я что, вор? Мне нечего стыдиться, ты мне нравишься. Давно, с самого первого раза, я не могу забыть тебя.
      - Прошу тебя, не надо об этом, - снова она хотела уйти.
      - Почему? Ты одна, я холост. Что нам мешает? - снова остановил ее Шямсяддин.
      - Я не одна, у меня есть дочь, Лейли.
      - Я знаю. Ну и что? Будем жить вместе.
      - Это неправильно, Шямсяддин. Я вдова, не пара я тебе. Найди себе другую. Девушку. Вон их сколько. Любая за тебя пойдет.
      - Мне ты нужна.
      - Нет, это неправильно.
      - Откуда ты знаешь, что правильно, что нет?
      - Так не должно быть, - твердила свое Айша.
      - А как должно быть? Кто мне это скажет? Я не знаю, как мне поступить, к кому обратиться. Нету здесь у меня никого, кто бы пришел вместо меня в дом твоих родных, сватать тебя за меня. Да и не знаю я, в какой дом, в какое село послал бы я их. Потому вот я сам и решил быть себе и сватом, и братом.
      - Я не то имела в виду, когда говорила, что так не должно быть. Шямсяддин, пойми, мы не можем быть вместе. Не надо тебе жениться на вдове. Неправильно это, - снова повторяла она.
      - Айша, послушай...
      - Нет, не могу я, прости меня, Шямсяддин, - сказала Айша и, вырвавшись, побежала к воротам.
      В дом она вбежала вся красная, разгоряченная, тяжело дыша, и быстро, ничего никому не говоря, прошла в свою комнату. Как была, в одежде, она бросилась в постель и уткнулась в подушку.
      * * *
      На следующий день с утра Айша, наскоро простившись с гостеприимными хозяевами, уехала в Сеидли. Лейли, погостив немного у бабушки Сугры, вскоре вернулась в Вейсали. О Шямсяддине ничего слышно не было. Не заезжал он больше в их село, и, казалось, все забылось. Айша сразу же по возвращении пошла в сельсовет, как ей сказали в семинарии, и предложила уже на следующей неделе начать занятия в школе. Ей сразу же выдали ключи от большого приземистого здания, бывшего амбара, где до отъезда бывшего учителя в Турцию располагалась начальная школа. Весть о том, что Айша, вдова Садияр-аги, будет учительствовать, быстро распространилась по селу, в каждом доме обсуждали эту тему. Мнения разделились, одни считали, что не пристало жене такого человека, Аги - местного помещика, хотя и покойного, заниматься с чужими детьми. Другие, наоборот, приветствовали этот ее шаг, считая, что этим она оказывает неоценимую услугу делу просвещения и прежде всего жителям села.
      Первое время учеников в ее школе было немного, пять-семь человек, но уже через полмесяца она занималась уже с двумя группами детей. Первая группа приходила с утра, а другая сразу же после обеда. Уходила она из дому с утра и поздно вечером возвращалась. Сугра гордилась Айшой, она видела, как уважительно стали к ней относиться не только женщины, но и мужчины. Как вставали они в ее присутствии, слушали внимательно, согласно кивая головой. Дети обожали свою новую учительницу. Как губка, впитывали они каждое слово Айши, и она отвечала им взаимностью.
      Но, не все проходило гладко. Став учительницей, проходя каждый день через все село к зданию школы, ожидая там детей, а по вечерам, закрыв двери, возвращаясь одна домой, Айша, казалось, перешагнула какой-то невидимый рубеж, и уже ее не окружал ореол вдовы Садияр-аги. Если раньше никто просто не посмел бы посмотреть на нее иначе, как на хозяйку Сеидли, то теперь Айша иногда ловила на себе слащавые, полные похоти взгляды. Спиной чувствовала она, как некоторые мужчины нагло разглядывают ее, слышала их шепот и смешки, краска стыда заливала ее лицо, но ничто не могло остановить, свернуть ее с выбранного пути.
      Глава восьмая
      Спустя два дня после разговора Сугры-ханум со своей невесткой произошел случай, который, с одной стороны, подтвердил опасения старой женщины, с другой, снова показал всем, что честь дома Садияра растоптать не просто.
      Была безлунная ночь, время воров и грабителей. Айша уже легла, задув лампу, в своей спальне, когда услышала легкий свист. Сначала ей показалось, что она ослышалась, но потом в ее окно ударился маленький камушек. Она быстро вскочила, накинула на плечи шаль и подбежала к окну. Сердце ее бешено колотилось, вот-вот вырвется из груди, но, сколько она ни всматривалась, прижав лицо к окну, ничего видно не было. Второй камушек ударил, казалось, ей прямо в лицо. Отпрянула она и, уже ничего не боясь, отворила окно.
      - Кто тут?
      - Айша, пусти меня, - по-воровски шептал кто-то снизу.
      - Что? Кто ты?
      - Умираю я по тебе, пусти, - еще тише зашипело снизу. - Никто не узнает. Клянусь тебе.
      Словно молния прошила насквозь Айшу, затряслась она в ознобе, краска стыда залила ее лицо. Как во сне, подбежала она к изголовью кровати, где висела винтовка Садияра, взвела курок, повернулась к окну и выстрелила в темноту.
      Через минуту в ее комнату вбежали перепуганная Сугра-ханум и с круглыми от ужаса глазами Сакина, которая спала рядом со своей хозяйкой. Во многих домах вокруг зажглись огни, и с разных сторон к дому Айши стали стекаться люди. А Айша, все еще держа винтовку в руках, сидела на кровати и, прижавшись к груди Сугры-ханум, горько плакала.
      * * *
      В саду никого не нашли. Несколько сломанных веток говорило, что кто-то, сломя голову, убегал отсюда, перепрыгнул через забор и скрылся за холмом. Ночь скрыла его позор. Но больше не могла Айша работать. Стыдно было ей, как прежде, проходить через все село к себе в школу, ей казалось, что из каждого дома на нее смотрят любопытные глаза, которые шепчут: "Нет дыма, без огня. Почему это ко мне никто не приходит. Сама, видать, кому-то что-то обещала". Закрылась школа в Сеидли. День, другой еще приходили дети к ней, садились у дверей, ждали свою учительницу и, не дождавшись, возвращались домой.
      Спустя несколько дней по тропинке, ведущей к дому Айши, поднимались трое мужчин. Это были уважаемые старейшины села Сеидли. С почтением обратились они к старой Сугре-ханум с позволением зайти и, глубоко кланяясь при входе памяти покойного хозяина дома, прошли внутрь. Со дня похорон Садияр-аги, они не были в этом доме. Наконец, когда все расселись, заговорил самый почтенный из них, старый лавочник Аллахверди. Лавку его давно конфисковала Советская власть, но, не сумев наладить торговлю, снова ему же предложила в нем работать. И он согласился. Привык он к ней, и люди были рады видеть снова его на пороге лавки. Правда, торговля уже больше не шла так бойко, как прежде. Раньше он сам искал товар, завозил все новое, свежее, сам устанавливал цену и, зная своих сельчан, их возможности, каждому называл ту цену, которая ему была приемлема, поэтому каждый всегда уходил от него с покупкой. Сейчас все было по-другому; товар ему приносили с районного склада в соответствии с разнарядкой, цены тоже были твердыми. Скучно стало Аллахверди в своей лавке, охладела душа его к торговле. В селе он пользовался уважением, поэтому, когда он обратился к Сугре-ханум, остальные почтительно замолчали.
      - Сугра-ханум, мир твоему дому. Пусть спокойствие и благополучие не покинут его.
      - Спасибо, Аллахверди-киши. Добро пожаловать в дом моего покойного сына.
      - Мир праху его. Мы все слуги Садияр-аги. Как при жизни, так и сейчас. Аминь.
      - Аминь, - поддержали его другие. - Мир праху его.
      - Спасибо на добром слове, Аллахверди-киши, но что привело вас в наш дом, хотя снова повторяю, добро пожаловать.
      - С твоего позволения Сугра-ханум, мы хотели бы поговорить с Айшей-ханум.
      Просьба не удивила Сугру-ханум. За то небольшое время, что работала Айша в сельской школе, поменялось к ней отношение не только у сельчан, Сугра сама ловила себя на мысли, что думает о ней не только как о своей невестке, но и как о человеке значимом, с которым считаются и которую уважают.
      - Не знаю, захочет ли она спуститься сюда.
      - Мы все просим тебя, ты мудрая женщина, уговори ее спуститься к нам, хотя бы на минутку.
      - А что случилось?
      - Несчастье случилось.
      Похолодело вдруг сердце старой Сугры-ханум, одними губами прошептала она в страхе:
      - Что за несчастье еще?
      - Школа наша закрыта, разве может быть большее несчастье, чем это.
      Вздохнула облегченно старая Сугра, так тихо, чтобы никто не заметил этого. Другое подумалось ей.
      - Сейчас постараюсь позвать, - сказала она и удалилась.
      Спустя некоторое время Айша, в синем, домашнем платье, цветастом платке спустилась к гостям. Кивком головы она приветствовала всех, ни к кому конкретно не обращаясь.
      Когда она вошла, все мужчины, что сидели за столом, встали.
      - Здравствуй, доченька, - обратился к ней старый лавочник
      - Добро пожаловать.
      - Мы, доченька, пришли сюда попросить у тебя прощения.
      Айша молчала. Сугра, пораженная услышанным, стояла позади нее.
      - Мы не знаем имени того, кто посмел тебя оскорбить, дочь моя, и, наверное, никогда не узнаем, не посмеет он признаться в этом. Сам я, несмотря на старость, застрелю подонка. Но смею тебя заверить, больше этого никогда не повторится. И не только здесь, в этом доме. На Коране поклялись все и не дай бог кому-то нарушить эту клятву. Весь его род будет отвечать за него.
      Айша молча выслушала старика, еще больше покраснела она.
      - Я не могу тебе указывать. Тебе самой решать, но прошу тебя, от имени всего села, вернись в школу, дочь моя. Не наказывай детей наших, хотя и заслужили мы твое презрение.
      - Не говорите так, дядюшка Аллахверди, при чем тут вы.
      - Мы виновны перед тобой, дочь моя, что допустили такое в нашем селе. Мы, старики, прежде всего. Потому что молчали, когда видели, что молодежь распустилась. Потому, что не смогли передать им наказ отцов наших. Виновны, что не уберегли в эти последние годы многих наших доблестных сынов, одни убиты в этой чуждой, навязанной нам братоубийственной войне, другие в бегах. Поэтому и творятся безобразия эти. Много славных мужей погибло, сама знаешь, вот и подняла голову всякая мелюзга. Еще раз прости нас, дочь моя.
      Другие мужчины стояли и молчали, опустив голову. Когда Аллахверди закончил свою речь, Айша подошла к нему и, обняв его, поцеловала в колючую щеку. И пока они так стояли, остальные тихо покинули комнату. Последним ушел Аллахверди-киши.
      * * *
      На следующий день с утра через все село снова шла Айша к себе в школу. Шла прямо, не оглядываясь на окна, откуда ее одобрительным взглядом провожали сельчане. Только подойдя к школе, она остановилась пораженная, когда увидела, сколько детей уже стояли перед дверьми и ждали ее. Две девчонки подбежали к ней. Та, что была побольше, взяла ее сумку с тетрадями, а другая, совсем кроха, ее любимица, вцепилась ей в руку и повела за собой. И Айша, окруженная улыбающимися детьми, открыв и сняв с дверей большой старый замок, широко распахнула обе створки школьных дверей. Весь день они так и оставались открытыми, чтобы каждый мог увидеть и понять, что отныне никто не посмеет их закрыть..
      А спустя два месяца в Сеидли приехали, остались жить и работать два новых учителя.
      Глава девятая
      Прошло почти полгода, как вернулась Айша из Казаха; многое изменилось в селе, изменились сами люди. Все это время Айша была занята в школе, работа ей нравилась, всем сердцем полюбила она школу, детей, но все больше и больше она убеждалась, что ей необходимо учиться дальше.
      Первое время после возвращения из семинарии о Шямсяддине ничего слышно не было. Неожиданно для себя Айша чувствовала себя как-то странно, ходила, как будто чего-то потеряла, постоянно оглядывалась, как будто что-то ожидала. Потом, когда, спустя два месяца, в село прибыл новый уполномоченный, и стало известно, что Шямсяддин вернулся в Баку, Айша почувствовала разочарование. А тут еще смешки, глупые, а иногда и грубые намеки, совсем вывели ее из себя.
      После того, ночного случая, она больше ни о чем не думала, старалась забыть обо всем. Днем еще ничего, всю себя она теперь отдавала школе, часами могла сидеть вечерами над тетрадками, допоздна горел свет в ее окне. Но боялась она того времени, когда приходилось ей, потушив свет, ложиться спать. Только мудрая Сугра-ханум все поняла и сказала ей правду. И как ни противилась она этой мысли, повторяя раз за разом, что это не так, и не нужен ей больше никто в этой жизни, все ее существо говорило обратное.
      * * *
      Было раннее утро. Солнце еще только выглядывало из-за горы, что высилась над Сеидли, все вокруг тонуло в сизой дымке, со стороны реки поднимался легкий туман. И сквозь этот туман вырисовывались фантастически изогнутые ветви деревьев, полных молодых листьев и цветков. Айша, открыв дверь, спускалась по лестнице во двор. Она, слегка поежившись от утренней свежести, вдруг вздрогнула, когда тень под навесом у дерева пошевелилась.
      - Кто тут? - испуганно спросила она и, повернувшись, хотела побежать в дом.
      - Айша, это я, - услышала она знакомый голос и остановилась, пораженная.
      - Ты? - Айша повернулась к нему, все еще не веря.
      - Я вернулся, Айша, - сказал Шямсяддин и сделал шаг навстречу.
      И Айша сделала свой шаг. Они стояли теперь рядом, смотрели друг на друга. Айша молчала, слезы катились по ее щекам, но сияли глаза ее, и смеялась она. А Шямсяддин рассказывал ей об этих месяцах, что прожил вдали от нее. Как пытался забыть ее, но тщетно, не смог. Говорил о том, что ему уже все равно, что скажут люди, да и кто ему что может сказать? Они уже давно не дети, и сами в ответе за все. Уедет он отсюда только с ней. Это он решил окончательно. И дочь ее он удочерит, и все они вместе будут жить в Баку, в его новой квартире, которую ему выделили на новой работе в НКВД. Лейли будет ходить в школу, в самую лучшую, а Айша - в педагогическое училище, а может, в Университет. Но самое главное - они будут вместе.
      * * *
      Уже через несколько часов в лавке Аллахверди собрались самые уважаемые жители Сеидли, не забыли они и деревенского муллу Гаджи Газанфара, ставшего в селе главным священнослужителем, после смерти мулла Самандара три года назад. И хотя официально деятельность мулл считалась незаконной, и браки требовали регистрировать в сельсоветах, похороны без них не обходились.
      Новая власть, казалось, разделила сферы влияния: себе взяла живых, мучила их как могла, и, только выжав все соки без остатка, бросала их обратно в лоно мечети. На пороге смерти возвращались люди к вере, постигая великую загадку жизни и открыв ее, поражались ее мудрости, красоте и простоте, но поздно прозревали они и умирали, так и не сумев передать эту разгадку кому-то из живых.
      Правда, в некоторых, исключительных случаях Советская власть все же вмешивалась и в этот процесс, но, не имея исторического опыта, выработанного столетиями, похороны эти больше напоминали языческий ритуал диких племен, чем простое человеческое прощание с усопшим. С ужасом взирали еще живые большие чиновники страны на сожжение своего собрата, урну с прахом которого замуровывали в каменную стену, и страх вселялся в их души, когда представляли они себе свою кончину. Еще страшней им было взирать на вождя своего, стонущего под взглядами миллионов людей, годами проходящих перед его гробом, выставленного на созерцание, между небом и землей. В бессилии лежал теперь перед людьми некогда могучий человек, силой воли которого управлял злой рок. Человек, сокрушивший привычный уклад жизни огромной части планеты, принесший в дом каждого жителя страны долю слез, кому - горя, кому - радости ... но не было у него "сына", который прикрыл бы "наготу отца своего". И страх заставлял этих людей служить этому року, подчиняясь придуманным правилам игры, говорить не так, как хочется, а так, как надо, малейшее отступление от этих правил безжалостно каралось расстрелом заблудшего, и было отныне у них два пути, и оба упирались в стену. И выбирали они между ними.
      ...Когда все, кто был приглашен, собрались во внутренней комнате лавки, где в основном мужчины, собирались в холодные зимние вечера за чашкой чая и мирной беседы, Аллахверди-киши встал и, показывая рукой на Шямсяддина, сказал:
      - Я позвал вас всех по просьбе товарища Шахсуварова, вы его хорошо знаете. - Все согласно закивали головой. - У него есть к вам одна просьба, прошу выслушать его.
      Шямсяддин встал, и воцарилась тишина, все повернулись к нему, и в каждом взгляде читал он вопрос. Что ему надо, - спрашивали эти глаза. Уехал, говорят, в Баку, на хорошую должность, так зачем вернулся. И Шямсяддин не думал, что так трудно ему будет начать.
      - Дорогие старейшины, я к вам обращаюсь не как представитель власти, а как самый младший среди вас, и прошу не отказать мне в моей просьбе.
      Старики удивленно переглянулись, но промолчали, ожидая продолжения столь удивительного начала.
      - Я прошу вас дать благословение на мой брак с Айшой, вдовой покойного Садияр-аги.
      Пораженные сидели мужчины, не понимая, что им тут предпринять. А Шямсяддин продолжал :
      - Если бы она жила в доме своих родителей, я послал бы своих сватов туда, но она осталась в доме мужа, и я пришел к вам, старейшинам этого села. Вы в ответе за всех вдов и сирот вашего села, вам и решать за них.
      Наконец после долгого молчания, мулла Гаджи Газанфар спросил:
      - Айша знает об этом?
      - Она ждет вашего решения.
      - У нее есть дочь.
      - Лейли поедет с нами.
      - Значит, если мы согласимся, Айша уедет с тобой в Баку?
      - Да.
      Снова долгое молчание, трудно было сказать им что-либо, и, как всегда в таких случаях все повернулись за советом к мулле.
      - Богоугодное дело ты затеял, сынок, - начал Гаджи Газанфар. - Семья дело священное. И что к нам обратился, тоже правильно, хотя многие сегодня забыли про старших. Правильно воспитал тебя отец твой покойный. Царствие ему небесное. Уважил нас, просишь нашего благословения, значит, и дочь нашу, Айшу, будешь уважать. И в радости, и в горе будешь ей опорой. Мы даем тебе наше благословение. Отныне ты в ответе перед людьми и перед богом за ее честь. Будьте счастливы, и пусть очаг ваш будет теплым, и не оскудеет твой род.
      Улыбнулся Шямсяддин и хотел встать, но остановил его властный жест Аллахверди -киши.
      - Не торопись, сынок, это еще не все. Послушай нас. Айшу можешь забрать, наше благословение ты уже получил, - затем, обведя взглядом всех присутствующих, добавил, - но Лейли останется. Село ее не отпустит. Пусть живет, где выросла. А вырастет, дай бог, захочет, переедет к вам. Только бы все у вас было хорошо.
      Все остальные в знак согласия закивали головой, и Шямсяддин не посмел возразить. А потом мальчик, что работал в лавке, принес на подносе свежезаваренный чай из пахучих горных трав и поставил перед каждым по стакану. Мулла Гаджи Газанфар первым опустил в него, в знак согласия, большой кусок колотого сахара, хранимый Аллахверди для особых гостей, и все остальные последовали его примеру.
      Еще через неделю, как только закончились занятия в школе и дети разбежались на летние каникулы, Айша уехала в Баку с Шямсяддином.
      Глава десятая
      Прошли годы, в жизни народа эти годы были подобны столетиям, страх вошел в его жизнь и определял поведение. Жестоко наказывался всякий, кто вспоминал о прошлом, о годах, предшествующих приходу Одиннадцатой Красной Армии, и забыли все о нем, даже дома, в кругу детей своих, не говорили они, чтобы дети не спросили лишнего, ибо правды не скажешь, а обманывать язык не повернется. Притихли все, стараясь ничем не выделяться, затеряться в общей массе. Любой, кто чем-либо отличался от себе подобных, становился в разряд потенциальных жертв репрессий, правда, тогда это еще так не называлось, и верили все, а может, просто от страха делали вид, что верят в правильность происходящего. Страшная машина смерти была запущена и работала она уже по инерции. Это вначале казалось, что, избавившись от всех богатых, зажиточных и им подобных, поделив их добро между всеми, можно добиться процветания. Но проходит год, другой, съедаются награбленные деньги, а взамен ничего не прибавляется, не наступает обещанное благополучие. И снова работает машина, и новые жертвы погибают в ее жерновах. И забывают уже, кто кем был, чему служил, и вчерашний палач сегодня становится жертвой. Никто не был отныне застрахован от внезапного стука в дверь, когда слышал, как въезжала во двор черная, крытая машина. Останавливалась она, потушив фары, и с ней останавливалась жизнь во всем доме. Бледнели лица отцов и матерей, и, глядя на них, замирали сердца их детей.
      Много было в последующие годы различных подсчетов, докладов, статистических данных, которые измеряли все потери. Было подсчитано и количество обысков, и количество людей, арестованных, безвинно осужденных и расстрелянных. Статистика точно могла сказать, сколько людей было выслано, и сколько из них вернулось обратно. Но никто не подсчитал и никогда не подсчитает, сколько пороков сердца получили дети, в страхе ожидая этот стук в дверь дома своего. Уже знали они хорошо, что после этих стуков люди в черном увозили кого-то из родителей, чаще отца, а иногда и мать вместе с ним. Увозили навсегда, и оставались они на попечении родственников, больных бабушек и тетушек, если они еще были. А в основном, еще не осознав до конца произошедшее, не успев проститься с друзьями, не взяв даже любимые книжки про чудеса тысячи и одной ночи, ошарашенные, оказывались они в школах-интернатах, на попечении чужих людей в одинаковых одеждах. Те, кто попадал в один детский дом со своим братом или сестрой, считались счастливчиками, им повезло, говорили им другие дети. Плохо, когда бросали их по разным интернатам и теряли они связь друг с другом. Многие потом всю жизнь искали своих родных, но не всем улыбалась судьба, и уходили из жизни они, не успокоенные.
      Вздыхали все облегченно, если тяжелый стук сапог, замешкав у их дверей, проходил дальше, и, наконец, доносился "долгожданный" стук, слава богу, сегодня не к ним. Ну и что, что к соседу, с которым вместе вырос, на одной лестничной клетке, вместе с которым мечтал о хорошей жизни и на чьем дне рождения, в прошлую пятницу и ты веселился. И если бы тебя еще вчера спросил бы кто, враг ли он, твой друг детства, ты бы возмутился. Но сегодня за ним пришли, и ... ушел он из твоей жизни. Тебе легче забыть о нем, не говорить о нем, ТУДА просто так не забирают, ТАМ все известно. И клеймишь ты отныне позором имя его.
      Потом, через много лет, когда далеко от твоего дома, в Москве, уже после смерти главного палача люди, севшие на его место, покаются перед всем человечеством в своих злодеяниях, многие твои соседи, да и ты сам, кого годы репрессии не коснулись, а лишь слегка опалили, не согласитесь с ними. Никому не хочется признаваться в своей слабости, даже перед самим собой.
      Немногие из бывших "врагов" возвращались в свои дома. А те, кому повезло, и находили они свой очаг не потухшим, еще долго чувствовали вокруг себя отчуждение. Стыдно было соседям смотреть им в глаза, и потому, чтобы не бередить себе былые раны, закрывали они двери свои перед ними. Кто знает, думали они, не вернутся ли снова люди в черном, и чья это усатая тень померещилась в темном коридоре? И замолкли на долгие годы некогда веселые, многонациональные бакинские дворы.
      * * *
      Для всех жителей Баку большое серое здание на Набережной, где располагалось главное управление НКВД, внушало страх. Никто не был застрахован от того, что злой рок может бросить его в глубокие, как гласила молва, подземные казематы этого здания. Ужас охватывал каждого от подробностей, леденящих кровь, рассказываемых шепотом на ухо, и сколько там было правды, а сколько вымысла, было неважно, только стучало бешено сердце от услышанного.
      В конце зимы 1935 года майор Шямсяддин Шахсуваров, как всегда, выходил с работы через боковую дверь. В половине седьмого темно еще не было. Погода в последние дни стояла устойчивая, без осадков. Казалось, весна в этом году спешила на Абшерон. Такой бесснежной зимы старожилы давно не припоминали и предупреждали, если, не дай бог, зацветут деревья раньше срока, а потом ударят морозы, плакал весь урожай. Подскочат цены на фрукты летом на рынках, тяжело придется простым труженикам, чей бюджет был расписан буквально до копейки.
      Он прошел по узкой улочке; по направлению к набережной, здесь он переходил дорогу и по бульвару шел в сторону Девичьей башни. Недалеко от нее, в новом, трехэтажном доме он и жил со своей семьей. Он шел и мысленно улыбался, предвкушая, как встретится со своей маленькой дочуркой(скоро ей будет уже три года), как обрадуется она новым карандашам, которые Шямсяддин купил сегодня днем, во время перерыва, в газетном киоске, как сядут они всей семьей ужинать в большой комнате. Он сядет во главе стола, справа сядет Айша, дочурка Нигяр и сын Аслан, не по годам взрослый, серьезный, сядут слева, напротив матери. "В этом году, в сентябре Аслану уже в школу", вспомнил Шямсяддин.
      Человека, который шел следом за ним, от самого управления, он заметил давно и был внимателен. Вначале ему показалось, что это случайность, и никакой слежки нет. Несколько раз Шямсяддин менял направления останавливался, закуривал, садился на скамью, наконец, убедился, этот человек идет за ним. Человек был странным и ступал тяжело. Сыщики, профессионалы так не ходят. Этот сразу бросался в глаза. Шямсяддин вспоминал все, чем он занимался в последнее время, вроде все было в порядке, с этой стороны причин для беспокойства не было. Но тогда кто этот человек? Что ему надо от него? Несколько раз ему хотелось резко повернуться, подойти к этому человеку и, не дав ему опомниться, все выведать. На всякий случай, он потрогал пистолет, который носил под пальто, и, незаметно отстегнув пуговицу на груди, переложил его в правый карман. С предохранителя снимать не стал, но рука, лежащая на рукоятке оружия, пусть даже в кармане, успокаивала. У каменной ограды, отделяющей бульвар от берега моря, где летом загорают дети, Шямсяддин остановился и, сделав вид, что рассматривает валявшуюся вверх дном на берегу лодку, краем глаза внимательно следил за приближающимся человеком. Правая рука крепко сжимала рукоятку оружия.
      - Здравствуй начальник, - услышал вдруг он и удивленно повернулся, - не бойся, я без оружия.
      - А я и не боюсь. Кто ты?
      - Тогда почему сжимаешь пистолет в кармане?
      Шямсяддин смутился, и, улыбнувшись, вынул руку.
      - Кто ты? Откуда знаешь меня? - спросил он, внимательно рассматривая этого человека
      Это был старик. Худой, с грустными, усталыми глазами, подернутыми мутной пеленой, полуприкрытыми тяжелыми веками. Цвет глаз при свете фонаря, где стояли они, разобрать было невозможно, но они были единственными, что выделялось на его осунувшемся лице, с выдающимися скулами. Темное пальто из хорошего сукна, болталось на нем. И хотя, казалось, было оно с чужого плеча, носил он его спокойно, уверенно. И весь он сам, несмотря на болезненный вид, внушал уважение. "Этот человек мне не знаком", - думал Шямсяддин.
      - А ты не изменился, возмужал только, но я тебя сразу узнал.
      - Разве мы с вами встречались?
      - Один раз виделись.
      - Когда?
      - Ты ведь служил в Казахе?
      - Да, - удивился Шямсяддин. - Кто же вы? - в третий раз спросил он.
      - Гара Башира помнишь?
      - Гара Башир? - Удивился Шямсяддин. - Вы Гара Башир?
      - Так изменился?
      - Нет, - снова смутился Шямсяддин,- просто я тогда вас не разглядел.
      Шямсяддин говорил неправду, на всю жизнь ему врезались в память пронзительные глаза, которые смотрели на него из-под густых бровей, высокого, даже сидя на лошади, могучего человека в черной бурке и надвинутой на лоб папахе. Человека, сказавшего ему только одну фразу: "а вот норов свой, сынок, немного убавь" и подарившего ему жизнь, с которой он тогда уже простился. Сейчас, вглядываясь в эти черты, он находил сходство, но верилось с трудом.
      И все-таки, это я, сынок, - ответил на немой вопрос Шямсяддина старый гачаг. - Вернулся я.
      Шямсяддин промолчал, не зная, что сказать. Чувствовал он себя перед ним неловко, всегда стояли они в жизни по разные стороны, но чувства вражды к нему у Шямсяддина не было. Хотя и не были они знакомы, знали друг о друге многое. В Казахе, где раньше служил Шямсяддин, о нем осталась добрая память. И гачаги между собой оценили его поведение, отношение к людям. А когда Гара Башир узнал, что ушла с ним Айша, его племянница, запретил всем, под страхом смерти, подходить близко к Шямсяддину, если он каким-нибудь образом окажется в горах. Многое о Гара Башире, Садияр-аге, людях обоих сел - Сеидли и Вейсалли - узнал и Шямсяддин. Рассказала ему все Айша. И не было у Шямсяддина ревности к ее прошлому. Как дочь свою, любил он Лейли, хотя мало времени проводили они вместе. Даже когда Лейли, окончив школу, приехала к ним в Баку, поступила в Медицинский институт виделись они не часто. Несмотря ни на какие протесты матери, просьбу дяди Шямсяддина, как она его называла, и рев малышей, которые обожали свою старшую сестру, и она отвечала им взаимностью, Лейли захотела жить отдельно. Они сняли для нее и двух ее подруг, с которыми она вместе училась, комнату недалеко от института в квартире пожилой немки. В квартире был телефон, и Айша теперь могла в любую минуту позвонить и поговорить с ней. По-другому понимал теперь Шямсяддин и Гара Башира, и ему подобных. Понимал и уважал их, что не изменили они своим идеалам, ценностям, усвоенным с кровью матери, и защищали их, пока были силы. Многие погибли в этой неравной борьбе, другие, которые не сдались, ушли за границу, в основном через горы, в Турцию. Гара Башир, как слышал Шямсяддин, тоже ушел, и потому видеть его здесь, в Баку, перед самым главным управлением, отвечающим за его поимку, было для него странно.
      - Давно вернулись?
      - Несколько дней.
      - А почему в Баку?
      Промолчал Гара Башир. Шямсяддин видел, как исказилось его лицо, словно что-то жгло его изнутри.
      - Вам плохо?- спросил он, подойдя близко, и взял Гара Башира за руку. Рука его мелко дрожала. Шямсяддин понял, что Гара Башир с трудом стоит на ногах.
      - Садитесь сюда, пожалуйста. - И хотя Гара Башир отрицательно замотал головой, Шямсяддин все же усадил его на скамейку. Двое молодых людей, проходящих мимо, с удивлением посмотрели на них, но, встретившись со взглядом с Шямсяддином, быстро отвели глаза и удалились. Когда боль, что скрутила тело Гара Башира медленно отступила и он открыл крепко зажмуренные глаза, Шямсяддин, сидевший рядом и участливо держащий его за руку спросил:
      - Давно вы больны?
      - Да.
      - Врачи вас смотрели?
      - Лучшие, какие только есть в Турции.
      - И что?
      - Думаю, ты сам все понимаешь.
      Шямсяддин опустил глаза. Не мог он поверить, что такой могучий человек, о силе и мужестве которого слагались в селах легенды, сидел сейчас перед ним, больной и беспомощный. Наконец он промолвил:
      - А как же вы, такой больной, оказались здесь?
      - Это у тебя что, профессиональный интерес? - вдруг улыбнулся Гара Башир, но улыбка быстро сошла с его губ. Боль, видать, возвращалась.
      - Вам лежать надо, а не по улицам шататься, - ответил Шямсяддин, и в голосе у него Гара Башир почувствовал нотки искреннего участия.
      - Спасибо за заботу, сынок, но у меня времени мало. Дело есть у меня к тебе.
      - Слушаю вас.
      - Помоги мне добраться до дому.
      - До какого дома? - удивился Шямсяддин.
      - Дом у человека один, там, где он родился. И умирать ему надобно там же. Мне в Казах надо. И ты, если можешь, помоги. Мало мне осталось, боюсь не успеть.
      Просьба удивила Шямсяддина, но он ничего не ответил.
      - Об этом потом поговорим. Но как вы меня нашли?
      - А я слышал, что ты здесь работаешь, вот и выследил. Я уже два дня за тобой слежу. Вчера еще вечером заметил, но не подошел. Боялся обознаться. Хотел удостовериться.
      - Удостоверился?
      - Да, сегодня утром. Поэтому и ждал тебя здесь.
      - А если бы другой кто тебя заподозрил и документы проверил?
      - Плохо пришлось бы.
      - Кому?
      - Ему, конечно, - спокойно ответил Гара Башир. - Так просто я бы не попался, хотя ... - Он не договорил.
      - А если бы меня здесь не было, так и стоял бы здесь с утра до ночи?
      - Нет, у меня столько времени нет. Я бы сдался.
      - Кому?
      - Вам. Ну, то есть вашей конторе.
      - Почему? - удивился Шямсяддин.
      - Но кто-то ведь должен отвезти меня в Казах, - спокойно ответил Гара Башир и улыбнулся.
      - Не понял, - удивился Шямсяддин.
      - Я сдамся властям, назовусь и попрошу отвезти меня в Казах.
      - И вы думаете, они отвезут вас?
      Гара Башир посмотрел на Шямсяддина, раздумывая, что сказать, потом, что-то решив, ответил :
      - Отвезут сынок, отвезут.
      Шямсяддин не стал углублять этот вопрос, видя, что Гара Башир не хочет говорить на эту тему.
      - Вам полегчало? Ну тогда встаньте, пойдем ко мне. Здесь уже недалеко.
      - Не боишься приглашать меня к себе?
      - Вы родственник моей жены, значит, в моем доме вам всегда есть место.
      - А что скажет твой начальник?
      - В моем доме я начальник.
      Шямсяддин опять говорил неправду. Гара Бащира власть Советов искала в свое время повсюду, и никто не снимал этот вопрос с повестки дня. Он хорошо понимал, чем грозит ему и его семье, если откроется правда, что Гара Башир был в его доме. Но отступать он не хотел. Гара Башир тоже все понимал.
      - Спасибо, сынок, но не будем рисковать. Я как-нибудь где-нибудь переночую, а завтра встретимся, и ты мне поможешь уехать.
      - Документы, деньги есть?
      - Деньги есть.
      - А документы?
      - Нет.
      - Как же без документов?
      - А кто меня спрашивает. Не видишь разве, что со мной болезнь сделала.
      - А вчера ночь где провели?
      - На Шамахинке, в лавке чайханшика.
      Шамсяддин решительно встал и, застегнув шинель, сказал:
      - Ну, вот что, вставайте и пошли. Дома у меня переночуем и обо всем поговорим.
      Гара Башир хотел возразить, но новый приступ остановил его. На этот раз возражать он не стал.
      - Ну хорошо, объясни мне, куда идти, я сам приду. С тобой вместе я все равно не пойду. Не будем рисковать. И ты не один, Айша с тобой. А дети есть?
      - Двое, сын и дочь. Заодно познакомитесь.
      - Тем более, не надо рисковать. Я сам приду, позже. Ты объясни мне только дорогу.
      Оттуда, где они сидели, дом, в котором жил Шямсяддин, был хорошо виден, и он подробно все объяснил Гара Баширу
      Дверь он открыл своим ключом и некоторое время стоял, слушая счастливый смех дочурки, доносившийся из гостиной. Слова, которые она лопотала, он не разобрал, да и не старался делать этого, смеялась она, и это было главное. А смех везде, на всех языках звучит одинаково. И улыбается всякий, если он чист душой, и нет у него подлости на сердце, слыша живой звоночек счастья.
      А вот и отец пришел. - Сказала дочери Айша, выглянув в прихожую.
      Шямсяддин подхватил вбежавшую дочку на руки и высоко поднял над собой.
      - Ах ты, моя шалунья, а где брат твой?
      Сын стоял у дверей и, улыбаясь, смотрел на отца. Нигар была любимицей всей семьи, и, кроме того, Аслан считал себя уже достаточно взрослым, чтобы вот так вешаться на шею отцу.
      Когда дети угомонились, и Шямсяддин, сняв пальто, прошел в комнату, Айша почувствовала, что он чем-то озабочен.
      - Что-нибудь случилось? На работе?
      - Нет, все хорошо, не бойся.
      - Чего не бояться?
      - Гость у нас сегодня будет, Айша. Приготовь ему постель в комнате детей. А им постели в нашей комнате.
      - Что за гость?
      - Просто гость, Айша.
      - Я его знаю? Кто он?
      - Придет, увидишь.
      - Но он может не прийти?
      - Может и не прийти.
      - А ты как хотел бы, чтобы он пришел или нет?
      - Я не знаю.
      - Неужели это так серьезно?
      - Это самый важный день в моей жизни.
      - Но если он не придет, ты скажешь мне, кто это был?
      - Нет.
      - Никогда?
      - Может, когда-нибудь, но пока я не готов.
      Ничего не сказала больше Айша, приготовила все, как просил Шямсяддин. Дети, узнав, что спать будут в комнате с родителями, радостно запрыгали, даже Аслан забыл, что он уже не маленький.
      Время шло медленно, дети уже уснули, и Шямсяддин, не раздеваясь, прилег рядом с ними. Айша молча сидела в кресле, спицы так и летали в ее руках, предчувствие ее никогда не подводило, она была уверена, что кто бы сейчас ни пришел, человек этот будет из ее прошлого. Когда раздался тихий стук в дверь, они оба вздрогнули. Шямсяддин первым оказался у двери.
      - Добро пожаловать, - сказал он открыв дверь, и посторонился.
      - Здравствуй, доченька, - раздался знакомый голос.
      И пусть вошедший высокий, худой мужчина был ей не знаком, голос этот она ни с одним другим бы не спутала.
      - Дядя Башир, - вскрикнула Айша.
      Глава одиннадцатая.
      Когда все успокоились и Гара Башира уложили в приготовленную для него постель, Шямсяддин кому-то позвонил и попросил подъехать его к дому, затем, одевшись, шепнув что то на ухо Айше, он, тихо прикрыв за собой дверь, вышел на улицу.
      Только когда Гара Башир, после стольких дней напряжения, наконец, прилег в приготовленную для него постель, и тепло начало медленно разливаться по его телу, он понял, насколько ослабел за эти дни. Там, в Анкаре, где он, написав записку сыну и внукам, в которой прощаясь с ними, одновременно просил у них прощения за внезапный отъезд, он не предполагал, что возвращение окажется столь тяжелым. Записку он оставил на видном месте, чтобы родные могли сразу ее найти и не волновались. Дорогу домой он мысленно уже проделал множество раз, пытаясь предугадать все возможные варианты. И все складывалось относительно удачно, он без проблем добрался до Мазандарана, провинции Ирана, на берегу Каспийского моря. Здесь контрабандисты обещали ему, конечно, за солидное вознаграждение, переправить в Азербайджан, а там он уже сам должен был добираться в Казах, куда так стремился. В Казах Гара Башир решил поехать сразу же, когда понял, что неизлечимо болен и жить ему осталось всего ничего. Умереть он хотел там, где прошли все лучшие годы его жизни, где он, четырнадцатилетний, но не по годам взрослый юноша, впервые увидел Бадисабу. И хотя старше была она его на четыре года, полюбили они друг друга. Всю жизнь он был верен ей, любил ее и не скрывал этого от нее. Бадисаба оказалась мудрой женщиной, и хотя все знали, что Гара Башир никогда не ослушается ее, доверяя ее совету, на людях Бадисаба-ханум ни разу не перечила мужу, всячески подчеркивая свое уважение к нему.
      Все учел Гара Башир на своем пути, только в себе он обманулся, не учел, насколько болезнь подточила его изнутри. С каждым днем слабел он, и только силой воли держался он все последние дни. Сейчас, после того, как Айша, попарив ему ноги, смазав мазью болячки, уложила его, ему хотелось только лежать и спать. И если не было бы боли, которая, когда приходила, скрючивала его всего, чувствовал он себя сейчас вполне нормально. Иногда боль была такой острой, что хотелось кричать, но и для крика нужны силы, и Гара Башир только стонал.
      В эти дни он часто вспоминал свою мать. Странно, всю жизнь он гордился своим отцом, Джахан-агой, всегда старался подражать ему, и если клялся, то только могилой отца, которого потерял рано, ему тогда исполнилось одиннадцать. Все знали, сильней этой клятвы для Гара Башира нет. И хотя через год он потерял и мать, все же смерть отца он переживал сильнее. Заботу о детях, Башире и его сестре Фатиме, оставшихся сиротами, взял на себя дядя Хафиз, старший брат матери. Но теперь, когда смерть подошла к Гара Баширу столь близко, что чувствовал он при каждом вздохе ее костлявую, но страшно тяжелую руку у себя на груди, он постоянно думал о матери.
      С самого первого дня, как помнил себя Гара Башир, он жил, оглядываясь на своего отца, все свои шаги соразмерял с ним. Потом это был дядя Хафиз, который заменил им с сестрой отца, всячески балуя детей, ни в чем им не отказывая. И дядя Хафиз стал первым человеком, которому он открыл свою душу, сказал ему о своей любви, и он, ничего не ответив, сел на коня и, в тот же день, собрав своих близких, пришел в дом родителей Бадисабы за согласием. И получил его. Хотя, многие отговаривали его от этого шага, уверяли, что Башир еще молод, рано ему жениться, Хафиз-бек своего племянника знал лучше. И невестой его, Бадисабой, он всегда, до самой смерти, был доволен, хотя характер у них обоих был одинаково твердым, не уступали друг другу ни в чем, если чувствовали свою правоту.
      И все последующие годы Гара Башир о матери почти не думал. Воспоминания о ней сохранились смутные, они были отрывочны, мимолетны, как и его встречи с ней. Думая о своем детстве, закрывая глаза, он всегда видел себя рядом с отцом, и только с недавних пор он обратил внимание на тень, что все время стояла позади них, и на которую он не обращал раньше внимания. Вглядываясь теперь в нее, он с удивлением обнаружил, что с каждым разом тень эта все четче приобретала черты женщины. Лицо ее вначале разглядеть было трудно, оно ускользало, расплывалась, но в то же время в ней было, что-то родное, близкое, и, наконец, пришел день, когда туман рассеялся, и он узнал свою мать. Как молода и красива она была, такой он ее и не помнил, она стояла позади них, и, раскинув руки, оберегала их со спины от вражеской пули.
      И с того дня, закрывая глаза, он видел только ее. А когда ему было особенно больно, Гара Башир звал ее, и она приходила, касалась рукой его головы..., боль утихала, потом она тихо гладила его по лицу и пела, как когда-то в детстве, пела до тех пор, пока он не засыпал.
      Глава двенадцатая
      Лейтенант Фархад Велиев приехал сразу же, как ему позвонил майор Шахсуваров. Когда черная, небольшая машина, принадлежавшая главному управлению НКВД республики, остановилась у Девичьей башни, Шямсяддин сел в нее. Фархад Велиев сам был за рулем.
      - Куда поедем, товарищ майор?
      - Пока не знаю, - ответил Шямсяддин и, заметив удивленный взгляд лейтенанта, добавил, - мне надо с вами посоветоваться.
      С лейтенантом Фархадом Велиевым Шямсяддин работал в одном отделе уже почти два года, и с каждым днем он все больше и больше убеждался в его порядочности и честности. Его пунктуальность, трудолюбие уже снискали ему уважение среди сослуживцев. Начальство управления несколько раз спрашивало Шямсяддина о нем, и он искренне отмечал его способности и как перспективного товарища рекомендовал на самостоятельную работу. Почему он позвонил Велиеву и попросил, взяв машину, срочно подъехать к нему домой, Шямсяддин не мог объяснить. Просто ситуация была столь сложной и щекотливой, что ему нужно было с кем-нибудь посоветоваться. Фархаду Велиеву он доверял, хотя никаких посторонних, кроме как служебных, разговоров у них никогда не было.
      - Слушаю вас, товарищ майор.
      - Это не официальный разговор.
      - Слушаю.
      - У меня в доме сейчас находится человек, - он задумался, не зная, что сказать дальше. Лейтенант смотрел ему в глаза и молча ждал.
      - Одним словом, это враг Советской власти, - наконец произнес Шямсяддин и посмотрел прямо в глаза лейтенанту.
      Велиев молчал, ожидая продолжения.
      - Он болен, смертельно болен, и он, к тому же, родственник моей жены. Что скажешь?
      - Я слушаю вас.
      - Мне нужна ваша помощь.
      - Чем я могу помочь?
      - Мне нужно для него лекарство. Точнее, болеутоляющие. У него они закончились, и он страдает.
      - Рак?
      - Кажется, да.
      - А почему вы обратились ко мне?
      - Не знаю.
      Больше лейтенант Велиев ничего не спросил. Он завел машину, и они поехали.
      - Куда едем? - спросил Шямсяддин.
      - На старый базар.
      - Ты там кого-нибудь знаешь?
      - Нас знают, - ответил Фархад.
      Он не обманулся, машину, принадлежавшую главному управлению НКВД республики, знали многие, особенно в определенных кругах. Остановились они на небольшой площади перед закрытыми главными воротами базара, под тускло мерцающей лампочкой, опустили стекло, закурили и молча стали ждать. Ждали недолго. Вскоре к ним подошел, сильно хромая на правую ногу, мужчина. В темноте разглядеть его лицо было невозможно, кроме того, поднятый воротник плаща и кепка, надвинутая на самые глаза, делали его неузнаваемым.
      - Доброй ночи, начальник, - обратился он к ним.
      Фархад скользнул по нему взглядом и ничего не ответил.
      - Может, что нужно?
      - Кто из старших сейчас тут? - на этот раз ответил Фархад.
      - Старших тут много. Смотря, что надо.
      - Железный Джаббар здесь? - спросил вдруг до сих пор молчавший Шямсяддин.
      - Первый раз слышу о таком. А кто он такой?
      - Не валяй дурака. Если не знаешь, зови того, кто знает.
      - Хорошо. А если спросят, кто спрашивает?
      - Скажешь, Шямс.
      Человек в кепке отошел и растворился в ночи. Некоторое время Шямсяддин с Фархадом сидели молча. То, что майор был знаком с Железным Джаббаром, некоронованным королем бакинского преступного мира, о котором слышали все но никто не видел, было для лейтенанта Велиева новостью. Он ехал сюда, чтобы увидеться совсем с другим человеком, хотя тоже авторитетом. Чай-Ахмеда, содержателя небольшой чайханы на базаре, знали все, но все также знали, что желающие всегда, в любое время, могли у него купить и кое-что покрепче, в том числе анашу. Фархад познакомился с ним, когда участвовал в расследовании дела, связанного со смертью немецкого дипломата Дитриха Штерна, наступившей в результате отравления от принятия чрезмерной дозы кокаина. Капитан Гурген Саркисян, который тоже был среди тех, кто вел это дело, развил тогда чрезвычайно бурную деятельность, хотел раздуть его до масштаба заговора. В качестве подозреваемых тогда были арестованы десятки людей, многие из которых даже не представляли себе, за что они были задержаны. Арестованных было столь много, что допросить всех не хватало времени, и некоторые по несколько дней проводили в камерах, прежде чем их вызывали на допрос, после которого вопросов у них к следователям было больше, чем у тех к задержанным. Только когда среди задержанных оказался человек, который в картотеках НКВД числился торговцем кокаина, и он этого не отрицал, капитана Саркисяна от этого дела отстранили. Дело было в том, что человек этот был освобожден из мест заключения, где провел последние пять лет, только на следующий день после смерти дипломата.
      Тогда среди задержанных был и Чай-Ахмед. Фархад Велиев, начав перепроверять это дело, пришел в ужас от методов работы капитана Саркисяна. Сколько раз он потом задавал себе вопрос: неужели капитан не видел, что господин Штерн приехал в Баку только накануне дня своей смерти и никак не мог даже познакомиться с этими задержанными. К тому же весь график работы дипломата за этот день был проанализирован и запротоколирован буквально по минутам. Не секрет, что за каждым иностранцем, приезжавшим в город, следили сотрудники специального отдела НКВД, ответственные за эту работу. И отчет их, весьма подробный, был в деле. Ясно было, что кокаин, ставший причиной смерти, немец мог привезти только с собой из Москвы, тогда спрашивается, кому нужны были эти аресты. Выводы лейтенанта Велиева были признаны правильными, и дело закрыли. Задержанных отпустили, но только один Фархад Велиев зашел к ним в камеру и извинился за эту ошибку. Капитан Саркисян отделался предупреждением, высокие покровители его постарались замять это дело.
      В тот же день, когда задержанные были освобождены, поздно ночью, возвращаясь к себе домой, лейтенант Велиев столкнулся перед своим подъездом с Чай-Ахмедом. Он ждал его. Фархад остановился и непроизвольно потянулся к нагану. Это не ускользнуло от внимания Чай-Ахмеда.
      - Начальник, не надо. Я пришел сказать тебе спасибо. И среди ваших, есть оказываются честные. Так вот, если что понадобится, обращайся прямо ко мне. Сделаем все что можем.
      - Спасибо, но мне ничего не нужно.
      - Я же не говорю сейчас. Жизнь большая, может, и понадобимся друг другу.
      И вот теперь, когда Майор Шахсуваров попросил его найти лекарство, первый, кто пришел ему на ум, и был Чай-Ахмед. Правда, с тех пор, как он видел его в последний раз, прошел почти год, Фархад был уверен, что Чай-Ахмед поможет им. Но услышать имя Железного Джаббара, и притом из уст самого майора Шахсуварова, он не ожидал. Когда они остались одни, он вопросительно посмотрел на своего начальника.
      - А вы, оказывается, знакомы с Железным Джаббаром?
      - Да, и очень давно, - затем, немного помолчав, добавил,- мы служили вместе.
      - Где?
      - В Гяндже, в двадцать пятом, наш взвод тогда стоял там. Нас вдвоем послали проверить мельницу. Поступил сигнал, что там прячут оружие. Ну, мы все проверили, - ничего. Потом Джаббар полез в подвал, а дверь там тяжелая, не открывается, ну он и дернул сильно на себя... и раздался взрыв.
      - Какой взрыв?
      - Там сзади граната привязана была. Дверь сорвало с петель на Джаббара, а его самого отбросило метра на три-четыре. Когда я подбежал, он лежал без сознания, придавленный дверью. Эта дверь его и спасла, но ноги его были сплошь в осколках. Знаешь, человек без сознания тяжелее вдвойне, я еле вытащил его тогда из этой мельницы, с трудом поднял на лошадь и поскакал в госпиталь. Пока довез, пока перевязали, он чуть не умер от потери крови. А потом пришел врач, осмотрел рану и сказал, что надо обе ноги ампутировать.
      - Так что Железный Джаббар безногий?
      - Нет. К тому времени он пришел в себя, а как услышал, что ему ноги собираются резать, вцепился в меня руками и умоляет увезти оттуда. Не хотел он без ног жить.
      - И что было потом?
      - Взял я его оттуда и отвез к старой женщине, Кубре-баджи, что жила тогда в старой части Гянджи у моста. Джаббар просил меня об этом. Откуда-то он слышал про нее.
      - Она сделала операцию?
      - Костоправ она. Осмотрела раны, а кровь еще сочится сквозь марлю, покачала головой и велела мне помочь ей. Ну, я и помогал. Достал спирта целую флягу, смешал немного с водой, налил целый стакан и дал выпить Джаббару. А потом, по-фронтовому, полотенце в зубы и терпи. А женщина эта каждую косточку, раздробленную осколком, по одной вставляла на место. Боль была, я тебе скажу, адская, но Джаббар сознания больше не терял, все вытерпел.
      - Поэтому его называют железным?
      - Не знаю, что ты имеешь в виду, но после этого случая его точно стали называть железным, в ногах у него много осколков так и осталось.
      - Как остались?
      - А так, то, что сверху было, вытащили, а то, что внутри в мускулах, трогать не стали. Так и остались в нем.
      - А в Баку вы виделись?
      - Нет.
      - Но вы уверены, что это тот самый человек.
      - Да, мне о нем рассказал наш связной из банды, которого они убили в прошлом году.
      Заметив, что к машине подходят двое, они замолчали в ожидании. Человек в пальто представил им своего напарника.
      - Это Виктор, он поедет с вами.
      Машина развернулась и, следуя указаниям Виктора (это скорее всего был псевдоним, так как говорил он со страшным шекинским акцентом), поехала в сторону железнодорожного вокзала. Не доезжая, свернули в один из проходных дворов и остановились. Виктор вышел, оставив дверь открытой. Шямсяддин тоже вышел и сразу же заметил в темноте человека, стоявшего в нескольких шагах от машины. Улица была темной, фонари не горели, но на фоне белой стены четко вырисовывались контуры грузного мужчины.
      - Джаббар? - раздался приглушенный голос Шямсяддина. В голосе его чувствовалось неуверенность.
      - Шямс, родной, живой, - и,прихрамывая, тень бросилась в сторону Шямсяддина.
      Они обнялись, крепко, как могут обняться мужчины, которым есть что вспомнить и которым не стыдно посмотреть друг другу в глаза.
      - Не думал увидеть тебя когда-нибудь, - хриплым от волнения голосом говорил, железный Джаббар. - Правда, слышал я о тебе, ну не о тебе лично, просто, что есть, мол, такой в управлении, но никак не мог предположить, что это ты. А ты как узнал про меня?
      - Сам понимаешь, работа у меня такая. Знать все про всех.
      - И давно знал?
      - Да уже год.
      - И не хотел увидеться?
      - Не мог я, пойми.
      - Понимаю. Значит, что-то очень важное случилось, что пришел ко мне.
      - Случилось, Джаббар.
      - Я твой должник, Шямс. Все, что попросишь, будет исполнено.
      - Спасибо.
      - Кстати, почему здесь стоим? Зови товарища и зайдем в дом.
      Шямсяддин улыбнулся.
      - Не боишься показывать нам свой дом? А вдруг завтра нагрянем с обыском?
      - А кто тебе сказал, что это мой дом? - также с улыбкой ответил Железный Джаббар. - Какое завтра, через час здесь никого не будет. Никто тут меня не видел и не слышал никогда.
      - Тогда нет надобности и заходить. В дом твой зашел бы, на "малину" нет.
      - Ловлю на слове, Шямс. В следующий раз отвезу к себе. Так что надо-то тебе от меня?
      - Болеутоляющее средство.
      - Что?
      - Близкий человек у меня болен. Нужно лекарство против боли, много.
      - А почему не отвезешь в больницу?
      - Не могу. Нет у него документов.
      - А где он сейчас?
      - У меня в доме.
      Удивленно посмотрел Джаббар на Щямсяддина. Но ничего больше не спросил.
      - Так найдешь? Я заплачу, сколько надо.
      - И это все? Ради этого ты пришел? - искренне удивился Железный Джаббар. - Да завалю я тебя этими ампулами, таблетками, шприцами-мрицами. Через час получишь. Скажи, куда принести.
      Шямсяддин вернулся к машине и при свете фонаря, который держал Фархад, записал на клочке бумаги номер домашнего телефона.
      - Это мой телефон. Позвони по нему. И вообще...- он не договорил, но друг друга они поняли хорошо.
      Глава тринадцатая.
      Возвращаясь домой, они остановились на несколько минут перед управлением, Фархад зашел, разузнал обстановку, в городе все было спокойно, и они поехали к Шямсяддину. Вскоре раздался звонок, и женский голос, спросив Шямсяддина, продиктовал ему адрес, по которому он может всегда получить то, что его интересует. Это было рядом, в доме у Молоканского сада, и уже через десять минут Фархад остановил там машину.
      - Товарищ майор, - обратился он официально, - разрешите мне одному подняться туда.
      - Нет, это мое дело.
      - Но и мое, раз я тут. Я вас очень прошу, можно, я пойду один.
      - Ну хорошо. Но будь осторожен. Ничего не подписывай. Ничего не обещай. Хоть и старые мы друзья с Железным Джаббаром, много времени прошло. Многое могло измениться.
      - Мне так не показалось, - заступился за Железного Джаббара Фархад.
      - Все равно не теряй бдительности.
      Если бы знал Шямсяддин, насколько прав оказался он, предупреждая Фархада о том, чтобы он не терял бдительности и был осторожен. Но разве может человек предугадать, когда судьба его делает крутой поворот, да такой, что дымят колеса на вираже.
      Нужная квартира, находилась на втором этаже, и Фархад нашел ее без труда. Эта была высокая дубовая дверь, окованная снизу толстой медной пластиной. Правда, надпись на ней немного озадачила его: " Профессор Розенбаум Исаак Самуилович". Он постучался, и по тому, как быстро распахнулась дверь, было ясно: его ждали.
      - Мне дали ваш адрес, - неуверенно начал говорить Фархад.
      - Да, да, проходите, - быстро проговорил полный человек в пенсне и халате, надетого поверх белой рубашки. Из-под широких, домашних брюк виднелись носики мягких тапочек. И весь он был какой-то мягкий, домашний, если бы не страх, застывший во всем его облике.
      - Он мне позвонил, - шепотом сообщил он, - я все приготовил, дня на два, думаю, хватит, а потом, если надо, я еще найду. - И протянул ошалевшему Фархаду, небольшую коробочку. - Два раза в день, по одной ампуле.
      - А это точно поможет?
      - Обижаете, молодой человек, - голос звучал уже более уверенно, с нотками обиды, кто-то поставил под сомнение его компетенцию, а это для профессора Розенбаума было неприемлемо.
      - Простите, - засмущался Фархад, богатая обстановка, окружающая его была для него непривычна. - А сколько я вам должен?
      - Ничего.
      - Как так, ничего?
      - Молодой человек, когда Исаак Самуилович говорит ничего, это означает, что за все уплачено. На год вперед. Заходите, когда что понадобится.
      Профессор открыл дверь и протянул гостю руку на прощание. В этот момент дверь, которая вела в гостиную, отворилась, и в прихожую вышла молодая девушка лет восемнадцати. И Фархад понял, что он погиб. Девушка улыбалась, удивленно глядя то на отца, то на гостя, остановившегося у входной двери.
      - Здравствуйте, - произнесла она певучим голосом, от которого в свое время потерял голову сам царь Соломон. Фархад ответить не успел.
      - Идочка, сколько раз тебе говорить, не входи, когда я с посетителем. Ты нам мешаешь.
      - Прости, папочка, я не знала, что ты не один.
      - Кстати, - вдруг спохватился Фархад, - а как мне связаться с вами, если мне ЭТО, - он сделал ударение на этом слове, - снова понадобится?
      Исаак Самуилович прикрыл дверь, попросил дочь принести карандаш и бумагу, записал номера телефонов, домашний и кафедры, и протянул Фархаду.
      - Я обязательно позвоню, - сказал Фархад, глядя прямо в глаза Иды, в которых он уже утонул.
      Спустя несколько дней, в купейном вагоне поезда Баку - Тбилиси, проходящего через Акстафу, сидели у окна два человека. Один из них, высокий, осунувшийся старик, не отрываясь, смотрел в окно на проносящийся мимо пейзаж, не пытаясь, однако, запечатлеть его в своей памяти. Он просто смотрел, и ему казалось, что это его жизнь проносится мимо него. Казалось, совсем недавно он еще мальчишкой вернулся из Тифлиса домой, на похороны отца. Вот он женился, веселая свадьба была, несколько дней гуляло село; а вот он уже в окружении детей. Сидят перед костром в поле, младший Керим, положив голову ему на колени, уснул, а он, Гара Башир, всю ночь просидел не шелохнувшись, боясь разбудить его. Как лента, проносились и оставались позади станции и поселки, в которых он когда-то был проездом или гостил у друзей, которых раньше было много, но ушли все они, кто куда, оставив его одного. Гара Башир понимал, что это его последняя поездка, больше он этих мест никогда не увидит. Все осталось позади. Но он ни о чем не жалел, и это было главное. Другой мужчина сидел напротив, набивал задумчиво трубку, но не закуривал, боясь, что дым табака может помешать соседу. Потом, когда за окном опустилась ночь, и Гара Башир устало закрыл глаза, Шямсяддин тихо прошел в тамбур и, чиркнув спичкой, начал раскуривать трубку. Через полчаса, когда он вернулся в купе, Гара Башир сидел в той же позе. Глаза его были открыты, и, хотя за окном ничего не было видно, он продолжал упрямо всматриваться в ночь.
      - Почему не спите? Устали ведь вы. Ложитесь, отдохните.
      - Спасибо, сынок. Совсем спать не хочется. Да и скоро у меня столько времени будет поспать. Посижу пока.
      - Чувствуете как себя?
      - Не скажу, что хорошо, ослаб я очень, встать не могу, как дитя малое, но боли, слава богу, не чувствую. Спасибо тебе за эти ампулы.
      У Гара Башира болеутоляющих средств было много, выезжая из Анкары, он позаботился об этом, но, переходя в море из одной лодки в другую (в кромешной тьме лодка, подплыв к ним встала рядом, и Гара Башир с помощью лодочников, покачиваясь на волнах, второпях перешагнул в нее), он позабыл про них. Они там и остались, в железной коробке, засунутой в мешок, который он положил под сиденье. Только под утро, когда надо было делать укол, он обнаружил пропажу. Те два дня он вспоминал теперь с ужасом, эту нарастающую боль, потом, когда она переходила в хроническую, он отдыхал. На эту постоянную боль он уже был согласен, только бы она словно ножом не разрезала бы внутренности, сжимая сердце, прерывая дыхание. В первую же ночь он, устав сопротивляться, попросил Шямсяддина о помощи. И он достал Гара Баширу столь желанные для него ампулы, а через два дня еще целую пачку. Теперь он был обеспечен болеутоляющим средством примерно на месяц. Шямсяддин сказал, что если понадобится, он достанет еще.
      Улыбнулся Шямсяддин, вспоминая, как Фархад по несколько раз в день звонил, заходил к нему в кабинет, спрашивая, не нужно сходить за лекарствами, а потом, позвонив профессору, долго прихорашивался перед зеркалом. Не прошло это незамеченным и, когда Шямсяддин напрямую спросил его, Фархад искренне признался в том, что без ума от дочери профессора. Ночь впереди обещала быть длинной, и поэтому Шямсяддин и Гара Башир прилегли поверх одеял. Беседовали, понизив голос, почти шепотом.
      - Да, кстати, все время хотел спросить, как ты собирался заставить наших сотрудников, отвезти тебя в Казах?
      - Очень просто, сказал бы, что хочу сдать для них все награбленное мной золото.
      - И что?
      - Сказал бы, что золото лежит в одной из могил на кладбище. Как думаешь, отвезли бы ваши меня туда, куда попросил?
      - Отвезли бы, - улыбнулся Шямсяддин. - Не поверили бы, но отвезли, на всякий случай.
      Ну, а дальше, когда обман бы раскрылся?
      - Там видно было бы, но живым бы я оттуда не вернулся.
      Шямсяддин замолчал, оба они знали, зачем едут в Казах, но грусти не было, наоборот, они чувствовали в душе какой-то подъем, словно ехали на праздник.
      Особенно возбужден был Гара Башир. Не ожидал он, что будет так волноваться. Понимал, что эта поездка не избавит его от боли и приближающейся с каждым днем все ближе и ближе смерти, но, если это неизбежно, ему хотелось, чтобы это случилось там.
      В Акстафу, что находится в нескольких километрах от Казаха, поезд прибыл с небольшим опозданием. Шямсяддин и Гара Башир сошли с поезда, и, когда он тронулся, окутав их густым дымом и паром, исходившим от паровоза, они медленно двинулись в сторону здания вокзала. Вещей в руках у них почти не было, за исключением небольшого портфеля, который нес Шямсяддин.
      Оставив Гара Башира на скамейке, Шямсяддин пошел искать повозку. Он не боялся, что кто-либо узнает Гара Башира, уж больно сильно болезнь изменила его, и если он сам не назовется, никто не признал бы в нем некогда знаменитого гачага. Отсутствовал он не долго, около часа. Шямсяддина хорошо здесь знали, и, зайдя в отделение милиции, он вскоре получил в свое распоряжение до завтрашнего дня небольшую коляску, правда, очень старую, с небольшой каурой лошадкой. Это был фаэтон, не полностью развалившийся, десятки раз латанный, подшитый и обновленный. Гара Башир, садясь в него, рядом с Шямсяддином, наверное, сильно удивился бы, узнав, что это была та самая красивая коляска, уносившая много лет назад, по просьбе Гара Башира, маленькую Лейли из отцовского дома в Вейсали.
      Они ехали по знакомой для обоих дороге к родному селению Гара Башира. Ехали долго не потому, что дорога была длинной, просто Гара Башир часто просил остановиться и задумчиво глядел то на вершину холма, что высилась невдалеке, то на долину, простирающуюся внизу, когда коляска достигла вершины перевала. Всю дорогу он молчал, погруженный в свои думы, только когда подъехали они к Архачаю, Гара Башир оживился.
      - Остановимся здесь, - попросил он и с трудом сошел с коляски. Не скрывал он больше своих слез, когда опустился на колени перед водами Архачая. Зачерпнул в ладони воды и омыл лицо, так, как снилось ему все эти долгие годы, сверху вниз, сверху вниз, потом окунул лицо в воду и стал пить, долго, но не жадно. Смакуя каждый глоток, ощущая его живительную влагу, пробуя ее на вкус. Пусть говорят, что вода безвкусна и везде одинакова. Неправда это. Воду родной стороны человек всегда различит. Она пахнет детством, материнским молоком, первым поцелуем любимой.
      - Спасибо тебе, Шямсяддин. Теперь мне смерть не страшна.
      До кладбища Вейсалов они доехали часов к четырем полудня. Шямсяддин помог Гара Баширу спешиться и повел его мимо стоявших, как часовые на параде, старых могильных плит. Казалось, они привстали, встречая своего знаменитого сородича, а он шел, поддерживаемый Шямсяддином, и здоровался с ними, как с живыми.
      - Здравствуйте родные. Простите, что долго не мог вас навестить. Простите мне мою вину,- шептали губы его.
      Могилу отца он нашел быстро, но где же могила матери, в растерянности оглядывался он по сторонам.
      - Мы похоронили ее здесь, я помню, невдалеке от отца.
      Но не было рядом другой могилы, только несколько холмиков, возможно, в одном из них и была она, но в каком, не сказал бы никто. Каждому поклонился Гара Башир, над каждым прочел он "Ясин", у каждой могилы попросил он прощения.
      Долго еще ходил по кладбищу Гара Башир, пока не нашел наконец то, ради чего он и возвращался сюда, могилу любимой женщины своей - Бадисабу-ханум. Опустился он перед ней на колени, долгим поцелуем припав к холодному камню.
      - Пришел я, как и обещал тебе, Бадисаба, только ты, к сожалению, не дождалась. Ну ничего, любимая, скоро свидимся, устал я ходить по этой земле один, без тебя. Дети твои живы, здоровы, как и обещал тебе, вывез я их в Турцию. У них все хорошо. Есть работа, есть дом. Сыты они и здоровы, только тебя нам всем не хватало. Правда, одного внука твоего, маленького Максуда, прости, не уберег, унесли его воды Аракса, нигде его не нашли мы, даже могилы его не осталось на этой земле. Да спасет Аллах его душу. Прости.
      Помнишь тот день, как прощались с тобой? Ты лежала в жару, а я торопился. Красные уже заходили в село. Я бы не ушел тогда, сама знаешь, смерти я никогда не боялся. Бился бы до последнего патрона, но ты заставила меня поклясться на Коране, что спасу детей наших, и пока не будет у них все в порядке, не вернусь к тебе. Перекинулись несколькими словами, поцеловались на прощание и разошлись. Разве таким должно было быть наше прощание? Нет. Если бы ты знала, Бадисаба, сколько раз после этого я в душе повторял тот миг, какие слова я находил, чтобы признаться тебе в своей любви, благодарил тебя за все прожитые вместе годы. И если бы Аллах совершил чудо и была бы возможность мне вернуться назад, в молодость, я бы согласился, но только при одном условии, что там я снова увижу тебя. Вернулся бы я только, чтобы снова все повторить.
      И все же, благодарен я Аллаху, что не видишь ты меня сегодня таким: слабым, истощенным болезнью. Хорошо, что в твоей памяти я остался прежним Гара Баширом, скалой посреди долины, а не пожелтевшим листком высохшего дерева, трясущимся под порывом ветра. О Аллах, велика мудрость твоя!
      Ты была мне хорошей женой, верной подругой, любящей матерью для своих детей. Моя вина, что не было меня рядом, когда тебя призывал к себе Всевышний. Не смогла ты в свой последний миг, по обычаю нашему, проститься с мужем своим, не дали мы друг другу последнее благословение. Тогда, говорят, и умирать человеку бывает легче. Но знай, Бадисаба, тебе этого не нужно было. Каждый день с тобой и без тебя я благодарил Аллаха, что ты была в моей жизни. Каждый раз, становясь на утренний намаз, я посылал тебе свои благословения...
      Долго еще сидел на могиле своей любимой Бадисабы Гара Башир. Солнце уже садилось, и холодом потянуло с гор, но не чувствовал ничего Гара Башир, неотрывно глядя на серый гладкий камень, стоящий у изголовья могилы, и осторожно поглаживая небольшой холмик, словно боялся ее разбудить.
      Все это время Шямсяддин стоял в стороне, слезы душили его, видя горе Гара Башира, но не утешал он его. Человек должен выплакаться здесь. Цветам нужна вода, могилы орошаются слезами. Воздев в последний раз руки к небу, еще раз поблагодарив Аллаха за все, что он ему дал и попросив у него прощения за все прегрешения, что он совершил, или подумал в мыслях, Гара Башир с трудом поднялся на ноги.
      - Благодарю тебя Шямсяддин, что привез меня сюда. Аллах не забудет тебе этого, да зачтется это тебе в Судный день. Но еще одна просьба у меня есть к тебе, и заклинаю тебя молоком матери твоей, не откажи мне в ней.
      - Проси, что хочешь, дядя Башир, и если это мне по силам, сам знаешь, все сделаю.
      - Это тебе по силам, только согласишься ли?
      - Что?
      - Дай мне свой наган, чтобы мог я застрелиться здесь, на могиле Бадисабы.
      - Это невозможно Дядя Башир, сам знаешь. Да и исламу это противно.
      - Тогда сам меня убей. Не бойся, перед Аллахом встану на колени, отмою эту кровь с тебя.
      - Даже если Аллах простит, не смогу я. Как же мне дальше-то жить, зная, что сам убил тебя. Как смотреть в глаза Айши и детей своих.
      - Все равно ведь мне скоро умирать.
      - Это Аллаху одному ведомо.
      Глава четырнадцатая.
      Луна, тускло мерцающая сквозь облака, едва освещала пустынную улицу Сеидли, по которой медленно двигалась одинокая лошадь. В коляске, которую она тащила, виднелся силуэт мужчины, понуро сидящего на козлах. Изредка он погонял лошадь, но она, словно не замечая его окрика, не меняла своего хода. Тихо было в селе, даже собак слышно не было. То ли спрятались они от холода, то ли не было их больше в помине. Медленно повернула лошадь направо и стала подниматься на пригорок, к большому дому. Ворота стояли открытыми, одна створка покосилась, другая валялась тут же рядом, на земле. Во всем облике чувствовалось отсутствие в нем мужчины. Даже когда повозка остановилось у крыльца, никто не вышел.
      Но когда Шямсяддин поднялся к двери, она открылась, и на пороге он увидел Сугру. Позади ее стояла Сакина, другая старая женщина, и держала в руках лампу. Сугра-ханум почти не изменилась. В старости, наступает такой момент, когда время как бы останавливается, и если кто-то, еще юношей уехав, через много лет уже поседевшим возвращается, поражается он, видя этих старцев такими же, какими их оставил много лет назад. Она сразу же узнала Шямсяддина, и затрепетало ее сердце.
      - Шямсяддин, что случилось? Все ли живы, здоровы?
      - Здравствуйте, Сугра-ана, все здоровы, слава Аллаху.
      - Ты один?
      - Нет.
      - Айша, дети с тобой? Где они?
      - Нет, это не Айша,. - и тихо добавил, - Гара Башир со мной.
      - Гара Башир? Здесь?
      - Вернулся он.
      - Так где он? Почему не заходит?
      - Я хотел просить вашего разрешения.
      - На что?
      - Чтобы привести его сюда. Сами знаете, время сейчас плохое.
      - Время плохим не бывает, сынок, люди делают его таким. О каком разрешении ты говоришь, разве не знает Гара Башир, что дом сына моего - его дом. Я назвала его братом моему Садияру.
      - Болен он очень, Сугра-ана. Лежит в коляске, почти без сознания. Умереть может каждую минуту.
      - Аллах, Аллах, не дай мне увидеть это горе, - запричитала старая женщина. - Возьми мою жизнь, никому не нужную, не трогай Гара Башира.
      И, оттолкнув Шямсяддина, она подбежала к коляске, бережно обняв тонкими иссохшими ручонками некогда могучую голову Гара Башира. Втроем они сняли его с коляски и внесли в дом.
      Сугра велела положить его на большую кровать лицом к окну и раздвинула столько лет задернутые шторы. Гара Башир спал. Не было у него больше сил слушать, говорить, спрашивать что-либо и отвечать на вопросы, он завершил отныне свою миссию на этой земле.
      Два дня гостил Шямсяддин в доме старой женщины и не выпускал из рук топора. Наготовил на зиму дров, перевесил заново ворота, починил, что необходимо, и воспрял старый дом, засветились окна его.
      Гара Башир проснулся на следующий день поздно, свет из окна падал прямо в глаза, но он не раздражал, наоборот, согревал его насквозь промерзшее тело. Комната была ему не знакома, но ему это было безразлично. Две женщины ухаживали за ним, он их не знал, смотрел на них, силился вспомнить, что-то знакомое, родное близкое было в их прикосновениях, но так и не припомнил. Словно младенец, он капризничал, когда женщины хотели его кормить, и терпеливо сносили они все. Потом мужчина, который привез его (кто же он, никак не мог он вспомнить), посидел с ним рядом немного, поцеловал в лоб и ушел. Женщины остались. Та, что постарше, постоянно гладила его по голове, и вдруг вспомнил он
      - Ана, - прочитала по его губам Сугра.
      - Да, это я, сыночек.
      - Ана, ты здесь? - он радостно улыбнулся.
      - Здесь я, с тобой, спи мой сыночек, не бойся.
      И услышал он знакомую мелодию колыбельной, и засияли в последний раз от счастья глаза Гара Башира, и закрыл он их навеки с улыбкой на устах. Нашел, наконец, он свою мать.
      Гара Башир умер в доме старой Сугры, через две недели, как привез его Шямсяддин. Все эти дни Сугра ухаживала за ним, отдав ему всю нерастраченную материнскую любовь, которую не успела дать своему сыну. Похоронили его по всем правилам рядом с могилой Садияра-аги. И поминки по нему справили достойные. Давно в Сеидли не было такого обильного угощения, а на дворе Сугры-нене столько гостей. Платил за все старый лавочник Аллахверди, и только Сугра знала, что деньги ему на это оставил Шямсяддин. Никто не спрашивал имени покойного, но понимали все, что оскудела земля их еще на одного достойного человека.
      Конец второй книги
      Книга третья
      Глава первая
      На узких улочках в этой части Баку, петлявших вдоль прилепленных друг к другу старых, одно и двухэтажных зданий, образующих, казалось, сплошной каменный забор с темными проходами во внутренние дворы, наступление весны чувствовалось все явственнее. Было начало марта 1939 года, и утренний ветерок, дувший с юга, вместе с едва уловимым теплом далеких знойных пустынь с их характерным запахом раскаленного песка приносил в эти закрытые со всех сторон каменные колодцы дворов запахи распускавшихся цветов. Первыми из них в городе всегда были запахи миндалевого дерева и нарциссов, и когда их пьянящий аромат щекотал ноздри, улыбались все, чувствуя, что еще одна тяжелая зима осталась позади, а впереди, как бы трудно ни было, была надежда.
      В доме, находившемся точно посередине небольшого переулка, соединявшего две длинные улицы, одна из которой тянулась к площади у так называемой "пятиэтажки" - недавно построенного первого в Баку дома аж в пять этажей, - а другая шла параллельно ей, но чуть выше, было в это воскресное утро тихо. Жители спали, - раз в неделю они позволяли себе это удовольствие и поэтому берегли и пользовались им с особым трепетом. В эти дни все старались с утра не говорить громко, бережно охраняя покой соседа. Дом этот был еще не старый, на вид довольно крепкий, ремонта не требовал, и начальник участка, отвечающий за эксплуатацию этих зданий, особенно гордился им, стараясь все комиссии привести именно сюда. От этого дома начинались все ежегодные ревизии, устраиваемые Бакинским советом, и, конечно же, первое благоприятное впечатление, полученное членами комиссии от посещения этого дома, сказывалось в конечном счете и на написании итоговой справки. И хотя все дома вокруг были двухэтажными, дом этот, тоже в два этажа, был выше других. Многие окна с левой стороны этого дома выходили на крышу соседнего, так высоки были его потолки. Жильцы гордились своим домом и квартирами, в которых высокие потолки придавали комнатам особый колорит, но и ругали его беспощадно во время уборок и особенно во время ремонта.
      Старая тетя Шура, как называли ее все соседи, и стар и млад (и действительно, старше ее в доме никого не было), как всегда спускалась со своего крылечка, неся в руках небольшой кувшин с водой. Никто не спрашивал ее о возрасте, он почти не менялся, не интересовался ее здоровьем, она не болела, ни ее семьей, разве может быть семья у такой старой женщины? просто она всегда здесь была и, казалось, будет вечно.
      Она спускалась тихо, стараясь не потревожить покой соседей, также тихо подошла к конечной цели своего вояжа, - маленькому туалету в проходе, направо от входа. На первом этаже было два туалета; другой, в центре двора, был больше первого, там, в узком проходе, что вел с улицы во внутренний дворик. Раньше, еще до революции, когда дом принадлежал известному промышленнику, по этому проулку проезжали во внутренний двор только кареты и повозки с продуктами. А хозяева и гости, проходили в дом минуя проход, через парадную, дверь которой была слева от ворот, за стеной. Со временем парадный вход закрыли, так как туда выходили двери только трех квартир, одна на первом и две на втором. Правда, у всех жильцов этих трех квартир были ключи от парадной двери, но пользовались они им крайне редко, предпочитая как все проходить через большие ворота, всегда настежь открытые, даже несмотря на то, что мусорные баки, стоявшие там же, в проходе, своим и внешним видом и зловонными запахами действовали им на нервы. Особенно невыносимо было летом, когда жара усиливала процесс разложения, а мухи, стройным роем жужжа, встречали каждого вошедшего гимном антисанитарии; но на это уже никто не обращал внимание. Как-то быстро люди привыкли жить рядом с грязью, и если кто возмущался, окружающие на него смотрели осуждающе: мол, что случилось, ну грязно немного, ну и что, - не дворяне, переживем. И вот эта боязнь, что кто-то может заподозрить вас в мещанских наклонностях, вскоре даже у самых чистоплотных людях убивала иммунитет против фальши, а с ним вместе против ханжества, лжи и, наконец, красоты.
      Тетя Шура отворила дверь и уже почти зашла внутрь, как вдруг остановилась, затем, раскинув в ужасе руки, стала пятиться назад. Вода из кувшина, который она уронила из рук выливалась на пол, но тетя Шура не обращала на это внимания, издавая странные гортанные звуки. Наконец оцепенение прошло и она закричала, не столько громко, сколько страшно; от крика этого мурашки поползли по коже, и все в тот же миг повыскакивали из своих постелей и бросились, кто к окну, а кто вниз к тете Шуре.
      В проеме раскрытой двери хорошо были видны ноги человека, обутые в высокие сапоги. Двое мужчин, осторожно подойдя, заглянули внутрь. Внутри лежал труп мужчины. Он лежал лицом вниз, сочившаяся из бачка вода заливала его, образовав вокруг небольшой водоворот; казалось, будто труп лежит в луже воды. Сбоку у него вся гимнастерка была в крови. Сомнений в убийстве не оставалось.
      - Интересно, кто это? - спросил один.
      - Может, перевернем? - предложил другой.
      - Не трогайте, - предупредил третий, подойдя сзади, и оба товарища сразу же согласились с ним.
      Запреты воспринимались хорошо. Они были удобны, за них не приходилось отвечать. Любые действия, наоборот, были опасны: эксперимент мог не получиться, и тогда пришивалось клеймо врага народа, и отвечал за свои новшества горе-экспериментатор.
      Вскоре все жильцы уже были во дворе или высовывались из окон своих квартир, бурно обсуждая случившееся. Уже прозвучало несколько предположений, кто бы это мог быть, но говорили об этом шепотом, как бы не веря, что это возможно. Кто позвонил в милицию, никто не знал, но вскоре она появилась во дворе. Место преступления было сфотографировано из разных точек, и каждый раз, когда раздавалась вспышка фотоаппарата, тетя Шура испуганно перекрещивалась. Наконец двое солдат зашли вовнутрь, один из них для этого встал одной ногой, обутой в до блеска начищенный сапог, в воду, они приподняли уже окоченевший труп и вытащили наружу. Когда его перевернули, шум прошел среди жильцов, а женщина живущая в самой угловой комнате справа, вскрикнула. Они узнали его. Это был, как и предполагали многие, Гурген Саркисян, вот уже третий год живший в одной из двух квартир на втором этаже парадного входа. Сейчас явно была видна и другая глубокая рана, в области груди. Удивленный взгляд остекленелых глаз Гургена застыл в немом вопросе, ответа на который он уже больше никогда не получит.
      Глава вторая.
      Июль 1937 года выдался жарким. На улицах Баку стоял устойчивый запах расплавленного асфальта, смешанного с соленым вкусом моря. Но несмотря на жару души людские были скованы льдом. Это был лед страха за свою жизнь, за жизнь своих близких и родных. С другой стороны, как это ни парадоксально, страх этот освободил людей от многих условностей, раскрепостил их. Люди спешили жить, созидать, писать, петь, словно боялись, что завтрашнего дня у них уже может и не быть, отберут его у них. И как соловьи, поющие в клетке свои лучшие песни и забывающие в экстазе о заточении, люди в страхе пели о свободе и любви, и все верили им.
      ... Ида Розембаум уже двадцать минут стояла в подъезде дома напротив бульвара. Отсюда ей хорошо был виден вход на лодочную станцию, перед которым все это время с букетом роз стоял высокий молодой человек в модном, белом парусиновом костюме. Когда он пришел, Ида не знала, но когда она подошла к бульвару за пятнадцать минут до назначенного времени, Фархад Велиев уже стоял там. Она решила прождать еще пять минут, - девушке неприлично приходить вовремя, но и слишком опаздывать не нужно. Десяти-пятнадцати минут вполне достаточно, чтобы он поволновался, это укрепит отношения, больше, как говорила ей мать, опасно, можно убить в мужчине всякое желание. И хотя она горела от нетерпения быть с ним рядом, заглянуть в его угольки глаз, найти в них как в зеркале свое отражение, прочитать в них, как она любима и задохнуться в облаке обожания, исходящего от него, окутывающего ее, успокаивающего и поющего для нее бесконечную серенаду, она твердо следовала установившимся традициям. Она удивлялась себе, как она могла жить раньше без него, без его слов, без его присутствия, без этих глаз, обожающих ее. Все эти полтора года, что они встречались, прошли для нее словно сон, как один вечный вальс, в котором они кружились не переставая. И чего только не перенесла она за это время: слезы матери и упреки отца, нескончаемые нравоучения, угрозы и наказания в виде закрытых дверей, отобранных туфель, обид и истерик... Наконец, родители сдались. И хотя Фархадик, как теперь называла его Инесса Львовна, стал частым гостем в доме Исаака Самуиловича, отношение к нему было двойственным. То, что он был неглупым, образованным и серьезным молодым человеком, признавалось всеми, но все это для профессора Розембаума было вторичным, а на первом месте было то, и это его весьма удручало, что Фархад не был евреем. Год назад сам Абрам Моисеевич, известный во всем Баку антиквар, свекр его старшей дочери Сары, с двумя уважаемыми в их кругу людьми пожаловал к нему в гости и после долгого разговора, наконец перешел к сути своего визита.
      - Ты знаешь, Исаак, как мы все любим тебя?
      - Спасибо на добром слове.
      - И знаешь, что твоя беда, это и наша беда.
      - Знаю, но я теряюсь в догадках. О какой такой беде речь?
      - А дочь твоя, красавица наша, Ида?
      - Разве она в беде?
      - А если нет беды, зачем держишь ее? Почему отказываешь сватам? Дважды уже Гинзбурги обращались к тебе, и оба раза не было твоего согласия.
      Покраснел Исаак Самуилович, опустил голову.
      - Если думаешь, не знаем почему, не беспокойся. Город маленький, всем все известно. И мы не одобряем ее. Ты это знай.
      - Сколько раз я беседовал с Идой, ругал, не слушается. Вскружил ей голову этот чекист.
      - Не нам тебя учить Исаак, сам понимаешь, нельзя допустить, чтобы Ида пошла за него. Хочешь, мы сами с ней поговорим?
      - Нет, сам как-нибудь разберусь.
      Но события, развернувшиеся впоследствии, заставили не только Исаака Самуиловича, но и всех его родных надолго забыть свою заботу о сохранения чистоты расы. Один за другим грянули по стране разоблачительные процессы, и многие, стоявшие в Москве на самых высоких постах в партии и правительстве, на кого всегда надеялось большинство друзей Исаака Самуиловича, были признаны зачинщиками антисоветских дел, и несмотря на то, что большинство из них, "чистосердечно" раскаявшись на суде, просили о пощаде, многие из них все же были расстреляны. По всей стране развернулась "охота на ведьм" за разоблачение заговоров. Иногда казалось, что вся страна окутана сетью шпионов, вредителей и врагов. Исаак Самуилович спешно, но тайно ото всех, уничтожил все письма, открытки, книги с дарственными надписями от многих известных в стране людей, которыми он когда-то гордился, которые хоть каким то образом могли теперь скомпрометировать его, уличив в каких-либо отношениях с уже уличенными "врагами советской власти". Начав эту чистку, он не остановился на достигнутом, а на всякий случай уничтожил и другую половину своего личного архива, к которому эти люди никакого отношения иметь не могли. Теперь он был относительно спокоен никаких уличающих его документов на виду. За это время он позабыл от страха и о своей дочери, и хорошо поразмыслив, решил не вмешиваться в ее отношения, предоставив времени самому все поставить на свои места. Время и вправду все расставила по полочкам, но совсем не так, как того хотел бы профессор Розембаум.
      Уже через неделю после визита Абрама Моисеевича он попросил Иду после очередного громкого, но безрезультатного разговора, пригласить в дом на субботу этого своего ухажера. Фархад Велиев пришел точно в срок, к трем часам, минута в минуту: настенные часы еще не отбили время, как зазвенел дверной колокольчик. Дверь открывала Ида, и сдержанно, - при отце показать свою радость при виде Фархада она не посмела, - пригласила его в дом. На пороге той самой комнаты, откуда впервые впорхнула в жизнь Фархада Ида, теперь стоял, торжественно одетый по этому поводу Исаак Самуилович, и заложив одну руку за жилет, прищурившись, внимательно разглядывал вошедшего. Он и раньше видел этого человека, но тогда, когда он передавал ему ампулы с обезболивающими препаратами, на этого человека он не обратил внимания. Он был для него никем, так, мелочью, курьером, посредником, без которого нельзя обойтись в большом деле, но о существовании которого сразу же забывали. Теперь он разглядывал его подругому и, надо сказать честно, увиденное его разочаровало. Не потому, что Фархад Велиев ему не понравился, скорее наоборот, просто он понял, что от него Ида не отступится. И тогда он решил тянуть время. И как только Фархад начинал намекать о женитьбе, у него находились сотни причин, чтобы отложить ее. Правда, тянуть до бесконечности тоже невозможно, и Исаак Самуилович это хорошо понимал и почти уже смирился с неизбежным, к тому же жена его, Инесса, дочь свою поддерживала и выбор ее одобряла. Эх, что им женщинам, с грустью думал профессор, разве придется им выслушивать обидные слова от родственников и друзей, сносить осуждающие взгляды Абрама Моисеевича и его окружения...
      В последнее время Фархад стал частым гостем в их доме, и Исаак Самуилович привык к его присутствию за столом и уже больше не облачался в его присутствии в свой лучший костюм и не пытался, как он часто делал в первые дни "экзаменовать" его, стараясь поймать его впросак и, выставив в глазах Иды в смешном виде, может хотя бы так остудить ее страсть. Не помогло. Фархад был достаточно умен, начитан, а тем, в чем он не разбирался, так искренне интересовался и просил Исаака Самуиловича это ему объяснить, что профессору приходилось нелегко. Слушать молодой человек умел, а вопросы задавал настолько каверзные, что не раз ставил Исаака Самуиловича в неловкое положение. Кроме того, Фархад превосходно говорил на немецком и усердно изучал испанский, чем окончательно расположил к себе Инессу Львовну, обожавшую Шиллера и Гете.
      Уловив момент, когда Фархад отвернулся к морю, Ида выскочила из своего убежища и перебегая улицу, прямо побежала к нему навстречу. Легкий ветерок, дувший с моря словно парус, раздувал ее новый розовый сарафан, со столь кокетливым вырезом, что мужчины, проходящие мимо, забыв про дам, висящих на их руках тяжелым грузом прошлых грехов, останавливались, пораженные этим прекрасным видением. И как всегда, Ида снова испытывала необъяснимое волнение, видя как Фархад смущается в ее присутствии, как неловко он протягивает ей цветы, говорит что-то невпопад, но глаза, глядящие на нее - поют, ласкают, греют и обнажают.
      - Ну, так что же такое важное ты хотел мне сообщить, что отказался прийти к нам? - с деланной строгостью в голосе спросила Ида, хотя глаза ее говорили обратное.
      - Да так, ничего. Потом поговорим, - пробормотал тихо Фархад, затем посмотрев ей прямо в глаза, улыбнулся, - Ты сегодня прелесть!
      - Правда? Я так боялась, что ты рассердишься!
      - Почему?
      - Ну, я думала, скажешь, что за декольте такое, чтоб я этого больше не видел.
      - Нет, мне нравится, - улыбаясь ответил Фархад. - И я хотел бы это все, и не только это, видеть каждый день, - добавил он многозначительно, от чего Ида покраснела и чуть не задохнулась от счастья. - Но, ... только я один. Без этих глазеющих мужиков, которых я готов убить.
      - Варвар, - обиженно отвернулась Ида, хотя в душе она ликовала. Она снова добилась своего, он ревновал ее, значит любил, и ради этого она готова была хоть всю жизнь просидеть в заточении; только бы ключи от темницы были в руках ее Фархадика.
      - Если это называется варварством, то я за варварство.
      - Прекрати, тебе это не подходит.
      - Зато твое платье тебе очень к лицу, вон еще один стоит пришибленный, - указал Фархад на стоявшего невдалеке толстяка, снявшего с совершенно голой головы панаму и обмахиваясь ею, нагло разглядывал Иду. Он забыл о присутствии Фархада, и когда заметил, как грозно он повернулся в его сторону и даже сделал в его сторону шаг, толстяк, покраснев, резко нахлобучив шляпу, растворился в толпе.
      - Фархад, возьми себя в руки, я и не знала, что ты такой дикарь.
      - В этом вопросе я эволюционировать не собираюсь, - сказал Фархад, не громко, но веско, глядя прямо в глаза Иды. - Прошу это запомнить и больше не напоминать о моем диком прошлом.
      - Прости Фархадик, я не хотела тебя обидеть, - замурлыкала Ида, прижимаясь к руке молодого человека и щекоча своими коготками его грудь. От этой игры, которую они придумали, приятная дрожь пробежала по телу Фархада, и они оба весело засмеялись.
      - Я знала, что ты рассердишься, - призналась вдруг Ида, - ну не сердись, я платок с собой принесла, смотри какой широкий, - и она открыв сумочку, вытащила оттуда большой, яркий платок и накинула ее на плечи.
      Платок действительно был широким, но такой необыкновенной расцветки и так контрастировал с ее платьем, что теперь на нее оглядывались уже и женщины. На этот раз Фархад промолчал, поняв, что спорить по этому вопросу с женщиной бесполезно. Мужчина одеваясь, чувствует себя комфортно, когда его одежду отмечают, но не замечают, а для женщин невнимание к наряду равносильно пощечине. И не простит она равнодушного взгляда кавалера, брошенного на результат ее бессонных ночей, труд ее страданий, грез и надежд. Только когда купив ей мороженого и стакан сиропа, они присели за столик, Фархад смущаясь сказал:
      - Ида, я хотел тебе сказать...
      - Почему Ида, а не Идочка?
      - Идочка, я...
      - Ты меня любишь, я знаю, - снова капризно перебила она его слова.
      - Я тебя обожаю. Ты мое небо, солнце, но я должен уехать, - вдруг выпалил он и вздохнул, словно гора свалилась с плеч и он наконец смог ей сказать то, о чем не мог сказать уже давно.
      - Уехать? - Ида была ошарашена, этого она не ожидала. -Куда уехать?
      - Этого я сказать не могу. Пока. - И видя, как вскочила на ноги Ида, вся красная, гневная и от того еще больше прекрасная, Фархад поспешил добавить: - Ты меня не поняла. Я уезжаю не от тебя, нет. Да что я такое говорю! Куда я могу уехать от тебя? Ты в моем сердце, навсегда и никто не сможет отнять тебя у меня. Никто. Просто меня отправляют по работе. Пойми меня, я все говорить не могу.
      - Я поеду с тобой.
      - Нет.
      - Значит, ты меня бросаешь?
      - Ты о чем? Пойми, туда я тебя взять не могу.
      - Туда? - тихо выдохнула Ида, с ужасом в глазах.
      - Что?
      - Ты сказал туда? Я правильно поняла? Ты едешь Т у д а ? -выделила она это слово.
      Оба они хорошо понимали, что означало это "туда", хотя Фархад и не сказал, куда.
      Война в Испании была в самом разгаре, и время от времени они слышали, что кто-то уехал, куда неизвестно, потом одни возвращались, о других, приходила горькая весть, но всем казалось, что это что-то далекое, нереальное, хотя и страшное. Все говорили об этой войне, но осязаемо близко ее Ида почувствовала только сейчас, холодом обдало ее и задрожала она от страха, прильнув к груди Фархада. Как так, он, ее Фархадик, уедет далеко, где опасно, где его могут убить?.. Нет, о чем это она подумала, с ним ничего случиться не может, иначе зачем все это? Зачем тогда жить, если это может случиться?..
      Фархад не знал, что говорить в таких случаях. Он стоял растерянный, не ожидал он от нее такой реакции.
      - Ну, что ты сразу и вовсе не туда... Просто меня долго не будет. Пойми меня, - говорил он, гладя ее по плечам, голове, не обращая внимания на людей, которые с любопытством оглядывались на них. Он говорил, но ни он сам, ни она не верили в это. Оба хорошо понимали все. Если бы это было просто поездка на учебу или по работе, он сказал бы об этом сразу, не скрывал бы столь долго и взял бы Иду с собой. И она бы поехала, они оба это знали.
      Теперь она стояла пораженная; еще минуту назад мир был у ее ног, она парила над всей вселенной, а теперь она маленькой девчонкой некрасиво рыдала на груди своего героя, и ей было все равно, как она выглядит в этот момент. Только бы он не уезжал от нее... Но она знала, что разлука неизбежна, иначе Фархад не сказал бы так.
      - Когда?
      - Что когда? - Фархад сделал вид, что не понял, ему хотелось еще на несколько мгновений оттянуть время.
      - Когда уезжаешь?
      - В четверг.
      - В четверг, через три дня? Так скоро?
      - Все уже готово. Есть приказ.
      - Но почему именно ты?
      - Ида, пойми, так надо.
      - А как же я? Ты подумал обо мне?
      - Я скоро вернусь. Все будет хорошо. Поверь мне.
      - Я боюсь за тебя, Фархад. Я боюсь за нас с тобой!
      - С нами ничего не случится, Ида. Я знаю это.
      - Ну почему, почему?.. Мне было так хорошо, а теперь мне страшно, - и Ида снова зарыдала.
      Потом они долго бродили по набережной, затем, выйдя к старому парку, бакинцы называли его Губернаторским, они немного посидели на скамейке в тени огромных деревьев. Ида крепко держала Фархада за руку, словно боялась, что он сейчас исчезнет. Фархад что-то говорил, спрашивал, Ида на что-то отвечала, что-то сама говорила, но все это как-то сразу улетучилось из ее памяти. Не помнила она, о чем был разговор, да и какое это все имеет значения, она слушала мелодию голоса своего любимого и не могла насытиться им. Вечер они провели на танцах в Доме офицеров, кружась под звуки духового оркестра.
      - Здравствуй, Фархад, - вдруг услышали они и вздрогнули. С удивлением оглянулись они, словно очнувшись ото сна, поняв что они не одни. Рядом с ними стоял худощавый, с большим крючковатым носом на узком лице человек среднего роста. Худая шея его, выпирающая из-за воротника, черные, блестящие глаза с нездоровыми мутными белками, свидетельствующие о беспокойном сне и нервное подергивание производили на собеседника гнетущее впечатление.
      - Здравствуйте, товарищ капитан, - кивнул Гургену Ашотовичу Фархад и представил его Иде. - Капитан Саркисян, мой сослуживец. Ида, моя невеста, вдруг внезапно и неожиданно для Иды сказал он, от чего она вся покрылась красными веснушками. Но слышать это ей было приятно, и она пожала протянутую к ней тонкую кисть с кривыми, чуть дрожавшими пальцами. Ладони Гургена были потными, и когда они коснулись Иды, ее передернуло, хотя внешне это она постаралась это скрыть.
      - Очень приятно, очень приятно, - дважды повторил Гурген, пристально вглядываясь в лицо Иды, - учитесь, работаете?
      - Она студентка консерватории.
      - На пианино играет, что ли?
      - На фортепиано, - уточнил Фархад, ему не хотелось с кем-либо говорить об Иде, тем более с Гургеном. На работе у них никогда не было особо дружеских отношений, так, общались по долгу службы, но не более.
      - На пианино, на фортепиано, - какая разница, - и Гурген захохотал, словно сказал какую умную, удачную шутку. - Нам главное что? А чтобы музыка играла. - Затем уже более серьезным тоном, повернувшись к Иде, добавил: - На концерт, надеюсь, позвать не забудете?..
      Когда он отошел, по телу Иды прошла дрожь, это почувствовал и Фархад.
      - Тебе что, холодно?
      - Нет, просто этот человек мне неприятен.
      - Гурген? Да забудь его. Он всем неприятен. Не думай о нем.
      - Пошли отсюда?
      - Пошли.
      Они снова долго ходили по ночному городу, и словно заново показывали друг другу знакомые улицы, дома, памятники. Укутанные покровом таинственности, они по-новому предстали перед их взором. Они шли и ноги сами отстукивали им в ночи музыку, которая пела в их душах.
      - А куда мы идем? - удивленно спросил ее Фархад.
      - К тебе, - ответила Ида, и он, посмотрев в ее большие мерцающие под звездами глаза, больше ничего не сказал.
      Вечером в четверг, проводив Фархада Велиева на вокзал, откуда московский поезд оторвав его у нее, увез в ночь, Ида вернулась к себе домой. Стучала она в дверь всегда одинаково, два коротких и три подряд, но на этот раз, стук звучал по другому. Инесса Львовна, открывшая дверь, совсем не так хотела встретить свою дочь. Три дня, - с понедельника, когда Ида, позвонив, сообщила, что Фархад уезжает в Испанию, и она не придет домой, а на возмущенный вопрос матери, ничего не ответив, повесила трубку, - она ничего не слышала больше о своей дочери. Она хотела, чтобы в ее взгляде Ида прочла осуждение, даже может быть презрение, но увидев ее опухшие от слез глаза, Инесса Львовна бросилась к ней и, обняв, прижала к груди.
      - Ида, Идочка, доченька, ну не плачь. Все будет хорошо. Он вернется. Я знаю, вернется. Ну, не плачь, - приговаривала она, ведя ее в спальню и прикрыв за собой дверь, прямо перед лицом ошарашенного Исаака Самуиловича. Профессор Розембаум постоял еще немного, не решаясь отворить дверь, затем повернулся и прошел к себе в кабинет. На пороге он остановился, оглянулся, потом, махнув рукой, закрыл за собой дверь.
      Глава третья
      После недолгих курсов в Центре, получив дополнительный инструктаж, Фархад Велиев, отныне товарищ Эрих, был переправлен в пылающую Испанию. В Мадрид он попал в начале ноября и уже через месяц Бакинский бульвар казался ему далекой сказкой. Город был в осаде. Почти каждый день в небе над Мадридом гремели воздушные бои, но чаще его просто бомбили. В первый раз попав под бомбежку, Фархад испытал страх, казалось, каждая летящая бомба должна свалиться точно на тебя, и нет укрытия, которое спасет от этого воя, отрывающего все внутренности. Иногда он ловил себя на мысли, что не верит во все происходящее, настолько ужасающей оказалась действительность. Там, в Баку, война хотя и представлялась чем-то тяжелым, опасным, но действительность превзошла все ожидания. И не столько опасностью, сколько своей неприкрытой грязью, опустошающей человеческие души. Но самое страшное в войне то, что на ней человек привыкает к этой грязи. Вначале кажется, что здесь невозможно выжить, что все должны погибнуть, но постепенно осознаешь, что и на войне люди живут. Именно здесь по-настоящему учишься ценить простые веши, о которых раньше и не думал. Здесь по другому пахнет тишина. Ее начинаешь чувствовать всем сердцем, каждой клеткой своей души, вдыхаешь ее и не можешь насытиться, а потом она взрывается, иногда внезапно (так даже хорошо, когда не ждешь опасности и не успеваешь испугаться что наступает твой последний миг); а иногда вначале звучит воздушная тревога, и ты бросаешь все, чем занимался, ел или пил, спал или любил, бросаешь в страхе и бежишь в укрытие, которое есть поблизости. А там страх и бездействие еще сильнее парализуют тебя, и кажется, что конца этой пытке не будет, и когда, наконец, раздается отбой, выходят все из-под земли стыдясь друг друга. Мужчины прячут глаза свои, чтобы ненароком не встретиться с глазами женщин, молча спрашивающих их: "и долго еще это будет продолжаться? И почему ты, мужчина, не положишь этому конец?" И в бессильной злобе уходят тогда мужчины на войну, чтобы победить или умереть, но чтобы больше никогда не видеть этого взгляда.
      За пять месяцев, что провел Фархад в осажденном Мадриде, он многое понял. Главное он понял, что там, дома он многое делал неправильно, ему нельзя было ждать, что они с Идой должны были уже давно быть вместе, а все родительские благословения - это все лишнее. Здесь, на войне, это выглядит смешным, бессмысленным, ибо во время атаки или под обстрелом, когда ты кричишь, чтобы заглушить страх, только воспоминания о любимой заставляют тебя замолкнуть. Ида была первой, кого он вспоминал сразу после каждого боя. Еще он стал часто вспоминать Аллаха, о котором в том мире он почти забыл. "Жив, жив, о Аллах, слава тебе. Я вернусь, обязательно вернусь, Ида", повторял он себе как заклинание.
      И еще, на войне, хочется любить, и никто этого не стесняется, ни мужчины, ни женщины. Каждый понимает другого и смеются они, рыдают от счастья, отдаваясь под бомбежками, бросая вызов смерти, которую уже больше не боятся.
      "Над всей Испанией безоблачное небо" - передавала в эфир радиостанция Сеуты 18 июля 1936 года слова, ставшие для испанцев роковыми. Через пять дней в Бургосе Франциско Франко сформирует свое правительство, и по всей Испании прольется кровь. Фархад вспоминал эти слова каждый раз, когда на его глазах взлетал в небо грузовик с солдатами, в который попадал снаряд, или разлетался тротуар, по которому еще мгновенье назад бежали женщины и дети. Но самый страшный день на войне он переживет не здесь в Мадриде (хотя видеть, как город-красавец, не похожий на его родной Баку, но такой же величественный, превращается в свалку мусора, было для Фархада больно) а после, когда он в составе небольшой группы партизан выходил из окружения после удачной операции. В тот день они почти подошли к линии фронта, хотя сказать, где была эта линия, было трудно. Люди в селах уже и не понимали, кто сейчас в селе - республиканцы или франкисты, так скоро они сменяли друг друга. Услышав вдали глухие орудийные выстрелы, они еще с вечера поменяли маршрут, решив обойти опасное место справа вдоль ущелья, покрытого густым лесом, через который протекала бурная река. Она с шумом катилась по камням, что устилали ее дно, и была белой от пены. Ночь они провели на ее берегу, а утром, когда Фархад, проснувшись, спустился к реке, он увидел там всех своих товарищей. Одни из них стояли, другие сидели, а некоторые были на коленях. Сначала Фархад ничего не понял, почему они так уставились на реку и молчали, потом присмотрелся - и ужас охватил его. Воды реки были алыми, не отдельными пятнами, нет, она вся была в крови. В безмолвной тишине, что окружала их, кровавый поток выглядел зловеще: казалось, ад, разлившись, изливался на все человечество, и замолкло оно в ужасе и оцепенении.
      - Это наши? -спросил кто-то.
      - Это Испания, - ответили ему.
      ...
      За время, что Фархад прожил в Испании, он полюбил этот сильный, красивый и гордый народ. Особенно ему нравились простые испанцы, крестьяне, ремесленники, рабочие. Ему с ними было легко. Может, действительно, пролетарии всех стран похожи друг на друга и интересы их совпадают? Разве нужна крестьянину эта война, - задавал он себе вопрос. Зачем она ему? Скоро время сева наступит, а земля еще не готова, травой все заросло, а люди, вместо того чтобы на тракторах пахать, танками раздавили поля и снарядами изуродовали пашни. Кто же заставил их взять в руки винтовки и сражаться друг с другом? Разве вчера не вместе сидели они на корриде или на футболе? Не вместе танцевали зажигательные танцы Испании, хлопая себе в такт? И кто бы не победил в этой войне, разве крестьянин перестанет сеять хлеб? Так зачем ему эта война? Ведь для него ничего не изменится. Война нужна тем, кто правит народом, пришел к выводу Фархад, и нужна ради власти. Неужели власть так сладка, что стоит тысячи жизней своих же сограждан? И разве для этого матери рожают детей, чтобы потерять их в братоубийственной войне, в которой победителей не будет, а будет один бесконечный стыд, ибо во время гражданских войн люди против своих сограждан делают столько подлости, сколько не сделает ни один враг. И что он сам делает на земле этих людей? Зачем он здесь, и воюет с этой стороны баррикады, стреляя сам и заставляя стрелять других в противоположную сторону? И стреляют же все, не думая, что и там испанцы, и убивая другого, они на самом деле убивают свой народ. Вон лежит у обочины девушка, снарядом убило ее еще утром, молодая совсем, еще и полюбить по настоящему не успела, и родить не смогла. А может, она должна была стать матерью второго Сервантеса или Лопе де Вега? Нет, не появится уже на своем Россинанте великий мечтатель Дон Кихот. Оскудела земля Испании еще на одного не родившегося гения...
      В маленьком отряде, которым командовал Фархад были разные люди, как по возрасту, так и по характеру, от старика Пабло до совсем молодого Луиса. Одни были веселыми, и даже в самые тяжелые мгновения они смеялись, шутили, другие ходили постоянно мрачными. Всего было человек пятнадцать, и часто, разделившись, уходили они в разведку разными тропами, чтобы там спустя несколько дней в тылу врага соединиться и вместе возвращаться с собранными сведениями к своим, через линию фронта. Уже два раза они удачно проделывали этот путь, потеряв за это время только пять человек, из них убитыми двоих. Сейчас они были снова в походе, и девять человек, которые были с Фархадом, стояли у реки, ожидая остальных, которые должны были вот-вот подойти, если конечно, ничего с ними не случилось.
      - Эрих, когда они должны быть здесь?
      - Скоро, - ответил Фархад.
      - Но, надеюсь, ты понимаешь, что оставаться здесь долго мы не можем. Тут рядом стреляют.
      - Стреляют везде, не только тут. Война кругом.
      - Ты мне зубы не заговаривай, командир. Я хорошо знаю про войну. Но ждать здесь неизвестно сколько бессмысленно. Надо уходить.
      - Уйдем, когда наступит время.
      - А когда оно наступит?
      - Когда я скажу.
      - А если тогда будет поздно?
      - Поздно никогда не бывает.
      - Не понимаю я тебя, командир. Но предупреждаю если окажемся в окружении, я первый тебя пристрелю.
      Этот разговор с Роберто произошел чуть позже, после того как вернулись все к стоянке, подавленные видом кровавой реки. Фархад сидел у костра, разведенного под скалой, чтобы вражеский самолет, пролетая тут, не заметил огня. В это время к нему и подошел Роберто, мрачного вида человек, сильный, плечистый, точно атлет, но в глазах его даже в самые хорошие дни, явственно читалась внутренняя боль. Он был из Мадрида, говорили, раньше он был матадором, но давно это было, и не любил он вспоминать об этом. В отряде он был не один, а с женой Габриэллой. Но странная эта была пара, не знавшие их никогда не подумали бы, что это муж и жена. Во всяком случае Габриэлла вела себя весьма свободно, и часто Фархад видел ее с другими мужчинами. Роберто тоже это знал, но что странно, ни разу не упрекнул он ее. В присутствии Габриэллы, он как-то странно смущался, пытался спрятаться, сжимался весь, словно боялся чего. Но только еще больше замыкался в себе Роберто и становился еще более нелюдим. Фархад в их отношения не вмешивался и не пытался выяснить их причину, и хотя с Роберто пути их давно сошлись вместе, дружбы между ними не было. Не возлюбил Роберто Фархада, и не старался этого особенно скрывать.
      Вторая группа, которой руководил Мигель Гонсалес, врач из Каталонии, должна была вернуться с задания еще вчера. По договоренности они должны были прийти сюда раньше отряда Фархада и ждать их здесь или, если ждать они не могли, оставить здесь о себе весточку, два сваленные небольшие деревца, сложенные крест накрест. Никаких сваленных деревцев в округе Фархад пока не видел, хотя искал их уже несколько раз, - значит они просто не вышли к месту встречи. И хотя ждать было опасно, Фархад решил их подождать.
      Он не заметил, как к нему тихо подошла Габриэлла и вздрогнул, когда она вдруг заговорила.
      - Ты должен был застрелить Роберто.
      - Ты слышала наш разговор?
      - Да, случайно.
      - Еще кто-нибудь слышал это?
      - Нет. Но ты был не прав.
      - Почему?
      - Он не должен был так с тобой говорить. Ты командир, и тебе решать.
      - Я знаю, и я решу.
      - Только бы поздно не было. Я знаю его, я видела его глаза. В них снова поселился страх. Они такие же как тогда, когда мы оставляли наш дом. А в страхе он может натворить много бед. - Потом после небольшой паузы, она продолжила. - Сегодня он так с тобой говорил, завтра начнет другой, а послезавтра они застрелят тебя. На твоем месте я не поворачивался бы к ним больше спиной.
      - Предлагаешь сражаться спиной к франкистам? - попытался отшутится Фархад, хотя чувствовал, что Габриэлла права.
      - Не знаю. Может, так даже было бы безопасней. Теперь не знаешь, кто враг, кто друг, - ответила Габриэлла и удалилась, еще больше озадачив Фархада.
      ...
      К вечеру, наконец, пришли известия от Мигеля. И они были неутешительными. Анхель молодой боец, вышедший к ним, сообщил, что отряд Мигеля залег в пещере, что в пяти километрах, и выйти они не могли: на единственной тропе, ведущей с горы расположился пост марокканцев, сражающихся на стороне Франко. Они охраняли мост, что лежал через обрыв. Сил, чтобы прорваться, у Мигеля не было, да и ранен он в ногу. Не опасно, но идти быстро не мог. Анхель вышел в расположение лагеря уставшим и голодным. Но кушать не хотел, взял кусок в рот, и тут же его затошнило.
      - Не торопись, отдохни немного, - остановил его старый Педро.
      - Они ждут помощи, - повторил свою просьбу Анхель.
      - Сколько солдат на мосту? - спросил Фархад.
      - Человек двадцать.
      - Серьезный пост.
      - Да, они очень дорожат этим мостом.
      - Ну, какие будут предложения, - спросил Фархад и обвел всех взглядом. Все молчали. Наконец не выдержал Роберто .
      - А что тут думать, их в два раза больше чем нас, атаковать бессмысленно. Надо возвращаться назад за подмогой.
      - Но они ждут, - удивился Анхель.
      - А ты хочешь, что бы мы все легли под этим чертовом мостом? Эта глупая затея. И не наша задача. Мы разведка. Наши сведения ждут там, - и он указал рукой в сторону, - и мы должны возвращаться.
      - Это решать мне, - остановил его Фархад.
      - И что ты решаешь?
      - Мы должны помочь Мигелю, - сказал он наконец, после долгого раздумья.
      - Я - против.
      - Я никого не спрашиваю.
      - Мы должны вернуться, - и Роберто потянулся к пистолету, что висел сбоку.
      И в этот момент позади Фархада раздался выстрел. Фархад резко повернулся и увидел как Габриэлла опустила ружье.
      - Ты почему стреляла? - удивленно спросил он. Ответа не последовало, все смотрели куда-то назад, за спину Фархада. Фархад тоже повернулся. Роберто, широко раскинув руки лежал на спине.
      - Габриэлла, ты... - удивленно повернулся к ней снова Фархад.
      - В отряде должен быть один командир, - ответила она спокойно.
      - Я сам бы с ним разобрался.
      - У нас мало времени, командир.
      - Не надо было убивать Роберто, я сам бы разобрался, - снова повторил Фархад, он еще не пришел в себя, настолько поступок Габриэллы поразил его.
      - Он все равно был мертв, - ответила Габриэлла и ушла прочь.
      Фархад ничего не понял, что хотела сказать Габриэлла, но сейчас выяснять отношения не стал. Все остальные тоже молча стояли и смотрели на Габриэллу. Фархад понял, что сейчас все ждут от него действия.
      - Через два часа выступаем, всем быть наготове. Анхель, поешь, потом подойди ко мне.
      - Хорошо, командир, - ответил Анхель, и все остальные медленно разошлись оставив мертвого Роберто лежащим на поляне.
      К нему подошла Габриэлла, закрыла глаза, накрыла пледом, но перед этим нагнулась и поцеловала в лоб.
      Глава четвертая
      - Ты удивляешься, почему я застрелила Роберто? - спросила спустя несколько дней Габриэлла.
      - Меня больше удивило то, что ты сделала после, - ответил Фархад.
      - Я просто простилась с ним.
      - Он и вправду был твоим мужем?
      - Правда, он был мне мужем, но стать моим мужчиной не сумел.
      - Не понял...
      - Не каждый муж становится для женщины его мужчиной. Порой мужчина совершает такой проступок, что женщина уже никогда его не прощает, и тогда он просто остается ей мужем, но любить его она больше не может.
      - У вас тоже были такие отношения?
      - Да.
      - Но тогда почему вы жили вместе?
      - А мы не жили вместе. Он просто всегда был рядом со мной, но я его уже давно отпустила, и он это знал.
      - Почему же вы не расходились?
      - Он хотел всегда меня видеть рядом.
      - Значит, он любил тебя?
      - Не знаю. Мне было все равно.
      - А какая любовь нужна тебе?
      - О ней говорить трудно, командир. Она или есть - или нет. Если есть, то ты горишь в ней. И потом, меня всегда любили. Это не главное. Мужчина должен всегда оставаться самим собой, а женщина чувствовать в нем свою опору. Она должна бояться потерять его и остаться одной, даже если вокруг тысяча людей. Может, есть другие, которым нужно говорить много слов о любви, восторгаться ими, носить их на руках, не знаю, - мне этого всего не нужно. Я сама готова заботиться о своем мужчине. Но я должна быть уверена в нем и не стыдиться его. Знаешь, командир, мне неважно, во что он будет одет, в костюм матадора или в рубаху крестьянина, и как пахнет от него, одеколоном или потом, - он просто должен повелевать моим сердцем.
      - А раньше у вас она была?
      - Что?
      - Ну, эта любовь?
      - Когда выходила за него замуж, думала, была, но я ошиблась.
      - И давно ты поняла, что ошиблась?
      - Когда он струсил.
      - Где?
      - На корриде.
      - Где?
      - На корриде, командир. Он был неплохим матадором. В нашем городке все девушки ходили в него влюбленные. Каждая мечтала, чтобы он улыбнулся ей, когда он гордо проходил по арене, высоко подняв над головой уши убитого быка. Но он улыбался только мне. Все говорили, что он станет лучшим, у него были все данные для этого, но оказалось, не было у него только одного, бесстрашного сердца.
      - Но ты же говоришь, он был хорошим матадором, и наверное, много быков ему пришлось убить...
      - Мясник убивает больше, но о нем никто не слагает легенды. И быки тоже бывают разные, командир. А когда попался тот, который бывает один на тысячу, и повстречать которого мечтает каждый матадор, ибо только убив его, понимаешь, ради чего бог создал корриду. И каждая такая победа остается в истории народа.
      - Что же случилось с Роберто?
      И поведала Габриэлла Фархаду свою историю. В Гренаде это было, весной, за несколько месяцев до войны. Роберто должен был выйти последним из трех, которые выступали в тот день. Его бык был не самым большим, но в нем был дух воина, и это выделяло его среди остальных. Казалось, он понимал, почему он здесь, и зачем человек вышел ему навстречу. И он с честью принял этот вызов и ринулся бесстрашно навстречу своей смерти, но Роберто не оказался готов к этому, всегда он атаковал быка, дразнил его, заставлял его атаковать, и уже потом, чувствуя свое превосходство, он закалывал его своим особым ударом, резким, с близкого расстояния, зависая над ним, когда изогнувшись пропускал быка рядом. Но этот бык в тот день делал все не так, и его отчаянность озадачила Роберто. Впервые в его сердце закралось сомнение. А на арене, когда перед тобой разъяренный бык, сомнений быть не должно, там все твои действия должны быть вне зависимости от твоего мозга. Глаза должны видеть опасность на мгновение раньше, чем она наступила, а руки, - сами делать свое дело, в противном случае руки не успевают за мыслью, а тело уклониться от удара рога, острого как пика и грозного как сама смерть. И хотя Роберто делал все вроде правильно, глаза Габриэлы увидели неладное. Не было в движениях Роберто былой легкости, исчезла его танцующая грация, не парил он над ареной как прежде, а тяжело передвигался, а один раз чуть не споткнулся, но успел увернуться, и никто не заметил, как близка была к нему смерть, когда рог быка прошил воздух рядом с грудью его, не задел, но повеяло холодом на него и вздрогнуло сердце его и задрожала кисть, сжимающая шпагу. Вместо удара, когда шпага, пущенная стальной рукой пробивала хребет и через только матадорам известные точки проходила, не задев ни одной кости, прямо в сердце, и оседал тогда на бегу грозный зверь, словно от удара о невидимую стену останавливался, а затем медленно заваливался на бок, дрожа всем телом в предсмертной агонии, шпага Роберто на этот раз лишь скользнула по лоснящемуся плечу быка и надорвав кожу, застряла в костях. Взревел бык от боли, опасно замотав в стороны рогами. Раньше, когда удар приходился в точку и бык падал замертво, Роберто проходил под бурными овациями вдоль трибун, и летели к нему цветы и сердца местных красавиц, улыбался он тогда счастливый и гордый; теперь же он побледнел и отпрянул в панике в сторону. Но повернул к нему голову раненый зверь, весь в пене, и в это мгновение впервые пожалел Роберто, что он по эту, а не по ту сторону трибун, и что это на него идет сейчас гора мускулов, и только ему одному оставлено право выбора, умереть или победить. Но победить он больше не мог, дрогнуло сердце его, и умирать ему не хотелось. И он сделал то, что покрыло его голову навсегда позором, он бежал. Бежал, некрасиво оглядываясь, петляя, пытаясь уклониться от удара рогов, нависших сзади. Оказалось, мала арена, когда спасаешь жизнь свою. И, наконец, у Роберто остался последний шанс, который выпадает на долю не каждого матадора и после которого только единицы выживают. Когда некуда больше бежать, стоит тогда матадор у ограды перед мчащемся на него разъяренным зверем и вытянувшись, поднимет к небу свои руки, показывая всем свою покорность перед ударом судьбы. И прошивает его грозный удар, разламывая кости на груди и разрывая внутренности. Лишь единицы, те, кого еще в утробе матери сам бог поцеловал в макушку, остаются невредимыми в плену грозных рогов, которые проходят по бокам матадора, едва касаясь его, и вбиваются со всей силы в деревянную ограду. И стоит тогда беспомощно бык, пригвожденный к ограде, а между его рогами, словно в объятиях любимой, стоит невредимо матадор, навеки покрывший себя славой. Этот миг пришлось пережить и Роберто, когда он в отчаянии остановился у деревянной ограды, вытянувшись в струнку с поднятыми руками. Страшным был удар, от которого сотряслась, но выдержала старая ограда, и треснул правый рог быка, а в основании его начала сочиться кровь. И стоял между этими рогами Роберто, зажмурив глаза и трясясь всем телом. Но не лицом он принял удар. Спиной стоял Роберто к быку и в голос кричал от ужаса. И замолкли в изумлении зрители, впервые видевшие такое, но не было в их молчании одобрения. И покинул после этого Роберто арену.
      - И ты не могла ему этого простить? -спросил Фархад замолчавшую Габриэллу.
      - Нет, это я ему простила, - вдруг ответила Габриэлла, - больно мне было, но я простила.
      - А что не простила?
      - То, что он оставил свой дом.
      - Какой дом?
      - Наш дом, в котором жили мы вместе, - ответила она. - Когда война подошла к нашей деревне, и женщины с детьми покинув дома ушли в Мадрид, мужчины создали отряд сопротивления. Они остановили врага и держали оборону до тех пор, пока из деревни не вышла последняя женщина, неся на спине свое дитя.
      - А что сделал Роберто?
      - Ничего. Он уходил в Мадрид вместе с нами, ни разу не выстрелив из своего ружья, что висела за спиной, дулом вниз. Никто не сказал нам что-либо, но презрение читала я в глазах женщин, что окружали меня. Много мужчин из нашего села погибло в том бою, но ни матери, ни жены их не пролили слезы по ним, с гордостью говорили они о своих погибших мужчинах. А мне приходилось прятать глаза. В ту ночь я в первый раз не пришла к Роберто, оставшись с первым же мужчиной, что позвал меня. Я даже имени его не знала. Мужчину того я больше не видела, а может, видела, не знаю. Просто не узнаю я его. А наутро, когда я вернулась, Роберто лишь грустно посмотрел мне в глаза, ничего не сказал, и за это я возненавидела его еще больше. Тогда, если бы он меня ударил или даже избил до смерти, я бы целовала его руки. Я еще готова была ему все простить, но у него не осталось мужества даже перед собственной женой. А потом были другие мужчины, много мужчин и, он все знал и снова молчал, ибо не вправе требовать мужчина верности от жены своей, если не защитил он дома своего.
      ...
      Разговор этот произошел уже позже, когда они вернулись к своим. А перед этим был бой, жестокий, страшный, и забыли все, что стреляют в брата своего, ибо если помнить об этом, рука дрогнет, и не он, а ты будешь убит в этой мясорубке. И хотя людей на мосту было в два раза больше чем в отряде Эриха, внезапность и быстрота сделали свое дело. Спали солдаты в большой комнате сторожки, когда к ним тихо подползли разведчики и забросали гранатами, а тех, кто выходил, срезали автоматной очередью. Часовых убрали заранее, они и ахнуть не успели, видно, не ждали они нападения с этой стороны. Но все равно без потерь не обошлось, двое из отряда Фархада остались убитыми на мосту, и задело осколком руку Фархаду. Ранение было не страшное, но крови было много, и Габриэлле пришлось туго перевязать ее у локтя. Подниматься к пещере не пришлось, с другой стороны моста послышались автоматные очереди и упали двое солдат выбежавших из окна сторожки и пытавшихся спастись на той стороне моста. А после выстрелов из кустов, что окружала мост с той стороны, показались люди Мигеля. Сам он шел тяжело ступая на правую ногу, опираясь на сук, который держал под мышкой вместо костыля.
      - Все в порядке? - спросил его Фархад.
      - Спасибо, Эрих, все хорошо.
      - Как вы оказались здесь?
      - Я знал, что ты придешь.
      - А если бы не пришел?
      - Значить, тебя больше нет в живых. Помощи ждать неоткуда, и нам надо сражаться самим. В любом случае, сегодня здесь был бы бой.
      - Хорошо, теперь уходим. После поговорим, сам идти сможешь?
      - За меня не беспокойся.
      - Все равно, пусть Аурелино будет с тобой рядом, - и Фархад повернулся уйти.
      - Эрих, - снова позвал его Мигель. Фархад остановился и повернул голову в его сторону.
      - Спасибо тебе, - услышал он и ничего не ответил.
      ...
      Свой последний день на войне Фархад помнил со всей отчетливостью, каждый миг его запечатлелся в его памяти. С самого утра что-то предсказало ему, что этот день не будет похож на другие. С утра ныло сердце в предчувствии каких-то новостей, с надеждой смотрел каждый раз он на дорогу. Утренний туман, поднимающийся над ущельем, дополнял чувство тревоги и ожидания тяжелыми предчувствиями. Фархад стоял поеживаясь, не столько от холода, сколько от беспокойства, которое царило у него в душе. Подошла Габриэлла, постояла рядом, но видя состояние Фархада, молча удалилась, ничего не спросив. И в этот туман пошли люди. Фархад шел третьим, после него шло еще четверо. Почти час ничего не предвещало беды, тишина была столь глубокой, что закладывала уши, каждый хруст каждый скрип отдавался в тишине и заставлял замирать сердца. И когда показалось, что все страхи были напрасны, и все самое сложное осталось позади, раздался взрыв, оглушительный, страшный, поднявший огромный пласт черной земли и закрывший собой солнце. Последнее, что помнил Фархад, была темнота, которая внезапно наступила, и усталость, сковавшая внезапно все его мускулы.
      Глава пятая
      Всю ночь над Баку шел дождь. Он начался с вечера, а до этого два дня небо было серым, облачным, казалось, оно собиралось с силами, чтобы наконец разразиться дождем. Но сил оказалось недостаточно, и вода с небес сливалась не сильным, стремительным потоком, быстрым и очищающим, а мелким моросящим дождичком, долгим и нудным. Ида так и не уснула. Как только она закрывала глаза, снились ей кошмары. Задыхалась она, словно кто-то железной рукой надавил ей на горло, и задыхалась она под этим бременем. Зима кончилась, и хотя было холодно, снег выпал лишь раз в новогоднюю ночь, пролежал дня два, а затем медленно исчез, оставив после себя надолго грязные, мокрые тротуары. И хотя официально считалось, что наступила весна, погода не позволяла еще снять зимнюю одежду, от которой люди устали, и вообще соскучились все по ярким краскам. Казалось, с приходом весны кончатся многие кошмары, настанет мир вокруг и в душах людских, и с надеждой взирали в небо жители Баку, ожидая погожие дни, но весна, как будто, обиделась на людей, прятала личико свое под тучами. Несколько раз вставала Ида и, набросив на плечи расшитый китайский халат, шла на кухню попить воды. Но желаемого облегчения не наступало и только под самое утро, ее словно током ударило: " а может, что-либо случилось с Фархадом", что это ее вдруг так разволновало... С каждым мгновением тревога росла и наконец ей стало невмоготу, и она зарыдала, громко, в голос и в этом плаче было все: и страх за любимого, и тоска по нему, признание в любви и надежда на встречу. Проснулись все в доме от ее плача, но не мешали ей, дав выплакаться. Только под утро Ида успокоилась и заснула под монотонный звук капель, скатывающихся с карниза ей на подоконник. Утром ее никто не будил и она проснулась поздно. На занятия в консерваторию она уже не пошла, хотя погода прояснилась. Быстро позавтракав, она накинув плащ вышла на улицу. Куда идти, она еще не решила, просто ей хотелось чем то заняться, сидеть просто так и ждать сведения она больше не хотела. "Кто может знать о Фархаде?", задавала она себе вопрос. И сама же отвечала себе: родители и сослуживцы. К родителям она идти боялась, хотя ее там встречали как родную, осталось сослуживцы. Но кого из них она может спросить? Она и раньше уже несколько раз подходила к большому зданию на набережной, ждала, когда оттуда выходили люди, но не было среди них никого к кому бы она могла обратиться. Только один раз увидела она знакомое лицо, с этим человеком Фархад ее однажды познакомил, потом они еще виделись несколько раз, один раз даже познакомилась с его женой, красивая такая женщина, высокая, стройная, уверенная в себе. Кажется, она где-то преподает, только где и что, она не узнала. А как бы это было сейчас кстати, она могла бы найти ее и попросить узнать что-нибудь у мужа, если у них есть какие-либо сведения. Все это она думала, идя за ним, не решаясь подойти. Но когда он хотел перейти дорогу, она испугавшись, что потеряет его, окликнула :
      - Товарищ Шахсуваров!
      Шямсяддин удивленно повернулся, но тот же миг глаза его подобрели и он улыбнулся.
      - Это вы? Если не ошибаюсь, Ида? Я не ошибся? Рад вас видеть. Ну, как у вас дела? - было видно, что он действительно обрадовался этой встрече.
      - Спасибо, у меня все хорошо. Я вот увидела вас и решила подойти...неуверенно начала говорить Ида.
      - Очень хорошо решила, - снова улыбнулся Шямсяддин.
      - Вы не знаете...- начала Ида и остановилась.
      - Что? - спросил Шямсяддин, хотя хорошо понимал, что интересует Иду.
      - Про Фархада, ничего не слышали?
      - Нет. Но думаю, все у него хорошо. Он вернется, обязательно.
      - Да, да. Я тоже так думаю.
      - Тебе может, что надо?
      - Нет, спасибо, все хорошо. Я вот только о нем беспокоюсь.
      - Все будет хорошо, Ида. Ты надейся. Кстати, куда ты сейчас?
      - Домой.
      - Пошли к нам. Айша- ханум будет рада. Совсем недавно она спрашивала о тебе.
      - Нет, спасибо, - смутилась Ида от такого приглашения. С Айшой, супругой майора Шахсуварова, они познакомились случайно, около года назад. Они с Фархадом выходили из кинотеатра, где шла веселая комедия "Волга-Волга", и в дверях столкнулись с ними. Шямсяддин вел под руку красивую женщину, высокую, чуть полноватую, уверенную в себе.
      - Фархад, - окликнул его Шямсяддин, - куда так спешишь? А вы, если не ошибаюсь, Ида? Ну конечно. Как узнал? А разве это трудно узнать? Фархад о вас нам все уши прожужжал. Ну, не смущайтесь.
      Вот так, просто, весело, без всяких ненужных церемоний они и познакомились. Потом несколько раз они с Фархадом были в гостях у Шямсяддина, и каждый раз, Ида чувствовала, что здесь рады ей. Айша понимала ее с полуслова, Ида даже секретничала с ней, рассказывая многое, о чем не решалась говорить с матерью. Здесь, в этом доме, она познакомилась и с Лейли, дочерью Айши от первого брака. Девочки очень быстро подружились и часто впоследствии, виделись в городе, ходили друг к другу в гости. Лейли очень понравилась и Инессе Львовне, особенно то, что несмотря на молодость она была довольно толковым врачом и внимательно выслушав жалобы Инессы Львовны относительно постоянных головных болей и мучавшей отдышки, дала несколько довольно дельных советов; но самое главное, она настояла на немедленной сдаче анализов. Как всякая женщина, Инесса Львовна верила в то, что она хронически больна различными заболеваниями, и лечилась самозабвенно, так что совет Лейли попал на благодатную почву. Но, к сожалению, после отъезда Фархада Ида виделась с Лейли только раз, на концерте в зале консерватории, куда она ее пригласила. А через неделю после этого Лейли уехала на практику в свое село, в Вейсали.
      - Пошли, Ида, - настаивал Шямсяддин, - и Лейли, кстати, будет.
      - Она вернулась? - обрадовалась Ида. - Когда?
      - Вчера, я тоже ее еще не видел. Сегодня обещала зайти и, говорят, не одна.
      - С Гудрятом?
      - По-моему, я единственный, который все узнает последним, - улыбнулся Шямсяддин.
      Засмеялась Ида, вспоминая, как шушукались они с Лейли, запершись в ее комнате, как рассказывали друг другу о своих любимых и мечтали. А сегодня Лейли официально приведет в дом своего Гудрята. Такого Ида пропустить не могла, и она согласилась.
      - Надо будет предупредить маму.
      - Как придем, Айша- ханум позвонит твоим. Лейли будет очень рада, спасибо тебе.
      Через полчаса подруги, забыв обо всем, что-то горячо шептали друг другу на ухо, закатывали в восторге глаза, смеялись, иногда плакали, но никому не открывали своих секретов. Гудрят, смуглый, черноглазый молодой человек, словно выточенный из одного цельного камня, покорно стоял рядом, не прислушиваясь к их шепоту. Сила его чувствовалась на расстоянии, твердо стоял он на земле, и красота его была неброской, но такой, которая не оставляет ни одну женщину равнодушной, и звенят тогда в их голосах игривые нотки в разговоре с ним. Но строго следила за ним Лейли, не позволяя никому, подходить к Гудряту достаточно близко. Только Иде она сделала исключение, потому что знала Фархада.
      Айша с любовью следила за дочерью, с любопытством разглядывала ее жениха. Она долго противилась этому, правда, не открыто, на прямой вопрос Лейли она не смогла привести разумных доводов, но душа ее всегда была против. С первого дня, как увидала она, как достает этот мальчонок груши для Лейли, и позже, когда слышала, как избивает он всех в школе, кто только посмеет посмотреть в ее сторону. И что самое обидное, это нравилось ее дочери. Думала Айша, что в Баку, пока будет учиться в медицинском, пройдет у Лейли это детское увлечение. Не прошло. Гудрят тоже приехал на учебу, в технический вуз. Когда приехал, как сдавал экзамены, никто не знал, просто однажды Лейли, выходя с занятий, заметила его, стоящего у забора напротив и спокойно лущащего семечки. Лейли даже не удивилась. Она остановилась, внимательно осмотрела его, потом, как будто они расстались вчера, протянула ему свою сумку с книгами.
      - Что встал, сумку возьми, тяжелая, не видишь?
      И когда Гудрят, взяв сумку, словно на привязи, покорно пошел следом, она недовольным голосом отчитала его:
      - Почему, так долго тебя не было?
      Глава шестая
      После этой встречи на душе у Иды наступило спокойствие, она поверила каждому слову Шямсяддина, который успокаивал ее насчет Фархада, словно он только вчера вернулся из Испании. "Не мог он просто так сказать, если не был бы уверен", успокаивала себя Ида и была счастлива. Но дождь, что разбудил ее ночью, снова взбудоражил ее опасения, и уже сомневалась она во всем. Неужели никто не сможет сказать ей правды, и она, к ее удивлению, снова оказалась у дома на набережной. Долго бродила она на бульваре, глядя на темные окна; но не говорили они с Идой, погруженные в безмолвие. Хотя за этими стенами, и это знали многие, криком кричали тысячи людей, даже не от побоев, от бессилия и отчаяния не выдавала она никому своей тайны. Наступил вечер, Ида чувствовала как холод прошелся по ее телу и издрогла она в ознобе. Она поежилась и пошла домой, ничего не узнав в этот вечер.
      То же произошло и на следующий день, Ида не знала, чего она ждет, кого она хочет видеть, о чем спросить, просто ей надо было приходить сюда. Здесь, ей казалось, она становилась ближе к Фархаду, и она успокаивалась. А на третий день, когда Ида уже собиралась уходить, ее окликнули.
      - О, кого мы видим? Неужели это вы? Здравствуйте.
      - Здравствуйте, - ответила Ида, повернувшись на голос и вздрогнула. Это был Гурген Саркисян, сослуживец Фархада, человек, видеть которого Ида точно не хотела. От него исходила какая-то скрытая угроза, даже улыбка его не скрывала этого.
      - Вы знаете, а я вас недавно видел.
      - Да, и где?
      - А в зале консерватории, на концерте.
      - Вы ходили к нам на концерт? - искренне удивилась Ида.
      - Нет, что вы. Музыку вашу я не понимаю. Мы сопровождали гостей из Москвы. Я стоял в холле, когда вы прошли. Хотел вас окликнуть, но вы были не одни, с какой-то девушкой.
      - Да, это моя подруга.
      Гурген говорил неправду, он и тогда хотел подойти к ней, и даже, изобразив на губах улыбку, уже двинулся к Иде, стоявшей к нему спиной, когда девушка, которая разговаривала с ней, подняла глаза и взгляды их встретились. Вздрогнул Гурген от этого взгляда, словно нож вонзился в сердце, покрылся потом и задрожали ноги его. Не помнил он, как отвернулся и спрятался за колону, и Ида, удивленно повернувшись, чтобы рассмотреть, что такое увидала Лейли за ее спиной, что передернуло ее, словно увидела змею. Но не заметила его Лейли. Этот взгляд действительно испугал Гургена. Он уже видел его, давно, еще в детстве. Так смотрел на него тот самый Ага, которого они с отцом потом застрелили в лесу. Тогда, еще когда Ага был в их доме, а отец его с матерью ползали у него в ногах, он, Гурген это хорошо помнил, под его взглядом задрожал и от страха заплакал. Часто потом по ночам он видел эти глаза и всегда просыпался в холодном поту и молился неистово своему богу, прося прощения за тот свой грех. И снова этот страх охватил его, под взглядом этой девчонки, словно ожил грозный Садияр-ага и пришел по его душу.
      - Ну, как вы, хорошо? - задал он Иде ничего не зачавший вопрос.
      - Да, спасибо, до свидания.
      - Подождите, может, вам что надо?
      - Спасибо, - сказала она еще раз и хотела уйти.
      - Жаль, а я думал, вы о Фархаде хотели что-либо узнать?
      Услышав имя Фархада, Ида остановилась и быстро повернулась к Гургену.
      -Вы что-нибудь знаете о нем? Нет, правда, вам, наверно, что-то говорят? Вы должны знать...
      Гурген понял, что попал в точку, теперь уже роли поменялись, и уже не он, а Ида сама стремилась поговорить с ним.
      - Ну, это не простая информация, сами знаете.
      - Да конечно, я понимаю. Но умоляю вас, только одно, он жив? Мне этого достаточно.
      - Я все выясню, но это не просто, нужно время, - начал говорить Гурген, быстро соображая, что бы еще такое придумать, пока Ида столь заинтересована. - А вы знаете, давайте встретимся в воскресенье, днем, часов в двенадцать, к тому времени я что-нибудь выясню.
      ...
      Через два дня в назначенное время, Гурген ждал ее у большого платанового дерева, что раскинулась у входа на бульвар. Платан весь был усеян набухшими почками, готовыми в любую минуту взорваться молодыми листочками. Ида не хотела приходить сюда, здесь каждый уголок напоминал ей Фархада, и она не хотела проходить по этим местам с другим человеком, но Гурген настоял именно на этом месте, и ей пришлось подчиниться. Пришла она вовремя, но еще раньше пришел Гурген. Она увидела его еще издали. На этот раз он был в гражданской одежде, и на его худой фигуре она смешно болталась. Худая шея его торчала из широкого воротника коричневого костюма. Погода было теплой, и Гурген, сняв плащ, держал его в руках. Когда Ида подошла, он как фокусник вытащил из-под плаща три гвоздики и с напускной галантностью протянул их девушке.
      - Спасибо, только это лишнее, я не на свидание сюда пришла, - не взяла цветы Ида.
      - Ну что вы, я в хорошем смысле. Просто мне хотелось сделать вам приятное.
      - Еще раз спасибо, но этого не нужно было.
      - В следующий раз учту, но сейчас прошу вас, не откажите. У меня глупый вид с цветами, когда рядом такая девушка и без цветов, - и он снова хохотнул над своей шуткой, от которого у Иды по спине пошли мурашки. Что-то в его смехе ее раздражало, но цветы она взяла.
      - Вы что-нибудь узнали?
      - Главное, он жив, - и видя, как заблестели от радости, глаза девушки, он добавил: - Правда, говорят, заболел или ранен , не знаю, но что-то такое.
      - Ранен или заболел?
      - Кажется, ранен, - ответил Гурген, - справедливо полагая, что на войне быть раненым намного вероятней, чем заболеть.
      - Куда ранен, не знаете? - уже настоятельно требовала у него ответа Ида. Глаза у нее наполнились слезами, когда она представила себе Фархада, лежащего на земле, истекая кровью.
      - Не знаю. Только не плачьте, говорят, легко. Уже даже здоров. Да, да, мне обещали узнать.
      - Кто?
      - Есть такой человек, из нашего управления. Только его сейчас здесь нет. Будет вечером, можете прийти.
      - Куда?
      - Тут, недалеко. Я вам покажу.
      - А тот человек тоже подойдет?
      - Да, конечно.
      - И он мне скажет, что с Фархадом? - всхлипывая спрашивала Ида, глядя прямо в глаза Гургена.
      - Тот человек сам оттуда, и он видел его. Придете?
      - Да, конечно. Когда?
      - Приходите к семи часам. Я встречу вас и мы пойдем к нему.
      - Домой?
      - Ну да.
      - А мы не можем встретиться где-нибудь в другом месте, не в доме, - уже не столь уверенно спросила Ида.
      - Нет, это его условие. Он не может появляться пока на людях. Вы меня понимаете? Это не от него зависит.
      - Но тогда, как же мы можем прийти к нему, наверное, это тоже запрещено?
      - Но вы же со мной, - ответил Гурген, и снова хохотнул.
      Глава седьмая
      Ида нравилась Гургену давно, с первого дня, когда он увидел ее рядом с Фархадом. Может, если бы она была одна, он просто посмотрел на нее, не решившись подойти; но увидев, какими влюбленными глазами смотрела она на его сослуживца... Злоба охватила его сердце. Никто никогда не смотрел на него такими глазами. Только в детстве, наверное, так смотрела на него мать, но это было так давно и так больно для него, что вспоминать об этом он не хотел. Не мог. Как только он вспоминал ее, краска стыда заливала его лицо. Не помнил он больше ее ласковых глаз, те глаза, что вспоминал он, были полны ненависти и презрения. И просыпался он в холодном поту, когда снились они Гургену.
      В то утро, когда он в последний раз проснулся в отчем доме, с тяжелой после вечерней попойки головой, первое, что его смутило, был негромкий всхлип и завывание, которое доносилось из-за стенки, отгораживающей мужскую половину от женской. Он прислушался: кажется, плакала Айкануш, его сестра, во всяком случае, плач походил на детский. Шатаясь, он прошел на другую половину и от увиденного тотчас же отрезвел. Мать его лежала на кровати в разорванной рубахе, голая и не пыталась ничем прикрыться. В кровь искусанные губы ее набухли и выла она, словно раненая волчица, вцепившись пальцами в грязную простыню. И глядя на нее глазами полными ужаса, всхлипывала ее дочурка. Только младшая спала. Так и не проснулась она, и не видела, что сделали с ее матерью двое мужчин, пришедших с Гургеном и кому мать ее прислуживала вечером. Ей повезло в отличие от Айкануш, ее старшей сестры, проснувшейся от странных звуков и ужаснувшейся от увиденного. Кричать хотела она, но только встретилась глазами с мужчиной, странно возвышающимся над матерью, уткнувшейся головой в подушку и закусившей ее, чтобы не закричать от разрывающей ее боли. Мужчина приложил палец к губам, приказывая ей молчать, а потом пригрозил пальцем. Потом был другой. И все это видела Айкануш и не смела произнести ни звука. Под утро ушли они, и лишь тогда завыла мать, тихо, протяжно, страшно. И заплакала вместе с ней Айкануш. А может не так все это было, может, было еще страшней, не знал этого Гурген, но каждый раз, при воспоминании об этом, его воспаленное воображение рисовало ему эту страшную картину, и каждый раз все более подробно и изощренно. И уже забывал Гурген, что это была мать его, так распаляло его виденное, что задыхался он от жары, и тогда, когда желание распирало его, он находил женщину, дешевую, грязную, часто некрасивую, но это не имело для него никакого значения. Ее он фактически не замечал, да и не нужно ему было ее видеть, она была для него лишь объектом, с которой он мог удовлетворить свои фантазии. А часто он еще ночью, сразу после всего, прогонял ее, сунув в руку несколько бумажек, и проваливался в сон, глубокий, тяжелый, безо всяких видений. Но не приносил он удовлетворения и успокоения, и просыпался Гурген разбитым, уставшим и с чувством вины.
      "Нет у меня больше сына, - прошептали в то утро губы Сусанны, когда она, повернув голову, увидала Гургена. - Говорила тебе, не иди за Агой, не послушал, убежал за отцом своим, а теперь уходи прочь и будь ты проклят. Отец всю жизнь жил волком - и ты в него пошел". Сусанна говорила, глядя прямо в глаза Гургена, не пытаясь прикрыть свою наготу. "Проклинаю молоко, которым вскормила тебя". В ужасе отпрянул Гурген и побежал во двор. Карен и Давид, с которыми он приехал, уже седлали коней. В бешенстве выбежал Гурген из дому, еще не решив, что предпримет, но тут, под строгим взглядом Карена, сорокалетнего бородача, мужчины исполинского роста и силы, он вдруг как-то сник, осел и заплакал. Усмехнулся Давид, державший на всякий случай наготове винтовку, но, поняв, что больше ничего не случится, опустил ее и сел на коня. Следом на своего вороного коня, осевшего под его тяжестью, сел Карен и посмотрел сверху вниз на Гургена.
      - Ты с нами или остаешься?
      Молчал Гурген, не в силах что-либо произнести.
      - Ладно, не вой, как баба. Садись на коня, поехали. А это все забудь. Так будет лучше.
      И ускакали они, а через несколько минуту за ними поскакал Гурген, размазывая по лицу слезы.
      Через два месяца, когда от разрыва снаряда разворотило внутренности Давида и, пока были у него силы, он руками хватал вываливающиеся кишки и пытался запихнуть обратно, как будто этим мог исправить что-то в своей судьбе, Гурген стоял рядом и молча наблюдал за ним.
      - Помоги, - хрипел Давид, лежа в траве и снизу глядя на него, пристрели меня, больно.
      Но не помог ему ничем Гурген, молча смотрел он на мучения своего товарища, и не было в сердце у него ничего, ни чувства радости, ни сожаления.
      Другой знакомый Гургена, Карен Ашотович Багдасарян, и после войны, пользуясь близким знакомством с Микояном, красным комиссаром, хорошо устроился в органы НКВД, куда перетащил, как только появилась возможность, и Гургена. Теперь он был его непосредственным начальником, и всегда служил Гургену защитой. Ни о родителях своих, ни о сестрах никогда больше не слышал Гурген, и жил, словно не было их никогда на свете. Было ему уже за тридцать, но о женитьбе он и не думал, убила у него всякое желание та ночь.
      Ида была первой женщиной, к которой у него было настоящее влечение, может оно возникло у него в отместку на то, что не любил его никто. Гурген замечал всегда: как то сторонились его девушки, со страхом смотрели ему в глаза, это было приятно, но кроме страха ему хотелось видеть в них что-то другое. То, что читал он в глазах многих осужденных, которых вели на расстрел или допрос, и понимал Гурген, что это то, ради чего и живут люди на этом свете, это то, ради чего отдают люди свои жизни. И может, как это часто бывало раньше, когда он наступал ногой себе на горло, чтобы никто не догадался о его намереньях, он и на этот раз прошел бы мимо, но обстоятельства оказались сильнее. Не мог он видеть, как смотрела Ида на своего мужчину, и зло охватило его. Не знал он еще, что будет, что скажет ей, когда вел он Иду обманом к себе домой, в комнаты на втором этаже старого дома. И не думал он о том, что грязным был пол и ни разу не были мыты стекла. И смотрел через них на мир Гурген, и мысли его покрывались плесенью. Не видел он этого, так как приходил сюда в основном ночью и сразу же заваливался спать. А женщины, которых приводил сюда иногда, иногда жили в условиях еще хуже этого; да и не говорил он с ними ни о чем.
      - Куда мы идем? - один раз спросила его Ида, когда зашли они в темный подъезд, стены которого были разрисованы старыми, потрескавшимися фресками. Рисовал их, видать, местный умелец, настолько бездарными и примитивными они показались Иде, неплохо разбиравшейся в живописи.
      - Это конспиративная квартира, - солгал ей Гурген, - человек, должен сюда подойти, если уже не подошел.
      Поднявшись на второй этаж Гурген негромко постучался в правую дверь. Постоял немного, к чему-то прислушиваясь, потом постучал во второй раз. Ида уже хотела уйти, ей не нравилось здесь, не такой она представляла себе сегодняшнюю встречу. Матери она сказала, с кем она идет встречаться, и хотя она не советовала ей идти или предлагала пойти вместе, Ида настояла на своем и пошла одна. Отцу они ничего не сказали, да и не было его сегодня дома, в гостях он был у своего друга.
      - Еще не пришел, - заговорщицки зашептал Гурген и вытащил ключи, ничего, подождем немного, где бы он ни был, он сейчас придет.
      В комнате стоял смрад. Пахло грязным бельем и протухшим хлебом. Иду чуть не стошнило, Насколько мерзко ей было здесь. Гурген, казалось, не замечал ее состояния. Закрыв дверь и оставшись с Идой наедине, он как-то весь преобразился. Предложил ей сесть, но не показал стула, спросил, хочет ли она чаю, но не слушал ее ответа, словно ушел в себя и все в нем действовало вне связи с другой частью тела. Руки дрожали, - Ида увидела это, когда он пытался убрать со стола грязную посуду, дрожали настолько сильно, что тарелка чуть не упала, и тогда Гурген вдруг зло выругался и пришел в себя.
      - Ида, я обманул вас. Никто сюда не придет. Это моя квартира. Я здесь живу.
      Ида рванула к двери, потянула на себя, но заперты они были. И тут сзади ее обняли потные, горячие руки Гургена, и где бы они не прикасались к ней, словно раскаленное клеймо обжигали они ее. Влажные, горячие губы его впились в ее шею, плечи, руки и вздрогнула от отвращения и ужаса Ида, оттолкнула его.
      - Постой, Ида, люблю я тебя. Ты такая красивая.
      - Дрянь, скотина, пусти меня, я сейчас закричу.
      - Кричи, кричи, сколько хочешь, никто не придет, - усмехнулся Гурген.
      Но Ида, к его удивлению, оказалась достаточно сильной, и понял Гурген, что так просто ему ничего не добиться. Снова Ида оттолкнула Гургена, попытавшегося приблизиться к ней, да так сильно, что он, споткнувшись о стул, упал возле зеркального шифоньера, единственной приличной мебели в этой комнате, его гордости и предмета зависти соседки из квартиры напротив, каждый раз пилившей своего мужа, требуя от скромного преподавателя университета приобрести ей точно такую же. И он, бедный ученый, каждый раз обещал ей это, надеясь хоть таким образом выиграть еще несколько дней спокойной жизни, пока, как он надеялся, новая блажь не победит в красивой, но глупой головке его жены, мечту о зеркальном шифоньере. Ида стояла у двери и от всей силы трясла ее, надеясь открыть, и одновременно барабанила по ней. Гурген шума не боялся, двери были большие, двойные, и заходя вслед Иде, он прикрыл их обе, так что шума в подъезде, это он знал точно, почти не было слышно.
      - А ты хорошо подумала, прежде чем кричать, сучка, - вдруг зло крикнул он, лежа на полу. По лицу Иды текли слезы, она продолжала стучать в дверь.
      - Об отце своем ты подумала? О чертовом жиде, профессоре этом вонючем.
      Остановилась Ида, пораженная. Никто никогда не называл ее отца в ее присутствии столь грубо. Наоборот, все говорили о нем с обожанием, и она привыкла к этому. И отсвет славы отца отражался и на ней.
      - Что вы сказали? - провернулась она к Гургену, даже сейчас обращаясь к нему на "вы".
      - То, что слышала, сучка. Вот посажу твоего отца, этого прихвостня мирового империализма, по-другому завоешь, и ты и мать твоя, старая потаскуха.
      - Как вы смеете, - в ужасе с придыханием вымолвила Ида. Ноги ее дрожали и она оперлась о дверь, чтобы не сползти на пол. - Как вы смеете, повторила она, - говорить такое о моем отце, о матери?
      - А что мне твой отец? - уже просто грубил Гурген, - думаешь, не знаю о его связях с троцкистами, а переписка с Зиновьевым, а статьи в газетах? Все я собрал о нем, весь он у меня в папке! Один мой рапорт, одна докладная записка начальству - и где будет твой хваленый профессор? Знаешь? Знаешь, хорошо знаешь! Вот тогда мать твоя, да и ты с ней вместе прибежите сюда, и не только сюда, куда захочу, туда и прибежите, в ногах будете валяться. Интересно, оттолкнешь тогда ты меня или нет? - и опять хрипло засмеялся Гурген. Приподнявшись, он словно шакал приближался к своей добыче.
      - Неправда, это неправда, - шептала Ида, но картины, одна ужаснее другой рисовались в ее воображении. Сколько их знакомых, о которых никто не мог сказать ничего плохого, исчезали у не на глазах. Видела она, как мрачнел тогда отец, слыша об этом, как не спал по ночам, шагая из угла в угол, и мать ее ходила за ним, успокаивая его как могла, и подсовывала очередную рюмку с мятными каплями. - Мой отец ученый, он не враг.
      Но не слушал ее больше Гурген, знал, что она больше не посмеет кричать, так сковал ее страх.
      ...
      Через два часа, Ида была уже дома. Мать была на кухне, отец еще не вернулся.
      - Это ты, доченька?
      - Да, мама.
      - Что-нибудь узнала?
      - Все хорошо, мама.
      - Ну, слава Богу. Извини, у меня молоко на плите. - Каждый день на ночь она кипятила молоко и заставляла всех его пить. "Это полезно, и для сна, и для кишечника", - уверяла она, хотя Ида ненавидела молоко с самого детства.
      И хорошо, что Инесса Львовна торопилась и не успела внимательно рассмотреть свою дочь. Она не увидела ее заплаканные глаза, грустные, вмиг повзрослевшие, в которых теперь поселилась печаль.
      Ида зашла в ванную комнату и заперлась. Колонка горела и она наполнила ванну чуть ли не кипятком, затем, раздевшись, она вошла в нее. И хотя вода была слишком горячей, Ида молча опустилась в нее и закрыла глаза. Она снова вспомнила грязные простыни, пропитанные потом, от прикосновения с которыми все ее тело покрывалось пупырышками, и ее затошнило, да так сильно, что она едва дотянулась до унитаза. Потом она взяла терку и стала неистово себя растирать. Слезы градом лились из ее глаз, но она продолжала себя тереть, словно хотела содрать с себя оскверненную кожу.
      - Ида, ты скоро? - послышался из-за двери голос матери.
      - Да мама, скоро.
      - Ну, я пошла лечь, что-то голова разболелась. Молоко твое на тумбочке, обязательно выпей.
      И тут Иду снова затошнило.
      Глава восьмая
      Дверь как обычно была открыта, и Ида, чуть замешкав на пороге, пересилив себя, снова вошла в уже знакомую комнату. Лучи солнца едва пробивались через опущенные шторы. В комнате к счастью для Иды, если это можно назвать счастьем, царил полумрак.
      - Никто не видел тебя? - раздался из глубины комнаты приглушенный голос Гургена, хриплый от возбуждения. Ида не повернулась к нему и ничего не ответила. Она стояла посреди комнаты, затем, когда глаза привыкли к полумраку и вещи стали видны более отчетливо, она, повернувшись прошла в соседнюю комнату, где была кровать. Гурген шел за ней тяжело дыша, все еще не решаясь дотронутся до нее. Здесь Ида остановилась, сняла шляпу, перчатки и бросила их поверх мужской одежды в беспорядке лежавшей в кресле, направо от двери. И тут дрожащие потные руки Гургена обхватили ее, жадно шаря повсюду. Ида закрыла глаза, как она делала каждый раз, когда Гурген начинал раздевать ее, и не открывала их, сколько бы он ни просил, до самого конца. Молча лежала она в насквозь пропахшей постели, на несвежей, мятой простыне, пока Гурген, вдруг обмякнув, не отваливался в сторону. Также молча одевалась она, и, не глядя на своего насильника, уходила.
      - Придешь в следующую среду, в пять часов, - кричал ей вслед Гурген, а когда за Идой закрывалась дверь, в бессильной злобе добавлял: сука.
      Так продолжалось уже почти два месяца. Раз в неделю, по требованию Гургена она приходила сюда, на те несколько минут, которые казались ей бесконечными. Это уже была не та безмятежная, веселая девочка, весело бегущая по жизни, у которой было два солнца, одна на небе, а другое в душе.
      В тот вечер, в доме у Фархада, когда она впервые увидала себя рядом с ним в старинном зеркале, что стояла в его спальне, солнце зажглось в ее сердце, хотя на дворе было темно. И светило оно для Иды отныне всегда, пока не закрыл его тяжелой дверью Гурген.
      Ида, возвращаясь домой, прошла мимо скамейки, на которой сидели парень и девушка. Они сидели далеко друг от друга, но каждый, кто смотрел на них, улыбался и понимал, что более близких людей сейчас нет на всем свете. Каждый раз как парень в форме моряка поворачивался к ней, она смущенно отворачивалась, но улыбка, что блуждала по ее губам, говорило о счастье, что переполняло ее. Слезы заволокли глаза Иды : еще совсем недавно и она была такой счастливой и влюбленной. Теперь она просила Бога только об одном: чтобы снова не пришлось ей увидеть Фархада. Впервые она несколько дней назад поймала себя на мысли, что пожелала, чтобы Фархад не вернулся из Испании. Но тут же ужаснулась своей мысли, " нет, о Боже, не слушай меня, я дура, дура, о чем я говорю. Нет, пусть с ним ничего плохого не случиться, но может, он полюбит там другую. Испанки, говорят красивые. Да, да, пусть останется там, не вернется. Пусть он не вернется, - шептала она себе, но... помолчав, обречено добавила, - я не смогу жить, если он будет рядом и не со мной". Снова и снова в голове ее бродили эти мысли, мешали сосредоточиться.
      И в это время закричала девушка, что сидела на скамье. Ида повернулась на крик и увидела, что та, глядя в ее сторону что-то кричит, размахивая руками.
      - Что случилось? - удивилась Ида и, услышав нарастающий шум за спиной, резко повернулась. Но было поздно. Трамвай, который на скорости вынырнул из-за поворота, пытался затормозить. Ида стояла на путях, зачарованно глядя на эту махину, которая медленно, как ей казалось, надвигалось на нее, и она не в силах была пошевельнуться. Через мгновение раскаленная волна окатила ее, и все перемешалось, крики окружающих, скрежет педалей и звон разбитого стекла. Но Ида больше ничего не слышала. Солнце медленно гасло на небе и поглотила все ночь.
      Глава девятая
      Первое, что увидел Фархад, когда открыл глаза, было небо. Оно было пронзительно синее, уходящее в такую даль, что захватывало дух. Не помнил он, когда он в последний раз смотрел так в небо. Обычно мы редко поднимаем голову, чаще смотрим под ноги, чтоб не упасть, а когда случайно поднимаем голову, останавливаемся, пораженные его величием. И забываем мы, о чем думали только что, что тревожило нашу душу не давая уснуть по ночам, настолько никчемными они теперь кажутся перед этим величием силы и вечности. О, Аллах, сколько жизней можно было бы спасти, сколько душ оберечь от греха, если бы вовремя посмотреть на небо. И сквозь гул, который раздается в голове, покой медленно растекается сверху вниз по телу, освобождая его от всех злобных мыслей и поступков, и засыпаешь ты, отныне спасенный.
      Он спал, лежа на повозке, которая медленно поднималась в гору. Впереди рядом с кучером, свесив сбоку ноги, сидела Габриэлла. Иногда она поворачивалась к Фархаду, который лежал без сознания, с перебинтованной головой, поправляла на нем шинель, и снова смотрела на дорогу.
      Вчера, после взрыва она одна осталась стоять на месте, не шелохнувшись. Ни один осколок не задел ее, только оглохла она на первое время, постепенно, звуки стали возвращаться и первое, что она услышала стоны тех, кто минуту назад шли с ней рядом. Она оглянулась, никого рядом не было, и тогда она пошла на стон, он раздавался справа. И чуть не упала наткнувшись на изуродованное тело молодого Аурелино. Он еще был жив, точнее тело его еще жило, страдало от боли, и не могла определить Габриэлла, что она сейчас ему желает, выздоровления или скорой смерти. Конец наступил скоро, и все это время рядом с Аурелино сидела Габриэлла, положив голову его себе на колени. И спокойно ушел из жизни молодой солдат. Закрыв глаза ему и поцеловав на прощание, Габриэлла осторожно встала, словно боялась потревожить его сон. Словно во сне переходила она от одного к другому и не верила, что все они погибли. Уходить собралась она, когда вдруг снова услышала слабый стон. И уже через минуту она двумя руками разгребала черную, жирную землю с толстыми корнями многолетних полевых трав, глубоко впившихся в почву, настолько сильно и цепко, что даже взрывная волна не могла оторвать их друг от друга. Фархад, засыпанный тяжелыми комьями земли, был в тяжелом состоянии, глаза были закрыты, и лишь, иногда, он слабо постанывал; левая рука его лежала неестественно вывернутой и вся была залита кровью. Габриэлла за последнее время такие раны видела уже не раз и поэтому первым делом схватила бинт, что носила с собой и крепко перевязала его руку повыше локтя. Но когда она попыталась приподнять его, он, громко застонав, потерял сознание. И все же ей удалось высвободить его, и приподняв за правую руку, взвалить себе на шею. Сколько она так шла, не знает, она просто шла, и главное для нее было вывести его к людям. А кто там будет впереди, ее уже не интересовало, раненый человек уже перестает быть воином, он просто больной. И долг каждого помочь человеку в беде. Но только к полудню она увидела на дороге повозку. И снова ей повезло. Этот день действительно стал для нее счастливым. В повозке ехал одинокий старик, и его не нужно было ни о чем просить. Он сам, остановив свою хромую лошадь, бросился к Габриэлле. Вдвоем они подвели Фархада до повозки и уложили поверх старого, мятого сена, что лежало внутри. Старик, сняв с себя выцветавшую шинель, укрыл им Фархада, причитая по поводу его раны.
      - Нет, руку видать, он потеряет, - говорил он сам себе, - на чем висит она, не пойму, одни ошметки. А ты, доченька садись сюда, - и он указал ей место рядом с собой, - здесь, на подушке, мягче.
      - Спасибо, дедушка. А вы куда едете?
      - Домой, в сторону Валенсии.
      - А как здесь оказались, так далеко от дома?
      - К сыну ехал. Раненый он был, лежал тут недалеко. Мне о нем весточка была.
      - Ну как, нашли его.
      - Нашел. Могилу его у госпиталя нашел.
      - Простите.
      - Хорошо хоть знаю, где могила его. Кончится это безобразие, жену привезу. А если бы погиб где-нибудь в бою, или утонул к реке, где искал бы его? Нет, так лучше, слава богу.
      Ужас охватил Габриэллу, когда до нее дошло, чему радуется этот человек. Уже одно то, что он нашел могилу своего сына, стало ему утешением. Сколько семей в округе будут смотреть на него с завистью, ибо для них не будет и этого.
      - За кого он воевал?
      - Не знаю. Разве это имеет значение?
      - И у тебя нет ни к кому ненависти?
      - Есть.
      - И к кому?
      - К дьяволу.
      - К кому.
      - К дьяволу, - снова повторил старик, и посмотрел на Габриэллу. - Это дьявол сейчас правит на нашей земле. Засел он в душах людей и забыли они бога. И отвернулся он от нас, от Испании нашей.
      - Навсегда? - с испугом спросила Габриэлла, веря каждому слову этого старика, которого видела первый раз в своей жизни. Долго молчал старик, глядя на дорогу, по которой они медленно передвигались. Габриэлла подумала, что старик не слышал ее вопроса, и хотела его повторить, когда старик ответил.
      - Нет, Бог милосердный. Простит он нас.
      - А скоро простит? - с надеждой спросила его снова Габриэлла, словно старик все знал.
      - Когда ужаснутся люди от крови.
      Некоторое время ехали они молча, потом старик начал говорить. Казалось, он говорил сам с собой, негромко, с расстановкой, иногда останавливаясь, прислушиваясь к словам.
      - Кровь, она как вино, такая же красная, бурлящая. Разница только в возрасте. Вино чем старше, тем вкуснее, у людей наоборот, старая кровь не пьянит. Потому и погибают на войне чаше молодые, кровь их для дьявола вкуснее. Но, как и вино, вид крови вначале разжигает человека, веселит его, играют мускулы его, хочется показать себя всему человечеству, посмотрите мол, видели ли вы когда-нибудь такой силы и красоты. Потом она сводит с ума, и уже ни о чем не думают люди, только чтобы было этой крови больше и больше, но не наступает успокоения и, наконец, приходят они в ужас от содеянного и тогда, когда человек впервые вздрагивает от вида своих кровавых рук, он снова взывает к Богу. И Бог возвращается, и прощает своих неразумных сынов, - сказал старик, а затем тихо добавил, - только сына моего он больше мне не вернет.
      Потом старик, звали его Хуан, надолго замолк, лишь изредка понукая лошадь, Габриэлла не решалась его беспокоить. Несколько раз их повозку останавливали люди в военной форме, одни из них были на конях, другие пешие, кто они были, Габриэлла не помнила. Не смотрела она на них, стараясь хоть как-то облегчить страдания Фархада. А солдаты, подъехав ближе, посмотрев на раненого, лежащего в повозке, потом на старика и наконец на Габриэллу, осеняли себя крестом и быстро удалялись прочь. Ближе к вечеру они прибыли в небольшую деревушку, где рядом с церквушкой, стоявшей посереди площади, в небольшом домике, жила женщина, которая когда-то давно проучилась два года в Мадриде на врача, но не закончила его, потеряв от любви голову к молодому цыгану и убежав вместе с ним. Спустя три года цыгана убили во время одной попойки в этом селе и она с маленькой дочуркой осталась тут же, рядом с его могилой. Знания, полученные за годы учебы, не прошли даром, и она помогала всем, чем могла, и если кому-то становилось легче после ее советов, она была безмерно счастлива. Война внесла в ее жизнь свои коррективы, и она научилась делать многое того, что раньше делать не решилась бы. Вид крови и ужасные ранения ее больше не пугали, много их она перевидала за эти два года. Хосе слышал о ней, когда несколько месяцев назад проезжал через это село, и теперь он прямо подъехал к этому дому. Габриэлла зашла в дом и через несколько минут вышла оттуда в сопровождении еще не старой, полноватой женщины в черном платке. Одного взгляда ее на раненого было достаточно, чтобы понять всю серьезность ситуации.
      - Помогите перевести его в комнату, он много крови потерял.
      - А жить он будет? - задала глупый вопрос Габриэлла.
      В ответ женщина рассердилась.
      - Мне некогда слушать глупые вопросы, а тем более отвечать на них. Быстро помоги мне его поднять. Живо.
      И втроем они внесли Фархада в комнату и уложили на стол, над которым горела большая лампа. Женщина подошла сделала язычок пламени больше, и комната осветилось ярким светом. Взяв ножницы, она разрезала рукава гимнастерки, и когда плечо и рука оголились, Габриэлла вздрогнула, настолько рана была ужасной.
      - Руку надо будет отсечь, -твердо сказала она и приказала Габриэлле: ты будешь его держать за голову, а ты - за ноги. - Она повернулась к Хосе, и он подчинился. - Только держите крепко, я постараюсь все сделать быстро.
      Горячая вода у нее всегда стояла на плите. В другой кастрюле кипели хирургические инструменты. Дочь ее, молодая девушка лет двадцати, помогала ей. Омыв рану и прочистив спиртом все что можно, руки, инструменты, наконец, все место ранения, Фархад вскрикнул, она, взглядом приказав Габриэлле крепче держать его голову, начала свое дело. Все закончилось довольно быстро, но когда отсеченная рука Фархада с глухим стуком ударилась об пол, Габриэлла потеряла сознание. Фархад тоже был без сознания. Только старый Хосе крепко держал его за ноги, хотя в этом не было никакой надобности. Из глаз его текли слезы.
      Наутро, когда кризис миновал и стало ясно, что Фархад, несмотря на большую потерю крови выживет, они двинулись дальше в путь. Хосе настоял, что они должны поехать к нему,
      - Мы с женой одни, еда, слава богу есть, а ему нужен хороший уход. Хотя бы первое время, пока кровь не восстановится.
      Согласилась с ним Габриэлла, хотя другого варианта у ней и не было. И вот уже второй день ехали она по Андалузии из одной деревушки к другой, из одного городишка к другому. Выбирали дороги проселочные, неширокие, часто заросшие травой, твердо веря, что окольный путь иногда короче прямого.
      Глава десятая
      Человека, которого боишься встретить, ты обязательно увидишь. Может, происходит это потому, что мы подсознательно сами подталкиваем судьбу к этому, хотя не признаемся себе в этом, пусть со страхом, но ожидаем этой встречи, и когда она происходит, вздыхаем с облегчением. Каждый раз, встречаясь с Идой Гурген пытался найти повод, что бы спросить у нее имя ее подруги, с которой он видел ее на концерте, но что-то помимо его воли не позволяло ему это сделать. Теперь, после гибели Иды, когда он окончательно потерял всякую надежду, он внезапно увидал ее. Гурген ехал в трамвае, к трем он должен был быть в управлении, а сейчас было около часа, времени было много, и он неторопливо разглядывал людей, стоящих на остановках. Солнце в этот еще зимний день ярко светило, но тепла от него не чувствовалось. Все равно настроение у Гургена было приподнятым. Вчера он говорил с Кареном Ашотовичем и он обещал похлопотать перед начальством в отношении его, и к майским праздникам он ожидал новую звездочку на погоны. Карен слов на ветер не бросает.
      Трамвай уже отходил от остановки городской больницы, когда Гургену почудилось, что девушку, стоявшую к нему спиной, он знает. Она мельком скользнула по нему взглядом, и он понял, что это она. Та, встречи с которой он боялся, но каждую минуту ожидал. Она стояла и беседовала там с одним молодым человеком, не слыша, как в трамвае кто-то, боясь ее потерять, вдруг истошно завопил:
      - Стой, стой, говорю! - и когда вагоновожатый остановил трамвай, стремглав выскочив, ринулся назад к остановке. Благо, людей здесь было много, так что на нового пассажира никто внимания не обратил. Рядом была остановка автобусов, и действительно, когда он подъехал, парень с девушкой сели в него. Вмести с ними в автобус с задней двери протиснулся и Гурген. Он старался оставаться незамеченным и поэтому отвернувшись, смотрел сквозь заднее окно на дорогу. В какое то мгновение ему показалось, что дорога эта похожа на его жизнь, так же течет, оставаясь позади, и он постоянно, оглядываясь ничего не в силах изменить. Если бы была у него такая возможность, думал он в который раз, выскочил бы он тогда, в ту злосчастную ночь, перевернувшую всю его судьбу, вслед своему отцу, или остался бы дома, послушав мать свою? Не знал он, но уже это сомнение говорило ему, что теперь, после всего, что произошло, он уже не так уверен в своей правоте, как тогда, когда мчался в ночи, ориентируясь только на стук копыт лошади раздававшийся впереди. И когда показалось ему, что потерял он отца, словно призрак вырос он перед ним, и приложив руку к губам, велел молчать. А потом он отчетливо увидел при свете луны силуэты двух всадников, спешившихся на поляне. Как же ярко светила луна! Долго ждал отец, пристроив ружье к стволу небольшого деревца, словно специально изогнувшегося для этого, и, наконец, когда поднялся мужчина, пивший воду у ручья, выстрелил. Последнее, что помнил Гурген, как покачнулся и опустился плавно на землю тот человек. А потом была снова бешенная скачка, и выстрелы. И он стрелял, и по нему стреляли, только под утро все затихло. Бешено ругался отец, пытаясь остановить кровь от пули, угодившей ему в бедро. Хорошо, прошла она, не задев кость. Наконец, вдвоем перевязали они рану, и когда утро полностью вступил в свои права, расстались. Как оказалось, навсегда. Отец его ускакал на юг, в Персию, там у него были знакомые, а Гургену велел ехать в Эривань, и адрес дал, некоего Багдасаряна.
      - Мы с ним вместе в Турции росли, скажешь, чей ты сын. И слушай его всегда, не подводи. Он всегда тебе поможет.
      И Гурген всегда слушался этого наказа.
      ...
      Лейли с Гудрятом, шедшим рядом с ней, не замечали идущего за ними худощавого человека в плаще. Он сошел с автобуса следом за ними, потоптался на остановке, оглядываясь в разные стороны, а потом, словно что-то решив, нерешительно двинулся им вслед. Он запомнил, куда они свернули и, ускорив шаг, успел заметить подъезд, в который они зашли. Дом был Гургену знаком и считался ведомственным, и если он не ошибался, несколько работников их управления также жили в нем. Это обстоятельство несколько озадачило его, и он хотел отказаться от своего намерения, но снова вспомнив взгляд той девушки, решил выяснить все до конца. Даже сейчас, вспоминая, он снова вздрогнул, "нет, неспроста все это", сказал он себе.
      Через несколько дней он все выяснил, и был потрясен. То, что он узнал, подтвердило его самые худшие опасения: девушка, действительно была дочерью человека, кровь которого была и на его совести, а с другой озадачила, ведь она была теперь родственницей майора Шахсуварова, его непосредственного начальника. Несколько дней он ходил в раздумьях, сталкиваясь в коридорах управления с Шахсуваровым он, независимо от себя, терялся, и быстро поздоровавшись старался скрыться. Даже один раз поднялся на третий этаж, в кабинет полковника Багдасаряна, чтобы проконсультироваться с ним, но его, как назло отправили в командировку в Нахичевань и вернется он не раньше следующего месяца. И Гургену пришлось самому принимать решение, и принял он его вопреки своей врожденной трусости. Из разных источников стал он собирать информацию о Лейли, и как училась, и где жила, и с кем встречается. Но ничего, за что можно было уцепиться, ему не удалось выяснить. И тогда он поехал в Казах. Благо ни у кого разрешения для этого брать ему не понадобилось, так как находился в отпуске. И не ошибся. Уже на следующий день его внимание привлекло обстоятельство, что в Сеидли в доме старой женщины, матери Садияр-аги, всего несколько лет назад справляли поминки по какому-то человеку. А самое интересное, было то, что человека этого в дом Сугры привез не кто иной, как сам майор Шахсуваров. И загорелись глаза у Гургена, словно у хищника, почуявшего запах крови, скрупулезно стал он собирать сведения о каждой минуте пребывания Шямсяддина в Казахе. И на кладбище побывал Гурген, правда, с трепетом подошел он к могиле Садияр-аги и, пересилив себя, посмотрел на большой, вытесанный из серого камня обелиск и задрожал, страх обуял его, застучали в ознобе зубы, когда увидел он арабскую вязь суры, покрывавшую надгробие. Оглянулся он в страхе, не видел ли кто его здесь, но нет, он был один. Конь, на котором он приехал, мирно пасся невдалеке. На другой могиле, что стояла рядом, и ради которой и пришел сюда Гурген, стоял небольшой камень и не было на нем никакой надписи. Еще два дня ходил из села в село Гурген, расспрашивал людей, и наконец кто-то произнес имя Гара Башира.
      Глава одинадцатая
      В Баку Гурген возвращался победителем. В душе его звучала музыка, она пела на все лады и не хотел он ее заглушать. Даже ночью в купе, под звук колес, спал он с улыбкой на устах. Теперь он всем покажет, кто есть кто в управлении. Уж он сумеет все так представить, что заплачут многие горькими слезами. "Всех надо убрать, всех, особенно детей, чтобы потом, в будущем, не мерещились они, - строил он себе планы, - дядя Карен должен помочь. Только бы он вернулся". И потом не раз подбадривая себя, " ишь, что вздумал, врага Советской власти через всю республику под охраной провез. А может, потому и могли раньше Гара Башира ликвидировать, что помогал ему Шахсуваров? Точно, как мне раньше в голову это не приходило? Видать, всегда помогал! И он и другие. Все они - Враги!" На рассвете сошел он с поезда, домой идти не хотелось, а больше идти было некуда. Не было у него в этом городе друзей, не знал он двери, которая с радостью открылась бы перед ним, чужой он был всем на всем белом свете.
      - Отец, отец, мы здесь, - раздалось сзади и он, с удивлением, повернулся. Мальчик лет семи бежал в его сторону, широко раскинув руки, а сзади его спешила женщина, держа на руках маленькую девочку. Гурген вначале опешил, не понимая, что происходит, и только когда мимо него, навстречу к ним промчался молодой мужчина и, схватив мальчугана высоко поднял над головой, а затем крепко поцеловав, прижал к груди, он понял, что обознался. И тогда его охватила ярость, злобно посмотрел он на этого человека, словно пытался запомнить его лицо, простое, добродушное, каких тысячи вокруг, но для этой семьи не было его родней. Проходя мимо них, Гурген задел плечом этого мужчину, но он даже не повернулся к Гургену, ни он, ни женщина, которая подойдя, прижалась к нему головой. Он что-то шептал ей на ухо, а она в ответ смущенно улыбалась, глядя на него счастливыми глазами. А дети, радостные и возбужденные пытаясь привлечь внимание отца, без конца теребили его за полу пиджака.
      Площадь перед вокзалом вскоре опустела, лишь несколько человек помимо Гургена еще оставались там, одни явно кого-то ожидали, другие, подойдя к билетным кассам, о чем-то спрашивали кассира. Постовой милиционер, уставший за время дежурства, зевая, прохаживался перед входом, бросая вопросительный взгляд на каждого вошедшего пассажира. Гурген заметил, что несколько раз он посмотрел и на него. Вначале ему хотелось подойти к постовому, предъявить удостоверение и насладиться, видя, как вздрогнет он от неожиданности, как преданно посмотрит он ему в глаза, готовый выполнить любое его поручение, но... раздумал. Много раз проделывал он такое, и не разу не видел он глаз, в которых не читал бы страха. На этот раз, перекинув через плечо плащ, Гурген пересек широкую проезжую часть в сторону большого здания нефтяного института. Днем здесь бывает многолюдно, и поэтому сейчас в этот ранний час все здесь выглядело необычайно. Таксист, дремавший в машине, одиноко стоявшей на перекрестке, при звуках его шагов подняв голову, в надежде посмотрел в его сторону. Гурген, не замечая его, прошел мимо. Шофер, повернувшись, проводил его взглядом до тех пор, пока он не завернул за угол, затем закрыв глаза, снова задремал. Гурген шел по ночному Баку, шаги его гулко отзывались в тишине. " Чу-жой, чу-жой", - отдавались они в мозгу Гургена, и злость наполняла его сердце. Больше пятнадцати лет живет он здесь, в этом городе, но не стал Баку ему от этого родней. Для всех от здесь, человек пришлый, чужой, и никогда ему не быть таким, как Шахсуваров, хотя и он не коренной бакинец, но принял его город. Не раз видел Гурген, как шел майор домой и как здоровались с ним люди, как стоял возле лавки зеленщика и подолгу беседовал с его хозяином. А по воскресеньям гуляя на бульваре с детьми, Шямсяддин больше походил на добродушного учителя средней школы, чем на сотрудника грозного управления. Гурген сам удивился, когда оказался перед входом в свое учреждение. " Ну, что же, закончим здесь все дела ", - подумал он и вошел внутрь. Через два часа, у себя в кабинете, он не без удовольствия читал написанный им на имя полковника Багдасаряна рапорт, в котором ярко описал итоги своей поездки. И когда к девяти часам здание стало наполняться гулом голосов сотрудников, Гурген Саркисян вышел из кабинета держа в руках большой, тщательно заклеенный конверт. Он снова поднялся на третий этаж и как в прошлый раз, с разочарованием узнал, что полковника Багдасаряна еще нет. Кабинет его был закрыт. Пройдя немного дальше по коридору Гурген открыл дверь приемной. За столом дежурного, у телефонов сидел молодой, высокий лейтенант со светлыми глазами. Гургену он был не знаком.
      - Вы новый сотрудник?
      - Лейтенант Али Гейдаров, командирован из Нахичевани, на стажировку.
      - Ну-ну, хорошо, - задумчиво проговорил Гурген. - Карен Ашотович когда будет, не знаете?
      - Приезжает завтра, в воскресенье, утренним поездом. На службе будет в понедельник, - четко отрапортовал молодой офицер.
      Гурген хотел выйти, но потом, передумав, вернулся, и, глядя прямо в глаза молодого человека, медленно выговаривая слова, стал говорить: - Вот письмо Карену Ашотовичу. Передать лично в руки, сразу же, как придет. Только ему, слышали?
      - Так точно, - ответил лейтенант, медленно выговаривая каждое слово. Тон, которым этот худощавый капитан дал ему распоряжение, ему явно не понравился. Гурген это тоже понял и хотел сделать замечание, но встретившись с твердым взглядом светлых глаз молодого человека, замешкался а затем, быстро повернувшись покинул приемную.
      По длинному коридору управления Гурген, казалось, не шел, а парил, и на душе у него было легко. Он останавливался, здоровался со знакомыми, шутил, смеялся и многие удивленно смотрели ему вслед, впервые видя капитана Гургена Саркисяна в таком хорошем расположении духа. Заскочил он и в канцелярию, пошутил с девушками, выпил предложенный стакан чаю и уже спускался вниз, когда на лестнице столкнулся с майором Шахсуваровым.
      - Гурген Левонович, вы на работе?
      - Нет, пока в отпуске.
      - Соскучились по делам? - сказал Шямсятдин обычную в таких случаях фразу и хотел пройти мимо, но услышал:
      - Соскучишься тут, когда кругом одни враги.
      Шямсяддин удивленно остановился и повернулся к нему
      - Какие это опять враги?
      Но тут к нему быстрым шагом спустился тот самый лейтенант, которого Гурген полчаса назад, видел в приемной.
      - Товарищ майор, - обратился он к Шямсяддину, - товарищ генерал вас спрашивает.
      - Иду, - ответил Шахсуваров и уже собирался уходить, когда Гурген снова добавил.
      - Да всюду, враги, никому нет доверия. И у многих большие покровители. Даже здесь, у нас. А некоторых бандитов, под охраной, наши же чекисты сопровождают по стране.
      - Не понял, вы о чем?
      - Например, о Гара Башире, - сказал Гурген, и по тому, как побледнел Шямсяддин, понял, что попал в точку. Удар был болезненным, и что-то острое больно кольнуло под лопаткой, - в рапорте все указано, - и он показал головой куда-то наверх.
      - Товарищ майор, генерал ждет, - повторил лейтенант стоявший рядом и слышавший весь разговор.
      - Да, да, Али, пошли, - словно в тумане проговорил Шямсяддин и, ничего не ответив Гургену, поднялся вслед лейтенанту и уже подходя к приемной, незаметно открыл кобуру и немного подвинул ее вперед, под руку.
      ...
      Через час Гурген Левонович Саркисян у себя дома, раздевшись по пояс, кряхтя, обливался холодной водой. Он даже комнату немного привел в порядок, выбросив прогнившие продукты и мусор, оставшийся с начала прошлой недели. Но первым делом, что он сделал, зайдя к себе домой, это открыл настежь окна. После свежего мартовского утра, комната показалась ему зловонной дырой, и его передернуло от запахов, исходивших из кухни. Когда, кое какой порядок был наведен Гурген блаженно вытянулся в постели и заснул глубоко, без всяких сновидений. В пять часов он проснулся от чувства голода и улыбнулся, вспоминая строки своего рапорта. "Шахсуварову конец", - в который раз повторил он себе. Все это время, что он вернулся домой, чувство радостного возбуждения не покидало его. Одев военную форму, он посмотрелся в зеркало и, оставшись собой весьма довольным, он в последний раз в своей жизни покинул порог своей квартиры.
      Обедал он в ресторане у молоканского садика. Сидел он за столиком и через окно, отчетливо видел подъезд в доме напротив, перед которым он чуть больше года назад не раз ждал Иду. Она, выходя из дому, пробегала, счастливая, почти с ним рядом, а он, прижавшись в угол, старался оставаться незамеченным. Сколько раз он представлял себе, как она посмотрит на него, Гургена, таким же взглядом, каким она смотрела на Фархада Велиева, как будут они счастливы, но все получилось наоборот. Не принесло Иде радость их знакомство. Словно ядовитый плющ отравлял Гурген всякого, кто соприкасался с ним. И вспоминая все это, Гурген пил почти не закусывая, хотя стол его ломился от закусок.
      - Неси все, на свое усмотрение, но чтобы было много, - приказал он подошедшему официанту, еще только усаживаясь за стол. А теперь пил, как не пил очень давно. Пил он один, как всегда, не было у него в этой жизни друга, с которым можно было бы посидеть. Но не жалел Гурген об этом, время было таким, что лучше ни с кем не дружить, успокаивал он себя, чем с кем-то поговорить и потом все время дрожать, предаст тебя он или нет, напишет куда надо о твоих мыслях, о которых сболтнул ты спьяна. Теперь вспоминая Иду, он может впервые в жизни в чем-то раскаялся. "Что за проклятие такое", - думал он, но ответа на свой вопрос слышать не хотел.
      ...
      В кабинет генерала Шахсуваров заходил уже без страха, решение уже было принято. "Хорошо хоть Айша с детьми уехала", - промелькнула у него в голове, но что здесь было хорошего, он себе так и не понял. Просто успокаивал себя, в этом случае логика часто не в ладах с действительностью. И все же то, что утренний поезд увозил сейчас Айшу с детьми подальше от Баку, в Вейсяли, где через несколько дней должна была состоятся свадьба Лейли, его успокаивало.
      - А, Шахсуваров, - генерал смотрел на него поверх очков, - я прочел рапорт?
      Шахсуваров побледнел.
      - Вы просите неделю отгула, в связи со свадьбой дочери.
      Спазма, сковавшая грудь, медленно отпускала, Шямсяддин тихо вздохнул.
      - К сожалению, могу дать только три дня, я вам направил один документ, надо срочно с ним поработать.
      - Так точно, товарищ генерал. Разрешите идти?
      - Идите, и поздравляю вас. Желаю вашей дочери счастья.
      - Спасибо, товарищ генерал.
      И только когда позади него закрылась дверь, Шямсяддин вздохнул свободно, поняв, насколько он был близок к тому, чтобы совершить глупость.
      ...
      Остановившись под фонарем, Гурген поднес к глазам часы. Было около полуночи, точнее, без десяти двенадцать. Идти домой не хотелось. Душа его ликовала: завтра, нет, завтра воскресенье, тогда значить в понедельник, да, точно, в понедельник, он, наконец, покончит с ними со всеми. Как только получит Карен Ашотович его рапорт, все. Все закончится для Шахсуварова и его любимчиков. Хватит терпеть эти презрительные взгляды, или они думали, не чувствовал он их, не понимал, что ненавидят его сослуживцы, считают бездарным. За все он им отплатит. Горькими слезами заплачут они все, особенно этот Шахсуваров, и вся семейка его, уж он позаботится, да и Карен Ашотович поможет. Всю эту мусульманскую шушеру искореним.
      Пошатываясь, шел он к себе домой, в квартиру, которую ненавидел. Здесь он еще больше чувствовал свое одиночество и отрешенность. Никто из соседей ни разу не постучал в его дверь, никто не попросил у него что-либо. " Ненавижу, - бормотал он себе под нос, -всех ненавижу". Отшатывались от него редкие прохожие, крепче прижимались к руке своих кавалеров женщины, а Гурген мутным взглядом скользил по ним и шел дальше. Вот и знакомый переулок, еще шагов сорок, он мерил их уже сотни раз, и поворачивал он к себе во двор. Давно уже он не пользовался своим ключом, не открывал парадный вход. Зачем, рядом общая проходная всегда открыта, надо только пройти мимо мусорных баков и уже со двора повернуть в свою парадную, так быстрее, и с ключами возни меньше. Вот и поворот во двор, темно только, надо сказать, чтобы повесили лампочку. Кто это тут, интересно. Почему он идет прямо на меня? Что это у него блеснуло в руке? А кто это сзади? Что? О-ох. Нет. По-че-му...
      Две тени, что метнулись в темноте к Гургену, на секунду окружили его. В следующий миг один отбежал и открыл дверь туалетной комнаты, что была справа в метрах пяти от входа, прямо у каменного коридора, что вела во внутренний двор. Другой, пригнувшись легко приподнял Гургена и как куль внес вовнутрь. Гурген упал тихо, почти бесшумно, лицом вниз. Кто-то из них поправил его правую ногу, торчавшую наружу и закрыл дверь. Вокруг было тихо, никто ничего не услышал. Они вышли на улицу, и пошли в разные стороны.
      Глава двенадцатая
      Шямсяддин отложил в сторону ручку, и пока на бумаге сохли чернила, пошел на кухню. Чайник остыл и ему пришлось его снова разогревать. Он понимал, то, что вчера произошло в кабинете генерала, завтра повторится снова. Саркисян не просто так сказал про Гара Башира. И если он написал об этом рапорт, оправдаться ему будет трудно. Точнее, этому оправдания нет. Ну что же, он готов ко всему и ни о чем не жалеет. Много раз за это время он думал об этом, и каждый раз приходил к заключению, что все его действия в тот период были правильными, иначе он поступить не мог. Налив чай в свою любимую чашку, он вернулся в комнату. Надев очки, он перечитал письмо, написанное им для Айши. Первое письмо, к Генералу он перечитывать не стал, оно лежало тут же на столе, уже в конверте, хотя еще не запечатанное. Айше же он писал : " Дорогая моя, любимая Айша! Я давно не говорил тебе этих слов, стеснялся. Считал, не подобает женатому человеку, отцу семейства быть сентиментальным. Наверное я не прав, не знаю. Но сейчас, когда ты будешь читать это письмо, меня в живых уже не будет, и потому я хочу еще раз сказать тебе, как я тебя люблю. Всю свою жизнь я разделяю на два этапа, до тебя и с тобой. И если на первом этапе своей жизни я совершил поступки, вспоминать о которых мне не хочется и порой очень тяжело, то на втором я жил по совести, и этой совестью моей была ты. Только за это одно, что на этой земле я встретил и полюбил тебя и ты великодушно позволила мне это, я благодарю судьбу. Никогда я не спрашивал тебя, любишь ли ты меня, боясь услышать другой ответ. Мне было достаточно того, что ты рядом, и поверь, каждую минуту я не верил этому, мне казалось это невероятным. Даже идя по улице рядом с тобой, я не верил этому. И хорошо, что все было именно так, ибо знай я, что любим, наверное, сошел бы с ума. Эти годы, что мы прожили вместе, были для меня волшебным сном из детства. Но сон не может длится вечно. Прошу, просто пойми меня и прости, иначе я поступить не мог. Я ни о чем не жалею. Очень прошу тебя быть мужественной, и помнить о детях. Во что бы то не стало, ты их должно вырастить! Они все, что у меня есть, после тебя. Еще раз прости и прощай. Любящий тебя вечно, Шямсяддин". Прочитал и остался недоволен, не так он хотел с ней проститься, не так, не сказал он ей опять самого главного, много лишних слов, но ничего исправлять не стал, оставив все как есть. "Ничего, она умная, все сама поймет", - думал он. Шямсяддин еще раз перечитал письмо, потом, снова обмакнув ручку в чернильницу, дописал: " Лейли передай, что я не специально это сделал в канун ее свадьбы, так получилось. Не все происходит как мы хотели бы. Скажи ей, что я любил ее как свою дочь, хотя она всегда ревновала тебя ко мне. Желаю ей счастья и ... если может, пусть меня простит". "Вот и все", снова подумал Шямсяддин, положил письмо в конверт, запечатал, надписал и выйдя на лестничную площадку, постучался к соседям.
      - Шямсяддин гардаш, здравствуйте, проходите пожалуйста, - затрещала показавшаяся в дверях женщина. Шямсяддин улыбнулся, вспомнив, что Айша всегда о ней говорила, что если ее не остановить, она будет говорить без перерыва. И темы особой ей не нужно, сама найдет что сказать.
      - Спасибо, мне некогда. Я хотел бы вас попросить, об одной услуге.
      - Что за разговор, - снова завелась она, даже не дослушав в чем суть просьбы, - а для чего мы соседи нужны, все что надо...
      - Вот письмо, - перебил ее поток красноречия Шямсяддин, - я уезжаю. На долго. Это письмо передайте Айше.
      - Конечно, пожалуйста. А куда?
      - Там все написано.
      - А, хорошо, не беспокойтесь.
      - Но только Айше самой. Лично в руки. Очень прошу.
      - Хорошо, хорошо. Я, что не понимаю? Лично ей, - и видя, что Шямсяддин, уже зашедший к себе в квартиру, закрывает дверь, крикнула вдогонку:
      - Счастливого пути. Не беспокойтесь, передам лично в руки.
      "Вроде, все сделано, - подумал Шямсяддин, - какой же сегодня день? Пятое марта, воскресенье? Ну что же, этот день не хуже других". Оружие его, именной револьвер, еще с вечера тщательно прочищенное и заряженное, лежало на столе. Ему оставалось самое малое, снять его с предохранителя и приставить к виску. И в этот момент зазвонил телефон.
      - Товарищ майор, - говорил казенный голос на другом конце провода, немедленно приезжайте в управление. Убит сотрудник вашего отдела, капитан Саркисян.
      - Кто? - не поверил услышанному Шямсяддин.
      - Гурген Левонович Саркисян, - повторил голос и повесил трубку.
      Шямсяддин еще некоторое время стоял и слушал гудки, непрерывно раздающиеся в трубки. Потом медленно подошел к окну и посмотрел на улицу. За окном на деревьях распускались первые почки. Давно, очень давно он просто так не стоял и не смотрел на улицу. Море, которое отсюда хорошо виднелось, было спокойным, синяя даль его далеко-далеко сливалась с небом, и чайки, зависшие над водой, казалось, раздумывали, в какую из этих двух стихий окунуться. Он посмотрел на револьвер, который держал в руке, не понимая, как он оказался тут, потом вздохнув, положил его в кобуру.
      ...
      Часто потом, даже через много лет, Шямсяддин Шахсуваров вспоминал свою последнюю встречу с Гургеном на лестнице в управлении, его слова о рапорте, усмешку и... о чем бы он ни говорил, этот вечный страх, застывший в его глазах. "Неужели все это было неправдой? Неужели он пошутил? Нет, не такой он был. Просто так, он бы не блефовал, если бы не был уверен в чем либо. Тогда где же рапорт? Что с ним сталось?" - Терялся в догадках Шямсяддин.
      Глава тринадцатая
      Лейтенант Али Гейдаров возвращался в управление в одной машине с майором Шахсуваровым. Все, что было необходимо, они уже сделали. Труп капитана Саркисяна отправили на экспертизу, опросили всех соседей, никто ничего не слышал, только Гаджиевы, муж и жена, возвращаясь вчера, поздно вечером с концерта в филармонии, недалеко от дома видели одного человека, в кепке. Он стоял, прислонившись к стене и курил. Но при виде их, как отмечал свидетель, человек этот, отвернувшись, быстро удалился. Стена эта, куда прислонился предполагаемый убийца, тоже была тщательно проверена, но, к сожалению, нигде никаких следов собрать не удалось.
      Собака тоже ничем помочь не смогла, хотя, если честно, надежды на нее были малы. Но полковник Багдасарян, три часа как сошедший с поезда, и ошарашенный услышанным, настоятельно требовал кинолога, так что пришлось вызвать. Собака покружилась, поскулила и запутавшись с следах, беспомощно улеглась посреди улицы, виновато подложив морду на передние лапы. Винить ее в чем-либо было бессмысленно, так как с момента, как тетя Шура наткнулась в уборной на этот труп , и до приезда следственной бригады, хотя и прошло не так уж и много времени, народу, толкавшемуся в этом небольшом дворе было столько, что никакой след не мог здесь сохраниться. За эти три недели, что Гейдаров находился в Баку, с майором Шахсуваровым он был на выезде несколько раз и всегда с удовольствием наблюдал за его четкими, точными и с профессиональной точки зрения безукоризненными действиями, его грамотными распоряжениями, которые немедленно исполнялись подчиненными, с уважением относившимися к нему. На этот раз в действиях Шахсуварова была какая-то скованность. Как посторонний наблюдатель, с удивлением наблюдал он за происходящим, слушал показания свидетелей, разглядывал место происшествия, но ни одного вопроса не задал, чем удивил не только Гейдарова, но и многих своих коллег, посчитавших это за потрясение испытанное им, ведь убитый был как-никак сотрудником его отдела.
      Отдельная группа подняла все дела, какие он вел за последние несколько лет, надеясь хотя бы там отыскать какой-то след, который помог бы приоткрыть завесу этого убийства.
      - О чем так задумались, товарищ майор? - спросил Гейдаров Щахсуварова, когда они вышли у здания управления.
      - Да так, о своем. А что, так заметно?
      - Очень, товарищ майор.
      - О жизни думаю, Али, о жизни.
      - А что о ней думать. Пока она есть, надо жить, а когда ее нет, то ничего нет, и не может быть. И не надо об этом думать.
      - Может, ты и прав. Не дано человеку судить о жизни. Она сама решает, кому куда идти.
      - Значит, нам не дано право выбора?
      - Нет, выбор всегда за нами.
      - Как это?
      - Жить по совести, - вот наш выбор.
      И Шахсуваров оставив лейтенанта в дежурной части, повернул налево в коридор, что упирался в лестницу по которой попасть в его кабинет на втором этаже было намного ближе.
      ...
      Через два часа полковник Багдасарян, на несколько минут заскочивший к себе домой, переодевшись в свежую рубашку, тоже прибыл в управлении. Ему уже доложили, что вчера капитан Саркисян, неожиданно прервав свой отпуск, вдруг появился в управлении, ходил по этажам и был в весьма хорошем настроении.
      - Кто был вчера дежурным в приемной? - хмуро спросил он. Смерть Гургена выбила его из колеи, значительно ослабив его позиции. Он был фактически его глазами и ушами в этом здании, еженедельно докладывая все обо всех.
      - Сейчас выясню.
      Через несколько минут дежурный доложил:
      - Лейтенант Гейдаров, стажер.
      - Вызовите.
      Вошедший молодой человек, был ростом высок и, хотя Багдасарян всегда своим ростом гордился, был с ним вровень. И от этого настроение у него еще больше испортилось, с завистью глядя на статную фигуру вошедшего, он сравнил ее со своей, с выступающим брюшком, и сравнение это было не в его пользу.
      - Вы вчера были в приемной?
      - Так точно.
      - Капитан Саркисян не заходил?
      - Заходил, товарищ полковник. Вас спрашивал.
      - И что?
      - Обещал снова зайти в понедельник.
      При этих словах полковник вздрогнул и зло посмотрел на Гейдарова, который стоял прямо, не шелохнувшись. "Издевается, что ли ?", подумал Багдасарян и хотел его отдернуть, но потом, немного подумав, передумал и спросил:
      - Мне ничего он не передавал? - черные зрачки из под густых бровей прямо впились в глаза Гейдарова.
      - Никак нет, - четко отрапортовал лейтенант, не отводя взгляда.
      И тогда Багдасарян опустив голову, отвернулся.
      Не мог он знать, что два часа назад, расставшись с Шахсуваровым, лейтенант Гейдаров быстро поднялся в комнату для стажеров и, вытащил из кипы бумаг, что лежали в папке у него на столике, запечатанный конверт, который ему вчера передал капитан Саркисян. По дороге, он несколько раз хотел сказать майору Шахсуварову о нем, но что-то останавливало его. Он чувствовал, что разгадка смерти капитана может быть в этом письме и по молодости, чувство азарта взяло вверх. Самому захотелось распутать загадочное убийство. Сегодня, в воскресенье, в помещение стажеров, кроме него никого не было. Тщательно закрыв изнутри дверь на ключ, он надорвал конверт и начал читать.
      Столько злобы, ненависти, подозрения ему еще видеть не приходилось. Письмо, казалось, было пропитано ядом, каждое слово, каждая буква его буквально изливала поток грязи, всячески порочила Шахсуварова, его семью. " А может это он и убил Гургена?" - промелькнула у него в голове. Али встал и зашагал из угла в угол, анализируя факты. Да, Шахсуваров сегодня был сам не свой, смотрел, слушал, но вопросов не задавал, и вообще, в поведении его многое было странным. Но тут же Али отогнал эту мысль, не вязался образ Шямсяддина с обликом убийцы из-за угла, " Шахсуваров застрелил бы его открыто", сказал себе Гейдаров. "А насколько факты, изложенные в письме, правдивы?", и сам же себе ответил, " может, на все сто". В порыве, он вышел в коридор, спустился по лестнице на второй этаж и тут, словно нарочно, столкнулся лицом к лицу с Шамсяддином, который закрывал дверь своего кабинета на ключ.
      - Вы ко мне? Что это у вас? - кивнул он на письмо, что держал Али в руке.
      - Нет, - замешкался Али, быстро пряча письмо в карман. - Это не вам.
      Он сам не знал, почему спустился сюда, что хотел спросить, просто ему надо было видеть Шямсяддина. Мысли путались, ему хотелось письмо не прятать, а наоборот, показать его и посмотреть на реакцию майора. Тогда Али все было бы ясно, но, увидев ясные глаза Шамсяддина, он отказался от своего намерения.
      ...
      "Если Шахсуваров не убивал, хотя мотивы для этого у него имеются, тогда кто? Другой, у которого не менее веские причины? А верю ли я в то, что Шахсуваров не виновен, или все таки это он?" в сотый раз задавал себе вопрос Гейдаров. "Тогда что, случайное совпадение? То, что случается один раз в жизни?" Много раз слышал Гейдаров в прошлом от разных людей рассказы и воспоминания о случаях, когда не силы людские, добрые ли или наоборот, а сама судьба выносит свое заключение и реальным становится то, о чем и не мог помыслить человек мгновение назад. В эти мгновения многие поворачиваются к Богу, ибо ничем иным не могут объяснить происходящее. Все это промелькнуло у него в голове, и вместе с этим прозвучал вопрос и о его роли в этой истории. Ведь не случайно он, молодой стажер, оказался в эпицентре этих событий, и хотя суть их ему известна не была, он явственно понял: от его решения зависит многое, если не все. Казалось, сама судьба поставила его перед выбором, и от этого выбора будет зависеть вся его дальнейшая жизнь. И вспомнилось ему тогда последние слова майора Шахсуварова сказанные им час назад : "Жить по совести, - вот наш выбор".
      ...Мелко разорванные листки сгорали быстро, обугливаясь и сгибаясь. И вскоре в пепельнице остался небольшой бугорок бурого пепла. Вымыв пепельницу, он насухо вытер и положил ее обратно на место. Только после этого Гейдаров долго и тщательно вымыл руки, дважды намылив их, словно коснулся ими чего-то грязного.
      Глава четырнадцатая
      Мы не вправе оценивать прошлое, если сами были его участниками, потому что не гарантированы от проявления субъективизма. Все наши действия оцениваются через призму личных воспоминаний, чувств, слов и действий. Мы видим события с той точки, где находились в тот момент, и как бы трагично или героически все не сложилось, это будет страх, поражение или победа одного и никогда оно не станет историей. Редко кому удается приподняться над всей исторической панорамой, и тогда он, забывая о себе, видит, как творится История, и действия, муки, радости и даже сама смерть каждого из его участников складываются в его разноцветную мозаику. И восторгаются все, глядя на них, но только не сами участники, ибо для них каждое сражение остается в памяти лишь тяжелой работой, ранениями и смертью товарищей, криками ужаса перед занесенным над ними штыком, который каким-то чудесным образом проскальзывает мимо, а ты, к счастью, не промахиваешься и бежишь дальше, еще не понимая, что остался жив, и на этот раз он, а не ты остается лежать там, в овраге. Но если вначале ты радуешься лишь тому, что остался жив, постепенно, осознавая, что тебе пришлось заплатить за эту победу, ты замыкаешься и уже подругому светит для тебя солнце и другими красками окрашиваются дни.
      ...
      Когда до Фархада Велиева дошло, что руки у него больше нет, он вначале не поверил. Как то нереально это казалось. Как это нет, ведь он ее чувствует. И правда, первое время, ощущения наличия руки были столь живыми, что несколько раз, особенно спросонья, хотел он протянув руку, взять со стула часы, и потянувшись, вдруг словно проваливался в пустоту. Он просыпался, и охватывало его в этот миг отчаяние от того, что это был лишь только сон, в котором он, высоко подняв на руках Иду, кружил с ней по комнате. А она, испуганно крича и смеясь одновременно, крепко прижималась в нему, обхватив обеими руками за шею. В эти мгновения отчаяние охватывало его, и только отсутствие под рукой оружия, которое Габриэлла заблаговременно надежно спрятала, не давали ему возможности осуществить задуманное. Лечение его шло успешно, видимо молодой организм, победив смерть, теперь добивал остатки. Линия среза на руке затянулась мягкой розовой тканью, и уже не кровило. Деревня, в которую привез их старик, была столь маленькой и так высоко в горах, что несмотря на близость города, власти здесь никакой не было. Всем, как всегда, управлял Дон Села, местный помещик, чьи родственники правили этим селом уже триста лет и никто, не знакомый с местными порядками, не смог бы упрекнуть его в чем то неблагородном. И одевался он как все, ничем не выделяясь. В первый же день, как только старый Хосе вернулся, Дон Села пришел в его дом. За ним пришли еще несколько мужчин. Сели они во дворе, под маслиной. Хосе рассказал им все, и как нашел могилу сына, как встретил Габриэллу и что на самом деле происходит вокруг. Рассказал так, как все сам понимал и поняли все, что война это зло. А потом женщины, подавив в себе горе, что вошло в их дом, принесли и положили на стол кувшин вина, свежеиспеченный хлеб, большую головку овечьего сыра и зелень. Молча пили мужчины, все больше и больше замыкаясь в себе, ибо у каждого был кто-то, о котором не было вестей.
      ...Говорят, человек привыкает к своему увечью и забывает о нем, и забыв начинает жить полной жизнью, может быть это и так, но для Фархада это успокоение не наступало долго. Он уже несколько раз один, без помощи кого-либо, выходил из дома, шел по единственной улочке села к центру, где на небольшой площади располагались старая церквушка с колокольней, а напротив нее таверна, в которой помимо четырех столов, стоявших внутри, еще три были выставлены на улице. Вскоре Фархад уже знал многих завсегдатаев этой таверны и часто во время своей прогулки присаживался за один из столиков рядом с кем-нибудь и просто слушал их неторопливое повествование. Слушать он умел и переживал искренне, и это очень скоро отметили многие, с удовольствием приглашая его к себе за столик. Но не пил с ними Фархад, не любил он этого, просто ставил рядом с собой кружку светлого, легкого вина, и поднимал вместе со всеми, но лишь почувствовав на губах кислый, пьянящий запах, ставил его обратно на стол. В деревне такие таверны - это больше, чем место, куда люди приходят поесть; сюда собираются, чтобы обсудить многие важные события, услышать что-нибудь, поделиться своими думали, радостью и горем. Здесь все делится поровну и каждый уносит с собой его частичку, и оттого горе становится не столь тяжелым, а счастье, наоборот, наполняется до краев любовью окружающих.
      В ту ночь, когда Фархад снова захотел жить, на небе ярко сияло луна. Вокруг было столь светло, что Хуанито, хозяин таверны, выставив на улицу еще два дополнительных столика, ни на одном из них не зажег фонаря. Все столики были полны, за каждым шла тихая беседа, Хуанито и его младший сын обходили всех, постоянно наполняя опустевшие кружки. Но вскоре замолкли все, слушая тишину, нарушаемую лишь звуками, которые днем не слышны. Вот хлопнула крыльями ночная птица, застрекотала вдруг что-то в траве и так же внезапно замолкла, а за соседним столиком кто-то переставил стул, и когда садился, он заскрипел под его тяжестью, и все повернули головы в его сторону, и от этого человек тот, засмущавшись, еще больше заерзал и еще более жалобно заскрипел под ним злополучный стул.
      И тогда старый Сантьяго потянулся за гитарой, и в звуки ночной тишины ворвались чарующие аккорды музыки. Просто странно, как эти узловатые, грубые пальцы, притронувшись к струнам, могли извлекать из них эти звуки. Они летели по ним едва касаясь, не видно было ни струн, ни пальцев а испод них на слушателей, с каждой минутой усиливаясь, мощным потоком изливалась музыка, и вот она закружилась между столиками и связала всех в один волшебный клубок. А потом, когда музыка на мгновенье замолкла, в ее стройные ряды ворвался перестук каблучков. И все с удивлением увидели женщину, закружившуюся в танце, в такт отстукивая ногами по каменным плитам, все ускоряя и ускоряя темп, так, что Сантьяго теперь едва поспевал за ней. И когда, казалось уже, этому танцу не будет конца, и все затаив дыхания, зачарованно глядели на это чудо, они оба остановились. И словно по договоренности с трех сторон одновременно зажглись фонари и ярко осветили Габриэллу, стоявшую посредине, словно птица, подстреленная на взлете. Пораженный стоял Фархад, глядя на эту красоту, словно впервые увидел ее. И она увидела эти глаза. И тогда голова ее опустилась, чтобы никто не видел ее слез.
      Когда за столиками снова разгорелся очередной спор, Фархад ушел. В последнее время, по вечерам, он часто уходил за деревню, и там, сидя на большом валуне, под криво растущем деревом, долго смотрел вдаль и курил. И сейчас он пришел сюда. Никто его не тревожил и поэтому голос Габриэллы, застал его врасплох:
      - Эрик, о чем ты думаешь?
      - Габриэлла? Я не слышал, как ты подошла.
      - Почему ты ушел? Тебе не понравился мой танец?
      - Это было дивно. Я такого никогда не видел.
      - Тебе правда, понравилось?
      - Да, очень. А ты, давно здесь стоишь?
      - Нет, но давно слежу за тобой. Знаю, что часто ты приходишь сюда и куришь, о чем-то постоянно думая.
      - Зачем?
      - Что зачем ?
      - Зачем следишь за мной?
      - Мне больно смотреть на тебя. Зачем ты себя так казнишь?
      Не знал Фархад, что сказать ей, а Габриэлла продолжала.
      - Ты думаешь, ты один такой, посмотри, сколько вокруг таких как ты. Это война, будь она проклята, и не надо роптать на судьбу. Еще не известно, что тебя ждет впереди, может перед тем, что тебя ждет в будущем, день этот покажется счастьем. Поэтому, пока не накликал беды, принимай все как дар небес и благодари день сегодняшний.
      - О чем ты говоришь, Габриэлла? Ну кому я сейчас нужен такой? Зачем мне жить после этого?
      - У тебя бог отнял руку, но сохранил разум, а это важнее. И ты мужчина, не забывай об этом. Ты в ответе перед своей женщиной, и не подобает тебе сомневаться. Мы, женщины, сразу чувствуем нерешительных, и поверь мне, им это не прибавляет уважения.
      - Тяжело мне, Габриэлла, - наконец, после долгого молчания, промолвил Фархад, не глядя на Габриэллу.
      - Всем тяжело, но ты командир, и не подобает тебе говорить об этом.
      - Какой я командир? Только двое нас и осталось, а где остальные? Плохой я командир, если не уберег их.
      - Тебе не в чем упрекать себя Эрик, это судьба. И не тебе, судить о ней. Мы не правим судьбой, мы ее фигуры, и она нас переставляет.
      - Ты говоришь, как колдунья.
      - А я и есть колдунья, у меня мать была цыганкой. Разве не видел, как я вас всех околдовала в танце?
      - Точно, околдовала, - улыбнулся Фархад припоминая, как зачарованно, разинув рты, взирали на нее мужчины. - И гадать умеешь?
      - Умею. Только тебе гадать не буду, - ответила она серьезно.
      - Почему?
      - Не надо тебе это. Я и так знаю о тебе все.
      - Что ты знаешь?
      - Что любишь ты ее. И она тебя любит. Боишься теперь к ней вернуться таким, без руки. Но напрасно. Не заметит она этого. Поверь мне.
      - Откуда ты знаешь?
      - Я знаю. Ты сильный, и одной рукой ты обнимешь так, как не обнимет ее никто другой. Для женщины главное полюбить мужчину, и тогда каждое его прикосновение для нее радость, и не думает она ни о чем другом.
      И пока Фархад думал над этими словами, Габриэлла вдруг прильнула к нему и, обняв, крепко поцеловала его в губы. Это было неожиданно, и Фархад от неожиданности опешил. Долгим был этот поцелуй, горячим, сладким, каким могут целовать женщины, познавшие любовь. Зря мужчина думает, что он в любви что-то решает, - миром правит женщина. И понимает он ее настолько, насколько она позволяет ему это. Даже отдаваясь ему, она остается неразгаданной тайной. Напрягшееся вначале тело Фархада постепенно стала расслабляться, и внезапно горячая волна желания охватила его. Крепко прижал он Габриэллу к себе и покрывал поцелуями ее прекрасное лицо, глаза, шею. Утонул он в ее волосах, и она, счастливая, смеялась, громко, открыто, обнажая жемчужины зубов, сверкавших под лунным светом, но предательские слезы текли из ее глаз по щекам к подбородку, и Фархад чувствовал их солоноватый привкус у себя на губах. И когда в сердцах у них, казалось, снова начала играть музыка, что недавно уже звучала в таверне, Габриэлла внезапно отстранилась от опьяневшего Фархада.
      - Все, хватит, перестань, - оттолкнула она его, и видя, что он снова потянулся к ней, добавила, - я свое получила сполна. Теперь ты свободен и... возвращайся.
      - Куда?
      - Туда, к ней. К той, которая ждет тебя.
      - А ты?
      - А я останусь. Здесь.
      Ошалело смотрел Фархад на Габриэллу и молчал. Ни одна мысль не промелькнула у него в голове, ни о чем он не думал, стоял и смотрел, как она, отвернувшись приводила себя в порядок и ничего не понимал. А Габриэлла повернулась и встретившись с его взглядом, виновата улыбнулась.
      - Почему ты это сделала? -одними губами спросил Фархад.
      - Я люблю тебя. - И видя, что Фархад покачал головой, отрицая это, повторила, - правда люблю. А теперь я знаю, и ты мог бы полюбить меня.
      Фархад молчал, не зная, как назвать то, что бушевало сейчас в его душе. Любовь это или страсть одинокого мужчины? И кто отличит их? А разве то, что на время, на час или мгновение охватывает мужчину и женщину по отношению друг к другу, не достойно человека? Разве не прекрасны они оба, плененные огнем страсти, когда забывают они о войне, страданиях и разлуках, о своих увечьях и потерях, когда снова в их сердцах поет весна? И судить их никто не вправе, ибо правда сама на их стороне.
      - Ты никогда меня не забудешь. Я знаю.
      Фархад молчал, еще не осознавая, что случилось, но уже знал знал, что и на этот раз Габриэлла была права, это то, что навсегда теперь останется с ним. Отныне это его история. Бывают моменты, события, которые человек может прожить и в один день, и в несколько часов, но жить в них он потом будет вечно, время от времени возвращаясь к ним, думая о них, споря и оценивая свои в тот день поступки и слова.
      - Так будет лучше, поверь мне.
      И в следующий миг Габриэлла, повернувшись, так же быстро исчезла, как и появилась. Больше ни разу они не говорили на эту тему, а через два месяца, наладив через знакомых крестьян связь с республиканскими войсками, Фархада решили переправить в город.
      Прощаться с ним пришли почти все жители села, а старый Хосе, в чей дом они приходили, принимал гостей так, словно это его сын уходил снова на фронт. Последней к Фархаду подошла Габриэлла и слегка коснулась его щеки губами, но обжег его этот поцелуй, и еще долго чувствовал он ее огонь.
      ... А еще через месяц он отплывал вместе с несколькими сотнями испанских детей, многие из которых лишились в этой мясорубке родителей на пароходе в Одессу. И когда Испания - его боль и страдания, его любовь и радость, осталась за горизонтом, Фархад заплакал.
      Глава пятнадцатая
      Когда поезд остановился на станции Хачмаз и Фархад понял, что до Баку осталось всего несколько часов, слабость охватила все его тело. Страх сковал его мышцы и хотелось ему выскочить тут, на незнакомом перроне, тут, где его никто не знает и не ждет, только бы отдалить тот миг, когда ему предстоит увидеть глаза матери, глаза Иды. Нет, он не сомневался, что они будут счастливы увидеть его живым, и его увечье они просто не будут замечать, всячески подбадривая его. Но этого он и боялся больше всего, что они будут относиться к нему как к больному, улыбаться в глаза и тихо вздыхать за спиною. Поэтому и телеграммы он им не послал о своем возвращении, чтобы они, чего доброго, не вздумали вдруг его встречать. А так у него всегда будет свободное время, чтобы все снова передумать, все взвесить и рассудить. Но он еще раз ошибся. На вокзале его ждали. Он их сразу узнал, еще издали. Шамсяддин Шахсуваров, начальник его отдела и два молодых офицера из их управления стояли в стороне от толпы встречавших прибывший состав, как раз там, где в соответствии с правилами и должен был остановиться восьмой вагон, в котором ехал Фархад. Рядом с ними он увидел свою мать и сердце его больно кольнуло, и если бы не окно, он бы сейчас, не дожидаясь остановки, выпрыгнул. В этот момент он забыл, что одной рукой сохранять равновесие было бы тяжело и он наверное упал бы, но какое это имеет значение, когда ты видишь мать, о которой не думаешь живя рядом и о которой не забываешь вдали. Наконец, поезд остановился, наполнив вокзал клубами пара, и пока он не рассеялся, Фархад был уже на перроне. Вещи ему мешали, и он побросал их там же, у вагона, и побежал к матери. Потом сквозь слезы он мутно различал лица друзей. Они что-то говорили ему, обнимали, стараясь осторожно касаться пустого рукава, заправленного за ремень и... плакали. Иногда он оглядывался, словно ища кого-то глазами, но вокруг он видел лишь незнакомые лица, с любопытством разглядывающие молодого, но почти седого, однорукого капитана.
      По дороге домой, Фархад несколько раз пытался, спросить об Иде, но что-то удерживало его. Но чтобы как-то начать разговор, он спросил Шямсяддина:
      - Как дома, все в порядке?
      - Да, спасибо. Лейли вышла замуж.
      - За Гудрята?
      - Да, неделю назад.
      - Ну, отлично! Поздравляю! Счастья им! Свадьба здесь была?
      - Нет, в Вейсяли.
      - Ну, как прошло?
      - Не знаю. Меня не было.
      - Что так?
      - Дела, сам понимаешь.
      - Молодожены уже вернулись?
      - Нет, еще. Завтра вернется Айша. А дети и молодые пока в деревне.
      Машина повернула на набережную. Проезжая мимо здания Управления, она остановилась Шямсяддин и молодые офицеры вышли, оставив в машине Фархада и его мать.
      - Вы езжайте домой, Коля сегодня в твоем распоряжении, - кивнул он в сторону шофера, - куда надо отвезет.
      - Куда вы? Прошу, поехали все вместе, - горячо попросил Фархад.
      - Мы зайдем позже, вечером, - как-то робко ответил Шямсяддин. "Что-то не так, - подумал Фархад,- почему он сказал зайдем, а не отпразднуем?", и тоже вышел из машины.
      - Мама, ты поезжай домой одна, я приду скоро.
      - Но, сынок, отец болен, ждет тебя.
      - Успокой его, я приду с ребятами.
      ...
      В Управлении его узнавали все, по одному подходили, жали руку, обнимали, говорили нужные в этом случае слова, и у многих в глазах были слезы. Мужские слезы бывают не от боли и страха, а часто от вида незащищенной красоты, хрупкости и слабости. Глаза их, сухие в минуты опасности, наполняются влагой при виде младенца, уснувшего на груди матери и тихо посапывая сосущего палец вместо соски.
      Они все вместе шли к парадной лестнице, и проходя мимо доски объявления Фархад внезапно остановился. Справа от нее в углу стояла тумбочка, задрапированная черным бархатом. На ней, в траурном обрамлении стояла чья-то увеличенная фотография, а рядом в вазе, стоявшей на полу, красные гвоздики. Фархад вначале не узнал его и только подойдя с удивлением прочел : " ... в неравной борьбе с врагами Советской власти, пал славный защитник его идеалов, наш боевой друг Гурген Левонович Саркисян...". На фотографии, которую скорее всего взяли из личного дела, Гурген выглядел значительно моложе, но страх, который всегда был в его глазах, читался и на этой фотографии.
      - Когда его, - спросил Фархад, кивая на фотографию. В сердце у него ничего не шелохнулось, с Гургеном он никогда близок не был.
      - Дней десять назад. Нашли у дома.
      - Застрелили?
      - Нет, два ножевых ранения и оба в сердце. Работали профессионалы.
      - А мотив?
      - Глухо, никаких концов.
      Все молча двинулись дальше, и когда поднялись на второй этаж, Фархад, повернувшись к Шямсяддину вдруг сказал:
      - Я его видел в последний раз, как раз перед отъездом. Мы тогда были с Идой ...- но не договорил, увидев как Шямсяддин остановился. Он тоже остановился.
      - Что встали, пошли, - позвали их сверху.
      - Вы идите, мы сейчас, - сказал им Шямсяддин и когда они остались одни тихо сказал:
      - Ида погибла, - и потом, глядя прямо в глаза окаменевшего Фархада добавил: - год назад.
      ...
      По-разному люди воспринимают печальное известие. У Фархада на лице не дрогнул ни один мускул. И сердце не затрепетало. Просто он поежился, словно северный ветер ворвался в него и пронесся по артериям, остужая кровь. Ни слова больше не спросил он, постоял, потом спустился и вышел, забыв закрыть за собой входную дверь. Шямсяддин не пошел за ним, не мог, не знал он, что говорить, да и нужны ли в этом случае какие-то слова, как успокоить, и возможно ли тут какое успокоение.
      В тот же день он пришел в дом Исаака Самуиловича и, звоня в дверь, все еще надеялся на чудо. Ждал, что Ида сама откроет дверь, и все, как кошмарный сон улетучится, но дверь открыла Инесса Львовна, и застыла на пороге. Она не кричала, из открытого рта ее вырывались хриплые гортанные звуки, но это было страшнее, чем, если бы она зарыдала. И понял Фархад, что чуда не случится. Потом они долго сидели и говорили, точнее, говорила Инесса Львовна, а Фархад только слушал и курил...
      ...Теперь он стал часто приходить в этот дом. Для Инессы Львовны он теперь стал единственным успокоением, человеком с которым она могла без устали говорить о дочери. Лишь однажды, он удивился, когда услышал, что Ида узнавала о нем через какого-то человека из их управления.
      - Ида узнавала обо мне?
      - Да, я не помню подробности, Ида особо не рассказывала. Она сказала, только, что с этим человеком ее познакомил ты.
      - Она виделась с этим человеком?
      - Кажется, да. Точно, один раз точно помню, виделась. Я даже спросила ее об этом.
      - Кто это был? - медленно спросил Фархад.
      - Если не ошибаюсь, его звали Гурген. Ты его знаешь? - и видя как побледнел Фархад, добавила: - Он с вами работает?
      - Его убили месяца два назад.
      - О, Боже, - в ужасе отшатнулась Инесса Львовна, а Иссак Самуилович, неизменно участвующий на этих встречах, но большей частью молчавший и тихо, украдкой вытиравший большим батистовым платком с глаз набежавшие слезы, при этих словах встал, и тяжело опираясь на костыль, медленно вышел из гостиной в свой кабинет.
      Глава шеснадцатая
      Весь год, что прошел после смерти Иды, Исаак Самуилович в эту комнату не входил. Нет, комната в которой жила Ида не была заперта, просто ни он, ни супруга его Инесса Львовна не могли туда заходить. И тема дочери стала запретной. Они жили, стараясь не травмировать друг друга, избегая произносить ее имя, а если случайно это происходило, быстро меняли тему разговора и старались скорее уйти, она на кухню или в спальню, а Иссак Самуилович к себе в кабинет, и тут, запершись, давали волю слезам, которые столь долго хранили в себе. В эти дни они больше старались не встречаться, и вот так, в одиночестве, коротали вечера. Инесса Львовна теперь часто, по нескольку раз в неделю, приходила на кладбище, где рядом с могилами ее родителей, теперь покоилась Идочка, и каждый раз не могла удержаться от слез, хотя сильно крепилась вначале. За это время она резко подурнела, она больше не была той яркой, элегантной дамой с очаровательными формами, чуть полноватой, но именно такой, которая запоминалась мужчинам с первого раза.
      За все годы их совместной жизни в глазах Исаака Самуиловича она не менялась, глядя на нее, он всегда видел лишь ту черноглазую девчонку, которая потупив взор входила в комнату после своей матери, неся на подносе чашки со свежезаваренным чаем. Он, Иссак, сидел тогда между своим отцом и свахой, по настоянию которых он и пришел тогда в дом почтенного Льва Абрамовича. Дочь ее Инессу он до того не видел, но родственники посчитали, что они подходят друг другу и вот теперь он сидел, обливаясь потом от напряжения и смущения, под пристальным взглядом своего будущего, если все сложиться удачно, тестя. Сваха что-то говорила, не давая молчанию, которое в таких случаях бывает тягостным, затянуться, когда Инесса, положив перед ним чашку чая, вдруг подняла глаза и заглянула прямо ему в душу. И еще она не сказала ни слова, не успела отвернуться, чтобы уйти, как Исаак стал лихорадочно кидать в стакан куски сахара, одновременно запихивая с рот шоколадную конфету, в знак своего полного согласия, чем значительно осложнил дело своим родственникам, так как родители Инессы, видя полную капитуляцию жениха, запросили от них значительно больше того, что собирались просить вначале. Но со всем согласился не споря старый Самуил Натанович, мудро решив не портить отношения с родителями своей будущей невестки, ибо если она одним взглядом сбила Исаака с ног, то что будет, если она ему ночью на ухо что-то проворкует? За все это время Исаак в Инессе ни разу не разочаровался, с каждым годом все сильнее и сильнее привязываясь к ней. Две дочки, что подарила ему Инесса были для него подарком небес и он каждый раз благодарил Бога за ниспосланную ему радость. Старшая, Сара, очень скоро вышла замуж и вскоре сделала еще совсем не старого Исаака дедушкой, чему он очень был рад и всегда, при каждом удобном случае это подчеркивал, получая удовольствие от удивленных взглядов окружающих: "Как, вы дедушка? Никогда бы не подумала". А сколько надежд было у него связано с Идой, его любимицей, надеждой и гордостью. Здесь, в ее комнате, ничего не изменилось. Все оставалось на своих местах, словно хозяйка ушла ненадолго и вот-вот вернется. Пыль здесь постоянно, дважды в неделю, вытирала Катя, приходящая прислуга, вытирала, и тихонько прикрыв, на цыпочках уходила, словно боялась нарушить царивший здесь покой. Исаак Самуилович постоял у двери, не решаясь пройти, затем, пересилив себя, переступил порог. Впервые за столько лет он зашел в комнату дочери не постучав, и сам же это сразу же отметил, и еще больше огорчился. Дочки еще были малыми детьми, когда он выработал в себе эту привычку, и никогда, ни разу в жизни не нарушил он заведенного правила. Перед трюмо стояло несколько флаконов духов и разные коробочки, секреты ее женской красоты, он видел их и раньше, но ни разу так и не спросил, зачем они ей. Сколько себя помнил, он старался удовлетворять все ее прихоти, покупая все, что она хотела, не отказывая ей ни в чем. Не знал он, почему перекладывал теперь эти вещицы с места на место, разглядывал их, но ни о чем они ему не говорили, они не были связаны в его памяти с Идой. Она и эти веши жили в его памяти отдельно, и он не хотел их соединять вместе. И вдруг спиной он почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд, от которого он вздрогнул и обернулся. Инесса Львовна стояла у дверей и зажав ладонью рот пыталась удержать слезы.
      - Не надо, Инночка, перестань, прошу тебя.
      - Почему? Почему так случилось, Исаак?
      Что мог он ответить ей? Исаак опустил голову и отвернулся. Когда он снова повернулся, Инессы в дверях не было. Он не пошел за ней, "наверное, снова заперлась в спальне", подумал он.
      Теперь он часто приходил в эту комнату. Садился в кресло, в котором Ида всегда любила сидеть и читать. Кресло было широким и сидя в нем, Ида обкладывала себя со всех сторон разными книгами, учебниками, словарями, справочниками и художественной литературой, которую Ида особенно обожала. Особенно в старших классах она увлеклась французскими романистами и читала их запоем в ущерб школьным предметам. Исаак знал эту ее слабость, и часто постучав, немного ждал, давая ей возможность спрятать или положить на них толстый учебник, так что, когда он заходил, она сидела с невинным видом с учебником физики или геометрии на коленях, только заплаканные глаза ее говорили, что мысли ее решают проблемы совсем других треугольников и витают где-то рядом с Собором Парижской Богоматери. Никогда ничего не говорил ей Исаак Самуилович, делая вид, что верит ее каждому слову, и уходил, тихо посмеиваясь. Теперь он снова и снова переживал те дни, и теплее становилось у него на душе. В одну из таких ночей он снова сидел в ее любимом кресле и не знал, что отныне нарушится покой, царивший в его сердце, и возненавидит он жизнь и день, когда родился на свет.
      ...
      Как всегда он после ужина захотел посидеть "у Идочки", как он называл часы которые проводил в ее комнате. Поправляя подушку на сиденье, он заметил, что она немного приподнята с правого угла, на которое он никогда не обращал внимания. Он поднял ее, подбил с двух сторон, хотел положить обратно, когда заметил небольшой блокнот. Он узнал его. Это он сам привез его Иде из Москвы, куда ездил лет пять назад. Одного взгляда ему было достаточно, чтобы понять, что это дневник ее дочери. Он тут же захлопнул его. Сердце учащенно забилось, казалось Ида снова заговорила с ним, и он тяжело опустился в кресло. Что делать, думал он, прочитать? Но ведь это некрасиво, может, Ида была бы против, нет, не могу. И он в этот день не посмел открыть его снова, и только после когда сердцебиение стабилизировалось, он осторожно спрятал блокнот в стол и запер на ключ, чтобы никто ненароком не нашел и не прочел. Ключ от стола он теперь постоянно носил в кармане своего выходного костюма, с связке с другими ключами. Прошло несколько дней, прежде чем он убедил себя, что имеет право прочитать дневник своей дочери.
      Глава семнадцатая
      Ида вела дневник не регулярно. Иногда, судя по датам, она не подходила к нему по месяцам, а порой в нем было по две записи на день. Теперь у Исаака Самуиловича стало две жизни, одну он старался прожить как можно быстрее, выполняя свои профессиональные обязанности, только бы скорее отделаться от них и вернуться домой. Тут он запирался в комнате дочери и вновь, уже вместе с ней, проживал день из прошлого. Многие эти дни он вспоминал отчетливо, но теперь через призму ее мыслей, глядя на все произошедшее уже глазами Иды, он по разному оценивал все произошедшие события, действия и слова людей, которые в свое время он слышал, но не придавал им значения. По-другому он смотрел теперь и на свои поступки, гордился ими если их отмечала Ида, и стыдился, когда смотрел на них глазами дочери, и в эти дни он весь остальной вечер ходил грустный, и не могла понять Инесса Львовна причину его печали. Читал он медленно, смакуя каждую страницу, каждое слово, как бы заново разговаривая со своей дочерью и счастье его было безмерно. Заново, совсем по другому он узнавал и Фархада Велиева, снова слышал его слова, говорил с ним, и полюбил его, как полюбила его Ида. Вместе с ней он переживал его отъезд, и вместе отныне они ожидали от него вестей. После отъезда Фархада Ида к дневнику долго не подходила. Потом, через полгода, появилась новая запись, где она писала, как ходила вокруг здания на набережной, в надежде, что-то услышать, узнать о Фархаде, и ... тут что-то насторожило Исаака Самуиловича в записях.
      " ... Сегодня вечером Гурген Левонович обещал познакомить меня с человеком, который недавно вернулся из Испании. Он видел Фархада! Боже, какое счастье! Наконец я увижу человека, который был рядом с ним, говорил с ним. Он будет смотреть на меня, теми же глазами, которыми он смотрел на Него! Я, наверно, не смогу дождаться этого часа! Маме я все рассказала, она хотела пойти со мной, но я воспротивилась. Гурген Левонович предупредил, что человек этот секретный агент и его никто не должен видеть..."
      Дальше Исаак Самуилович читать не мог, руки у него задрожали, слезы навернулись на глаза и он быстро зажег сигарету и глубоко затянулся. "Это что-то не то, - стучало у него в мозгу, - какой еще секретный агент? Зачем это?". Он догадывался, что это могло быть, но признаться в этом не хотел. "Нет, это шутка, он просто шутит над ней", - твердил он себе. Пройдя по комнатам и убедившись, что жена его уже легла, он снова вернулся в комнату Иды, запер дверь на ключ и со страхом открыл дневник на нужной странице и помутнел перед ним свет. " ... Почему нельзя вернуть вчерашний день? Он обманул меня! Не было никакого секретного агента, все это ложь. Неужели все люди такие подлые? Как он мог? Ведь он знает Фархада, как он будет смотреть ему в глаза? А Я? Как я смогу видеть его после всего что случилось? Обманывать его? Нет, я не смогу... Вчера мир принадлежал мне, сегодня я хочу только одного - смерти. Но что мне оставалось делать, он грозил посадить отца. А папа такой ранимый, больной. Тюрьмы он не выдержит. Умрет там, я знаю. А за ним умрет с горя и мама. Нет, я так их люблю! Фархада я уже потеряла. Их хотя бы спасу. Пусть я буду жертвой, но пусть с ними ничего не случиться..." А дальше еще страшней "...О Боже, как все было противно, ужасно, грязно! Меня тошнило. Теперь я знаю, как пахнет в аду. Ад пахнет Гургеном..." А на последней странице, датированной днем ее смерти, "... Он требует все новых и новых встреч, а я больше не могу. Это оказалось выше моих сил. Мне все опротивело. Я противна самой себе, когда гляжу в зеркало. О, если бы можно было поменять кожу, к которой прикасался Гурген... Родиться заново, вернуть все вспять. Теперь я бежала бы от него прочь. Но все поздно. Сегодня он обещал принести все документы на отца, но, наверное, снова обманет. Обманет, как обманывал всегда. Ни разу не сказал он правды. Наверно, и тогда лгал, нет у него ничего против отца!... А если есть? Ну, что же, пойду еще раз. Это мой ад..."
      Прочтя эти строки Исаак Самуилович уронил из рук дневник и закрыл глаза. Тело его сотрясалось в беззвучных рыданиях и колотило его в ознобе. " Доченька, ангел мой, цветочек мой аленький, зачем ты это сделала? Чтобы спасти меня? От кого? От этого ублюдка? О, как подло, подло. Как мне больно, лучше бы я это не знал. Ангелочек мой, зачем ты это сделала?"- повторял он снова и снова.
      В комнате Иды был большой старинный камин, весь покрытый немецкими керамическими плитками и широкой полкой, на котором стояли две большие фарфоровые вазы, а посередине часы в окружении хоровода нимф. Камином давно не пользовались, и он стоял теперь, скорее как украшение.
      Утром, когда Инесса Львовна зашла в комнату, Исаак Самуилович все еще сидел в кресле и неотрывно смотрел на огонь, который ярко горел в камине. Изредка он приподнимался, что-то перемешивал в нем и снова садился на свое место. Вид его был страшен. За эту ночь он, казалось, постарел лет на двадцать, и теперь он не был ухоженный профессор, любимец всех работников кафедры, которого почитали и уважали его студенты, поклонялись больные. Теперь в кресле сидел старый, уставший еврей.
      - Что с тобой? Ты не заболел?
      Но молчал Исаак Самуилович, только слезы текли из его глаз.
      - Никуда ты сегодня не пойдешь, - решительно сказала Инесса Львовна, немедленно ложись в постель. Почему ты разжег камин? На улице весна, ты что? Простыл, что ли, не дай бог?
      - Простыл, - тихо согласился Исаак и медленно встав вышел из комнаты. Через два дня, домработница выгребет из камина остатки золы, среди которых будет небольшой кусочек кожи. Это все, что останется от дневника Иды. До самой смерти сохранит Исаак Самуилович тайну своей дочери, не сказав никому о том, что прочитал он в ее дневнике, даже жене своей. Пусть светлой будет для них память о ней, решил он.
      Глава восемнадцатая
      Исаак Самуилович стоял у окна. Внизу, в маленьком сквере, мальчик лет трех убегал от женщины, наверное, бабушки, которая хотела запихнуть что-то ему в рот. Он бежал проворней, и она в отчаянии остановилась и села на скамейку, тяжело дыша, и тогда мальчонок подошел к ней и покорно позволил себя кормить. Даже отсюда, профессор видел как счастливо улыбается женщина, сумевшая таки накормить свое любимое чадо тем, без чего в ее понимании он никогда не вырастит таким, каким она мечтала его увидеть. В другое время эта картинка развеселила бы его, но теперь он просто смотрел на них, ни о чем не думая, и внутри у него было пустота. На кафедре никого не было. Уже час как он отпустил всех. Снова Исаак Самуилович посмотрел на часы, было без пяти семь. Ему оставалось ждать еще около часа, и хорошо, что рядом никого не было. Можно было все снова хорошенько обдумать. Но думать тоже не хотелось, все уже было решено и ему не терпелось со всем этим закончить, раз и навсегда. Вахтеру он тоже ничего не сказал, не предупредил, что кого-то ждет. Человека, которого он ждал, он знал это по опыту, вахтер остановить никак не мог бы.
      - Добрый вечер, доктор, - вдруг раздалось у него за спиной и он, вздрогнув, повернулся, - извини, что пришел раньше, так получилось.
      - Добрый вечер, - тихо произнес Исаак Самуилович, - спасибо, что пришел.
      - Мне сказали, ты ищешь меня?
      - Да, Джаббар, мне очень нужна твоя помощь.
      - Слушаю тебя, - сказал Железный Джаббар, и подойдя прихрамывая, сел в кресло напротив письменного стола.
      Исаак Самуилович тяжело опустился в свое кресло, напротив него, и некоторое время молча смотрел на вошедшего.
      - А ты почти не изменился.
      - Тебе спасибо.
      - Ноги не мучают?
      - Весной и осенью побаливают немного, но твои мази просто чудо, как рукой все снимает.
      Сам ты как? - спросил в ответ Железный Джаббар, - не нравишься мне, что-нибудь стряслось?
      - Так заметно?
      - На тебе лица нет.
      Еще немного помолчал Исаак Самуилович, Железный Джаббар не мешал ему, терпеливо ожидая. Открыв ключом ящик стола, Исаак Самуилович достал оттуда небольшую шкатулку и положил ее перед Железным Джаббаром.
      - Что это?
      - Это тебе.
      Железный Джаббар открыл шкатулку, она была полна драгоценных украшений. Это не был набор случайных безделушек, купленных по дешевке, на толкучке, у разных старушек, продававших в голодные годы свое самое дорогое. Здесь каждая вещица стоила внимания, в каждой чувствовался неповторимый талант ювелира. Они словно говорили всем, что обладатели их были люди со вкусом, ценящие красоту и знавшие в ней толк. Это был не ширпотреб, продающийся в ювелирторге, их собирали по крупице, поштучно, или передавали из поколения в поколение. Одно кольцо с крупным бриллиантом, величиной в ноготь, необычной, редкой окраски, переливающейся даже здесь, в полумраке кафедры, всеми цветами радуги, привлек особое внимание Железного Джаббара. Он узнал его. Он сам подарил его Исааку Самуиловичу для Иды, в день ее совершеннолетия несколько лет назад.
      - Не понял, профессор?
      - Я могу вас попросить кое о чем?
      - О чем?
      - Мне нужен человек, для одного дела.
      - Что за человек?
      - Который поможет мне избавится от одной мрази.
      - Ты хочешь, чтобы кого-то убили?
      - Это будет не убийство, дезинфекция.
      - Что?
      - Когда где-то заводятся клопы, место это дезинфицируют, чтобы зараза дальше не распространилась.
      - Кто он? - спросил Железный Джаббар, подумав некоторое время, пристально разглядывая Исаака Самуиловича.
      Профессор открыл блокнот, что-то написал на листке, вырвал его и протянул Железному Джаббару. Прочитав листок, тот положил его на стол и задумчиво посмотрел на своего врача. Молчание затянулось.
      - Если мало, то я еще достану, - наконец нарушил молчание Исаак Самуилович и кивнул в сторону шкатулки.
      - Да любой вещицы здесь достаточно для этого дела, - ответил Железный Джаббар. - Просто я хочу понять, что сделал он, что ты предлагаешь и кольцо покойной дочери и колье своей жены? - Железный Джаббар приподнял очень дорогое, старинное украшение. - Я видел это на вашей супруге, когда в первый раз пришел к вам.
      - Он убил меня, - просто ответил Исаак Самуилович.
      И тогда, после долгого молчания, железный Джаббар медленно закрыл крышку шкатулки, пока не раздался характерный щелчок замка, поднял ее, как бы взвешивая на руке, и положил перед Исааком Самуиловичем. Потом, взяв карандаш, он переписал все, что было на листке, а тот, который был написан рукой Исаака Самуиловича разорвав на мелкие кусочки, положил в пепельницу. Окончив это, Железный Джабар встал и хромая заковылял к выходу.
      - Я не понял, ты найдешь мне этого человека?
      - Желание покойника - закон.
      Глава девятнадцатая
      На следующий день после возвращения Фархада Велиева Шямсяддин пришел домой поздно. Хорошо хоть успел встретить Айшу на вокзале, но домой ее привез уже шофер. Шямсяддин сошел по дороге, обещая вернуться как можно скорей, но обещание свое как всегда не выполнил, работы как всегда было много. В прихожей стояли две коробки с продуктами. Каждый раз, приезжая из деревни, она привозила много всего, иначе родители ее просто бы не отпустили. По возможности они часто присылали дочери и внукам то свежие фрукты, то сыр, то творог или что-то другое, чем всегда славится село. Шямсяддин к этому привык, но то, что коробки до сих пор были не распакованы, его удивило. Да и тишина в квартире была странной, всегда, даже после недолгой разлуки, Айша всегда встречала его в дверях и улыбка ее говорила ему, что его здесь ждали. Шямсяддин осторожно подошел к двери, что вела в гостиную. Айша сидела за столом и, спрятав лицо ладонях, плакала. При виде его, она зарыдала уже в голос. Плакала так, как не плакала давно, горько, по бабьи, иногда протяжно завывая. И когда Шямсяддин увидел лежавший перед ней конверт, он побледнел. Как он мог забыть, забрать обратно письмо, которое написал для Айши и отдал соседке! "Безмозглая дура, - подумал про себя Шямсяддин, - вместо того, чтобы вернуть письмо мне, отдала Айше". Но, потом через минуту, понял, что соседка ни в чем не виновата. Она сделала то, о чем он ее просил. И как нашкодивший школьник, Шямсяддин подошел к Айше, и осторожно дотронулся до ее плеча.
      - Айша, перестань. Все это в прошлом. Не надо.
      Рывком поднялась с места Айша и прильнула к Шамсяддину, покрывая его лицо поцелуями. Так и стояли они обнявшись, молчали и слезы, душившие их многие годы, омывали их душу, принося им покой.
      Эпилог
      Машина медленно поднималась на перевал, и, когда впереди показались первые дома Сеидли, сердце Лейли радостно забилось. Сколько раз во сне она видела эту дорогу, но только теперь узнала ее. И раньше она много раз приезжала в гости к бабушке Сугре, но ни разу дорога не была ей столь родной. Казалось, она смотрела на эти деревья, камни, горы вдали теперь другими глазами, она узнавала их, и все что ей пришлось услышать за последнее время, теперь оживало в ее воображении. Стояла осень. Урожай в этом году выдался отменный, и деревья в садах Сеидли ломились под тяжестью фруктов. Она возвращалась не одна, жизнь, что билась у нее под сердцем, с каждым днем все явственней заявляла о себе, и замирала Лейли от счастья, когда он требовательно стучал ножками. "Потерпи еще немного, малыш, прошу тебя, мало осталось", - шептали ее губы, и улыбалась она, почувствовав, как он успокаивался. "Вот так, умница, хороший мой",- хвалила его Лейли, уверенная, что он все понимает. Каждый раз, когда на кочках машину немного подбрасывало, шофер испуганно смотрел ей в лицо. Но улыбалась ему в ответ Лейли, все хорошо, все очень хорошо, ничего не может случиться, она возвращается в свой дом.
      За эти полгода, что прожила она в Вейсали, в доме своего мужа, она многое узнала и теперь по-другому оценивала многие события, участником которых она волею судьбы стала. Многое рассказал ей Эйваз, ее свекор, человек мудрый и красивый. Но не сразу она все узнала. Долго он ее изучал, и только когда решил что-то важное для себя, проговорил:
      - Глаза у тебя отцовские.
      - Вы знали моего отца?
      - Он был моим другом.
      - Но я никогда не слышала об этом.
      - А это никто и не знал.
      И поведал ей Эйваз то, что столько лет хранил в тайне. Все беседы их, мысли Садияра, которыми он делился с Эйвазом в те годы. Иногда слова эти были столь откровенными, что пугалась Лейли, словно говорил с ней отец устами Эйваза. Глубоко заглядывал он в глубину ее души. Оживали слова и отвечали на ее вопросы, звучавшие все эти годы в ее сердце. Ничего не скрыл от нее Эйваз, и то, что хотел убить и Айшу и Садияра, и то, как спас Садияр-ага его сына, Гудрата. Как потом искали убийц его первой жены Хумар, и как хоронили Зию. Рассказал и про смерть Садияра, испустившего дух у него на руках.
      - И никто это не знал? Никому вы об этом не говорили?
      - Только Гара Баширу, в ту самую ночь, и он велел мне молчать.
      - А матери моей, Айше, почему не сказали?
      - Боялся.
      - Чего?
      - Боялся не поверит. И так каждый раз, встречаясь с ней, я словно читал немой укор. Мне казалось обвиняет она меня в смерти мужа. Обвиняет, но не может в этом никому признаться. Так и жили мы все эти годы, каждый со своей тайной. Теперь я все сказал, чист я отныне и перед тобой и перед Богом.
      И тогда упала перед ним на колени Лейли и поцеловала руку, закрывшую глаза ее отца.
      Теперь отец часто приходил к ней по ночам, слушал ее, смеялся над ее словами, хмурился, если ему что-то не нравилось, но не обижался. Ни разу не отвернулся он от нее, и уже знала Лейли, что отныне он будет рядом. А в ту ночь, когда он, улыбаясь, протянул к ней ключ, тот самый, который когда-то повесила ей на шею Сугра- нене, она впервые узнала о свой беременности. Больше он не приходил.
      Вскоре Гудрята отправили на учебу в Москву, в аспирантуру. Письма оттуда идут долго, больше недели, но все равно они всегда знали друг о друге все. А когда она написала ему о том, что хочет вернуться в Сеидли, в дом своего отца, он понял ее. " ... Я только хочу, чтобы стол твой там всегда был накрыт к моему возвращению, а тендир был горячим", - писал он ей, и смеялась Лейли, читая это. "О чем он думает, когда он вернется, его будет ждать сын. Забудет он о еде, обо всем забудет, когда поднимет на руки крохотное тельце. И тогда еще посмотрим, кто побежит разжигать тендир?", думала про себя Лейли и улыбалась своим мыслям.
      ...
      Когда кажется, что жизнь завершена и все светлое и радостное у тебя осталось позади, а впереди лишь сырая могила, когда, вставая поутру, ты больше не смотришь на улицу, выглянуло ли солнце или снова тучи покрыли небосвод, потому что каждый день для тебя сплошные сумерки, и не ждешь ты просветления, судьба поворачивается к тебе лицом и дарит улыбку, от которой согревается остывшая кровь, сильнее бьется сердце и светлеют глаза. Иногда радость бывает столь сильной, что ее не выдерживает истерзанное сердце и рвется оно в клочья, и умирает тогда человек, но умирает с улыбкой, без страха и упрека за свое бесполезное и бессмысленное все эти последние годы существование. Умирает с расправленными крыльями, как птица перед дальней дорогой, и в это мгновение он бывает прекрасен.
      ...
      Когда перед дверьми дома старой Сугры остановилась машина и из нее медленно, осторожно вышла молодая женщина в просторном плаще и устало потянулась, распрямляя затекшую спину, сердце старой женщины учащенно забилось. Тяжело передвигая больные ноги, поддерживаемая Сакиной, она вышла на крыльцо, когда шофер, уже сняв с кузова, положил на землю два больших чемодана. Женщина повернулась, и подслеповатые глаза Сугры узнали ее. Но молчала Сугра, со страхом и надеждой глядя на Лейли, и, наконец, она услышала то, что ожидала столько лет.
      - Здравствуй, нене, вернулась вот я.
      Лейли сказала это просто, не громко, буднично, как будто ушла она из этого дома только вчера, и, подойдя к старой женщине, нежно обняла ее. Слезы катились из глаз Сугры, но сердце ее пело. Не потухнет отныне очаг в этом доме.
      А наутро, все Сеидли с удивлением узнало, что сняла старая Сугра свой траурный наряд, который носила со дня смерти своего мужа, Исрафила-ага. Сняла, потому, что сын ее Садияр вернулся в свой дом.
      Конец.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18