Современная электронная библиотека ModernLib.Net

За правое дело (Книга 1)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Гроссман Василий Семёнович / За правое дело (Книга 1) - Чтение (стр. 49)
Автор: Гроссман Василий Семёнович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Он оставил резерв патронов, дисков, гранат и запалов, посадил пулемётные расчёты за толстым бетонированным брандмауэром, который прошибало лишь самым тяжелым снарядом.
      За эти короткие дни красноармейцы постигли жестокую мудрость городского боя, они поняли смысл штурмовой боевой артели, как понимали трудовую артель, определяли размеры её и закон её силы. Сила была в каждом отдельном бойце, но отдельная сила имела значение лишь в артельности бойцов.
      Люля взвесили и измерили ценность своего оружия и на первом месте утвердили ручную гранату "Ф-1", автомат, ротный пулемёт. Они узнали боевую силу сапёрной лопатки.
      Резчиков, ставший на марше мрачным и унылым, сейчас, непонятно отчего, снова ободрился. Рассудительный и ни разу не поддержавший похабного разговора Зайченков проявил злое, безрассудное озорство и матерился после каждого слова. Усуров, готовый поскандалить по любому поводу, жадный до еды и до предметов, стал покладистым, щедрым, отдал половину табака и хлебный паёк Рысьеву. Но особо резко, казалось, изменился Мулярчук. Квелый и, как многим представлялось, бестолковый человек стал неузнаваем. Даже лицо его изменилось, морщины на лбу, придававшие ему выражение недоумения, залегли сердитой складкой, поднятые белые брови стянулись к переносице, потемнели от пыли и копоти. Дважды зажал его в окопе немецкий танк, дважды выполз он из окопа и с немыслимо короткого расстояния сокрушил врага фугасной противотанковой гранатой.
      Некоторые из тех, кто, скупясь, берёг от других свое духовное достояние, щедро стали раздавать его. А из тех, кто жил щедро, весело, бездумно, некоторые вдруг заскупились, задумались, нахмурились.
      Но Вавилов остался таким же, каким был, каким его знали его жена, родичи, соседи, каким сидел он после работы в избе, макая хлеб в кружку с молоком, каким был он на работе в поле, в лесу, в дороге.
      Война научает различать законы поведения человека. Слабые духом, обманывая других, но прежде всего самих себя, умеют в тихие времена казаться душевно наполненными и сильными. В трудный час войны такие люди неожиданно не только для других, но и для себя обнаруживают свою немощь. Вторые - это люди не всегда удачливые, застенчивые, тихие, их считают слабыми, и они ошибочно сами верят в свою слабость, такие чаще всего преодолевают и сбрасывают в тяжёлый час свою мнимую слабость, показывая настоящую силу. О таких на войне говорят "Кто бы мог подумать..." И наконец, третьи - высокая духовная порода, это люди, чей облик остаётся неизменным в часы величайших испытаний, их спокойные голоса, их суровость и дружелюбие, ясность их мысли, маленькие привычки и главные законы их духа, улыбка, движения остаются такими же в грозу, какими были в дни.
      Ночью сон оглушил людей Они засыпали во время разговора, под выстрелы и разрывы.
      В два часа в полной темноте началось совсем новое - страшное и незнакомое - ночная атака.
      Немцы не жгли ракет. Они ползли со всех четырёх сторон. Всю ночь шла резня. Не стало видно звёзд, их закрыло облаками, и казалось, тьма пришла, чтобы люди не глядели в остервенелые глаза друг другу.
      Всё пошло в ход ножи и лопаты, и кирпич, и кованые каблуки сапог.
      В темноте раздавались вскрики, хрип, пистолетные выстрелы, одиночные удары винтовок, короткое карканье автоматов.
      Немцы ползли кучами, давили тяжестью: всюду, где начинался шум, драка, они появлялись десятками против одного или двух, во мраке били ножами, кулаком, подбирались к горлу. Их охватило остервенение.
      Они осторожно перекликались между собой, но тотчас по немецкому голосу ударял выстрел скрывавшегося в развалинах красноармейца. Едва пытались они посветить условным зелёным либо красным светом электрического фонарика, как быстрые вспышки выстрелов заставляли их гасить огонь, прижиматься к земле. А через минуту вновь возникала возня, тяжёлое дыхание, скрежет металла.
      Но, видимо, у немцев был план, они не ползли кто куда.
      Постепенно всё сужался круг обороны, и там, где недавно ещё лежали в боевом охранении красноармейцы, становилось совсем тихо, затем ухо ловило чужой шёпот, воровато перемаргивались зелёные и красные огоньки. А вскоре в новом месте раздавался злой, отчаянный крик, шумел камень, ударял выстрел. А через минуту уже на новом месте быстро мелькал зелёный свет тайного фонарика...
      Мелькнула жёлтая зарница, одиноко ударила ручная граната, поднялось смятение, пронзительно залился командирский свисток, потом сразу стало тихо, и снова мелькнул зелёный огонёк, а ему подмигнул на секунду красный и погас... Стало совершенно тихо, и опять мелькнуло красно-жёлтое пламя, точно кто-то на миг открыл дверь деревенской кузницы и вновь захлопнул её, ударила граната и голос протяжно затянул: "А-а-а"... и вдруг живой крик оборвался, бултыхнул в тишину. И ещё ближе мелькнул насторожённый зелёный свет...
      Все, кто издали прислушивался к звукам ночного побоища, поняли, что борьбе батальона подходил конец.
      Но на вокзале ещё слышался шёпот русской речи, и несколько человек бесшумно укладывали камни, приращивали стены, готовились на рассвете продолжать бой.
      Место, где лежали красноармейцы, было окружено ямами и воронками. Во мраке к ним нельзя было добраться.
      Рысьев лежал на боку и, шумно дыша, шептал привалившимся к нему товарищам:
      - Как волка, окружили, еле вырвался, только подранили, ничего - в левое плечо... а Додонов к немцам уполз, я слышал.
      - Может быть, убили? - спросил Резчиков.
      - Не убили, я всё проверил, автомат оставил, гранаты с себя сложил, а самого нет - проститутка.
      Он в темноте нащупал руку Вавилова и сказал:
      - С вами хорошо, вы верные люди...
      - Не бойся... не оставим, - сказал Резчиков.
      - Вот, вот, меня раненого не оставьте... Голова у Рысьева кружилась от потери крови, минутами он забывался, бормотал, потом затих.
      - Вера, пойди сюда, - спокойным ясным голосом позвал он и добавил после молчания - Ну, чего ждёшь?
      Его удивило, что жена замешкалась, не сразу подошла к нему. Он долго молчал, потом в воспалённом мозгу его возникла новая мысль: "Семёныч... Пётр... ты как считаешь, скоро второй фронт откроется?"
      - Молчи, молчи, тише, - сказал: Вавилов
      - Я спрашиваю: откроют фронт? - сердито зашептал Рысьев и закричал во весь голос: Не слышно? Эй, я вас спрашиваю; вас не касается? Или не видите?
      Резчиков зажал ему рот ладонью:
      - Брось, дурак!
      - Оставь, оставь, оставь...- задыхаясь, отбиваясь от него, бормотал Рысьев.
      Но услышали его немцы. Несколько светящихся кровью очередей провыли над головами, послышалась тревожная перекличка немцев, они звали друг друга по именам. Потом стало тихо, видимо, немцы решили, что кричал в бреду умирающий. Да так оно и было.
      - Кто? - резко спросил Вавилов и поднял голову. В темноте зашуршал обваливающийся камень - полз человек.
      - Я-я я, - быстро проговорил голос Усурова, - живы, а я думал, немцы кончают вас, - и попросил. - Дайте покурить!
      - Прикройся шинелью, покуришь, - сказал: Вавилов. Усуров лег рядом с Рысьевым и долго натягивал на голову шинель, сопел, отхаркивался.
      - Как я их в темноте признаю? - недоумевая, сказал: Усуров, высовывая голову из-под шинели. Видимо, потребность говорить с товарищами была сильней, чем желание курить. Он погасил папироску, быстрым шёпотом заговорил:
      - Ползёт он, а я чую, не по-нашему словно, и шум от него какой-то не тот, как от зверя, я стрелять боялся, я руками.
      Мулярчук складывал стену, работал молча, быстро.
      - Силен ты камни класть, - шепнул Резчиков, ему не хотелось прислушиваться к страшным словам Усурова.
      - Так я ж печником был, - ответил: Мулярчук, - кладу и вспомнил вот жизнь была, отработал - и домой; в районном центре, печником.
      - Тихо стало, - сказал: Вавилов, - теперь уж, видно, до рассвета. Ребята, только не шумите
      - Женатый: - строго спросил Усуров у Мулярчука.
      - Не, я у матери жил, в Полонном, в районном центре, - ответил: Мулярчук, радуясь, что интересуются им, и торопливо добавил - У меня мать хорошая. И я до неё добрый был, всё ей отдавал. Но уж она беспокоилась, чуть собрание или чуть задержусь - встречать шла. Я горилки не пил и с дивчатами не ходил. Я в районном коммунхозе печником был.
      - А я вдовый был, и детей не было, - сказал: Резчиков, тоже, как и Мулярчук, говоря о себе в прошедшем времени. - О, брат, водочку я любил, как собачка молочко, и от женщин обиды мне не было.
      - Слушайте, - сказал: Усуров, - я вас вот что прошу. Часик до свету посидим. Мы отсюда никуда, а утром к нам полк пробьётся - увидите, пробьётся!
      Мулярчук раздельно, чтобы запомнили, сказал:
      - Мою мать звать Мария Григорьевна, а меня Микола Мефодьевич.
      Охваченный беспокойством, что товарищи так и не поймут и никогда уж не узнают, если он не расскажет, как летом красиво в районном центре Полонном и какие кругом сахарные заводы, и какой хорошей женщиной и умелой портнихой была его мать, - Мулярчук, смешивая русские и украинские слова, рассказывал:
      - Моя маты усе могла пошить, но больше для силянства шила, пиджак чи фуфайку дядьки зимой носят, сачки - на зиму бабы одивают, и корсет - така кофта без рукав, и лыштву - юбка вышита, на свято её носять, и спидницю, и жакетик лёгкий, она всё умеет... а я по печному дилу - и пичь, и грубу - по вашему подтопок, и припечек - лежанку, и в Полонном, и в Ямполи, и по сёлам, восемь рокив робыв, я считался добрый печник.
      Вавилов спокойно, не боясь немцев, зажёг спичку, прикурил, и все увидели, как по грязным щекам его текут две чёрные слезы.
      - Ты рассказывай, Мулярчук, рассказывай, - сказал: он, - я тоже хотел на то лето у себя печь переложить.
      Усуров наклонился прикурить, и огонёк осветил его огромные ладони.
      - Ранен в руки, что ли?
      - Это не моя кровь, я двоих лопатой порубал. Пока ползал, - ответил: Усуров и всхлипнул. - До чего осатанели, а? - с жалостью к себе, изумляясь, сказал: он и тяжело задышал, прислушался.
      - Притих Рысьев, - сказал: снова Усуров, - не дышит. - Он встал, потом снова сел, стал оглядываться. - Небо, как шуба, так в июле в Самарканде не бывает. - Он тревожно тронул Резчикова - Не спи, не спи, хоть посиди.
      - Ты не томись, Усуров, - сказал: Вавилов, - не такие, как мы, умирали. Дома побывать хоть минуточку... А там что, там сон...
      - Шоколад дочке передать, - усмехнулся Резчиков. Над Волгой поднялась советская ракета. Она вызревала, словно пшеничный колос, стала восковой, молочно-белой, пожелтела, поникла, поблёкла, осыпалась... И после этого ночь сделалась ещё черней.
      До рассвета люди молчали, редко-редко перебрасывались словом. О чём думали они? Дремали? Потом, насторожившись, они жадно, покорно и тревожно наблюдали, как в тишине из тьмы, равно наполнявшей небо и землю, рождался свет
      Земля вокруг стала слитно-чёрной, а всё ещё тёмное небо отделилось от неё, словно земля оттянула немного тьмы от неба, и тьма оседала бесшумными хлопьями, отслаивалась книзу. В мире уже была не одна тьма, а две: ровная спокойная тьма неба и исступлённый, густой мрак земли.
      А потом небо словно тронуло пеплом, оно чуть-чуть посветлело, а земля всё наливалась мраком. Ровная черта, отделявшая небо от земли, стала ломаться, терять прямизну, стали прочерчиваться отдельные зазубрины, выбухи на земной поверхности. Но это ещё не был свет на земле, это тьма делалась видимой благодаря посветлевшему небу. А вскоре стали видны облака, и одно из них, самое высокое, самое маленькое, словно вздохнуло, и легкий, едва видимый румянец живого тепла прилил к его бледному, холодному личику.
      Дремавшие в прибрежных зданиях бойцы 13-й дивизии вдруг услышали со стороны вокзала, где засел окружённый батальон, пулемётную очередь, взрывы ручных гранат, крики немцев, пальбу, разрывы мин, гудение танка.
      - Ох, ну и народ, до чего крепок, - изумляясь, говорили красноармейцы.
      Но никто не видел из прибрежных зданий, как на вокзале над тёмной ямой поднялся освещённый косым солнечным светом пожилой человек с запавшими щеками, поросшими чёрной щетиной, занёс гранату, оглянулся светлым, внимательным взором.
      Автоматы жадно, перебивая друг друга, застрочили по нему, а он всё стоял в светложёлтом пыльном облаке, и когда не стало его видно, казалось, он не рухнул мёртвым кровавым комом, а растворился в пыльной, молочно-жёлтой, клубящейся и светящейся в лучах утреннего солнца туманности.
      До вечера похоронные команды армии Паулюса собирали и складывали на грузовики трупы немецких солдат и офицеров, погибших при взятии вокзала.
      На пустынной возвышенности, расположенной на западной окраине Сталинграда, планировщики намечали места для отрытия могил; специализированные отряды подготовляли гробы, кресты, дёрн, гальку, кирпич, везли песок для посыпания дорожек на новом кладбище.
      Кресты поднимались в строгом равнении, в точной дистанции - могила от могилы, ряд от ряда. А грузовики всё шли и шли, пылили, везли тела убитых, гробы, кресты добротной фабричной выделки, сделанные из аккуратных, проваренных в химическом составе, предохраняющем дерево от гниения, стандартных брусьев.
      На прямоугольных дощечках отряд маляров выписывал с помощью трафареток чёрным готическим шрифтом имена, фамилии, звания, дни, месяцы, годы рождения захороненных.
      И среди сотен различных дат рождения, различных имён, фамилий, молодых и старых немецких солдат, убитых при штурме вокзала, во всех надмогильных надписях была одна совпадающая дата - дата смерти.
      Ленард и Бах бродили среди развалин, разглядывая тела мёртвых красноармейцев.
      Ленард, любопытствуя, трогал носком ладного сапожка убитых. Где она, в чём она скрыта, тайная причина, породившая ужасное, мрачное упорство этих ныне мёртвых людей? Они лежали маленькие, серолицые и желтолицые, в зелёных гимнастёрках, грубых ботинках, в чёрных и зелёных обмотках.
      Одни лежали, раскинув руки, другие свернулись калачиком и словно поджимали мёрзнущие ноги, третьи сидели. Многие были присыпаны камнем и землёй. Из одной воронки торчал кирзовый сапог со сбитым каблуком, в другом месте, навалившись грудью на выступ стены, лежал сухонький человек, его маленькая рука сжимала рукоятку гранаты, а череп и лицо были раздроблены - видимо, он поднялся из-за укрытия, чтобы бросить гранату, и в этот момент был убит.
      - Смотрите, тут целый склад мертвецов, - сказал: Бах, - очевидно, вначале они стаскивали сюда убитых. Как клуб:
      одни сидят, другие лежат, а один словно речь произносит.
      В другой яме, оборудованной наподобие блиндажа, по-видимому, размещался командный пункт. Офицеры нашли среди раздробленных балок разбитый радиопередатчик и расщеплённый зелёный ящик полевого телефона.
      Упёршись головой в смятый, с погнутым стволом пулемёт, лежал убитый командир, рядом с ним лежал второй, с комиссарской звездой на рукаве, у входа, скорчившись, сидел мёртвый красноармеец, видимо телефонист.
      Ленард брезгливо, двумя пальцами поднял полевую сумку, лежавшую возле комиссара, и велел солдату снять планшет с командира, обнимавшего разбитый пулемёт.
      - Захватите это, снесите в штаб, пусть посмотрит переводчик, - сказал: он.
      Бах сказал:
      - Вокруг наших брошенных окопов обычно лежат целые груды газет, иллюстрированных журналов, а тут вокруг окопов ничего этого нет
      - Это глубокое наблюдение, - насмешливо сказал: Ленард, - но все же интересно сейчас не это. Здесь явно был командный пункт, судя по виду трупов, эти командиры были ликвидированы в первый день атаки. Выходит, что красноармейцы сами без командиров дрались с таким звериным упорством. А мы их считаем безинициативными...
      - Пойдёмте, - сказал: Бах, - я не выношу этот сладкий запах, после того, как надышусь им, два дня не могу есть мясных консервов.
      Поодаль бродили солдаты
      - Да, хорошая штука - солдатская дружба, - сказал: Бах, - посмотрите.
      Он указал Ленарду, как солдат Штумпфе обнял солдата Ледеке и, шутя, толкает его на труп красноармейца с поднятой скрюченной рукой.
      - Вы всё же сентиментальный болван, - с внезапным раздражением вдруг сказал: Ленард.
      - Почему это? - спросил пораженный Бах.
      Ему казалось, что Ленард посмеивается над тем, что он затеял с ним откровенный и сложный разговор, действительно, надо быть болваном для этого, с нацистом, эсэсовцем, с человеком, о котором все говорят, как о явном работнике гестапо.
      - Почему, я не понимаю вас, разве солдатская дружба плохая вещь? - спросил он снова.
      Но Ленард молчал - он ведь не имел права сказать, что этот самый весёлый и всеми любимый солдат Штумпфе три дня назад передал ему написанный в полевую жандармерию донос об опасных разговорах, которые ведут его друзья Ледеке и Фогель.
      Офицеры ушли, а солдаты продолжали бродить среди развалин.
      Ледеке заглянул в полуподвал с проломанным потолком.
      - Видимо, здесь был перевязочный пункт, - сказал: он.
      - Гляди-ка, Ледеке, женщина, это по твоей части, - сказал: Фогель.
      - Ужасный вид.
      - Ничего, сейчас пригонят жителей, они всё это закопают. Ледеке, рассеянно оглядывая мертвые тела, сказал:
      - По-моему, искать тут нечего, имущества нет, тут и приличного полотенца или платка не подберёшь.
      Лишь Штумпфе продолжал трудолюбиво перетряхивать тощие вещевые мешки, сердито отбрасывая сапогом котелки и кружки.
      В одном мешке он нашёл обернутую в чистую белую тряпочку плитку шоколада, в полевой сумке убитого лейтенанта среди тетрадок, бумажек, писем он обнаружил ножик, зеркальце, довольно приличную бритву. Подумав немного, он всё это бросил.
      Но под конец его трудолюбие было вознаграждено.
      Когда офицеры ушли из командирского блиндажа, Штумпфе забрался туда и нашарил в углу полузасыпанный глиной пакет.
      Он даже запел от удовольствия, увидев, что ему достались прелестные, ни разу не одёванные дамские вещи.
      - Ребята! - крикнул он. - Поглядите-ка, вот неожиданность: Купальный костюм! Сорочка с кружевами! Шёлковые чулки! Флакон духов!
      47
      Марья Николаевна Вавилова проснулась в пятом часу утра и негромко окликнула дочь":
      - Настя, Настя, вставай!
      Настя, потягиваясь, терла глаза, потом стала одеваться и расчёсывать гребнем волосы, плачущим голосом бормотала:
      - Ой, не выспалась я, - и она, нарочно сердито морщась, дёргала гребень от этого проходил сон.
      Марья Николаевна нарезала хлеба для спавшего на постели Вани, налила в кружку молока, прикрыла всё это полотенцем, чтобы кошка не позавтракала раньше, чем сын проснётся. Потом припрятала в сундук спички, хлебный нож, шило - все опасные предметы, к которым Ваня в свои одинокие утра проявлял особый интерес, погрозила кошке пальцем, выжидающе поглядела на допивавшую молоко Настю.
      - Пошли, что ли, - проговорила она.
      - О господи, - со вздохом, по-старушечьи раздражённо, сказала Настя, хоть хлеб дайте дожевать. Стали вы бригадиром, так прямо спасения от вас нет.
      Марья Николаевна подошла к двери, окинула взглядом комнату, вернулась, открыла сундук и, вынув оттуда кусок сахару, положила его под полотенце, где лежал приготовленный для Вани завтрак.
      - Ну, чего надулась? - сказала она дочери, не поглядев на неё, но уж зная, что Настя обиделась: - Ты-то не маленькая, обойдёшься.
      Когда они вышли на двор, Марья Николаевна, глядя на дорогу, негромко проговорила:
      - Полгода сегодня, как отец наш ушёл.
      Настя, видимо поняв ход материнских мыслей, скачала:
      - Да я разве жалею сахар для Вани, пусть ест, мне-то что, я сахара и не люблю совсем.
      Хорошо шагать после душной избы по непыльной, смоченной холодной росой дороге, поглядывать на милые с детства картины, разминая в ходьбе вчерашнюю затаившуюся в теле усталость, растворяя в ходьбе не прошедший ещё сон.
      Как хороша была густая, подвижная, шелковистая зелень озимой пшеницы, освещённая косыми лучами раннего сентябрьского солнца; она шевелилась от прохладного восточного ветра, и казалось, это огромное живое и молодое существо легонько дышало, проверяя свою силу, радуясь жизни, свету, незлой прохладе воздуха. Нежные перья всходов пропускали через себя косые солнечные лучи и становились полупрозрачными. Зеленоватый свет переливался и мерцал над всем полем...
      Сколько нежной, ребячьей, несмелой прелести было в каждом вершковом растеньице и какая упрямая, могучая сила чувствовалась в беловатом, толстом, прямом, стрелкой брошенном стебельке, сколько тяжёлой, чёрной работы проделали они, чтобы пробиться сквозь землю, раздвинуть зелёным плечиком комья земли, для них подобные тяжёлым глыбам гранита.
      И в утренней зелёной прелести озими, в её промытой чистоте, в её ребячьей молодости всё казалось противоположно печали осенних полей, побуревшей траве, поблёкшим красным и жёлтым листьям осин и берёз, эта сияющая пронзительная зелень была единственно молодой, начинающей жизнь в увядающем осеннем мире прохладного воздуха, безжизненных, седых нитей бабьего лета, холодных, таящих в себе рассыпчатую белизну снега, облачков, кое-где плывущих в голубой пустоте небосвода. Разве могла с её молодостью сравниться задымленная пыльная зелень угрюмых старых елей, протянувших над просёлком свои тяжёлые ветви-ласты.
      И всё же эта сентябрьская озимь, дружно и широко взошедшая на поле, чем-то да отличалась от беспечной молодости цветущих весенних садов и лугов. В её плотном строе, в её тугой густоте была не только весёлая молодость, была готовность вскоре, ещё не повзрослев, встретить суровость зимних метелей, была насторожённость, серьёзность.
      В этой сомкнутой, упругой, плечо к плечу стоявшей дружине ощущалась приготовленность к трудной судьбе, упрямая, крепкая силёнка. И когда зазевавшееся облачко набежало на солнце и широкая тень бесшумно поплыла по скошенным и нескошенным полям и вдруг пошла по озимым всходам, они стали не то что тёмнозелёными, а почти чёрными, хмурыми, и вся их серьёзная, насторожённая сила сделалась особо очевидна.
      А люди, работавшие в этот ранний час в поле, ощущали не только пустоту осеннего пространства и прохладу ветра, вещающую близость зимы, - они ощущали и печаль военной поры.
      Девушки-подростки, женщины и старухи, повязанные платочками, жали серпами пшеницу, а по соседству на сжатом уже поле старики укладывали просохшие снопы на подводы, покрикивали на помогавших им мальчишек...
      Казалось, миром и покоем была полна эта картина уборки хлеба под нежарким, утренним солнцем, под ясным простором осеннего неба.
      Привычно шумела на гумне молотилка, негромко шуршало дышащее холодком скользкое веское зерно, оживлённо выглядели потные лица девушек, такими знакомыми и обычными были и серо-голубой пыльный туман, и душный, сухой запах, шедший от нагревшихся снопов, и перламутровый блеск легчайших соломенных чешуек, вившихся в воздухе, и хруст соломы под ногами...
      Но Марья Николаевна Вавилова видела, чувствовала, знала, что всё в этой, казавшейся мирной картине дышало войной. Женщины в мужских сапогах, старик в солдатских штанах и старой гимнастёрке, этот четырнадцатилетний подросток в выцветшей пилотке с тенью звёздочки, обозначенной на необгоревшей от солнца и мороза материи, два малыша в штанишках со шлейками, пошитых из старых маскировочных халатов в оливковых и черно-коричневых овалах, - всё это была солдатская родня: жены, матери и сестры, отцы и дети солдат. Эта одежда словно была знаком той постоянной связи, что продолжалась между народом в деревнях и народом на войне.
      Ведь также в мирное время жена надевала иногда мужнин пиджак, а сын отцовские валенки, и ныне народ, ставший на работу войны, нет-нет да и делился своей одеждой с семьёй, когда на смену старому, поношенному, получал новое обмундирование.
      И если б не война, разве было бы в поле и на молотьбе столько стариков и старух, многим из них уж давно пора отдыхать. И разве б работали пареньки и девчонки, которым в эту пору надо сидеть за партой в шестых и седьмых классах, - это война отсрочила им на месяц начало школьных занятий... Не слышно гудения тракторов. Где грузовики, обычно выходившие в эту пору в поле? Ушли грузовики и трактары на войну...
      И разве вместо лихого слесаря, механика Васи Белова, служившего сейчас башенным стрелком, стояла бы сейчас у молотилки семнадцатилетняя сестра его Клава, с тоненькой белой шейкой ребёнка, с неуверенными, коричневыми от машинного масла пальцами. Вот нахмурилась она и крикнула своему помощнику, седоусому старику Козлову:
      - Дай-ка ключ, заснул, что ли...
      И разве не потому, что война, Дегтярёва, та, что стояла часами у ворот, всё ждала писем от мужа и сыновей, разогнула сейчас спину, отёрла потный лоб, поглядела с тоской на сжатые колосья, бессильно и густо лежащие на земле.
      Плачь, плачь, Дегтярёва, есть тебе о ком плакать.
      Думала ли Марья Николаевна, что придётся ей в эти полгода, что прошли со дня ухода мужа на войну, принять на свои плечи такую большую заботу.
      Сегодня, в это ясное осеннее утро представилось ей, вспомнилось прошедшее время.
      Уходил муж на войну, и в этот час сердце её было полно тоски, боли, представлялась жизнь без хозяина в доме, мучила тревога, что ж с детьми, прокормлю ли, сумею ли...
      А случилось, что не за одну свою семью, не за одних своих детей, не за свою избу и дрова для своей печи приняла она ответ...
      С чего началось? То ли с собрания, когда она первый раз в жизни заговорила перед десятками людей и все слушали её, и она с внезапно пришедшей уверенностью и спокойствием, следя за выражением лиц, проверяла правду и вес своих слов.
      То ли началось это в поле, где она жестоко, медленно произнося слова, отчитала председателя, пришедшего навести критику на работу женской бригады
      Конечно, трудно, очень трудно было, но и себя она не жалела в работе - не найдётся человека, который мог бы её упрекнуть.
      Старик Козлов подошёл к ней и сказал: насмешливо:
      - Видишь, Вавилова, бригадир-бомбардир, были бы наши сыновья да младшие братья, были бы шофера да механики, тракторы да грузовики - к Покрову бы закончили и уборку и обмолот. А в вашей бабьей конторе шуму много, а что толку? Снег пойдёт, а вы всё ещё жать да молотить будете.
      Марья Николаевна оглядела узкоглазого, кадыкастого Козлова, хотела сказать ему грубое слово, но сдержалась - он ведь сердился оттого, что приходится ему работать подручным у девчонки; ведь и старуха-жена вечером, стоя у ворот, встречает его насмешливо:
      - Что, Клашкин кочегар, домой пришёл, отпустил тебя механик?
      А когда однажды он стал придираться к жене и внукам, младшая девочка, косоглазая Люба, сказала ему обиженным басом:
      - Ты, дедушка, не очень, а то мы Клаше на тебя пожалуемся.
      И, подумав об этом всём, Марья Николаевна усмехнулась, негромко ответила:
      - Что смогли, то сделали, больше не сумели.
      А ведь сумели много. Вышел в горячее время из строя трактор, тракториста забрали в армию, прислали другого, раненого, он стал ремонтировать мотор, неловко повернул блок, понатужился излишне, у него открылась рана, - ну, что ж, вспашку не остановили, пахали на коровах, а были два дня - сами плуг таскали на себе.
      Вот стоит озимая пшеница, засеяли, не пустует земля. Что ж, надо продолжать работу, а то и в самом деле снег ляжет на необмолоченный хлеб.
      Привычной рукой захватывала Вавилова пшеницу, сжимала хрустящие стебли, пригибала их, гнула на серп, подрезала, кладя на землю. Её быстрые, одновременно скупые" и щедрые, размеренные движения объединялись, сливались с шершавым шорохом зажатых в руке колосьев, и в голове, словно сопровождая этот однотонный печальный звук, всё повторялась и повторялась одна и та же мысль: "Ты сеял, а я вот жну, что ты посеял... ты сеял, ты, а я твой урожаи собираю, ты посеял, ты..." И какая-то тихая и красивая печаль возникала в душе от ощущения связи, объединявшей её с человеком, пахавшим это поле, сеявшим эту пшеницу, шурша ложившуюся под её серпом на землю.
      "Вернётся ли? Вот Алёша ведь долго не писал, а теперь присылает письма жив, слава богу, здоров. Будет и от Петра письмо. Вернётся! Вернётся он!"
      Пшеница зашумела, зашептала, затревожилась и опять притихла, ждёт, задумалась.
      А серп позванивает, шуршат колосья...
      Солнце уже поднялось, припекает по-летнему затылок и шею... Даже под кофтой плечи чувствуют его тепло. Тоненьким сверлящим голосом зазвенела быстрая осенняя муха.
      "Что ж, придёшь - спросишь. Я работала, не считала свою силу, со здоровьем не считалась. Настю, и ту не пожалела, никто не скажет, плакала даже, бедная, в другую бригаду просилась... С тобой честно жили и без тебя по-честному - я в глаза тебе прямо посмотрю..."
      Серп тихонько позванивает, и искорка радости в душе вдруг разгорается, обжигает надеждой, верой в счастливую встречу.
      И снова под шелест колосьев, зажатых в руке и падающих на землю, повторяется мысль: "Ты ведь, ты это поле засеял..."
      Марья Николаевна, не разгибаясь, из-под руки поглядела на зеленевшую вдали озимь: "Вот придёшь, будешь косить то, что я сеяла". И вера в эту простую, естественную, прочную, прочней, чем жизнь и смерть, связь заполнила её всю. Кажется, жала бы так до вечера, те разогнувшись, и не почувствовала бы, что болит поясница, ломит плечи, в висках стучит кровь.
      Кругом белеют платочки жней, поотстали от неё, вровень с ней только Дегтярёва идёт.
      Ох, Дегтярёва, Дегтярёва, трудно тебе...
      Вдруг ударил холодный ветер, снова зашумела, загудела пшеница, пригибаясь, заметались колосья, словно охваченные ужасом и тоской.
      Она распрямилась, поглядела кругом - на сжатые и несжатые поля, на темневший вдали широкой полосой лес... Пронзительный серо-синий простор воздуха был прозрачен и холоден, и красота освещённых ярким солнцем полей и рощ не радовала душу теплом и покоем.
      48
      Люди филяшкинского батальона уже никому не встретятся в жизни, все они погибли.
      Погибшие люди - имена большинства их забыты - продолжали жить во время сталинградских боёв.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52