Современная электронная библиотека ModernLib.Net

За правое дело (Книга 1)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Гроссман Василий Семёнович / За правое дело (Книга 1) - Чтение (стр. 30)
Автор: Гроссман Василий Семёнович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Соня, немедленно одевайся, грандиозный налёт на город?
      Софья Осиповна ответила:
      - Может быть, не так страшно?
      - Немедленно, ты знаешь, я не паникёрка.
      Софья Осиповна, шумно всплескивая, стала вылезать из ванны, сердито приговаривая
      - Лезешь, словно бегемот из бассейна...- и, вздыхая, прибавила: - А я собиралась завалиться спать до завтра, двое суток не спала!
      Ей показалось, что Александра Владимировна ответила ей, но уже не слыхала ответа - раздались первые разрывы бомб. Она распахнула дверь и крикнула:
      - Беги вниз, я нагоню тебя, только ключи оставь?
      Ухо уже не различало разрывов, один долгий, плотный звук заполнил пространство. Когда Софья Осиповна через не сколько минут вошла в комнату, пол был покрыт осколками стекла, кусками обвалившейся штукатурки, опрокинутая настольная лампа раскачивалась, как маятник, на шнуре.
      Александра Владимировна стояла перед раскрытой дверью в зимнем пальто и берете. Она смотрела на книжные полки, пустые постели дочерей и внука, на столы, на Женины картины, висевшие на стенах.
      Софья Осиповна, торопливо надевая шинель, невольно заметила этот долгий взгляд.
      - Идём, идём, зачем ждала меня! - крикнула Софья Осиповна.
      Александра Владимировна повернула к ней печальное, бледное лицо и, вдруг улыбнувшись, сказала"
      - Табачок захватила? - И широко махнув с каким то лихим отчаянием рукой, сказала? - Эх, ладно, пошли?
      Сильный, короткий удар потряс землю, и дом задрожал крупной живой дрожью, словно охваченный предсмертной икотой. Куски штукатурки посыпались на пол.
      Они вышли на лестницу, и Александра Владимировна, закрывая за собой дверь, сказала:
      - Я думала, что это только жильё, квартира, а теперь говорю: прощай, родной дом!
      На площадке Софья Осиповна вдруг остановилась
      - Дай ключ, я хочу забрать Марусин чемодан, Женичкины туфли и платья.
      - Да ну их, вещи, плевать, - проговорила Александра Владимировна
      Они спускались по пустой лестнице, и когда грохот затихал, становились слышны их медленные, шаркающие шаги. Софья Осиповна шла, держась за перила, поддерживая Александру Владимировну.
      Они вышли из дома и в растерянности остановились. Двухэтажный дом напротив был разрушен часть фасадной стены вывалилась на середину мостовой, крышу снесло, и она прикрывала забор и деревца в палисаднике. Потолочные балки обрушились в нижние комнаты, оконные и дверные рамы были начисто высажены силой взрывной волны. Глыбы камня и битый кирпич покрыли улицу. В воздухе стояла белым туманом пыль и курился жёлтый, остро пахнущий дымок.
      -С тарухи, ложись, опять кидает! - отчаянно крикнул мужской голос, и тотчас ударило несколько разрывов. Но старые женщины шли молча, медленно и осторожно ступая среди камней, сухая извёстка поскрипывала под их ногами.
      В бомбоубежище пол был завален узлами и чемоданами, и лишь небольшое число людей сидело на скамьях, остальные примостились на полу либо стояли, сбившись в кучу. Электричество погасло, и фитильки свечей и масленых светильников горели тусклыми, усталыми языками. А народ все прибывал; едва на несколько минут стихала бомбежка, в подвал вбегали запыхавшиеся, ищущие спасения жильцы. Это были те ужасные минуты, когда люди в множестве своём не видят силы, а лишь новую опасность, когда человек, затерянный в толпе, понимает, что вокруг него такие же беспомощные, как и он, люди, и в этой множественной слабости ещё острей чувствует свою слабость.
      Темноглазая женщина, одетая в серую каракулевую шубу, вытирая платочком виски, проговорила:
      - Такая толпа при входе, что мой муж не мог пробиться, а в это время десятки бомб. Ещё мгновение - и он был бы убит.
      Муж женщины в шубе, потирая руки, точно с мороза, сказал:
      - Самое главное, если пожар начнётся, тут Ходынка будет в полном смысле слова, все передавим друг друга, ни один человек не выйдет? Надо хоть выход расчистить.
      Мещеряков, сосед Шапошниковых по дому, вдруг раскатисто произнес:
      - Я сейчас наведу тут порядки. Наше бомбоубежище всю улицу не обслуживает Управдом? Василий Иванович!
      Пришельцы - некоторые только что вбежали в подвал и ещё тяжело, быстро дышали, глядя на хозяев бомбоубежища, - стали подбирать вещи, озираться, куда бы незаметней отойти в сторону.
      Какой-то пожилой человек в военной гимнастёрке произнёс:
      - Верно, мы тут всё заняли, давайте, граждане, в сторонку уберемся.
      На мгновение сделалось тихо, и, казалось, ещё более душным, тяжёлым стал воздух, еще тусклей светили дымные фитильки.
      - Послушайте, - басом проговорила Софья Осиповна, - ведь это потоп, тут нет нашего и вашего. Бомбоубежище не по карточкам, а для всех...
      Александра Владимировна, прищурившись, глядела на Мещерякова; вот этот самый человек, который месяц тому назад обвинял её в слюнтяйстве и малодушии, заявил, что во время воины не должно быть ни одной мысли о вредностях на работе, о здоровье. Мещеряков спросил:
      - Чьи это вещи? Чей узел? Убрать!
      Александра Владимировна быстро поднялась и тихим голосом, который бывает слышен среди самого громкого шума, столько в него вложено злой душевной силы, произнесла:
      - Прекратите немедленно, иначе я сейчас позову красноармейцев и вас самого вышвырнут отсюда вон.
      Женщина с блестевшими в полутьме глазами, державшая в руках мальчика, закричала:
      - Правильно, верно, нет такого закона у советской власти!
      И вдруг весь подвал словно посветлел, осветился, загудел человеческими голосами, и они на время заглушили грохот немецкой бомбёжки.
      - Собственный, что ли, его дом, дом советский... все здесь равны, все советские люди...
      Александра Владимировна дёрнула за рукав женщину, державшую мальчика.
      - Да успокойтесь вы, садитесь, вот местечко для вас... Мещеряков, отодвигаясь в сторону, стал оправдываться:
      - Товарищи... да вы меня не поняли... никого я не собирался выгонять, я только, чтобы для общего блага проход расчистили...
      И, желая стать незаметным, он присел на чей-то чемодан. Стоявший подле водопроводчик, служивший в домоуправлении, злобно сказал ему:
      - Куда садишься, продавишь, чемодан-то фанерный. Мещеряков оглянулся на человека, ещё два дня назад чинившего у него в квартире кран в ванной и благодарившего за чаевые деньги.
      - Послушайте, Максимов, надо повежливей.
      - Встань, говорю! Мещеряков поспешно встал.
      - Бог мой, - сказала Александра Владимировна сидевшей рядом с ней женщине, - зачем вы так судорожно прижимаете ребёнка, ведь ему дышать трудно, посадите его.
      Женщина наклонила к ребёнку голову и стала целовать его; глаза на её ещё злом и возбуждённом лице стали полны печали и нежности.
      Едва грохот бомбёжки возрастал, приближался, все замолкали, старухи крестились...
      Но когда хоть на минуту стихало грохотанье, возникали разговоры и иногда слышался смех, тот ни с чем несравнимый смех русского человека, могущего с чудесной простотой вдруг посмеяться в горький и страшный час своей судьбы.
      - Гляди-ка на Макееву старуху, - говорила соседке широколицая женщина, сидевшая на тюке - До войны всем во дворе уши прожужжала: "Зачем мне в восемьдесят лет на свете жить, хоть бы смерть скорее". А только бомбить начал, я смотрю, она впереди всех в подвал чешет, и я от неё отстала!
      - Ой, - сказала соседка, - как ударили бомбы, я сомлела, бежать хочу, а ноги затряслись, а потом как кинусь и над головой фанерку держу, я как раз зелёный лук на ней крошила, от самолётов фанеркой прикрылась
      - Да, пропало моё барахло, - сказала широколицая, - только я кушетку перебила, покрыла кретоном, все в минуту, как только сама успела выскочить.
      - Да чего уж про барахло говорить, живые люди в огне горят. Что проклятый делает, паразит, каторжанин.
      И хотя, казалось, никто не выходил из подвала и долгое время никто новый в убежище не входил, каким то удивительным образом становилось известным всё, что делалось в небе и на земле: где горит дом, с какой стороны налетают новые бомбардировщики, куда упал подбитый зенитчиками немецкий самолёт.
      Военный, стоявший на верхних ступенях лестницы, у входа в подвал, крикнул:
      - С Тракторного слышно пулемётную стрельбу! Второй военный спросил:
      - Может, зенитные по самолетам бьют?
      - Нет, наземный бой, - ответил первый и вновь прислушался. - Да вот, пожалуйста, ясно слышно, и миномёты, разрывы, артминогонь. Ясно! Слышишь?
      Но новая волна немецких самолётов потопила все звуки грохотом разрывов.
      - О господи, - промолвила женщина в шубе, - хоть бы какой-нибудь конец...
      Военный сказал товарищу:
      - Пошли, а то накроют нас в подвале, как мышей? Софья Осиповна, вдруг наклонившись к Александре Владимировне, поцеловала её в щёку, поднялась и, накинув на плечи шинель, сказала:
      - Я тоже пойду, может быть, доберусь до своего госпиталя. Вот только сверну папироску.
      - Иди, иди, Сонюшка, - сказала Александра Владимировна и, торопливо отстегнув под пальто брошку, стала прикалывать её к гимнастёрке Софьи Осиповны. - Пусть будет с тобой, - тихо произнесла она. - Помнишь, я тогда жила у Ани, она мне подарила две эмалевые фиалочки, как раз в ту весну, когда я замуж вышла..
      И мелькнувшее воспоминание о далёкой весне, о юности было странно трогательно и мучительно печально в этом темном подвале.
      Они молча обнялись и поцеловались, и прямой взгляд, которым они посмотрели друг другу в глаза, подтвердил, что близкие люди расстаются, быть может, надолго, а быть может - навсегда.
      Софья Осиповна пошла к выходу.
      Александра Владимировна, привстав с места, нахмурив брови, пристально глядела на широкие плечи Софьи Осиновны, пока она была видна в полумраке, ощутив с удивительной ясностью, что уж никогда в жизни не увидит своего друга.
      35
      Евгению Николаевну бомбёжка застала на набережной. Удар поразил землю, и ей показалось, что Хользунов, глядевший бронзовыми глазами в небо, вздрогнул и шагнул с гранитного пьедестала. Снова ударил гром от земли в небо, вселенная пошатнулась, и угловое здание, где находился знакомый галантерейный магазин, задымившись струями и облаками известковой пыли, поползло на мостовую. Тёплый и плотный удар воздуха толкнул ее в грудь. На разные голоса закричали люди на набережной, побежали... Двое военных легли на клумбу, и один из них закричал:
      - Ложись, дура, убьёт...
      Матери хватали детей из колясок и бежали, одни к реке, другие от реки... Странное спокойствие овладело Женей - она ясно видела всё вокруг рушащиеся дома, короткое, геометрически прямое пламя взрывов, чёрный и жёлтый дым, она слышала торжествующий визг стремящихся к земле бомб, видела толпу, заметавшуюся по пристаням, бросившуюся к паромам и лодкам...
      Но всё это воспринималось ею, словно глаза ее и сердце были погружены в воду и она наблюдала бушующий мир, глядя вверх со дна тихого и глубокого пруда.
      Парень с полевой сумкой на плече, бежавший мимо неё через улицу, упал, и его зеленая фуражка покатилась к тем воротам, к которым он хотел добежать. Он лишь мелькнул перед глазами Жени, и тотчас она забыла о нём.
      Она видела другого парня, бежавшего по улице с жёлтым чемоданом - движения его были мягкие, хищные, словно он бежал лапами, а не человеческими ногами. Она видела, как красноармейцы выносили из огня раненую женщину. Потом, вспоминая пережитое, она поняла, что время спуталось в ее мозгу - человека с полевой сумкой она видела не в первые часы, а на третий день бомбёжки. У неё было странное ощущение - будто чьё то слово перенесло её в пору величественных и мрачных потрясений прошедших веков.
      Все видевшие в тот час высокую молодую женщину, идущую среди бегущих людей, считали её безумной - немыслимыми были эта медлительная походка, задумчивое выражение спокойных глаз.
      Случается, что душевно потрясённые люди, застигнутые страшной вестью, продолжают методично дохлёбывать щи либо медленно, сосредоточенно наводят глянец на сапоги, хитро сощурившись, дошивают прорешку, дописывают строчку.
      Но не пламя горевших домов и пыль над ними, не удары обезумевшего молота, с размаху бившего по камню, железа и человеку, вдруг связали ее с истинным и ужасным смыслом происходившего. Она увидела лежавшую посреди бульвара старую, бедно одетую женщину с волосами, склеенными кровью, а рядом с ней на коленях стоял полнолицый человек в нарядном сером плаще и, поддерживая старуху, говорил: - Мама, мама, да что с вами, мама, скажите, мама, мама? Старуха погладила по щеке стоящего на коленях мужчину, и Женя, точно в мире не было ничего, кроме этой морщинистой руки, увидела все, что выражала она: и ласку матери, и просьбу младенчески беспомощного существа, и благодарность сыну за любовь, и слезы, и утешение сыну за то, что он, достигший силы, так слаб и беспомощен, и прощение ему в том, в чём он виноват, и расставание с жизнью, и желание дышать и видеть свет.
      Женя, подняв руки к жестокому, рычащему небу, закричала:- Что вы делаете, злодеи, что вы делаете? Человеческое страдание! Вспомнят ли о нём грядущие века? Оно не останется, как останутся камни огромных домов и слава воинов; оно - слезы и шёпот, последние вздохи и хрипы умирающих, крик отчаяния и боли всё исчезнет вместе с дымом и пылью, которые ветер разносил над степью.
      И только в эту минуту ощутила она страх. Она побежала к дому, пригибаясь при каждом взрыве, и ей казалось - вот выйдет Новиков и выведет ее из огня и дыма. И она искала его, спокойного и сильного, среди бегущих, хотя знала, что Новиков не может быть здесь. Но мысль о нем, именно о нём, именно в эти минуты и была, быть может, тем признанием, которого он ждал и хотел услышать от неё. Потом, вспоминая об этом, она удивлялась, почему даже мысли о Крымове не возникло у неё - ведь он был в Сталинграде в час пожара, ей казалось, что только о нём она думала эти дни и что мысли о нем будут волновать и тревожить её до конца жизни. А оказалось другое - после, думая о Крымове и о несостоявшемся свидании с ним, она испытывала к нему спокойное безразличие.
      Она подошла к своему дому. Из вышибленных окон всех пяти этажей выбивались цветные и белые занавески, и она ещё издали заметила белую, обшитую синим шёлком занавеску, которую сама вышивала. В одном окне стояли цветочные горшки - пальмы и фуксии. Странная пустота была вокруг. Но здесь, возле родного дома, особенно страшен казался гул самолётов и грохот бомбёжки.
      И Жене с постоянно присущей ей способностью художника сравнивать и выражать предметы через необычные, внутренние, а не внешние сходства, дом этот представился огромным пятиэтажным кораблём, выходящим из туманного и дымного порта в бушующее, ревущее море.
      Она остановилась, озираясь, - как пробраться среди камней и опустившихся к земле проводов. Её окликнули со двора, указали дорогу, и она вошла в бомбоубежище. Сперва тьма была непроницаемой, тяжёлая духота зажала дыхание. Потом Женя различила вдали огоньки коптилок, бледные пятна человеческих лиц, полотно подушек, увидела блестевшую влагой водопроводную трубу. Сидевшая на земле женщина сказала:
      - Куда вы, наступите на ребёнка!
      Когда с силой ухали взрывы и вдрагивали над головой пять тяжёлых этажей камня и железа, шелест проходил по подвалу, а затем вновь становилось тихо в душной тьме, словно порождённой этими сотнями молчаливых, склоненных голов.
      В подвале звуки бомбёжки были слышны не так громко, но звуки эти казались особенно страшными, соединенные с тихой, бесшумной дрожью железобетонных сводов. Ухо различало просверливающий гул моторов, грохот разрывов, звенящие удары зенитных пушек... Когда зарождался сперва зловеще тихий, а затем тяжелевший вой бомбы, все задерживали дыхание, а головы пригибались в ожидании удара.. И в эти воющие секунды, каждая из которых делилась на сотни бесконечно длинных, отличных одна от другой долей, не было ни дыхания, ни желаний, ни воспоминаний, а одно лишь эхо этого слепого, железного воя заполняло все тело. Тихонько ощупав пальцами темноту. Женя отыскала свободное место и села на землю. Казалось, и камень, нависший над головой, и водопроводные трубы, и глубина подземелья - всё таит опасность, угрозу, и минутами подвал казался не убежищем, а могилой. Ей хотелось разыскать мать, начать расталкивать людей, пробираться сквозь мрак, называть всем своё имя, нарушить своё одиночество среди людей, чьих имён она не знает, чьих лиц не видит, людей, которые не видят её лица..
      Но минуты, каждая из которых казалась последней, медленно складывались в часы, и напряжение постепенно сменялось терпеливой тоской...
      - Идём домой, идём домой, - монотонно повторял детский голос, - мама, пойдём домой Женщина сказала:
      - Сидим и ждём конца, унижённые и оскорблённые. Женя тронула её за плечо.
      - Оскорблённые, но не унижённые, а за оскорбление мы спросим ответа...
      - Тише, тише, кажется, опять летят, - произнёс из-за спины мужской голос.
      - О господи, - пожаловалась Женя, - как в мышеловке.
      - Бросьте курить, и так люди задыхаются!
      С внезапной надеждой Женя громко крикнула:
      - Мама, мама, здесь ли ты? Сразу отозвались десятки голосов:
      - Тише, тише... Разве можно кричать!
      Словно подтверждая истинность нелепого опасения, что враг может услышать человеческий голос из подземелья, над головой возник тонкий, едва слышный звук, стремительно усиливающийся... И хриплый рёв, прижимая всех к земле, заполнил пространство. Земля хряснула, стены заколебались от удара шестидесятипудового молота, павшего с двухвёрстной высоты, посыпались камни, и со стоном ахнула шарахнувшаяся во мраке толпа.
      Казалось, навеки тьма хоронит всех в подвале, но именно в этот миг зажёгся электрический свет, осветил ринувшихся к выходу людей. Стены и беленый потолок были целые, видимо, бомба не повредила здания, а разорвалась рядом. Свет зажёгся лишь на несколько мгновений, но в этом ярком, ясном свете самое страшное - чувство заброшенности и одиночества в подземелье - оставило людей, они уже не были оторванными, затерявшимися в огне песчинками. Чья то мысль, чьи то трудовые руки продолжали упрямо борьбу и работу, и этот свет в подвале с полузасыпанным выходом радостно потряс каждого человек, ощутившего живую связь, объединившую его с несметным числом советских людей. В этот миг они уж не были замершей в тоске толпой, они ощутили себя частью сильного, непобедимого народа...
      Женя увидела мать, она сидела, сгорбленная, седая старуха, у стены подвала.
      Женю захлестнуло радостью встречи. Она ощутила, как круг любви, дружбы в этот миг стал широк, и ей хотелось закрыть своим телом не только своих близких, но всех людей в Сталинграде, казавшихся ей братьями. И, целуя руки, плечи, волосы матери, она говорила?
      - А ведь это наш Степан Фёдорович, мамочка, я уверена, именно он дал свет со Сталгрэса... Как мне хочется, чтобы и Маруся, и Вера скорей узнали - дал свет в ужасную минуту, самую ужасную! Нас не согнут, мамочка, наших людей не могут согнуть!
      Думала ли она, когда, охваченная страхом уничтожения, бежала по улице к дому, что именно в этот день ощутит она не один лишь ужас, но и любовь, и веру, и гордость.
      36
      Вера остановилась на лестнице между третьим и четвертым этажами.
      Всё здание госпиталя вздрогнуло, стёкла звонко посыпались, где-то ухнула штукатурка. Вера закрыла лицо руками, сжалась - вот сейчас на неё посыплются стёкла, изрежут щёки, губы, изуродуют её лицо. Послышались один за другим несколько взрывов, они всё приближались - ясно, что через несколько секунд бомбы накроют госпиталь. Чей-то голос крикнул сверху:
      - Дым откуда?
      И сразу несколько голосов отозвалось:
      - Дым, дым! Зажигательная попала... горим!..
      Вера бросилась вниз. Казалось, что среди грохота сейчас рухнут лестница и крыша, что кричащие люди зовут её, что её ловят, хотят задержать.
      А по лестнице вместе с ней спускались уборщицы, санитарки, заведующий клубом, две девушки из аптеки, десятки раненых из различных палат. С верхнего этажа раздавался властный голос комиссара госпиталя.
      Двое раненых бросили костыли и скользили на животах по перилам, казалось, они затеяли игру или сошли с ума.
      Хорошо знакомые лица были совершенно другими, она с трудом узнавала их, и ей казалось, что она не узнаёт эти побелевшие лица оттого, что у неё мутится в голове и темнеет в глазах.
      Внизу она остановилась на мгновение. Все бежали вдоль стены, на которой была прибита стрела с надписью "бомбоубежище".
      В это время грохот раздался совсем рядом. Вера сильно ударилась плечом о стену.
      "Если спрятаться в убежище, - подумала она, - начальник отделения обязательно пошлёт наверх, на последний этаж, может быть, даже на крышу". И она не зашла в убежище, выбежала на улицу. То была улица, где находилась её школа, когда она училась не на Сталгрэсе, а в городе, в пятом, шестом, седьмом классе, улица, где она покупала ириски, пила "газировку" с сиропом, воевала с мальчишками, шепталась с подругами, бежала рысью, размахивая сумкой, боясь опоздать на первый урок, и шла особой походкой, подражая тете Жене.
      Битый кирпич лежал на мостовой, дома, где жили ее подруги и знакомые, стояли без стекол. Она увидела горящую посреди улицы машину и обгоревшее тело военного - ноги на тротуаре, голова на мостовой.
      Знакомая тихая уличка - то была се маленькая жизнь, растоптанная и сожженная Вера бежала к бабушке, к маме и знала? не для того, чтобы помочь им, чтобы спасти их, а для того, чтобы прижаться к матери и кричать - "Мамочка, что это, за что это?" - и зарыдать так, как никогда она не рыдала.
      Но Вера не дошла до своего дома. Остановившись, стояла она среди пыли и дыма Никого не было рядом с ней, гаи бабушки, ни матери, ни начальников её. Ей одной было решать.
      Что заставило эту девочку повернуться и пойти назад к пылавшему госпиталю? Прозвучал ли в ушах её жалобный крик, раздавшийся из палаты, где лежали ожидавшие операции раненые? Охватила ли ее ребячья злость на свою трусость, на бегство, и не проснулись ли в ней такое же ребячье упрямство и желание победить эту трусость?
      Или она вспомнила о дисциплине, о позоре дезертирства? Было ли то случайное, мгновенное движение? Или, наоборот, поступок, закономерно сложивший в одну равнодействующую все то добро, которое вкладывали в её душу? Она пошла назад по горящей уличке своей жизни.
      Вере не показалось странным, что сердитая уборщица Титовна и близорукий доктор Бабад вынесли на носилках раненого, положили его на дворе и вновь ушли в горящее здание.
      Спасением раненых были заняты многие люди: комиссар госпиталя и санитар Никифоров, обычно малоподвижный, угрюмый человек, и красивый, весёлый политрук из палаты выздоравливающих, и старшая медицинская сестра Людмила Саввишна, тратившая много денег на одеколон и пудру в тщетном, смешившем Веру стремлении сорочапятилетней женщины нравиться мужчинам; и разговорчивая и добрая докторша Юкова из терапевтического отделения, и молодой доцент, консультант Виктор Аркадьевич, которого сестры считали холодным, кичащимся своим мастерством гордецом и столичным франтом, и многие, многие санитары, врачи, фельдшеры, всегда казавшиеся Вере неинтересными, обыкновенными людьми. Все эти совершенно различные люди сейчас - Вера ясно поняла и увидела это - имели в себе нечто общее, важное, что связывало их.
      Ее даже удивило, как она раньше не замечала этого общего, объединяющего и комиссара, и санитара Никифорова, и доцента консультанта с перстнем на пальце.
      Так же не удивило её отсутствие некоторых, кто, казалось раньше, обязательно должен быть здесь.
      Те, кто в дыму, под вой и взрывы бомб спасали раненых, тоже не удивились, когда к ним присоединилась Вера. А они ведь знали худое о ней, она читала роман Дюма и, когда раненый позвал её, сказала. "Ох, отстаньте, честное слово, дайте хоть главу дочитать". Она однажды съела чужую порцию второго; она несколько раз уходила без разрешения, у неё был роман с лётчиком, находившимся на излечении, она была девушкой довольно-таки вздорной, дерзкой и упрямой.
      Людмила Саввишна, вытирая пот с грязного лица, сказала ей:
      - А дежурный врач как в воду канул? Вера вошла в горящее здание, и ей на третьем этаже кричали:
      - Выше не поднимайся, бесполезно, там уже никого нет живых!
      Она пошла выше, по той самой лестнице, с которой в ужасе сбежала полчаса назад. Она прорвалась через горячий дым на четвёртый этаж. И это она сделала из желания доказать тем, кто не боялся смерти, что она тоже ничего не боится, мало того, она - ловчее, отчаяннее их всех. Но когда она ощупью, кашляя и жмурясь, вошла в комнату с разрушенным потолком, полную быстрого жгучего дыма, и худой, свалившийся с койки человек посмотрел ей в глаза и протянул к ней руки, белые среди белого дыма, она испытала такое сильное, потрясшее её чувство, что даже на миг удивилась, как сердце её могло вместить его.
      В этой палате, где лежало трое смертников, двое ещё жили.
      Она поняла по взгляду, встретившему её, что люди эти испытывали чувство более страшное, чем предсмертную муку. Им казалось, что они брошены, и они ненавидели и проклинали род людской, забывший того, кого нельзя предать и забыть беспомощного человека, младенчески слабого, смертельно раненого солдата.
      Девушка поняла, что испытали эти люди, увидев её. И чувство материнства, то чувство, что согревает всю жизнь человека на земле, наполнило всё её существо.
      Она потащила одного, и второй спросил её.
      - Вернешься?
      - Конечно, - сказала она. И она вернулась. Потом и её снесли вниз, и она слышала, как врач, мельком посмотревший ее, сказал:
      - Жалко, молодое существо, щека, лоб, подбородок обожжены. Да боюсь, что правый глаз у неё повреждён. Надо её эвакуировать...
      Когда бомбёжка на время утихла, Вера, лёжа в садике, видела своим уцелевшим глазом, как старый и привычный мир вновь заслонил мир, открывшийся ей в огне. Люди, выйдя из убежища, стали шуметь, распоряжаться, и она то и дело слышала начальственный покрикивающий басок, к которому привыкла за время работы в госпитале.
      Всем, не только бывшим на левом берегу Волги, но и тем, кто находился в самом городе, казалось, что на заводах в эти часы происходило нечто ужасное, разгул разрушения.
      И никому не приходило в голову, что все три завода - Тракторный, "Красный Октябрь" и "Баррикады" - продол жали работать, и нормальным ходом шел ремонт танков, выпуск пушек и тяжелых минометов.
      Вое те, кто в эти часы направлял ход станков, сваривал автогеном, бил молотком заевшую деталь в поставленном в ремонт танке, управлял молотами и прессами, - всем им было трудно, но легче и лучше, чем ждущим в подвалах и бомбоубежищах свершения судьбы. В работе легче пере носить опасность Это хорошо знают чернорабочие войны - пехотинцы, саперы, минометчики, артиллеристы Они знают это по опыту своей рабочей мирной жизни, где труд - смысл и радость бытия, утешение в лишениях и потерях.
      Никогда Андреев не испытывал подобного чувства. Оно было несравнимо ни с тем, что он переживал, когда вернулся вновь на работу, ни с теми часами беспричинного счастья, которые выпадали ему в пору молодости.
      Он переживал своё прощание с женой, вспоминал тот недоумевающий, робкий взгляд не старухи, а ребёнка, каким она в последний раз посмотрела на задернутые занавеской окна, на запертую дверь опустевшего дома и на лицо человека, с которым прожила сорок лет. Он вновь видел затылок и смуглую шею внука, шедшего к пристани рядом с Варварой Александровной, и слезы застилали ему глаза, в тумане исчезал дымный полусумрак цеха...
      Тяжело перекатывали волны взрывов по гулким цехам, цементный пол и стальные перекрытия тряслись, от исступлённого рева зенитной артиллерии вздрагивали каменные чаши-печи, полные стали.
      И рядом с горечью расставания, с мучительным для старого человека чувством гибели привычного строя жизни жило и пекло совсем иное хмельное чувство чувство силы и свободы, быть может, пережитое два века назад каким-нибудь волжским стариком, бросившим дом и семью и пошедшим со Степаном Разиным добывать свободу.
      И в утреннем тумане представлялся высокий пахучий камыш и бородатое бледное лицо человека, жадно глядевшего на блестящий, сводивший с ума волжский простор...
      И хотелось крикнуть пронзительно, со всем горем, со всей си той и весельем мастерового человека: "Вот он, я!" - так, как уж не раз кричали над этой рекой, идя на смерть, мужики и мастеровые.
      Он поглядел на высокую, закопчённую стеклянную крышу Голубое летнее небо казалось через эти стёкла серым, дымным, словно и небо, и солнце, и вся вселенная закоптились в заводской работе. Он посмотрел на рабочих, своих товарищей, - то были последние часы последнего свидания перед разлукой. Здесь прошли годы его жизни, здесь щедро отдавал он работе свои силы, свою душу.
      Он посмотрел на печи, на кран, осторожно и послушно скользивший над головами людей, на маленькую цеховую контору, оглядел весь кажущийся хаос огромного цеха, где не было хаоса, а царил разумный, рабочий порядок, такой же привычный и понятный ему, как порядок в доме под зелёной крышей, заведённый и покинутый Варварой Александровной.
      Вернётся ли она в этот дом, где прожили они долгие годы? Суждено ли ему увидеть её, сына, внука? Суждено ли ему вновь прийти в этот цех?
      38
      Как всегда в момент катастрофы и высшего испытания душевных сил, многие повели себя неожиданно, не так, как вели себя в привычной жизни. Издавна принято рассказывать, что во время стихийного бедствия пробуждается слепой инстинкт самосохранения и человек ведёт себя не по-людски.
      Действительно, и в Сталинграде можно было увидеть грубую толкотню и драки на переправе, можно было увидеть, как переправлялись на левый берег некоторые из тех, кому долг и обязанность велели остаться в Сталинграде. Некоторые люди, кичившиеся в обычное время перед другими своим воинственным видом, в этот день выглядели жалкими и растерянными.
      Издавна все эти вещи принято рассказывать печальным шёпотом, как некую скверную, но неизбежную правду о человеке. Но эти ограниченные наблюдения над людьми - лишь видимость правды.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52