Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Когда крепости не сдаются

ModernLib.Net / Публицистика / Голубов Сергей Николаевич / Когда крепости не сдаются - Чтение (стр. 59)
Автор: Голубов Сергей Николаевич
Жанр: Публицистика

 

 


* * *

Вечером холодного февральского дня Дрезен приковылял в Schureisserei и, заглянув в каморку Карбышева (Дмитрий Михайлович жил теперь в чулане при мастерской), попросил разрешения войти. Присаживаясь на ящик, оберкапо ловко подвернул под себя хромую ногу и сейчас же заговорил:

— Товарищ генерал, мне стыдно, когда я на вас гляжу. С этим надо покончить.

— Кончайте, — с недоумением, но почему-то без всяких опасений сказал Карбышев, старательно дуя на замерзшие руки, чтобы хоть немножко согреть их.

— Ведь я совсем не то, что вы обо мне думаете. Я — не убийца, не грабитель. Я не коммунист, как вы, потому что не успел им стать. Но я твердо знаю: что хорошо для русских, то и нам, немцам, полезно. Счастье моей жизни — дождаться прекрасного дня, когда русские выпустят дух из этой проклятой коричневой гадины. Товарищ Тельман сказал мне: «Мальчик! Только вера в свое дело возвращает жизненную силу людям в тюрьме. Смысл жизни — в борьбе. Что бы ни случилось с тобой, мальчик, — смело иди навстречу Октябрю!» Вот что сказал мне товарищ Тельман. О, как я ненавижу коричневую чуму! Как я люблю Советский Союз и вас, русских, за то, что вы делаете хорошего для людей. Когда меня потащили из камеры, я несколько раз проорал: «Рот фронт!» А мой приятель Гейнц Каппеле, когда его вели умирать, кричал: «Да здравствует коммунистическая партия!» Разве мы не годимся в коммунисты?

Дрезен вдруг схватил холодные руки Карбышева и начал хрипло и часто дышать на них. Его глаза сверкали, как маленькие темные солнца, бледные щеки зажглись, а губы побледнели.

— Почему же вы — капо? — спросил Карбышев.

Дрезен прижался щекой к его руке.

— Ну, конечно… С этого и надо было начать. Просто, очень просто…

И он рассказал со всеми подробностями, как лагерный писарь Прибрам, бывший полковник чешского генерального штаба, работающий в комендантской конторе и делающий много добрых дел, разобравшись в бумагах, воспользовался тем, что Бауцен, откуда Дрезен сюда прибыл, есть тюрьма для уголовных, и внес его в список уголовников. А тогда уже и превратиться в капо оказалось нетрудно. Прибрам — непримиримый антифашист. Это он нашел в бумагах Карбышева фашистскую листовку и сразу же разгадал подлый обман гестаповских провокаторов. Но Прибрам в лагере не единственный из таких. Все те, у которых синие кружочки на груди и на спине[126], — все стараются помочь Карбышеву, как только возможно. По баракам теперь с девяти до двенадцати вечера три обязательные проверки, — надо не давать людям спать. Карбышева удалось устроить в этот чулан, куда не заглядывают никакие «псы»[127]. И, чтобы они не заглядывали, их прикармливают. Карбышев не знает, как эта сволочь ворует порционные: всю соевую колбасу, например, пожирает блоковый персонал. Не только люди с синими кружочками, но и уголовники, не такие, как Дрезен, а настоящие, которым убить человека за лишнюю порцию похлебки все равно, что стакан воды выпить, даже они добровольно идут на лишения, чтобы «старый русский генерал» был сыт и здоров. Раньше Дрезен смотрел на уголовных преступников сверху вниз. Он слишком высоко ценил свою чистоту. Теперь же, когда судьба принудила его войти в их жизнь и душу, он видит, что и среди них есть драгоценные люди. Здесь, в лагере, все лучшие из них предупреждены насчет особого отношения к Карбышеву…

— Кем? — спросил Карбышев, чувствуя, как горячие слезы радости заполняют его грудь и поднимаются к глазам, — кто все это делает?

— Она, — тихо сказал Дрезен, прижимая к груди согревшуюся руку «старого русского генерала», — она… Frau Doktor!

— Кто? Кто?

— Германская компартия…

Глава сорок девятая

Мирополов пришел в жарко натопленную, до блеска начищенную комнатку своего Blockalteste[128], положил перед ним на столик беспалую руку и решительно заявил:

— Отказываюсь. Не могу.

Староста подскочил на табуретке. Это был здоровенный рыжий детина из Киля, портовик, проломивший в пьяной драке голову мужу своей любовницы и всегда вспоминавший об этом происшествии с самым глубоким и искренним сожалением. Барачный староста в лагере — господин положения. Каспар Знотинг жил в свое удовольствие — в тепле, чистоте, сытости — и совершенно не нуждался в том, чтобы делать кому-нибудь пакости. Он был из тех добродушных силачей, которые как бы конфузятся своей силы. Опыт с проломленной головой не прошел даром: огромные ручищи Знотинга, черные, узловатые, похожие на корень старой ветлы, чрезвычайно редко о себе заявляли. Но так как Blockalteste очень любил порядок, то и это иногда все же бывало. Здесь действовал отчасти самый примитивный эгоизм: если за теплую комнату и хорошую жратву приходится платить порядком, — должен быть порядок. Всякое иное отношение к этому вопросу переполняло Знотинга сперва изумлением, а потом гневом. Это именно произошло и сейчас, когда он с величайшим трудом уяснил себе, что Мирополов не хочет быть больше барачным парикмахером. Рядом с беспалой рукой пленного на столик легла коричневая лапа из пяти гигантских отростков. Грозно пошевелив сперва каждым из них в отдельности, а затем всеми вместе, Знотинг прорычал:

— Видел?

Необыкновенный случай этот взрывал все его прочно отстоявшиеся понятия о вещах. Население лагеря делилось на разряды. Наверху — аристократия. Это — лагерные старосты, писаря, повара. Ниже — привилегированная барачная группа: Blockalteste, блоковые писаря, парикмахеры, оберкапо. Еще ниже — окопавшиеся: рядовые капо, музыканты, Stubendinste[129]. Дальше шли «удачники» — те, кого судьба поставила на легкую работу. И, наконец, все остальные, каторжники в прямом смысле слова, погрязшие в безвыходной доле сокрушительного тяжкого труда и ожидающие смерти как избавления. Мирополов стоял на одной из высоких ступенек этой лестницы. Надо было превратиться в идиота, чтобы по собственному желанию прыгнуть вниз.

— Слушай, — сердито сказал Знотинг, — если тебе, черт возьми, мешает брить нехватка пальцев, мы переведем тебя в уборщики. Где щетка и тряпка, там лишний палец не играет роли. А лишняя буханка хлеба, десяток сигарет и jeden Tag[130] по добавочной порции Kartoffelsuppe[131] никогда не могут быть лишними и останутся при тебе. А?

— Нет, — твердо возразил Мирополов, — нечего лакомиться кусочками. Мы — не дети. Единственное наше счастье здесь — в том, чтобы оставаться стойкими.

Знотинг потер пятерней переносицу. Он что-то соображал.

— Да, — медленно проговорил он, — понимаю. Кто тебе это сказал?

— Никто.

— Ты врешь. Это тебе сказал «старый русский генерал». Может быть, со своей точки зрения он и прав. Но ты подумай вот о чем. Срок пребывания в концлагерях для таких, как ты, неизвестен…

— Очень хорошо известен, — живо опроверг Мирополов, — скоро, очень скоро…

— Конец войны? Хм! Я понимаю…

Собственно, Знотинг так же, как и Мирополов, все свои надежды на освобождение из лагеря связывал с концом войны и крушением гитлеровского режима. Других надежд не было. Даже в тех случаях, когда срок выхода на свободу уже бывал установлен охранной полицией и утвержден рейхсфюрером СС, заключенные не имели о нем понятия. Пока режим был крепок, Знотинг старался выслужиться и вылез в старосты. Но теперь, когда режим явственно расшатался, даже и знотинги начинали отодвигаться от него в сторону, ожидая свободы лишь от его крушения.

— Почему Россия оказывается непобедимой? Почему этого раньше не было? А?

— Спроси у нашего генерала, — сказал Мирополов, — спроси… Он тебе все объяснит. Обязательно спроси.

— Да, надо будет, — согласился Знотинг.

* * *

Год великих побед, — тысяча девятьсот сорок третий, — начался под Сталинградом, под Воронежем и на Кубани. Закончился под Нарвой, на берегах Чудского озера, в Белоруссии и на Правобережной Украине. Сорок четвертый год открылся губительными ударами советских войск по фашистским армиям. Мир всякий день с изумлением и восторгом узнавал что-нибудь новое и дивился тому, что было вчера. Уже слепые видели, что Советский Союз, даже и без помощи своих западных союзников, непременно покончит с гитлеровской Германией. Но единственная информация, которая доходила до флоссенбургских каторжников, была геббельсовской брехней. «Передаем сводку военных действий. Ставка фюрера. Верховное командование сообщает…» И дальше следовали такие выверты, в которых вовсе стиралась разница между поражением и победой, все перекашивалось, становилось задом наперед и делалось недоступным пониманию. Заключенные не верили этим сводкам. Однако постоянная ложь угнетала; вечная путаница вторгалась в сознание, как туман, и тысячью нелепостей заволакивала мысль. Мало кто признавался в этом, но многим думалось по поводу того, как шли дела на восточном фронте; не могут же фашистские сводки только врать? Карбышев никогда не давал ходу сомнениям. Способность разбираться в любых нагромождениях хвастливых реляций ни при каких обстоятельствах его не покидала. Ему приносили клочки бумаги и огрызки карандашей — сокровище в лагерном быту. И он вычерчивал схемы и карты восточного фронта, кружочками расставлял войска, стрелками обозначал направления действий и объяснял, объяснял. Его слушатели были голодными, усталыми, изнуренными людьми. И сам он был таким же. Может быть, он чувствовал себя в еще более бедственном положении, чем они, потому что был старше каждого из них. Но никто не знал лучше его, как важны для морального состояния пленников убедительный разбор фашистской сводки, трезвая критика газетной болтовни, правильный анализ оперативной ситуации на фронте. И никто не умел этого делать с таким знанием обстановки, блеском понимания и глубиной проникновения, как он. Старая сноровка лектора приходила на помощь; раскрывалось подлинное соотношение борющихся сил; возможности сторон становились очевидными до полной реальности. В том громадном, что совершалось теперь на восточном фронте, Карбышев прежде всего искал и находил применение великих принципов сталинской стратегии, выковывавшихся на его глазах в славную пору гражданской войны. Вот принцип разгрома противника посредством контрнаступления с широким использованием маневра, — сочетание обороны и натиска, перегруппировки войск по фронту и в глубину, охват, обход, окружение, удары по тылу, — так маневрировал когда-то с постоянным успехом Фрунзе. Вот принцип массирования сил на решающем направлении, — его тоже держался Фрунзе, создавая ударные кулаки. Принципы выросли вместе с масштабами войны, усовершенствовались, развернулись в новую революционную военную науку, о создании которой уже много лет назад мечтал Карбышев. Трудно было разглядеть из флоссенбургской мышеловки, что именно и как происходит на восточном фронте. Однако Карбышеву удавалось разгадывать главное, и оперативную тенденцию развития военных действий он крепко держал в руках. А отсюда недалеко и до предсказаний. Карбышев предсказывал и — не ошибался.

«Русский генерал сказал…»

Это становилось аргументом в спорах, критерием при оценке как общей международной обстановки, так и любой из отдельных политических и стратегических ситуаций. Сказанное Карбышевым подхватывалось и распространялось сперва среди советских пленных, а потом и между чехами, поляками, французами, испанцами и канадцами. И из слов его почти всегда возникала надежда. Карбышев превращался в знамя для всех морально устойчивых элементов лагеря. Непримиримостью старика, генерала, ученого восхищались. Многие из молодых невольно ставили себя рядом с образцом и, как вывод из сравнения, принимали геройские решения…

В феврале к куртке Карбышева пришили черный треугольник — скверный признак. Этот значок надевался на «социально-опасных». Но в остальном положение оставалось прежним, — Карбышев жил и работал в Schureisserei. Фрау Доктор употребляла немалые усилия для его спасения. В посылках норвежского и датского Красного креста время от времени обнаруживались вкусные и питательные вещи для «старого русского генерала». В одной из посылок женевского Красного креста пришли даже неизвестно кем посланные ему очки. Карбышев был очень растроган. Только стекла оказались неподходящими. Куда девать очки? Дмитрий Михайлович сказал Мирополову:

— Возьмите-ка эту штучку…

— Да как же? — удивился майор, — а вы…

— У меня пенсне.

— Да у него машинка испортилась…

— Верно…

Карбышев подумал.

— Все равно. Поздно носить очки. Умру с пенсне. Возьмите! Если случится попасть в Москву, — зайдите ко мне… то есть к ним… туда, на Смоленский бульвар. Отдайте жене. Будет им, бедным, маленькая радость…

Мирополов взял. Несколько секунд оба старика молча смотрели друг на друга. Потом, словно по команде, отвернулись и, судорожно подрагивая головами, тихо, бесслезно заплакали.

* * *

Ликвидация фашистских дивизий, окруженных советскими войсками к северу от Звенигородки, в районе Корсунь-Шевченковского и Шендеровки, в которой когда-то служил Карбышев, изображалась в геббельсовских сообщениях, как частная неудача, не имеющая никакого общего значения. Но Карбышев сразу понял, в чем дело. Он отлично знал места, на которых бесславно пропали пятьдесят тысяч гитлеровцев и, показав операцию в довольно точном чертеже, так убедительно и ясно воспроизвел ход многодневных боев, что слух о погроме фашистов сразу стал достоянием всего лагеря. Вереница пленных тянулась вечером семнадцатого февраля к чуланчику при Schureisserei. Многие несли с собой по печеной картофелине, — радость по природе своей благодарна. Скоро картошкой заполнилось целое ведро. Люди шли не только из соседних бараков, но и из дальних, а это было предприятием весьма рискованным. Путешествия из блока в блок категорически запрещались. Все посещения такого рода были под строгим контролем. Часовые у колючей проволоки прицеливались и щелкали затворами. Потушить метким выстрелом лампу в барачном окне после десяти вечера — удовольствие для часового…

В карбышевском чулане собралось немало народу: сначала пришли Мирополов и Дрезен; потом — Знотинг; за ними появился шрейбер Прибрам в лыжном картузе на седой голове; и, наконец, — маленький итальянец в гетрах и соломенных туфлях вместо башмаков, который все извинялся и бормотал, что очень хочет услышать, что будет говорить straniero[132] — генерал. Чтобы достигнуть Schureisserei, итальянцу и Прибраму надо было одолеть пять рядов проволочных заграждений. Вспомнив свою первую встречу с лагерным шрейбером, Карбышев крепко пожал ему руку и, не теряя времени, заговорил о Корсуньской операции. Белая, две черных, рыжая и лысая головы низко склонились над обрывком бумаги.

Лысая голова первой оторвалась от чертежа.

— Нельзя победить Россию, — сказал Мирополов, — никогда этого не было и не будет.

Карбышев поправил:

— Согласен, что победить Россию нельзя. Но не потому, что ее никто никогда не побеждал, а по другой причине. Народ, борющийся за свою свободу, — непобедим. Когда мой тезка Дмитрий Пожарский отвоевывал для своей родины свободу, он победил. Кутузов в двенадцатом году — тоже. Даже покоренный народ далеко не всегда побежден. Пример — чехи. А война России с Японией не была войной за свободу и кончилась поражением России. Победа обеспечена только тогда, когда цель борьбы — свобода и творческое созидание. Фашистская Германия сражается не за свободу. Поэтому она непременно будет разбита. Иначе, друзья, не может, никак не может быть…

Все слушали, притаив дыхание.

— Не дано Германии победить СССР еще и потому…

Карбышев заговорил о пространстве, о коммуникациях. Но после сказанного это уже не казалось главным.

— Англия, Франция, Польша научили фашистских генералов презрительно недооценивать противника. В этой привычке — могила фашизма, так как СССР — не Англия, не Франция и не шляхетская Польша…

Черные, горячие глаза Карбышева, не мигая, смотрели на слушателей. На узком и худом, как маска из костей, лице дрожала светлая улыбка.

— Сперва мы выгоним фашистские орды со своей земли, а потом и Европу избавим…

Прибрам встал и низко поклонился Карбышеву.

— Счастлива страна, воспитавшая таких граждан, как вы. И армия с такими генералами, как вы, не боится поражений. Культура, создавшая ученых, подобных вам, есть истинная культура. А партия, в рядах которой вы стоите, указывает будущее миру…

Прибрам повторил поклон.

— Я кланяюсь в вашем лице великой державе. Надежда на Советский Союз — моя единственная надежда…

У Карбышева был такой вид, будто он в чем-то оправдывался, — смущенный, немножко даже растерянный.

— Что касается меня, — заговорил он быстро и от быстроты как бы насаживая мысль на мысль, — я делаю здесь много меньше любого фронтового красноармейца. Тот жертвует жизнью, чтобы решить победой судьбу своей родины на века вперед, а я?.. От беспомощности меня гложет тоска, я не знаю покоя. Остается одно — поддерживать веру друзей в будущее, и это, только это я и делаю…

Он приостановился. Озабоченное лицо его снова просветлело, как бывает, когда в душу человека войдет вдруг что-то очень хорошее.

— Гложет тоска… А знаете, как я с ней справляюсь? Иной раз кажется: жить труднее, чем умереть. Тут-то и начинаю я думать о будущем, за которое бьются мой народ и все лучшее, что есть в человечестве. И, стоит мне подумать о будущем, как падают дощатые стены сапожного сарая, рвутся проволочные сети каторги, рушатся застенки гестапо, поднимается вокруг завтрашний мир, широкий, радостный, и шагаю я в этом мире, полный сил и юношеской бодрости, чтобы новым трудом завершить победу. Подумаем о будущем, друзья! Подумаем о коммунизме!

В Schureisserei стало тихо, тихо. Минуты такого торжественного чудного безмолвия знает природа. И приходят они к ней чаще всего перед бурей…

* * *

Серые облака мечутся по небу. Голые деревья болезненно вздрагивают. Маршировка на плацу с зуботычинами и тумаками — средство достижения внешней выправки и усвоения немецких команд. После маршировки — нудная церемония переклички. Затем люди расходятся по баракам за порцией хлеба. В бараках — нетопленые спальни, настежь открытые окна. И такое же точно чувство мертвого холода в душе. Так бывало обычно. Но сегодня люди — в тревоге. Волны живого шепота катятся через лагерь. Что же случилось? Во-первых, арестован лагерный шрейбер Прибрам. Во-вторых, в чулане у Карбышева обнаружили ведро с картошкой и отобрали. А Карбышев на утренней проверке повернулся к выстроенным пленным и, откровенно нарушая дисциплину, громко сказал:

— Благодарю вас, товарищи! Спасибо, друзья!

* * *

Очевидно, запасы полосатой материи для каторжных курток и штанов истощились. Заключенным стали выдавать для носки самую разномастную рвань, но обязательно с широкой красной полосой на спине и такими же лампасами на брюках. К прежним значкам прибавился еще один: «К. L»[133]. Когда заключенные выстраивались теперь по утрам на плацу, — густая белая пелена ложилась за ночь на плац, и от этого, он казался удивительно, до парадности чистым, — они выглядели среди этой снежной белизны отвратительно грязным, уродливо пестрым пятном. Так именно они выглядели и в тот светлый зимний день, когда их вывели из бараков и построили в каре кругом так называемого позорного столба. Давно уже говорили, что этот столб предназначен для подвешивания и пыток. И было похоже на то, что сегодня ему предстоит сыграть свою зловещую роль. Команда сапожников — Дрезен, Карбышев и другие — стояла очень близко к столбу. Дрезен шепнул Карбышеву:

— В обиду не дам! Товарищ Тельман сказал: «Мальчик…»

Офицеры прокричали уставные слова. Строй каторжников замер. По плацу быстро шел комендант лагеря. Это был высокий полковник с подвязанной левой рукой. Козырек его фуражки был низко надвинут на лоб. Высокие сапоги сверкали. Ремни с кортиком и револьвером — тоже. Хлыст торчал подмышкой.

— К столбу! — приказал он кому-то.

Трое конвойных солдат, маршируя, как на вахтпараде, подошли к Карбышеву, окружили его и, выведя из строя, поставили у столба. Полковник смотрел на Карбышева, а Карбышев — на полковника. У коменданта были огненно-холодные глаза, какие бывают у больших хищных рыб. Он молчал, это продолжалось минуту или две, а может быть, даже больше. Карбышев ждал, ждал… Наконец:

— Кто вы?

— Я — генерал-лейтенант советских войск.

— Большевик?

— Да.

Комендант пожевал губами.

— Я знаю вашу Россию: это — подвода и постой.

— Вы понятия не имеете о Советской России.

— Что?

— Да…

— А кто победит — Германия или Россия?

— Советский Союз.

— Что? Что? Как вы смеете? И вообще все, что вы позволяете себе болтать, это… это опаснее пуль!

— Я говорю, что победит Советский Союз. Только он.

— Свинья! Мошенник! Большевик! Забудь, что ты генерал! Ты — государственный преступник… Вот… Получай!

Комендант выхватил здоровой рукой хлыст из подмышки. Глаза его побелели от бешеной злобы. И вдруг звонкий треск оплеухи, быстрый и короткий, словно холст рванули разом по всей ширине, прорезал воздух. Комендант качнулся. Дрезен, как-то особенно глубоко припадая на правую ногу, медленно отступил от него и, плавно хромая, поплелся назад в строй. Впрочем, с полдороги он повернул голову и спросил:

— Ну-н?

Комендант тоже не спешил. Он вынул револьвер и, хорошенько прицелясь, выпустил пулю прямо в затылок оберкапо. Для подобных случаев промахи не существуют. Дрезен перестал плыть, — выстрел швырнул его вперед. Он рухнул лицом вниз, и по белому снегу задымились, разгораясь, красные, как мак, цветы горячей крови чернобородого ребенка. Мирополов и Знотинг с двух сторон заслонили собой щуплую фигуру Карбышева.

Глава пятидесятая

…Становилось все ясней и ясней, что дальше тянуть нельзя. Шестого июня, в четыре часа утра, союзники высадились в Нормандии, — открылся, наконец, второй фронт. И опять даже слепые видели, что открылся этот фронт не для помощи Советскому Союзу, а для спасения того, что еще казалось возможным спасти из арсенала реакции. Чтобы покончить с гитлеровской Германией, Советский Союз не нуждался больше ни в чьей помощи. Могучие удары один за другим падали на фашистские армии.

Сбив на реке Шаре сильную оборону противника, войска маршала Рокоссовского повернули на юго-запад, к Бресту и в обход Бреста. На западном берегу Шары их встретили свежие германские дивизии. Гитлеровское командование энергично подбрасывало сюда все новые и новые части. Но танковый кулак Рокоссовского прорывал рубежи, на скорую руку сооружаемые противником. Советские конница и мотопехота лавиной устремлялись в бреши, охватывая фланги неприятельских расположений. Почти то же совершалось и восточнее Бреста — прорыв обороны, обходы, охваты. Сбрасывая гитлеровцев в болотные топи, по грудь в тине, с пушками на лямках, через лесные завалы и вплавь через реки шли советские войска к Бресту, выдвигаясь конными частями к Западному Бугу. Гитлеровцы увязали в пинских трясинах. Сохранить за собой пути отхода из этих гиблых мест было для них вопросом спасения, и они старались держаться. Но Рокоссовский вывел свои войска на юг и перерезал шоссе Кобрин — Брест, рассекая вместе с тем надвое и фашистскую группировку. Гитлеровцы думали отойти отсюда на Влодаву, но и эта дорога была уже перерезана. Двадцать восьмого июля войска Первого Белорусского фронта штурмом взяли Брест и уничтожили окруженные к западу от него при фашистские дивизии.

Это происходило на фронте. А внутри Германии? Внутри Германии по приказу министра внутренних дел Гиммлера вылавливались и арестовывались все бывшие депутаты рейхстага, которые до сих пор не стали наци. Среди этих людей был Эрнст Лютке, старый деятель революционной профоппозиции, всегда стоявший на левом ее крыле и просидевший с девятьсот тридцать третьего года по тюрьмам в общей сложности ровно десять лет.

* * *

В лагере Бухенвальд было заперто двадцать пять тысяч заключенных. На территории лагеря находилось множество бараков с трехъярусными нарами, большие конюшни, где производились расстрелы, несколько испытательных станций и крематорий.

За ночь похолодало. Ветер угнал тучи далеко на юг. На синем небе ярко вспыхнул было и, не успев разгореться, потух звездный пожар. Мир становился голубым. По лицу и волосам Лютке пробежало живое дыхание рассвета. Ему показалось, что грудь его стала шире: это сделал утренний воздух, прозрачный, как начисто вытертое стекло. Лютке стоял у решетчатого окна своей одиночки и смотрел на мир. Это был худощавый человек с темным лицом и волосами такого странного, почти совершенно белого цвета, что их можно было принять и за седые и просто за очень светлые. Он был в нижнем белье и спортивных туфлях. Всего два дня назад его привезли сюда из Дахау, и он еще не научился спать на новом месте. Но глубокую предутреннюю тишину можно было и здесь слушать так же, как в Дахау. И здесь в ней было нечто громкое, торжественно звучное. Лютке привык к тишине и полюбил ее. А сам он был так молчалив, что, когда начинал говорить, казалось, будто губы его слиплись и ему трудно разжать их. Тюремные надзиратели ненавидели его именно за молчаливость. Им чудилось, будто молчание Лютке жалит, как змея. Но он и не подозревал об этом. Ждать, шептать, надеяться, разочаровываться в течение одиннадцати лет, — от всего этого можно в конце концов устать. А усталость, как известно, у одних людей развязывает язык, у других же, наоборот, связывает. И Лютке молчал просто от страшной усталости.

Уже совсем рассвело, а он все еще стоял у окна, отсчитывая какие-то дни, недели и месяцы в обе стороны от наступавшего утра — и в прошлое и в будущее. Вдруг сирена протяжно и жалобно закричала раз, еще раз и, наконец, в третий, как бы надсаживаясь из последних сил. По лагерному двору забегали люди с черными нашивками на воротниках своих форменных курток, — буквы СС…

Б-бах! Б-бах! В небе ревело, гудело, свистело. Лагерь мгновенно ожил и тоже загудел. Б-бах! Бомбы с грохотом рвались в разных концах города. Б-бах! Это где-то совсем близко. Стекло в окне звякнуло и осыпалось тысячью мельчайших осколков. Что-го треснуло в стене, отозвалось под полом.

— Raus! Raus![134]

Запел замок в двери. Из разъема, между дверью и косяком, выглянула фигура с черными нашивками на воротнике.

— Raus!

Синие клубы дыма тучей поднимались над Бухенвальдом. Туча эта все росла и росла, захватывая половину горизонта вширь и половину неба ввысь. Б-бах! Б-бах! Лютке обернулся к двери и, ужалив тюремщка молчанием, пошел вон из камеры. В этот день, двадцать четвертого августа, союзники жестоко бомбили фабрики в Бухенвальде…

* * *

Такие люди, как Эрнст Лютке, не засиживались подолгу ни в одном из концентрационных лагерей. Удивительно, как часто перебрасывали их из застенка в застенок, и непостижимы причины такой бесполезной оперативности. В Бухенвальде Лютке пробыл всего четыре дня. Затем он уже оказался в Заксенгаузене — сорок километров к северо-западу от Берлина. Заксенгаузен — лагерь изоляции, которая была признана решительно необходимой для известного рода заключенных после июльского покушения на Гитлера. Изолированные в Заксенгаузене время от времени куда-то отправлялись из лагеря. Куда? Этого никто не знал. В неизвестном направлении.

Немедленно по прибытии в лагерь Лютке был отправлен на работу в электротехническую мастерскую по той причине, что в молодости преподавал физику в одной из провинциальных гимназий. В мастерской он пробыл до вечера. Моросил мелкий дождик. Лагерь кутался в туман молочного цвета. Электрические фонари мигали с тревожной неопределенностью. Земля была скользка и мокра. К Заксенгаузену подбирались сырые и душные сумерки. Радио глухо кричало: «Над имперской территорией ни одного вражеского боевого соединения замечено не было…» Итак, в день двадцать восьмого августа шкура гитлеровской империи избежала повреждений. Впрочем, ведь дело не в шкуре. Лютке вспомнил свою мимолетную встречу с Тельманом в Баутцене два года назад. Тельман тогда сказал: «Война с Советским Союзом — величайшая ошибка Гитлера. Германия никогда не победит Советской России, потому что Советская Россия за двадцать пять лет стала сильнее любой другой страны. Сталин свернет шею Гитлеру…» Так сказал тогда Тельман. Лютке — бывалый человек. Еще выступая когда-то на учительских конференциях и впоследствии, как депутат ландтага в Саксен-Веймар-Эйзенахе, он приобрел известность незаурядного политического оратора. Обычной темой его выступлений было: «Nur der verdient sich Freiheit wie das Leben, der taglich sie erobern muss!»[135] Свобода и жизнь, конечно, существуют, но только не для Лютке и не для Тельмана. Чем молчаливей был Лютке в тюрьмах, тем громче негодовала в нем душа. В мае пятнадцатого года судьба впервые свела его с Вильгельмом Пиком, — они были одновременно арестованы во время спартаковской демонстрации в Берлине. С тех пор прошло почти тридцать лет. Недавно в Дахау, между долгой отсидкой в Баутцене и короткой в Бухеньальде, — последняя встреча с этим замечательным человеком. В Дахау находился тогда еще и секретарь греческой компартии Захариадис. Пик сказал: «Заметьте, товарищи: немецкая коммунистическая партия, единственная из всех партий Германии, не капитулировала перед нацистским террором…» Лютке думал: «Он прав. Мы — за решеткой. Но разве мы капитулировали? Тельман всегда утверждал, что политического деятеля надо судить не только по тому, чего он достиг, но и по тому, чего он хотел достигнуть. Да ведь, кроме нас, замурованных, есть и свободные. Например, Герберт Чепе…» Лютке с нетерпением ждал, когда рассеется над Заксенгаузеном белый туман. Ему хотелось получше разглядеть этот лагерь, сидя в котором, Герберт Чепе организовал весной сильный подпольный центр. Потом по приказу партии он бежал из лагеря и теперь руководит боевой группой в Берлине… Однако туман не рассеивался. Он все гуще и гуще нависал над лагерем, — давил, душил, мешал видеть. Впрочем, помешать Лютке принять важнейшее новое решение он все-таки не мог. Здесь, в Заксенгаузене, Лютке должен был, наконец, отказаться от молчания и перейти сперва к словам, а затем и к делу.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62