Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Когда крепости не сдаются

ModernLib.Net / Публицистика / Голубов Сергей Николаевич / Когда крепости не сдаются - Чтение (стр. 31)
Автор: Голубов Сергей Николаевич
Жанр: Публицистика

 

 


— Гони домой! Докладывай: бойцы требуют доверия, чтобы им взять Юшунь. Никому не уступят… Гони!

Порученец исчез. И разговор о смене быстро заглох в яростном вое битвы…

* * *

Фрунзе уезжал с перешейка на Чонгар, не испытывая никаких сомнений в исходе боя за Юшунь. Он знал настроение войск. Отказавшиеся от смены бойцы подвести не могут. Градус их накала высок, и смена для них — как обида. Юшунь будет взята…

Полевой штаб Южфронта из Рыкова передавая штармам по юзу последние распоряжения Фрунзе: при первых признаках отхода противника немедленно глазными силами армий переходить в наступление. Чтобы ускорить этот момент, надо было ухудшить положение белых на Перекопском перешейке, — ухудшить его со стороны. Такой стороной был Чонгар. Задержка с форсированием чонгарских переправ крайне беспокоила Фрунзе. Даже Лабунскому там не повезло. С огромными потерями он построил бронированный плот, а через полчаса плот был разбит морскими орудиями белых. Но вот Лабунский снова доносит: готово. Начдив тридцатой рвется на штурм. Фрунзе не хотел опоздать…

* * *

Вторая линия юшунских укреплений тянулась от Карт-Казака, что на морском заливе, вдоль южного берега озера Старого, до озера Красного. Возле Старого был ранен Юханцев. Случилось это так. Часа в четыре дня, когда отдельные штурмовые группы начали прорываться на южный берег озера, огонь белых усилился необычайно. Казалось, что блеск разрывов, вой осколков и свист камней наполнили собой весь мир. Что-то горело позади: яркокрасное, трепещущее зарево все выше и выше взметывалось кверху по темносерому, почти коричневому небу. Полк лежал под проволокой, и поднять его было невозможно. А и всей-то проволоки было два кола. Пулемет невдалеке прыгнул, подхваченный силой разрыва, и упал. Два бойца влепились в землю, неподвижные. Юханцев с удивлением заметил, что левая рука его вдруг как бы исчезла. Это странное ощущение было так реально, что, желая проверить его глазами, он наскоро сбросил с себя шинель. Нет, рука была на месте; только вовсе не слушалась Юханцева и бессильно висела вниз, как тряпичный жгут. Он хотел надеть шинель, — рука мешала. Тогда он швырнул шинель вперед, и она упала на проволоку, распластавшись по ней, как лопух на воде. «Эге!» — смутно мелькнуло в голове Юханцева. Он еще раз взглянул. Ясная, до пронзительности, мысль овладела его волей. Он живо влез на шинель и боком, чтобы не подмять болтавшуюся руку, пополз по шинели через проволоку…

Сперва поднялись те, которые лежали ближе; потом и дальние. Все это хлынуло за комиссаром, и проволока поддалась, срываясь с кольев и пропуская неудержимую человеческую лавину в окопы второй линии юшунских укреплений.

* * *

Вечером батальон Романюты лежал в степи, готовясь к атаке третьей линии. Впереди цепи — непрерывные фонтаны взрывов. Белые били батарейными очередями. Снаряды ложились один возле другого, вправо и влево, и, слепя глаза, рвались в земле. Огненная стена то подавалась вперед, то отступала назад, испепеляя все живое. Сумрак этого вечера был полон гула, свиста и блеска…

Грузовики подъезжали сзади, и люди горохом сыпались с них, возбужденные быстрой ездой, холодным воздухом и опасностью. Сильные, ловкие, смелые, на все готовые, они с трудом удерживались, чтобы не шуметь и не кричать.

— Кто такие?

— Смена! Смена!

Романюта пошарил дрожащей рукой в кармане, выгреб остатки табачной пыли, перемешанной с кукурузной соломой и клочочками ваты, скрутил огромную козью ножку и с наслаждением затянулся.

— Пусть теперь будет смена!

* * *

Ночью пятьдесят первая и Латышская стрелковые дивизии прорвали последнюю линию Юшуня. Впереди — огромное гладкое поле. Им открывался Крым. Впрочем, у южного берега озер поле холмилось. Шипя, взвились последние ракеты и медленно упали на землю, угасая на лету. Бой гудел у почтовой станции Юшунь, свирепый, яростный бой. Белые шли в контратаку, со штыками на перевес, без выстрела, как на ученье. Мчалась лава терцев в рыжих папахах на горячих худых конях. Все напрасно. Тянет теплый ветер с юга, — зовет. Облака бегут с сине-голубого неба, и яркие лучи солнца освещают бегство опрокинутых белых частей. Первая Конная уже двинута распоряжением Фрунзе. Ее путь — через Юшунь, в Крым!

— Даешь Крым! Смерть барону!..

В полдень одиннадцатого ноября радио оповестило: «Срочно. Всем, всем. Доблестные части 51-й Московской дивизии в девять часов прорвали последние Юшуньские позиции белых и твердой ногой вступили на чистое поле Крыма. Противник в панике бежит… Преследование продолжается».

Железнодорожная станция Юшунь занята красными войсками еще с утра. Горит вокзал; возле него пылают три «Рено» — жалкий остаток танкового дивизиона белых. Вдруг вспыхнуло сено. Запахло горелой мукой. У почты на бетонных площадках подняты кверху огромные дула четырнадцатидюймовых пушек. Вправо — восьмидюймовки, а еще дальше — тяжелые батареи. Над озером густились ночные тучи. Теплый ветерок тянул под ними, и озеро казалось сделанным из живого серебра. В почтовом домике сидел с перевязанной левой рукой военком Юханцев и сочинял донесение комиссару бригады: «…Прибывшие два красноармейца из дивпартшколы назначены политруками 9 роты и пешей разведки. Остальные политруки и политбойцы выбыли по ранению. Политрук же пешей разведки пропал без вести. Комсостав почти весь выбыл, за исключением двух комбатов. Один из них — Романюта — контужен, но остался в строю».

Юханцев писал и думал: итак, даже врангелевский Перекоп, у которого было все для серьезного сопротивления, не помог белогвардейцам. Почему? Потому что их армия была расстроена. Совсем иначе — в красных войсках. Иначе, — несмотря на то, что красные полки молоды и создавались под жестоким орудийным огнем. Откуда бы, кажется, взяться в них порядку и дисциплине? Были часы неудач, поражений. Мужество и бодрость оставляли бойцов. Ряды их шатались. Но кто-то вливал в них новую энергию и звал за собой. Кто? Чья-то рука насаждала за спиной армий Советскую власть, устанавливала советский порядок, и армии, не оглядываясь, шли вперед. Чья же это рука? Органы партии в войсках были их вожаками. Это они вели за собой беспартийных. Они, как новое оружие борьбы и победы, поднимали дух и разумение бойцов. И сила революции крепла на военных полях, и боевая мощь ее выросла в нынешний день… Юханцев посмотрел на свою туго подвязанную, загипсованную руку. В серых глубоких глазах его сверкнула влага. Он ясно представил себе свою шинель на колючем переплете юшунской проволоки и то, что из этого получилось. Влага выкатилась мелкой алмазинкой на небритую щеку и пропала. Юханцев сидел, прямо глядя перед собой, и тихий, радостный смех бежал по его лицу…

* * *

Через ночь была дневка. Отдыхала вся Шестая армия.

Мороз крепко щелкнул под утро. Трава сделалась белой и захрустела под ногами, ломаясь, как стеклянная. Карбышев побывал в Перекопе, на Турецком валу и в Армянском базаре, объехал верхом все межозерные дефиле на юшунских позициях и, наконец, к вечеру разыскал Юханцева. О комиссаре говорили: герой. Не знай Карбышев Юханцева, он, может быть, и не очень прислушался бы. Из общегеройского духа войны рождается множество отдельных геройских репутаций, — дело известное. И коль скоро нет другого, более подходящего слова, в легенду входит это — «герой». Но Карбышев давно и хорошо знал Юханцева и не сомневался, что своих подлинных героев гражданская война выбирает именно из таких, как он.

И вот Карбышев сидит в блиндаже у старого знакомого и ведет с ним долгий дружный разговор. Юханцев уже рассказал о многом из того непосредственно-близкого, рядом совершившегося, чему он был прямым свидетелем и в чем сам лично участвовал. Рассказал и про историю с шинелью на проволоке, упирая больше на случайный характер факта: перебило руку, шинель мешала, бросил, не глядя; а что из того вышло, так это уж само собой, без него. Вспомнил о Романюте — как и почему вступил после Каховки в партию и как под Юшунью орудовал штурмовыми группами. О себе — скупо, о Романюте — щедро, обстоятельно и подробно.

— Но мы, Дмитрий Михайлович, люди маленькие, многого не знаем, не видим. А ты…

Да, конечно, Карбышев и видел и знал гораздо больше. Прежде всего он знал о том, что вчера произошло на Чонгаре. Удивительно, как умеет Фрунзе влиять на людей! «Прибрать к рукам» — не то слово. Здесь — нечто другое, неизмеримо большее и значительное. «Восстань, пророк, и виждь и внемли, исполнись волею моей…» Здесь и вдохновение, и порыв, и сила. Даже Лабунский… Все говорят, что поработал вчера на славу. Саперы до последней минуты ладили переправу, таскали бревна через насыпь, крепили их скобами, отводили от берега в пролив. Сиваш на Чонгаре непереходим ни вплавь, ни вброд. Работали под прожекторами, под ураганом из шрапнели, снарядов и пулеметных очередей. Фрунзе приехал, поглядел, одобрил и в какой-то из ударных частей обмолвился, будто невзначай: «А ведь пятьдесят первая дивизия взяла Перекоп…» И тогда загудело по полкам тридцатой: «Да чем мы-то хуже пятьдесят первой?» — «Смотри, ребя, скоро пятьдесят первая лодки за нами сюда с того берега пришлет. Милости просим, гости дорогие!» — «Эх, так-рас-так! Пора и нам на беляка в штыки ходить». — «Можно, конечно, коли насморка не боишься…» В полночь началась переправа. Фрунзе сам вел полки. Артиллерия переносила огонь с рубежа на рубеж. Первым переправился Малышевский полк…

— Из уральских коммунистов, — сказал внимательно слушавший Юханцев, — слыхал я и про Малышева[45] и про полк…

Весь день советская авиация бомбила бронепоезда белых. У Сивашского моста не потухал бой К вечеру тридцатая дивизия начала захватывать укрепления, а утром прошла станцию Таганаш и повела самое быстрое и решительное наступление на Джанкой.

— Думаю, — сказал Карбышев, — что ошибки, Яков Павлович, не будет…

— А что?

— К портам бегут белые… Еще вчера побежали…

— Не может того быть…

Юханцеву было очень трудно представить себе, чтобы война так сразу оборвалась, очутилась у самого конца, — и это тотчас же после Юшуня, Чонгара, когда еще ни в голове, ни в сердце не уложились как следует боевые дни. Но Карбышев не видел в этом ничего странного. Юханцев удивлялся: Карбышев говорил так, будто нигде уже и не гремят больше пушки, точно пришло уже такое время, когда можно подводить какие-то итоги, когда надо извлекать из не остывшей еще горячки какие-то уроки для будущего, даже отыскивать новые повороты для военно-инженарной науки. Юханцеву хотелось сказать об этом своем удивлении, но он не знал, как лучше сказать. Дело было в том, что как ни внимательно слушал он Карбышева, а слышал далеко не все. Собственно, ему удавалось схватывать лишь отдельные фразы, которые действительно чем-то походили на итоги, на выводы, на уроки. С тревогой замечая в себе эту небывалую дробность сознания, Юханцев угнетенно молчал. До него донеслись слова Карбышева:

— Перекопско-Чонгарская операция — первый с начала гражданской войны прорыв Красной Армией очень сильных оборонительных сооружений…

Карбышев еще что-то добавил и при этом слегка подмигнул черным глазом. Что именно добавил, Юханцев не разобрал. Однако ему стало страшно. По мере того, как он терял способность осмысленно слушать, слова Карбышева из простых, обыкновенных слов превращались в густые-густые комки чего-то, давным-давно слежавшегося в сухой голове этого человека. Непонятно лишь было, как это столько комков умещалось в его голове. А Карбышев говорил и говорил. Конечно, Юханцеву только казалось, будто он так страшно подмигивает. На самом же деле Карбышев говорил, глядя в себя, а вовсе не на Юханцева, и потому не видел ни его красного лица, ни обложенных темными пятнами больных глаз. От избытка мыслей возникала стремительность их разбега — Карбышев говорил все быстрее и быстрее.

— План обороны Крыма разрабатывал не один Врангель. Над системой перекопской обороны трудились английские адмиралы Сеймур, Гоп, Перси, Мак-Малей, французские генералы Кейз, Манжен, де-Мартель… А что вышло?

— Что? — переспросил глухо, каким-то тусклым голосом Юханцев, — что вышло?

— Укрепляли Перекоп год, а препятствия во многих местах оказались в наброску, без кольев…

— Это так, — бормотал комиссар, — говорить не остается, так!

Карбышев хотел сделать вывод, но взглянул на Юханцева и уже больше не отводил от него своих горячих, острых глаз.

— Эге, — сказал он, вставая и подходя к нему, — да ты, брат, болен в дым. У тебя лихорадка.

Голова Юханцева падала то на плечо, то на грудь. И сам он падал. Карбышев подхватил его, приподнял и уложил на скамью. Было странно, что худой и нерослый человек так легко справляется с тяжеловесом. Даже сам Юханцев удивился. Улыбка соскользнула с его запекшихся губ.

— Силен ты, Дмитрий Михайлович…

* * *

Вечером Шестая армия получила приказ о преследовании отходившего противника. К этому времени Первая Конная уже прошла через Юшунь и ворвалась в Крым. Вторая Конная гналась за белыми от Джанкоя.

Фрунзе вернулся с Чонгара в Харьков. Отсюда было виднее все, что делалось сейчас в Крыму. Врангелевцы уносили ноги частью на Евпаторию — Симферополь — Севастополь, частью — на Феодосию — Керчь. Иногда, сидя в кабинете над картой, Фрунзе слышал далекий шум этого бегства и погони. Шум походил на работу взволнованного сердца. Кому же принадлежало оно, это огромное сердце? Всем, кто приникал сейчас к земле на неоглядных степных просторах полуострова, в непроглядной ночной темноте. Фрунзе отдавал приказы. Шестой армии наступать на Евпаторию — Симферополь — Севастополь — Ялту; Четвертой — на Феодосию — Керчь. Первая Конная гонит противника на Шестую армию; Вторая Конная — на Четвертую. И одновременно Фрунзе обращался по радио к солдатам и офицерам армии Врангеля: «Довольно вам быть пушечным мясом англо-французских купцов… Настала последняя решительная минута… Немедленно арестуйте ваши штабы… Сдавайтесь и переходите на сторону трудового народа».

Вечером тринадцатого стало известно, что Врангель эвакуирует свою армию. Пятнадцатого советские войска вступили в Севастополь, Ялту и Феодосию. Шестнадцатого поезд Фрунзе промчался через Мелитополь и остановился в Джанкое. Везде, куда ни падал задумчивый взгляд полководца, сверкало счастье — буйное, неукротимое. Оно солнцем сверкало на небе и в глазах людей, улыбками на их веселых лицах, звенело в радостных голосах. Это — конец войны, начало мирного труда. Завтра по всей России застучат топоры, кирки и лопаты, закрутятся шестерни и колеса, задымят высокие трубы заводов. Завтра вольно вздохнет Россия и хозяйским оком прикинет, с чего приниматься за новый труд… Это достигнуто победой над Врангелем. И с памятью об этой победе навек связалось имя полководца Фрунзе.

Много, очень много раз случалось Фрунзе раздумывать об искусстве военачальника. Главнейшее проявление этого искусства в том, чтобы уметь из множества разнообразных методов и средств избрать применительно к данной задаче самый подходящий метод, самое верное средство — решение; Фрунзе не мог сомневаться в правильности этой мысли. Он вспоминал, как в девятнадцатом году на Восточном фронте активно и наступательно оборонялась им Волга. Формой маневра был тогда удар по флангу с выходом на тылы противника. Быстро собрана ударная группа, действия ее внезапны, политическая агитация зовет людей, — итог: победа. Здесь, на Южном фронте, Фрунзе выбрал совсем другой маневр. Он охватил фланги Врангеля. Оперативно-стратегические планы настоящего полководца должны быть так же гибки, как многообразны приемы. До этой минуты Фрунзе всегда казалось, что он все еще только учится воевать, еще только мало-помалу становится полководцем. А сейчас он вдруг понял, что превращение в полководца давно совершилось и что искусству военачальника будут теперь учиться и у него…

От этого необыкновенного открытия Фрунзе странно взволновался. Открытие было фактом, но против него возражала всей своей глубиной скромность Фрунзе. Оно было радостью, но он радовался не столько ему, сколько самой победе. Он взял телеграфный бланк и быстро написал на нем несколько неразборчивых, — ох, уж этот «куриный» почерк! — слов: «Совнарком Ленину… Сегодня нашей конницей занята Керчь точка Южный фронт, ликвидирован точка ст. Джанкой 16/XI Команд. Юж. фронта — Фрунзе». Адъютант взял телеграмму.

— Сергей Аркадьевич…

— Что прикажете?

— Однако…

Из какой-то бездны прошлого вдруг вырвался рой воспоминаний. И среди них одно — студенческое. Фрунзе улыбнулся.

— Однако я бы выпил сегодня чаю с кагором…

Пройдя походом весь Крым, пятьдесят первая Московская дивизия вступила в Ялту. Через несколько дней Романюта прочитал здесь в приказе по части о своем награждении орденом Красного Знамени. Романюте хотелось заплакать от счастья, но он сдержал себя. Тогда же был объявлен по войскам и приказ Фрунзе, подписанный им в Симферополе семнадцатого ноября. И уж под этим приказом чувства Романюты выбились-таки наружу быстрой и горячей, восторженно-благодарной слезой. Приказ гласил: «50 дней прошло с момента образования Южфронта; за этот короткий срок… была ликвидирована угроза врага Донбассу, очищено все Приднепровье и занят весь Крым».

Глава двадцать четвертая

Третьего января двадцать первого года, тихим снежным вечером, слабосильный фиатик въехал во двор большого белого дома на Пушкинской улице. Из автомобиля вышли Фрунзе и его адъютант.

— Наконец-то мы дома, Сергей Аркадьевич!

Фрунзе пробыл в Москве почти две недели. Это было беспокойное и трудное время. Чуть ли не каждый день отбивался он от «благодеяний», которыми осыпал его Троцкий со своими друзьями. Им ужасно хотелось сплавить его из армии, — он загораживал им в армии дорогу. Не вмешайся сам Ленин, быть бы Фрунзе начальником Главтопа[46]. А между тем он решительно не хотел ничего другого, как остаться тем, чем был уже около месяца, — командующим всеми вооруженными силами на Украине. Круг его обязанностей по этой должности был широк, обязанности — важны и серьезны. Командуя вооруженными силами Украины, Фрунзе вместе с тем, как уполномоченный Реввоенсовета Республики, входил в состав Украинского Совнаркома. Таким образом, его военная деятельность оказывалась тесно связанной с элементами деятельности гражданской. Сложность работы вполне соответствовала громадности новых государственных планов партии, ибо ее главной деловой задачей была отныне скорейшая победа над разрухой.

Еще осенью прошлого года Советская республика нуждалась никак не меньше чем в трехстах миллионах пудов хлеба. Запасы Украины составляли шестьсот миллионов, а взято из них было всего лишь два. Участвовать в решении огромных хозяйственно-политических вопросов Фрунзе хотел и как государственный деятель и как командующий Красной Армией на Украине. Ведь должна же была Красная Армия помогать работникам продовольственного дела восстанавливать шахты Донбасса, заводы и рудники Криворожья. Рядом — чисто военные, но тоже неотложные заботы: неприкосновенность границ, ликвидация бандитизма, реорганизация армии в связи с переходом на мирное положение. Количественно сокращая армию, надо было повышать ее мощь…

Преодолев в Москве множество затруднений, воздвигнутых троцкистами, Фрунзе возвращался теперь в Харьков к непосредственному делу. Одним из доказательств его московской удачи было состоявшееся накануне отъезда перечисление в Генеральный штаб. Все, кому ведать надлежит, могли взять это обстоятельство на особый учет или, как раньше говорилось, зарубить на носу.

— А у вас руки на работу чешутся, Сергей Аркадьевич? У меня — чрезвычайно…

* * *

Часа через два, уже ночью, Фрунзе сидел в своем домашнем кабинете и думал о невысоком, худощавом человеке, имевшем обыкновение то и дело вскидывать голову кверху, — о Махно. На столе перед Фрунзе лежали последние сводки. После ряда поражений у Махно осталось всего полторы тысячи человек. Он разделил их на мелкие отряды и «петлял» сейчас с ними по всей Украине. Секрет живучести политического бандитизма в том, что Украина переживает, ту же стадию развития деревни, какую Россия пережила в восемнадцатом году. Но сомневаться не приходилось: замена продразверстки продналогом сделает свое дело, и украинский середняк скоро раскусит Махно…

Все ярче и ярче выступало вокруг луны опаловое кольцо мороза. За окнами печально светлела зимняя ночь.

Фрунзе писал резолюцию на докладной записке о махновщине. Как и всегда, он писал быстро, разгонистым, торопливым почерком, — «т» — палочка с хвостиком, — наспех поправляя написанное, но не по тексту, а по начертанию отдельных, неясно обозначившихся букв. Время от времени он перечитывал готовую часть резолюции, недовольно хмурясь, — фу, как неряшливо! Опять поправлял, но получалось еще хуже. Тогда махал рукой и писал дальше. Почерк Фрунзе — это почерк человека, который главное видит в мысли, в словах и во фразах, а вовсе не в том, как они легли на бумагу, — красиво, удобочитаемо или нет. Фрунзе всегда было некогда, а мыслей оказывалось великое множество. Вот так и эта резолюция постепенно вырастала в целую статью. Наконец, он поставил явственное «М» и рядом — крючок с росчерком, означавший фамилию.

— Однако, — сказал он сидевшему напротив и терпеливо ожидавшему доктору Османьянцу, — я должен вам сказать, Нерсес Михайлович, что слегка болит.

Он глотнул из стакана с белой содовой водой.

— Я просил шашлыка, но Софья Алексеевна… словом, шашлыка мне не дали. Чего-то у них нет или… не знаю, почему…

Фрунзе очень любил шашлык, считал его полезнейшим блюдом, и действительно никогда после шашлыка не болел.

— Эх, — вздохнул он, — а не слыхали вы, Нерсес Михайлович, про снадобье, которого ни в одном лечебнике нет?

— Какое?..

— Травка — фуфырка…

Фрунзе страдальчески улыбнулся.

— Вот бы…

— Так я и знал, — мрачно сказал доктор, пряча блокнот, в который собирался записать названье снадобья, — все шутки. Убиваете себя шутками. Вы — самоубийца…

— Нерсес Михайлович, я могу вскипеть. А в гневе я — исполин, это вам хорошо известно. Нет уж, сделаем лучше так. Снотворного мне не надо. Сейчас я лягу и собственными средствами попытаюсь заснуть. Вы же спокойно идите домой, погружайте в отдых утомленные члены… и… Только…

Фрунзе вдруг вспомнилось здание бывшей гимназии, что неподалеку от штаба вооруженных сил. В этом здании помещалось инженерное управление штаба и жил Карбышев с семьей.

— Только… А что у Карбышевых?

— Скверно, Михаил Васильевич.

— Не лучше?

— Н-нет…

— Неужели умрет?

— От жизни мы ничем не защищены, а от смерти — со всех сторон, — кисло сострил доктор.

— Чертовски старомодно, Нерсес Михайлович.

— Делаю все, что могу. Пристроил, в качестве сиделки, отличную медсестру, первую жену Лабунского. И сам иногда у них ночую. А уж днем…

— Понимаю. Не голодают?

— Теперь нет.

— Завтра будете у них?

— Непременно.

— Очень хорошо. Вы говорите, что они не голодают. А я слушаю, и мне кажется, будто и я вместе с ними сыт. Покойной ночи!

Проводив Османьянца, Фрунзе несколько секунд стоял посреди кабинета, почти неподвижно, не то расправляя плечи, не то прислушиваясь. Но в доме было тихо-тихо. Тогда, ступая на цыпочках, с величайшей осторожностью открывая и прикрывая двери, он направился в спальню. Софья Алексеевна спала, порывисто дыша и разметав по подушке волосы; веки ее вздрагивали, как крылья бабочки; на щеках горел румянец. Рядом, в маленькой кроватке, лежала Чинара, годовалая дочурка Фрунзе. Татьяна родилась в Ташкенте. Отец называл ее Чинарой — почему, и сам не знал, но для его отцовской радости было мало того, что дочь его просто Татьяна. У девочки были очень светлые волосы. Фрунзе мысленно заглянул в ее красивые, весело-голубые глазки, которых сейчас не видел, и… опять к чему-то прислушался. Боль внутри затихала. Спать, спать…

* * *

Действительно доктор Османьянц ежедневно бывал у Карбышевых. Это началось, когда Лидия Васильевна родила сына и заболела после родов общим стрептококковым заражением. Материнское молоко пропало. Искусственное питание не усваивалось ребенком. Он худел и угасал. Десять фунтов веса, с которыми он появился на свет, уменьшились сперва до восьми, потом до шести, наконец, до пяти. Его пристроили в инкубаторе частного лечебного заведения. Но и там он продолжал умирать.

Болезнь Лидии Васильевны была катастрофой не только для новорожденного. Когда Карбышевы приехали в Харьков, им отвели квартиру на набережной реки Лопань, в доме женской гимназии. Квартира состояла из трех просторных комнат первого этажа. Рядом, в полутемных каморках, ютились старушки, — бывшая начальница гимназии, две учительницы. На втором этаже помещалось управление начальника инженеров. В Харьков Карбышевы приехали с двумя чемоданчиками. Другого багажа у них не было. Вечером Дмитрий Михайлович расстелил на кроватной сетке свою шинель.

— Ложись, мать!

Лидия Васильевна запротестовала.

— Это ужасно, Дика! Скажи же, наконец, своему начальству…

Карбышев легонько свистнул.

— Служба — службой, а семья — семьей!

Лидия Васильевна уже слышала эту сакраментальную фразу не меньше тысячи раз. Но не самой же ей разговаривать с начальством Дики! И она сделала другое — заболела. Тогда старухи-учительницы принесли матрац и переложили на него больную с мужниной шинели. Принесли еще и коврик к кровати.

Молоко для новорожденного брали в частной лавочке «Мать и ребенок». Деньги, деньги…

— Серегин, — в полубреду говорила Лидия Васильевна вестовому, — молоко… Продай кастрюлю…

Серегин с отчаянием ударял красной ручищей по штанам.

— Да ведь одна и осталась, Лидия Васильевна, — последняя, большая…

— Продай…

Серегин побежал на рынок с кастрюлей. Сунулся по крестьянским возам, — не тут-то было: хозяйки не хотят покупать, — велика. Откуда ни возьмись, военный доктор Османьянц.

— Стой-ка, брат, стой-ка… Мне бы как раз такую, — отраву варить…

Серегин ухватился за кастрюлю.

— Это уж ни-ни, товарищ военврач… Для отравы никак…

— Да погоди: ведь одно и то же лекарство может быть и отравой и — наоборот…

— Ничего этого мы не знаем. А только под отраву ни-ни…

Столковались не скоро.

— Ты чей вестовой-то?

— Карбышева, Дмитрия Михайловича…

— А что у них?

Серегин рассказал, как умел, про болезнь Лидии Васильевны.

— Я и вижу, грустный ходишь…

— А как же? Молоко до зарезу нужно; мужичье на кастрюльку глядеть не хочет.

— Получай деньги. Ходи. Где «Мать и ребенок», знаешь?

— А то… Сею минутой!

Османьянц думал: «Ну, и чудак Карбышев! Этакий характер…» Через полчаса доктор сидел у постели Лидии Васильевны. И с тех пор сидел у ее постели каждый день. Когда она посылала на рынок продать кофейник, соусник или серебряную ложку, Серегин только делал вид, будто уходит на рынок. Купля-продажа совершалась на кухне. Покупал за наличные по очень высокой цене, и притом не торгуясь, доктор Османьянц. И кофейники и соусники были ему крайне необходимы для изготовления лекарственных отрав в лаборатории. Серегина это больше не ужасало. Он продавал, не задумываясь, и летел за молоком под вывеску «Мать и ребенок». Проведал о болезни Лидии Васильевны и сам Фрунзе. Каким образом? Уж не через Османьянца ли? Тогда Карбышевы начали получать особый паек с какао и прочими питательными вещами…

Большие, пустые, холодные комнаты мучили Лидию Васильевну. Иногда ей казалось, что она сходит с ума от их пустоты. «Как в Барабе…» Сухие, обожженные губы… Горячий, липкий язык… И от этого тоже — тоска. Исчезала эта тоска только тогда, когда Лидия Васильевна забывалась в жару… Однажды, вырвавшись из странного состояния полусна, в которое она погружалась на часы, и в порыве нежданной тревоги открыв глаза, она увидела, что комната не пуста. Белая женская фигура двигалась около кровати летящей походкой, бесшумно переносилась от изголовья к ногам и обратно, что-то быстро и ловко делая. От самого вида этой воздушной фигуры и от того, что она делала, больная испытывала невыразимое облегчение. Когда же, наконец, разглядела светлое, нежное лицо и огромные чистые глаза Нади Наркевич, узнала ее длинные, тонкие руки с голубыми прожилками, то уже не смогла удержать в себе потока радостных слез…

Лидия Васильевна лежала с головой, укутанной в теплый оренбургский платок. Тепло помогало ей думать. Она смотрела на Надю и думала о ее удивительной судьбе. Как понимает Надя свою судьбу, — роковую ошибку замужества и все, что за этим последовало? Порывая с ней, Лабунский не ждал, когда новое счастье само придет к нему. Он искал, хватал счастье за хвост и, поймав, взвешивал. Сперва — опереточная артистка… Теперь — какая-то Елизавета Михайловна, которая бросила для Лабунского мужа и двоих детей и, говорят, бьет его, пьяного, мокрым полотенцем по голове. Но и эта тоже, конечно, не последняя. А Надя все ждет и ждет, — чего? Чего может дождаться Надя в штабном околотке, под боком у Нерсеса Михайловича? Что будет с этой бесценной молодой женщиной дальше? В лучшем случае — то же, что и теперь; в худшем — хуже. Бедная Надя! Лидия Васильевна думала: «Бедная Надя!» А жалела почему-то вместе с ней и себя. Действительно, где счастье Лидии Васильевны, — где оно? В Дике. С первого дня замужества и до сегодня не было такой минуты, чтобы Лидия Васильевна не чувствовала непреодолимого желания прижаться к Дике, разгладить морщинки на его вечно озабоченном лбу, помочь, облегчить, уравновесить его трудную занятость своей тихой радостью. И не было ни одной минуты, когда бы она не знала: нельзя! Дика приучил ее к тому, чтобы никогда не давать воли своим чувствам, чтобы давить их и задерживать внутри себя. Она жалела его и для этого страдала молча, умея все понимать без слов. А жалел ли ее Дика? Как-то она сказала ему: «Ляльке скучно… Она совсем не видит тебя». Он ответил: «Обижайся — не обижайся, мать, а сначала работа, потом семья». И принялся толковать о чем-то, чего ей даже и слушать не хотелось. Но сейчас она ясно вспомнила его тогдашние слова о каких-то обывателях, о каких-то игрушках истории…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62