Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ассасины

ModernLib.Net / Триллеры / Гиффорд Томас / Ассасины - Чтение (стр. 26)
Автор: Гиффорд Томас
Жанр: Триллеры

 

 


Но противоположность скорее чисто внешняя, поверхностная. Инделикато — само хладнокровие, эдакая опасная рептилия с немигающим взором и непроницаемым лицом. А Д'Амбрицци такой общительный, теплый. Но оба они безжалостны, когда речь заходит о врагах, упрямы, жестоки... и ненавидят друг друга всеми фибрами души. Казалось бы, оба отвечали всем требованиям, а Папой выбрали его. И решили это люди, что в очередной раз опровергает правоту известного высказывания: неисповедимы пути Господни.

Каллистий обнаружил ошибку в еще одном старом высказывании. Что будто бы вся жизнь проносится у умирающего перед глазами. Нет, ничего подобного. У него перед глазами почему-то часто представал Париж военных времен, ночь, когда они, прячась за изгородью, наблюдали за тем, что происходит на маленьком кладбище. Ночь, когда они, дрожа от холода, смотрели на высокого худого священника с неулыбчивым треугольным лицом. Отец Лебек отец Ги Лебек, сын известного торговца живописью и антиквариатом, у которого был салон на Рю ду Фобург-Сент-Оноре... это отец Лебек предал их. Выжить удалось только им, всех остальных выследили и убили, и то было делом рук отца Лебека. В их ряды прокрался предатель, Лебек, а все нити вели к Папе Пию. И, как стало известно позже, к заговору Папы Пия... все замыкалось на этом Пие и его заговоре, на заговоре Саймона. Того самого Саймона, которого никто в глаза не видел, который руководил ими и направлял. Саймон Виргиний, лидер, который никогда не оставлял их...

Каллистий смотрел на кинжал из-под полуопущенных век, медленно поворачивал его в руке... И когда боль становилась невыносимой, перед глазами вставала плотная кроваво-красная завеса с маленькой черной дырочкой-раной в центре. В такие моменты он думал о кинжале, о том, как остр кончик его лезвия, остр, как мысль иезуита, как лезвие бритвы... И он думал: как легко можно покончить с этой болью, вонзить ледяное лезвие в горло, перерезать им вены на руках или же проткнуть сердце насквозь, и тогда наступит долгожданный покой...

Лед...

Кладбище в ту ночь было покрыто снегом и льдом. На Париж обрушился арктический холод, лужи во дворах замерзли, памятники и могильные плиты покрывал иней... Плотный крепкий мужчина в сутане поджидал на кладбище отца Лебека, а за изгородью, не дыша, притаились трое, Сальваторе ди Мона, брат Лео и белокурый датчанин... И вот они увидели, что у могильной плиты стоят уже двое, о чем-то говорят приглушенными голосами, а затем вдруг плотный коротышка обхватывает длинными сильными руками Лебека, впивается в него, точно гончая, гнет, мнет и ломает, выдавливает из него жизнь по капле, потом бросает на землю, точно сломанную марионетку... И вот убийца стоит уже неподвижно, изо рта у него валит пар, потом на лицо его падает свет уличного фонаря, и Каллистий видит его профиль... видит лицо человека, который затем постоянно будет рядом с ним на протяжении долгих-долгих лет...

...На следующий день его святейшество Папа Каллистий чувствовал себя настолько хорошо, что даже назначил совещание у себя в кабинете. Люди собрались все те же — Д'Амбрицци, Санданато, Инделикато, два молодых помощника последнего остались в приемной. Они были доверенными лицами кардинала и работали по некоторым проблемам, связанным с расследованием убийств. В углу кабинета разместилась передвижная кислородная установка в виде тента с полками, на которых находились прочие медицинские принадлежности. Никто не хотел рисковать.

Папа потерял в весе, и это отразилось прежде всего на лице, теперь его прорезали новые глубокие морщины, что придавало ему сходство с грустным клоуном. Лицо, столь хорошо известное во всем мире, сильно изменилось за последнее время. Сегодня ради разнообразия он воспользовался контактными линзами, и одна из них доставляла беспокойство. Он то и дело приподнимал кончиком пальца край века и всякий раз при этом извинялся перед присутствующими. И вот он сдался, откинулся на спинку кресла у стола и начал играть найденным вчера флорентийским кинжалом, с которым с тех пор не расставался.

— Итак, — сказал он, — давайте продолжим. Какие есть подвижки в расследовании? — Дальнейших объяснений не требовалось. Все и так знали, что больше всего интересует сейчас Папу.

Санданато передал кардиналу Д'Амбрицци папку. Золотистый солнечный свет, врывающийся в окна, немного смягчал бледность лица монсеньера, маскировал темные тени под скулами. И все равно он выглядел страшно измученным. Руки у Папы дрожали, он опустил их на колени, не выпуская из пальцев кинжала. Д'Амбрицци выглядел усталым и старым, словно утомленным страшными тайнами, выпуклые лягушачьи глаза устало смотрели из-под тяжелых век. Напряженное ожидание и тревога были разлиты по комнате, точно отравляющий газ.

— Мы установили, чем занималась сестра Валентина последние несколько недель, ваше святейшество, — начал Д'Амбрицци. — Где она была, что делала, с кем встречать, словом, все обстоятельства, могущие подвести к ее убийству. Мы узнали также, что примерно тем же занимается и Бен Дрискил. Неделю тому назад он побывал в Александрии. Встречался там с нашим старым другом Клаусом Рихтером...

— Шутите! — резко перебил его Папа. — С Рихтером? Нашим Рихтером? Вы вроде бы говорили, он однажды страшно напугал вас?

— С ним, ваше святейшество. И да, он действительно напугал меня.

— Эта прямота, Джакомо, — пробормотал Инделикато, — она уже стала твоим вторым я.

— И, — продолжил Д'Амбрицци, — он видел там еще одного человека, который затем покончил с собой.

— Кто он?

— Этьен Лебек, ваше святейшество. Торговец живописью.

Глаза у Каллистия расширились, сердце бешено забилось, запрыгало в груди. Подумать только, Лебек, брат отца Ги Лебека, чей образ преследовал его в ночных кошмарах; прошло сорок лет, и теперь оба они мертвы, каждому воздалось по грехам его. Что же это такое? Оба они участвовали в заговоре Пия... потому и стали грешниками, и вот теперь, получается, их настигло возмездие?

Д'Амбрицци, шелестя бумагами, продолжил:

— У нас также есть сообщение из Парижа. Один старый журналист по фамилии Хейвуд...

— Робби Хейвуд, — перебил его Папа. — Ты должен помнить его, Джакомо. Носил жутко крикливые пиджаки, уводил тебя куда-нибудь под ручку и напаивал до полусмерти. Я его помню... Но он здесь при чем?

— Умер, ваше святейшество, — ответил Д'Амбрицци. — Убит неизвестно кем. Полиция, разумеется, бессильна.

Каллистий пытался вспомнить, когда последний раз видел Хейвуда.

— Но как он вписывается во всю эту историю?

— Сестра Валентина виделась с ним в Париже. А теперь он мертв. Возможно, есть связь...

— Этого недостаточно, Джакомо, — сказал Инделикато. Голос звучал ровно, механически. — Пошлю кого-нибудь в Париж, пусть выяснит.

— Удачи ему, — сочувственно протянул Д'Амбрицци.

И пожал тяжелыми плечами. — Возможно, это просто совпадение. Пырнули ножом в темном закоулке. Такое случается.

— Чушь, — нахмурился Инделикато. — Церковь под угрозой, и очередной жертвой стал Хейвуд. Это очевидно.

— Все нити ведут в Париж, — прошептал Каллистий, вертя кинжал в пальцах. — А где сейчас наш друг Бен Дрискил? И как чувствует себя его отец?

— Отец его поправляется. Правда, медленно. А Бена Дрискила мы потеряли. Он прилетел в Париж. Обычно останавливался в отеле «Георг V», но там его нет. Или до сих пор в Париже, или отправился куда-то еще. — Д'Амбрицци повернулся, бросил взгляд на кардинала, тот был смертельно бледен и сидел неподвижно, скрестив ноги. — Ты чего такой тихий, а, Фреди? Я всегда волнуюсь, когда ты вот так затихаешь.

Инделикато откинулся на спинку кресла, сложил ладони лодочкой.

— Восхищаюсь твоими возможностями, Джакомо. Скажи, — он кивком указал на Санданато, — это монсеньер обеспечил тебя таким потоком информации?

— После. Бедный Пьетро, работает, как вол. Нет, я задействовал свою маленькую армию. И не смотри на меня так, Фреди. Шучу я, шучу! Просто послал нескольких добровольцев задать несколько вопросов...

— А этот священник с серебряными волосами, кто он? — спросил Каллистий.

Д'Амбрицци покачал головой.

— И все равно, твоя осведомленность меня просто поражает, — заметил Инделикато. — Где Дрискил?

— Это ты у нас мастак следить за людьми, — ответил Д'Амбрицци. — И только напрасно тратишь время, установив слежку за мной. — И он расхохотался.

Инделикато изобразил подобие улыбки.

— Очевидно, слежка оказалась не слишком плотной.

Каллистий взмахом руки призвал их покончить с пререканиями.

— Таким образом, у нас получается уже девять убийств... и одно самоубийство?

— Как знать, ваше святейшество, — ответил Инделикато. — Это просто царство террора. Как знать, сколько было жертв и сколько еще будет.

Внезапно Каллистий поднялся. Тело его дернулось, напряглось, ногти впились в ладони, рот искривился, в уголках бескровных губ показалась пена, и, не произнося ни слова, он шагнул вперед и рухнул грудью на письменный стол.

* * *

Жан-Пьер, пономарь, которого нашел Август Хорстман в маленькой испанской деревушке, носил длинную сутану, немного пообтрепавшуюся внизу, и старую черную широкополую шляпу — непременный атрибут одеяния сельских священников. При нем был коричневый бумажный пакет с завтраком, помятый и весь в жирных пятнах. В поезде никто не обратил на него особого внимания. Никто, за исключением маленькой белокурой девочки с косичками, которую поразили его глаза: один закрыт молочно-белой пленкой, другой — живой и ярко-синий, почти как у нее. Поймав на себе ее взгляд, он улыбнулся. Девочка продолжала смотреть на него и сосала пальчик. Жан-Пьеру захотелось сойти с поезда, не доезжая до Рима. Но он не мог этого сделать.

В Рим прибыли в полдень, там стояла жара. Слишком жарко для этого времени года. Он весь вспотел в теплом своем белье. В Испании он привык к прохладной и ветреной погоде, обычной для гористой местности с ее свежим воздухом, журчащими ручейками и неторопливым ритмом жизни.

Он стоял у здания железнодорожного вокзала, кругом суетились и спешили куда-то люди, громко перекликались, толкали его. Мелькнула тревожная мысль: увидит ли он снова свою уютную маленькую церковь? Увидит ли снова из окошка кельи серебряную луну, вдохнет ли свежий чистый воздух, уловит ли в легком бризе слабый намек на запах моря? Услышит ли когда-нибудь журчание ручья в долине, ступит ли в прохладную и прозрачную его воду?

Он пошел искать телефон. Нашел и набрал ватиканский номер.

Получив инструкции, он приготовился к долгой пешей прогулке.

Можно даже посетить сады Ватикана. Он так давно не видел эти сады. Последний раз приезжал в Рим еще мальчишкой.

Времени у него полно, можно прогуляться по городу.

Он старался не думать о том, с какой целью приехал в этот город.

3

Дрискил

Очередная взятая напрокат машина, очередной дождливый день с низко бегущими по небу тучами, казалось, они цепляются за зазубренные вершины гор, что тянутся вдоль северо-западного побережья Донегала. Горы наступают со всех сторон, давят, теснят меня к обрывистому берегу бушующего Атлантического океана. Донегал один из красивейших и поражающих бедностью уголков Ирландии, казалось, место это создано Господом Богом с одной целью, чтоб людям было где спрятаться, затеряться. Убежищем могут служить бухты, продолжение долин между горными хребтами, которые резко обрываются к морю, каменистые их склоны, заросшие густым темным лесом. Тьма повсюду, куда ни глянь. Эта земля уже не могла прокормить местное население, и оно старело, и с каждым десятилетием людей здесь становилось все меньше. Это место отличала красота, от которой захватывало дух, и одновременно здесь, как в зеркале, отражались все беды и проблемы страны. Этот уголок дрогнул первым под ударами судьбы. И жертвами, естественно, стали самые истовые католики.

Впрочем, день выдался тихий, ясный, спина почти не беспокоила. Я не знал, что ждет меня дальше, и гнали меня вперед страх и безудержный гнев. К списку жутких деяний добавился еще и бедняга Робби Хейвуд, заколотый Августом Хорстманом — тоже, по всей видимости, по приказу некоего лица из Рима. Я был готов к тому, что ждало меня впереди.

В воздухе пахло торфом, вереском и жимолостью. Я многое бы отдал за то, чтобы хотя бы на миг забыть об ассасинах и всех этих римских интригах. Так славно было ехать по этой заброшенной дороге, вдыхать запах сырой земли, смотреть, как изредка промелькнет у обочины аккуратно побеленный домик или ферма, как проглядывает в синие прогалины между дождевыми тучами оранжевый шар солнца.

Впрочем, мне было не до любования красотами. Возникло тревожное ощущение: казалось, что этот таинственный пейзаж трансформируется сам собой, мирные зеленые поля моментально превращаются в грозные скалы, подножие которых лижут волны. Казалось, что он вот-вот поглотит меня и уже не отпустит. Никогда.

* * *

Снова и снова за время этой долгой одинокой поездки я возвращался мыслями к сестре Элизабет.

Почему?... Вроде бы не было никакого смысла думать о ней, желать, чтобы она оказалась рядом. Сидела бы здесь же, в машине, болтала бы, размышляла вслух и уверяла меня, что я поступаю правильно. И потому я пытался напомнить себе, что она ровным счетом ничего для меня не значит. Иначе и быть не может. Ведь она одна из них, она монахиня, и доверять ей ни в коем случае нельзя. Все происходящее она фильтрует сквозь призму Церкви, будь то законы мирской жизни или вовсе ничего не значащие пустяки. Стоит связаться с такими людьми, и ты пропал.

И еще я размышлял о Торричелли. Бедняга, попал под перекрестный огонь, в жернова между нацистами, католиками, бойцами движения Сопротивления, и никакого выбора у старого епископа не было. Ему постоянно приходилось ходить по тонкому натянутому над пропастью канату, быть своим среди чужих и чужим среди своих, отказываться признавать, что есть добро, а что — зло. Но если не можешь провести различия между добром и злом в мире, где правят нацисты, тогда у тебя серьезные проблемы. Разве не так?...

А вот сестра Элизабет поняла бы возникшую перед епископом дилемму. При вступлении в лоно Церкви ты словно подвергаешься ампутации; Церковь отсекает все твои прежние моральные устои и заменяет чем-то своим. Чем-то неестественным, заранее расписанным и непременным. И там уже нет места простоте и простодушию, нет места прежним понятиям о добре и зле. Новая мораль предполагает лишь целесообразность, и ты должен это принять.

Я вспоминал Элизабет, казалось, мы с ней не виделись целую вечность. Давно, еще до того, как Хорстман вонзил мне нож в спину. И тогда я никак не мог предполагать, что стану жертвой покушения, и сам еще не превратился в охотника, не вышел на тропу войны. Тогда я еще не носил при себе оружия. Да, действительно, мы с ней не виделись целую вечность. Я едва не погиб сам. Я стал косвенной причиной гибели человека в Египте, насмерть перепугав его. Я узнал имя священника с серебряными волосами. Я посетил монастырь в этом адском месте, в самом сердце пустыни. Я узнал, что в Париже произошло еще одно убийство. Я стал другим человеком, уже нисколько не походил на парня, сказавшего Элизабет «прощай». А вот сама она не изменилась. Все еще была созданием Церкви, которая владела ею полностью и безраздельно, указывала, как поступать и что писать. Сама-то она считала себя куда мудрей, лучше и утонченнее, похожей на мою сестру, но она заблуждалась. Думала, что знает много, но знала лишь официальную линию. Окончательно запуталась в паутине, из которой Вэл чудом удалось выбраться. В том-то и состояла разница.

Я знал и понимал все это, и однако все это разом утрачивало всякое значение, стоило только вспомнить, как мы смеялись, делали ночные набеги на холодильник и пытались вместе разгадать страшную загадку, которую оставила Вэл в барабане. А потом ездили на побережье повидаться с отставным копом и узнали, что отец Говерно был убит, а вовсе не покончил с собой, и что расследованию не дали хода... Нам было так хорошо вместе. А потом представление закончилось, завеса слетела, и я увидел настоящую Элизабет.

Она монахиня. И этим все сказано. Последнее, чего мне хотелось, так это снова погрузиться в ее мир. Я никак не мог победить в борьбе с Церковью, со всеми ее обетами. Просто не мог больше рисковать. Про монахинь я знал все. Понял с того самого дня, как нашел мертвую птицу на изгороди, в школьном дворе... Никогда не знаешь, что у них на уме. Доверяешь, зависишь от них, а потом они вдруг заявляют тебе, что они не женщины, даже не люди, они, видите ли, монахини. Но сестре Элизабет удалось на какое-то время усыпить мою подозрительность. Заставить забыть о различиях между монахиней и всеми остальными женщинами. Я расслабился и позволил ей сделать мне больно. Больно... Это была вторая, пожалуй, самая веская причина отказаться от Элизабет. Я любил сестру, а Церковь убила ее. Стоит мне влюбиться в Элизабет по-настоящему, и Церковь убьет и ее. Я это точно знал. Погибнет еще одна невинная душа.

Нет, конечно, она сочтет меня просто сумасшедшим, стоит только начать называть все эти причины. Да и потом, она доказала мою правоту. Она была монахиней, я верил в нее, а она предала эту веру.

Солнце скрылось за тучами, я въехал в полосу тумана и дождя. Со стороны океана дул холодный влажный ветер, и тут вдруг я увидел впереди ряд низких напоминающих ульи келий тысячелетней давности, руины каменных стен и серые замшелые очертания башни среди утесов...

Монастырь Сент-Сикстус.

* * *

Я читал о подобных местах, но никогда их не видел, вообще в жизни ничего подобного не видел. Казалось, время повернуло вспять, я совершил путешествие в нем и в пространстве и перенесся в шестой век нашей эры, отмеченный суровостью и аскетизмом, где единственно возможным местом существования были эти голые отвесные утесы и извилистая береговая линия. Монастырь-улей под названием Сент-Сикстус так гармонично вписывался в суровый пейзаж этой части ирландского побережья с яростно и неустанно разбивающимися о скалистый берег валами. «Ульи» из грубых плоских камней казались еще меньше на фоне гор и океана и, очевидно, были построены немного позже самого монастыря, насчитывающего свыше тысячи лет.

Святой Финиан и его последователи насаждали среди монахов почти нечеловеческий аскетизм. Несчастные должны были обходиться минимумом сна и пищи, проходить через самые жестокие ритуалы умерщвления плоти и все время проводить в молитвах. Монахам категорически запрещалось использовать животных при обработке скудных полей и каменистых склонов, и они сами впрягались в плуги. Аскетизм превалировал над всем остальным, монах должен был избрать отшельничество, иначе обрекал свою душу на вечное скитание. Типично ирландское проявление суровости. Никогда прежде в истории монашество еще не знало таких самоограничений.

В этом плане святой Колумбан был одним из моих любимчиков. У него предусматривалось самое суровое покаяние, существовал целый список наказаний за малейшее проявление плотских желаний, что заставляло задумываться о святости святых вообще и ирландских — в частности. Его идеи о содомских грехах и мастурбации в конечном счете воплотились в жесточайший садизм. Один и тот же образ преследовал меня с первого дня, когда я узнал об этом человеке и его деяниях на семинаре. Голый монах заходит по горло в воду, в море, такое же бурное и холодное, что видел я сейчас, и от заката и до рассвета, а затем от рассвета до заката распевает там псалмы. До тех пор, пока не лопнут голосовые связки, пока кровь не застынет в жилах, пока он не сдастся и не уйдет под воду... Ради чего? Зачем? В чем тут смысл? Может, они поступали так просто потому, что посходили с ума, не могли найти себе лучшего применения? Иногда в их ряды проникал враг Церкви, неверный, грешник, его обвиняли в содомском грехе, а затем распинали на кресте прямо на берегу моря, при этом втыкали крест в песок вверх ногами, и тогда во время прилива наказываемый мог просто захлебнуться. А если этого не случалось, несчастный умирал от удушья или потери крови... Вот уже четверть века прошло с тех пор, как я впервые прочел эти леденящие душу истории. И вот теперь вижу места, где это все происходило.

Я съехал с узкой дороги, остановился и вылез из машины. В лицо тут же ударил сильный порыв ветра, принес с собой влагу с примесью солоновато-кислого запаха моря. Это ирландское побережье — просто идеальное место для безумных монахов с налитыми кровью глазками, которые ни в чем не могли найти радости и удовлетворения. От бухты поднимались голые скалы, впечатление создавалось такое, будто некто разбил береговую линию ударами гигантского молотка. От воды, точно трещины на коже, ответвлялись бесчисленные глубокие ущелья, на склонах виднелись хилые деревья с искривленными стволами, щели в скалах поросли терном и плющом. В какой-то книжке я вычитал, что эти необитаемые и суровые места казались монахам «приглашением к пыткам и боли, к которым они стремились на протяжении всей своей земной жизни».

Возможно, в самых глубинах моей генетической матрицы угнездился некий атавизм. Иначе зачем было приезжать сюда, бродить среди останков чуждого мне мира, смотреть, как выглядело все это с точки зрения какого-нибудь невежественного пилигрима, прибитого к этим берегам лет пятьсот тому назад капризной судьбой и штормовым ветром? За спиной у меня гремели валы, накатывающие на полоску каменистого пляжа, такую бледную и беспомощную, зажатую между мрачными утесами, напоминающими пару гигантских челюстей. Пещеры, темные расселины и углубления пялились на меня непроницаемо-черными глазками. Несчастные сумасшедшие. Они строили здесь монастыри, окруженные бурными морями, неприветливыми землями и болотами, словно в надежде спрятаться не только от всего остального мира, но и от самого Господа Бога. В надежде, что их никто не заметит, забудет, простит.

Единственное мало-мальски большое здание среди многочисленных построек монастыря было сложено из грубого необработанного камня, нижняя его часть густо поросла влажным зеленым мхом. Вверху мхи и лишайники высохли и приобрели грязно-коричневый оттенок. На фоне низко нависших облаков вырисовывалась башня, увенчанная крестом. Кругом ни звука, если не считать завывания ветра и грохота разбивающихся о берег валов, равномерного и настойчивого, точно желающего пробиться в самую твою душу и безраздельно завладеть ею.

Я прошел мимо келий, заглянул в несколько из них, но никаких признаков жизни там не наблюдалось. Пахло лишь птичьим пометом да морем. Как только могли жить люди в подобных местах и создавать при этом предметы орнаментального искусства, которыми мы до сих пор любуемся, разинув рты от восхищения, писать книги, создавать изумительного изящества поделки из золота, продолжать культурные традиции германцев и кельтов? Что за гении они были? Я не знал ответа, не мог даже начать формулировать его, этот ответ, объяснявший заодно, почему сам я сошел с проторенного пути своей веры.

В конце концов я вернулся к машине, ловя воздух открытым ртом — штормовой ветер, дующий с моря, не давал дышать нормально. Я понял, почему они не смогли внести ничего нового в славную историю монастырской архитектуры. В них слишком сильно укоренился ирландский дух. Они не доверяли всему, что привносило в жизнь красоту и дыхание вечности. Лучше уж бродить бездомным или спрятаться в пещере, исчезнуть, скрыться с глаз долой, вернуться в прошлое. То же в свое время произошло и с латынью, растворившейся в других языках, уступившей место новому, который со временем начнет вытесняться чем-то другим.

Я ехал по узкой дороге, и прошлое тащилось за мной, точно огромный труп.

Мне надо двигаться, ехать дальше. У меня есть дело.

* * *

Брата Лео я нашел в месте, которое с натяжкой можно было назвать садом. Несколько грядок с овощами, несколько цветков, и все это находилось на вершине утеса, под каменной стеной, разрушенной почти до основания за многие века. Он стоял на коленях в сырой темной земле и поднял на меня глаза, когда я, преодолевая сопротивление ветра, вошел в его владения. Весело махнул мне рукой, точно знал меня целую вечность, и продолжил ковыряться в грядке. Я перешагнул через останки стены, поскользнулся на мокром мху, он снова поднял на меня глаза, что-то сказал, но слова унес ветер. Лицо его расплылось в улыбке. Лицо морщинистое, круглое, обветренное, немного отрешенное, и еще в нем читалось твердое намерение закончить то, чем он занимался. На нем были черные брюки с манжетами, заляпанными грязью, черный свитер с высоким воротником, из которого торчала тонкая морщинистая шея. Руки голые, без перчаток, тоже сплошь выпачканные землей, на щеках полоски грязи, в тех местах, где он, по всей видимости, неосмотрительно почесывал щетину. И вот наконец он закончил работу, выровнял и прибил ладонью землю вокруг стебля какого-то неизвестного мне растения. Поднялся и вытер руки чудовищно грязным полотенцем.

— Брат Лео, — сказал я, — меня зовут Бен Дрискил. Приехал из Парижа повидаться с вами. Мне о вас рассказывал Робби Хейвуд.

Он смотрел на меня и моргал, одно из тех невинных лиц, что всегда выглядят удивленными. Потом приподнял скрюченный грязный палец, точно я произнес некое магическое слово-заклинание.

— Робби, — пробормотал он. — И как он поживает, наш Робби?

Говорил он без ирландского акцента. По интонации и произношению я никак не мог определить, с каким именно. Возможно, он только родился в Ирландии, а потом жил в разных других местах. Я стал рассказывать ему, что Робби Хейвуд умер. Он слушал меня, завязывал мешок с какими-то удобрениями, потом собрал разбросанные по земле совки, мотыги, взял небольшую лопату. И слушая мой рассказ, все время кивал. Я так и не понял, что он усвоил из этого моего повествования.

— Париж, — произнес он наконец. — Вы проделали весь этот путь из Парижа. Так значит, Робби умер. Мы называли его «Викарий». Это он послал вас ко мне? Я, честно сказать, немного удивлен. Прямо не верится. После всех этих лет... Мы здесь в глуши, можно сказать, дорожку сюда протоптать трудно. Однако вот передо мной живой человек из другого мира, а потому придется поверить своим глазам. Я удивлен. Викарий! Был бы страшно рад повидаться с ним. — Он вытаращил глаза, и лицо его приобрело еще более невинное выражение. Словно прочел недавние мои мысли. — Радоваться здесь нам больше никто не запрещает, нет. Такое облегчение. Просто благословение Господне. Шумный, даже буйный человек, наш Робби. Но всегда был хорошим товарищем в самые тяжкие времена. Бог ты мой. — Он покачал головой, приподнял пушистые брови домиком. — Умер. Это надо же. Снова наступают старые времена. Отовсюду наползают тени, тьма сгущается. — И он весело улыбнулся мне.

— Он умер не своей смертью, — сказал я. — Робби Хейвуда убили в Париже неделю тому назад.

— Но кто это сделал?

— Человек, который пришел из прошлого сорокалетней давности. Человек, которому он доверял... Человек, который выследил Робби и не дал ему шанса. А чуть меньше месяца тому назад этот же человек убил мою сестру, монахиню Валентину. Робби Хейвуд считал, что вы можете пролить свет на случившееся. Рассказать, кто он, этот человек, откуда пришел, почему убивает людей. Снова.

— Могу я узнать, — невозмутимо спросил он, — почему он убил вашу сестру?

— Потому, что она занималась исследованиями для своей книги, где хотела рассказать, что происходило в Париже во время войны. Торричелли, нацисты, движение Сопротивления, так называемый «заговор Пия». И еще там упоминался один человек, страшно загадочный, прямо фантом. Саймон...

— Пожалуйста, перестаньте. — И он нежно улыбнулся мне, точно желая показать тем самым, что он выше всех земных дел, вины, греха и убийства. — Похоже, вы неплохо информированы обо всех этих старых секретных делах. Прямо и не знаю, что про вас думать, мистер Дрискил.

— Я проделал весь этот долгий путь, чтобы выслушать ваш рассказ. Людей убивают...

— Мне ли не знать, — мурлыкнул он.

— Сперва отец Лебек, убит на кладбище в Париже сорок лет назад... Нет, конечно, он не был первым. Никто не знает точно, когда все это началось. Потом моя сестра, ваш старый друг Хейвуд, еще несколько человек. А началось все это давным-давно... И еще у меня есть имена, вернее, кодовые клички. Возможно, вы поможете разобраться, что это за люди. — Слова и вопросы так и хлынули из меня потоком, и он даже отпрянул. Его испугал такой напор. Я понял это по выражению его глаз. Тут же умолк, и последние мои слова утонули в шуме ветра.

Он устремил взор куда-то вдаль, к морскому горизонту.

— Знаете, я немного побаиваюсь вас, мистер Дрискил. Если, конечно, мистер Дрискил ваше настоящее имя. — Я хотел было возразить, но он перебил меня: — Я всегда знал, что случится нечто подобное. Что найдется такой человек, восстанет из праха. Но только на этот раз все будет по-другому, пришел черед платить по счетам. Потому, что тогда происходили вещи, которые не забываются. Никогда не забудутся, пока хотя бы один из нас будет жив, любой из нас, тот, кто знает всю эту историю... или хотя бы ее часть. Боюсь, что сам я знал не больше, чем любой другой из нас. И все равно, слишком много, чтобы остаться в живых, если кто-то вдруг захочет стереть прошлое, избавиться от него. Кто-нибудь из них вдруг вспомнит Лео, начнет думать, уж не жив ли он до сих пор. А потом пошлет человека выяснить все это. — Он поскреб подбородок, затем скрестил руки на груди. — Вообще-то я думал, произойдет это много раньше. Вот смотрю на вас и думаю: что вы за человек? Может, вы один из них? И если так, кто вас послал?

Он отвернулся и стал глядеть на волны, разбивающиеся о прибрежные скалы. Море разбушевалось. Я окликнул его по имени, но все звуки тонули в вое ветра и грохоте прибоя. Тогда я схватил его за плечо, развернул к себе. Сильней, чем намеревался. Он поднял на меня глаза. Лицо невинное, так и сияет ангельской чистотой.

— Мне нужна ваша помощь, — сказал я. Торговаться я никогда особенно не умел. Но зашел слишком далеко, чтобы отступать от своих намерений. Плотный ветер дул прямо в лицо, не давал дышать, мною овладела слабость. Этот маленький человечек был одним из ключей, без которого не обойтись. — Я должен узнать от вас... всю правду.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45