Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ассасины

ModernLib.Net / Триллеры / Гиффорд Томас / Ассасины - Чтение (Весь текст)
Автор: Гиффорд Томас
Жанр: Триллеры

 

 


Томас Гиффорд

Ассасины

«The Assasini» 1990, перевод Н. Рейн

Посвящается Элизабет

Пролог

Октябрь 1982

Нью-Йорк

Он походил на хищную птицу — весь в черном, он так и парил над серебристым озером льда.

Несмотря на возраст, он явно наслаждался движением, легким посвистыванием коньков, разрезающих лед. Он выписывал на нем правильные геометрические фигуры и радостно подставлял лицо холодному осеннему ветру. Чувства были обострены до предела, так всегда бывало в особо важные для него дни. При получении очередного задания он сразу оживал; чувствовал себя избранным, направляемым рукой судьбы и самого Господа Бога, и с особой ясностью осознавал свое предназначение. И окружающий мир тоже становился ясен до предела, теряя свою загадочность.

Утренний туман наконец рассеялся, сквозь легкие белые облака пробилось солнце. Высоко над его головой поблескивали окнами башни Рокфеллеровского центра, из громкоговорителей лилась музыка, задавая ритм катанию. И он целиком растворялся в этой музыке и ритме своих движений, навевавших воспоминания о прошлом.

Мальчишкой он учился кататься на коньках по замерзшим каналам Гааги. Угрюмые дома, заснеженные парки, свинцово-серое небо с тяжелыми тучами. Оно раскинулось над всем этим древним городом, над дамбами и мельницами. Почему-то именно эта картина врезалась в память, стала неотъемлемой частью детских воспоминаний. Забыть ее было просто невозможно. И неважно, что нет там сейчас никаких мельниц. В его сознании они существуют, медленно вращают огромными лопастями. Воспоминания об этих медленно крутящихся лопастях и резком скрежете коньков по льду почему-то всегда вызывало у него умиротворение. И в дни, подобные этому, когда предстояла работа, он уходил воспоминаниями в детство в Гааге и расслаблялся. Нынешнее молодое поколение называет это медитацией. Но как ни называй, результат один. Таким образом достигался наивысший уровень концентрации, настолько совершенной и абсолютной, что ты уже не замечал своих стараний. Он уже почти достиг его. Катание полностью захватило. Скоро остановится время. Скоро. Совсем скоро.

На нем был черный костюм с твердым стоячим воротничком и черный дождевик, который развевался по ветру и походил на средневековую накидку. В этом наряде он грациозно двигался среди других конькобежцев, в основном то были подростки. Ему и в голову не приходило, что развевающийся по ветру плащ придает ему зловещий, угрожающий вид. Ведь мыслил он не стандартно. Он был священником. Представителем Церкви. И потом, у него такая добрая обезоруживающая улыбка. Он — воплощенная добродетель, и людям незачем его бояться. Тем не менее другие катающиеся предпочитали расступаться перед ним и опасливо провожать взглядами, точно этот человек мог осудить их за неподобающее поведение. Надо сказать, они были недалеки от истины.

Странный конькобежец был высоким, его зачесанные назад, со лба, седые волосы чуть вились. Благородное узкое с длинным носом и широким тонкогубым ртом лицо напоминало лица сельских врачей, знающих жизнь, перевидавших немало на своем веку и не боящихся смерти. И еще лицо его было отмечено какой-то особой, словно светящейся изнутри, бледностью, что вырабатывается десятилетиями, проведенными в сумрачных часовнях и плохо освещенных кельях. Бледность — свидетельство многочасовых бдений и молений. На носу низко сидели очки в тонкой металлической оправе. Святой отец был поджар и очень крепок физически, хотя недавно ему исполнилось семьдесят.

Современные ритмы сменила старая мелодия, девушка пела песенку из фильма, который он смотрел на борту самолета, доставившего его из Италии в Нью-Йорк. Она пела о том, что собирается жить вечно, что вот сейчас выйдет и взлетит высоко, прямо в небеса... Священник продолжал грациозно скользить по льду мимо ребятишек и хорошеньких девушек с длинными развевающимися по ветру волосами и в плотно облегающих джинсах. Таких тесных, что, казалось, вот-вот лопнут по всем швам. Девушки этого возраста всегда напоминали ему игривых и дурашливых жеребят. Он ни разу в жизни не видел обнаженной женщины. Он вообще почти никогда не думал об этих вещах.

Выставив одну ногу вперед, он ловко покатил на одном коньке, слегка раскачиваясь из стороны в сторону, руки чуть шевелятся, словно раздвигая плотные слои воздуха, глаза прищурены, точно он вглядывается в самую суть вещей. А сам все катит и катит вперед, увлекаемый потоком воспоминаний. Ну в точности огромная черная птица, что кружит и кружит высоко в небе, а глаза устремлены вперед, ясные светло-голубые глаза, бездонные, как горное озеро. Ни тени чувства, ни намека на какие-либо эмоции в этих глазах. Они как будто не участвуют в действии.

В группе девочек послышалось перешептывание и хихиканье, когда мимо них промчался старый священник с прямой, как палка, спиной, суровый и аскетичный. И в то же время в их взглядах читалось почтение. Совсем старик, а как здорово двигается, какой стильный и мощный у него шаг.

Но он едва заметил их, слишком уж был поглощен мыслями о предстоящем задании. Эти девчонки тоже наверняка думают, что будут жить вечно, что выйдут и воспарят в небо. Замечательное желание, но ему, старому священнику, лучше знать.

И вдруг впереди он увидел девчушку лет четырнадцати или около того. Совершая пируэт, она упала и теперь сидела на льду, некрасиво раскинув ноги. Подружки ее покатывались со смеху, девочка трясла головой, от чего конский хвост мотался из стороны в сторону.

Он подлетел к ней сзади, подхватил под мышки и резко, одним движением, поставил на ноги. Сам пронесся мимо, точно ворон, и заметил лишь тень удивления на хорошеньком личике. Затем девочка очнулась, заулыбалась и крикнула вслед «спасибо». Он ответил мрачным кивком через плечо.

Вскоре после этого он взглянул на часы. Подъехал к бортику, снял взятые напрокат коньки, сдал их. Потом забрал из камеры хранения свой портфель. Дышал он глубоко и ровно. Катание явно пошло на пользу, он расслабился и получил хороший заряд адреналина.

Затем он поднялся с катка на улицу. Купил с лотка горячий крендель, сдобрил горчицей сторону, посыпанную солью. Стоял и жевал неспешно и методично, потом скомкал салфетку и бросил в мусорное ведро. И двинулся по Пятой авеню вдоль витрин магазинов. Потом перешел улицу и остановился перед собором Святого Патрика. Старый священник не был сентиментален, но это величественное здание — пусть даже и относительно недавней постройки — все же затрагивало какие-то струны в душе. Он рассчитывал здесь помолиться, но катание слишком затянулось. Теперь ему пора.

Он прошел слишком долгий путь и никак не мог позволить себе опоздать.

* * *

Рим

На огромном телевизионном экране показывали футбол, но человек, лежавший в постели, его не смотрел. Один из его секретарей предусмотрительно вставил кассету в видеомагнитофон и даже настроил звук, но больной последнее время начал терять интерес к футболу. И если порой думал о нем, то в памяти всплывали только матчи между мальчишками в Турине, когда сам он был страстным игроком и поклонником этой игры. Но то было очень давно, много-много лет тому назад. Что же касается этой возни на кассете, которую недавно привез курьер из Сан-Паулу, она нисколько его не интересовала. Сражения за Кубок мира по футболу — он о них теперь и думать забыл.

Больной размышлял о собственной неминуемой смерти несколько отстраненно, такой подход не раз выручал его в прошлом. Еще молодым человеком он выработал умение думать о себе в третьем лице, как о Сальваторе ди Мона. С немного насмешливой улыбкой наблюдал он за карьерным ростом человека по имени Сальваторе ди Мона, настойчивым и непреклонным. Одобрительно кивал, когда Сальваторе ди Мона обзаводился могущественными союзниками, с интересом следил за тем, как Сальваторе ди Мона достиг наконец пика в своей карьере. И именно в этот момент Сальваторе ди Мона перестал существовать; он получил новое имя — Каллистий. И стал наместником Бога на земле, святым отцом, Папой Каллистием IV.

До этого он провел в Ватикане восемь лет; не отличался особой скромностью, да и выдающимся умом — тоже, однако проявил себя человеком чрезвычайно практичным и везучим. Он не был склонен к изощренному интриганству, обычно сопутствующему такому роду деятельности. Нет, он смотрел на свой взлет спокойно и не считал его чем-то из ряда вон выходящим, словно готовился занять пост директора какой-нибудь международной корпорации.

Нет, разумеется, на планете под названием Земля были должности и подревней, к примеру, императора Японии. Но он никогда по-настоящему не верил в то, что Господь намерен выражать Свою волю через человека, которого некогда звали Саль ди Мона, смышленого старшего сына преуспевающего дилера фирмы «Фиат» в Турине. Мистицизм — это совсем не его конек, как заявил ему однажды в очаровательной чисто английской манере монсеньер Нокс.

Нет, Папа Каллистий IV был человеком практичным. Всякие там драмы и интриги волновали его мало, особенно после того, как конклав кардиналов выбрал именно его. Правда, путь к избранию был не простым и потребовал прямолинейного и даже грубоватого интриганства, того сорта, что не оставляет сомнений в положительном результате. Не обошлось и без посредника. В его роли выступил преуспевающий американский адвокат Кёртис Локхарт, через которого нужным кардиналам систематически передавались крупные суммы денег наличными. Именно с его помощью кардинал ди Мона сколотил группу поддержки, возглавляемую кардиналом Д'Амбрицци. Деньги, или взятка, если уж называть вещи своими именами, были в этой стране традицией и возвели на самые высокие посты не одного его. Став папой, он попытался свести все заговоры, интриги, сплетни и злословие в своей курии к минимуму. Но вскоре был вынужден признать, что в столь замкнутом сообществе, как Ватикан, все эти старания заранее обречены на провал. Ведь человеческую натуру переделать невозможно, тем более во дворце, насчитывающем не менее тысячи помещений. Точной цифры он никогда не знал, но истина была очевидна: если у вас тысяча комнат, непременно найдутся люди, использующие их не с самыми благими намерениями. И если уж быть честным до конца, попытки как-то контролировать махинации в курии изрядно утомили его. А иногда казались скорее смешными, нежели страшными. И наоборот. Правда, теперь уже ничто не казалось ему смешным или забавным.

Постель, на которой он лежал, некогда служила местом отдохновения Папе Александру VI из рода Борджиа[1] и представляла собой весьма внушительное сооружение с долгой и бурной историей, детали которой ему нравилось представлять. Вне всякого сомнения, Александр VI находил ей более разнообразное применение, нежели нынешний владелец. Впрочем, судя по всему, ему предстоит умереть именно на ней. Все остальные предметы обстановки в спальне попадали под определение «эклектика апостольского дворца». Часть мебели — типичный шведский модерн, оставшийся от Папы Павла VI; телевизор и видеомагнитофон соседствовали с высокими готическими книжными шкафами, где некогда хранилась огромная коллекция различных теологических трудов, которые предпочитал иметь под рукой Папа Пий XII. Были здесь разномастные стулья, столы, бюро и низенький шкафчике подлокотниками, перед которым полагалось преклонять колена, давно превратившийся в подобие кладовой, где скопилась вековая пыль. Словом, то была весьма пестрая коллекция, и, однако, за последние восемь лет Каллистий привык называть эту комнату домом. Окидывая все эти предметы мрачным взглядом, он с облегчением подумал о том, что в том месте, куда он скоро уйдет, ничего из этого уже не пригодится.

Он медленно перекинул ноги через край кровати, а затем погрузил босые ступни в мягкие шлепанцы от Гуччи. Поднялся, немного пошатываясь, потом оперся о трость с золотым набалдашником, трогательный и предусмотрительный подарок от африканского кардинала, полученный год тому назад. Он так толком и не знал, какой из двух недугов вызывал те или иные симптомы, но головокружение приписывал опухоли головного мозга. Разумеется, неоперабельной. Врачи, посещавшие его с одобрения курии, бормотали нечто непонятное, но из слов их он сделал один вывод: причина кончины будет определяться неким подобием фотофиниша, потому как пока непонятно, что подведет первым — сердце или мозг. Впрочем, и это тоже не имело теперь значения.

Однако в оставшееся ему время следовало принять важное решение.

Кто станет его преемником?

И как именно он должен действовать, чтобы выбрать себе достойного преемника?

* * *

Малибу

Сестра Валентина плакала и никак не могла остановиться, и это еще больше удручало ее. В жизни ей доводилось совершать немало безрассудных поступков. Она сама искала опасности и находила ее, она знала, что такое страх. Но теперь страх этот был разлит вокруг нее, каждый, кто находился рядом, ощущал это. Здесь подобный страх может вызвать выстрел, прогремевший над заброшенной дорогой; нашествие батальонов смерти, приближение правительственных войск или нападение вечно голодных партизан, спустившихся с гор и жаждущих пищи и крови. В каждой части света существует свой особый страх, и порой человек догадывался, что ему грозит, и выбирал его вполне осознанно.

Страх же, который она испытывала сейчас, не был похож ни на что испытанное прежде. Он парализовал ее волю и нервную систему, подобно смертельному раковому заболеванию. Он пришел из давних времен, но был жив, активен и нашел ее. Выбрал, выделил ее среди остальных, и вот теперь она шла домой, потому что была больше не в силах смотреть страху в лицо в одиночестве. Бен подскажет, что делать. Большой брат всегда почему-то знает, как следует поступить.

Но сперва надо перестать плакать, дрожать и вести себя, как полная идиотка.

Она стояла у входа в патио, ощущая босыми ногами прохладную росистую траву. Стояла и смотрела на серебристый, изрытый оспинами лик луны, что повисла в сине-черном небе. По небу проплывали легкие рваные облачка, почему-то навеявшие воспоминания из детства об обложке с нотами «Лунной сонаты». Откуда-то снизу, издалека, доносился шум прибоя, высокие волны одна за другой обрушивались на пляж Малибу, подгоняемые океанским бризом, что обдувал сейчас босые ноги. Вэл вытерла глаза рукавом сутаны, плотнее запахнула ее и зашагала по траве к белой изгороди на вершине одного из холмов. Она видела, как вскипает внизу пена прибоя, как набегают на берег и отступают валы, затем снова вздымаются откуда-то из глубины. Она видела несколько пар уличных фонарей, освещавших участок автомагистрали, тянувшейся вдоль Тихоокеанского побережья. Вдали сквозь туман проблескивали огоньки колонии Малибу, мерцали слабо и загадочно, точно у самой кромки воды приземлялся космический корабль. Туман надвигался с берега на море, словно пытался удержать вражеский флот на расстоянии.

Валентина шла вдоль изгороди, пока вдруг не почувствовала ступнями жар от углей. Здесь они жарили морского окуня на ужин. Сидели вдвоем и ели этого окуня, заедая горячим хрустящим хлебом и запивая легким белым вином. Кёртис любил такие трапезы, и говорили они о том же, о чем прежде, в Париже, Риме, Нью-Йорке и Лос-Анджелесе в последние полтора года. Беседа, спор, называйте как хотите, всегда шли об одном. И она чувствовала, что готова сдаться под его напором, слиться с ним, как мелкие ручейки с бурным потоком. Но боролась сама с собой, не желая подчиняться. Господи, больше всего на свете ей в такие минуты хотелось сдаться, рухнуть, упасть в его объятия, но она не могла. Пока что. Пока что еще не время. Проклятие! Опять она плачет.

Вэл развернулась и зашагала к низкой гасиенде с плоской широкой крышей, мимо плавательного бассейна и теннисного корта, пересекла выложенное плитами патио и остановилась перед застекленной верандой с дверцей. Час тому назад она занималась любовью вон там, в постели.

Кёртис был высоким крупным мужчиной с лицом, напоминающим морду добродушного бульдога. Решительным, целеустремленным. Седые волосы коротко подстрижены и тщательно причесаны, каждый волосок всегда на месте. На нем была синяя пижама в тонкую белую полоску с вышитой на нагрудном кармане монограммой «КЛ». Правая рука откинута и лежит на том самом месте, где недавно лежала женщина. Словно он спал, убаюканный ее дыханием, глухим биением ее сердца. Только теперь он лежал совсем неподвижно. Ей был знаком запах его пота и туалетной воды «Гермес». Она вообще знала о нем так много, больше, чем положено было знать. Впрочем, она никогда не была обычной монахиней. Больше того, она была, как говорится, постоянной головной болью монастыря, Церкви, Ордена. Она всегда знала, что правильно, а что нет; такой уж уродилась на свет, и ничто не смогло изменить ее. Очень часто ее мысли не совпадали с понятиями Церкви. Сестра Валентина шла своим путем. Стала известной личностью, написала два бестселлера. Стала в глазах множества людей настоящей героиней, и эта известность обеспечивала ей безопасность. Она бросила Церкви вызов, дала ей понять, что институт этот слишком мал, ничтожен, ограничен, порой даже подл, и Церковь отказалась от нее. Она сумела стать незаменимым орнаментом, неотъемлемым украшением фасада современной римской Церкви. И избавиться от нее они могли только одним способом — вынести вперед ногами. Так, во всяком случае, ей казалось.

Но все это случилось давно, еще до того, как она занялась своими исследованиями. Теперь же, с горечью подумала она, снова вытерев глаза и громко высморкавшись, выяснилось, что все эти речи, известность, популярность и прочее были лишь жалкой прелюдией. И никак не подготовили ее к тому, что произошло год тому назад, не подготовили ко все нарастающему страху. Она думала, что перевидала все. Думала, что умеет узнавать зло во всех его формах и проявлениях и любовь — во многих. Но как же она заблуждалась! Она ни черта не знала ни о зле, ни о любви. Но, видит Бог, собиралась узнать, чего бы это ни стоило.

Полтора года тому назад Кёртис Локхарт признался ей в любви. Они в то время находились в Риме, где она готовилась к написанию новой книги о роли Церкви во Второй мировой войне. Его вызвали в Ватикан, смягчить последствия скандала, разразившегося в связи с деятельностью банка Ватикана, руководству которого приписывали массу преступлений, в том числе мошенничество, вымогательства, растраты и присвоение чужого имущества, все, вплоть до убийства. Локхарт был одним из немногих юристов, к услугам которых в самых экстремальных обстоятельствах прибегала Церковь — в данном случае Папа Каллистий IV. Большинство юристов просто не способны были справиться с ограниченностью мышления и бескрайней жесткостью, царившими в этом придатке Ватикана. Но Локхарт мог; он сделал карьеру в таких же жестких условиях, умудрившись остаться при этом мягким, приятным и преданным человеком. Как любил поговаривать сам Каллистий, Локхарт очень неплохо устроился под сердцем Церкви, в ее лоне.

Валентина Дрискил знала Локхарта всю свою жизнь. А он впервые увидел ее тридцать лет тому назад, еще десятилетней девчушкой, танцующей на лужайке перед родительским домом. Ее обдавали сверкающие струйки воды из фонтанчиков, и, наряженная в купальник с оборками, она напоминала конфетку в яркой обертке. Сам же Локхарт в ту пору был молодым начинающим адвокатом и банкиром с особого одобрения Рокфеллеров и Чейза. Он часто посещал этот дом в Принстоне, обсуждал с отцом девочки банковские и церковные дела. Она вертелась и пританцовывала на лужайке, сверкая мокрым загорелым тельцем, изо всех сил стараясь привлечь внимание взрослых. Слышала, как звенят кубики льда у них в бокалах, уголком глаза следила за тем, как они сидят на веранде в белых креслах-качалках.

— В десять ты была просто куколкой, — сказал он ей в тот вечер в Риме. — А в пятнадцать превратилась в очень сексуальную девушку с мальчишескими ухватками. Едва не обыграла меня в теннис.

— А все потому, что ты смотрел на меня, а не на мяч. — Она улыбнулась, вспомнив, как он не сводил с нее вожделенного взгляда, а сама она носилась по корту, и ветер раздувал ее короткую белую юбочку, и на лбу выступали крупные капли пота, но вытирать было некогда, и пот превращался в тонкую солоноватую корочку. Локхарт страшно нравился ей, она не уставала им любоваться. Она была совершенно заворожена властью этого человека, даже священники вставали, когда он входил, и почтительно слушали его. В то время ему было тридцать пять, и она не переставала удивляться, отчего он до сих пор не женат.

— А когда тебе исполнилось двадцать, я начал просто бояться тебя. Бояться тех чувств, которые ты вызывала при каждой нашей встрече. И ощущал себя при этом просто болваном. А потом... помнишь тот день, когда я пригласил тебя на ленч в «Плазу»? И мы сидели в Дубовом зале, со всеми этими росписями на стенах, где изображались волшебные замки в горных королевствах, и там ты впервые рассказала мне о своих планах, помнишь? В тот день ты сказала мне, что собираешься вступить в Орден. И сердце у меня едва не остановилось. Я почувствовал себя отвергнутым любовником. А потом вдруг подумал, что все началось с того дня, когда я любовался тобой там, на лужайке, еще девочкой, маленькой дочуркой Хью Дрискила. И тогда мне казалось, что человек я вполне здравомыслящий. Но это не так. — Он сделал паузу. — Нет, на самом деле я потерял голову еще тогда. Я в тебя влюбился. И до сих пор люблю, Вэл. Я наблюдал за тобой, за твоим ростом, и когда ты приехала в Лос-Анджелес, понял, что буду с тобой встречаться... — Он снова умолк и по-мальчишески пожал плечами, как бы отметая эти воспоминания. — Плохая новость: я до сих пор влюблен в монахиню. Есть и хорошая: я всегда знал, что стоит тебя подождать.

Любовная связь у них началась тем же вечером в Риме, в его квартире на холме, над Виа Венето. И он сразу же начал уговаривать ее оставить Орден и выйти за него замуж. Нарушить один из обетов, очутиться в его постели, оказалось достаточно просто. Но она давала не один обет, они давно стали частью ее жизни, неизбежным злом, ценой, которую она заплатила за возможность служить Церкви, служить самому человечеству через столь могущественный инструмент, как Церковь. Уйти из Ордена, оставить работу, на которой она выстроила всю свою жизнь, — нет, это было выше ее сил.

Всего лишь час тому назад они, раздраженные друг другом, долго спорили и ссорились, упрекали в неспособности понять, но при этом ни на миг не усомнились в своей любви. И в конце нашли утешение в страсти, и потом он уснул, а она выскользнула из постели и вышла на свежий воздух подумать. Побыть наедине со своими мыслями, которыми не могла поделиться с ним.

И вдруг прямо перед ней, откуда-то из темноты и тумана, вынырнула чайка, пронеслась совсем рядом, обдав ее лицо ветром, и уселась на камни в патио. Сидела там какое-то время, глядя на свое отражение в стекле, а потом вдруг резко взмыла вверх, словно испуганная увиденным. О, как хорошо было ей знакомо это чувство.

И тут вдруг она вспомнила о своей лучшей подруге, сестре Элизабет из Рима, в которой она порой видела отражение самой себя. Элизабет тоже была американкой, но на несколько лет моложе, такая умная, язвительная, все понимающая. Монахиня самых современных взглядов, преданная своей работе, вот только в отличие от Вэл не бунтарка. Они познакомились в Джорджтауне, где сестра Вэл работала над докторской диссертацией, а не по годам развитая сестра Элизабет собиралась стать магистром гуманитарных наук. Там началась их дружба и длилась вот уже больше десяти лет. А потом в Риме Вэл рассказала сестре Элизабет о предложении Локхартом руки и сердца. Сестра Элизабет молча выслушала всю историю и заговорила не сразу.

— Послушай меня внимательно, — сказала она наконец. — И если все это покажется казуистикой, спишешь на мою иезуитскую натуру. Есть такое понятие — этика ситуации. Обеты свои помни и в то же время знай: ты здесь не пленница. Никто насильно не запирал тебя в клетке и не выбрасывал ключа от нее. И не хотел, чтоб ты гнила здесь до конца дней.

Хороший совет, и если б Элизабет была сейчас в Малибу, Валентина непременно поговорила бы с ней еще раз.

Впрочем, еще тогда, в Риме, они возвращались к этой теме неоднократно.

— Если хочешь просто спать с ним, Вэл, — говорила она, — тогда тебе придется уйти из Ордена. Продолжать дальше в том же духе не имеет смысла. Ты давала обеты. Каждый человек, конечно, может оступиться и нарушить тот или иной обет. Но оступаться еще раз и еще, все время нарушать один и тот же обет — нет, так не годится. Это бесчестно и просто глупо. Сама знаешь. И я это знаю, и Высшие Силы тоже, конечно, знают.

Вспомнив, какая уверенность звучала тогда в голосе Элизабет, Валентина почувствовала себя опустошенной и приуныла. А потом вдруг ощутила страх. Он разрастался и вскоре затмил все остальные чувства.

А началось все со сбора материалов для книги. Чертова книга! Зачем она только связалась с ней? Но теперь уже поздно, и ее повсюду преследует страх. Он заставил Валентину вернуться в Соединенные Штаты, он привел ее в родной дом в Принстоне. Именно страх заставил ее сомневаться буквально во всем, даже в Кёртисе и его любви... И она не знала, что ответить на его предложение. Нельзя мыслить ясно и четко, когда тебя преследует страх. Она слишком далеко зашла в своих исследованиях и раскопала такое, что лучше бы не знать вовсе. Нет чтоб вовремя остановиться, уехать домой. Ей следует забыть все, что она узнала, заняться своей личной жизнью, решить, как быть с Кёртисом. Но она боялась не только за себя. Над мелкими личными страхами превалировал другой, огромный, всеобъемлющий. То был ее страх за Церковь.

И она вернулась в Америку, собираясь рассказать все Кёртису. Но что-то подсказывало ей: остановись, не надо, не делай этого. То, что она обнаружила, было сравнимо с бомбой замедленного действия, совершенно инфернальным устройством, и отсчет времени оно начало уже давным-давно. И Кёртис Локхарт, он или знал об этом, или — да помоги ему Господь — сам был частью этого. Или же вовсе ничего не знал. Нет, она не могла ему рассказать. Он был слишком близок к Церкви, слишком уж слился с ней. И именно это «слишком» и настораживало.

Но бомба тем не менее существовала, и обнаружила ее именно сестра Вэл. Это напомнило ей о детстве в Принстоне и о том дне, когда ее брат Бен, роясь в подвале в поисках каких-то старых отцовских клюшек для гольфа с ручками из дерева гикори, вдруг нашел семь банок с черным порошком, пролежавших здесь бог знает сколько лет, оставшихся со дня празднования Четвертого июля. И она последовала за ним вниз, по ступенькам, мимо гор какого-то хлама, боязливо стряхивая с волос то ли реальную, то ли воображаемую паутину, а потом вдруг услышала голос брата, приглушенный, сдавленный от страха. Он велел ей убираться отсюда, быстрей, ради всего святого. Но Вэл не отступила и дала клятву, что никому ничего не расскажет.

И тогда брат сказал, что дом их может взлететь на воздух в любую минуту, потому что черный порошок в банках — это порох, и лежал он здесь еще до того, как они появились на свет, и может взорваться, потому что потерял стабильность. Она ничего не понимала в порохе, но поверила Бену, потому что хорошо знала своего брата и понимала, что он сейчас не шутит.

Он заставил ее укрыться в конюшне с каменными стенами, а сам, обливаясь потом, осторожно брал банки, одну за другой, выносил из подвала, шел через задний двор мимо семейной часовни, мимо яблоневого сада, к самому краю их владений, и складывал банки на берегу озера. А потом позвонил в полицию Принстона, и они прислали пожарную команду. Пожаловал даже сам начальник полиции в черном автомобиле «Де Сото», и они залили банки водой, а потом увезли на специальной машине, и Бен стал настоящим героем дня. Полицейские даже подарили ему какую-то почетную бляху, и примерно через неделю Бен передарил ее сестре, потому что она тоже вела себя геройски, как подобает бравому солдату, и подчинялась приказам. Она удивилась, даже расплакалась, и не расставалась с бляхой все лето, везде носила ее с собой, а по ночам клала под подушку. Тогда ей было семь, а Бену — четырнадцать. И потом, уже став взрослой, она всегда обращалась к брату в затруднительных ситуациях, когда нужно было проявить героизм.

Теперь же у нее оказалась своя бомба, тоже утратившая стабильность и готовая взорваться как раз во время избрания нового Папы. И она решила отправиться домой к Бену. Не к Кёртису, не к отцу, по крайней мере пока. Помочь ей мог только Бен. Она всегда улыбалась при мысли о брате, «падшем», или «рухнувшем», как он выражался, католике. Ему можно выложить все, рассказать, что удалось обнаружить в бумагах Торричелли и секретных архивах. Сперва он, конечно, посмеется над ее страхами, а потом станет серьезным и непременно найдет выход, подскажет, что делать. И еще сообразит, как преподать эти новости отцу, что именно ему сказать...

* * *

Нью-Йорк

Частный самолет Локхарта приземлился в аэропорту Кеннеди, где его поджидал «Роллс-Ройс». Время было раннее, час пик еще не начался, и в центре города Локхарт оказался на полчаса раньше, чем предполагалось. Локхарт попросил водителя высадить его у квартала под названием Рокфеллер-Плаза, что находился между зданием Рокфеллеровского центра и катком. Он взял сидевшую рядом с ним на заднем сиденье Вэл за руку, заглянул ей в глаза.

— Уверена, что ничего не хочешь сказать мне прямо сейчас?

Многое крылось за этим, казалось бы, простым вопросом. Он не стал говорить ей, что неделю тому назад, когда она находилась в Египте, ему позвонил один друг из Ватикана. Наверху очень озабочены деятельностью этой монахини, намекнул он. Направлением ее исследований, решимостью довести их до конца. Друг из Ватикана попросил Локхарта выяснить, что именно удалось узнать Вэл, а потом убедить ее бросить все это дело.

Локхарт слишком уважал Вэл и ее работу, чтоб в открытую заявить об озабоченности Ватикана. Очевидно, что убедить ее отказаться от исследований лишь на том основании, что этого хочет Ватикан, не удастся. Но он обладал высокоразвитым чувством самосохранения, которое теперь распространялось и на нее. И именно по этой причине его тоже теперь беспокоили ее исследования. Раз уж в Ватикане так встрепенулись, ничего хорошего это не сулит. Такие звонки не причуда или прихоть. Они означают, что всерьез затронуты чьи-то интересы, что сигнал тревоги прозвучал. Но давить на Вэл он не мог. Знал — это бесполезно. Она должна сама рассказать ему все, просто надо дать ей время.

Она нервно улыбнулась, покачала головой.

— Да нет. У тебя и без того проблем хватает. Каллистий умирает. И ты, мой дорогой, должен решить, кто станет следующим Папой... Стервятники слетаются.

— Разве я похож на стервятника?

— Нет, ни чуточки. Ты их всех победишь и разгонишь, как всегда.

— Сама знаешь, при выборах Папы я права голоса не имею.

— Не скромничай. Разве не тебя назвали кардиналом без красной мантии в «Тайм»? — Он нахмурился, и она улыбнулась. — У тебя есть нечто большее, чем просто голос. Именно ты объявил имя последнего Папы...

— С помощью твоего отца, сестра. — Он рассмеялся. — И потом, могло быть и хуже...

— Ну, это вряд ли.

— Господи, до чего же я люблю тебя!

— Так что ты вполне можешь назвать следующего Папу. Давай будем реалистами. И потом, я тоже тебя люблю. Ты не так уж плох для старика.

Он улыбнулся и снова взял ее за руку.

— Хочу, чтоб ты доверилась мне, Вэл. Это твоя жуткая тайна, она меня просто с ума сводит. Ты совершенно вымоталась. Что бы это там ни было, это тебя просто убивает, я же вижу. Ты так похудела, выглядишь такой уставшей и...

— Нечего мне зубы заговаривать, сладкоголосый сатана!

— Прекрасно понимаешь, что я имею в виду. Постарайся не воспринимать все это так близко к сердцу. Поговори с Беном... Сними тяжесть с сердца.

— Давай пока что не будем об этом, ладно Кёртис? Может, это всего лишь игры воображения, они и завели меня так далеко. Но все это подождет и до завтра. Возможно, завтра все тебе и выложу как на духу. — Она крепко сжала его руку. — А теперь иди к своему Энди. — Она подалась вперед, легонько клюнула его в щеку. Он обнял ее, притянул к себе, погрузил пальцы в шелковистые волосы. Твердые губы щекотали ей мочку уха.

И вот Локхарт вышел и стоял на тротуаре, провожая взглядом машину. Вэл махнула ему рукой, потом тонированное стекло поднялось, и она скрылась из виду. Следующая остановка у нее в Принстоне.

Он провел в коридорах власти слишком много лет, а потому слишком долго путал чувство удовлетворения и радость тайной дружбы со счастьем. Лишь сестре Валентине удалось открыть ему истинное счастье, разрешив тем самым великую загадку. Теперь он был уверен: они всегда будут вместе.

Поглощенный своими мыслями, он рассеянно наблюдал за конькобежцами, ритмично скользившими по льду. Он очень беспокоился о Вэл. Ради этих своих изысканий она побывала сначала в Риме, потом в Париже, откуда отправилась в Египет, в Александрию. Он пытался сложить фрагменты этой головоломки. Он знал, что она работала с секретными архивами. А потом вдруг раздался этот проклятый звонок из Ватикана.

Он стоял у самых перил, весь каток был как на ладони, и Локхарт улыбнулся при виде пожилого священника, который с такой грацией и достоинством скользил по льду среди подростков и малышей. Он с восхищением наблюдал за тем, как священник в черном развевавшемся на ветру плаще подлетел и ловко подхватил упавшую на лед хорошенькую девочку. Такого сосредоточенно мрачного и строгого лица, как у этого священника, он, пожалуй, еще никогда не видел.

Затем Локхарт очнулся и взглянул на золотые наручные часы «Патек Филип». Его ждал монсеньер Хеффернан, сорокапятилетний кандидат на красную мантию на ближайшие пять-десять лет. Хеффернан был правой рукой архиепископа Клэммера и успел сосредоточить в своих руках немало власти в одной из богатейших епархий. Ни особым достоинством, ни мрачной серьезностью он не отличался. Он был известен своей практичностью и умением добиваться желаемых результатов. И еще он был чертовски пунктуален и ожидал такой же пунктуальности от других.

Так что Локхарту было пора идти.

...Владения Церкви распространялись на весь квартал к востоку от собора Святого Патрика и вели начало с девятнадцатого века, когда здесь была построена довольно скромная церковь Святого Джона. Рядом с ней позже, когда Церковь продала эти земли, возвели знаменитые дома Вилларда[2]. Неискушенному глазу они по архитектуре своей напоминали аскетично строгие флорентийские дворцы семейства Медичи. Слишком дорогие, чтоб оставаться в частных руках после Второй мировой, эти знаменитые дома долго пустовали, стояли в ожидании новых владельцев, элегантные и безлюдные, печальным напоминанием о прошедшем веке.

В 1948 году архиепископ Нью-Йоркский Фрэнсис Спеллман, привыкший любоваться ими через Мэдисон-авеню из окон своей резиденции, что рядом с собором Святого Патрика, вдруг принял решение выкупить эти дома. Церковь тут же употребила все свое влияние и стала владельцем величественных и прекрасных зданий. Знаменитая «Золотая комната» в доме по адресу Мэдисон, 451 превратилась в конференц-зал для проведения епархиальных собраний. Зал для приемов с видом на Мэдисон стал местом проведения совещаний архиерейского трибунала Метрополии. Обеденный зал был превращен в зал суда трибунала, а библиотека — в канцелярию. Перемещаясь по длинным коридорам и мраморным лестницам, Церковь захватывала все новые помещения для своих разнообразных нужд...

Однако времена меняются. К семидесятым годам бум на недвижимость, возникший в 1960-х, резко пошел на спад, и Церковь обнаружила, что не в состоянии содержать и обустраивать все дома Вилларда. Они вновь опустели, и долгов по налогам ежегодно набегало до 700 000 долларов. Церковь начала испытывать серьезные финансовые затруднения.

Спас положение Гарри Хемсли, предложивший взять в аренду дома Вилларда и прилегающие к ним территории и построить на их месте отель. Архиерейский собор начал с ним переговоры, всячески стращал его проблемами, и в результате дело кончилось тем, что здания остались нетронутыми, весь участок формально принадлежал по-прежнему Церкви, а Хемсли получил право долгосрочной аренды. И построил вокруг этих домов отель.

И, подобно наследному принцу, назвал его незатейливо: «Хемсли Палас».

Именно в вестибюль этого дворца, сверкающий бронзой и хрусталем девятнадцатого века, и вошел Кёртис Локхарт. И, не став задерживаться там, прошел через приемную, отделанную зеркалами и резными ореховыми панелями во французском стиле, к лифтам, на которых можно было подняться на самые верхние этажи, к пентхаусам.

Весьма характерно, что для этой встречи Энди Хеффернан зарезервировал именно этот тройной пентхаус. Энди вращался в высших политических кругах, Кёртис Локхарт был его козырной картой, и он хотел провести встречу в условиях полной конфиденциальности. Локхарт вел речь о столь большой сумме, что даже малейшей утечки информации допускать было никак нельзя. Ставкой в игре был следующий Папа. И когда речь идет о таких постах, неизбежно вмешиваются деньги. Если б они встретились, допустим, в соборе Святого Патрика, непременно поползли бы слухи. Власть, роскошь, любовь ко всем жизненным благам и тайна — эти компоненты и составляли суть и смысл жизни монсеньера Хеффернана.

Локхарт знал, что его ждут там столь любимые Энди сигары «Данхил Монте Круз 200» и коньяк «Реми Мартин». Человек, говорил монсеньер Хеффернан, должен перепробовать все радости жизни, попутно открывая для себя все новые и новые. И чем больше он их пробует, тем сильней разгорается аппетит.

Локхарт вышел из лифта на пятьдесят четвертом этаже и прошел по толстой ковровой дорожке до самого конца узкого коридора, что тянулся параллельно Мэдисон авеню. Глядя на двери, никак нельзя было предположить, что за ними творится нечто необычное или странное. Он надавил на кнопку звонка и стал ждать. Голос из домофона ответил:

— Входите, Кёртис, друг мой. — Судя по интонации, монсеньер, должно быть, немного перебрал за ленчем.

Привыкший к роскоши, Локхарт всегда поражался при виде этих апартаментов. Он стоял у подножия витой лестницы с изящными резными перилами. Потолки огромной комнаты внизу были высотой этажа в два, не меньше. И во всю переднюю стену тянулось огромное окно, за которым, точно на изометрической карте, как на ладони раскинулся весь Манхэттен.

Здание «Эмпайр-Стейт-билдинг», изящнейший, в стиле арт-деко, шпиль небоскреба Крайслера, трогательные своей простотой башни-близнецы Торгового центра, а дальше, в бухте, виднелись статуя Свободы, Стейтон-Айленд, береговая линия Джерси...

«Рэдио-сити», Рокфеллеровский центр, светящееся пятнышко катка... а внизу, почти прямо под ними, собор Святого Патрика с двумя шпилями, величественно вздымающимися над Пятой авеню.

Локхарту на секунду показалось, что он стоит на облаке. Даже немного закружилась голова, и он ухватился за резные перила. Но оторваться от этого вида не было сил. Он чувствовал себя ребенком в окружении игрушек, которые могли присниться разве что в самом сладком сне.

— Сейчас, только пописаю, — раздался голос Хеффернана откуда-то из-за невидимой двери. — Две секунды.

Локхарт снова обернулся к окну-витрине, завороженный четкостью и разнообразием деталей. Стоял, почти прижавшись носом к стеклу, и смотрел на собор Святого Патрика. Даже его строители никогда не видели здания под таким углом зрения. Божественный вид. Точно смотришь на волшебно ожившую гравюру, внезапно обретшую третье измерение.

— Господь да благословит наш маленький дом.

К нему тяжело и неуклюже шагал монсеньер Хеффернан. Крупный мужчина с редеющими рыжими волосами и смешным, как у клоуна, носом. Кожа красная от загара и слегка шелушится. На нем была черная рубашка со стоячим воротничком, черные брюки и черные шлепанцы с кисточками. Водянисто-голубые глаза щурились от сигарного дыма. Он был выходцем из южного Бостона, из бедной ирландской семьи. А теперь занимал очень высокое положение и надеялся укрепить его еще больше с помощью этого знаменитого американца, профессионального творца и создателя великих мира сего. Они нуждались друг в друге, могли использовать друг друга, но отношения эти не были вымученными, поскольку Энди Хеффернан как нельзя лучше попадал под определение друга. Он был счастливым и веселым человеком.

— Знаешь, для богача ты выглядишь слишком спортивным и здоровым, Кёртис. Вот, угощайся. — И он указал на деревянную коробку с сигарами, что стояла на заваленном бумагами столе, покрытом стеклом двухдюймовой толщины.

— Ты мне руку чуть не сломал, — сказал Локхарт. Достал из коробки «Монте Круз», специальную спичку для сигар, раскурил и какое-то время наслаждался ароматным дымом. — Где загорал? Красный, как рак.

— Во Флориде. Пробыл там целую неделю на благотворительном гольфе. Вернулся только вчера. Божественно провел время. — Он подошел к столу и сел. На столе находилось несколько толстых папок, блокнот, телефон, коробка сигар и тяжелая пепельница. Локхарт уселся напротив и смотрел на собеседника через стеклянное поле. — Потрясающие ребята. Джеки Глисон, Джонни, Том, Дик, все были. Вообще во Флориде живут замечательные люди. Готовы ради Церкви на все. Просто море пожертвований в пользу детского приюта Богоматери нашей. Много гольфа. Ты не поверишь, но в одном круге я промахнулся мимо лунки на три дюйма! Ей-богу, с места не сойти! Нет, это надо было показать по «ящику»: удар — и мячик остановился всего в каких-то поганых трех дюймах! Как-то было уже со мной такое, один раз в Шотландии, в Мюрфилде... Благословенные старые времена, чертовски далеко от южного Бостона. Ну, скажи, чего еще может хотеть человек, а, Кёртис? Радуйся жизни, наслаждайся, все вокруг давно превратились в мертвецов.

— А представляешь, какие радости могут ждать тебя в жизни вечной? Пение невидимого хора, шелест широких ангельских крыльев...

— Оставь эту теологию твоим монахиням! Дай отдохнуть. — И Хеффернан хохотнул характерным плотоядным смешком, заслышав который, можно было подумать, что он готов шляться по публичным домам всю субботнюю ночь напролет.

— Так тебе нужен отдых? Перерыв и еще десять миллионов баксов? — улыбнулся Локхарт и выпустил ровное колечко дыма. Сумма была велика, и ему страшно хотелось видеть реакцию Хеффернана.

— Десять миллионов баксов...

Смех тут же стих. Подобная сумма означала, что дело его ждет нешуточное, непростое даже для правой руки архиепископа кардинала Клэммера. Локхарту всегда было интересно, о чем думает этот человек, болтая о партиях в гольф с Джонни Миллером, ударах и лунках и плотоядно похохатывая при этом. Он никогда не казался собранным. Однако впечатление это могло быть ошибочным.

— Десять миллионов, — тихо и задумчиво повторил Хеффернан. Потом вытянул вперед руки, растопырил пальцы, пошевелил ими, медленно свел ладони вместе. — Думаешь, десяти миллионов достаточно, чтоб провернуть это дело?

— Ну, более или менее. Всегда могу раздобыть еще. Всегда найдется карман поглубже.

— К примеру, у Хью Дрискила?

Локхарт пожал плечами.

— Знаешь, Энди, ты вправе делать любые предположения. Но неужели тебе и впрямь так хочется знать? Неужели так уж хочется, а? Сомневаюсь.

— Как скажешь. Ты приносишь деньги, я отвечаю за то, чтоб они попали в нужные руки. — Хеффернан испустил вздох удовлетворения, а потом снова заулыбался, как и подобает жизнерадостному ирландцу. — Этот Клэммер меня просто убивает. Упрямец, чистоплюй...

— Американские кардиналы, они другие. Считают свои голоса чем-то священным. Думаю, сам он не захочет прикоснуться ни к единому баксу, будет делать вид, что понятия не имеет, как это все произошло. Взятки пугают его...

— Подарки, а не взятки! — Хеффернан скроил гримасу. — Слово, начинающееся на букву "В", никогда не слетит с наших уст. Десять миллионов. Итак, что же мы получим за эти деньги, ты и я? Иными словами, хорошо ли это для евреев?

— Железную поддержку американцев. Вспомни кардиналов, которых называл Каллистий, наших, так сказать, должников... Короче, Энди, суть дела такова. Мы должны назвать имя следующего Папы. Главное в нашей Церкви — преемственность. И мы должны это обеспечить. — На секунду показалось, он слышит голос сестры Валентины, ее рассказ о том, что ей удалось обнаружить нечто такое, что может сильно повлиять на выборы следующего Папы.

— И никаких колебаний в стройных рядах?

— А почему кто-то должен колебаться? Джеку семьдесят шесть. Долго он не протянет, и тогда... Ну, короче, к тому времени ты уже будешь носить красную кардинальскую шапку, а Церковь впервые за долгое время получит поистине великого Папу. Только тогда старая Церковь сможет достойно войти в двадцать первый век. И это единственно правильный для нее путь, потому как в противном случае ей просто не выжить. Начинается новая эра в истории человечества, Энди, и Церкви не пристало отставать. Как видишь, все очень просто.

— Послушать тебя, так все просто. А деньги... верняк?

— Я никогда не полагаюсь на случайности в таком вопросе.

— Что ж, за это не мешает и выпить. — Монсеньер Хеффернан потянулся к бутылке «Реми Мартина», что стояла на подносе рядом с двумя хрустальными бокалами. Наполнил их и протянул один бокал Локхарту. — За денежки, которые предстоит потратить.

Мужчины поднялись и выпили стоя, на фоне потрясающего вида на Манхэттен. Казалось, они стоят на рукотворной горе, на пике, которого достигли вместе. И он, Локхарт, был ведущим, а его верный и преданный монсеньер — ведомым.

— За доброго старину Джека, — тихо произнес Локхарт.

— За будущее, — эхом откликнулся монсеньер.

Хеффернан увидел его первым. Смачно причмокнул губами, поднял глаза и увидел старого священника. Неким непостижимым образом тому удалось бесшумно спуститься по лестнице и войти как раз в тот момент, когда мужчины любовались видом Манхэттена и произносили тосты. Монсеньер Хеффернан вопросительно склонил голову набок, широкое красное лицо расплылось в улыбке:

— Да, отец? Что могу для вас сделать?

Локхарт обернулся, увидел священника. И сразу узнал: тот самый конькобежец. Он тоже улыбнулся, вспомнив сцену на катке. А потом вдруг заметил, как поднялась рука в перчатке, и было в ней что-то...

Локхарт смотрел и чувствовал, как силы покидают его тело и на смену им приходит биологический, чисто животный и не контролируемый ужас. Он пытался сообразить, что происходит. В этом священнике все не так. Он явился вовсе не из коридоров власти, по которым привык расхаживать Кёртис Локхарт. В его руке был пистолет.

Пистолет издал странный приглушенный звук, как стрела, вонзившаяся в мокрую мишень.

Энди Хеффернана отшвырнуло назад, к огромному окну, секунду-другую его силуэт с нелепо растопыренными руками вырисовывался на фоне Манхэттена. Снова тот же звук, и загорелое лицо распалось, раздробилось и перестало быть лицом. Локхарт по-прежнему стоял на том же месте, не способный двигаться, бежать, звать на помощь, броситься, наконец, на этого странного священника, сделавшего так, что лицо человека, которого он знал столько лет, превратилось в месиво из крови и костей. По забрызганному кровью стеклу, от дыры размером с кулак, начала расползаться паутина трещин.

Локхарт смотрел на то, что осталось от его друга, смотрел на блестящий алый след, который он оставил на стекле. А потом, опираясь рукой о край стола, медленно, точно во сне, начал двигаться к тому месту, где лежало тело монсеньера Хеффернана. Действовал он неосознанно, каждое движение давалось с трудом. Все вокруг показалось каким-то далеким, затянутым дымкой тумана, точно он пытался заглянуть в конец длинного, убегающего вдаль туннеля.

Так же медленно священник развернулся и направил ствол на него.

— Такова Божья воля, — сказал он, и Локхарт пытался понять, расшифровать этот код. — Божья воля, — свистящим шепотом повторил старик священник.

Локхарт смотрел прямо в дуло пистолета, потом заглянул священнику в глаза, но, как ни странно, увидел почему-то маленькую девочку в смешном купальнике в оборочку. Она смеялась и танцевала под радугой сверкающих на солнце брызг, кружилась по мокрому недавно подстриженному газону, и обрезки травы прилипали к ее маленьким босым ступням.

И тут вдруг Локхарт услышал собственный голос и даже не сразу сообразил, что именно он говорит. Возможно, он звал эту маленькую девочку, называл по имени, пытался подбежать к ней, пока еще не слишком поздно, оказаться там, рядом с ней, на лужайке, в безопасности, в прошлом, обмануть неумолимый бег времени...

Священник ждал, и выражение лица у него было самое добродушное, точно он давал время Локхарту добраться до безопасного места...

А потом спустил курок.

Кёртис Локхарт ударился головой о стекло, в самом низу, в том месте, где начинался ковер. Он захлебывался собственной кровью. Изображение стало мутным, точно резко стемнело, и теперь он уже не мог толком разглядеть танцующую девочку. Вместо нее он теперь различал внизу смутные очертания собора Святого Патрика. Шпили тянулись к нему, точно указующие персты.

И вдруг рядом с лицом он увидел ногу в черной брючине. И почувствовал, как к затылку прижалось что-то твердое.

Кёртис Локхарт судорожно заморгал, пытаясь вернуть видение танцующей фигурки, но вместо этого в последнюю свою секунду увидел лишь собор Святого Патрика.

Часть первая

1

Дрискил

Помню этот день с такой ясностью.

Я был приглашен на ленч в клуб самим Дрю Саммерхейсом, этой седовласой, незыблемой и неизменной знаменитостью нашего уютного и замкнутого мирка под названием «Баскомб, Лафкин и Саммерхейс». Этот человек обладал самым ясным и восприимчивым умом, который я только знал, и наши с ним беседы за ленчем забавляли и просвещали. И еще в них всегда был смысл. В том году Саммерхейсу исполнялось восемьдесят два, он был ровесником века, но, несмотря на столь преклонный возраст, все еще продолжал появляться на Уолл-Стрит. Он был нашей живой легендой, другом и советчиком каждого президента, начиная с Франклина Рузвельта, закулисным героем Второй мировой войны, мастером шпионских дел и конфидентом пап. Он был близок с моим отцом, а потому я знал его всю свою сознательную жизнь.

Порой, еще до того, как я стал работать у него в фирме, до того, как стал полноправным партнером, мне говорили, будто бы он следит за моим ростом. Однажды, когда я собрался стать послушником иезуитского Ордена, он пришел ко мне с советом, и мне тогда не хватило ума проигнорировать его. Вопреки своей аскетически суровой внешности он был страстным футбольным болельщиком. И моим поклонником тоже. Это он посоветовал мне по окончании школы «Нотр-Дам» поиграть хотя бы несколько лет в профессиональный американский футбол. Иезуиты, говорил он, никуда не денутся, а мне предоставляется прекрасная возможность испытать себя на совершенно ином, новом уровне. Он надеялся, что со временем судьба может привести меня в нью-йоркский клуб «Джаэнтс». Думаю, это могло случиться. Но я был молод и все знал.

Учась в Нотр-Дам, я несколько лет пробыл игроком на линии схватки, вдоволь навалялся в грязи и умылся собственной кровью. Без устали, весь в царапинах и ссадинах, носился по полю, порой дивился своей ярости и неукротимому азарту. Двести пятьдесят фунтов увечий, втиснутых в тело весом в двести фунтов. Все это, конечно, гиперболы, присущие перу спортивного обозревателя, но именно так описывал меня Ред Смит. Короче, в те дни я был просто опасным человеком.

Теперь же я по-своему тихий и цивилизованный господин, и чисто психологически оставаться таким позволяет лишь хрупкая мембрана, отделяющая нас порой от торжества безумных поступков и зла. Цельное и относительно безвредное существо с точки зрения закона, семьи и традиции.

Саммерхейс так, кажется, и не понял той простой истины, что я утратил весь энтузиазм азартного игрока в футбол, что был присущ мне в юности. А отец всегда хотел, чтоб я стал священником. Саммерхейс считал отца более истовым католиком, чем, фигурально выражаясь, положено или возможно быть. Сам Саммерхейс был папистом с уклоном в реализм. Твой отец, говорил он мне, человек истинно верующий.

В конце концов я не стал ни профессиональным футболистом, ни иезуитом. То был последний раз, когда я пренебрег советом отца и, если не ошибаюсь, последний раз не прислушался к совету Дрю Саммерхейса. И заплатил за это пренебрежение весьма высокую цену. Образно говоря, Орден иезуитов был молотком, Церковь — наковальней, и я, нападающий с дурацкой ухмылкой, угодил как раз между ними. Бум, бум, бум.

Я не только не стал иезуитом, как хотел отец. Молодой отец Бен Дрискил, гигант и силач, описанный Хью, заигрывает с пожилыми дамами на благотворительных распродажах; играет в баскетбол с малолетними соседскими хулиганами и превращает их в алтарных служек; принимает последнее причастие у мистера Л ири и угощает его ароматным старым вином; распевает старинные рождественские гимны... нет, все это было не для меня. Нет, я сказал всему этому «прощай», сдал свои четки, повесил на крючок свой старый надежный хлыст для самобичевания, спрятал куда подальше власяницу, словом, до свидания!

Я не заходил в католическую церковь лет двадцать. Сделал лишь одно исключение для сестры Валентины, которая, фигурально выражаясь, подхватила выпавшее из моих рук знамя и стала монахиней Ордена. Сестра Вэл — одна из новомодных монахинь, о которых сейчас столько говорят. Она сражается с надвигающимся на нас адом, ее снимки появляются в «Тайм», «Ньюсуике» и «Пипл», к вящему отвращению старины Хью, который сам развязал всю эту вакханалию.

Мы с Вэл часто шутили на эту тему, уж слишком хорошо она знала мои взгляды. Она знала, что я вошел в Церковь и узрел там приспособления для поджаривания грешников. Знала, что я услышал шипение раскаленных сковородок. Знала, что я обжегся. Она понимала меня, я понимал ее. Знал, что характер у нее куда более решительный и твердый и что храбрости ей не занимать.

Единственное, о чем мне не нравилось говорить с Дрю Саммерхейсом, так это о футболе. Увы, но опасения мои оправдались, в тот день все его мысли занимал исключительно футбол. Что и понятно — самый сезон, конец октября, и стоило заговорить об одном из его клубов, и его уже было не остановить. На нем было длинное приталенное пальто с безупречно отглаженным бархатным воротником, жемчужно-серая фетровая шляпа, плотно свернутый зонт на длинной ручке постукивал по тротуару, и, едва завидев его, все встречные обитатели финансовых джунглей почтительно расступались. День на Манхэттене выдался сырой и ветреный, после чудесного солнечного утра небо затянули тяжелые темные облака, отдаленно напоминавшие отпечатки гигантских пальцев. На остров надвигалась зима, привкус ее уже чувствовался в воздухе. Мрачные серые тучи давили на Бруклин, точно пытаясь утопить его в Ист Ривер.

И вот мы уселись и принялись за еду, и Саммерхейс сухим и отчетливым голосом заговорил о давнишнем матче «Айова-сити» против «Ястребов», в котором принимал участие я. Тогда мне удалось раз семь отобрать у противников мяч, причем без всякой помощи со стороны наших, и сделать две голевые передачи, но, видимо, в голове старины Дрю все смешалось, и он перепутал эту игру с последним матчем «Айовы» против «Нотр-Дам». Помню, мне пришлось отбить два блока подряд, и когда я поднял голову, то увидел, что мяч улетает совсем не в ту сторону. Мы вели с преимуществом в шесть очков, времени до конца было всего ничего. Желающих принять этот мяч скопилась целая толпа. И тогда я, весь облепленный грязью, бешено рванулся вперед и успел перехватить пас. Впрочем, любой, занимавший мою позицию, мог сделать то же самое. Но этим человеком оказался я. Нос у меня был сломан, над одним глазом — рассечение, и его все время заливало кровью. Но мне повезло, я все-таки поймал чертов мяч. Этот перехват стал своего рода легендой «Нотр-Дам», о нем вспоминали до конца сезона. А Дрю Саммерхейс был одним из немногих, кто помнил его до сих пор и хотел выслушать всю эту скучную историю снова.

И пока он, фигурально выражаясь, занимался воспоминаниями о громе, грянувшем с небес сто лет назад, я вспомнил, как и что чувствовал тогда, во время этой свалки. И вдруг сообразил: лишь тогда я по-настоящему понял игру. Я видел все сразу и со всей отчетливостью, точно на застывшем полотне картины. Вот защитник над поднятыми задами и шлемами линейных игроков так и стреляет глазами по сторонам, вот раздаются раскаты его грубого хриплого голоса. Черт, я не только слышал, я словно видел этот его голос! Я видел, как напряглись спины бегущих впереди игроков, я мог бы составить карту этих беспорядочно передвигающихся по полю молекул, я видел словно зависшего в прыжке принимающего. Я понял, о чем думают игроки передней линии противника, казалось, я знал, что творится сейчас в голове защитника, слышал, о чем он думает, знал, как будет дальше развиваться игра, как буду реагировать я сам...

И с того дня, когда я вдруг по-настоящему понял эту кровавую игру, каждый следующий матч представал передо мной точно в замедленной съемке. Я вник в самую суть того, что происходит на поле, лишь это позволило мне стать классным игроком. Мою фотографию опубликовал журнал «Лук» как кандидата в сборную Америки, и я даже удостоился чести пожать руку самому Бобу Хоупу во время выступления по телевидению. Футбол.

Говорят, что, играя в футбол, ты много чего узнаешь о жизни. Что ж, может, так оно и есть. Ты узнаешь, что такое боль, что такое озверевший ублюдок, который прет прямо на тебя, и один его взгляд уже действует на психику. В спортивной раздевалке ты узнаешь чисто футбольный грубый юмор. Узнаешь, что девушки, которым назначил свидание, могут и не прийти, если твоя команда проиграла этот долбаный матч. Ты узнаешь, что, раз ты футболист, это еще не означает, что ты можешь красоваться в шоу Боба Хоупа рядом с шикарными блондинками с большими титьками. Что ж, если это называется жизнью, тогда, да, действительно, футбол может кое-чему научить тебя.

Повторяю, я по-настоящему и со всей ясностью увидел и понял, что такое футбол, лишь во время той летней свалки. А вот Дрю Саммерхейс понимал футбол совсем иначе. И мне было недоступно это понимание. Еще Саммерхейс понимал Церковь.

* * *

Я наблюдал за тем, как он закончил нарезать палтус по-дуврски точными хирургическими движениями, а потом принялся за еду. Эту рыбу он ел без всякого гарнира — ни салата, ни овощей, ни хлеба, ни масла. Один стакан воды «Эвиан». Ни кофе, ни десерта. Этот человек собирался жить вечно, а мне больше всего на свете хотелось узнать от него имя великого мастера, который стирал ему рубашки. В жизни не видел, чтоб были так отстираны, отглажены и накрахмалены. Нигде ни складочки, ни морщинки, ни пятнышка, не рубашка, а просто поле свежевыпавшего снега. Подбирая хлебной корочкой остатки соуса с тарелки, я чувствовал себя в сравнении с ним грубым крестьянином. Лицо его не выражало ровным счетом ничего, разве что безграничное терпение, с которым он наблюдал за моим аппетитом. Он настоятельно рекомендовал мне портвейн «Флэдгейт», и официант поспешил в винный погреб выполнять заказ. Саммерхейс извлек из кармана жилета золотые часы с крышкой, посмотрел, который час, и решил перейти к сути и цели нашего свидания, не имевших никакого отношения ни к Нотр-Дам, ни к футбольному полю.

— Кёртис Локхарт приезжает сегодня, Бен. Ты вроде бы с ним хорошо знаком?

— Встречался несколько раз. Ну, уже когда взрослым. А так он часто бывал у нас, когда мы с Вэл были еще детьми.

— Можно сказать и так. Я бы описал его как протеже твоего отца. Был почти членом семьи. Так бы я сказал на твоем месте.

Он провел костяшками пальцев по верхней губе, потом слегка поморщился при мысли о том, что мне, возможно, известно об отношениях сестры с Локхартом. Что бы там между ними ни было, чего бы там ни вытворяли эти современные монахини, не моего ума это дело.

— Он, разумеется, зайдет повидаться со мной, — продолжил Саммерхейс. — И с твоим отцом тоже... Спасибо, Симонс. Именно этим я хотел угостить мистера Дрискила.

Симонс поставил бутылку на стол, оставив мне привилегию откупорить ее самостоятельно. Я поболтал напитком в бокале, потом пригубил. Да, следовало признать, портвейн был хорош. Вновь появился Симонс, на сей раз с сигарой «Давидофф» и специальными щипчиками. И тут я понял, что вся эта прелюдия с матчем «Айовы» ничто в сравнении с тем, что последует дальше.

— И, — тихо добавил Саммерхейс, — мне бы хотелось, чтобы ты уделил ему немного времени. Это затрагивает интересы фирмы... — Кажется, тут он пожал плечами, но движение было столь мимолетным, почти незаметным.

— Какие именно интересы, Дрю?

Я нутром чуял, снова начинаются какие-то игры. Меня втягивают в нечто пока непонятное. Этому Дрю палец в рот не клади, вмиг всю руку отхватит.

— Хочу, чтоб ты понял меня правильно, — ответил он. — Сейчас речь у нас идет о Церкви. Но, видишь ли, Бен, Церковь — это бизнес. А бизнес — он и есть бизнес.

— Не уверен, что правильно понял вас, Дрю. Вы говорите, бизнес это бизнес?

— Ты уловил самую суть.

— Боюсь, что да.

— Два юриста, — сказал он, и на тонких губах его заиграла улыбка, — это круто. Наверное, слышал, что Папа совсем плох?

Тут пришел мой черед пожимать плечами.

— Именно поэтому Локхарт и приезжает в город. Изложить планы и соображения по выборам следующего Папы. Возможно, ему понадобятся наши консультации...

— Уж точно, что не мои, — перебил его я.

— Хочу, чтоб ты ясно представлял положение дел. Хорошо, что у нашей фирмы достаточно времени, чтоб загодя подготовиться к принятию столь важного решения. И серьезно все обдумать.

Я раскатал на языке глоток портвейна стоимостью долларов десять, не меньше. Потом затянулся сигарой, а он терпеливо ждал ответа.

— Мне всегда казалось, Папу избирает Коллегия кардиналов. Неужели они изменили правила и даже не удосужились прислать мне уведомления?

— Ничего они не изменяли. Выбирают Папу точно таким же образом, как всегда. Знаешь, Бен, тебе стоит обуздать свой антиклерикализм. Прислушайся к доброму совету.

— Ну, пока что как-то обходился.

— Времена меняются. Все вокруг меняется. Почти все. Но только не Церковь, в самом сердце своем. Не думай, я вовсе не прошу тебя жертвовать своими принципами.

— И на том спасибо, Дрю.

На секунду он даже утратил всю свойственную ему иронию.

— Но фирма очень тесно работает с Церковью, — сказал он. — И есть вещи, с которыми ты должен ознакомиться... вещи, которые могут показаться на первый взгляд неожиданными. Так почему бы не начать с нашего друга Локхарта?

— Потому что Церковь — мой враг. Яснее выразить не могу.

— Ты утратил чувство юмора, Бен. Чувство меры. Я ни в коем случае не предлагаю, чтоб ты как-то содействовал Церкви. Просто хочу, чтоб ты послушал. Стал более информированным в наших делах. Забудь о своих личных проблемах с Церковью. Помни, бизнес это...

— Это бизнес.

— Кратко выражаясь, именно так, Бен.

...Весь этот день прошел у меня под знаменем католической Церкви.

Вернувшись в контору, я увидел, что меня дожидается отец Винни Халлоран. Я едва не застонал от отчаяния. Он был иезуитом, примерно моего возраста, и знакомы мы с ним были давным-давно. Местная община назначила его ответственным за исполнение последней воли и завещания покойной Лидии Харбо, обладавшей недвижимостью в Ойстер-Бей, Палм-Бич и Бар-Харбор. То был довольно запутанный и пространный документ, суть которого сводилась к тому, что она оставляла все свои обширные владения иезуитской общине. И иезуиты страшно тревожились, что завещание это могут оспорить трое ее законных наследников.

— Послушай, Бен, вдовствующая императрица из Ойстер-Бей подарила двух своих сыновей иезуитам. Так разве это удивительно, что она захотела, чтоб большая часть наследства досталась именно общине? В ее завещании это указано вполне недвусмысленно. А что касается трех других отпрысков... ты вообще когда-нибудь видел их, Бен? Ни черта они не получат, прости Господи! Алчные маленькие ублюдки. — В сутане священника я за всю жизнь видел Винни раз пять, не больше. Сегодня на нем был твидовый пиджак, рубашка в тонкую полоску, галстук-бабочка. Он смотрел на меня, явно ища поддержки и одобрения.

— Они собираются представить доказательства, будто бы она последние лет двадцать была выжившей из ума старой ведьмой. На мой взгляд, весьма убедительные. И под определенным давлением могла составить вполне абсурдное завещание. Иезуиты так и роились вокруг ее смертного одра. Ну и так далее.

— Уж не послышалось ли мне? — так и взвился Винни.

Он был выходцем из богатой семьи, а потому, вопреки расхожему мнению, деньги значили для него очень много. Конечно, деньги Халлоранов из Питсбурга не шли ни в какое сравнение с деньгами Дрискилов из Принстона и Нью-Йорка, но все равно их было достаточно, чтоб у человека возникли такие замашки.

— Неужели Церковь для того пестовала тебя, а, Винни?

Чтоб ты хлопотал о каком-то весьма сомнительном завещании старой богатой дамочки?

— Не тебе читать мне мораль, Бен, — огрызнулся он. — Сам знаешь, какие собачьи законы царят в этом мире.

— Пес поедает пса, — поправил я его. Мы сами занимались тем же вот уже много лет.

— Церковь ничем не отличается от любой другой большой организации. Ты это знаешь. Церковь и община — мы должны защищать свои интересы, потому как делать это больше просто некому. И я тоже исполняю свою работу, буквально по крохам собираю средства на ее содержание. Церковь должна сохранить свои владения, остаться самостоятельной и...

— Винни, Винни, опомнись, это же я, Бен! Церковь не была самостоятельной со времен императора Константина. Всегда занималась проституцией, всегда кого-то обслуживала. Проститутки меняются, но на следующий день Церковь снова выходит на панель.

— Господи, парень, да ты рассуждаешь как какой-нибудь антихрист! Их немало развелось последнее время. Господи, ну и денек выдался!... И все равно, Бен, из тебя получился бы прекрасный иезуит. Потому как ты умеешь с истинной страстью отстаивать свои убеждения. Вот только они слишком ничтожны в сравнении с великой истиной. Ты так и не научился вовремя заткнуться. А дело в том, что ты никогда не понимал, что такое Церковь. Никогда не умел примирить уютную овечку идеализма с грубым и яростным львом реализма, заставить эти существа мирно улечься бок о бок им же на пользу. В том-то и состоит сущность Церкви.

— А ты не иначе как счастливый во всех отношениях прагматик?

— Да, представь себе. Должен им быть. Я же священник. — Он откинулся на спинку кресла, усмехнулся. — Мне с этим жить. И уверяю, такая жизнь не подарок, Церковь далеко не самое опрятное место в этом мире. А все потому, что человек нечист. И все мы суетимся, лезем из кожи, и если хотя бы в пятидесяти одном случае оказываемся правы, это уже много, и большего желать невозможно. Поверь мне, вдовствующая императрица Харбо хотела, чтоб община получила этот кусок пирога. И даже если б эта старая крыса не хотела, мы все равно получим.

Для этого Винни и всех прочих Винни важно было одно: тот факт, что они верили. Вера Халлоранов свята и неприкосновенна. Он частенько говорил мне, что у меня на этом пути возник сбой. Правда, верил он не только в Бога, возможно, даже совсем и не в Бога, а в Церковь. И вот тут взгляды наши расходились самым кардинальным образом. Я видел этих людей за работой. И давно понял, что Бога можно найти и в старом монастырском мифе, и можно поверить, что Бог живет у вас в посудомоечной машине и разговаривает с вами во время цикла сушки. Неважно. Но ей-богу, куда как лучше верить в Церковь.

* * *

После ленча я зашел в угловой кабинет, который занимал постоянно на протяжении почти десяти лет, и смотрел через окно на Бэттери-Парк, башни Торгового центра и статую Свободы, едва видные из-за сгустившегося к середине дня тумана. Именно такой кабинет и полагалось иметь сыну Хью Дрискила, все было расписано заранее, и подобные правила давно стали частью нашей жизни в «Баскомб, Люфкин и Саммерхейс». Обстановку составляли: английский письменный стол диккенсовских времен, длинный и узкий стол времен Людовика XV, на нем бюст работы Бранкуши, бюст Эйнштейна на отдельном пьедестале, картина Кле на стене. У менее уверенного в себе человека просто мурашки могли пойти по коже при виде таких раритетов. То были подарки от отца и моей бывшей жены, Антонии, сплошная эклектика, но очень роскошная. Однажды в «Нью-Йорк мэгезин» был напечатан материал со снимками кабинетов, принадлежащих высокопоставленным лицам. И среди них оказался мой, и мне понадобилось немало времени, чтоб как-то пережить это. Я даже снял дорогой и роскошный ковер, и Хью с Антонией тогда говорили, что кабинет стал похож на клетку для канарейки — единственный, насколько мне помнится, случай, когда они сошлись во мнении. Мы с Антонией испытывали глубокое недоверие к католической Церкви, это нас объединяло, но не помогло спасти брак. Мне всегда казалось, она унаследовала такое отношение к Церкви с рождения. В то время как сам я пришел к нему более традиционным путем. Я выработал его самостоятельно.

Туман сгущался над Стейтен-айленд, затягивал сплошной дымной полосой знакомые детали пейзажа. Он был подобен человеческой памяти: кому охота хранить воспоминания о всяких мелочах и тривиальностях. Когда же достигаешь середины жизни, воспоминания эти приносят особую радость, так мне, во всяком случае, кажется. Они очень важны, и их не стоит отталкивать. Они словно испытывают тебя, и ты начинаешь думать: может, именно они держат все ключи к запертым дверям твоей психики? Даже страшновато становится.

* * *

В доме, где выросли мы с Вэл, всегда было полно священников. Мне исполнилось десять, когда летом 1945-го отец вернулся с войны. Его не было в стране несколько лет, и виделись мы урывками, лишь когда он приезжал в отпуск. Во время его отсутствия к нам часто приходил пожилой священник с седыми волосами, которые росли у него даже из ушей и ноздрей. Помню, этот человек произвел на меня сильное впечатление. Звали его отец Полански, он вел службу в нашей церкви. Иногда он работал в саду вместе с мамой, однажды подарил мне садовый совок, но мы толком не знали его. Не больше, чем, к примеру, человека, который поддерживал в порядке пруд-каток, или наемных садовников, которые занимались газоном, подстригали его, убирали сухую траву и подрезали деревья во фруктовом саду. Так же, как, впрочем, и отца.

С войны отец привез с собой настоящего итальянца, говорившего по-английски с сильным акцентом. Иногда мы с Вэл даже думали: не является ли этот странный патер — или, может, монсеньер? — по имени Джакомо Д'Амбрицци в длинной рясе и высоких тупоносых черных ботинках на шнуровке военным трофеем? И отцу он достался неким необычным путем, полным захватывающих приключений, как, к примеру, пропыленное и побитое молью чучело медведя, что стояло в углу столовой, или львиная и носорожья головы, украшавшие наш загородный дом в Адирондаксе?... И мы с Вэл, которой тогда было всего четыре, почему-то по-детски решили, что отец Д'Амбрицци принадлежит исключительно нам. Да и ему вроде бы нравилось проводить время с нами. Не счесть всех игр, в которые он с нами переиграл тем летом, начиная от скачек на спине, шашек, лото с картинками животных и заканчивая крокетом. А осенью мы вместе ходили за сеном, собирали яблоки, учились вырезать фонари из тыквы, а потом, с наступлением зимы, катались на коньках на замерзшем пруду, что находился за фруктовым садом. Он был невинен, как дитя, как мы с Вэл. И если б все другие священники, которых мне довелось знать, обладали его добродетелями, я бы наверняка был теперь священником. Но что толку говорить о вещах несбыточных и невозможных.

Отец Д'Амбрицци очень любил мастерить разные поделки своими руками, и я часами просиживал рядом, наблюдая за его работой. В саду он устроил тарзанку, сам выпилил дощечку и привязал веревкой к толстому суку старой яблони. В жизни не видывал более чудесной вещицы, но затем он превзошел все мои ожидания: устроил в ветвях большого дерева домик, в который можно было подниматься по веревочной лестнице. Я видел его и за другой работой, завороженно наблюдал за тем, как он кладет кирпичи, ловко и уверенно орудует мастерком, выравнивает кладку. Он отремонтировал нашу старую часовню, которая к тому времени начала разваливаться. Я ходил за ним по пятам. Я прислушивался к его шаркающим шагам, когда он направлялся в свой кабинет, затворял за собой дверь, чтоб никто не мешал «делать работу». Наверное, работа у него была очень важная. Во всяком случае, никто не осмеливался беспокоить его, когда он находился в кабинете.

Но вот он выходил, а я уже поджидал его. Он подхватывал меня длинными и сильными волосатыми руками, легко, как куклу. И на голове волосы были густые, черные и вьющиеся и плотно прилегали к черепу, точно шапочка. Нос у него напоминал банан, а рот был слегка искривлен, как на портрете какого-нибудь принца времен Ренессанса. Он был на добрых шесть дюймов ниже отца. А сложен, по словам мамы, как Эдвард Дж. Робинсон. Однажды я спросил ее, что это за человек, Эдвард Робинсон, и она, немного помявшись, ответила: «Ну, Бенджи, милый, это был... один такой мужчина... Ну, словом, гангстер».

Отцу общение с нами давалось не так легко, как Д'Амбрицци. Должно быть, он временами даже ревновал нас с Вэл к этому экзотическому созданию. Мы не задумывались, почему Д'Амбрицци живет с нами, мы принимали его присутствие как должное, нам достаточно было просто обожать его. А потом однажды он вдруг ушел. Исчез, растворился в ночи, точно его никогда здесь и не было, точно он нам приснился. Но каждому из нас оставил подарок: крестик из кости. У Вэл он был покрыт кружевной резьбой, мой был побольше, потяжелей и попроще.

Вэл до сих пор носит свой крестик. А мой исчез, наверное, потерялся.

Отец заговорил с нами о Д'Амбрицци много позже, подобная тактика была для него характерна. Он даже не стал упоминать имени Д'Амбрицци, но мы с Вэл обменялись многозначительными взглядами. Мы поняли, о ком идет речь. Отец принялся объяснять нам, почему мы не должны путать священников, «божьих людей», с Самим Господом Богом. В то время как первые являются колоссами на глиняных ногах, ног у второго, насколько известно, нет вовсе. Ну и так далее, в том же духе. Говорил он очень долго и туманно. Помню, после этого разговора я украдкой поглядывал на ноги священников, пивших в библиотеке виски с отцом или идущих к церкви произносить проповедь. И, разумеется, никакой глины не увидел, что немало меня разочаровало. Вэл же в чисто девчоночьей манере тихо принялась за работу со своим конструктором и соорудила нечто высокое и непонятное. И когда мама зашла к нам в комнату и спросила, как дела, Вэл выкрикнула звонким чистым голоском: «Глиняные ноги!» Мама почему-то нашла это забавным и позвала отца посмотреть. Позже она даже пригласила подругу из церкви взглянуть на это сооружение, но Вэл сказала, что все разобрала и теперь строит что-то новое. Я знал, что она врет. Она запрятала «глиняные ноги» под большой барабан, на боку которого был нарисован клоун. Потом отодрала одну из боковых панелей и использовала пространство внутри как тайник. И лишь через много лет узнала, что мне было прекрасно известно об этом. Сам я тайников не устраивал, наверное, просто потому, что никаких больших секретов у меня не было.

Я помню Вэл совсем маленькой девочкой. Она учится кататься на коньках на пруду и делает это с такой природной грацией, а я ковыляю поблизости как дурак, ноги заплетаются, весь продрогший, промокший, в синяках. И злюсь на Вэл. С зимними видами спорта я всегда был не в ладах, более того, они казались мне наказанием за какие-то прегрешения, но Вэл считала меня просто увальнем.

Наверное, я им и был.

* * *

Я как раз думал о Вэл, когда вошла мисс Эстербрук, моя секретарша. Остановилась в дверях и деликатно кашлянула. Я тут же вынырнул из тумана воспоминаний.

— Ваша сестра звонит, мистер Дрискил.

Она ушла, а я сидел перед телефоном еще секунду-другую, прежде чем снять трубку. Я не верю в совпадения.

— Привет! Это ты, Вэл? Где ты? Что происходит?

Голос сестры звучал как-то странно, и я сказал ей об этом. В ответ она рассмеялась и обозвала меня увальнем, но вполне беззлобно. С ней явно что-то было не так, но она сказала, что хочет, чтоб я сегодня же приехал в Принстон. И ждал бы ее дома. К вечеру она будет. Сказала, что хочет кое-что со мной обсудить. Я сказал, что думал, что она в Париже или где-то еще.

— Нет, с поездками пока все. Потом объясню, длинная история. Прилетела сегодня днем. Вместе с Кёртисом. Так ты приедешь вечером, Бен? Это очень важно.

— Ты что, заболела?

— Нет, я не больна. Просто немного напугана. Давай не будем сейчас об этом, хорошо, Бен?

— Ладно, договорились. Отец тоже будет?

— Нет, у него деловая встреча на Манхэттене...

— Хорошо.

— И как прикажете это понимать?

— Да как обычно. Просто желательно всегда предупреждать, если он засел где-нибудь в засаде, чтобы напасть на меня.

— Ладно. Значит, в восемь тридцать, Бен. И знаешь еще что, Бен? Я очень люблю тебя, хоть ты у нас и увалень.

— Сегодня, только чуть раньше, Винни Халлоран обозвал меня антихристом.

— Винни всегда был склонен к преувеличениям.

— Я тоже люблю тебя, сестренка. Пусть даже ты и монахиня.

Я услышал, как она тихонько вздохнула и повесила трубку. Потом сидел и пытался вспомнить, когда в последний раз видел ее напуганной, когда в ее голосе столь же отчетливо звучал страх. И никак не мог припомнить.

Из офиса в тот день я вышел раньше, чем обычно, хотелось немного проветриться перед встречей в восемь тридцать. Потом еще нужно было принять душ и переодеться. А уже затем сесть за руль «Мерседеса» и ехать в Принстон.

Таксист высадил меня на углу Семьдесят Третьей и Мэдисон. Стемнело раньше из-за тумана, и на улицах зажглись фонари, но светили они пока что вполсилы, или так просто казалось из-за высокой влажности. Я шел по направлению к парку, пытаясь сообразить, что же происходит с моей сестрой. Тротуары были мокрыми и скользкими. Всего неделю назад отыграли последний матч на серии мирового чемпионата, а холод стоял, как зимой, и туман сгущался в колючую изморось.

Сестра Вэл... Я знал, что она ездила в Рим собирать материалы для новой книги, а потом прислала мне открытку из Парижа. И я никак не ожидал увидеть ее раньше Рождества. Она необыкновенно серьезно относилась к своим исследованиям и работе над книгой. И вот, на тебе, вдруг взяла перерыв. Что же напугало ее до такой степени, что она примчалась домой?

Сегодня вечером все выяснится. Никогда не знаешь, что, черт возьми, такое затевает эта девушка, моя сестра. Я знал лишь одно: темой ее новой книги является роль Церкви во Второй мировой войне. Может, это привело ее в Принстон? Нет, маловероятно. Но с Вэл никогда ничего не знаешь наверняка. Она не из тех монахинь, что встречались в католической школе в Сент-Колумбкилле. Эта мысль всегда вызывала у меня улыбку, и, подходя к своему дому, я скалился во весь рот, как полный кретин. Ничего такого страшного с Вэл не может случиться, пока я рядом. Как-нибудь разберемся, не впервой.

* * *

Через Гудзон я проехал по мосту Джорджа Вашингтона. И направился в Принстон, чувствуя себя продрогшим и отсыревшим до костей. К тому же, наверное, от сырости, немилосердно ныла нога, которой я давил на педаль газа. Старая болячка, сувенир, унаследованный мной еще с иезуитских времен. Все же удалось иезуитам оставить свою отметину. Машин становилось все меньше, и вскоре по шоссе ехал я один под повизгивание «дворников» по стеклу и скрипичный концерт Элгара, который передавали по радио. Погоду для поездки я выбрал просто ужасную, кругом тьма, дождь перешел в мокрый снег, превратив дорогу в каток. Казалось, того и гляди, машина слетит с нее и отправит меня в лучший из миров.

Я припомнил примерно такой же вечер. Было это лет двадцать с небольшим тому назад, только тогда стояла зима, все кругом было белым-бело. Тогда я тоже ехал в Принстон, страшась неприятного разговора с отцом. Мне не хотелось говорить ему о том, что произошло, и еще я знал, что он наверняка не захочет этого слушать. Он не любил выслушивать жалобы и истории неудач, с его точки зрения, все это было проявлением трусости. Чем ближе я подъезжал к Принстону, тем меньше мне туда хотелось. И погода была под стать: темная ветреная ночь, повсюду снег и лед, и я крался, как вор в ночи, как побитая собака после проигранной мной битвы. Битвы, в которой я собирался стать иезуитом. Пытался стать тем, кем хотел меня видеть отец.

Хью Дрискил мечтал видеть меня иезуитом, всегда считал, что строгая дисциплина сочетается в Ордене с бурной интеллектуальной жизнью. Ему хотелось, чтоб я занял место в мире, который был ему понятен и близок. К тому же отец до определенной степени мог контролировать этот мир. Он вообразил — и то было весьма эгоцентрическое заблуждение, — что благодаря своему богатству, влиянию и преданности Церкви, а также многим добрым делам является одним из тех, кто входит в истеблишмент, в высшие слои иерархии, в Церковь внутри Церкви. Мне всегда казалось, что отец переоценивает себя, но что, черт побери, я тогда понимал?

Лишь относительно недавно до меня дошло, что, возможно, он воспринимал себя вполне адекватно. За годы знакомства Дрю Саммерхейс успел посвятить меня в кое-какие детали, узаконившие веру отца в собственную значимость. Саммерхейс был давним другом и ментором отца, тот, в свою очередь, стал таковым для вездесущего Кёртиса Локхарта. И вот теперь Саммерхейс сообщает мне, что отец с Локхартом строят какие-то планы по выборам нового Папы. Нет, конечно, еще с детства я запомнил кое-какие факты, подтверждающие правильность самооценки моего родителя. Когда я был еще совсем ребенком, к нам из Нью-Йорка приезжал на обед кардинал Спеллман — вот только тогда он был то ли епископом, то ли архиепископом, точно не помню. Он навещал нас и в доме в Принстоне, и в нашей огромной двухэтажной квартире на Парк-авеню, от которой мы отказались после несчастного случая с мамой. Порой я слышал, как родители называют его просто по имени, Фрэнк, а однажды, помню, он сам сознался мне, что носит туфли из крокодиловой кожи. Возможно, в тот момент я подсматривал за ним, проверял, не глиняные ли у него ноги.

Должно быть, именно звонок Вэл пробудил во мне все эти воспоминания, а потому и пришли вдруг на ум кардинал Спеллман, отец, туфли из крокодиловой кожи, иезуиты и та давняя ночь, когда я ехал по темной и скользкой дороге и ветер со снегом лепили прямо в ветровое стекло. Я ехал домой один, с плохими новостями, думал, что скажет на это отец, как воспримет очередное разочарование, виной которому был я сам.

Двадцать лет тому назад, даже больше.

Рано утром, когда снежная буря почти стихла и стало светать, патрульные полицейские выехали на поиски жертв стихии. И нашли мой «Шевроле» перевернутым, рядом со сломанным деревом, в самом плачевном виде. А рядом — меня, тоже в весьма плачевном виде и без всяких свидетельств того, что я пытался притормозить, остановить машину на скользкой, покрытой снегом и льдом дороге. И решили, что я, должно быть, уснул. Такое иногда случается. Так вот: ерунда все это. У меня была сломана нога, я страшно замерз, но это не столь важно. Важно было другое: посреди ночи я вдруг понял, что лучше умереть, чем рассказать отцу о себе и иезуитах.

Прозрение. То был типичный случай прозрения. Момент истины, который случается единожды в жизни. И, естественно, отец узнал, что я пытался сделать той ночью. Я прочел это в его глазах, в которых светилось отчаяние. Словно два маячка в ночи, они прожигали насквозь и манили к предательски близкому и опасному берегу, домой, домой. Он знал. Он знал, что я пытался совершить величайший из грехов, и никогда до конца так и не простил мне этого.

Слава богу, что есть Вэл. Так он сказал мне чуть позже в больнице. И вовсе не для того, чтобы унизить или оскорбить меня, просто пробормотал себе под нос, словно разговаривая сам с собой. И тогда я, человек, сознательно выбравший небытие, исключивший отца из советчиков, вдруг почувствовал: да мне плевать, что он там про меня думает. Так сказал я себе. И то был момент моего торжества.

* * *

Я доехал до окраин Принстона, свернул на двухполосную дорогу, на которой некогда учился водить отцовский «Линкольн», и не успел оглянуться, как фары уже осветили сквозь плотную завесу дождя и снега фасад нашего дома. К нему вела длинная, обсаженная тополями аллея, облетевшие листья смешались с грязью и прилипали к шинам. Гравий за поворотом был желтым и тоже сплошь покрыт грязью, розовые кусты выглядели запущенными, словно в этом веке в дом еще ни разу никто не наведывался. В дальнем конце двора темнел гараж с низкой двускатной крышей. Никто даже не удосужился зажечь к моему Приезду фонари. Сам дом находился левее, крупные камни, из которых был выложен фундамент, отливали мокрым блеском в свете фар. И дом тоже был погружен во тьму, и ночь стояла черная, непроглядная и сырая. Вдали, над вершинами деревьев, виднелась россыпь розоватых огней Принстона.

Я вошел в неосвещенный холл с ощущением, что холод и сырость пробирают меня до костей. Но как только щелкнул выключателем, все волшебным образом изменилось. Все было как прежде: дубовый отполированный паркет, деревянная плохо прибитая вешалка для одежды, кремовая лепнина на потолке, лестница, оливково-зеленые стены, зеркала в позолоченных рамах. Я направился прямиком в Длинную залу, в двух шагах от прихожей, где, в основном, и проходили все наши семейные сборища.

Длинная зала. Некогда то было главное помещение таверны восемнадцатого века, вокруг которого и начиналось строительство нашего дома. И свидетельства того до сих пор сохранились: потемневшие балки над головой, несуразный огромный камин шести футов в высоту и десяти в ширину. Но затем за долгие годы тут набралось немало других вещей и деталей: чехлы для мебели в цветочек, книжные полки на стенах, на них же огромные ковры горчично-алых оттенков, два ведерка для угля. У камина стояли кресла, обитые горчичного цвета кожей, на подставках появились медные лампы с желтыми абажурами и медные же горшки с цветами. А в дальнем конце комнаты, у окна с видом на яблоневый сад и ручей, стоял мольберт, за которым отец занимался живописью. Сейчас на нем было закреплено полотно, большое и покрытое куском белой ткани.

В комнате было холодно, сквозь щели в рамах с улицы тянуло сыростью. Угли в камине давно погасли и отсырели, превратились в грязь от попадающего через трубу дождя и пахли осенью. В прежние дни здесь, в комнатах восточного крыла, жили Мэри и Уильям, хлопотали по дому, поддерживали огонь, встречали меня горячим пуншем, и дом при них был полон жизни. Но Уильям умер, Мэри коротала одинокую старость в Скотсдейле, а пара, нанятая отцом, проживала в Принстоне. И комнаты в восточном крыле пустовали.

Я сразу понял, что ее еще нет. Но все равно окликнул сестру по имени, звук эхом раскатился по комнатам и замер где-то вдали. Потом подошел к одной из многочисленных лестниц и снова окликнул. Но услышал в ответ лишь странный шорох, такой звук издают на ветру выброшенные газеты. Очевидно, холод и дождь загнали мышей в дом, под карнизы, там они и бегали, пытаясь понять, где находятся. А находились они там, где появились на свет многочисленные поколения их предков.

Детьми мы с Вэл думали, что шум, слышный в стенах, издают привидения, историй о которых мы наслушались с детства. Вот одна из них. Жил-был юноша, которому удалось убить английского офицера, исподтишка, со спины. За ним устроили погоню, но он исчез. Один из предков Бена Дрискила спрятал его в своем доме на чердаке, но через неделю в дом ворвались англичане, специальный поисковый отряд, и обыскали его. И нашли парнишку, который прятался в темноте, полумертвый от пневмонии. И паренек сразу сознался в содеянном. И тогда они сказали нашему дальнему предку Бену Дрискилу, что собираются повесить его вместе с мальчишкой в назидание всем остальным окрестным бунтовщикам. Но тут в дверях появилась жена Бена, Ханна, с ружьем в руках и обещала проделать в мундире каждого из британцев огромную дыру, если только они посмеют хоть пальцем тронуть ее мужа. Тогда британцы отвесили ей почтительный поклон, предупредили Бена Дрискила, чтоб больше не смел давать приют врагу короля Георга, и ушли. Но все-таки увели с собой парнишку и повесили его в яблоневом саду на веревке, прихваченной из дома тех же Дрискилов. Позже Бен перерезал веревку и похоронил тело здесь же, под большой старой яблоней. Могила сохранилась до сих пор, мы с Вэл часто играли возле нее. И часто слушали с расширенными от ужаса и любопытства глазами эту историю о смерти храброго бунтаря, чье привидение поселилось у нас в доме.

Я поднялся по лестнице и ждал, но никто — ни призрак, ни белка, ни сестра — так и не появился. И тут вспомнилась мама. Даже показалось, что она стоит в дверях в просторном отделанном кружевами пеньюаре и протягивает ко мне руки, точно взывает откуда-то издалека. Как давно это было? Губы ее шевелятся, произносят слова, которые я, должно быть, слышал, но никак не могу припомнить... Почему я не могу вспомнить ее слов и при этом так отчетливо помню запах ее туалетной воды и пудры? И почему ее лицо затеняет тьма? Была ли она тогда молода? Или волосы уже серебрились сединой? Сколько лет было мне самому, когда она вот так вышла навстречу с протянутыми руками, говорила что-то, хотела, чтоб я понял нечто важное?...

Я спустился вниз, взял зонтик и вышел на улицу. Дождь падал косыми струями в желтоватых отблесках фонарей. Я поднял воротник плаща и нырнул в узкий подземный проход между двумя крыльями дома. Наверху дождь громко барабанил по закрытым ставнями окнам и подоконникам, хлестал бешено и злобно, превращался в лед, который все рос и рос и скоро должен был забить водосточные трубы. Нет, многое на этом свете, видно, вообще не меняется.

Я прошел через лужайку, где мы часто играли в крокет и бадминтон. Свет из окон Длинной залы отбрасывал узкие желтоватые стрелы, словно указывал путь к часовне.

Разумеется, у нас была своя собственная часовня. Построил ее еще дед по отцовской линии где-то в начале двадцатых в ответ на настойчивые просьбы бабушки. Часовня была в стиле «того периода», как пишут в путеводителях, сложена из кирпича и камня, с черно-белой отделкой, которую бабушка называла «милой и нисколько не вызывающей», и постоянно нуждалась в ремонте. Мы не являлись английскими католиками, подобно Ивлину Во, и своего, прирученного священника у нас не было. Зато нас не обделяли вниманием священники, служившие в соседней деревне Нью-Пруденс, в церкви Святой Марии. Уже взрослым я часто подумывал, что иметь собственную церковь — просто безумие, но научился помалкивать об этом. А потом пошел в школу Святого Августина, и там выяснилось, что в имениях многих мальчиков тоже есть свои церкви и ничего постыдного в том нет.

Сейчас часовня буквально тонула в дожде, подобные сравнения часто встречаются в поэтических описаниях английских церквей. Темная, мрачная, и мышей там наверняка полным-полно. Газон давно не стригли. Он был покрыт тонкой корочкой льда. Я ухватился за перила и поднялся по ступеням к дубовой, обитой железными полосками двери. Нажал на дверную ручку, она издала жалобный скрип. В темноте слабо мерцала одна-единственная свеча. Одна маленькая тонкая свечка. Внутри стояла полная тьма, если не считать слабого ореола света. Должно быть, Вэл все же побывала здесь, раз свеча горит. А потом куда-то исчезла.

Я пошел обратно к дому, выключил свет. Сама мысль о том, что мне предстоит провести ночь в этом холодном доме без Вэл, была невыносима. И потом это как-то не похоже на нее, заставлять меня ждать. Но погода жуткая, должно быть, она отъехала куда-то по делам и задержалась. Ничего, появится позже.

Я был голоден, и еще страшно хотелось выпить. Сел в машину, бросил последний взгляд на одинокий старый дом под дождем и поехал в Принстон.

* * *

Пивной бар «Нассау Инн» был наполнен оживленным гулом голосов. Народу — не протолкнуться. В воздухе плавали слои табачного дыма. Стены завешаны фотографиями Хоби Бейкера и других героев из прошлого века, столы украшены резьбой в виде тигриных голов. Дымовая завеса словно была призвана переместить завсегдатаев в далекое прошлое.

Я погрузился в кресло в кабинке и заказал двойной «Роб Рой». И только тут осознал, насколько напряжен и взволнован. Все из-за Вэл и нескрываемого страха в ее голосе, но куда она подевалась? Так настойчиво требовала встречи, а потом вдруг исчезла? Может, это вовсе не она зажгла ту одинокую свечку в часовне?

Мне принесли чизбургер, и тут вдруг я услышал, как кто-то окликает меня по имени.

— Бен? Вот так явление из прошлого!

Я поднял голову и увидел мальчишеское голубоглазое лицо Теренса О'Нила. Отца Теренса, который по возрасту находился где-то между мной и Вэл, но всегда и везде выглядел новичком. Ему дали смешное прозвище Персик, очевидно, благодаря изумительному цвету кожи, розово-кремовой, придающей такой невинный и свежий вид. Казалось, мы с Персиком были знакомы вечность. Играли в теннис и гольф, а как-то однажды я тайком напоил его чуть ли не до полусмерти в яблоневом саду. Он смотрел на меня и улыбался, голубые глаза подернулись дымкой приятных воспоминаний.

— Присаживайся, Персик, — пригласил я.

И он протиснулся в кабинку и уселся напротив со своей кружкой пива. Он не собирался быть священником; тут немалые старания приложила моя сестрица. Гольф и мотоциклы, да еще пивные пирушки — вот и все, что интересовало в молодости Теренса О'Нила. И еще он хотел обзавестись женой и кучей ребятишек, ну и, если повезет, работой на Уолл-Стрит. Кстати, Вэл должна была стать миссис О'Нил. Теперь это казалось просто смешным и таким далеким. Мы не виделись лет пять, но он ничуть не изменился. На нем была белая рубашка с воротником на пуговках и твидовый пиджак. Винни бы одобрил такой внешний вид.

— Так что привело тебя на место преступления?

— Я человек рабочий, Бен. Получил место в Нью-Пруденсе. Являюсь отцом-настоятелем церкви Святой Марии. Считаю, что мне крупно повезло. Вот уж не думал оказаться в родных краях, снова видеться с тобой и Вэл. — Он усмехнулся, словно давая тем самым понять, что пути Господни неисповедимы.

— И давно ты здесь? Чего не позвонил?

— С прошлого лета. Видел твоего отца. А с тобой рассчитывал увидеться на Рождество. Вэл сказала, что, может, покатаемся на коньках на пруду в яблоневом саду, как в добрые старые времена. И еще сказала, что ко мне на службу ты вряд ли придешь.

— И была права. Я вот уже лет двадцать не хожу, и тебе это прекрасно известно.

Он стащил у меня с тарелки ломтик жареного картофеля.

— Так что ты здесь делаешь? Отец говорил, что теперь домой ты заезжаешь редко.

— Тоже правильно. И еще он, конечно, до сих пор мучается мыслью, я ли его сын. Может, в родильном доме перепутали. Одна надежда, которой он живет до сих пор.

— Смотрю, ты не перестал злиться на своего старикана, верно?

— Нет. Впрочем, я приехал повидаться не с ним. Сегодня днем позвонила Вэл, вся такая таинственная, и настояла, чтобы я приехал. Сегодня же. Ну и я, как дурак, примчался в эту мерзкую погоду, а ее дома не было. — Я пожал плечами. — Кстати, когда ты ее видел? И что это за затея с катанием на коньках? Ты же знаешь, я ненавижу кататься на...

— Прошлым летом она заехала домой перед поездкой в Рим. И мы с ней пообедали. Вспоминали старые добрые времена. — Он снова ухватил ломтик картофеля. — Знаешь, ты прав насчет таинственности. Она занялась каким-то страшно сложным исследованием... писала мне из Рима, потом — из Парижа. — На секунду лицо его затуманилось. — Затеяла написать какую-то огромную книгу, Бен. О Второй мировой и Церкви. — Он скроил насмешливую гримасу. — Знаешь, нет на свете ни одного события, к которому не примазалась бы Церковь.

— Что ж, тому есть причины, — заметил я.

— И нечего так на меня смотреть. Я здесь ни при чем. Это все Папа Пий, а я тогда был всего лишь маленьким мальчиком из Принстона, штат Нью-Джерси.

Он, усмехаясь, доел всю мою картошку. У меня потеплело на душе. У Вэл были самые серьезные намерения относительно Персика, она не раз говорила, что собирается за него замуж. Они стали любовниками, когда ей было семнадцать.

Наверняка Вэл, потерявшая невинность теплой летней ночью в яблоневом саду стараниями Персика, испытывала сильное чувство вины, присущее школьнице-католичке. Позже, когда она всерьез начала задумываться о Церкви, Персик не поверил, называл все это пустыми фразами. Потом подумал, что она подвергается давлению со стороны отца. Потом решил, что она просто свихнулась. Но Вэл всегда хотела от жизни чего-то особенного, причем не только себе, но и всему миру, и Церкви. Когда убили Кеннеди, Персик сказал: «Черт, если хочешь спасать мир, вступай в Корпус Мира». Она тогда не стала с ним спорить. Просто сказала, что не Церковь нужна ей, она нужна бедной старой Церкви. У Вэл никогда не было проблем со своим "я".

Она мечтала, чтоб после Папы Пия на престол взошел Иоанн XXIII, именно с ним связывала она надежды на обновление Церкви. Но преемником оказался Павел VI, очень быстро растерявший весь реформаторский задор. Похоже, его ничуть не волновало, что Церковь быстро сдала свои позиции и вновь отступила в прошлое. Вэл видела, как меняется мир, и хотела, чтоб Церковь тоже двигалась вперед. Она видела Кеннеди, и Мартина Лютера Кинга, и Папу Иоанна, и ей хотелось вместе с ними бороться за лучшее будущее. А Персик... заполучить Вэл не вышло, но никто, кроме нее, не был ему нужен. И вот он стал священником, что еще раз подтверждало истину: воистину неисповедимы пути Господни.

Он прошел со мной в другой конец бара и вдруг заметил стоявшего в дверях мужчину.

— Идем, Бен, познакомлю со своим другом.

* * *

На мужчине был старенький желтый плащ и темно-оливковая шляпа с кожаной ленточкой. Кустистые серые брови, светло-серые, глубоко посаженные глаза, удлиненное розовощекое лицо. Из-под темно-зеленого шарфа выглядывал край воротничка-стойки. На вид ему было за шестьдесят. А смешливые морщинки в уголках глаз и рта делали его похожим на Барри Фитцджеральда, часто игравшего священников в фильмах сороковых. Еще Фитцджеральд сыграл странноватого ирландца в фильме «Вырастить ребенка» и старого грозного мстителя в картине «И тогда никого не стало». Обе эти возможности читались на лице незнакомца. Серые глаза смотрели холодно и отстраненно. Они как-то не шли улыбающемуся розовому лицу. Я знал его по снимкам в газетах и журналах.

— Знакомьтесь, Бен Дрискил. А это поэт, писатель, лауреат церковной премии отец Арти Данн.

— Он хочет сказать, что искусство и вера всегда идут рука об руку, — ответил Данн. — Простим юному О'Нилу его заблуждение. А вы случайно не сын Хью Дрискила?

— Вы знаете моего отца?

— Не лично. Но наслышан о нем. И еще мне говорили, что он не входит в круг моих читателей, — мелкие морщинки сложились в улыбку. Он снял шляпу. Под ней обнаружился розовый лысый череп с каймой седых вьющихся волос над ушами и шарфом.

— В его возрасте человека интересуют в основном секс, насилие, а также исповедь. — Я пожал Данну руку. — Возможно, презентую ему ваш сборник на Рождество.

Однажды я видел отца Данна по телевизору, его расспрашивали об одном из его сборников. И он каким-то образом умудрился перевести разговор на предмет истинной своей страсти, бейсбол. Тогда Фил Донахью спросил, подвержен ли он суевериям, подобно большинству игроков. «Есть одно. Католическая Церковь», — ответил он, чем сразу завоевал сердца зрителей.

— Только не зацикливайтесь на бумажных обложках, — сказал он. — Впрочем, и в твердых тоже стихи далеко не шедевр.

Персик захихикал.

— Священник с внешностью Тома Селлека[3] и обладающий писучестью Джоан Коллинс.

— Присоединяйтесь к нам, мистер Дрискил, — пригласил Данн.

— С удовольствием, только в следующий раз. Как там, дождь не перестал? Должен встретить сестру...

— А, уважаемую писательницу. Истинный ученый и активистка в одном лице. Редкое сочетание.

— Передам ей ваши слова.

Я распрощался и направился к машине. Как это характерно для Персика, водить дружбу с известным вольнодумцем Данном, этим священником-романистом, чьи книги, всегда бестселлеры, приводили церковных иерархов в неописуемую ярость. Он разработал особую манеру повествования, эдакую комбинацию уроков на темы морали с историями, почти исключительно посвященными сексу, власти и деньгам. Несомненно, мой отец убежден, что Данн сколотил себе целое состояние на дискредитации Церкви. Но если не принимать во внимание дискредитацию, Данн, вне всякого сомнения, был епархиальным священником, опередившим свое время. Как и моя сестра, он был настолько известной личностью, что Церкви даже пришлось разработать особую тактику общения с этим человеком. На практике это сводилось к тому, что они предпочитали не замечать его вовсе.

С неба продолжала сыпать смесь снега с дождем, тротуары были предательски скользкими. Из витрин лавок и магазинов пялились во тьму разнообразные чудовища, приготовленные для Хэллоуина. Ведьмы скакали на метлах и горшках, наполненных сладостями. Щербато скалились фонари из тыкв. Я поехал домой. Мне не терпелось сесть у разожженного в Длинной зале камина рядом с сестрой. И помочь ей разобраться со всеми проблемами и трудностями.

* * *

Дом был по-прежнему погружен во тьму, на фоне расплывчатого ореола фонарей высвечивались косые струи дождя и снега, дорога покрыта жидкой кашицей из грязи и льда. Я заехал в гараж, оставил машину там и пошел к дому, вглядываясь в окна. Во дворе стояла машина. Я распахнул дверцы. Вся машина была мокрая, а мотор давно остыл. Я вернулся к своей машине, подогнал ее к дому и снова вышел во двор. Было уже половина одиннадцатого. И я начал беспокоиться о Вэл.

Я не знаю, что заставило меня пойти в сад. Возможно, хотел просто прогуляться, потому что дождь перешел в снег. Первый снег в этом году, и кругом стояла такая тишина, приятный контраст с шумом и гамом «Нассау Инн». Я остановился, окликнул ее по имени, на тот случай, если и ей пришла та же идея прогуляться. Но в ответ в отдалении послышался лишь лай собаки.

Я находился в саду и вдруг понял, что стою под той самой яблоней, где давным-давно повесился священник. Кажется, всю свою сознательную жизнь я прожил с историями, так или иначе связанными с нашим домом и садом. Священник, попавший к нам в дом сразу после Второй мировой, священник, работавший в саду и служивший в часовне мессу для мамы, священники, распивавшие виски с отцом, и еще этот несчастный, который повесился на яблоне. Все эти истории переплетались, обладали властью мифов, отражали жизнь моей семьи, ее историю, тревоги, заботы, ее религию, наконец.

И во всех этих семейных историях почти всегда фигурировал сад, наверное, поэтому я не слишком любил это место. Но проводил здесь много времени, потому что Вэл любила сад. Ее, четырехлетнюю девочку, я учил играть в покер прямо на траве, спрятавшись подальше от родительских глаз. Здесь однажды жевал яблоко и вдруг обнаружил в огрызке половинку червя. Наверное, после этого я и невзлюбил наш сад.

Садовник Фритц, работавший у нас, показывал яблоню, на которой повесился священник. Мы смотрели на дерево круглыми от страха глазами, а Фритц показывал ту самую ветку. И делал страшную гримасу: вываливал язык, закатывал глаза. А потом вдруг разражался смехом и говорил, что привидений в саду не меньше, чем на чердаке. Мне не попадалось ни одной газетной статьи, повествующей об этой трагедии и о несчастном священнике-самоубийце. Пытался расспросить об этом маму, но она лишь отмахнулась и сказала: «Было это миллион лет тому назад, Бенджи. Все это очень грустно». А отец сказал, что нам просто не повезло. «Мог бы выбрать чей-то другой сад. Любое другое дерево. А выбрал наш».

И я начал чувствовать себя глупо, стоя здесь под падающим снегом и размышляя о священнике-самоубийце и этом событии пятидесятилетней давности. Куда, черт возьми, запропастилась Вэл? В доме ее не было, в часовне тоже.

Я зашагал назад, потом снова остановился и посмотрел на часовню. Под тихо сыпавшим с небес снегом она походила на сказочный домик. Откуда-то сзади, со стороны ручья, налетел ветер, запел и засвистел в голых яблоневых ветках.

Я поднялся по скользким ступенькам, распахнул дверь, уставился в сырую и холодную непроницаемую тьму. Свечка давно погасла. Я оставил дверь открытой, чтоб было хоть чуточку светлей, и двинулся вдоль стены, нащупывая выключатель. Щелкнул первым попавшимся. Помещение залил призрачный сероватый свет. Ощущение такое, точно я был ныряльщиком и рассматривал давным-давно затонувшие руины. Щелкнул вторым выключателем, зажегся второй ряд ламп. Под потолком раздался шорох крыльев — наверное, я спугнул пару летучих мышей.

Помещение было небольшим, всего десять скамей, разделенных проходом в центре. Я робко шагнул вперед, окликая сестру по имени. Один короткий слог, Вэл, эхом срикошетил от стен и окон цветного стекла. А потом настала тишина, и я услышал равномерный стук капель. Очевидно, протечка, и крыша вновь нуждается в ремонте.

А потом вдруг в темноте, между первым и вторым рядами, я углядел что-то красное. Кусок рукава из красной шерсти, отделанный синей кожей. Я сразу узнал его. Это была моя старая форменная куртка из школы Святого Августина. На левом нагрудном кармане вышито «СА». Как этот предмет оказался здесь, на полу часовни?... Первый раз я ее не заметил.

В катакомбах Святого Каллистия, что под Аппиевой дорогой, находится гробница, из которой Папа Паскаль еще в девятом веке извлек тело святой Сесилии. Затем она упокоилась в саркофаге белого мрамора, под алтарем церкви Святой Сесилии в Риме. Несколько лет тому назад я посетил эти катакомбы и вышел из темноты в яркое пятно света. В центре его лежало тело мирно спящей девушки. На секунду показалось, я нарушил ее покой. Но затем сообразил: то была работа скульптора Мадерны, он изобразил Сесилию в точности такой, какой она привиделась кардиналу Сфондрати во сне. Потрясающе реалистичное изображение; и вот теперь, глядя на тело женщины, распростертое на полу нашей часовни, мне вдруг показалось, что и я, как кардинал Сфондрати много веков тому назад, вдруг увидел сон и принял эту женщину за мученицу Сесилию.

Она лежала скорчившись, на боку. Видно, упала там, где преклоняла колени в молитве. Лежала неподвижно, как скульптура Мадерны, тихо и мирно, прижимаясь щекой к полу, и глаз, который я видел, был закрыт. Я дотронулся до ее руки, холодные пальцы сжимали четки. Она надела мою старую теплую куртку, чтоб добежать от дома до часовни. Шерсть была сырой на ощупь, а пальцы — твердые и ледяные.

Моя сестра Вэл, мой маленький храбрый солдатик, полный мужества и энергии, которых мне так недоставало, была мертва...

Не знаю, как долго я простоял там на коленях. Потом осторожно прикоснулся к ее лицу, такому неживому, и вдруг увидел Вэл маленькой девочкой, услышал ее счастливый переливчатый смех. А затем погладил по волосам и только тут заметил, что на них спекшаяся кровь. И тут же увидел рану, маленькое черное отверстие от пули. Она стояла на коленях и молилась, и кто-то поднес ствол к ее голове и выстрелил сзади, погасил ее, как свечу. Уверен, она ничего не почувствовала. Возможно, по некой неизвестной мне пока причине просто доверяла убийце.

Рука была липкой от ее крови. Вэл мертва, я, задыхаясь, ловил ртом воздух. Потом вернул ее голову в прежнюю позу. Моя сестричка, мой самый близкий и дорогой друг, человек, любимей которого в мире у меня не было, лежала мертвой у моих ног.

Я опустился на скамью, по-прежнему не выпуская ее руки из своей, в несбыточной надежде, что она согреется, перестанет быть такой ужасающе ледяной. Лицо мое словно окаменело и не желало слушаться. У меня не было сил встать, начать действовать.

Потянуло сквозняком, и в углу скамьи что-то шевельнулось. Я потянулся, вытащил предмет из углубления. Треугольный кусочек ткани, черной, водоотталкивающей, из такой шьют плащи-дождевики. Я тупо сжимал его в пальцах.

А потом вдруг услышал, как скрипнула дверь. Затем — шаги по каменному полу.

Шаги приближались. Кто-то направлялся по проходу прямо ко мне, и я не мог сдержать дрожи. Я надеялся, что это вернулся убийца Вэл, прикончить меня. Убью, задушу его голыми руками! Я поднял глаза.

На меня смотрел Персик. Тело он уже видел, я понял это по его лицу. Оно было белым как мел, никаких там персиковых оттенков. А рот полуоткрыт, но при этом он не произносил ни звука.

Рядом с ним стоял отец Данн и тоже смотрел на нее. Такую неподвижную и одинокую.

— О черт... — тихо и скорбно прошептал Данн.

Я подумал, что возглас относится к тому, что случилось с сестрой. Но ошибся. Он наклонился и взял у меня клочок черной ткани.

* * *

Вскоре бюрократическая машина, сопровождающая насильственную смерть, пришла в действие и быстро набрала обороты. Прибыл шеф полиции Сэм Тернер с двумя полицейскими, затем — «Скорая», врач с черным кожаным саквояжем. Сэм Тернер всю жизнь был другом нашей семьи. Очевидно, его разбудили, и новость заставила его выехать из дома в эту чудовищную погоду; седые волосы взъерошены, лицо серое, помятое. Одет он был в клетчатую рубашку, ветровку и вельветовые джинсы, на ногах зеленые резиновые сапоги. Он пожал мне руку, и я сразу почувствовал, что Сэм тоже страшно переживает. Он знал Вэл с детства, еще совсем малышкой, и вот сегодня ему пришлось мчаться в ночи сквозь дождь и снег, чтобы увидеть, что с ней произошло.

Персик, по-прежнему бледный как полотно, сварил кофе и принес его в Длинную залу на подносе вместе с чашками, сливками и сахаром. Оказалось, что они с Данном приняли решение приехать чисто импульсивно, просто убедиться, что Вэл нашлась. Больше всего Персик опасался, как бы она не угодила в автокатастрофу. Заметив в часовне свет, они зашли и увидели меня рядом с мертвой сестрой. Пока мы с Персиком пили кофе, Данн с Сэмом Тернером снова пошли в часовню. Возможно, первый искал для своей очередной книги описание места преступления.

Они вернулись, и я увидел, что Тернер вымок до нитки. Взял кружку с горячим дымящимся кофе и начал шумно и жадно прихлебывать. В окно я увидел, как в машину «Скорой» вносят тело Вэл, на носилках и завернутое в черную блестящую ткань. На фоне фонарей медленно плыли в воздухе снежинки.

— Господи, ну что тут скажешь, Бен... Часовню я опечатываю, будем ждать прибытия экспертной группы из Трентона. Ты хоть догадываешься, что там произошло?

— В самых общих чертах, — ответил я. И вспомнил, в каком состоянии звонила мне Вэл, но решил пока что не говорить это Тернеру. — Она приехала только сегодня. Звонила мне в Нью-Йорк, просила встретить ее здесь. — Я покачал головой. — Сперва подумал, она опаздывает из-за того, что на дорогах черт знает что творится. Поехал в город, съел бургер, потом вернулся. Начал искать ее и нашел. Там, в часовне. Вот и все.

Он громко чихнул в большой красный платок, потом вытер нос.

— Этот чертов грипп меня доконает, — тихо пробормотал он. — Забавно. Знаешь, она и мне тоже звонила. Сегодня днем. Она тебе говорила?

— Нет. А зачем звонила?

— Знаешь, очень странный звонок. Ты сроду не догадаешься. Она спрашивала, что мне известно о священнике, который повесился у вас в саду. Кажется, году в тридцать шестом или тридцать седьмом, так она сказала. В тот год я как раз заступил здесь на службу, в самом низшем чине. Примерно в то же время родился ты. Ну, одна их тех сумасшедших историй о священнике, который сводит счеты с жизнью в саду Дрискилов. Бедняга... Она не сказала, зачем это ей нужно, просто спросила, сохранилось ли у меня дело. — Он удрученно помотал головой, потирая пробившуюся на подбородке седую щетину.

— И что же? Дело сохранилось?

— Да откуда мне знать, Бен! Понятия не имею. Сказал ей, что вроде бы не видел, но обещал покопаться в старых коробках, что свалены у нас в подвале в участке. Вполне может быть, что и найдется. Правда, история давняя, могли, конечно, и выбросить за ненадобностью. — Он снова чихнул. — Ну а потом, после разговора с Вэл, я долго думал об этом. И тут на ум пришел Руперт Норвич. Тогда он был шефом полиции, он и принимал меня на службу, а сам к тому времени оттрубил лет двадцать пять. Черт, да ты должен помнить старину Рупа, Бен...

— Он выписал мне первый в жизни штраф за превышение скорости, — сказал я.

— Так вот, Рупу сейчас за восемьдесят. Живет на побережье, по дороге в Сибрайт. До сих пор как огурчик. Могу, конечно, позвонить старику... хотя теперь вроде бы и нужда отпала. Мы же не знаем, зачем Вэл вдруг понадобилось это дело. — И он тяжко вздохнул, видно, вспомнив, по какой именно причине отпала нужда.

— И все равно, может, поищешь эту папку? — сказал я. — Сам знаешь, Вэл не из тех, кто будет дергать людей по пустякам.

— В любом случае, не помешает, — он окинул меня испытующим взглядом. — Ты как, Бен? Такой удар...

— Я в порядке. Послушай, Сэм. Лично мне кажется, жизнь она прожила в целом удачную и счастливую. Ну, если не считать того года, в Эль-Сальвадоре. Там ее жизнь висела на волоске. И вот сегодня везенье ее кончилось.

— Да, девочка всегда любила ходить по краю пропасти, это ты верно подметил. — Он подошел к окну. — Ужас какой-то, Бен. Стыд и позор! Чтоб такое случилось в доме твоего отца, в жизни бы не поверил!... Видит Бог, просто ненавижу такие дела. — Глаза у него были красные, волосы липли к черепу мокрыми прядями. Он снял очки и принялся протирать их красным платком. — Хочешь, чтоб я сам сообщил ему, Бен?

— Нет, Сэм, — ответил я. — Это работа для супермена.

* * *

Мой отец...

Человек, побившийся об заклад, что может шокировать его, страшно расстроить, напугать или просто сломать, глубоко заблуждается. Отец принадлежал к числу тех редких личностей, которые не гнутся и не ломаются под ударами судьбы, способными сломать кого угодно. И жизнь он прожил на удивление пеструю и богатую событиями, особенно для человека скрытного. Теперь ему было семьдесят четыре, но он прекрасно знал, что выглядит на шестьдесят, не больше. «Если только не подойти поближе и не приглядеться», — любил говорить он. «Попробуй подойди поближе к отцу, получишь приз». — Так пару раз обмолвилась моя бедная добрая мамочка.

Он был юристом, банкиром, дипломатом и успешно вел все финансовые дела семьи. В пятидесятые, в разгар президентской предвыборной кампании, он вдруг вышел из нее, мотивируя тем, что является католиком. Аверелл Гарриман вел с ним переговоры, прощупывая возможность привлечь на свою сторону и объявить на всю страну, что Хью Дрискил согласится поддерживать его, если он, Гарриман, выдвинется кандидатом от демократической партии. Но в конце концов отец ответил «нет», закулисная жизнь подходит ему больше. А причина крылась в том, что отец никогда особенно не верил в электорат. Говорил, что не допустит, чтобы голосованием решали, какой именно галстук ему носить. Так к чему тогда консультировать этот самый электорат на тему того, кто должен занять кресло в Белом доме?

До войны, в конце тридцатых, он, молодой и талантливый юрист, работал в Риме, ведал в основном вопросами инвестирования Церкви в американские компании, банки и недвижимость. Некоторые из инвестиций не оправдались, и об этой стороне деятельности Ватикана предпочитали умалчивать. И он помогал разбираться с этими проблемами, и в результате обзавелся многочисленными друзьями внутри Церкви и, возможно, одним-двумя врагами. «Весь этот отрезок жизни, — как-то сказал он мне, — я набирался опыта. Я был достаточно умен, чтобы понять: религия — это одно, а светские формы, которые она порой принимает, совсем другое. Просто Церковь вынуждена бороться за выживание. И мне было интересно узнать, как работает этот механизм. Тогда мир был устроен проще. Муссолини использовал Ватикан для прикрытия своих шпионских операций. И уж я набрался там опыта, поверь! Мог бы докторскую защитить. Так что оставь весь свой идеализм религии. А Церковь — это практика, чистой воды механика».

Всю жизнь отец был очень богат, умен и скрытен. И еще он был очень и очень храбр, мой старик. Когда стало ясно, что нам не избежать участия в войне, много времени проводил в Вашингтоне. Там очень пригодились его знания о том, как под прикрытием Ватикана работали шпионы итальянских фашистов, и о нем узнали в определенных кругах. Там же он познакомился с одним ирландцем, много его старше. Это оказался не кто иной, как Билл Донован по прозвищу Бешеный. Именно он создал в 1942 году Управление стратегических служб, сокращенно УСС, именно он привлек к работе в этой организации молодого и смышленого Хью Дрискила. Сам Донован был католиком, и в дни, когда судьба всего мира висела на волоске, окружил себя исключительно добрыми католиками, людьми, которых понимал и которым мог доверять. И этот его узкий круг доверенных лиц даже прозвали Орденом тамплиеров, просто потому, что все там были католиками. Мой отец стал одним из рыцарей Бешеного Билла.

Когда война в Европе подходила к концу, отец объявился в Принстоне, и не один, а с монсеньером Д'Амбрицци. И к нам стали приезжать разные знаменитые персоны: Джек Уорнер, возглавляющий студию «Уорнер Бразерс»; Мил-тон Сперлинг, продюсер, и Фритц Лэнг, режиссер, и Ринг Ларднер-младший, писатель. Когда вся эта дружная компания проводила отпуск где-то у бассейна в окружении пальм и старлеток, их вдруг осенила идея создания фильма об УСС. Они решили прославить и увековечить работу наших доблестных секретных служб. Они хотели создать собирательный образ героя, заслать его в стан врага, подвергнув тем самым смертельному риску, ну и, естественно, он должен был победить всех и вся, в лучших традициях «Уорнер Бразерс». И хотя история была вымышленная, ей следовало придать достоверности. Именно в связи с этим фильмом и приехал к нам в Принстон Билл Донован обсудить детали с отцом.

Как выяснилось, собирательный герой имел прототип. Им должен был стать не кто иной, как Хью Дрискил. А в основу сюжета должно было войти одно из его приключений в оккупированной Франции, где он организовал освобождение из плена другого героя.

Я чуть с ума от радости не сошел, когда в один прекрасный день к нам в Принстон приехал сам Гарри Купер. Он должен был играть главную роль. Помню, как я сидел на ступеньках веранды с большим стаканом лимонада в руке и слушал Купера, Донована и отца. Они говорили о фильме, о войне, а потом Купер взял меня с собой на теннисный корт и отрабатывал со мной подачу. Господи, подумать только, сержант Йорк и Лу Гериг помогали мне отрабатывать подачу, и Купер сказал, что как-то Билл Тилден признался ему, что успех в этом деле на девяносто процентов зависит от жеребьевки. Тем же вечером знаменитый актер достал блокнот для набросков и изобразил меня, потом малышку Вэл, а потом отца, Донована и Д'Амбрицци. И при этом сказал, что всегда мечтал стать художником-мультипликатором, а затем вдруг по чистой случайности увлекся актерской игрой. А перед тем как уехать, разрешил мне называть его просто Фрэнком. То было его настоящее имя, и так называли его самые старые друзья еще со времен колледжа в Айове. Так прямо и сказал.

Больше я его никогда не видел, только в кино. Буквально на следующий год, в 1946-м, он появился на экране в фильме «Плащ и кинжал». И, сколь ни покажется странным, действительно очень походил в этой роли на отца. Правда, Голливуд для пущей затравки ввел в сценарий и любовную историю, и роль героини играла совсем тогда еще молодая Лили Палмер, то был ее дебют. Дома мне дали понять, что все это чистой воды выдумка и ерунда.

Чем больше поправок к сценарию выслушивал отец, тем больше сомнений возникало у него насчет голливудского подхода. Помню, как однажды летним днем Донован сидел на веранде с отцом и Кёртисом Локхартом, его протеже, и Донован нарочно дразнил отца. Я, как обычно, примостился рядом на ступеньках с прохладительным напитком и слышал, как он захохотал, а потом сказал: «Что ж, Хью, будем надеяться, они не выставят тебя такой уж большой задницей!» В ответ отец усмехнулся и заметил: «Не посмеют. Никогда не допустят, чтоб Купер выглядел задницей». Тогда Донован сказал: «Скажи ему, малыш Локхарт, скажи ему, что придется поверить во все эти вещи». Локхарт кивнул. «Верно, Хью. Вера, это важно». Я слушал их и смотрел, как моя маленькая сестренка носится по лужайке в новом красном купальнике, танцует в струях фонтанчиков, выпендривается, старается привлечь внимание взрослых. Еще ребенком она положила глаз на Локхарта.

И вот за спиной у меня раздался голос отца: «Моя вера никогда не подвергалась сомнению, джентльмены. А вот мистеру Уорнеру и его любимчикам я не доверяю. Да одного взгляда достаточно, чтобы понять: никакие они не паписты».

Донован так и покатился со смеху, и беседа перешла в другое русло. Начали обсуждать возможность сексуальных отношений между Кулером и мисс Палмер, потрясающей красоткой. Но в этот момент меня на помощь позвала мама. Она сидела в саду, среди цветов, в широкополой соломенной шляпе, покуривала «Честерфилд», пила мартини и одновременно занималась прополкой.

Да, верно, моему отцу довелось пройти сквозь огонь, воду и медные трубы, и это закалило его характер. Но в ту ночь, принеся ему печальное известие о кончине Вэл, я вдруг увидел нечто большее, чем просто силу характера. Разумеется, сила воли и жесткость помогают держать эмоции и чувства под контролем, но в этой ситуации решающую роль сыграла вера. Только вера помогла ему не дрогнуть. Он принял это известие как настоящий мужчина, даже глазом не моргнув.

Подошел к входной двери, такой огромный, сильный, готовый ко всему. Росту в нем было шесть футов четыре дюйма, весил он примерно двести сорок фунтов, густые седые волосы зачесаны назад и открывают высокий лоб с залысинами. Увидел меня, потом, за моей спиной, Сэма Тернера и сказал:

— О, привет, Бен. Вот так сюрприз. Сэм... Что случилось?

Я начал рассказывать. Он не сводил с меня ясных голубых глаз и молчал. А когда я закончил, сказал:

— Дай мне руку, сын. Неважно выглядишь. Пришло время держаться вместе, Бен. — И я вдруг ощутил всю его силу, и она частично передалась мне. — Она прожила свою жизнь, как хотела. Она знала, что мы любим ее. Она служила Господу, и лучшей жизни желать нельзя. Она не болела, не знала, что такое старческая немощь. Она ушла в иной, лучший мир, не забывай этого, Бен. И однажды все мы встретимся там и уже больше никогда не расстанемся. Господь любил твою сестру.

Даже голос у него не дрогнул ни разу. Он положил мне руку на плечо. Я и сам был достаточно высоким и крепким парнем, но так и согнулся под тяжестью его ладони. Все, что он говорил, было полной ерундой, но это помогло мне как-то собраться, и теперь я знал, что переживу смерть Вэл. Как-нибудь справлюсь.

— Сэм, — спросил он, — кто убил мою дочь? — И, не став дожидаться ответа, прошел в Длинную залу, увидел находившихся там людей. — Мне нужно выпить, — сказал он. И откупорил бутылку дорогого виски «Лэфройг».

* * *

Бедный Сэм Тернер, Он не знал, кто убил мою сестру. Какое-то время тихо переговаривался о чем-то с отцом. Персик развел в огромном почерневшем от копоти камине огонь. Отец Данн скромно стоял где-то в сторонке, после того как Персик представил его отцу.

Персик сказал, что с удовольствием останется на ночь, просто посидеть со мной и поболтать. Но я сказал, что не надо, со мной все нормально. Думаю, ему просто не хотелось ехать в Нью-Пруденс и проводить ночь наедине со своими воспоминаниями. Вскоре ушел Сэм Тернер, потом Персик и отец Данн допили свое виски и тоже ушли, оставив нас с отцом вдвоем. Я стоял у окна и наблюдал за их отъездом. Отец Данн, этот писатель-миллионер, ездил на новеньком «Ягуаре-XJS». У Персика был старенький «Додж» с вмятиной на одном крыле и весь заляпанный грязью.

Я обернулся и увидел, что отец успел поменять лед в бокалах и наливает нам виски. Он немного порозовел, наверное, от жаркого огня камина. Поднял голову. Протянул мне стакан.

— Ночь предстоит долгая. Так что выпей. А кстати, ты вообще зачем приехал?

Я рассказал ему, как провел день, тепло от солодового виски приятно разливалось по жилам. Вместе с этим теплом приходило успокоение. Я опустился в кресло, обитое горчичного цвета кожей, вытянул ноги к огню.

Он смотрел на меня сверху вниз, болтал янтарной жидкостью в бокале, качал головой.

— Черт... Что было на уме у моей девочки?...

— Это имело какое-то отношение к ее исследованиям. Она что-то обнаружила, наткнулась на нечто такое... возможно, в Париже или... Черт возьми, да не знаю я!

— Но не хочешь же ты сказать, что в ходе этих ее раскопок, имеющих отношение к столь давним временам, к войне, она нашла нечто такое, что страшно расстроило или напугало ее? — Он задыхался. — Только подумать! Вторая мировая! Как это может быть связано с убийством здесь, в Принстоне? — Похоже, гнев брал верх над скорбью.

— Успокойся, — сказал я ему.

— Нет, это просто смешно. Думаю, мы придаем слишком большое значение этим ее исследованиям. И забываем о том, что в наш век людей чуть ли не ежедневно убивают без всякой на то причины. Она пошла в часовню молиться и наткнулась на какого-то безумца, заблудившегося в ночи. Бессмысленная гибель!

Я не стал разубеждать его. Пытался убедить себя в том, что Вэл погибла случайно, что никакого преступного умысла тут не было. Но он не слышал страха в ее голосе. Слишком уж она чего-то опасалась, чтоб это выглядело случайной смертью.

— Знаешь, — продолжил тем временем отец, — она звонила мне вчера. Из Калифорнии. И сказала, что они с Локхартом прилетают сегодня в Нью-Йорк. Сказала, что будет дома сегодня, а Локхарт приедет сюда завтра. У меня у самого была сегодня встреча в Нью-Йорке. Я даже не был уверен, что попаду сегодня домой. И она ни словом не обмолвилась о том, что ее беспокоит. — Он снял пиджак, накинул его на спинку старинного деревянного стула. Потом ослабил узел галстука и закатал рукава рубашки. — Знаешь, что меня в тот момент беспокоило, Бен? Что она приедет домой и заявит, что уходит из Ордена, потому что собирается замуж за Кёртиса. Ну не безумие ли?...

— Не знаю. Мне всегда казалось, Кёртис твой идеал зятя.

— Кёртис здесь совершенно ни при чем. — Лицо отца исказила гримаса. — Только вдумайся, Бен! Это же Вэл. Она монахиня, и должна была остаться...

— Так же, как я должен был стать священником?

— Одному Господу известно, кем ты должен был стать. Но Вэл, в том крылось ее предназначение. Она была просто создана для Церкви...

— Кто это тебе сказал? Уж определенно, что не Церковь. Или я газет не читаю? У меня создалось впечатление, что они были готовы скинуться и купить ей билет в один конец. Отправить куда подальше. И потом, ведь это Вэл решать, разве нет? Она имеет полное право распоряжаться собственной жизнью. — Только тут я спохватился, что употребил неправильное время. Вэл уже ничем не могла распоряжаться, потому что жизнь у нее отняли.

— Так и знал, что ты это скажешь. Спорить с тобой бессмысленно. Мы с Вэл истинные католики, а...

— А я единственный в семье, кто состоит сплошь из недостатков, — перебил его я.

— На твоем месте, Бенджамин, я бы не стал упоминать о собственных недостатках, которые другие, порядочные люди пытаются скрыть. И потом, нельзя ли хотя бы сегодня не затрагивать проблем твоей расшатанной психики?

Мне следовало бы рассмеяться. Вэл точно засмеялась бы. То были отголоски старой войны, и оба мы с отцом знали, что победителей в ней нет и быть не может. И в то же время понимали, что будем сражаться дальше, до тех пор, пока один из нас не умрет, и тогда это уже не будет иметь никакого значения. Как, впрочем, и всегда.

— Скажи, а я прав насчет Вэл и Кёртиса? — спросил после паузы он.

— Не знаю. Со мной она об этом никогда не говорила.

— Да и незачем было. С учетом тех советов, что ты всегда давал ей. — Тут отец поднес ладонь к глазам, и я понял, что он на грани слез. Даже для старого закаленного бойца это было нелегко. Он поднялся, взял кочергу, принялся ворошить угли в камине. На камни снопом полетели искры.

Часы тоненько и мелодично пробили два, точно кто-то тронул клавиши старинного клавесина. Я встал, взял из коробки сигару, закурил и пошел в дальний конец комнаты к прикрытому куском ткани мольберту. Стоял там и смотрел в окно на ненастную ночь. И вдруг почему-то подумал о собаке, которая у нас когда-то была. Лабрадор по кличке Джек, он так смешно подпрыгивал, пытаясь укусить баскетбольную корзину. Когда он умер, Вэл настояла, чтоб мы похоронили его вместе с этой корзиной, чтоб он наконец смог кусать и рвать ее сколько заблагорассудится, всю отпущенную ему собачью вечность. Похоже, нам с отцом будет нелегко справиться с тем, что случилось с Вэл, что произошло с нашим миром.

Он зевнул, пробормотал что-то. Я различил лишь имя, Локхарт, и вопросительно обернулся к нему.

— Каллистий умирает. Не знаю точно, сколько еще протянет, но думаю, недолго. Кёртис готовится возвести на престол преемника. Выбирает очередного победителя. Хочет поговорить со мной. Могу побиться об заклад, собирает деньги.

— И кто же будет этот человек? — спросил я.

— Тот, кто может достойно ввести Церковь в двадцать первый век. Что бы это ни означало.

— Что ж, удачи ему.

— Насчет Кёртиса никогда ничего не знаешь наверняка. Думаю, им может стать Д'Амбрицци. Или Инделикато. А может, Фанджио, в качестве компромисса. — Отец делал вид, точно его это ничуть не интересует. Но притворщик из него был никудышный.

— Ну, а ты бы кого хотел?

Он пожал плечами. Некогда он много играл в покер. У него был кандидат, это точно. Карта, которую он собирался разыграть в самый последний момент.

— Я никогда тебя не спрашивал, — сказал я, — но всегда удивлялся, зачем ты привез сюда Д'Амбрицци после войны? Нет, для нас с Вэл это был просто праздник, во что мы только с ним не играли!... Но истинная причина мне неясна. Ты познакомился с ним во время войны, да?

— Это долгая история, Бен. Ему нужен был друг. Давай не будем сейчас об этом.

— Одна из твоих историй, связанных с УСС? То, о чем ты никогда не рассказывал?

— Давай не будем, сын.

— Ладно. — Д'Амбрицци, Инделикато, Фанджио. Для меня это были просто имена. Ну, за исключением Д'Амбрицци, разумеется.

Эти таинственные связи отца с УСС всегда вызывали у меня некоторое раздражение. Сколько времени прошло, а он до сих пор относится к ним как к государственной тайне. Однажды они с мамой взяли нас в Париж на летние каникулы. Номера в отеле «Георг V», прогулки по Сене на лодке, статуя крылатой богини победы Ники в Лувре, служба в соборе Нотр-Дам. Но пиком этой поездки — не сочтите за каламбур — стало посещение Эйфелевой башни, организованное старым другом отца по УСС епископом Торричелли, который в то время был уже очень стар. У него был самый длинный и крючковатый нос, который я только видел в жизни. И еще я узнал его прозвище, Шейлок. Карман у него был набит анисовыми леденцами. Вэл страшно полюбила этого старика. Он рассказал нам анекдот о Жаке и Пьере, двух друзьях, которые на протяжении двадцати лет обедали в одном и том же ресторанчике по два-три раза на неделе. И вот однажды Жак спросил, почему они двадцать лет обедают в одном и том же месте, и Пьер ответил: «Потому, mon ami, что это единственный ресторан в Париже, из которого не видна эта чертова Эйфелева башня!» Мы не совсем поняли смысл этого анекдота, но Вэл хохотала, как сумасшедшая. Уж очень ей понравились анисовые леденцы.

Я слышал, как отец и Торричелли обменялись несколькими фразами о Париже времен нацистской оккупации. Торричелли с улыбкой вспомнил эпизод, когда отец вылезал из подвала с углем, где ему две недели пришлось прятаться от гестапо. Весь в угольной пыли, он открыл рот, хотел что-то сказать, и был в этот момент страшно похож на чернокожего певца Эла Джолсона, готового запеть свою любимую песню, «Лебедь». Должно быть, опасные и увлекательные то были времена. И в то же время отец был для меня просто отцом, и как-то трудно было представить его шпионом, крадущимся в ночи и готовым взорвать какую-нибудь электростанцию или склад с боеприпасами.

— Знаешь, Бен, — медленно начал он слегка заплетающимся, наверное, от виски, языком, — мне будет очень трудно сказать это Кёртису. Ему прежде не доводилось сталкиваться в жизни с серьезными несчастьями. Жизнь его всегда шла счастливо и гладко, он привык добиваться всего, чего хотел.

— Что ж, придется теперь пережить и трудный ее отрезок. Лично мне было плевать на Кёртиса Локхарта. Ведь он был одним из них. Да и слишком переживать за отца тоже не имело смысла. Он был непрошибаем, как те горгульи, что свисают со стен собора Парижской Богоматери. Я переживал лишь за мою маленькую сестренку Вэл.

— Завтра все ему расскажу...

— Не стоит. Он и так все узнает. Завтра и телевидение, и газеты будут вопить об этом происшествии. Ведь Вэл знаменитость. Нет, точно, он узнает об этом до того, как мы ему скажем. А уж потом будем осушать его слезы. Лично я не в восторге от этой перспективы.

Он поднял глаза от бокала, так и пронзил меня взглядом.

— Знаешь, Бен, временами ты ведешь себя просто омерзительно.

— Яблоко от яблони недалеко падает. Гены, что ж тут поделаешь.

— Возможно, — сказал после паузы он. — Вполне возможно, что и так. — Потом откашлялся и залпом допил виски. — Ладно, пора в постель.

— На встречу с демонами ночи.

— Что-то в этом роде. — В дверях он обернулся, слабо махнул мне рукой.

— Кстати, отец...

— Да? В чем дело? — Тьма вестибюля уже была готова поглотить его.

— Сэм Тернер сказал, что Вэл звонила ему сегодня. Задавала вопросы о повесившемся священнике...

— О чем это ты?

— Ну, тот священник, что повесился у нас в саду. Он вроде бы один у нас такой, или я ошибаюсь? Как думаешь, зачем она спрашивала? Тебе она что-нибудь говорила?

— Сэм Тернер — просто старый сплетник, — жестко и с презрением отчеканил отец. — И что я могу об этом знать? Нет, она меня не спрашивала. И потом, история такая давняя...

— Ничего себе «история»!... Ведь это случилось на самом деле... Тело окоченевшего священника болталось на ветке в саду...

— Старая история, говорю тебе. Забудь. Мы уже никогда не узнаем, зачем она спрашивала, и это к лучшему. Ладно, пора спать. — И он резко отвернулся.

— Отец...

— Да?

— Если вдруг не сможешь заснуть... Знай, я лежу у себя в комнате, уставясь в потолок, тоже не сплю, момент слабости. Так что если будет одиноко... — я пожал плечами, не закончив фразы.

— Спасибо за предложение, — сказал он. — Думаю, я помолюсь. Могу и тебе предложить заняться тем же. Если, конечно, еще помнишь, как это делается.

— Спасибо за заботу, — ответил я.

— Никогда не поздно, если хочешь знать мое мнение. — В голосе его я уловил слабый намек на улыбку, хотя в темноте не видел лица. — Даже для такой потерянной души, как ты, Бен.

И вот он ушел, а я еще довольно долго прибирал на столе, курил сигару, а потом начал гасить везде свет.

Свет остался только в часовне.

* * *

Нет, видно, больная нога твердо вознамерилась наказать меня за все мои прегрешения, даже виски не помогло. Я, прихрамывая, поднялся по лестнице, потом по темному, насквозь продуваемому сквозняками коридору добрался до спальни. Над кроватью висела фотография Джо Димаджио[4] с автографом мне и отцу. На потолке виднелось такое знакомое коричневое пятно, след протечки в том месте, где белка прогрызла дырочку, пытаясь спрятать запас орехов.

Я включил лампу на тумбочке. В окно продолжал хлестать дождь со снегом. На комоде стоял в серебряной рамочке набросок Гарри Купера, где он изобразил меня с Вэл. Кто бы мог подумать... Из нас троих только я один остался в живых.

Я высыпал в ладонь несколько таблеток аспирина, от боли в ноге. Проглотил, запил водой. И пытался избавиться от воспоминаний, наступавших со всех сторон, в первую очередь с лужайки под окном. Долго вертелся и ворочался в постели, пытаясь поудобнее пристроить больную ногу. Потом наконец задремал под сопровождение тревожных образов, фантазий и видений. А потом вдруг увидел себя снова среди иезуитов...

На меня из темноты ночи наплывала целая армия людей в черных сутанах, некогда и я был одним из них. Точно колдуны, какие-то исчадия ада, они наступали со всех сторон, пытаясь отрезать мне пути к отступлению. Они хотели вернуть меня. И зря старались, потому что в те, самые первые дни, когда я был новичком, меня вполне устраивала жизнь среди них. С первого же дня я нашел свое место среди самых умных и блестящих представителей Ордена, составляющих его ядро. То были истинные профессионалы, ценившиеся здесь не столько за благочестие, сколько за острый и бунтарский ум. И первые недели обучения быстро приобрели для меня привкус вызова, который бросали мы, самые умные, самые острые на язык, самые хитрые и изобретательные, всей этой рутине, состоящей из непрерывных молитв, смирения, постоянной занятости, звуков и запахов общей религиозной почивальни.

И вот настал день, когда брат Фултон, всего двумя годами старше и опытней нас, пригласил всю нашу братию для разговора.

— Вам еще предстоит немало подивиться целому ряду экзотических аспектов жизни в нашем маленьком и счастливом сообществе, — начал он. Брат Фултон был, что называется, классическим образчиком умника-иезуита: вялые блондинистые волосы, заостренные лисьи черты лица, светло-карие глаза, казалось, отрицающие саму возможность принимать нас всерьез. — Мы называем их практикой покаяния. И вам тут совершенно нечего бояться, потому как все вы парни храбрые, а община имеет самые лучшие намерения. И главное, о чем мы радеем, так это о воспитании силы духа, жизнеспособности, решительности и росте духовности. Однако...

Он улыбнулся группе молодых людей, ожидавших, что последует за этой преамбулой.

— Однако мы ни в коем случае не должны пренебрегать и физическими сторонами нашего существования. Здесь, в замке Скалл[5], это такой типично иезуитский юмор, господа, мы на своем опыте убедились, что небольшое умерщвление плоти еще ни разу никому не повредило. Даже напротив, порой приносило пользу. Можете мне поверить, боль самым чудесным образом способствует концентрации мышления. Боль напоминает нам об истинной нашей цели... кстати, по списку все здесь или нет? Хорошо, хорошо... Иными словами, когда вы ощущаете боль, сам ход вашего мышления... если, разумеется, мысль работает должным образом... Так вот, сам ход вашего мышления неизбежно обращается к предметам, достойным медитации, к вашей любви к Богу. Вы меня понимаете?

Его живые карие глазки перескакивали с одного покорно кивающего лица на другое.

— Взгляните, господа, на эти чудесные маленькие штучки. — Он извлек из ящика стола два предмета и небрежно выложил их на книгу записей. — Давайте возьмите их. Пощупайте. Освойтесь с прикосновением.

Я взял в руки заплетенную в косичку белую веревку, смотрел, как она свисает с ладони, точно драгоценное ожерелье. Прикосновение к цепочке показалось странно возбуждающим, почти постыдным. Я держал ее с трепетом, словно опасаясь, что она вдруг может ожить и начнет хлестать меня. Брат Фултон меж тем продолжил:

— Вам помогут эти маленькие устройства, хлыст и ножная цепочка. Облегчат путь к Богу, поспособствуют выразить ему свою преданность. И послушание. Веревка, или хлыст, предмет символический. Вечером по понедельникам и средам вы должны раздеться до пояса, встать на колени возле кровати. Свет должен быть выключен. Потом вы услышите звон колокола. И как только услышите, тут же начнете хлестать себя по спине, через плечо. Хлестать и произносить молитву «Отче наш». Совсем нетрудно.

— Ну а это? — спросил я и взмахнул цепочкой.

— А, это, — протянул брат Фултон. — Когда вечером будете расходиться по кельям, не забудьте взглянуть на доску объявлений в коридоре. Там будет расписание. Допустим: «Хлыст сегодня, цепи завтра с утра». Старое иезуитское правило. Скажите, Бенджамин; что вам кажется необычным в этой цепочке?

— Звенья, — ответил я. — Один их край заточен и очень острый. А другой тупой, скругленный.

Брат Фултон кивнул.

— И каким, как вы думаете, краем к телу должна располагаться эта цепочка? Острым или тупым?

— Вы бы еще сюда Айрон Мейден притащили, — мрачно заметил Винни Халлоран. — Как только увижу, тут же смоюсь и...

— Нет, это предусмотрено только на седьмом году, — без тени юмора в голосе ответил Фултон. — Вы к тому времени уже все разбежитесь. — И он одарил нас лучезарной улыбкой. — Будете держать эти предметы, хлыст и цепь, под подушкой. Цепь — весьма болезненная штука, это я вам гарантирую. Будете пристегивать ее к верхней части бедра, под брюками, с утра по вторникам и четвергам. Увидите там застежку и все сразу сообразите. — Он поднялся. — Да, и еще одно. Застегивать так, чтоб облегала плотно. Нет ничего противнее ощущения, что цепь держится на ноге неплотно и вот-вот с грохотом свалится на пол. — В дверях он остановился и добавил: — Такое порой случается, и тогда человек чувствует себя полной задницей. Вы уж поверьте.

Я занялся умерщвлением плоти с должным усердием. Цепь — это далеко не сахар, можете поверить. Надо было обернуть ее вокруг бедра, потом крепко стянуть, так, что она начинала цеплять и выдергивать волоски и впиваться в плоть, а затем застегнуть. Прилаживать ее приходилось стоя. И это было вполне терпимо. Но потом вы начинали ходить. Мускулы напрягались. Острые края врезались в плоть, причиняя жгучую боль.

Один из новичков, Макдональд, заявил, что все это просто безумие, и сбрил с ноги волоски, а саму цепь закреплял на бедре с помощью скотча. Остальные отказывались даже говорить об этих цепях. Но то была битва, которую человек должен был вести в полном одиночестве, как мог, по мере своих слабых сил.

Больнее всего было садиться. Во время службы. За завтраком. На занятиях. На коже появлялись рубцы, острые края цеплялись за них, срывали засохшую корочку, еще глубже впивались в плоть. И все исключительно на пользу. Отец мог бы мной гордиться. Все во славу Господа нашего, Иисуса Христа. Бог. Орден иезуитов. Святой Игнаций Лойола. Sanctus Pater Noster[6]. Лучше подчиниться, слушаться, служить. Я смогу подняться над этим. Черт бы теня побрал, я сделаю это!

Мы плавали в бассейне, и вдруг Винни Халлоран сказал:

— Эй, Бен, ты только погляди на свою ногу, дружище! Погляди! — Я не хотел смотреть. Уже видел. Успел наглядеться за две недели. — Ты должен что-то делать, парень. Так оставлять нельзя. Просто ужас какой-то! И гной, и эта зеленая корочка. Посмотри на мою ногу. Видишь? Маленькие красные точки. А знаешь, Макдональд рисует у себя на ноге такие точки красными чернилами. Но у тебя... Нет, так не годится! Это же гной выходит. — Винни брезгливо и с ужасом передернулся.

Но я не сдавался. Решил, что ни за что не сдамся. Не отступлю перед этой чертовой иезуитской цепочкой. Кто угодно, только не Бен Дрискил.

В результате я заработал инфекцию, началась гангрена. И вот однажды отец Фултон нашел меня на полу в туалете, без сознания и в луже рвоты. Врачам из госпиталя Святого Игнация удалось спасти ногу, и я был очень этому рад. Объяснять отцу, почему и при каких обстоятельствах я потерял ногу, нет, это было бы свыше моих сил. И вот теперь я обречен жить с почти постоянными болями в ноге. Усиливались они в плохую погоду. Но меня утешает одна мысль. Я не сдался. Проиграл эту битву, любой может проиграть, но не сдался. Ни перед иезуитами. Ни перед отцом.

Я проснулся и увидел, что в окне занялся мутно-серый рассвет и что от моего дыхания поднимается пар. В комнате было страшно холодно. На подоконнике лежал снег, через приоткрытую на полдюйма створку нещадно дуло. Где-то в глубине дома звонил телефон. Я насчитал четыре гудка, затем телефон умолк. На часах было без пятнадцати семь. Я снова провалился в дремоту, и когда вынырнул из нее, часы показывали семь минут восьмого. Разбудил меня сон, в котором кто-то кричал.

Только спустя секунду-другую я понял, что крик был частью реальности. Я принес его с собой, из сна. И это не был пронзительный крик, нет, скорее тихий сдавленный стон, да и длился он всего секунду, ну, может, две. А потом вдруг раздался страшный грохот.

Отец лежал у подножия лестницы. Лицом вниз, халат перекручен вокруг тела, руки раскинуты и неловко согнуты в локтях. Время, казалось, остановилось. Но прошла всего лишь секунда, прежде чем я сбежал вниз и склонился над ним. Он казался другим человеком. Древний измученный старик, один глаз закрыт, другой смотрит на меня. И вдруг этот глаз подмигнул мне.

— Папа? Пап, ты меня слышишь? — Я подставил локоть и бережно опустил на него седую голову.

Уголком рта он изобразил подобие улыбки. Другой уголок оставался неподвижен.

— Телефон, — довольно отчетливо пробормотал он. — Архиепископ... — Тут он втянул все тем же уголком рта воздух. — Кардинал... Клэммер...

И тут вдруг я с ужасом увидел, как из уголка закрытого глаза у него выкатилась слеза.

— Он звонил? Что он хотел?

— Локхарт... Хеф... Хеффернан... — с трудом выговорил он.

Вот до чего докатился Хью Дрискил. Лежал на полу возле лестницы, бормотал нечто нечленораздельное онемевшими губами.

— Локхарт и Хеффернан, — подхватил я, изо всей силы стараясь ему помочь. Кто, черт возьми, он такой, этот Хеффернан?

— Мертвы... — то был уже еле различимый шепот, точно батарейка иссякла.

— Господи? Ты хочешь сказать... они умерли? Локхарт умер?

— Убит... В-в-вчера. — Он заморгал живым глазом. А потом слабо пошевелил пальцами и отключился.

Я позвонил в больницу. Потом вернулся и ждал рядом с отцом. Взял его руки в свои и держал, стараясь согреть, прогнать онемение и холод, влить в него хоть немного моей энергии, вернуть его расположение.

Я не хотел, чтоб мой отец умер.

2

Она трусцой вернулась назад, к модерновому многоэтажному жилому зданию на Виа Венето, и остановилась в блистающем мрамором и сталью вестибюле, переводя дух и ожидая, когда придет лифт. Капли пота падали с кончика ее курносого носа. Каштановые волосы до плеч были подхвачены широким зеленым обручем. Она вынула из ушей миниатюрные наушники, и мелодия «Пинк Флойд» тут же стихла. А потом вытерла рукавом серой футболки пот со лба.

Она пробежала три мили и направлялась теперь в бассейн, что находился на крыше здания. По дороге заскочила в квартиру на восемнадцатом этаже, переоделась в купальник, накинула сверху толстый махровый халат и пробежала оставшиеся три этажа уже по лестнице. В бассейне в этот ранний час она оказалась одна и долго и сосредоточенно плавала от стенки до стенки. Над горизонтом поднималось пурпурное солнце, казавшееся пугающе огромным в дымке из пыли и выхлопных газов, стоявшей над Римом.

Ко времени, когда она пришла на кухню сварить кофе, было шесть тридцать, а поднялась она ровно в пять. Помолилась, потом совершила пробежку, поплавала в бассейне. Пора было приниматься и за дело.

Сестра Элизабет была вполне довольна своей жизнью. Она была монахиней, но при этом вполне реалисткой; она умело и толково организовала свою работу и жизнь, и дела шли просто прекрасно. Орден гордился ею. Владельцем этих апартаментов на Виа Венето был Кёртис Локхарт. Ему пришлось лично переговорить с сестрой Селестиной, заведовавшей такими вопросами в Ордене. И она разрешила Элизабет поселиться здесь. Орден старался относиться к своим членам как к людям взрослым и сознательным, которым можно доверять.

А познакомила Элизабет с Локхартом сестра Валентина, и предложение о квартире тоже поступило от нее. Со временем Локхарт стал другом Элизабет, и не только другом, но и ценным источником информации в ее работе. Идеальные взаимоотношения, делающие жизнь в столь замкнутом и тесном мирке, как Церковь, более приятной. И весь фокус сводился к тому, чтоб заставить эту машину работать на тебя, а не против тебя. Элизабет в совершенстве владела искусством налаживания подобных отношений. И при том не изменяла ни себе, ни Ордену. Что еще нужно, чтоб механизм работал бесперебойно и гладко? Сестра Вэл называла это умением нажимать правильные кнопки. Обе они знали, как это делается, однако кнопки нажимали разные.

Она выпила кофе, съела тост, а потом открыла файл с расписанием на сегодня. На девять назначена встреча с делегацией французских феминисток, мирянок-католичек из Лиона, уже давно ведущих партизанскую войну против Ватикана и желавших осветить ее подробности в журнале. Господи, помоги всем нам...

На протяжении вот уже трех лет сестра Элизабет работала главным редактором журнала «Нью Уорд», основанного ее Орденом и выходившего раз в два месяца. Читательскую аудиторию составляли женщины-католички, выходцы из богатых социальными и религиозными потрясениями шестидесятых. Вскоре после своего основания журнал принял ярко выраженную либеральную окраску; затем подвергся ни на миг не ослабевающему давлению со стороны марксистов, в противовес разъяренным консерваторам. Результатом стал резкий поворот от либерализма к радикализму, и журнал превратился в центр притяжения не только для законопослушных левых всех мастей, но и для самых ярых и порой просто безумных маргиналов. Ропот, поднявшийся по этому поводу во всем христианском мире, вывел Папу Каллистия из спячки, и он, выступая в средствах массовой информации, вполне однозначно намекнул руководству Ордена, что если все это безобразие не прекратится, сотрудникам «Нью Уорд» сумеют заткнуть рот. В первую очередь для их же собственного блага.

И вот вскоре после этого сестру Элизабет назначили главным редактором, она стала первой американкой на этом посту. Последние три года она потихоньку выправляла положение дел, поднимала самые острые и значимые для Церкви вопросы, но при этом соблюдала умеренный и взвешенный подход. А проблем для обсуждений хватало: контроль над рождаемостью, брак в среде церковных деятелей, священники-женщины, аборты, духовенство в странах третьего мира и самых отсталых странах, роль Церкви в международной политике, скандалы, связанные с банком Ватикана, и прочее.

«Нью Уорд» вчетверо расширил свою читательскую аудиторию, стал местом серьезных дебатов для клерикальных тяжеловесов. При этом сама Элизабет держалась на удивление скромно и умудрилась ни разу не вызвать неудовольствия Папы Каллистия, заставляя его при этом смотреть правде в глаза. И вот теперь, похоже, она его переживет.

Все лето и осень она, подобно всем другим аккредитованным в Риме журналистам, пристально следила за здоровьем Папы и знала, что отпущенный ему свыше срок подходит к концу. Дух смерти витал над покоями Ватикана, вопрос «когда» обсуждался в дешевых барах и на светских раутах, а также на роскошных виллах с плотно зашторенными окнами. Эта атмосфера постоянного ожидания, предвкушения чего-то необыкновенного и значимого напоминала Элизабет трогательные времена детства, напоминала о деде, который до сих пор проживал в Иллинойсе, маленьком городке под названием Орегон, где она навещала его всякий раз летом, когда приезжала домой, в Лейк Форест. Нынешняя обстановка напоминала ей о возбуждении и ожидании, которые всякий раз охватывали ее, маленькую девочку, когда дед вел ее в цирк.

Цирк — лучше метафоры, пожалуй, не подберешь. Папа умрет, и в Ватикане начнется завораживающее представление с жонглерами и фокусниками всех сортов, с обезьянками на цепочках. И все это под пение фанфар из фильмов Феллини, и на арене и под куполом будут безостановочно сменять друг друга клоуны, иллюзионисты, воздушные акробаты, летать, танцевать, переходить из рук в руки. Разве что для местного колорита следовало добавить несколько священников, а так никакой разницы. Нынешняя обстановка в Риме напоминала предцирковую фазу. Она помнила, как бабушка будила ее рано утром, как дед заправлял свой старый фургон бензином, а потом выезжал на дорогу, вьющуюся среди полей. В воздухе царила приятная прохлада, небо над головой было огромным и безоблачно голубым, но все предвещало очередной жаркий день. Дед любил прибывать на представление заранее. Хотел, чтобы она видела, что творится на арене до того, как церемониймейстер ударом хлыста возвещал о начале действа, чтоб знала, что творится в самых укромных и интересных уголках цирка, куда пускали далеко не каждого. Тигры и слоны, первые без устали метались по клеткам, от шагов вторых содрогалась земля. И вот слоны встают на задние колоннообразные ноги и трубят, задрав хоботы вверх. Хотят показать себя во всей красе... Цирк до начала представления.

Примерно в таком состоянии пребывал сейчас Рим. Приближенные к папскому престолу мужчины с бегающими глазками, им уже не терпится вступить в открытую борьбу за власть, новая строка в учебнике истории. Они собирались здесь, точно огромные слоны и тигры, от веса их содрогалась земля, они щерили зубы в жутких улыбках... кардиналы. Люди, от которых зависит, кто станет преемником на папском троне. И еще их подручные, брокеры от власти, дельцы и дилеры, умеющие устраивать дела. Слоны, тигры, орды шакалов и гиен и ни одной овечки в поле зрения!

О боже, до чего же она обожала все это!

Она обожала политиканство, изощренные интриги, нервы, соперничество, крупные и мелкие уловки и хитрости, оглядки назад, опасения, страх, что тебе вот-вот вонзят в спину символический кинжал. Неожиданные признания в темноте исповедальни, один неверный шаг, одно слово, попавшее не в то ухо, и вся карьера псу под хвост! Кому же удастся лучше всех манипулировать сборищем кардиналов? Кто сумеет удачно польстить, обмануть, пригрозить? Будут ли американцы снова играть мускулами и сорить деньгами? Кто окажется наиболее податливым, если сделать выгодное предложение или два? Кто знает лучших метрдотелей в лучших ресторанах, кого будут приглашать на лучшие вечеринки, кто высадится десантом и раскинет свой лагерь на холмах? Кто может выждать достаточно долго, а потом нанести решающий удар? Кого могут погубить слухи?

В то утро сестра Элизабет нарядилась в темно-синий костюм, вставила в петлицу лацкана маленькую бутоньерку из одной красной розы, символ Ордена. Она была высокой и стройной, очень спортивной девушкой. Красивые длинные ноги, подтянутая современная фигура. И кардинал Д'Амбрицци находил ее совершенно неотразимой и сексуальной даже в сутане и нимало не стеснялся говорить об этом.

Элизабет отправилась на мессу в прекрасном настроении. Она с нетерпением ждала встречи с Д'Амбрицци, должна была сопровождать его и заезжего американского банкира в туре по святым местам Рима. Самое время как следует присмотреться к Д'Амбрицци, ведь она довольно долго проработала над одним из папских биллей, который должен быть опубликован сразу после смерти Каллистия. В нем пойдет речь о наиболее вероятных его преемниках, и наибольшее внимание уделялось именно Д'Амбрицци. Она старалась держать ситуацию под контролем, она оценивала перспективы кандидатов и даже прикидывала соотношение сил: два к одному, восемь к пяти. Чьи шансы выше? И пока что Д'Амбрицци шел у нее в фаворитах. Святой Джек, так называла его Вэл.

Элизабет вошла в маленькую церковь, которую обычно посещала по утрам, зажгла свечку, помолилась за сестру Вэл. Ей не терпелось узнать, как обстоят у нее дела. Потому что с тех пор, как сестра Валентина поделилась с ней кое-какими мучившими ее сомнениями и соображениями, причем речь шла далеко не только о Кёртисе Локхарте, сестра Элизабет страшно за нее волновалась. И ставила примерно восемь к пяти, что Вэл уйдет из Ордена и выйдет за этого парня. Но дело тут было совсем не в Локхарте.

А в том, о чем намеками поведала ей Вэл.

* * *

Французские феминистки наконец ушли, и у нее выкроилось часа два свободного времени. Она провела их за рабочим столом, предварительно опустив жалюзи, чтоб не мешал яркий солнечный свет, и на все звонки отвечала редактор, сестра Бернадин, сидевшая в приемной. На столе перед Элизабет лежали две стопки бумаг. То были материалы на главных кандидатов. Она просмотрела их, затем включила компьютер, разделила мерцающий экран на две колонки, озаглавила их двумя именами и начала впечатывать выборочные данные.

ДЖАКОМО КАРДИНАЛ

Д'АМБРИЦЦИ

Денежный мешок Ватикана, распорядитель инвестиций, власть в банке Ватикана, но не является его официальным представителем. В скандалах не замешан; имеет мировую известность; все данные хорошего дипломата. Прагматик, образован, но выглядит простачком, эдаким приземистым крепким крестьянином а-ля Иоанн XXIII, человеком вполне земным. Не лишен обаяния, дружелюбен, улыбка крокодила и полуприкрытые веками глаза; стальная воля, против резких движений и выражений; любит поесть, не дурак выпить, вообще знает толк в радостях жизни.

Прагматик прогрессивного толка в вопросах: контроль над рождаемостью, права геев, женшины-священники. Всегда открыт новым предложениям, не доктринер, ходят упорные слухи, что может лишить Церковь очень важных инвестиций в связи с сомнительностью источника их происхождения; активный сторонник защиты прав человека в странах тоталитаризма; в определенных кругах существует опасение, что в преклонном возрасте может стать мягче/либеральнее.

Старый друг одного из виднейших католиков Америки Хью Дрискила. Чем занимался в доме Дрискила в Принстоне после войны? Тайна. Какие взаимоотношения с Дрискилом были во время войны? Годы войны в Париже (Торричелли).

МАНФРЕДИ КАРДИНАЛ

ИНДЕЛИКАТО

Если б у Ватикана имелась такая служба, как ЦРУ/КГБ, стал бы ее шефом (работает советником Папы). Высокий, худой, аскетичный, мрачный, прилизанные черные волосы (красит?), черные костюмы всегда отличаются простотой, никакой помпезности. В стороне от всех, кроме своей личной клики; в мире известен мало; истинный ученик и последователь Пия во время войны; связи с Муссолини в тридцатых. Происхождение благородное, из очень старой семьи, где многие были священниками; брат — крупный промышленный магнат, убит Красной Бригадой; сестра замужем за кинозвездой Октавио Руссо. Ходят слухи, что его коллекция предметов искусства, что на частной вилле, бесценна (возможно, наследство нацистов?). Хобби: шахматы, бесконечно переигрывает знаменитые партии. Консерватор, традиционалист, даже в курии его боятся: выступает за богатую и сильную Церковь, активно участвующую в реальной политике. В довоенные годы был близок к Д'Амбрицци, когда оба они еще только начинали. Д'Амбрицци стал гуманистом, Инделикато лишь окреп в первоначальных убеждениях. Ученик Пия, которому всегда подражал, высокомерен. Войну провел в Риме с Пием, говорят, что с ним же работал по «спасению» Рима.

Еще какое-то время она перечитывала эти наброски и раздумывала над истинными характерами двух претендентов на престол. Затем позвонила сестре Бернадин. Та сказала, что внизу уже ждет в лимузине монсеньер Санданато.

В «Мерседесе», принадлежавшем Ватикану, их было четверо: Кевин Хиггинс, банкир со связями из Чикаго, кардинал Д'Амбрицци и сестра Элизабет — все трое разместились на заднем сиденье и сразу открыли окна. За рулем сидел монсеньер Санданато. Хиггинс был старым другом отца Элизабет, а потому приветствовал ее очень тепло, и они долго делились приятными воспоминаниями. В Риме он не был много лет и страшно радовался тому, что осматривает сейчас этот великий город в сопровождении кардинала и дочери близкого друга.

Д'Амбрицци тоже поздоровался с ней очень приветливо, даже по-отцовски обнял за плечи, а затем выразил надежду, что она никуда не торопится. Им нужно поговорить наедине, пока Хиггинс будет заниматься своими делами. Санданато был вежлив, но сдержан, даже как-то излишне официален по контрасту с живым и веселым кардиналом. Когда Санданато с Элизабет вышли на улицу, кардинал стоял, привалившись спиной к лимузину и подставив лицо жарким лучам солнца, и оживленно рассказывал что-то Хиггинсу.

Поездка по жарким и пыльным, забитым машинами улицам города то и дело прерывалась остановками. Все выходили и принимались осматривать очередную достопримечательность. При этом кардинал вел Элизабет под руку, точно она заменила для него отсутствующую Вэл, которая так часто сопровождала его. Сзади шествовал Хиггинс, а за ним точно тень следовал монсеньер Санданато, строгий, но услужливый, всегда готовый распахнуть перед гостем дверцу лимузина, смахнуть пыль со скамьи или щелкнуть зажигалкой, когда кардинал доставал свои любимые черные египетские сигареты.

Кардинал не уставал давать пояснения. В какой-то момент Санданато даже пришлось напомнить ему принять лекарство, что он и сделал, запив минеральной водой, купленной с лотка. И вот теперь они ехали по набережной Тибра, и кардинал наконец умолк и с улыбкой смотрел на Элизабет и банкира, давая гостю возможность вдоволь налюбоваться видами и сравнить с тем, что он видел здесь прежде.

— Я не просто люблю этот город, — сказал Д'Амбрицци, когда машина двинулась дальше. Говорил он по-английски безупречно правильно, хоть и с сильным акцентом. — Можно сказать, что я и есть этот город. Порой кажется, я впервые оказался здесь еще в те времена, когда Ромул и Рем припадали к сосцам волчицы, и с тех пор не покидал этих мест. Не слишком католический подход, но именно так я чувствую. Я был здесь с Калигулой и императором Константином, потом с Петром, всеми Медичи и Микеланджело. Я чувствую их, я знаю и понимаю их. — Глаза его смотрели из складок кожи, и было в этом взгляде нечто таинственное и присущее вечности. Затем вдруг улыбнулся, словно радуясь какому-то секрету или фокусу, который маг и волшебник не в силах объяснить детям. И тут Элизабет увидела его глазами Вэл. В точности так ее подруга описывала этого человека, рассказывала, как он играл с Вэл и ее братишкой в Принстоне после войны. — Думаю, что знаю языческие храмы Рима даже лучше, чем дворцы сегодняшней Церкви. Я вижу их, слышу голоса консулов и сенаторов на Капитолийском холме, вижу все могущество и величие этого города... А потом вижу тот же холм, но только тысячелетие спустя, и монументы превратились в прах, а на смену поистине великим людям пришли козы, пощипывающие там травку. Кстати, мы приехали. Давайте выйдем и пройдемся немного. — Он и сам выглядел таким величественным в простой черной сутане. Ну, в точности Джордж Скотт, играющий Паттона[7].

Они прошли через Капитолийский холм, или, как он называется сегодня, Кампидоглио, самое сердце Вечного города, и все, что окружало их, восходило к дохристианскому периоду. И повсюду четыре заветные и бессмертные буквы: S.P.Q.R., Senatus Populusque Romanus. Поразительное место, и на всем лежит отпечаток древности, связывающий языческую и христианскую веры на протяжении многих веков. Вэл считала холм центром притяжения, как с точки зрения историка, так и монахини. Единственным в своем роде, уникальнейшим на планете местом, где некогда находилось самое сердце языческого мира, и все дороги дохристианской эпохи вели именно сюда, в Рим, ставший со временем первоисточником христианства.

Вокруг, куда ни глянь, ключом била жизнь: шумы, звуки, краски. Времена смешались, маятник раскачивался, прошлое сливалось с настоящим, язычество и христианство были так плотно связаны друг с другом, что разделить их было, казалось, невозможно. У сестры Элизабет даже голова слегка закружилась, в этом городе так причудливо соединялись святость и чувственность, грубость и человечность, так прекрасно уживались они со всем, что чтит и отрицает Церковь. А потом вдруг она обернулась и увидела, что кардинал наблюдает за ней и лицо его печально, даже мрачно.

Здесь замирал шум движения с Пьяцца Венеция. Они прошли через небольшой уютный садик, отделявший Виа Сан Марко от Пьяцца д'Аракоэли. Кардинал Д'Амбрицци сделал жест, словно обнимающий все вокруг — дворцы, площадь, холм, и произнес всего одно лишь слово:

— Микеланджело. — А потом весело взмахнул рукой и повлек ее за собой, к Пьяцца дель Кампидоглио.

Там, купаясь в ярких лучах солнца, высилась элегантная статуя Марка Аврелия на коне, рука указывает вперед, а за спиной блестят золотом купола Палаццо дель Сенаторе. Впервые увидев этот уголок города, осколок древнего мира, Микеланджело был страшно растроган и решил возвести статую именно здесь и покрыть ее золотом. Все остановились, любуясь ею, и Д'Амбрицци сказал:

— Знаете, мы можем видеть все это по чистому недоразумению. В Средние века, славившиеся религиозным фанатизмом, который зачастую граничил с варварством, считалось, что это статуя первого христианского императора Константина. Это ее и спасло. Знай они, что это Марк Аврелий, скульптуру бы уничтожили не задумываясь, как многие другие замечательные памятники.

Они подождали, пока монсеньер Санданато не прикурил ему очередную сигарету.

— Подобно вашему Чикаго, Кевин, весь Рим построен на легенде. Вот одна из них. Когда в один прекрасный день статуя вдруг снова станет золотой, это будет означать, что близок конец света. И оттуда, с холки лошади, прогремят слова, возвещающие Судный день. — Он умолк, глубоко вздохнул, затем продолжил: — Вообще эта статуя часто находила весьма своеобразное применение. Однажды ее привезли на пиршество, и из одной ноздри коня лилось вино, а из другой — вода. Причуда, сравнимая с обычаями ваших банкиров, Кевин... — Он рассмеялся. — Вы только скажите, какой момент в долгой и жестокой римской истории вас интересует, и подходящий пример тут же найдется. — Банкир недоуменно пожал плечами. — На этом месте в Средние века проводили публичные казни. Вообще, надо сказать, людей казнили повсюду, нужно было найти лишь подходящий повод.

Элизабет вдыхала запах кипарисов и цветов олеандра, на жарком солнце он всегда усиливался. Потом обернулась и поймала на себе взгляд больших черных глаз Санданато. Она ответила ему улыбкой, но он тут же отвернулся и принялся разглядывать знаменитый сад.

Д'Амбрицци продолжал демонстрировать Хиггинсу следы цивилизации дохристианского периода. И вот все они вошли в Пассаджио дель Муро Романо, где он указал на какие-то массивные, изъеденные непогодой серые камни, с виду ничем не примечательные.

— Вот все, что осталось от храма Юпитера. Шестой век до рождества Христова. В те дни солдатами Рима были простые пастухи, и концепции Бога в образе и подобии человеческом в их умах еще не существовало. И уж определенно никаких храмов в честь богов они не строили. Римляне поклонялись богам на открытых местах, у алтарей, сделанных из дерна. Но бессмертный Ливий рассказывает нам, что солдаты принесли сюда свои трофеи, разное награбленное добро. И сложили под дубом. И тогда цари Рима решили построить здесь храм Юпитера. — Он огляделся со странным выражением, словно услышал или увидел нечто знакомое. — Именно здесь проводились триумфальные шествия, празднования бесконечных побед. Тело генерала-триумфатора раскрашивали красной, как кровь, краской. Его одевали в пурпурную тунику, сверху накидывали красную тогу, расшитую золотом. На шею вешали лавровый венок, в руке он держал лавровую ветвь и скипетр слоновой кости. — Глаза под тяжелыми полуопущенными веками расширились и смотрели так, точно он воочию видел этот спектакль. Элизабет почти физически чувствовала исходившее от него возбуждение, волшебным образом оно передалось ей. — И вот он стоял, одетый, как бог, и предлагал принести жертву Юпитеру. И его врагов, которые содержались в темнице Мамертин, прямо здесь, под нами, казнили, отрубали им головы мечом... Да, дорогая моя сестра Элизабет, — хриплым шепотом продолжил он. — У меня не хватает воображения и слов, чтобы описать эти победные варварские ритуалы. Теперь здесь мы видим мрамор, золото и прекрасные статуи. Любуемся их изяществом, величием и красотой, носим красные сутаны... Позже они стали приносить в жертву коз, свиней и быков. Запах крови царил повсюду, люди теряли от него сознание, тоги пропитывались кровью и становились жесткими и негнущимися. Повсюду слышались визги и хрипы умирающих животных, в небе было темно от дыма и копоти, что поднимался от поджариваемых туш. По площади было невозможно пройти, она становилась скользкой от крови... Наши предки... некогда они стояли здесь же, где стоим теперь мы. Они верили в своих богов, как мы теперь верим в наших. Мы с ними едины, мы такие же... — Голос его упал почти до шепота.

Хиггинс всем телом подался вперед. Он был совершенно потрясен этим описанием. Да и на Элизабет оно произвело сильнейшее впечатление.

Чуть позже они стояли в тени небольшого сада, откуда сквозь смог, висевший над городом, были видны развалины Форума. Хиггинс что-то тихо говорил Д'Амбрицци, Элизабет удалось уловить лишь отрывочные фразы.

— Это всегда завораживало меня... парадокс... сосуществование добра и зла... Вполне созвучно с вашей теорией язычества как предвестника христианства.

Санданато находился чуть впереди, нюхал цветы под жарким солнцем.

— Парадоксы, — откликнулся Д'Амбрицци. — Да, именно они и составляют, что называется, сердце Церкви. Две стороны, два конфликтующих подхода к жизни, они всегда взаимодействуют, чтоб Церковь могла выжить... Я попытался создать из этих разнообразных элементов некое подобие гармонии. Ведь в конечном счете мы же не отшельники, или я ошибаюсь? Нет, конечно, есть мужчины в монастырях, занятые исключительно молитвой, есть сестры, которые тоже не выходят за пределы монастырских стен. И все они делают важное дело, молятся за нас, вы согласны? Я же сам никогда не проводил за молитвой больше времени, чем требует распорядок дня. — От зажатой в пожелтевших от никотина пальцах сигареты поднимались завитки дыма. — Ну вот вы, сестра Элизабет, вы же не изнуряете себя молитвой?

— Боюсь, что нет. Не изнуряю, — с улыбкой ответила она.

— Так и знал, — удовлетворенно кивнув, заметил он. — Мы с вами вино с одного виноградника, сестра. Возьмем, к примеру, нашего дорогого монсеньера Санданато. Он большой специалист по монастырям, любит их. Монастыри, лежащие в руинах, монастыри, брошенные или сожженные дотла после эпидемии чумы. Он не всегда одобряет то особое пристрастие, с которым я отношусь к делам мирским, деньгам, всем этим играм во власть.

Они вышли из тени и на миг зажмурились от ослепительно ярких лучей солнца. Санданато терпеливо поджидал их, высокая стройная фигура в черном, эдакий римский кальвинист.

— Кому-то приходится играть в эти игры, — заметила Элизабет, вдыхая сладкий аромат сада. — Иначе этот мир поглотит всех нас. И тогда восторжествует зло, возникнет, раскрашенное в красный цвет и в пурпурной тоге...

Кардинал закивал в знак согласия.

— Есть люди, считающие, что этот мир уже поглотил нас. В любом случае сражение идет не по нашим, а по мирским правилам. Потому я и играю в эти свои игры и позволяю другим, таким, как преданный наш Пьетро, взять на себя заботы о душе. Церковь велика, в ней всем хватит места. — Глаза Д'Амбрицци оживленно блестели.

Чуть позже сестра Элизабет, запыхавшись, поднималась по крутому склону другой древней улицы, Кливус Аргентариус, что начиналась от базилики Аргентариа. В древности это место считалось торговым центром Рима. Солнце начало клониться к закату, тени было больше. Они вышли на Виа дель Туллиано, и Элизабет подумала: неужели кардинал затеял эту экскурсию с целью испытания, подразнить и припугнуть американского банкира, а заодно и ее? Или же решил прочитать лекцию о многочисленных нитях, навеки связавших языческий и христианский миры? Возможно и третье: прогулка служила отражением его идентификации с этим вечным и таким противоречивым городом. Но каковы бы ни были истинные намерения, образы переполняли его.

— Вот здесь, на углу, — сказал он и остановился перевести дух, — стоит церковь Сан Джузеппе дей Фалегнами. С виду ничего необычного, но прямо под ней находятся совершенно поразительные катакомбы. И в них, под землей, часовня Сан Пьетро Карсере... превращенная в темницу, где Нерон держал самого святого Петра. Идемте, я покажу вам это место. — Он пересек улицу, следом за ним тащился Хиггинс, который, судя по виду, уже начал изнемогать от этой прогулки, а уже за ним — Элизабет и Санданато. — Расскажи им эту историю, Пьетро. — Кардинал явно устал. Огромный нос нависал над пухлыми губами, всегда готовыми расплыться в улыбке, обнажая пожелтевшие зубы. Черная сигарета с золотым ободком, казалось, навечно прилипла к нижней губе, глаза щурятся от дыма, их почти не видно из-под тяжелых век.

— Его преосвященство испытывает слабость к самым мрачным уголкам Рима, — заметил монсеньер Санданато, — но не теряйте надежды, испытание подходит к концу. В свое время Тиллианум был не чем иным, как цистерной для воды, и соорудили ее, по всей вероятности, вскоре после того, как галлы отдали Рим на разграбление. Однако позже ее превратили в темницу, где, как вы помните из древнеримской истории, нашли свой последний приют побежденные враги, в том числе Симон Бар Джиора, Джугурта и Верцингеторикс. Кормили их скудно, они буквально умирали с голоду. Ну и еще такие враги государства, как заговорщики римского претора Катилины, которых, кажется, передушили по одному. Мертвец, он мертвец и есть, и здесь умерло очень много людей.

Они спустились по современной лестнице ко входу в часовню, вошли в верхнее помещение. Элизабет почувствовала, как тревожно забилось у нее сердце, а на лбу и верхней губе выступила испарина. Перед глазами затанцевали мелкие черные точки. Опасаясь, что вот-вот потеряет сознание, она ухватилась за перила. Ее бросило в жар, потом вдруг пробрал ледяной озноб, к горлу подкатила тошнота. Очевидно, на самочувствии сказались слишком жаркий день, начало менструации, долгая прогулка, все эти разговоры и ужасы, которые описывал кардинал. В этот момент ей хотелось лишь одного: прилечь где-нибудь передохнуть и не опозориться. Перед глазами плыли очертания троих ее спутников, она вдруг поняла, что изображает внимание, согласно кивает что-то в ответ на слова монсеньера, не вдумываясь в их содержание. В часовне стоял полумрак. И она, ненавидя себя за слабость, принялась молиться: «Господи, дай мне силы пройти через это до конца, и я никогда больше не буду плохой...»

Сестра Элизабет закрыла глаза, пыталась успокоиться, с ужасом представляла, что вот-вот потеряет сознание.

— Из темницы был всего один выход. Именно здесь мы сейчас и находимся, и в ту пору эта была канализационная труба, откуда нечистоты сливались в Большую Клоаку. Говорят, что она периодически была забита телами умерших. Гниющими трупами. Ну а теперь взгляните сюда. Здесь, над алтарем, мы видим барельеф с изображением святого Петра, он крестит своего тюремщика...

Казалось, прошли долгие часы, прежде чем они вновь оказались у лимузина. Ветер с Тибра приятно холодил лицо, кардинал с грустью смотрел в окно, банкир вышел у отеля, экскурсия закончилась. Элизабет чувствовала себя вконец вымотанной, и только когда они направились к Виа Венето, поняла, что душевное равновесие вновь возвращается к ней.

Она даже улыбнулась при мысли о том, как будет рассказывать Вэл об этой прогулке и лекции кардинала. Святой Джек. Возможно, он и будет следующим Папой...

И тут вдруг Святой Джек взял ее руку в свою мясистую лапу и, держа нежно, но твердо, не давая возможности вырваться, сообщил, что сестра Валентина была убита.

3

Дрискил

Я сидел в кафетерии при больнице и пытался разобраться в том, что происходит.

В углу стоял телевизор, и сообщение о двух громких убийствах, Кёртиса Локхарта и монсеньера Хеффернана, стало новостью номер один, однако никаких подробностей не передавалось. Я достаточно хорошо знал, как работает служба информации при архиепископе, и понимал, что именно там приказали закрыть люк и заколотить его молотком. Нью-йоркский департамент полиции выдал сообщение из четырех предложений. Так что репортерам и ведущим пришлось отыгрываться на некрологе Локхарта и достаточно кратком описании карьеры Хеффернана.

А вот об убийстве сестры Валентины в новостях не было ни слова. Нет, такое сообщение непременно скоро появится, и я уже представлял, как будут разыгрывать его комментаторы, пытаясь связать с более ранним сообщением и вычислить, сколько будет дважды два. Чтобы получить четыре, не требовалось интеллекта и знаний физика-ядерщика.

Я сидел в кафетерии и смотрел в окно, за которым вовсю разворачивалось празднование Хэллоуина. В нем принимали участие даже малолетние пациенты больницы, они украсили помещение ведьмами на метлах в черно-оранжевых костюмах, ухмыляющимися тыквами. Чем больше я размышлял над этим, тем более зловещей и удручающе мрачной выглядела ситуация. Казалось, я видел зло воочию, целую армию вандалов или готов, наступающих со всех сторон. Но на улице не было ничего, кроме раскачивающихся под ветром деревьев с голыми ветками, слабым щитом служили лишь они да автостоянка перед больницей. Однако в воображении моем страшный и безымянный враг уже пробрался сюда, армады его сгрудились позади этих печальных деревьев. Моя сестра угодила в безжалостные жернова церковных интриг, пала их жертвой. Церковь снова принялась калечить мне жизнь. В очередной раз.

И вот наконец в кафетерий, глубокомысленно потирая подбородки, вошли два врача, знавшие моего отца чуть ли не всю жизнь. Отец перенес классический обширный инфаркт, о котором столько говорят и пишут. Состояние тяжелое. Но могло быть и хуже. Надо подождать, чтоб прояснилась картина. В данный момент их больше беспокоит другое, предполагаемая массированная атака со стороны репортеров. Они набегут со всех сторон, возьмут больницу в осаду, чтобы убедиться, действительно ли сюда привезли Хью Дрискила. Врачи не знали, что моя сестра убита, и я не собирался сообщать им об этом. Рано или поздно узнают, как и все остальные. Примерно в полдень я вышел из «докториного места», так называла больницу Вэл, когда была малышкой, и поехал домой.

Там меня ждала пара по фамилии Гэрритис, они вели у отца хозяйство. Я позвонил им еще из больницы, сообщил печальную весть, и они приехали и занялись уборкой и готовкой на тот случай, если вдруг в доме появятся гости. Чего они только не наготовили: и ветчину, и индейку, и еще бог знает что. И вот наконец они ушли, и я остался один. Сделал все необходимые звонки, позвонил себе на работу и разным друзьям и знакомым отца. А потом, отойдя от телефона, почувствовал себя еще более одиноким.

* * *

Дело шло к вечеру, смеркалось рано, за окнами посерело. Я сидел в Длинной зале и не имел ни малейшего намерения ни включать свет, ни разжигать аккуратно сложенные в камине дрова. Сидел и перебирал в уме события последних суток, тщательно и неспешно, точно старатель, тщетно надеющийся разглядеть в лотке приветливо подмигивающую ему золотую искорку. И вдруг меня осенило.

Я поднялся наверх. Стоял в коридоре, где царил полумрак, и смотрел на дверь в спальню Вэл. Она была открыта. Из больницы я позвонил Сэму Тернеру, сообщить об отце. Сэм подтвердил, что утром к нам должны приехать ребята из криминалистического отдела. Супруги Гэрритис сказали, что люди приезжали, долго возились в часовне и возле нее, потом прошли в дом и вскоре уехали, но никаких следов их деятельности я не обнаружил. Дверь в комнату Вэл была распахнута настежь. Возможно, они просматривали какие-то ее вещи?

Я пытался зацепиться хотя бы за что-то. Золотую искорку, блеснувшую в породе, знак, что где-то рядом может таиться драгоценный слиток.

Длинный коридор, темный и тихий, напоминал безлюдную галерею музея, экспонатами которого были толком не идентифицированные, полузабытые образы. Воспоминания о матери, вопросы, на которые не было получено ответов: почему она умерла, что пыталась сказать мне, протягивая навстречу руки с дрожащими пальцами, на которых блестели тяжелые кольца?... Это был музей разочарований, заданных шепотом безответных вопросов. Словно ты видел лишь фрагменты картин в рамах и по ним должен был догадаться, что представляет собой все полотно целиком. Наш дом всегда был музеем таких головоломок, дворцом, где тебя постоянно пытались сбить с пути, где любой предмет оказывался вовсе не тем, что ты думал. Я жил в этом доме и никогда по-настоящему не понимал, что и почему в нем происходит. И вот теперь Вэл мертва и отец умирает. И я остался совсем один и понимаю не больше, чем раньше.

Час спустя я стоял в комнате Вэл, на постель было выложено содержимое двух ее чемоданов. Пара юбок, свитеры, блузки, шерстяное платье, белье, косметика и туалетные принадлежности, чулки, гольфы, пара домашних тапочек, пара туфель на высоких каблуках, джинсы, шерстяные слаксы, два романа Эрика Эмблера в бумажных обложках, маленькая кожаная шкатулка с драгоценностями...

Я обыскал все ящики, перерыл все вещи в шкафу, заглядывал под матрас. Весь взмок и стоял посреди комнаты. Нет, здесь явно что-то не так...

Не было ее портфеля. Записных книжек. Ни блокнота, ни листка бумаги, даже ручки не было. Ни одного клочка с какими-либо записями. Ни дневника, ни ежедневника. Ни адресной книги. Но самое главное — не было портфеля! Несколько лет тому назад я подарил Вэл тяжелый кожаный портфель от «Виттон» с медным замочком. И она с ним практически не расставалась. Говорила, что это не портфель, а само совершенство, как часы «Ролекс», авторучка «Уотермен» или компьютер фирмы «Ай-би-эм Селектрик». Он практически вечен, этот портфель «Виттон». Он всегда был при ней и практически всегда набит под завязку. И мне не верилось, что она приехала домой без этого портфеля. Она писала книгу. Она никуда не ходила без этого портфеля. Она могла оставить коробки с материалами по этой книге в своем офисе в Риме... Но портфель должен был быть с ней.

И вот теперь он исчез. Кто-то его забрал...

* * *

Было уже начало седьмого, и на улице совсем стемнело, когда я перенес телефон в Длинную залу и разжег в камине поленья. Состояние отца не изменилось. В сознание он так и не пришел. Врач по-прежнему не говорил ничего определенного, лишь принес мне соболезнования в связи с гибелью Вэл. Значит, новость получила распространение.

Пламя занялось, стало лизать сухую кору, завитки его подбирались уже к мелким веткам и толстым поленьям. Я погрузился в кресло, то самое, в котором вчера сидел отец. И остро ощутил его присутствие. Отец был повсюду. Я вдыхал аромат его сигар, смешанный с запахом древесного дыма из камина. В дальнем конце комнаты в тени стоял мольберт с задрапированным полотном, над которым он работал. От воспоминаний меня отвлек звук въехавшей во двор машины. Окна осветились фарами.

Я отворил дверь, и в нее вместе с порывом ледяного ветра вошел отец Данн. Плащ измят, волосы взъерошены, но выглядел он спокойным и собранным, человеком, всегда уверенным в себе лишь потому, что не слишком обращает внимание на свой внешний вид. Была в этом столь хорошо знакомом мне лице некая внутренняя сила.

Он снял плащ. Под плащом оказалось обычное облачение священника.

— Как ваш отец?

— Без перемен, — ответил я. — Но откуда вы знаете? — Я резко остановился в дверях Длинной залы, а он прошел мимо меня и бросил плащ на спинку деревянного стула.

— От кардинала Клэммера. Вы ведь ему звонили, верно?

— Он как раз говорил с отцом, когда это случилось. Позвонил сообщить о Локхарте и Хеффернане.

— Так вот, я провел несколько часов с Клэммером. Успокаивал, пытался удержать, чтоб не выскочил нагишом на Пятую авеню с воплями, что он здесь ни при чем. Дело в том, что его преосвященство и Локхарт, они вовсе не были друзьями. Ну, и он вообразил себя первым подозреваемым, потому как человек страшно возбудимый. Этот Клэммер, он вообще живет в шестнадцатом веке, когда мужчины были мужчинами. Не нальете мне капельку этого чудесного виски? — Я достал лед и вылил на него щедрую порцию «Лэфройга». Он схватил стакан и отпил сразу половину. — Так что Клэммера никак нельзя причислить к скорбящей части человечества, но тот факт, что убийство произошло практически у него в гостиной, наводит на определенные выводы. — Данн умолк и улыбнулся, я тоже налил себе виски. — Я рассказал ему о сестре Валентине. Должен был рассказать, и реакция последовала незамедлительно. Наш кардинал архиепископ тут же надел новую маску, заскрежетал зубами... Как бы сказал бессмертный Вудхаус, лицо у него было, как у овечки, преисполнено тайной печали. И знаете, что он сказал? «Почему я, о Господи, почему я?» Дословно. Одним словом, тевтонское ничтожество, больше никто. Кстати, у меня новости, Бен. День выдался страшно тяжелый.

— И чем же именно вы занимались? Трудились на благо Церкви? — спросил я.

— Весь день только и делал, что слушал, Бен. Из меня вообще отменный слушатель. После Клэммера отправился к копу, который ведет расследование этих двух убийств в Нью-Йорке. Рэндольф Джексон. Я знаю его лет двадцать. И он рассказал мне кое-что... — Он метнул в мою сторону пронзительный и пытливый взгляд, глаза смотрели, точно буравчики, из-под кустистых бровей. — Не угостите ли сигарой?... — Я нетерпеливо кивнул, он достал из коробки сигару, срезал кончик, прикурил, выпустил длинную струю дыма. — История просто невероятная, сразу два тела и во дворце, за что тут зацепиться? И вот Джексон начал опрашивать свидетелей. И вышел на вашу сестру, Бен... Вы пристегнули ремни?

— Вышел на мою сестру, — повторил я. Вандалы и готы подбирались все ближе, быстро обступали со всех сторон.

— Секретарша, работающая на Хеффернана, видела убийцу. — Он смотрел, как я усаживаюсь в кресло. — Она находилась внизу, в приемной, перепрограммировала для него компьютер. И у нее возникло несколько вопросов. И она пошла к пентхаусу. И увидела этого человека, как он вышел из номера Хеффернана и направился к лифту. Позвонила в дверь, никто не открыл. Тогда она позвонила по телефону, ну и тоже без ответа. И тогда она просто открыла дверь, вошла и увидела эту жуткую сцену.

— Ну а убийца?

— Она говорит, это был священник. — Он кисло улыбнулся, так делает человек, преподносящий скверные новости.

— Священник... Или же человек, одетый священником?

— Она утверждает, что всегда может отличить священника от обычного человека. Даром, что ли, проработала в епархии тридцать пять лет. Она монахиня.

— Неужто в этом мире не осталось ни одного протестанта?

— Ну, боюсь, что в этой истории им места нет.

Сильный порыв ветра ударил в окна, шторы затрепетали, потянуло холодом, от дров в камине взвились искры.

— Она абсолютно в этом уверена, — сказал Данн. — А вот узнать его не смогла. Да и толком описать тоже. Говорит, что все священники выглядят, на ее взгляд, одинаково. Вот только волосы... Это был пожилой человек с седыми волосами.

— Как отыскать такого в Нью-Йорке? — Я удрученно покачал головой. Безнадежное дело.

— А он не в Нью-Йорке. Он был здесь. Вчера. Думаю, это он убил вашу сестру.

Меня прошиб пот.

— Я думал об этом сегодня. Три католика. Хэт трик. Одна и та же операция по устранению.

— Прошлой ночью вы нашли в часовне одну улику... Держали ее в руке, сами того не осознавая. Кусок ткани, видно, зацепился и оторвался. Я знаю, что это. Понял сегодня.

Он достал из кармана какой-то мелкий предмет, помахал им перед моими глазами. Клочок черной ткани.

— Что-то я не понимаю...

— Это от плаща-дождевика, — объяснил Данн. — Черный плащ. Перевидал их миллионы. Такие плащи носят священники. Я как та старая монахиня. Везде и сразу их узнаю.

* * *

Позвонил Персик, пригласил нас с Данном на обед к себе, в Нью-Пруденс. Не желал слушать никаких возражений и настоял на своем.

Ехали мы с Данном в его «Ягуаре». Добравшись до города, увидели, что вдоль всех улиц выставлены гоблины размером с пинту, всякие там привидения, чудовища и скелеты. Родители терпеливо топтались на тротуарах, поджидая своих детей, которые возбужденно носились из дома в дом, сжимая в ладошках батончики шоколада «Марс», кульки с попкорном, пакетики конфет. Погода стояла холодная и ветреная, сгущался ночной туман, отовсюду из темноты раздавались пронзительные крики и визги.

Эдна Ханранан, домоправительница Персика, отворила перед нами дверь старинного викторианского особняка с высокими окнами и двускатной крышей. Дом был обнесен изгородью из сварного железа. Персик только что вернулся с катания в стогах сена, где возглавлял группу приходских ребятишек. Такого я не видел с детства. Из подвального помещения церкви, что рядом с домом, вслед за Персиком вышла шумная толпа мальчиков и девочек от восьми до двенадцати лет, возбужденных, с раскрасневшимися щеками, истерически хохочущих. В волосах у Персика застряли соломинки, он громко чихал от пыли, но смотрел довольно, как коммерсант, совершивший удачную сделку. Подошел, положил мне руку на плечо.

— Скверный выдался день, да?

— Да нет, — ответил я, — просто еще один день.

То была наша расхожая шутка, и оба мы грустно усмехнулись. Глаза его были полны сострадания.

— Как отец?

Похоже, все уже знали.

— Без изменений. Остается только ждать. Пока, во всяком случае, еще не умер.

Он отошел и снова занялся своей паствой. Ему помогали хорошенькие молодые мамаши, резали яблочные пироги, открывали и закрывали кастрюли, запихивали в булочки монетки, высыпали картофельные чипсы в прозрачные емкости. Мы с Данном встретились у лотка с хотдогами, стояли там и жевали, наблюдая за беснованием ребятишек. Персик умел ладить с детьми, как какой-нибудь хороший учитель или тренер. В конце концов и отец Данн не устоял, уступил просьбам какой-то белокурой девчушки со смешными косичками, похожими на поросячьи хвостики, и они пошли прикреплять ослу хвост. Девочка завязала ему глаза платком и заливалась смехом, пока он безуспешно пытался отыскать этого картонного осла.

Подошел Персик и сказал:

— Давай отойдем, Бен. Мне нужен перерыв.

Мы вышли на задний двор церкви Святой Марии, прошли по лужайке к журчащему в низине ручейку. Луна то ныряла в темные с серым ободком облака, то снова выплывала наружу, туман холодил лицо. Персик пинал носком ботинка облетевшие листья, полузасыпанные снегом.

— Сам я не большой любитель таких вечеринок, — признался он. — Сумасшествие какое-то. Но старый священник, мой предшественник, всегда устраивал этот праздник в приходе. И ребятишки очень его любили. Сам видел, как они радуются.

— Ты умеешь с ними ладить, — заметил я.

— Да. Пожалуй, что да. — Окна церкви были освещены, из подвального помещения доносились крики и заливистый смех. — У меня с Вэл получились бы прекрасные дети.

Я молча кивнул. Что тут скажешь.

— Черт побери, зачем она только влезла во все это? Была бы сейчас жива. Священник из меня не ахти, Бен, я знаю это. Служу, как могу, и до таких ребят, как Арти Данн или шишки в Риме, мне далеко. Нет, работа мне нравится... Но из меня получился бы хороший муж, точно тебе говорю. И просто прекрасный отец. Проклятье!... Нам с ней было так весело вдвоем. Мы были бы счастливы вместе, состарились бы рядом. И вот теперь ее нет, а я провожу праздник Хэллоуина для чужих ребятишек. — Он вытер слезу, застывшую в уголке глаза. — Извини, Бен. Просто хотел выговориться.

Мы медленно шли вдоль берега ручья, затем повернули обратно, побрели к церкви. Я рассказал ему версию Данна о том, что убийцей был священник.

Персик покачал головой.

— Знаю я пару священников, которые в сердце своем убийцы, но это... Маловероятно. Один и тот же священник убивает Локхарта, Хеффернана, а потом еще и Вэл. Мы не знаем, что там удалось раскопать Вэл, но почему убили еще и Локхарта с Хеффернаном? Может, члены какой-то секты? Нет, это просто безумие!...

— А Данн относится к этой версии вполне серьезно.

— Священники... — задумчиво пробормотал Персик. — А знаешь, я вспомнил. Думаю, на этот счет нас может просветить миссис Ханранан. Хочу, чтоб ты послушал. Только подожди немного, пока я буду сворачивать эту вечеринку.

* * *

Эдна Ханранан заварила целый кофейник свежего кофе. Потом поставила на середину стола тарелку с мятным печеньем. Волосы у нее были седые, все лицо в мелких смешливых морщинках, глаза живо смотрели из-за толстых стекол очков. При одном взгляде на нее без труда можно было представить, какой она была в детстве и юности. Монахиней она не была, но тридцать пять лет провела в услужении у священников, здесь, в приходе Нью-Пруденс. В конце тридцатых окончила местную приходскую школу, где учителем у нее был священник, о котором я прежде почему-то не слышал, отец Винсент Говерно. Что такого нового и необычного могла сообщить мне эта симпатичная женщина?

— Расскажите им об отце Говерно, Эдна, — попросил ее Персик. — Ну, то, что рассказывали мне сегодня днем.

— Вы же знаете, какими глупыми бывают порой девчонки, — начала она. — А он был такой красавчик, ну прямо кинозвезда. — Она прикоснулась к печенью, бережно погладила его, точно то были мощи какого-нибудь святого. — Смуглый такой, черноволосый. И говорить с ним было интересно. Очень чувствительный был человек. Картины, религиозные картины, вот что он у нас преподавал. Очень любил живопись и о каждой картине рассказывал так, точно лично знал художника, который ее написал. Показывал нам портреты разных пап и говорил о них так, словно тоже был знаком лично. И мы слушали его, разинув рты. — Она откашлялась. — Хотите печенья?

Я взял одно, она окинула меня благодарным взглядом.

— Ну и о чем еще говорили ваши глупые девчонки? — спросил Персик, добродушно усмехаясь. Он умел вызывать людей на откровенность.

— Короче, мы все были просто помешаны на нам. Да и сам он относился к нам очень мило, по-доброму. Так что мы, глупышки, принимались флиртовать с ним напропалую, сколь ни покажется это непристойным. Но больше, конечно, валяли дурака. Никогда не видели священника, похожего на него. — Она отпила глоток кофе, глаза смотрели мечтательно. — Ну и была у нас одна монахиня. Сестра Мария-Тереза. Хорошенькая. Ну и вот, мы видели, как они болтают, разгуливают себе под деревьями, такая красивая пара. И еще мы думали: как жаль, просто стыд и позор, что такие славные молодые люди не смогут пожениться. Ну а некоторые мальчики говорили, что у отца Говерно и Марии-Терезы... отношения, ну, сами понимаете. И все мы удивлялись, как могла пойти на такое сестра Мария-Тереза, как, скажите на милость... — Она смотрела жалобно, словно в надежде, что мы правильно ее поймем и не станем осуждать. — Теперь я понимаю, нам не следовало совать носы в чужие дела. Ну а потом мы окончили школу, и все эти счастливые дни остались позади. Я переехала в Трентон, жизнь продолжалась.

— Ну а потом? — подначивал ее Персик.

— Я больше никогда не видела отца Говерно. — Эдна взяла еще одно печенье, задумчиво вертела его в огрубевших пальцах. — Ну а потом увидела его снимок в местной газете. Он умер. Я тогда просто поверить не могла...

— Священники умирают, как и все люди, — вставил я.

— Да, но не так же! Не накладывают на себя руки! Ни за что бы не поверила. До сих пор не верю! — Она подняла на меня глаза. — А мне казалось, вы все знаете об отце Говерно, мистер Дрискил.

— Я, Эдна? Сегодня первый раз о нем слышу.

— Ну, ведь это случилось в вашем саду, там он повесился, на старой яблоне... Я думала, вы знаете. Нет, конечно, тогда вы были совсем еще ребенком...

— Просто у нас в доме никогда об этом не говорили, — сказал я.

* * *

Мы возвращались в Принстон, «дворники» со скрипом двигались по замерзшему ветровому стеклу.

— Почему Вэл задавала вопросы о повесившемся священнике? — спросил я. — Да, он покончил с собой у нас в саду, но прежде она никогда не проявляла ни малейшего интереса к этой истории. И вдруг, спустя все эти годы, ей понадобились материалы дела, и она звонит Сэму Тернеру.

Данн не отрывал глаз от скользкой дороги.

— Как сочинитель, могу предположить, что она намеренно вводила кого-то в заблуждение. И все эти разговоры о священнике-висельнике...

— Да, но она просила Сэма поискать файл. Это факт. И еще один факт. Тот тип, священник, как вы утверждаете, убивший мою сестру, украл ее портфель. Она всегда носила его с собой. И там наверняка были наброски и материалы к новой книге. Либо что-то еще. Короче, портфель исчез.

— С чего вы это взяли?

Я объяснил ему, он кивнул.

— Как-то писал одну книгу, и вы не поверите, к ней было целое море набросков и заметок. Бессмертный Вудхаус говорил, что наброски и материалы к одному из его романов могли бы составить несколько томов. Восемь лет я сочинял сюжет этой книги, переписывал ее четыре раза. — С минуту он мурлыкал какую-то мелодию. — Священник-самоубийца. И вот через сорок с лишним лет она начинает задавать вопросы о повесившемся священнике, а другой священник убивает ее и забирает ее портфель. Да, мой друг, не история, а сплошные потемки. Все равно что оказаться вдруг одному в тумане, и кругом ни души, и вы не видите, куда направляетесь, не понимаете, где вообще находитесь, короче говоря, блуждаете во мраке... И тут самое главное не наступить на мину. Двигаться следует очень осторожно. Иначе откуда-нибудь из темноты вынырнет тот самый священник и убьет и вас тоже.

Мы выехали на аллею, ведущую к дому. Ударил резкий порыв ветра, машина содрогнулась.

— А вы очень здорово прилепили хвост ослу, — заметил я. — Целых три раза подряд. Как вам это удалось?

— Одним-единственным способом. Я подглядывал. Обмануть ребятишек ничего не стоит. Они рады обманываться. Просто обожают, когда их дурят. И от священника ожидают того же, и мне не хотелось их подводить. Это лишь часть великого соблазна... Мы всегда поступаем так, сами знаете. Возьмем, к примеру, любое юное существо на стадии формирования. — Он с улыбкой покосился на меня, руки продолжали крепко держать руль, серые снежинки косо летели на фоне ветрового стекла. — Совратить его ничего не стоит. Попробуйте хоть раз, и оно ваше навеки.

* * *

Во дворе перед домом стоял полицейский автомобиль. Навстречу нам, размахивая красным фонариком, выбежал полицейский.

— Что происходит? — спросил я.

— А, это вы, мистер Дрискил. Шеф Тернер решил, мы должны присмотреть за вашим домом, хотя бы несколько дней. Будем меняться через каждые четыре часа или около того. — Выглядел он жалким и замерзшим. Нос красный, глаза слезятся от холода.

— Почему бы вам не пройти в дом?

— Нет, спасибо, сэр. В машине тепло. Шеф велел оставаться в машине. Там у меня термос с кофе. Так что все в порядке.

— Ну, как хотите.

Данн проводил полицейского взглядом. Тот вернулся к машине.

— Нос красный, как будто его разбили. А знаете, Бен, что говорил мне отец? Я приходил из школы весь исцарапанный или забинтованный после очередной стычки. А он говорил: «Вот что, Арти, от разбитого носа еще никто не умирал». Так что ступайте-ка спать. Утро вечера мудреней.

Я вошел в дом. Там стояла тишина, подобная той, что царит на лодке, когда выходишь ночью в открытое море. При каждом шаге отовсюду доносилось поскрипывание, тихие невнятные стоны. Дрова в камине сгорели, осталась лишь кучка слабо мерцающих угольков. Я подбросил туда пару поленьев, придвинул поближе большое кожаное кресло, уселся и наблюдал за тем, как огонь медленно возрождается к жизни.

Эти ремарки отца Данна об обмане ребятишек. Как все легко и просто получается. В точности так же Церковь соблазняет юные умы. Эта мысль вызвала у меня улыбку. Да, тот еще шельмец! И никогда не говорил мне, в чем состоит его работа. Однако имеет доступ к самому архиепископу Клэммеру. И к какому-то важному копу, который поделился с ним информацией. И что там еще говорил Персик? Что будто бы у Данна большие связи в Риме...

Я чувствовал это притяжение Церкви, этот ее манящий палец, которым она подавала мне знаки. Соблазн... Мысли путались, перескакивали с исчезнувшего портфеля Вэл к священнику, болтающемуся на ветке яблони в нашем саду, потом к другому священнику, спокойно приставившему ствол к затылку моей сестры и спустившему курок. Был и еще один священник, ловко приладивший хвост ослу целых три раза подряд. Но я слишком устал, чтоб выбраться из этого хаоса. Не видел ни выхода, ни путей к отступлению.

Вот уже много лет я не думал о себе как о католике. Католиком я был очень давно. Черт... Быть католиком... это значило любить и ненавидеть, с самого начала.

* * *

Это меньше походило на сон, чем на воспоминания, вдруг выплывшие на поверхность. Где-то между сном и явью я вдруг увидел птицу, ощутил запах сырого дерева, и время повернуло вспять, и я оказался в том памятном мартовском дне.

Погода стояла сырая, холодная, весна все не решалась заявить о себе. Из окна классной комнаты я видел горы подтаявшего грязного снега и лужи грязи. Вдалеке, сквозь строй деревьев с голыми ветками, поблескивала мокрым гравием улица. Серые тучи низко нависали над городом. В классной комнате было страшно жарко, но я чувствовал запах дождя и ветра.

Мне было восемь лет, и я умирал от страха. Я плохо выучил отрывок из катехизиса, и на меня грозно надвигалась сестра Мария-Ангелина, шла по проходу между партами, губы плотно поджаты, глаза сощурены, а в бледной костлявой руке зажат металлический треугольник-линейка. Я не мог оторвать взгляда от этих тонких бескровных губ, от бледного гладкого лица, а она, шурша своим облачением, все приближалась. В радиаторах отопления булькало, мои однокашники мрачно опустили глаза, избегая смотреть на меня. А про себя наверняка радовались, что объектом гнева стал я, а не они.

Я слышал ее голос, но был слишком напуган, чтоб вникнуть в смысл этих слов. Я мямлил нечто нечленораздельное, забыл все, что учил так старательно только накануне вечером. На глаза навернулись слезы. В воздухе сверкнула металлическая линейка, между костяшками пальцев порвалась кожа. По руке поползла тонкая красная струйка крови. И я почувствовал, как жаркие слезы так и хлынули потоком и щекам стало горячо. Я плакал. Я изо всех сил сдерживался, чтоб не завыть во весь голос, а вокруг уже шелестел презрительный шепоток.

Весь остаток дня я просидел тихо, опустив глаза, избегал даже смотреть на сестру Марию-Ангелину. Но страх остался, и еще я чувствовал, как во мне вскипает ярость, сотрясает все мое маленькое тело. На перемене, весь дрожа, я бросился в уборную для мальчиков и долго лил холодную воду на рану. После обеда вернулся в класс, и план мой уже созрел. Нет, с Бенджи Дрискила хватит, это точно. Я все обдумал, старался предусмотреть все возможные последствия, и в сравнении с ними не было ничего хуже, чем эта бесконечная конфронтация с сестрой Марией-Ангелиной.

На большой перемене я прошел на задний двор за зданием школы. Крылечки, водосточные трубы, узенькие оконца в нишах. Дом был выстроен из темно-красных кирпичей с черной окантовкой, за тусклыми стеклами окон слабо просвечивал желтоватый свет. Настоящая крепость, из которой я должен бежать.

Я отсиживался в кустах возле старой заброшенной конюшни. Время шло страшно медленно, никто, похоже, меня не искал. Но вот занятия окончились, из дверей школы высыпали детишки. Одни бежали домой, другие — к поджидавшим их автомобилям. План мой не простирался дальше «непоявления» в классе. И когда вокруг стало безлюдно и тихо, я вдруг почувствовал, что свободен. Восхитительное ощущение. Туман стлался низко, прилипал к мокрой траве, окутывал ветви деревьев.

Я уже весь дрожал от холода и сырости. Прошел, наверное, целый час, начало смеркаться, и только тут я понял, что просто убежать от сестры Марии-Ангелины недостаточно. Торжество и возбуждение сменились унынием. Пора идти домой, где меня ждет новая взбучка. Я крался вдоль высокой и черной металлической изгороди и вдруг увидел птицу.

Она была насажена на заостренный в форме стрелы прут ограды. Мертвая птица, уже разлагающаяся, жалкий комок перьев, забрызганных кровью, липнущих к тонким косточкам скелета. Она висела на этом колышке, и один глаз был открыт. Блестящий и черный, он смотрел на меня немигающим взглядом.

В глазах ребенка, не выучившего отрывка из катехизиса, опозорившегося перед сестрой Марией-Ангелиной, погибшая таким страшным образом птица показалась символом зла, неизбежным и закономерным концом столь неудачно начавшегося дня.

И я понял, что просто больше не могу, не силах видеть сестру Марию-Ангелину, эти ее горящие черные глаза под белыми полукружьями век, это бледное, как у клоуна, лицо, которое не раз являлось мне во сне...

Я сорвался с места и бросился бежать, оскальзываясь на мокрой обледенелой траве. Добежал до покрытой гравием дорожки и помчался дальше, к чернеющим впереди воротам и свободе, что ждала меня за ними. Прочь, как можно дальше от всех этих монахинь и мертвых птиц.

Запыхавшись и обливаясь потом, я поднял глаза и увидел у ворот маму. Выражение ее лица не предвещало ничего хорошего.

И тогда я развернулся и слепо помчался назад, к зданию школы.

И вдруг попал в облако тяжелой и отсыревшей черной шерсти. Этот запах обнимал со всех сторон, окружал, точно газовое облако или туман. Я барахтался, отбивался, пытался высвободиться, но чьи-то сильные руки держали крепко, не отпускали. И тогда я заплакал, испуганный, отчаявшийся вконец от чувства стыда и собственного бессилия.

Это была сестра Мария-Ангелина.

Когда я сквозь слезы разглядел ее лицо, то поначалу ничего не видел, кроме пронзительно черных глаз за стеклами очков. Глаз мертвой птицы, жалкое тельце, распятое на изгороди, Иисус, обливающийся кровью, темные и мрачные коридоры школы... Ненависть и страх, вот что сосредоточилось для меня в образе этой женщины в черных одеяниях и с мертвенно-белым, точно напудренным лицом, а над головой слетались черные вороны...

— Бенджи, Бенджи, все в порядке, дорогой, все хорошо, успокойся, не плачь, не надо...

Голос у сестры Марии-Ангелины был мягок и тих, и она опустилась передо мной на колени, стояла прямо на грязных камнях. Руки обнимали меня за плечи, сам я прижимал кулачки к глазам, а потом вдруг сквозь маленькую щелку заметил, что она улыбается. И глаза у нее такие сияющие и добрые. Я пытался что-то сказать, но закашлялся, потом меня одолела икота, а она все обнимала меня, кутала в шаль, нежно похлопывала по спине и ворковала на ухо:

— Не плачь, Бенджи, для слез нет причины, не о чем тебе плакать...

Вся моя маленькая вселенная вдруг встала с ног на голову, все перевернулось, смешалось, ничто не имело смысла, кроме бережных ее прикосновений и голоса, в котором звучала любовь.

И еще она оказалась совсем молодой, никакой не старухой. Какая-то другая, совершенно новая сестра Мария-Ангелина. Вот она знаком руки подозвала маму. Снова зашептала мне что-то на ухо. А подол черного плаща волочился по грязи и совсем испачкался. Но она этого не замечала.

Я уткнулся носом ей в плечо, зарылся лицом в сырую пахучую шерсть. И вдруг понял, что все в порядке.

Сестра тоже была человеком. Личностью. Стоило мне понять это, и весь бунтарский порыв против Церкви иссяк.

Все выглядело совсем иначе.

На смену ненависти пришла доброта. Сестра Мария-Ангелина чудесным образом преобразилась. Стала совсем другой. Человеком, с которым можно иметь дело.

Никто не объяснил мне, как такое могло произойти. Но мне захотелось быть ближе к ней. Хотелось приникнуть к ее плечу и чувствовать, как обнимают меня сильные и нежные руки.

И мне понадобилось очень много времени, чтобы понять: совращение началось.

* * *

Я все еще пребывал в полудремотном состоянии, как вдруг услышал громкий стук в дверь. Вырвался из прошлого, зевнул и поспешил из Длинной залы в прихожую. Из-за двери доносился голос полицейского, он окликал меня по имени.

Я отворил. Полицейский был не один. Сердце так и замерло в груди.

В тени, за его спиной, высвеченный фарами такси, маячил силуэт женщины. Лица ее я не видел, но возникло ощущение, будто я знаю ее, будто мы прежде встречались.

— Говорит, что приехала к вам из Рима, мистер Дрискил. — Полицейский говорил что-то еще, но я не слушал. Не отрываясь, смотрел на женщину.

Это была Вэл... Нет, этого просто быть не может. И я заморгал, пытаясь окончательно проснуться. Рост, прическа, фигура — вот фары разворачивающейся машины осветили ее еще раз. Вэл.

Она шагнула в освещенную прихожую.

— Это я, Бен, — сказала она. — Я, сестра Элизабет.

4

Дрискил

Сестра Элизабет

Мы стояли в Длинной зале. Пламя камина испещряло ее лицо бликами и тенями, в зеленых глазах отражались и танцевали искры. Она взяла меня за руку, говорила что-то о Вэл, качала головой, от чего ее густые волосы колыхались тяжелыми волнами. Своим присутствием она, казалось, заполнила комнату, все остальное сжалось, отодвинулось, расползлось по темным углам. Она была высокой и широкоплечей, носила длинный, до середины бедер, свитер грубой вязки, темную юбку и высокие черные ботинки. Глаза были устремлены на меня, и в них светились решимость и энергия.

Она рассказала о том, как кардинал Д'Амбрицци принес ей печальные вести, о том, что она оставила журнал на попечение своей помощницы, схватила сумку и успела на первый рейс до Нью-Йорка. Она даже договорилась о машине, которая отвезла ее в Принстон.

— Просто с голоду умираю, — заметила она уже в конце. — У вас есть лошадь? Знаете, я готова съесть целую лошадь и закусить наездником.

Десять минут спустя мы сидели за кухонным столом, уставленным горами еды, и пировали просто по-царски. Она была не из тех женщин, что стесняются своего аппетита. Элизабет подняла глаза от тарелки.

— Для меня уже настало завтрашнее утро. — Она выстраивала четырехэтажный сандвич. — Мне всегда нужно оправдание, когда начинаю есть. Девочка растет, довольно долго это сходило за объяснение, но сейчас «девочке» стукнуло уже тридцать. У вас случайно нет диетической коки? — Она принялась намазывать сандвич горчицей.

— Нет, к сожалению, диетической коки нет.

— Похоже, я требую слишком многого. В Рим уже не перенестись. Тогда, может, пиво найдется?

Я принес ей пиво, сделал и себе сандвич. А когда закончил, она вдруг спросила:

— А можно мне еще один... ну, хотя бы половинку, а?

— У вас над губой усики из пива, сестра.

— Вечная история. Никогда не могла устоять перед доброй кружкой пива, а вы? Таверна «Пита», «Ирвинг Плейс». Я помню.

— Удивлен.

— А что тут особенного? Послушайте, хоть я и монахиня, но тоже живое существо. Люблю не только простые радости жизни, но и воспоминания о них. — Она откупорила еще одну бутылку и налила пива в бокал.

Я тоже помнил.

Зимой, два года тому назад, сестра приехала в Нью-Йорк получать какую-то награду за гуманитарную деятельность от международного женского сообщества. Речь она произносила в раззолоченном зале «Уолдорф Астории», я уже однажды бывал в нем на приеме в честь возвращения «Янки» с весенних тренировочных матчей. Тысяча гостей ела цыплят под сливочным соусом и груши, а Вэл расхаживала по залу, как какая-нибудь проститутка из Лас-Вегаса, и меня заставляла таскаться следом, представляя гостям, и никакого, надо сказать, удовольствия я от этого не испытывал.

Затем выяснилось, что после речей и обеда она договорилась встретиться с какой-то подругой из Джорджтауна, тоже монахиней, служившей последнее время в Риме. Она взяла меня за руку.

— Ты должен с ней познакомиться, вы сразу возненавидите друг друга! — И засмеялась тем же противным хитрым смешком, что так хорошо был знаком мне с детства.

Подруга оказалась сестрой Элизабет, и первое, что я заметил, так это то, как они похожи, две эти девушки, стоящие рядом в темно-синем вестибюле «Уолдорф» под огромными, богато изукрашенными часами, которые показывали ровно десять вечера. Густые вьющиеся волосы, живые глаза, обе загорелые, так и пышут здоровьем. Только у Вэл лицо овальное, а у ее подружки — сердечком. Мы с сестрой Элизабет обменялись рукопожатием, при этом она улыбнулась немного ехидной иезуитской улыбочкой, слегка склонив голову набок, точно бросала мне вызов. Вэл смотрела выжидательно и с надеждой, сразу было видно, что эти двое людей значат для нее очень много. Затем сестра Элизабет окинула меня с головы до пят испытующим взором.

— Ну, вот наконец-то повстречалась с падшим иезуитом.

Я покосился на Вэл.

— Наши семейные гены подпортил какой-то болтун.

Элизабет рассмеялась, но ирония была скрашена теплотой.

— Но мы же не будем ненавидеть друг друга, верно?

— В любом случае предупреждение мы получили, отрицать этого нельзя.

И мы отправились на вечеринку с коктейлями, которую устроил друг каких-то иезуитов, поклонников моей сестры. Окна квартиры выходили на Грэмерси-парк. Вино, сигаретный дым, игривые разговоры, язвительные шутки в адрес Папы. И в центре всего этого моя бедная Вэл.

Я подошел к приоткрытому окну, откуда веяло приятной прохладой. Только что отпраздновали День благодарения, но днем над городом разразился снежный буран. Все кругом было белым-бело, и из окна Грэмерси-парк походил на рождественскую открытку. Ко мне подошла сестра Элизабет и спросила, как мне кажется, обидится ли кто-нибудь из присутствующих, если мы потихоньку ускользнем и погуляем по снегу. Я ответил, что вряд ли кто обидится. А когда мы вышли в прихожую, отец Джон Шихан, доктор юридических наук, которого я знал много лет, окинул мою спутницу одобрительным взглядом. А мне подмигнул и сложил указательный и большой пальцы колечком. Он же не знал, что она монахиня.

Снег был глубокий, и она радовалась, как маленькая девочка, пинала сугробы носком кожаного ботинка, лепила мягкие снежки, бросала их через изгородь, целясь в деревья. Парк напоминал безмолвное снежное царство, изредка на белом фоне проскальзывали тени редких прохожих, темные, напоминающие монахов. Мы прошли мимо тускло светившегося огнями бара при местном клубе, затем подошли к «Ирвинг Плейс». На капотах и крышах выстроившихся возле него в ряд автомобилей красовались белые сугробы.

И вот наконец мы зашли в бар «Пит» и, остановившись у старой исцарапанной деревянной стойки, взяли по кружке пива. Синатра строго и с укоризной смотрел на нас со снимка, точно икона или аббат, выполняющий здесь некую особую миссию. Она рассказала мне о своей работе в Риме, о журнале, я поведал о том, как странно чувствовать себя в окружении католиков. Она спросила, как поживает моя жена Антония, я ответил, что Антония больше не является мне женой. Элизабет молча кивнула, отпила глоток пива, и над верхней губой у нее остались усики от пены.

Выйдя из бара, мы столкнулись с Вэл и Шиханом, и вот уже вчетвером, с хохотом, дурачась и резвясь как малые дети, пошли по Лексингтон. Мы ни разу не подумали о Вэл как о кандидате на Нобелевскую премию мира. На какой-то блаженный миг к нам вновь вернулось детство, и мы притворялись, что конец этой сказки непременно будет счастливым. Но он таковым не был, моя сестра погибла.

— Ладно, Бен, пора перейти к делу. Я любила твою сестру. Но еще не плакала о ней. Я не знаю, что произошло и почему. — Сестра Элизабет стерла пену с верхней губы, затем скатала салфетку в маленький шарик.

— И я тоже. Возможно, она не хотела бы, чтоб мы...

— Люди всегда так говорят. Может, так оно и есть. Но как бы там ни было, я слишком разъярена, чтоб плакать.

— Я тоже, сестра.

Она хотела знать все, и я ей рассказал. О Локхарте, Хеффернане, Вэл, отце. И еще об отце Данне и его версии священника-убийцы. В общем, все.

— Да, — протянула она. — Насчет портфеля ты, пожалуй, прав. То был вариант моего ноутбука. Она везде таскала его с собой. Портфель был при ней, когда мы виделись последний раз. Битком набитый бумагами, записными книжками, ксерокопиями, ручками, маркерами, какими-то историческими атласами, там даже ножницы были. Всю свою работу носила в этом портфеле.

— Они убили ее, украли портфель. Над чем же таким важным она работала?...

— Главное, важным для кого? Почему Локхарт, Хеффернан и Вэл представляли для них такую угрозу?

— И что было на уме у Локхарта и Хеффернана?

Она окинула меня удивленным взглядом.

— Да, ты действительно утратил всякую связь с Церковью! Поверь мне, эти двое говорили о выборах нового Папы. В Риме сейчас все разговоры только об этом, а Локхарт с Хеффернаном всегда забирали Рим с собой, куда бы ни отправлялись. Кого они поддерживали? У Локхарта всегда было свое, особенное мнение. И еще люди говорили, он мог склонить чашу весов в нужную ему сторону. Нет, правда.

— Но при чем же здесь Вэл? Или же ее поддержка одного из кандидатов сыграла роль смертельного поцелуя?

Она пожала плечами.

— Как знать... Она была близка с Д'Амбрицци, началось это еще в детстве, ваш отец, Святой Джек и вся эта история...

— Ну, до сих пор не знал, что она участвует в церковных политических играх.

— Зато эти игры были полем боя Локхарта.

— Но портфель-то принадлежал Вэл.

— Верно, — ответила она. — Что правда, то правда.

— Может, Хеффернана устранили просто как свидетеля? А истинной целью убийц были Вэл с Локхартом?

— Если так, если Локхарт действительно был их мишенью, почему понадобилось убивать его в столь неподходящем месте? Нет, правда, ты только вдумайся, Бен, выходит, убийца знал о встрече во дворце? Ведь это же очевидно! Это уже о чем-то говорит! — Элизабет говорила быстро, возбужденно, глотая слова, я едва поспевал за ходом ее мысли. — Потом еще секретарша, так уверенно показавшая, что это был священник. Возможно, она и права. Кто, как не священник, мог, не вызывая подозрений, узнать о встрече между Локхартом и Хеффернаном? Вэл говорила, что Локхарт — самый скрытный человек на свете, исключение составлял разве что ваш с ней отец. Будучи замешан в такие дела, Локхарт вынужден быть скрытным. — Она перевела дух, потом продолжила: — Так что вряд ли он говорил кому-либо об этой встрече. А Хеффернан, старый хитрый лис, прирожденный игрок в покер, был близок к инвестициям. Да, эту, с позволения сказать, работу выполнил кто-то свой. — Она умолкла, точно испугавшись собственных выводов. — Убийство было в традиции старой Церкви. Но сейчас мы вспоминаем об этих вещах, как о давней истории. Не верим, что такое может случиться в наши дни.

— Она была напугана, когда звонила мне. Хотела о чем-то поговорить. Персик сказал, что она занималась какими-то сложными исследованиями и что-то в них ее беспокоило. Вы были близкими подругами. Чего она боялась? Может, она хоть намекнула?

— Последний раз мы виделись с ней в Риме. Примерно три недели тому назад. Она работала как одержимая. В Париже, в Риме. В библиотеке Ватикана, в секретных архивах. Над чем конкретно работала, не говорила. Единственное, что я знала, это было связано с давно минувшими временами. Четырнадцатый, пятнадцатый века, историческое исследование, вот и все, что она мне сказала.

— Но кому, черт побери, понадобилось убивать ее за это? И что она делала в Париже? Я думал, ее новая книга относится к временам Второй мировой войны...

— Она проработала там все лето. Моталась туда-сюда. Приезжала в Рим, сидела в архивах, потом снова возвращалась в Париж. И когда мы с ней виделись последний раз, сказала, что летит в Египет, в Александрию. И тогда я пошутила, обозвала ее Лисом Пустыни, как Роммеля, по чьим следам она, видимо, шла.

— Четырнадцатый век, Вторая мировая, повесившийся у нас в саду священник... Кстати, о нем она когда-нибудь говорила?

— Нет, никогда.

— И тем не менее она приезжает домой и первым делом звонит Сэму Тернеру и расспрашивает его об этом давнем самоубийстве. — Нетерпение мое нарастало, я не мог с собой справиться.

— Перед тем как она оправилась в Египет, я устроила ей допрос с пристрастием. Сказала, что не отстану, пока она не расскажет мне, за чем охотится. И тут она вдруг отшила меня, резко и грубо. Сказала, чтоб я не смела совать свой нос, что лучше мне вообще ничего не знать. «Так безопасней, Элизабет, — сказала она, — тебе безопасней не знать ничего этого». Она меня берегла, но от чего? Получается, что от смерти... И еще все это как-то связано с Церковью. — Руки ее сжались в кулаки, глаза сузились. — Что-то внутри нее... что-то неладное и страшное... И ей удалось это раскопать.

— В четырнадцатом веке? — спросил я. — Кто-то является из четырнадцатого века и убивает мою сестру? Или же ее устраняет какой-то сумасшедший, возмечтавший стать новым Папой? Кто, Элизабет?...

— Если это дело рук Церкви, нам никогда не узнать, Бен. Церковь, она как спрут. Не достанет тебя одним щупальцем, тут же тянет другое. Кстати, именно так и называлась новая книга — «Спрут».

Я вздохнул, затем попробовал рассуждать логически.

— Если б мы точно знали, что она обнаружила, тогда узнали бы и мотив. Тебе она ничего не говорила, не хотела подвергать опасности. Собиралась сказать мне, но не успела, ее убили. Возможно, она говорила Локхарту...

— Или же они подумали, что говорила. Что в принципе одно и то же.

— Тогда, может, они подумали, что она успела сказать и мне. Ну, скажем, по телефону. Да, утешительная мысль. Локхарт и Вэл... Насколько они были близки?

— Думаю, она собиралась уйти из Ордена и выйти за него замуж. Человек он хороший. И мог дать ей все, в чем она нуждалась: защиту, любовь, свободу писать и заниматься наукой. Был, правда, немного пуглив, но...

— Что ты хочешь этим сказать?

— Ну, все эти влиятельные люди, секреты, которые он знал. Достаточно причин быть осторожным. Вэл же никогда такой не была, она обожала чувство опасности. Кстати, он и мне тоже очень помогал. Нашел квартиру в Риме, представил разным людям... даже кардиналу Инделикато, который другим практически недоступен. И еще у Локхарта были очень доверительные отношения с Д'Амбрицци. — Она вскинула вверх руку, растопырила четыре пальца. — Локхарт, Д'Амбрицци и тень кардинала, Санданато. И наша Вэл. Всякий раз, когда Локхарт бывал в Риме, эта четверка проводила время вместе. И от брака с Локхартом ее удерживал только один человек. Вернее, мысли о его реакции.

— Отец...

— Да. Она не знала, как решить эту проблему.

— Но ведь ей вовсе не требовалось его благословение.

— Она жаждала его, Бен!

Было почти два ночи, порывы ветра сотрясали дом, точно на него накинулось целое войско гоблинов.

— А кстати, — спросила она, — как влез во все это Арти Данн?

— Случайно. — Я рассказал ей о встрече с Данном и Персиком в «Нассау Инн». — Тебя что-то смущает?

— Этот Данн. Джокер в колоде.

— Ты его знаешь?

— Как-то брала у него интервью в Риме. Ну, спрашивала о романах, о том, как они вписываются в его концепцию веры. Бойкий на язык человек, с большими связями. Строит из себя простого и свойского парня, а кардинал Д'Амбрицци посылает за ним лимузин. Всех знает. В том числе и Папу. И знаешь, мне как-то не верится, что Арти Данн мог оказаться здесь случайно.

— Да нет, я совершенно случайно встретился с ним в...

— Уверена, что так. Ты — случайно. Я имела в виду другое: он не так прост, как кажется. И еще не знаю ни единого человека, который бы толком знал, чем он действительно занимается.

— Да, пожалуй. Не далее как сегодня вечером задавал ему вопросы и не получил ответа ни на один.

Оба мы иссякли. Прибрались на кухне, потом я взял ее сумку и повел наверх, в гостевую комнату. И стоял в дверях, пока она осматривалась.

— Рада, что я сейчас с тобой, Бен. И еще... мне страшно жаль, что так вышло с Вэл. — Она поцеловала меня в щеку.

Я притворил дверь и пошел к себе, спать.

* * *

После знакомства с Элизабет, всех этих наших гулянок в баре Пита и заснеженном парке Грэмерси, мы встретились с Вэл за завтраком в нижнем кафе «Уолдорф». Элизабет еще спала. Вэл спросила, хорошо ли я провел вчера время. Я сказал, что просто отлично.

— Тогда почему физиономия такая вытянутая?

Я отмахнулся.

— По утрам приходит суровая реальность. Наверное, слишком уж веселился вчера. Возможно, недоволен тем, что нельзя и дальше продолжить в том же духе. А может, не нравится, что старею.

— А вы с Элизабет, похоже, поладили, — с улыбкой заметила она. — Я рада. Порой мы с ней настолько близки, что это даже пугает. Работаем на одной волне. Она — моя вторая половинка или обратная сторона, Бен. Мы с ней легко могли бы махнуться жизнями.

— Она красивая, как и ты, — усмехнулся я.

— Мужчины, — пробормотала она. — Мужчины всегда «западали» на Элизабет. Это не ее вина, но такое внимание начинает докучать. Самая красивая девушка среди представителей прессы Рима. Да к тому же еще монахиня, что придает ухаживаниям особую остроту и занимательность в глазах всех этих парней. Это ее просто бесит. Вот почему я рада, что вчера она чувствовала себя легко и свободно.

— Она так и собирается остаться монахиней?

Сестра ответила не сразу, сидела, задумчиво покусывая поджаристый кончик круассана.

— Кто из нас останется? Да, это вопрос, Бен. Мы сами сделали выбор, жить в этом мире, но как-то не очень получается следовать всем его правилам. Все мы в той или иной степени активисты, и никто не знает по-настоящему, как долго будет еще терпеть нас Церковь. Ведь это мы заставляем Церковь меняться, мы не уступаем, не сдаемся, но ведь Церковь может в любой момент оттолкнуть нас. Если ее сильно разозлить, держись, только перья полетят! Любой, кто встает на пути этого гигантского отлаженного механизма, должен быть готов к чему угодно.

— Ну а ты? Ты останешься?

— Все зависит от степени давления, не так ли? Начнет тошнить, уходи. Нутром чую, что Элизабет останется. Она верит в изначальную правильность и доброту целей, которые ставит перед собой Церковь. А я?... Я не знаю. Мне не хватает ее обязательности, ее философской убежденности. Я нарушитель спокойствия, маленькая эгоистичная грубиянка, скандалистка, исчадие ада. Но если они позволят мне остаться эдаким маленьким скрипучим винтиком в от-лаженном механизме... что ж, тогда, может, я так и умру монахиней. — И тут вдруг она потянулась через стол, взяла меня за руку и крепко ее сжала, точно заранее утешала в скорби, которая меня ждет. Тут я сказал ей, чтоб ела яйца, иначе остынут, даром, что ли, заплатил почти десять долларов за каждое яйцо. Позже мы расцеловались, и я пошел к себе в контору на Уолл-Стрит.

* * *

От нас у курии язва. Мы заставляем Церковь меняться, мы не так уж слабы, можем оказать давление... Но Церковь всегда может нанести ответный удар. Если ее сильно разозлить, держись, только перья полетят! Любой, кто встает на пути этого отлаженного гигантского механизма, должен быть готов к чему угодно...

Я очнулся от сна и воспоминаний о Вэл и Элизабет. Шесть утра, за окном темно и холодно. Дует отовсюду. Я натянул одеяло до самого подбородка. И еще долго лежал в полудреме и видел Вэл, слышал ее голос, доносившийся из прошлого. И это резко вернуло меня в настоящее. Все сходится, подумал я вдруг. Страх, который я слышал в ее голосе, когда она звонила, заставил меня подумать... Нет, все обстояло даже хуже, чем ожидала моя бедняжка сестра.

Неужели все ответы в кожаном портфеле?

Если все это так важно и она боялась, что они — они! — ее преследуют, тогда почему она позволила им заполучить этот самый портфель? Почему не спрятала где-нибудь в надежном месте?

И однако была какая-то логическая непоследовательность в моем анализе поведения Вэл. Она знала, что в опасности. Должна была понимать, что в портфеле ее хранится бомба замедленного действия. Вэл вовсе не была столь наивна. Хорошо знала, в какие игры играют в этом мире. Должно быть, обнаружила, где захоронены трупы... И позволила убийце заполучить портфель?

Могла оставить его в банке, застраховаться в какой-нибудь компании. На случай ее смерти, убийства, пропажи портфеля...

Тут я резко сел в постели. Ну, конечно! Ей нужно было надежное место. Место, куда бы не сунулись плохие ребята.

Я спрыгнул с кровати, дрожа от холода, накинул старый клетчатый халат, пребольно стукнулся большим пальцем ноги об угол бюро, нащупал на стене выключатель.

Игровая комната!

Там пахло пылью и пустотой, шторы наглухо задернуты, обои в нескольких местах отошли. Дверь распахнута настежь — точно портал в мир детских воспоминаний. Мне казалось, я вижу Вэл в коротеньком платьице с завышенной талией и в белых носочках. Сидит в уголке, где держит свои книжки и краски. Я тоже проводил здесь немало времени, возился со своими бейсбольными открытками, самое почетное место среди которых занимала карточка с портретом Джо Димаджио, покрикивал на сестру, говорил, чтоб не лезла, не мешала...

Откуда-то из темноты донесся шорох и писк. Через комнату пронеслась белка, заглянула в пустой камин, затем скрылась среди коробок с игрушками и книжками, в любимом уголке Вэл, между окном и шкафом. Я щелкнул выключателем, над головой вспыхнул свет. Открылось то, что скрывалось в тени: детский педальный автомобиль, скопированный с «Бьюика», пара велосипедов, черная грифельная доска, стопки и коробки с книгами, большой, отделанный медью барабан, появившийся как-то в Рождество. Вэл обожала бить в него, поднимая несусветный шум. Потом нашла ему лучшее применение.

Я пересек комнату, опустился на колени, прямо на пыльный пол, перед барабаном. Здесь явно кто-то побывал до меня. Она наверняка спрятала свои сокровища в старом своем тайнике, где никто не стал бы искать.

Бока барабана были покрыты толстым слоем пыли, а вот одна из панелей с изображением ухмыляющегося клоуна была чисто вытерта. Кончики моих пальцев под панель не пролезали, а потому пришлось использовать совок для песка из детского пляжного набора. Я перевернул чертов барабан, чтоб было удобнее, ковырнул совком, что-то треснуло. Но панель сдвинулась с места.

Я запустил руку в барабан и понял, что надежды мои были беспочвенны.

Там было пусто.

Нет, этого просто быть не может! Вэл была здесь. Она становилась перед барабаном на колени, она оставила смазанные отпечатки пальцев в пыли, на стенках. Она использовала свой старый тайник из детства...

И тут я нашел.

Видно, он выпал из щели, когда я переворачивал барабан. И только теперь я нащупал его внутри. И вынул из барабана.

— Чем это ты тут занимаешься? Практикуешься в игре на барабане?

В дверях стояла сестра Элизабет. На ней была мешковатая пижама в полоску, и еще она терла глаза и зевала во весь рот.

* * *

— Просто умираю с голоду, — сказала она. Открыла холодильник и начала перечислять содержимое. — Так. Яйца. Окорок, индейка, паштет, сыр, лук, масло... Одного не хватает для полного счастья — английских булочек. — Я дал ей свой старый халат. Она довершила ансамбль парой толстых шерстяных гольфов Вэл. Оглядела кухню и сняла с крючка сковородку для приготовления омлета. — Ага, еще и яблоки есть. Их можно покрошить, очень вкусно получается. — Она улыбнулась мне. — Наверняка знаешь, что завтрак — самая важная трапеза дня. И нет, я вовсе не ем так каждый день дома. — Она стала разбивать яйца. — Весь фокус в движении запястья. Помнишь Одри Хепберн в «Сабрине»? Так что тебе удалось обнаружить?

Я сидел за кухонным столом и разглядывал найденный в барабане снимок. Очень старый, пожелтевший и потрескавшийся, как фотографии мамы и папы, сделанные в Лаго Маггиор в 36-м. Только ни отца, ни матери на этом снимке не было. Четверо мужчин. А на обратной стороне маленький штамп или торговая марка с надписью по-французски. Снимок на память, из чьего-то чужого альбома.

— Мне это ничего не говорит. Четверо незнакомых парней за столом, снято в незапамятные времена. Наверное, где-то в клубе — кирпичные стены, свеча воткнута в бутылку, задний фон затемнен, прямо как в пещере. Четверо мужчин.

Она резала лук и яблоки на толстой деревянной доске. Получалось у нее ловко. Быстро. Ни порезов, ни крови. Затем она вытянула шею и еще раз взглянула на снимок.

— Пятеро.

— Четверо, — сказал я.

— Могу поспорить, там был еще один парень, который их и щелкнул. — Я кивнул. — И ты знаешь одного из них. Того, кто сидит рядом с четвертым. Кто такой этот четвертый, нам не разобрать, снят практически с затылка. А вот номер три, если смотреть слева направо, так он сфотографирован в профиль. Ты присмотрись хорошенько. Шнобель узнаешь?

Я присмотрелся. Действительно, она права, что-то знакомое. Но я никак не мог вспомнить.

— Так вот, — сказала Элизабет. — Я имела удовольствие видеть его довольно часто. Такие носы запоминаешь навек. — Она закончила резать лук и яблоки. Выпустила и расплавила в сковороде кусок масла. Вода в кофеварке закипела, аромат свежего кофе заполнил кухню. Элизабет взбивала с полдюжины яиц в воде. — Это более ранняя версия отца Джакомо Д'Амбрицци.

— Ну да, конечно! Только здесь он без усов. А когда отец привез его к нам после войны, он носил такие тоненькие черные бандитские усики. Я тогда таких ни у кого не видел, разве что в немом кино. Да, ты молодец, глазастая девочка! Но смысл этого снимка...

— Я всего лишь повариха. — Она томила мелко нарезанный лук и яблоки в масле. Стояла спиной ко мне, работала споро, как настоящий профессионал. — Одно мы знаем наверняка. Этот снимок был чем-то важен для Вэл. Иначе зачем она спрятала его в барабане? Спрятала от всех, кроме нас с тобой...

— И все равно не понимаю, — сказал я. — И ведь, потом, она и не догадывалась, что я знаю о барабане. Откуда ей было знать, что я полезу в него?

— Ошибаешься. Вэл мне много чего о тебе рассказывала. О том, как ты нашел в подвале черный порошок...

— Шутишь!

— О знаменитой глиняной ноге. О том, как она однажды спрятала твой рождественский подарок в барабане. Она знала, что ты догадывался, что барабан был ее тайником, но молчала. И специально прятала в нем разные веши, которые хотела, чтоб ты нашел. Это было своеобразной игрой, Бен. Ты был старшим братом и часто подшучивал над ней, вот и она решила подшутить... — Она на секунду умолкла. — Знаешь, Бен, она спрятала этот снимок в барабане специально, чтоб ты нашел его там, если с ней что случится. И ты нашел. Это ключ. — Она повернулась к плите и начала выливать в сковородку взбитые яйца.

— Снимок Д'Амбрицци в барабане — это ключ?...

Она энергично размешивала яйца с луком и яблоками. И, как ни странно, я вдруг почувствовал, что жутко проголодался.

— Может, Д'Амбрицци здесь и не важен.

— Тогда другие трое?

— Четверо. Ты все время забываешь о человеке, сделавшем снимок.

В девять утра прибыла секретарша отца, Маргарет Кордер, и сразу принялась за то, что получалось у нее лучше всего: завладела всем пространством и нашим вниманием, отгородила меня от всех ненужных звонков и посетителей, от всего внешнего мира, словом, делала то же, чем занималась тридцать лет, работая на отца.

Затем приехал Сэм Тернер с другом отца Данна Рэндольфом Джексоном из нью-йоркского департамента полиции, крупным чернокожим мужчиной, некогда игравшим за «Джаэнтс». Они пробыли у нас от полудня до половины третьего. И это скорее напоминало беседу, нежели официальный допрос. Джексон пил апельсиновый сок и задавался вопросом, что может связывать убийства в Нью-Йорке, расследованием которых занимался он, с убийством в Принстоне. Я решил, что не стоит отступать от хорошо проторенной дорожки фактов. И не стал обсуждать с ними Церковь, взаимоотношения Вэл и Локхарта; не стал упоминать о портфеле, о новой книге Вэл, о четырнадцатом веке и Второй мировой войне, о священнике, покончившем с собой в нашем саду. Не было смысла.

Когда они уже собрались уходить и Джексон говорил о чем-то с сестрой Элизабет, Сэм Тернер отвел меня в сторонку и сказал, что никаких материалов по делу о самоубийстве священника так и не нашел.

— Зато вспомнил его имя, — сказал он. — Француз. Отец Винсент Говерно. Я позвонил старику Рупу Норвичу. Он очень расстроился, узнав о твоей сестре, Бен. И еще Руп сказал, что забрал папку с делом Говерно с собой, когда выходил на пенсию. Я прямо ушам своим не поверил, ведь старина Руп был всегда таким буквоедом. Ну и сказал ему, что это незаконно. На что тот ответил: «Может, приедешь и арестуешь меня?» Да, тот еще персонаж, наш старина Руп!

* * *

Едва автомобиль с Тернером и Джексоном скрылся из вида, как мы с сестрой Элизабет уселись в мою машину и двинулись в сторону побережья, к Джерси, примерно в часе езды от Принстона. День выдался пасмурный и холодный. Часть дороги обледенела, над оврагами и полями, превратившимися в голые борозды коричневой промерзшей земли, дул пронизывающий ветер.

Он же вздымал с дюн тучи песка, когда мы наконец нашли деревянное бунгало Рупа Норвича. Штормы, соль и песок сделали свое дело — краска на стенах поблекла и осыпалась. Но сам домик и лужайку перед ним отличала та безупречная аккуратность, которой часто бывают отмечены жилища удалившихся на покой вояк и полицейских, которые не знают, чем себя занять. Норвичу было восемьдесят или около того, и он очень обрадовался гостям. Меня он знал еще с детства и страшно горевал из-за Вэл. Потом стал расспрашивать об отце. Он чувствовал себя едва ли не виноватым: Вэл погибла, отца хватил удар, а сам он еще бодр и полон сил.

— Я не то что твой папаша, не решаю судьбы Церкви и мира, — сказал он, засунув пальцы за подтяжки и провожая нас в гостиную, где было слишком много мебели и стояла удушающая жара. — Но без дела не сижу. Упражняю мозг. Компьютерные игры, — он указал на монитор и приставку, — они, знаешь ли, ключ к нашему времени. Черт, да с их помощью я летаю в космос, веду сражения с инопланетянами, играю в гольф, бейсбол, и все это не выходя из дома. Да, это вещь! Стараюсь идти в ногу со временем, слушаю музыку, всякие эти новые рок-группы, «хеви-метал». Кстати, этот парнишка Спингстин из «Бисти бойз», он нашенский, из Джерси. Ну и конечно, диски с записями Теда Уимса 78-го года, и песни Перри Комо. Вы видите перед собой восьмидесятидвухлетнего старика, который пытается убедить свою двадцативосьмилетнюю внучку, что знает, что происходит в мире. — Он болтал без умолку, видно, такая возможность выпадала ему нечасто. — Несколько лет назад ее мать заболела болезнью Альцгеймера и скончалась. А я торчу здесь, занимаюсь всей этой ерундой, старый болтливый дурак, сами видите, никак не могу заткнуться. Сэм Тернер сказал, будто вы интересуетесь молодым Винсентом Говерно. Бедняга...

Он уселся в кресло-качалку. Мы с Элизабет разместились на диване. Руп Норвич был высоким костлявым стариком в футболке и кроссовках «Рибок». Элизабет он одобрительно осмотрел с головы до пят и с сомнением вскинул бровь, когда я сказал, что она монахиня.

— Сэм говорил, у вас вроде бы сохранилось дело, — сказал я.

— Да, забрал его с собой, когда уходил пятнадцать лет назад. Не хотел, чтобы оно преследовало Сэма, как призрак из прошлого. А потом вдруг подумал: не хочу, чтобы и меня преследовало. Ну и сжег его. — Он громко расхохотался. — Уничтожил все доказательства.

— Какие доказательства? — спросила Элизабет.

— Доказательства того, что в наши дни называют «сокрытием». Так до сих пор с этим и не смирился. Так уж был воспитан, ничего не поделаешь. Хоть и учили меня уму-разуму. На свете полно куда более важных людей, чем какой-то коп из Принстона. Ценные то были уроки. Все учитывалось, все. — Он улыбнулся каким-то своим мыслям.

— И что же хотели скрыть?

— Видите ли, сестра, тут не только в этом дело. Важно, кто был заинтересован в сокрытии. Не думаю, Бен, что твой отец знал обо всех этих закулисных маневрах. Мне даже жаль его было, наверное, впервые в жизни он тогда оставался в неведении. Начальником моим был тогда Клинт О'Нил, и все это было спущено сверху и свалилось на Клинта. Крепкий был такой парень, коренастый, этот Клинт, и вот однажды он пропустил пару пива и проболтался. Сказал, что его едва не закопали заживо из-за этого дела Говерно. Но нужно было тянуть свою лямку, и потом, не станешь же спорить с губернатором, сенатором, архиепископом, всеми этими тяжеловесами политических игр и баталий...

— И весь этот сыр-бор поднялся из-за священника, который преподавал девочкам изобразительное искусство, а потом вдруг съехал с катушек и повесился? — недоверчиво спросил я.

— Видишь ли, сынок, проблема тут в том, что он вовсе себя не убивал. Ну, разве что изобрел весьма оригинальный способ самоубийства, сперва огреть себя молотком по затылку, а уж потом повеситься, мертвым. Потому что все случилось именно так. Это было самое настоящее убийство.

— И правда так и не выплыла наружу?

— Нет, никогда. — Он усмехнулся, провел ладонью по ежику коротко стриженных белых волос. — И никогда не всплывет. Дело так и осталось нерасследованным. Просто зарегистрировали как самоубийство. Твой отец наткнулся на труп в яблоневом саду, ну и пошли разговоры и сплетни, сам знаешь, как любят распускать языки люди, но что он мог тут поделать?

— Какие сплетни?

— Прошу прощения, сестра, это не для ваших нежных ушек. Но вы, думаю, понимаете...

— У нас в монастырях прячут беременных монахинь, — сказала Элизабет. — Итак, что за слухи?

— Да, да, конечно, — закивал Руп Норвич. — Люди, они везде люди, всегда ими остаются, не так ли?

— А вы не думали, что его могла убить монахиня?

— Нет, Бен. Люди говорили, будто от него забеременела одна из его учениц. И ваш отец убил за это Говерно. Но все это только разговоры. Оружия мы так и не нашли, черт, да что там, его даже и не искали. Короче говоря, самоубийство.

— Что ж, неудивительно, что отец отказывался об этом говорить. Наверное, его просто бесили эти слухи. Все же странно. Тогда почему Вэл вдруг стала задавать вопросы, и именно сейчас? — Вопрос был чисто риторический, но у Рупа Норвича нашелся на него ответ.

— Небось, думаете, она что-то узнала, да? — сказал он. — Или же у нее появилась версия, возможно, даже подозрение? Господи, да ведь с тех пор столько воды утекло! След давно остыл. — Он пожал угловатыми костлявыми плечами. — А для меня... словно вчера все это было. Бедняга парень. Не повезло ему. Мало того, что убили, так еще и убийцу никто не стал искать, а во всех бумагах записали «самоубийство». Чертовски не повезло. Вы согласны? К тому же он был священником.

* * *

Вернувшись домой, мы обнаружили, что у Маргарет Кордер все под контролем. Звонили друзья семьи, она обстоятельно поведала каждому о положении дел. Приготовления к похоронам шли полным ходом. Тело отдадут из морга завтра, сами похороны состоятся послезавтра. Заходил агент из похоронного бюро, хотел показать мне снимки гробов, на выбор. Я сказал Маргарет, что тут нужно что-то простое и респектабельное, и она обещала заняться этим. Маргарет организовывала похороны моей мамы. И знала в этих делах толк.

Звонил отец Данн из Нью-Йорка, обещал перезвонить позже. Звонил Персик. Пришли два послания из офиса кардинала Д'Амбрицци в Риме, оба предназначались мне. Был даже один звонок из канцелярии Папы, но там просто выразили соболезнования и перезванивать вроде не собираются.

— Вам не о чем беспокоиться, — сказала мне Маргарет. — Я включила автоответчик и перевела все звонки в свой офис в «Нассау Инн». Поеду туда попозже. Ваш отец под наблюдением врачей в палате интенсивной терапии, получает все необходимое. Ненадолго даже пришел в себя, но сознание еще замутнено. Сейчас спит. Они обещали позвонить, если будут какие перемены. Вот, собственно, и все.

— Вы просто чудо, Маргарет!

— Мне за это платят, Бен, — ответила она с холодной улыбкой. Эта женщина была свидетельницей войн между мной и отцом и всегда соблюдала нейтралитет. И всегда давала мне только хорошие советы. — Главное сейчас сохранять бодрость духа и постараться вытащить отца.

— И еще выяснить, кто убил мою сестру, — сказал я.

— Но в первую очередь надо позаботиться о живых, — парировала она и обернулась к сестре Элизабет. — Не желаете ли чашечку чая, сестра? Прислугу я отослала домой. От этой парочки слишком много шума и суеты. И бестолковщины. А она... так все время разражается рыданиями. Честно признаться, мне это показалось просто невыносимым. Пожалуй, тоже выпью чаю, это взбодрит.

— Чай — это замечательно, — сказала Элизабет, и они отправились на кухню. Элизабет в слаксах, смешных шлепанцах и толстом синем свитере все больше и больше напоминала мне Вэл. И это было и хорошо, и плохо одновременно.

Я поднялся наверх и не менее часа отмокал в ванне с горячей водой, размышляя о снимке, найденном в барабане, а также о сокрытии убийства священника в нашем саду. Интересно, совпадают ли во времени снимок и убийство? Почему на обратной стороне французские слова? Кто эти парни на снимке, ну, ладно, Д'Амбрицци вроде бы определили, а кто остальные? Что заставило Вэл позвонить Сэму Тернеру и расспрашивать о повесившемся священнике? Чем она хотела поделиться со мной? Кто мог знать, что убить ее недостаточно, надо еще похитить портфель?

Я спустился вниз и узнал, что Маргарет уехала в гостиницу, а Элизабет смотрит по телевизору выпуск вечерних новостей с Дэном Рейтером. Она подняла на меня глаза.

— Тебе звонили из канцелярии Папы? Не знаю, радоваться или ужасаться. Вэл никак не могла быть его любимицей.

— Да, но мой отец был. В каком-то смысле. Есть хочешь?

— Вопрос риторический. — Она поднялась, взяла чашки и сложила их в раковину. — Но сперва... Знаешь, они сняли пломбы с двери в часовню. Ты не против, если я загляну туда на несколько минут? Я ненадолго. Следует признать, мне сейчас нужна помощь... и смогу я ее получить только там.

— Понимаю. Хочешь, чтобы я пошел с тобой? Хотя бы проводил?

— Нет, не надо. Вернусь, и сразу сядем обедать.

Отец Данн приехал, когда Элизабет была еще в часовне.

— Я звонил, — сказал он, — но вас не было. Я так понимаю, У вас гостья. Замечательная девушка. И где ж вы были? — На улице было холодно, и он сел погреться перед камином в Длинной зале. И время от времени бросал вожделенные взгляды на столик с напитками. Я откупорил бутылку «Лэфройга». — Неплохая идея, — бросил он. — Мне можно прямо в стакан. Спасибо.

— Занимались одним небольшим расследованием, — сказал я.

— Связанным с жизнью и смертью отца Говерно?

— Только со смертью. — Я протянул ему виски, налил себе. — Копались, так сказать, в темном и давнишнем прошлом.

— А-ля ваша сестра?... И что? И что же? — Он так и впился в меня взором.

— Никакого самоубийства не было, — ответил я. — Помощник шерифа сказал, что имело место самое настоящее убийство. А потом дело закрыли. Велели им заткнуться. Все это исходило сверху. От губернатора, сенатора, епископа, далее по списку. Так что настоящего расследования не проводилось.

Данн смотрел на меня поверх ободка стакана. Потом поджал губы, отпил глоток.

— Да, черт побери, дело запутывается все больше и больше. Лично у меня складывается впечатление, будто кто-то снабжает нас какими-то отрывочными историями и наша задача сколотить из них сюжет. Я рассуждаю как писатель, вы не возражаете?... Любое писательство, конечно, игра, но поверьте, это тяжкий труд. Куда более тяжелый, чем может вообразить любитель. — Плоские серые его глаза так и застыли, не выражали ничего, точно он ждал чего-то или кого-то. — Я был в Нью-Йорке. Тоже никаких хороших новостей, хотя, что может означать в данном случае «хорошее», лично мне непонятно. Были у них поначалу сомнения, однако теперь не осталось. Короче, ваша сестра застрелена из того же оружия, что и Локхарт с Хеффернаном... — Он снова отпил глоток, улыбнулся, но выражение глаз не изменилось. — Не будь я таким храбрецом, тоже, наверное, почувствовал бы затылком горячее дыхание смерти.

— Что ж, рад, что вы у нас такой храбрец. Но, знаете ли, лично меня пугает такое совпадение. Нераскрытое убийство священника полвека тому назад и убийство сестры, имевшее место всего сорок восемь часов тому назад. Кстати, взгляните, это хоть что-то вам говорит? — И я достал из кармана рубашки снимок и протянул ему.

Он взял его, окинул беглым взглядом, потом поднялся, поднес к столу, к свету.

— Откуда это у вас? — Я рассказал. Он покачал головой и с восхищением в голосе заметил: — Она прятала его в барабане! Все же эти женщины удивительные создания. Такие изобретательные... Но сейчас интересно другое. Откуда он у нее?

— Вы хоть кого-нибудь тут узнаете?

— Конечно. Парень с носом в виде банана — это, несомненно, Джакомо Д'Амбрицци. Снимок напечатан на французской бумаге. Очевидно, снято в Париже. Снимку лет сорок, времен Второй мировой, я так полагаю...

— Да, этот старый снимок сказал вам достаточно.

Он пожал плечами.

— Во время войны Д'Амбрицци был в Париже. Я и сам был тогда в армии, состоял служкой при капеллане. Был в городе после освобождения. Там и познакомился с Д'Амбрицци. Снимок, несомненно, относится к этому периоду. Я встречался с ним лишь однажды... потом увиделись только через много лет. Но кто эти остальные люди? Они здесь явно не случайно.

— Как думаете, почему этот снимок был так важен для Вэл?

Данн протянул мне фотографию.

— Ума не приложу, Бен.

Дверь отворилась, вошла сестра Элизабет. Лицо раскраснелось от мороза и ветра.

— Сестра Элизабет. Моя дорогая! — Данн поднялся ей навстречу. На лице девушки отразилась целая гамма чувств, затем все вылилось в довольно сдержанную улыбку. — Мне так жаль. Страшно скорблю по сестре Валентине. — Он взял ее руку в свои.

— Отец Данн, — холодно ответила она. — Вот уж кого не ожидала увидеть.

* * *

— Сексуально озабоченная, — пробормотал отец Данн, жуя сандвич с ветчиной. Потом неодобрительно покосился на остатки виски в стакане, тихонько рыгнул. И сказал: — Все, перехожу на молоко. До конца своих дней. — Он подошел к раковине, сполоснул стакан, налил себе молока. — Да, сексуально озабоченная, и тут уж ничего не попишешь. Ничего не поделаешь, сестра. На старой дуре это было написано черным по белому. Готов поспорить, вы пропустили ее рецензию на мой последний опус, Бен, но авторы читают все рецензии и...

— И никогда не забывают плохие, — вставил я.

Сестра Элизабет сидела за кухонным столом, выставив острые локти и опираясь подбородком на сложенные чашечкой ладони.

— Это была отрицательная рецензия, отец?

— Боже упаси, ничего подобного! Я бы назвал это рецензией, способствующей распродаже книги. Сам бы лучше не написал, честное слово. Полагаю, многие из моих коллег по перу даже начали поглядывать на меня с уважением.

— Мои коллеги тоже, — сказала Элизабет. — Полагаю, в монастырях вы очень популярны. Секс вообще хороший бизнес. Так что ловлю на слове, вы должны презентовать мне экземпляр.

— Вы это серьезно, сестра?

— Сексуально озабоченная, надо же? Разве стала бы я лгать, отец? Похоже, вы очень поднаторели в вопросах секса, во всяком случае, в той его части, что касается чисто литературных описаний. — Она вызывающе повела плечиком. — Возможно, у вас очень живое воображение. — Тут она незаметно подмигнула мне.

— Воображение всегда помогает, вы не согласны? Ну вот, к примеру, вы упомянули монастыри. Но что, собственно, вам известно о монастырской жизни?

— Достаточно, отец. — Она усмехнулась. — Более чем достаточно.

Затем разговор неизбежно вернулся к убийствам, о Вэл мы старались говорить без эмоций. Элизабет так и сверлила Данна взглядом.

— Я что-то не совсем понимаю, по какой такой причине вы вдруг так заинтересовались всем этим? Разве вы знали Вэл? Или кого-то из ее принстонских родственников?

— Нет, с сестрой Валентиной я знаком не был, а Бен — мой первый знакомый из Дрискилов. Нет, я оказался здесь случайно. А потом вдруг выяснилось, что я хорошо знаком с человеком, расследующим эти убийства в Нью-Йорке. Ну, я и подумал, что могу быть полезен Бену. Правда, Кёртиса Локхарта я знал лишь шапочно...

— Простите за любопытство, отец, но у вас есть приход? Какой-нибудь офис, место работы? Должны же вы официально числиться где-то...

— О, официально я связан с нью-йоркской епархией кардинала Клэммера, Господь да упокой его душу. Нет, не смотрите так, умер лишь его мозг, сестра, а сам Клэммер пользуется иногда моими советами. Он не брезгует ничьими советами. Возможно, мне следует написать о нем комедию положений. — Он улыбнулся ей. — Послушайте, сестра, возможно, я не из тех, кого приятно иметь под боком, но хозяева жизни всегда извлекали из этого выгоду. Я живу здесь, в Принстоне, имеется также квартира в Нью-Йорке. Я могу раздражать, но из человека с подобным складом ума Церковь всегда умела извлекать пользу.

— И что же это за склад ума, позвольте спросить?

— Возможно, извилистый? В данном случае считайте, что я исполняю здесь роль глаз и ушей кардинала Клэммера. Еще вопросы есть, сестра? Если да, валяйте. — Он улыбался, но, похоже, с него было достаточно.

— Мне просто любопытно, — начала Элизабет. — Вести две такие несовместимые жизни, быть одновременно священником и романистом, наверное, это очень утомительно?

Она вовсе не собиралась так легко сдаваться, ведь перед ней был не только священник, но и мужчина. Вместе с Вэл она могла бы стать настоящим бичом, карой для всех римских женоненавистников. Церковь редко наделяла женщин достаточными полномочиями. Не слишком позволяла им разговориться. Но, похоже, Данн принял этот вызов с удовольствием.

— Стараюсь по мере своих слабых сил, — ответил он. — Я изучаю Церковь, как какой-нибудь ученый изучает срез под микроскопом...

— Да, но слизь, находящаяся под микроскопом, не диктует ученым своих условий.

— Один ноль в вашу пользу, сестра. Но как бы там ни было, я изучаю Церковь, ее реакцию на давление. Возьмем, к примеру, мой случай. Я наблюдаю за тем, как обращаются со мной отдельные ее представители и весь механизм в целом. Затем наблюдаю, как они обращаются с разного рода активистами, от бунтарей вроде сестры Валентины и кончая борцами за права геев и лесбиянок... Церковь — это гигантский организм. Ткните в него пальцем, и он начнет извиваться и корчиться. Попробуйте бросить угрозу или серьезный вызов, и он начнет защищаться. Последние несколько дней в Церковь достаточно часто и сильно тыкали пальцем. — Он приподнял брови смешными пушистыми треугольничками. Плоские серые глаза мигнули и сощурились. — А я себе делаю свое дело. Наблюдаю. Изучаю. Труд всей моей жизни.

— Да, Церковь часто цепляли и критиковали, — вставил я. — В основном этим и занималась Вэл, и организм корчился и извивался. Но разве в данном случае мы не стали свидетелями того, как она дает отпор?

Сестра Элизабет покачала головой.

— Бог свидетель, я не являюсь апологетом Церкви. Но как-то не слишком верится, чтоб Церковь могла санкционировать убийство. Ведь на дворе двадцатый век. И Церковь вряд ли стала бы нанимать убийцу, чтоб...

— А что вообще такое Церковь? — спросил я. — Это люди. И кое-кому из них есть что терять.

— Имеется много других способов справиться с проблемами...

— О, да перестань, Элизабет! Церковь всегда убивала людей, — сказал я. — И друзей, и врагов. А все свидетельствует в пользу того, что есть некий священник, который...

— Но это мог быть кто угодно, — возразила она. — Человек, одетый священником, что бы там ни говорила эта монахиня, свидетельница. Нельзя же быть настолько легковерными! Всегда найдется некто, пытающийся опорочить Церковь, расколоть ее.

— Однако, — заметил я, — кто, кроме Церкви, мог ополчиться на Вэл? На кого она нападала, как не на Церковь?

— Но мы же пока ничего не знаем наверняка, Бен!

— Вот что, — сказал Данн. — Лично я пытаюсь подойти к этой проблеме как к одному из своих сюжетов. И тут нужно следовать определенным правилам. — Тут громко затикали часы-регулятор на холодильнике. Ветер поднялся с новой силой, снег с дождем стучали в окно. — Давайте прежде всего посмотрим, что у нас есть.

Я сказал, что согласен, и покосился на Элизабет. Она не испытывала доверия к отцу Данну, он явно не нравился ей. Однако я понял, что определенное впечатление он на нее произвел, особенно его высказывания о собственной роли во властных структурах Церкви. Я также понял, что она смотрит на нас, себя и меня, людей, любивших Вэл, как на команду. И в то же время ей не хотелось, чтобы отец Данн повел меня за собой по столь опасному и скользкому пути. Она не хотела, чтобы он разрушил нашу команду, наш маленький домашний мирок.

— Да, конечно, — сказала она наконец. — Раз тебе хочется играть в эти игры, тогда и я не против.

Только циничные рассуждения Данна заставили ее защищать Церковь. Она понимала это и утратила душевное равновесие.

И вот мы все трое собрались в Длинной зале, где был камин, большой стол со старинными стульями и стереопроигрыватель. Я поставил диск с концертом Элгара для виолончели с оркестром и надавил на кнопку. Комнату наполнила завораживающая музыка, мы придвинули стулья к столу: юрист, журналистка, писатель — трое людей, пытавшиеся как-то собрать воедино отрывочные фрагменты информации.

Начали мы с географии поездок Вэл. Париж. Рим. Александрия в Египте. Лос-Анджелес. Нью-Йорк. Принстон. Высадив Локхарта у катка возле Рокфеллеровского центра, она осталась в лимузине. Записи показывали, что домой она приехала в 3:45 дня.

Тотчас же по прибытии она сделала два телефонных звонка. Один — Сэму Тернеру, и расспрашивала его о повесившемся священнике, второй — мне, в Нью-Йорк. К этому времени Локхарт и Хеффернан были уже убиты злодеем-"священником". Сестра Элизабет настояла, чтоб я взял это последнее слово в кавычки.

Находясь дома, Вэл в какой-то момент спрятала парижскую фотографию, если верить утверждениям Данна, сделанную во время войны, в барабан. С тем чтобы я мог обнаружить снимок там, если с ней что-нибудь случится. Она знала, что в опасности, даже здесь, в Принстоне, и рассчитывала на меня, на то, что я рано или поздно найду снимок и сумею что-то предпринять. На снимке четверо мужчин, один из них, несомненно, Д'Амбрицци. Но снимал кто-то пятый, и по настоянию Элизабет мы включили его в список. Почему она придавала такое значение этому снимку? Помнит ли о нем Д'Амбрицци?

Затем, примерно в половине шестого или в шесть вечера, Вэл пошла в часовню, где и была убита из того же огнестрельного оружия, от которого погибли Локхарт и Хеффернан. Очевидно, тем же самым человеком, который оставил в часовне клочок ткани от черного плаща. Такие дождевики, сказал Данн, носят священники.

После этого убийца вошел в дом, нашел портфель Вэл, забрал его и скрылся.

И, наконец, Руп Норвич сообщил нам, что повесившийся священник был убит в 1936 году и что пришло распоряжение сверху прекратить расследование и считать это самоубийством. Чего они испугались? И кого защищали?

Все эти факты прочно утвердились в нашем сознании, однако, как справедливо заметил отец Данн, из них можно было бы сложить тысячу разных историй. Огонь в камине угасал, добросовестный полицейский продолжал нести службу снаружи, и нам ничего не оставалось, как разойтись по комнатам и лечь спать.

5

Дрискил

Внешность соответствовала ему как нельзя более.

Вот что я подумал, впервые увидев монсеньера Пьетро Санданато. Точно весь жизненный путь этого человека был заранее определен законами физиономистики, словно человек, родившийся с таким лицом, не мог стать не кем иным, кроме как священником, и его собственная воля и свобода выбора были тут бессильны.

Такие лица встречаются у мучеников и святых на бесчисленных полотнах времен Ренессанса, украшающих залы многих музеев мира. А с другой стороны, он был очень похож на боевика-мафиози, с которым мне однажды довелось встретиться. Нервное, напряженное, усталое лицо с красноватыми тенями под глазами, а сами глаза угольно-черные, так и сверкают из-под тяжелых темных век.

Он походил на статую Джиакометти. Изнуренный мужчина, но при этом гладкое, точно у ребенка, смуглое лицо, черные прямые волосы, на левой щеке одна-единственная ямочка от оспы, точно некий брэнд, специальная отметина при всей остальной безупречности черт. На нем была рубашка с воротничком-стойкой, поверх накинуто черное пальто. Наряд довершала черная шляпа с мягкими полями и какие-то по-детски маленькие черные перчатки, которые он снял, когда отец Данн начал знакомить нас. В полдень он встретил его в аэропорту Кеннеди и уже оттуда привез на машине в Принстон.

— Мистер Дрискил, — очень тихо произнес Санданато хрипловатым голосом с характерным певучим акцентом. — Я уполномочен передать вам глубочайшие соболезнования в связи с кончиной нашей дорогой сестры Валентины от кардинала Д'Амбрицци. А также от его святейшества Папы Каллистия. Наша скорбь глубока и искренна. Настоящая трагедия для всех нас. Я, разумеется, тоже был лично знаком с вашей сестрой.

Я проводил гостей в Длинную залу, сюда же с командного поста Маргарет Кордер явилась сестра Элизабет. Санданато обернулся к ней, пожал руку.

— Какая трагедия, сестра, — пробормотал он.

Миссис Гэрритис подала кофе. От ленча монсеньер отказался, и вот трое церковников начали неторопливую беседу. Я не слишком прислушивался к тому, что они говорят. Санданато намеревался прогостить у меня несколько дней, и я разглядывал его, пытаясь понять, что он за человек. Никогда прежде не доводилось видеть мне столь взвинченного и напряженного человека. Лицо, походка, манера держаться, взгляд, буквально все в нем вызывало ассоциации с чем-то церковным и типично римским, столь чуждым моей нынешней жизни. И еще непрестанно вспоминались мученики святые в картинных галереях, лицо Христа в терновом венце, струйки крови, стекающие по Его лбу, все это я помнил еще с детства, со школы, где конец полутемного коридора украшало именно такое изображение. И еще почему-то возникали реминисценции с персонажами массовки, с помощью которых Феллини выстраивал задние планы в своих фильмах. Волосы у Санданато блестели, как стекло. За то время, что я исподтишка наблюдал за ним, он выкурил три сигареты. Руки слегка дрожали, от чего создавалось впечатление, что нервы у этого человека ни к черту, что еще миг — и он не выдержит, и тогда произойдет какое-то несчастье.

И вот наконец Гэрритис подхватил сумки Санданато и понес их наверх, и монсеньер последовал за ним, бесшумно ступая, темная фигура в шлепанцах «от Гуччи». Я обернулся к Арти Данну.

— Вам удалось хоть немного поспать?

— Четырех часов сна для меня вполне достаточно. Всегда сплю сном праведника. Я и днем могу подремать, урывками, выработал манеру, ну точь-в-точь как у Колтунки. Ну, ладно, мне, пожалуй, пора.

— У кого, простите? — спросила Элизабет.

— У Колтунки, — ответил Данн. — Это моя кошка. И кличка у нее Колтунка. От слова «колтун». Целых два года прожила без имени, а потом вдруг меня осенило. Вся так и набита колтунами. И такая же волосатая. На редкость противное животное. Однако не заводите меня...

— Поверьте, я и не собиралась, — сказала Элизабет. — Просто не знала. Это отвратительно.

— Именно это я и пытаюсь сказать, — улыбнулся ей Данн. — Надо идти, кормить эту несносную тварь.

Он вышел, Элизабет обернулась ко мне.

— До чего же неприятный человек! И потом, есть у него какая-то тайна, отдала бы все, чтобы узнать. Есть в нем нечто такое, что просто меня пугает!

— Кстати, о страхе, противности и прочем, — заметил я. — Расскажи мне о Санданато. О его месте в церковной иерархии.

— Ни разу не видела его без Д'Амбрицци. Я имею в виду, он его креатура, он обязан карьерой Д'Амбрицци. Кардинал нашел его в сиротском приюте, взял с собой, вырастил, выучил и теперь сильно от него зависит. Санданато — его правая рука в непрекращающейся борьбе с кардиналом Инделикато...

— А из-за чего борьба?

— На карту поставлено будущее Церкви, сама природа Церкви. Пятьдесят лет соперничества, каждую минуту готовы вцепиться друг другу в глотку, так, во всяком случае, говорят. А теперь... — Она пожала плечами и принялась поправлять высохшие цветы в медной вазе на буфете.

— Что теперь? Знаю, я уже не вхожу в круг избранных. Потерял членский билет в католический клуб, но ты можешь мне полностью доверять.

— Просто подумала, тебе неинтересны все эти досужие сплетни.

— Доверься мне, сестра.

— Я хотела сказать, все же странно, что эти двое прошли через пятьдесят лет борьбы, знали победы, поражения и отступления. И вот теперь оба эти старика находятся в каком-то шаге от финального триумфа, от папства.

— Но ведь они действительно слишком стары для этой должности, тебе не кажется?

— Зато живучи и полны сил, — ответила она. — И потом, возраст здесь не главное. Задача нового Папы — обозначить приоритеты, определить общее направление развития Церкви. Честно говоря, более молодые кандидаты гораздо слабей. Ну, кроме разве что кардинала Федерико Скарлатти, но он еще слишком молод, ему всего пятьдесят.

— Так, значит, Санданато можно назвать организатором предвыборной кампании Д'Амбрицци?

— Ты же знаешь, Бен, здесь действуют другие правила.

— Ни черта подобного. Зря только расходуют партийный пыл на этого старого иезуита.

Она улыбнулась.

— Ты невозможен и, подозреваю, гордишься этим. В любом случае, Санданато папство не светит. Он будет главой администрации. А уж если говорить о должности организатора предвыборной кампании, то им мог бы быть Кёртис Локхарт. Впрочем, это всего лишь догадки. Но сам факт той встречи Локхарта и Хеффернана свидетельствует о том, что они не беспочвенны.

— И что из этого следует? Что некто не хотел, чтобы Д'Амбрицци выиграл...

— Господи, о каком выигрыше может идти речь? Это же не лотерея!

— Еще какая лотерея, сестра. Итак, некто устраняет Хеффернана с Локхартом, чтобы уменьшить шансы Д'Амбрицци на престол. Возможно такое?

— Звучит абсурдно! Нет, серьезно, Бен, это же не один из триллеров Данна. Что бы он там ни плел!

— Абсурдно? А мне кажется абсурдным тот факт, что троих человек устранили столь жестоко и хладнокровно. И то, что они были, на первый взгляд, убиты без причины, без мотива, вот это и кажется мне абсурдным. Мотив был, сестра. Ты уж поверь. Я просто сгораю от любопытства. Хочу, чтобы человек, убивший мою сестру, заплатил за это. Но мы его не найдем, пока не узнаем причин. И вот еще что. Папский престол вполне может стать веским мотивом для убийства в церковном мире.

Я завелся, меня, что называется, понесло. На секунду я даже поразился, что могу испытывать столь всепоглощающий гнев. Все равно что заметить красные сверкающие глаза дьявола в прорезях маски святости.

Сестра Элизабет скрестила руки на груди и окинула меня испытующим взглядом. Задумалась о чем-то, а потом тряхнула своей пышной гривой. Она оценивала ситуацию. И вот наконец взгляд ее смягчился, точно она решила дать мне еще один шанс.

— И все равно, — сказала она, — звучит это все абсурдно. Я знаю этих людей. Никакие они не убийцы. Не стану притворяться, Бен, я просто пока не понимаю, что происходит. И не готова, в отличие от тебя и отца Данна, делать скоропалительные выводы. Стараюсь сохранять голову ясной.

— Главное, чтоб не пустой, — язвительно заметил я. Она засмеялась, даже замахнулась на меня и страшно напомнила в этот момент Вэл.

— Нарываешься на драку.

— Ты права, — ответил я. — Еще как нарываюсь.

— Что ж, хорошо, что предупредил. Настоящий брат Вэл, другого у нее просто быть не могло.

— И еще сын своего отца. Не забывай. Во мне сидит безжалостный сукин сын. — Я погрузился в кресло, попытался расслабиться. — Хочу выработать свой подход к ситуации. Я даже еще не осознал до конца сам факт смерти Вэл. И пока не знаю, как буду жить с этим дальше. Чуть раньше мне казалось, что знаю, но теперь нет, не уверен. А пока попробуй меня развеселить. Расскажи что-нибудь еще о Санданато, и тогда я поделюсь с тобой одним своим наблюдением. Поговори со мной, сестра.

Она вздохнула.

— Ну, отношение у меня к монсеньеру двойственное. Порой мне казалось, он свой человек в Ватикане. Абсолютный технократ, холодный, расчетливый, который знает, как работают колесики и винтики этого механизма, который может настраивать его, как скрипку Страдивари... А потом вдруг начинало казаться, что Санданато истинно религиозный человек. Чуть ли не монах. Он обожает монастыри, просто помешан на них, наверное, там его место. Как бы там ни было, но для Санданато Церковь — это мир, а весь мир — Церковь. В этом и состоит главное различие между ним и Д'Амбрицци. Кардинал понимает, что есть мир и есть Церковь. И что еще более важно, считает, что последнее должно существовать в первом. Вписываться в него. Кардинал Д'Амбрицци самый земной человек из всех, кого я знала.

— Тогда странно, что пара эта неразлучна.

— И вот еще что, — задумчиво добавила она, глядя из окна на часовню с запорошенной снегом крышей. — Думаю, Санданато — это совесть Д'Амбрицци. Правда, Вэл считала Санданато фанатиком, чуть ли не маньяком. — Элизабет улыбнулась каким-то своим воспоминаниям.

В комнате воцарилась тишина. На улице темнело, со всех сторон сгущались враждебные тени, наползали на дом. Я думал о Вэл, думал, каким мог быть человек, осмелившийся поднять на нее руку. И еще думал, что сделаю с ним, если найду.

Элизабет щелкнула выключателем, включила одну лампу, потом вторую. Ветер взвыл в каминной трубе, выбросил на коврик кучку пепла.

— Ты обещал поделиться каким-то своим наблюдением, — тихо сказала она.

— А, да... Он влюблен в тебя, сестра Элизабет.

Она открыла рот, потом закрыла и начала медленно заливаться краской. Даже дар речи потеряла на несколько секунд.

— Вот это уж полный абсурд, Бен Дрискил! Просто смешно! Бред какой-то! Просто не представляю, как ты мог додуматься до такой идиотской...

— Успокойся, сестра. Это сразу бросается в глаза. Это совершенно очевидно. Он просто глаз не может от тебя оторвать. Нет, круто, ничего не скажешь!

— Вэл рассказывала, как ты можешь вывести из себя любого, но это, пожалуй, перебор...

— Послушай, Элизабет, я же не говорил, что ты влюблена в него. Успокойся.

Она закатила глаза, щеки пылали.

— Тебе следует преподать хороший урок, негодник!

Она пересекла всю комнату по диагонали, у выхода остановилась и обернулась. Видно, хотела сказать что-то еще, но не нашла слов. И просто вышла. Затем я услышал, как она поднимается по лестнице.

Гнев мой прошел. И я снова принялся размышлять об убийце Вэл. Кем бы он там ни был. Где бы ни находился.

* * *

Отец неподвижно лежал на прохладных белых простынях, лицо было серым, как оконная замазка. Глаза закрыты, но веки слегка подрагивают, точно крохотные крылышки птицы. Палата выглядела в точности как в какой-нибудь телевизионной мелодраме: кругом аппараты, приборы, мониторы, издающие слабое попискивание, эдакий музыкальный больничный фон. Палата отдельная, просторная и удобная, лучшая из всех, что могли предоставить в местной больнице. Почти президентский номер. Даже подсоединенный ко всем этим аппаратам, больше похожий на мертвого, чем на живого, отец выглядел выдающимся образчиком рода человеческого. Огромный, массивный; я почему-то ожидал увидеть хрупкого, слабого старичка, каким он казался, когда вдруг упал у подножия лестницы. Но я ошибался. И мне показалось, что сейчас он в гораздо лучшем состоянии, чем тогда, дома.

Не вид отца меня беспокоил, а склонившаяся над ним монахиня в черной сутане. Она нашептывала что-то ему на ухо, точно ангел смерти.

Сестра, проводившая меня в палату, была высокой, плотной цветущей женщиной с суровым взглядом и решительными манерами. Она подошла к постели, тоже что-то шепнула, и монахиня молча кивнула и проскользнула мимо меня, обдав запахом чистоты и дешевого мыла, столь хорошо знакомого с детства. Именно так пахло от монахинь в школе. И еще послышался шелест ее сутаны, и мне показалось, что она произнесла мое имя, просто Бен. Исчезла за дверью, и теперь уже медсестра заговорила со мной тихим, хорошо поставленным голосом:

— Как видите, ему здесь удобно. Он просто отдыхает. Из коматозного состояния вывести удалось, но он много спит. Вот здесь он подсоединен к монитору, — она взмахом руки указала на попискивающий прибор, — и мы может отслеживать его состояние с дежурной стойки. В палате интенсивной терапии его продержат недолго, в том нет нужды. Дня через два доктор Моррис собирается его поднять. Жаль, что вы разминулись с ним, мистер Дрискил. Что ж, — добавила она, умело взбивая под головой больного подушки, — оставлю вас на несколько минут.

— Сестра, вы видели, что я пришел со священником? Он тоже хотел бы поговорить с отцом...

— Нет, боюсь, это невозможно. Сюда мы допускаем только членов семьи.

— Тогда, возможно, вы объясните мне, какие родственные узы связывают меня с монахиней, которая только что порхала тут над отцом, точно демон смерти?

— О, это... Я не знаю. Она приходит сюда каждый день, утром и около полудня. Наверное, получила разрешение, вот только я не знаю...

— Священник, которого вы видели со мной, является личным эмиссаром Папы Каллистия, прибыл из Рима. Не думаю, что стоит отправлять его обратно в Рим несолоно хлебавши, как вам кажется?

— Конечно, нет, мистер Дрискил.

— И еще был бы вам страшно признателен, если б вы проверили, что это за монахиня.

— Конечно, мистер Дрискил.

— А теперь оставьте меня с отцом.

Она затворила за собой дверь. Я стоял спиной к окну, смотрел на отца, отбрасывал тень на его лицо.

— Узнаю своего сына. Молодец, хороший мальчик, Бен. — Веки дрогнули, левый глаз приоткрылся. — Мой совет, не допускай, чтобы у тебя случился сердечный приступ. Точно ракета врезалась в грудь. Умирать надо не так, а как подобает приличному и благородному человеку.

— Смотрю, ты почти в порядке, — заметил я. — До смерти меня напугал.

— Когда скатился с лестницы?

— Нет. Когда заговорил, сейчас. Я не ожидал, что...

— Да я просто притворяюсь, — сказал он.

— В смысле?

— Ну, что мне полегчало. Чувствую себя просто ужасно. На то, чтобы поднять руку, уходит чуть ли не полдня. С докторами говорю мало. Они полностью мной завладели и правят здесь бал, проклятые садисты. — Дышал он тяжело, с присвистом, хватал воздух мелкими глотками. — Мне все время снится Вэл, Бен... Помнишь тот день, когда Гарри Купер рисовал ее... и тебя?...

— Знаешь, буквально вчера об этом думал.

— Сны, черт побери, наводнены умершими. Вэл, Гарри Купер, твоя мама... — Он тихо закашлялся. — Я рад, что ты здесь, Бен. Подойди, поцелуй отца.

Я склонился над ним, прижался щекой к щеке. Она была сухой и теплой, и еще немного шершавой, наверное, от щетины, этим и объяснялся серый цвет кожи. — Возьми меня за руку, Бен. — Я взял. — Ты трудный мальчик, Бен. Сам знаешь. Трудный. Всегда таким был и будешь, наверное.

Я выпрямился и шутливо заметил, что в том, очевидно, и состоит мой шарм.

— Да, таким и останешься, — пробормотал он.

— Знаешь, а Папа прислал к тебе эмиссара. Ждет за дверью.

— О Господи, неужто я настолько плох?

— Он и из-за Вэл тоже приехал. С двойным, так сказать, умыслом.

— Это кощунство, Бен. Ты грешник.

— Он не уйдет, пока не увидит тебя. Думаю, ты понимаешь.

— Да, наверное. Что ж, Бен, надеюсь, ты удовлетворил свое любопытство. Убедился, что я еще жив и брыкаюсь? — Я кивнул. — И не смотри на меня так, я тебе не чужой. Я все думал, когда ты придешь.

— Они говорили, что ты в коме. — Я улыбнулся ему. — Так что тебе повезло, дождался меня.

— Я вообще везучий. — Он слабо усмехнулся.

— А что это за монахиня, что тут вокруг тебя вертелась? Он покачал головой.

— Воды, Бен. Пожалуйста.

Я поднес пластиковый кувшинчик, он начал пить через соломинку. Потом отдышался и сказал:

— Пусть этот человек от Папы войдет. Что-то я устал. Приходи еще, Бен.

— Приду, — кивнул я. И был уже у двери, когда он заговорил снова.

— Послушай, Бен, что там известно об убийце? Вэл, Локхарт, Энди... они кого-нибудь поймали?

Я покачал головой.

— Стреляли из одного и того же оружия. Видимо, один и тот же человек.

Он закрыл глаза. Я вышел в коридор, оттуда — в приемную.

Санданато курил сигарету и смотрел во двор на старый красного кирпича больничный корпус. Снова пошел снег с дождем, за окном смеркалось. Днем он подремал, но не выглядел выспавшимся или отдохнувшим. Путь от Рима был не близок, ему тяжко далась каждая его миля.

— Отец проснулся, — сказал я. — Так что можете воспользоваться случаем.

Он кивнул, потушил сигарету и направился по коридору к палате.

В приемную вошла сестра Элизабет в сопровождении монахини, которую я видел в палате отца. Контраст был поразителен. Уверен, эта пожилая женщина даже не помышляла о том, что можно быть монахиней и выглядеть и вести такой же образ жизни, как Элизабет. Элизабет посмотрела на меня, потом наклонилась к монахине:

— Вы вроде бы должны знать этого изрядно поистрепавшегося типа?

— О да, — ответила та. Черты лица изумительно тонкие, точеные, кожа гладкая, она напоминала драгоценное изделие из фарфора, которое со временем только прибавляет в цене. Волосы, разумеется, спрятаны, лицо окаймляет белый головной убор. Эта женщина была красива даже сейчас, оставалось лишь гадать, до чего хороша она была в молодости. Мне всегда везло на красавиц монахинь. А то, что на носу у них бывают бородавки, а над верхней губой часто растут усики, об этом я почти забыл.

— Я знаю Бена вот уже сорок лет, — сказала она. — А вот он, похоже, меня не помнит.

И тут я вспомнил, точно молнией пронзило.

— Как можно вас забыть! Сестра Мария-Ангелина? Надо же! Сестра Мария-Ангелина помогла мне преодолеть первый кризис веры.

— Жаль, что она не смогла шагать с тобой рядом и дальше по жизни, — заметила Элизабет. — Поднимать всякий раз, когда ты спотыкался. — Она улыбалась, а глаза весело блестели.

— Что вы имели в виду, Бенджамин? — Мария-Ангелина с любопытством смотрела на меня. — О каком кризисе идет речь?

— Я учился в школе, и однажды мне все это просто обрыдло. Вы стукнули меня линейкой по рукам. И тогда я убежал, спрятался в школьном дворе. А потом вы меня нашли. И я подумал, все, тебе конец, друг, сейчас начнется что-то страшное. Но вместо этого вы вдруг обняли меня, стали похлопывать по спине, утешать, говорить, что все будет хорошо. Я так тогда и не понял, что происходит. И до сих пор толком не понимаю, сестра. Так что, будьте уверены, забыть вас я никак не мог.

— Странно, — протянула она. — А вот я ничего не помню. Ничегошеньки. Впрочем, мне уже стукнуло семьдесят, так что неудивительно, что память подводит.

— Полагаю, то был один из рядовых случаев в вашей практике. Не знал, что вы знакомы с моим отцом.

— Ваши отец и мать... О, мы были очень дружны. В тот день, когда с вашим отцом случился приступ, я как раз навещала миссис Френсис. И тут вдруг его привозят... просто ужасно. Ваш отец, мистер Дрискил, он принадлежит к тому разряду мужчин, с которыми, кажется, ничего никогда не случается. — Она заглянула мне прямо в глаза, потом обернулась к Элизабет. — Есть на свете такие мужчины. Точно лишены гена смерти... Но, разумеется, все мы плывем в одной лодке, и причал для всех один. Не так ли? — Она улыбнулась и тихонько вздохнула. — Я так рада видеть вас, Бен. И примите мои самые искренние соболезнования. Сестра Валентина, о, она была таким милым ребенком! Хорошо хоть ваш отец поправляется. Буду молиться за всех вас.

Тут Элизабет потянула меня за рукав, и мы отошли. Она смотрела на меня и застенчиво улыбалась. И я подумал: что бы я делал сейчас без нее?

— Вэл в точности так же тянула меня за рукав, — сказал я.

— Извини. — Она тотчас отпустила мою руку.

— Да ничего страшного, — сказал я. — Мне даже понравилось. Мне... было приятно.

— Теперь обещаешь вести себя хорошо? — Голос ее звучал так нежно и тихо.

— Опять за свое! — проворчал я. — Ладно. В любом случае исправляться уже поздно.

Мы ехали домой, и тут вдруг меня осенило.

— Сестра Мария-Ангелина, — сказал я. — Интересно, знала ли она отца Говерно? Красивые девушки ему нравились. И он не мог не обратить на нее внимания. Или все это глупости?

— Как знать, — ответила Элизабет.

* * *

Она не давала мне уснуть. Она пробила брешь в моем сне, в темноте ночи, в самом понятии об отдыхе и покое. Я закрывал глаза и видел перед собой ее лицо, словно она явилась ко мне во сне. Но только то не был сон. Я не спал, потому что так хотела Вэл.

Она дала мне несколько дней свыкнуться со страшной мыслью о ее смерти. И вот теперь пришла ко мне и требовала действий. «Довольно плакать и горевать, — кричала она мне. — Давай, большой брат, говори, что собираешься делать? Какой-то поганый ублюдок снес мне полчерепа, и что ты собираешься предпринять по этому поводу? — И она не дразнила меня, нет, не собиралась играть в недомолвки, она требовала ответа на вопрос. Она была полна энергии и решимости. — Я свое получила, — говорила она мне, — я приняла вызов и пошла на риск, и за это меня убили. И еще я оставила тебе достаточно ключей, чтоб разобраться в этой таинственной истории... Я пыталась узнать об отце Говерно, я спрятала в барабане снимок... А теперь, ради бога, лови эту подачу и вперед!... О большой Бен, зачем я только доверилась тебе, ты такой болван и рохля! Будь храбрым ради меня, Бен, поднимайся и покажи им всем!»

Примерно в полночь, когда весь дом спал, я почувствовал, что порядком устал от своей любимой покойной сестры. Даже ее призрак был слишком шумен и активен. Что ж, иначе и быть не могло. Даже в смерти Вэл была той же, что и при жизни, настойчивой, решительной. Я поднялся с постели и накинул халат. Она не собиралась оставлять Меня в покое, прервала ход рассуждений, заговорила снова: «Завтра ты похоронишь меня, Бен. Похоронишь уже завтра. И когда это случится, Бен, я уйду от тебя навсегда, уже не буду с тобой...»

— Нечего на меня давить, — пробормотал я. — Ты всегда будешь со мной, моя дорогая маленькая сестричка, и оба мы знаем это. И по-другому просто быть не может. — Тут я услышал, как она крикнула нечто похожее на «рохля». И голосок замер вдали.

Мне нужно было выпить. Может, виски поможет уснуть или усыпит Вэл. И вот я стал спускаться вниз, слушая, как поскрипывает и постанывает старый дом под ударами ветра. Гудит и стонет, не дает покоя призракам.

В Длинной зале горел свет.

* * *

Санданато сидел в одном из кожаных кресел, спиной к потухшему камину.

— Ну и холодрыга же здесь, — сказал я.

На столике рядом с ним стояла бутылка бренди. В руке был зажат стаканчик. В пепельнице догорала сигарета. Он медленно поднял на меня глаза. Веки тяжелые, набрякшие, лицо измучено бессонницей. При моем появлении он, похоже, ничуть не удивился.

— Вот, никак не мог заснуть, — сказал он. — И еще, извините, воспользовался вашим бренди. Я вас разбудил?

— О, нет, нет. Я тоже не мог заснуть. Все думал о завтрашних похоронах. Боюсь, здесь будет твориться сущее безумие. Половина скорбящих будет ждать, что сестра восстанет из гроба и объявит о спасении всех добрых католиков. Вторая половина будет считать, что она заключила пакт с самим сатаной, а потому отправится прямиком в ад. Ну, примерно так. Нервы, знаете ли, на пределе.

Он кивнул.

— Судя по всему, у вас не меньше проблем, чем у меня. И, э-э, могу ли я предложить стаканчик вашего же бренди, мистер Дрискил?

— Конечно, можете. — Он налил мне щедрую порцию напитка, я предложил ему добавить себе. Он протянул мне стаканчик. — Спасибо, монсеньер, может, теперь нам удастся уснуть.

Мы чокнулись и выпили за это.

— Простите за любопытство. Вы, наверное, художник? Замечательная работа. Просто прекрасная. Такая подлинность чувств. Такая высокая духовность.

Секунду я не понимал, о чем это он. Но вот Санданато затянулся сигаретой и указал рукой в дальний конец комнаты. И я увидел.

Он снял кусок ткани, прикрывавшей мольберт. Откуда ему было знать о нежелании отца выставлять напоказ неоконченную работу? Я силился разглядеть полотно в сумеречном свете одной-единственной настольной лампы.

— Нет, это отец. Он у нас художник.

— Истинное чувство трагизма. А также глубокое знание и понимание истории христианства. Скажите, он когда-нибудь писал развалины древних монастырей? Поистине драматическое зрелище... Но и эта картина очень и очень хороша. Вы что же, не видели ее прежде?

— Вообще-то нет. Он никогда не показывал незаконченных работ.

— Пусть это будет нашей маленькой тайной. Вот скромность истинного творца. — Он поднялся из кресла. Профиль отчетливо вырисовывался на фоне света. Нос орлиный, на лбу, несмотря на холод, царивший в комнате, выступила испарина. — Подойдите, присмотритесь как следует. Уверен, вы найдете это полотно совершенно завораживающим, при условии, конечно, если до сих пор не разучились отличать подлинный католицизм от надуманного. — Тут он выдохнул струю дыма, и лицо его заволокла серо-голубоватая дымка.

— До сих пор?

— Ваша сестра как-то упоминала, что вы были иезуитом. Ну а потом, — он пожал плечами, — потом... отошли от этого.

— Деликатно сказано.

— Должен признаться, ваша сестра выразилась куда грубей и категоричней. В духе улицы. У нее, знаете ли, был... такой выразительный язык и тонкое чувство идиомы.

— Не сомневаюсь. Вернее, знаю.

— Скажите, почему вы оставили семинарию?

— Из-за женщины.

— Она того стоила?

— Разве этого нет в моем досье?

— Помилуйте, о чем это вы? Никакого досье не существует...

— Ладно, забудьте. Неудачная ремарка, продиктованная исключительно бессонницей.

— Так женщина того стоила?

— Как знать. Возможно, когда-нибудь найду ответ.

— Я слышу сожаление в голосе, или мне показалось?

— Думаю, вы ухватили палку не с того конца, монсеньер. Я ушел из-за Девы. Я не мог купить ее, а потому все остальное...

— И вы до сих пор не знаете, стоило ли уходить из-за этого?

— Единственное, о чем жалею, так это о том, что использовал ее как предлог. Существовали другие куда более веские причины.

— Ладно, автобиографических подробностей на сегодня, думаю, хватит. — Он улыбнулся. — Идемте, хочу, чтобы вы взглянули на работу отца.

Мы подошли к мольберту. Я включил еще одну лампу и увидел императора Константина, получившего знак с небес. В характерном своем мощном примитивном, даже повествовательном стиле отец запечатлел важнейший поворотный момент в истории Запада. Щурясь сквозь табачный дым и задумчиво поглаживая подбородок, монсеньер Санданато разглядывал полотно, а потом вдруг заговорил, словно меня и не было здесь вовсе. Словно рассказывал какому-то язычнику о том, что случилось в те давние времена на дороге, ведущей в Рим. Он говорил о Церкви и крови, пролитой за нее...

* * *

Историю Церкви всегда можно было сравнить с пестрым гобеленом, где изображены раскрытые в крике рты, плоть, с которой содрана кожа. И все вокруг тонет в свернувшейся крови, и все эти страсти продиктованы беспредельными амбициями, алчностью и коррупцией, и все в конечном счете решают заговоры и военные походы. Но при этом всегда надо было сохранять тонкий баланс добра и зла, власти, эгоизма, светскости и строгости, всегда надо было давать человеку веру и надежду. Надежду и обещание, которые могли бы сделать его абсолютно невыносимое во всех отношениях существование более или менее сносным. Неважно, кого мучила и убивала Церковь в данный момент, делали это люди. Люди, а вовсе не вера, за которую стояла Церковь. Во все времена были плохие и хорошие люди. А вот вера — это нечто совсем иное, это идея, что Христос умер за наши грехи, что человек в слабости своей обрел в Христе надежду на вечную жизнь, именно вера всегда перевешивала чашу весов. Добро всегда нечто большее, чем нас учили, а вот пути к достижению этого добра вызывают сомнения. Чаще, чем хотелось бы.

— До двадцать седьмого октября 312 года, — говорил Санданато, — быть христианином было довольно просто и даже по-своему приятно. Да, тебя могли скормить льву, тебя могли заковать в кандалы и прогнать сквозь строй римлян, до смерти избивающих палками или бичами ради чисто спортивного интереса. Тебя даже могли распять на кресте на обочине какой-нибудь римской дороги, чтоб ты служил другим наглядным уроком. Зато ты четко знал, в каких отношениях находишься со всем остальным миром. Богатство, власть, плотские утехи — это зло; бедность, вера в Господа, обещание спасения — это добро, из этого должно складываться твое существование.

Санданато выбрал не слишком подходящее время для лекции, но следовало признать, она меня увлекла. Мне почему-то стало спокойно, не хотелось спорить и отрицать. Я снова начал мыслить, как подобает доброму католику.

27 октября 312 года.

Константин, по происхождению германец, тридцати одного года от роду, владел шестью языками, был доблестным воином, императором и язычником, правившим от Шотландии до Черного моря. И в 312 году он готовился к решающей битве у одного из самых больших мостов Рима. И вот вечером накануне битвы, когда стало смеркаться, Константину вдруг было видение... и мир после этого стал совсем другим. В небе, красно-золотом от лучей заходящего солнца, он вдруг увидел крест Иисуса и услышал голос, тот же голос, что взывал к святому Павлу на пути его в Дамаск: «Под этим знаком победишь ты». Утром император вступил в бой, и на щитах его солдат и лбах лошадей был нарисован крест. И они выиграли это сражение. Теперь Рим принадлежал ему, и Константин знал, что принесло ему победу. Власть и сила Иисуса.

28 октября 312 года.

Весь в поту, забрызганный кровью и грязью, он потребовал, чтобы его отвезли в ту часть Рима, где прятались христиане. И там перед ним предстал насмерть перепуганный маленький человечек с коричневой кожей. То был Мильтиад, тогдашний Папа. Всю свою жизнь Мильтиад провел в бегах, страшно боялся пленения и неминуемой казни. Он настолько растерялся от страха, что потребовал переводчика, хоть в том и не было нужды: Константин превосходно говорил по-латыни. Папа дрожал с головы до пят, представ перед высоким белокурым тевтонцем. Выслушал его и едва не грохнулся в обморок.

Отныне и навсегда все будет по-другому, по-новому, гораздо лучше. Рим станет христианским. Корону императора украсит гвоздь с распятия Христа, еще один гвоздь приспособят его коню, чтоб тот всегда был с ним во время сражений.

На следующий день император Константин с семьей, а также с Мильтиадом и своим первым духовником, священником Сильвестром, проехал через весь Рим, мимо цирка Калигулы, мимо храмов Аполлона и Цибелы, к кладбищу, что находилось на Ватиканском холме. И там преклонил колени перед могилой с прахом Петра и Павла и молился. Затем процессия объезжала кладбище, а император отдавал распоряжения: здесь следует построить базилику Петра, прямо над его останками, а вот прах Павла надо перенести в другое место и захоронить у дороги в Остию, где он был убит. Там же возведут вторую базилику. И это еще не все. У Константина появилась новая миссия. Процессия двинулась к Латеранскому холму, где стояли дворцы древнеримской фамилии Латеранов. Константин распахнул ворота: «Добро пожаловать во владения Мильтиада. Отныне здесь будет жить он и все преемники благословенного апостола Петра!»

Через пятнадцать месяцев Мильтиад умер, и Папой стал Сильвестр, коронованный самим Константином. Сильвестр, первый мирской Папа, рьяно ухватился за представившуюся ему возможность и энергично принялся за дело. Превзошел своего предшественника Мильтиада и стал весьма влиятельной фигурой новой Церкви. Именно Сильвестр неустанно налаживал связь между империей и Церковью, что впоследствии гарантировало распространение Церкви во все уголки мира, и начинался этот путь от Рима, по прямым дорогам, ведущим к каждому, даже самому отдаленному из римских владений. Именно он, Сильвестр, выслушивал исповеди Константина. Именно он, Сильвестр, понял, что для своего триумфа Церкви вовсе не стоит дожидаться второго пришествия Христа. Иисус Христос вместе с могущественным Римом может править миром и без этого, вдохновляемый и направляемый последователями апостола Петра и их институтами. Власть Церкви казалась безграничной.

— На протяжении трех столетий, — продолжил Санданато, — мы находились на грани уничтожения. — Загнанные, преследуемые, прятались мы в убежищах. И вот Сильвестр дал христианам уникальный шанс стать Церковью всего мира. Иисус говорил с Константином, обратил его в свою веру, а у Константина, в свою очередь, нашлись средства и силы обратить в эту веру остальные полмира. Духовное обручилось с богатством, властью и силой. Заручившись поддержкой Константина, Сильвестр мог теперь по-новому прислушаться к словам, что некогда сказал Иисус Петру.

Тут Санданато умолк и выжидательно покосился на меня, видно, память подвела, никак не удавалось вспомнить точную цитату. И тут откуда-то из глубин моего подсознания вдруг всплыли эти слова:

— "И дам тебе ключи Царства Небесного, — процитировал я. — И что свяжешь на земле, то будет связано на небесах; и что разрешишь на земле, то будет разрешено на небесах"[8].

— Именно, — кивнул Санданато. — Впервые в истории последователь Петра был наделен такой неограниченной властью. И, разумеется, вместе с Церковью, пал ее жертвой. Более того, на протяжении нескольких последующих веков насилие просто преследовало нас, никогда не оставляло в покое...

— То была цена, назначенная Константином, — продолжил монсеньер после паузы. — Раз мы приняли мирскую власть, то и цену за это тоже пришлось заплатить мирскую. Рука об руку с властью всегда ходят искатели этой власти, интриганы, политиканы всех мастей, стремящиеся лишить нас военных союзников, лишить огромных богатств. Наша история есть не что иное, как история угроз, направленных против нас, а также история компромиссов, на которые нам приходилось идти. Но до настоящего времени, мистер Дрискил, мы всегда знали, кто наши враги. Даже когда положение становилось просто катастрофическим, мы понимали, что происходит. Вы, конечно, помните этот невыносимо жаркий август 1870 года...

* * *

Случилось так, что я действительно помнил, как и подобает бывшему семинаристу. Это было время, когда светский мир вдруг ополчился против Церкви. Однако то, что произошло тем жарким летом больше века тому назад, началось раньше, в 1823-м, и растянулось на двадцать три года. За это время на папском троне сменились три понтифика: Лев XII, Пий VIII и Григорий XVI. То были двадцать три года полного диктата папства над городом Римом и всеми католическими владениями, где правили короли-папы. За это время погубили примерно четверть миллиона человек, они были или казнены, или приговорены к пожизненному заключению. Другим повезло больше, их отправили в ссылку за совершение политических преступлений, сиречь против Церкви. Книги подвергались цензуре, людям запрещалось собираться в группы, насчитывающие больше трех человек, право передвижения тоже существенно ограничивалось. И повсюду активно трудились трибуналы, вынося самые строгие приговоры обвиняемым. Все судебные процессы велись исключительно на латыни, редко кто из подсудимых понимал, в чем именно его обвиняют. Во времена правления этих пап правосудие перестало существовать, его заменили прямые указания из Ватикана, а Лев XII даже умудрился реставрировать инквизицию и пытки. Эти папы не прислушивались к жалобам и плачу людей, которыми они управляли. Почти каждую городскую площадь украшала виселица, всегда готовая принять тех, кто не угодил Церкви.

Реакцией было появление многочисленных тайных обществ. Убийство стало образом жизни, профессией. Когда, к примеру, восстали граждане Болоньи, восстание это было подавлено с чрезвычайной жестокостью. На призыв Папы всегда с удовольствием откликались австрийские войска. Они пересекали границы и оттачивали боевое мастерство на непослушных гражданах. Но постепенно колесо истории начало поворачивать в другую сторону, и в 1843 году народ — шайка в глазах официальной Церкви — завладел городом Римом.

Пий IX был избран Папой в 1846 году. Он унаследовал вконец отчаявшийся мир, по крайней мере именно таким выглядел он из окон папского дворца. Гарибальди и Мазини драли глотки, и вот, вскоре после вступления на трон Петра, Пий ночью помчался в Рим в открытой карете, позаимствованной у баварского посланника. Потом двинулся дальше, добрался до Неаполя, там остановился и какое-то время скрывался, пока римляне провозглашали республику, символически отвергали Папу, убивали священников и разрушали церкви. В Рим Пий смог вернуться лишь через четыре года, когда его заняла французская армия. Мазини бежал в Швейцарию, Гарибальди вернулся в горы. Да, Пий IX смог вернуться только благодаря иностранной поддержке, но важен был сам факт его возвращения, а остальное значения не имело.

Начал он свое правление на волне неслыханной популярности и в знак благодарности попытался дать людям то, что они хотели. Изгнал иезуитов, дал добро на публикацию популярной газеты, уничтожил гетто, способствовал строительству первой железной дороги в папских владениях. И даже провозгласил гражданскую конституцию — все ради того, чтобы замолить грехи Церкви, коих она успела совершить множество за последние четверть века. Однако ничего из этого не вышло. История подобна бешено мчащейся карете, под которую так легко угодить. Люди хотели будущего, а не возвращения в прошлое, и никто не собирался отдавать это будущее в руки скомпрометировавшего себя папства. Оно должно принадлежать народу, новым итальянцам.

События достигли кульминации, когда на ступенях дворца Квириналь убили папского премьер-министра Росси, элегантного аристократа. Там собралась небольшая толпа зевак, и когда высокие двери распахнулись и на лестницу вышел Росси, из толпы выскочил молодой человек с кинжалом и полоснул несчастного по горлу. Росси пошатнулся и упал, на ступеньки хлынула кровь, толпа взревела от ненависти... и за всем этим наблюдал из окна кабинета Пий. Эта страшная картина преследовала меня еще в школе.

В прошлом, когда мир вдруг посягал на власть Папы, на помощь всегда можно было призвать какую-нибудь армию. Сильвестр I, Лев И, Григорий VIII, Клемент VII, все они охотно принимали любой вызов, поскольку могли призвать на помощь то или иное войско. Но в 1869 году такого войска не осталось, не нашлось на свете армии, готовой поспешить на защиту папства. В столицах Европы de facto было принято решение: покончить с папством раз и навсегда. Лондонская «Таймс» называла это «предсмертными судорогами устаревшего института». Помню, начав изучать этот период, я с удивлением подумал: неужели отец мог знать, что были в истории Церкви столь ужасные времена? Казалось невозможным, чтобы такая ситуация имела место, а он не сказал мне об этом ни слова, не предупредил меня. Но потом я подумал: нет, разумеется, он делает все возможное, чтобы это не повторилось.

Никогда еще за века, предшествующие тому моменту, когда Константину был дал знак свыше, не было для христианства столь тяжких времен, однако у Папы Пия имелась козырная карта, и он решил, что пришел черед разыграть ее, другого выхода просто не было. Он решил повернуться лицом к духовной власти Иисуса, которую тот передал в свое время апостолу Петру. В июле 1869 года епископатом был провозглашен принцип непогрешимости, а также того, что Церковь называла первенством архиепископов. Теперь Папа не имел права на ошибки в вопросах веры и морали; он должен был подчиняться епископату. Однако он и сам выступал в чине архиепископа, а потому его учения и суждения не могли отменяться или подменяться каким-либо человеком или группой людей во всем христианском мире. Церковь объявляла Папу своим главой, единственным духовным лидером и пастырем, единственным наместником Бога на земле, и никто не смел отрицать это или подвергать сомнению.

Однако было в этой реформе одно уязвимое место, и Пий понимал это лучше других. Теперь битву за духовность можно было считать выигранной, а вот в мирских сферах мирские битвы были заранее проиграны.

И это вовсе не было метафорой. Битвы велись вполне реальные, в августе 1870-го прусские войска начали наступление, и французам в тот же день, девятнадцатого августа, пришлось начать выводить свои войска из Рима. Армия генерала Канцлера, состоявшая максимум из четырех тысяч человек, успешно противостояла Папе и итальянской национальной армии генерала Кардоны, насчитывающей около шестидесяти тысяч солдат. Они в течение дня покинули Рим. Пий, у которого не было иного выхода, оказывал сначала чисто словесное сопротивление, затем принял решение сдаться.

Итак, победу одержал король Виктор Эммануил. Рим стал столицей всей Италии. Двадцатого августа на рассвете итальянские пушки смолкли.

А часов через пять после этого над собором Святого Петра взвился белый флаг.

В октябре в папских владениях был проведен плебисцит. Число проголосовавших за присоединение к республике Италия составляло 132 681. А голосов против было подано всего 1871. Весной 1871 года итальянский парламент гарантировал Папе суверенитет и неприкосновенность на подвластных ему территориях, которые состояли из Ватикана, Латерана и летней резиденции в замке Гандольфо. На что Пий с горечью заметил и не уставал повторять всю оставшуюся жизнь: «Теперь мы заключенные».

И свободу Церковь обрела лишь в 1929 году, когда Папа Пий XI сумел договориться с Бенито Муссолини и подписал так называемые «Латеранские пакты». Теперь Церковь вновь обрела свободу действий в мире политики, финансов и власти.

Санданато щелкнул изящной золотой зажигалкой. Я ощутил запах «Голуаз», почувствовал, как коричневатый дым обволакивает мое лицо.

— В самом насилии нет ничего нового, — сказал он, — мы оба знаем это. Тема насилия в Церкви почему-то страшно занимала вашу сестру. Так мне, во всяком случае, говорил его преосвященство. Мы долго страдали от него, но сегодня насилие постепенно сходит на нет, не правда ли? И врага идентифицировать мы сейчас не можем. В прошлом мы отчетливо знали, представляли, кто наш враг. И вот теперь три человека убиты, и мы в страхе и не можем призвать на помощь армию... те дни давно миновали. Мы одни, беспомощные и безоружные в этом темном и грозном мире.

Несмотря на мрачность этих слов, я почувствовал, что он улыбается. Казалось, он обрадовался возможности сменить тему и заговорить о насилии. Ведь мы столкнулись с убийством. Вот он приподнял свой стаканчик с бренди. Было уже почти четыре утра, настал день похорон Вэл, и я чувствовал, что страшно устал и теперь наверняка усну.

— Внесем смятение в стан наших врагов, — произнес он.

Я поднял на него глаза.

— Можете повторить это еще раз, дружище.

* * *

Похороны сестры проходили для меня словно в тумане, хотя я все время пребывал в действии, выполнял все положенные формальности. Я играл свою роль, и, к собственному удивлению, справлялся с ней неплохо. Неплохо с учетом того, что хоронили мою сестру с соблюдением всех положенных у католиков торжественных, даже праздничных ритуалов. Я всегда этому удивлялся: ну что тут праздновать, ведь человек умер. И, разумеется, всегда получал один и тот же ответ: тем самым мы прославляем жизнь минувшую и празднуем переход праведника в лучший мир. На протяжении почти четверти века я ломал голову над этим ответом. Особенно во время похорон матери. Праздновать в этом случае тоже было особенно нечего. В жизни мама была одинокой и несчастной, почти безумной женщиной.

Но в случае с Вэл все было иначе. Ее жизнь стоило прославлять и праздновать. Вот только смерти она никак не заслуживала.

Персик отслужил мессу в маленькой церкви в Нью-Пруденсе. Там собралось человек пятьдесят-шестьдесят, и большинство принадлежали к сильным и самым сильным мира сего. Там был представитель президента, пара губернаторов, три сенатора, несколько членов Кабинета, адвокаты, дельцы, словом, все те, кто считает, что именно они заставляют мир вертеться. В стороне, оттесненные полицией, собрались пять или шесть телевизионных групп. Мы все, Маргарет, отец Данн, сестра Элизабет и я, просто из кожи вон лезли, чтоб держать эту ситуацию под контролем, однако похороны все же приобрели оттенок события, подлежащего освещению средствами массовой информации.

Я никогда не видел Персика за работой, и следовало признать, он производил впечатление. Для самого него это было тяжким испытанием. Помещение наполнил столь хорошо знакомый мне запах ладана. В отблеске свечей гроб слегка поблескивал, точно покрытый тусклой позолотой, столь знакомая мне по долгим годам волынка продолжалась. Я впервые за все эти годы принял причастие и только теперь заметил, что церемония эта изменилась. Никакого коленопреклонения перед алтарной оградой, и можно было отведать не только тела, но и крови Христа. Возможно, стало проще. Но по-прежнему все казалось нереальным. Ведь там, на возвышении, в гробу, лежала моя маленькая сестренка.

Я терпеливо выслушивал панегирики; переживший ее старший брат и все такое прочее. Время от времени кто-то шмыгал носом, но было много улыбок и дружно кивающих голов. Я расценил это как успех мероприятия. Старался держать свои ремарки при себе. Вэл наверняка упивалась бы всем этим, но иначе никак не получалось. Не я приглашал сюда всю эту толпу. Когда все закончилось, запели гимн, скорбящие начали выходить из церкви, пронесся шепоток, что шоу прошло весьма успешно.

Вэл похоронили на кладбище рядом с маленькой церковью, среди длинных рядов могил. Тут было и семейное захоронение Дрискилов. Здесь лежала мама, здесь же были похоронены родители отца. И вот теперь — Вэл. Места для меня и отца осталось еще вполне достаточно. Никаких монументов и пышных памятников, могилы отмечали простые надгробные камни. Памятником должна служить наша работа, так всегда говорил отец. Эти слова почему-то всегда наводили меня на мысль о поэме «Озимандиас», книги, которую я помнил еще со школьных времен. Взгляни на труды мои, ты, могущественный и несчастный...

На улице вовсю разгулялся ветер, холодный и резкий, он пробирал, казалось, до самых костей. И пусть разразит меня гром, если я буду стоять там, громко стуча зубами, оттирая замерзающие слезы на щеках, и смотреть, как гроб медленно погружается в землю. Меня даже начала охватывать какая-то совершенно иррациональная ненависть к Вэл, за то, что она позволила себе успокоиться, разрешила похоронить себя. Ненависть эта происходила из детства, видимо, я никак не мог примириться с мыслью, что такая умная, жизнерадостная девочка, как Вэл, будет лежать здесь одна холодными темными ночами. И я отошел от группы самых близких друзей семьи, столпившихся вокруг ямы в ожидании финального акта этой драмы, и двинулся прочь, подальше отсюда. Сестра Элизабет и Маргарет Кордер остались.

И вот я оказался возле высокой железной ограды, отмечавшей границы кладбища. По небу неслись тяжелые серые тучи. И вдруг за этой оградой я увидел ряд скромных могил, отмеченных лишь табличками. Отворил ворота и прошел туда. Прежде я как-то не замечал, что у кладбища имеется это печальное продолжение. Но нечто, возможно, чутье или рука провидения, привело меня сюда, к этим маленьким жалким надгробиям.

Могила отца Винсента Говерно заросла чертополохом и полынью. На плоском, вдавленном в землю камне мелкими буквами были выбиты имя и даты: «1902 — 1936». Полустертая надпись была еле различима. Самоубийцу не положено хоронить на церковной земле.

Должно быть, я простоял там довольно долго, сам того не осознавая. Ко мне подошла сестра Элизабет. И опустилась на колени, рассмотреть, что привлекло мое внимание. Одета она была в слегка модифицированную версию традиционного монашеского одеяния, это платье мы разыскали в шкафу среди вещей Вэл. Я даже вздрогнул, увидев ее рядом и в этом облачении. Она не была похожа на саму себя, точно вырядилась на костюмированный бал. Увидев надпись на плите, она прижала ладонь ко рту.

— О мой Бог!

— Бедный парень, — пробормотал я. — Можно только догадываться, какие проводы устроили ему добропорядочные отцы Церкви. Зарыли здесь, как бродячую собаку, потом притворились, будто он и не жил вовсе. А все потому, что самоубийца. Хотя на самом деле его убили. Нет, сестра, его надо перезахоронить на нормальном кладбище, только, конечно, не здесь...

Мы шли к кладбищенским воротам, она взяла меня за руку.

— Ты держался молодцом, Бен. Вэл бы тобой просто...

— Не надо. Не обманывайся.

— Нет, правда, она бы тобой гордилась.

— Хочешь раскрою одну забавную тайну?

— Да.

— Не помню ни единого слова из того, что сказал.

— О Бен. Если б ты был хоть вполовину таким крутым, каким хотел казаться, я бы тебя возненавидела.

— Тогда не советую особенно присматриваться. Вэл знала, каков я на самом деле. Поэтому и оставила мне снимок.

— Все же интересно...

— Вэл всю жизнь провела в борьбе за то, что считала правильным и справедливым. Если не знать этих целей, ее можно было бы назвать ангелом мести. Она была куда круче меня.

— Может, я действительно плохо ее знала...

— Ты ее знала. Ты знала ее. Лучше считать так. А теперь соберись, приготовься к тому, что нас ждет дома.

— Ты видел сестру Марию-Ангелину?

— Да нет, я почти никого толком не видел.

— Она сказала, что пришла прямо из больницы, от отца. Он так хотел. Чтобы она потом рассказала, как все прошло.

— Как это понимать, сестра? Роман на старости лет?

* * *

Народу в доме было полным-полно, многих я едва знал. Сомневаюсь, чтобы и Вэл знала хотя бы одного из десяти. То были в основном друзья и знакомые отца. Широко представлено банковское сообщество, несколько пенсионеров из ЦРУ, люди из Принстонского университета люди, близкие президентским кругам, представители духовенства, юристы и законодатели, все они дружно и с волчьим аппетитом поглощали индейку, окорок, запивали спиртным. Создавалось впечатление, что жили они на пособие по безработице и потому так жадно накинулись на еду. Супруги Гэрритис едва успевали ставить на стол все новые и новые блюда.

Отец Данн водил архиепископа кардинала Клэммера от одной группы гостей к другой, точно плохо выдрессированного слона по улицам города. Персик, Сэм Тернер и еще несколько местных держали оборону перед представителями прессы, ветеранами таких программ, как «Встреча со зрителями» и «Лицом к нации». Сестра Элизабет помогала Маргарет Кордер, они играли роль инспекторов манежа, направляли все действо.

Но человека, которого я искал, здесь не было.

Библиотека в программу посещения сегодня не входила. Однако нашел я его именно там.

Дрю Саммерхейс стоял у окна в просторной, заставленной книжными шкафами комнате и разглядывал первое издание «Эшенден», которое Сомерсет Моэм подписал моему отцу. Саммерхейс познакомил их как-то летом на Антибах, и они понравились друг другу.

Он поднял глаза от книги. Улыбнулся мне тонкими бескровными губами. Прямая, как ручка мотыги, спина, темно-серый костюм-тройка, ключик на золотой цепочке с тремя греческими буквами «Фи-бета-каппа»[9], знак принадлежности к братству выпускников Гарварда. В петличке — алая ленточка ордена Почетного легиона, отполированные до зеркального блеска туфли с Джермин-стрит, черный вязаный галстук, золотое кольцо с печаткой на мизинце правой руки. Типичный преуспевающий юрист. Человек, играющий в лиге «Каждый за себя».

— Я когда-нибудь говорил, Бен, что Моэм мой любимый писатель?

— Нет, вроде бы не говорили.

— Когда-то Вилли был жутким заикой. Я тоже страдал заиканием в детстве. Нам обоим удалось избавиться от этого недостатка. Сила воли. Одна из главных причин, по которой он является любимым моим писателем. Твой отец тоже очень любил Вилли. Они вместе придумывали разные шпионские истории. Но не были похожи, нет. Кстати, как там отец, Бен, есть новости?

— Потихоньку поправляется. Думаю, что выкарабкается. Страшно испугался...

— Твой отец не из тех, кого легко напугать.

— Нет, я имею в виду, я очень испугался. Меня напугать ничего не стоит.

— Ты и твой отец... — пробормотал он, и слова замерли на губах. Он почему-то считал, что мы с отцом люди одной породы, только не желаем этого признавать. Часто рассуждал об этом в прошлом. — Итак, говоришь, напугать тебя ничего не стоит? Знаешь, по-моему, ты скромничаешь. Или просто пытаешься запудрить мне мозги, шельмец.

— Любопытствующий шельмец. Я искал вас, Дрю.

— Пришел сюда передохнуть от толпы. Эти похороны и то, что за ними следует... Сознаю, что и сам скоро стану причиной примерно такого же сборища. Бедняжка Вэл. Печальный день для всех нас...

— А вы принадлежали к числу ее сторонников?

— Я слишком много знаю, чтоб поддерживать кого бы то ни было. Но желал ей только добра. Уважал ее взгляды и убеждения. Ну и, когда представлялся случай, собирал деньги на ее исследования.

— Кто мог убить ее, Дрю?

— Сперва надо выяснить почему, Бен. А уж потом — кто.

— Да, я тоже так считаю. Зачем понадобилось убивать мою сестру? Неужели она погибла из-за своих взглядов на Церковь?

— Не думаю. За философские убеждения, даже попытку насадить их, теперь вряд ли кого станут убивать. Но это всего лишь мое личное мнение. Следует повнимательней приглядеться к жизни Вэл... может, тогда и найдется ответ на это почему. Его найдет тот, кто будет искать прилежно и неутомимо. Последние несколько дней тебе, разумеется, было не до того. И потом, ты смотришь на мир как юрист, не так ли? Собираешь свидетельства, улики, ищешь доказательства. Строишь дело, словом, перестраиваешь слона. — Заметив недоумение у меня на лице, он поспешил объяснить: — Знаешь, что ответил Роден, когда его спросили, как он будет создавать статую слона? Сказал, что возьмет огромный камень и будет отсекать все, что не принадлежит слону. Здесь же обратное. У тебя кругом полно свидетельств существования Вэл, разных обрывков и фрагментов. Их надо сложить в одно целое, тогда и увидишь убийцу. Вэл уже не будет рядом, но ты будешь знать, кто убил. — Он отвернулся и поставил книгу на полку.

— Я хочу знать, что за человек Кёртис Локхарт. И Хеффернан. Ведь они погибли почти одновременно с Вэл. Вэл подумывала покинуть Орден, чтоб выйти замуж за Локхарта.

— О Хеффернане забудь, Бен. Его убили из-за Локхарта. Не хотели оставлять свидетеля. Сам он в точности то, кем себя называл: обыкновенный пьянчужка-священник. Подай мне пальто, Бен. Давай пройдемся. И поговорим о покойном мистере Локхарте.

* * *

Он неспешно вышагивал в черной шляпе с мягкими полями, шея обмотана черным кашемировым шарфом, на руках черные перчатки, длинное черное пальто с бархатным воротником, потайной застежкой и широкими накладными плечами довершало наряд. Стрелки на брюках столь безупречны и остры, что ими, казалось, можно было перерезать человеку глотку. Узкое лицо раскраснелось от ветра. Мы прошли по замерзшей лужайке мимо часовни, направляясь к яблоневому саду и пруду, где в детстве мы с Вэл катались на коньках.

— Кёртис Локхарт... — начал Саммерхейс, как только мы отошли от дома. — Я видел его во многих ролях, он был точно актер, переходящий из одной пьесы в другую. Но в глубине души он всегда был и оставался устроителем всяких сомнительных делишек, и это у него наследственное, родом он из Бостона, и Локхарты еще со времен Войны за независимость были устроителями дел. Это их дар, талант, у других людей, к примеру, золотые руки, и они могут сколотить полку, построить лестницу, курятник, соорудить ловушку для омара...

Саммерхейс описывал человека, обитавшего среди тех, кого называли «тайным правительством», или «правительством внутри правительства», или же «Церковью внутри Церкви». Локхарт выучился всему этому еще на коленях у моего отца.

— Однако, — продолжил Дрю Саммерхейс, стоя среди яблонь с облетевшей листвой, в саду, где отец нашел якобы повесившегося на дереве отца Говерно, — Кёртис всегда мог похвастаться одним великим достижением. Это он превратил маленького человека по имени Сальваторе ди Мона в Папу Каллистия IV. Обещал прикупить нового Папу и, черт побери, сделал это. Так что в нем не ошиблись.

А началось все с того, что он занял пост в совете директоров Фонда Конвея в Филадельфии. Там Локхарт с изумлением узнал, что Орд Конвей, или Старый Пердун, как прозвали его сослуживцы, вдруг решил, что ему нужен собственный личный Папа. И вот Орд обратился к Локхарту, а тот приобрел ему Папу за пять миллионов восемьсот тысяч долларов, то есть за куда меньшую сумму, чем пришлось выложить Нельсону Даблдею за «Метрополитен-опера» в Нью-Йорке. Фокус в том, что лишь немногим людям известно, что Папу можно приобрести за деньги. Орд захватил всего два года правления Папы Каллистия IV, затем жизнь его оборвалась.

Некоторое время Локхарт считал Орда Конвея заурядным старым фашистом, эдакой паршивой овцой, затесавшейся в прославленную фамилию по чистому недоразумению. Но Орд просто очень любил Церковь, полюбил еще с малолетства, ребенком, когда учил катехизис. Локхарт тоже следил за процессом и угадал в Сальваторе ди Мона стремление и способность провести несколько реформ и взять курс на то, что принято называть «демократизацией Церкви». Орд всегда говорил, что демократия хороша к месту, а Церковь вовсе не место для демократии. «Католики, — ворчал он, — разве им не положено голосовать за то, во что они верят? Но они, мать их за ногу, не желают высказывать свое мнение, в том-то вся и штука!»

Локхарт начал разрабатывать план. Он понял, что Конвей всего лишь пытается вернуть старые добрые времена и умиротворить воспаленное сознание, и это делало его идеальным инструментом. Тут все сошлось очень удачно. Конвей хотел увидеть возвращение Церкви своего детства, монсеньер Энди Хеффернан хотел протоптать дорожку к совету кардиналов. А Локхарту хотелось лишь сохранить статус-кво, насколько это возможно. Да, понадобятся деньги, но это не проблема: Орд Конвей едва ли не умолял о том, чтобы его облегчили на несколько миллионов. Сделку следовало довести до ума: того требовало положение вещей. И Кёртис Локхарт развил бурную деятельность.

Прекрасным вспомогательным инструментом послужила клиника по контролю за рождаемостью в Боливии. Либеральное заведение, но недостаточно либеральное. Классический пример того, как много надо менять. Большинство иерархов католической Церкви, за исключением разве что самых консервативных членов Ватиканской курии, считали, что создание подобной клиники было весьма прогрессивным и социально ответственным шагом. Они не были склонны расценивать это как отход от основ христианского учения, во всяком случае, со времен правления Папы Павла, ставших поворотным моментом в истории современной Церкви.

А Кёртис Локхарт все продолжал складывать фрагменты головоломки. Дай ему несколько кусочков самых причудливых конфигураций, и он всегда найдет им подходящее место. Не случайно кардинал Сальваторе ди Мона сказал ему накануне выборов следующее: «Вам так идет эта алая сутана, мой дорогой Локхарт, словно в ней родились. Сутана и берет. Вас не остановить».

Локхарт был польщен. «Меня не остановить ни при каких обстоятельствах, ваше преосвященство».

Но этот разговор состоялся задолго до того, как Локхарт увидел способ использовать бедную измученную душу Павла VI в качестве рычага, способного сдвинуть с мертвой точки дело Конвея.

А началось все с Иоанна XXIII. Это он занялся вопросами, связанными с контролем над рождаемостью. А потом передал дело Павлу, который убрал этот вопрос из-под юрисдикции Ватиканского совета. И лед тронулся. Уже в шестидесятых католики всего мира начали пользоваться противозачаточными таблетками, десятки миллионов католиков игнорировали каноническое учение Церкви. Задачей Павла было получить мандат от самого понтифика, найти лазейку в официальной доктрине, чтобы честные католики всего мира вновь с чистым сердцем и спокойной совестью начали контролировать рождаемость. Короче, если Павел хотел изменить доктрину, ему следовало, по образному выражению одного из кардиналов, «утопить комиссию в Тибре».

И когда доклад комиссии был завершен, лазейку найти удалось. И сформулирована она была следующим образом: целью брачных взаимоотношений является рождение детей, но каждый отдельный половой супружеский акт нельзя считать средством достижения этой цели.

Это, по мнению Локхарта, являлось настоящим прорывом в доктрине и обеспечивало Церкви достойный переход в новый век. К тому же помогало вернуть в лоно Церкви немало заблудших душ.

Однако совесть заставила Павла проигнорировать доклад комиссии, существенную роль сыграли тут и закулисные маневры консерваторов из Ватикана, умело играющих на его совести. Его послание, «Humanae Vitae», полностью отрицало все изобретения комиссии и нанесло Церкви удар, от которого она долго не могла оправиться. Локхарт сразу понял: настал поворотный момент; послание, на его взгляд, стало началом конца старой консервативной Церкви. Осталось два пути: или вперед, или назад. Или Церковь останется в руках консерваторов, и тогда ей конец, или же власть в ней захватят умеренные и либералы, готовые перестроить и адаптировать Церковь к будущему.

Однако главной проблемы Конвея это не решало, ведь поворотный момент мог длиться годы и десятилетия. Локхарт увидел все сразу — начало, середину и конец. И произошло это днем, на очередном совещании совета директоров Фонда Конвея. Сравнимо это было, очевидно, с тем моментом, когда сам я вдруг понял, уловил суть игры в футбол. Только у Локхарта были свои игры, а у меня — свои.

Мы с Саммерхейсом стояли у пруда, затянутого льдом, и смотрели вдаль, на серую полосу горизонта.

— Именно в этот момент, — сказал Саммерхейс, — Локхарт и решил обратиться к двум членам совета директоров, а именно к твоему отцу и ко мне, и предложил пойти куда-нибудь выпить, когда заседание закончится. Локхарт почему-то считал Хью Дрискила и меня равными себе в умении улаживать дела.

И вот мы трое встретились в клубе, который Локхарт облюбовал в Филадельфии. Хью Дрискил выслушал его внимательно и молча, а потом сказал: «Вопрос, Кёртис, стоит так. Сможешь ты убедить старика Конвея поставить на кон этот боливийский центр по контролю над рождаемостью и еще шесть миллионов баксов и получить взамен достаточно консервативного Папу?» — «Смогу». — «Прекрасно, Кёртис, — сказал Хью Дрискил и подмигнул мне. — А теперь расскажи нам, как ты это сделаешь».

Подобно многим великим идеям, и эта оказалась простой. — Саммерхейс приостановился и поправил шляпу.

Конвей должен был передать Локхарту шесть миллионов долларов через надежные офисы Хеффернана в Нью-Йорке. Предназначены они будут для боливийского центра по контролю над рождаемостью, чем Конвей привлечет на свою сторону умеренных и прогрессивных кардиналов стран третьего мира, а также ряд европейских интеллектуалов. Но на самом деле деньги эти будут использованы для обеспечения займа и направятся из римского банка в банк Панамы, а уже затем, морем, — правительству Боливии. Шесть миллионов Конвея будут существовать одновременно на документе, подтверждающем факт займа, и в реальности, в виде наличных, и, таким образом, превратятся в двенадцать миллионов долларов. Или даже в большую сумму. Суть в том, что люди, подобные Локхарту, Хью Дрискилу, Саммерхейсу и кардиналу Д'Амбрицци — последний, по поручению Папы, надзирал за Институтом религиозных проблем (именно такой эвфемизм использовался для обозначения Банка Ватикана) — прекрасно понимали, как следует вести дела с Ватиканом.

— И для чего, по-твоему, предназначались эти вторые шесть миллионов долларов? — задал чисто риторический вопрос Саммерхейс. Он не сводил глаз с собаки, выскочившей на середину пруда. Она осторожно скребла лед лапой, а потом смешно и брезгливо отряхивала ее. — Для покупки Папы. Мы с твоим отцом пришли к однозначному мнению, Бен. Здесь чувствовалась рука мастера.

В те дни кардинал Октавио Фанджио возглавлял Священную конгрегацию епископов. Собрания происходили в здании на маленькой площади, носившей имя Папы Пия XII, спасителя города, рядом с собором Святого Петра. Фанджио был умеренным прагматиком, довольно алчным по природе своей человеком и обладал неслыханным в мире влиянием при выборе епископов. Папы прислушивались к его советам, работником он считался ценным. Его фавориты выбивались не только в епископы и архиепископы, но и в кардиналы. Фанджио всячески давал понять, что является кандидатом в Папы, но он был слишком молод и понимал это. Вот лет через десять или двадцать он уже не будет молод, и тогда у него заведется уйма друзей и сторонников.

Хью Дрискил начал прощупывать почву первым:

«Хочешь передать эти шесть миллионов Фанджио?»

«Ну, в каком-то смысле да», — ответил Локхарт. Брат Фанджио Джованни был неудачником адвокатом и проживал в Неаполе. Денег катастрофически не хватало. Он мог потерять все — виллу в горах, родительский дом. Определенной части от шести миллионов хватило бы, чтобы спасти виллу и дом и поставить Джованни на ноги.

«И, — пробормотал Хью Дрискил, — взамен ты ожидаешь от кардинала Фанджио небольшой услуги?»

Недавно Папа объявил о создании новой консистории. Следовало выбрать в нее двадцать одного кардинала, чем значительно увеличивалось число церковных судей. И Локхарт считал, что он, Хью Дрискил и Саммерхейс могут обсудить кандидатуры перспективных кардиналов с парой друзей из курии и кардиналом Фанджио, и тогда, возможно, удастся назвать имена примерно пятнадцати приемлемых для обеих сторон претендентов. Усилия Фанджио в этом направлении окупятся с лихвой, он спасет своего брата и одновременно создаст ядро поддержки для будущей своей борьбы за папское кресло. Что случится не скоро, только после того, как нынешний кандидат Локхарта уйдет со сцены, но ради такой должности можно и подождать. А пока что пятнадцать избранных в консисторию кардиналов будут голосовать так, как скажет им Фанджио. Монсеньер Энди Хеффернан обретал в лице Фанджио весьма полезного друга, готового поспособствовать тому, чтобы в самом скором времени на Хеффернане красовался красный кардинальский головной убор. Выигрывают все, в том числе и Орд Конвей, готовый назвать имя нового Папы через Локхарта.

Саммерхейс обернулся и смотрел на дом сквозь голые ветки деревьев. Быстро смеркалось.

— Локхарт потратил на это дело около года. Люди Фанджио оказались надежными солдатами. И вот, Бен, скромный и тихий человечек весьма умеренных взглядов по имени Сальваторе ди Мона стал Каллистием IV. Но теперь Папа умирает в Риме, и несколько дней тому назад Кёртис Локхарт примчался в Нью-Йорк на встречу с Хеффернаном. Кёртис понимал: начинаются новые игры. Правда, бедняга так теперь и не узнает, чем они кончатся. Как говорят англичане, Кёртис прожил долгую и счастливую жизнь. — Дрю вздохнул и взглянул на часы. — Пора идти. Вот тебе, Бен, добрый совет. Постарайся преодолеть все это как можно быстрей. Я имею в виду смерть Вэл. Ее больше нет, и у нее тоже была счастливая жизнь. Разве не понимаешь? Страшно опасный бизнес, на поле задействованы очень серьезные игроки. Так что забудь и не морочь себе голову. Не пытайся сложить картину из этих разрозненных фрагментов. Тебе это никогда не удастся, ты никогда не увидишь лица ее убийцы. Если обобщать, скажем, что это дело рук католиков. Пусть себе продолжают играть в свои игры. Жизнь и без того слишком коротка.

Он взял меня под руку. Казалось, что он невесом. Словно начал готовиться к последнему путешествию.

По пути к дому я показал ему снимок, оставленный Вэл. Он лишь покачал головой и сказал, что фотография не говорит ему ровным счетом ничего. Хотя и узнал на ней Д'Амбрицци. Но видно было, что мысли его витают где-то далеко. Что толку от этого старого снимка?

6

Дрискил

День после похорон сестры выдался холодным, но ясным и солнечным. Ночью мне наконец удалось заснуть. Но было это нелегко. Мысли путались, почему-то все время представлялся суд, и Дрю Саммерхейс выступал на нем последним свидетелем. Прежде чем уснуть, я вдруг понял, что надо делать. И понял еще одну вещь: тут не должно быть ни малейших сомнений или колебаний.

Монсеньер Санданато находился в Нью-Йорке, наносил визит вежливости архиепископу Клэммеру. Сестра Элизабет улетала сегодня в Рим. Мне хотелось рассказать ей о своем плане и заручиться ее поддержкой. И ошибок я на сей раз допускать не собирался.

Мы ждали отца Данна, он должен был отвезти ее в аэропорт. Сказал, что его шофер уже знает дорогу. В доме стояла тишина, Длинную залу оживляли вазы с живыми цветами. В окна врывалось солнце. Такой ясный день и такой холодный, земля насквозь промерзла и покрыта снегом. Температура приближалась к рекордно низкой отметке для этого времени года. Гэрритисов я отослал домой, Маргарет занималась делами у себя в офисе в «Нассау Инн». Принимала там газетчиков и телевизионщиков. Сэм Тернер оставил у нашего дома одного охранника. Он планировал держать его там до тех пор, пока, по его словам, все не утрясется.

— Была очень рада повидаться с тобой, Бен, — сказала сестра Элизабет. Одета она была в точности так же, как тогда, когда неожиданно явилась в ночь Хэллоуина. — Жаль, что приходится уезжать... бросать все незаконченным. Но надо на работу. Каллистий может умереть в любую секунду, придется освещать это событие. Так что надо быть там. Но я, — она положила мне руку на плечо, заглянула в глаза огромными своими зелеными глазищами, — я беспокоюсь о тебе, Бен. Думала о том, что ты говорил, делал вид, какой ты безжалостный, настоящий сын своего отца... и очень за тебя тревожно. — Она отняла руку и отступила, точно внезапно смутилась, застеснялась того, что были близки, в буквальном и фигуральном смысле этого слова. — Но я думаю, рано или поздно ты успокоишься все придет в норму... — Голос ее изменился, словно замер где-то в отдалении.

— И не надейся, — ответил я. — Я беру отпуск. Сегодня утром звонил своим партнерам. Ты права, сестра. Дело не закончено. Все еще только начинается. Я им занялся и должен довести его до конца.

Она вздрогнула, словно ее ударили.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Я собираюсь найти убийцу сестры.

— Как? Как это возможно?

— Она этого хотела. Поэтому и оставила мне тот снимок, помнишь? И я не собираюсь ее подводить. Вот и все.

— Ты не прав, — строго и со значением произнесла Элизабет. — Вэл ни за что бы не согласилась, чтобы ты подвергал свою жизнь опасности. Нет, я тебя не виню, месть за сестру и все такое. Но сам подумай, Бен, у тебя же нет ни единого шанса. Этот человек исчез, никто не знает, кто он...

— Зато я знаю, что делаю.

— Прошу тебя, Бен, пожалуйста, оставь все это! Я тоже много думала. Не спала всю ночь и думала и вдруг впервые осознала, что Вэл убита. Убиты три человека, и да, возможно, это связано как-то с исследованиями Вэл. Убивать тебя на данной стадии им просто не было смысла. К тому же ты ничего о них не знаешь, а вот они... они наверняка следят за тобой, неужели не ясно? И могут убить тебя в любой момент, когда сочтут нужным. — Она взглянула на меня немного растерянно, видно, спохватилась, что отчитывает, как нерадивого школьника. — Если подойдешь слишком близко, рука у них не дрогнет, они убьют тебя, Бен. Постарайся это понять... это же очевидно, как в одном из романов Данна. Оставь это дело, Бен, пожалуйста!

— Не собираюсь спорить с тобой. Я все обдумаю, обещаю. Давай не будем ссориться.

— Ладно, допустим, ты узнаешь. Что дальше? Они тут же тебя прихлопнут, как только поймут. Послушай, Вэл знала, на что идет, понимала всю степень риска, но считала, что дело того стоит. Ради бога, Бен, ведь ты даже не знаешь, почему она считала все это таким важным и...

— Не трать пыл попусту, — сказал я.

— Оставь это дело полиции.

— У них ни черта нет, сама это знаешь. И потом, неужели ты всерьез думаешь, что Вэл хотела бы, чтобы я отступился?...

— Вэл больше нет, Бен. Она вышла из игры. Послушай меня. Вэл... она вела себя опрометчиво. Да, она была храброй девушкой, но безрассудной. А я другая. И ты, надеюсь, тоже. Она шла грудью на баррикады, а я наблюдала и писала об этом. Она зашла слишком далеко и поплатилась за это, но это вовсе не означает, что мы должны следовать по ее стопам... Я слишком хорошо себя знаю, знаю, что не создана для того, чтоб умереть за принципы. А ты? Нет, правда?

— Из-за принципов умирать не буду. Лично мне плевать, что за чертовщину нашла там Вэл на эту чертову Церковь...

— Ну, возможно, нашла там какого-то маньяка. Но не обвинять же за это всю Церковь! Даже слушать этого не желаю, Бен. Я просто не...

— Хорошо! Прекрасно! Бог ты мой! Кто-то убил мою сестру и должен заплатить за это! Неужели не понимаешь, Элизабет? Ведь все просто.

— А ты разве не понимаешь, что можешь поплатиться первым?

— Значит, ты уже все решила, — пробормотал я. — Собираешься отойти от этого дела.

— А чего еще ты от меня ждал?

Я пожал плечами.

— Да, — сказала она. — Я собираюсь отойти от этого дела, не хочу погибать. Хочу жить дальше, своей жизнью. Этим должна заниматься полиция и сама Церковь... Когда Санданато приедет в Рим и сообщит, они будут вынуждены принять какие-то меры.

— А ты напишешь об этом. Ведь ты была лучшей подругой Вэл. И у тебя есть журнал.

— Напишу? О чем? О некоем таинственном священнике-убийце, об оторванном клочке дождевика, о каких-то старых непонятных снимках, о священнике — авторе бестселлеров, побывавшем на месте преступления? Ты думаешь, я буду писать обо всем этом? Господь с тобой, Бен! Сейчас другие времена. Одно дело сидеть ночью за столом, сочиняя детективные сюжеты. И совсем другое...

— Тебе просто все равно, я прав? Для тебя это стало помехой, и вот ты...

— Не стыдно тебе, Бен? Дело в том, что у меня было время подумать, оценить, так сказать, перспективы...

— Что ж, в таком случае, — начал я и почувствовал, как к горлу подкатила тошнота, а в животе похолодело, — нам нечего больше обсуждать, сестра.

Католики, они и есть католики, твердил я себе. Всегда стоят друг за друга горой. Зря я доверился ей, подошел слишком близко. Поддался соблазну.

Отец Данн сам вызвался отвезти ее в аэропорт. И вот он приехал, и прощание было не из приятных. Поджатые губы, сдержанные кивки, и она уехала. Возможно, все, что она говорила, было правильно и справедливо. Но я не желал этого слушать.

Если б я позволил убедить себя, если б все бросил и смирился с тем, что убийство моей сестры так и останется нераскрытым, как убийство отца Говерно полвека тому назад, я бы не смог жить дальше. И вопрос сводился вовсе не к тому, что я хочу делать дальше. Вопрос сводился к тому, что должен делать.

И если я не сделаю этого, кто замолвит слово за мертвых?

* * *

Весь остаток дня настроение у меня было просто отвратительное. Споры с Элизабет отрезвили и одновременно подстегнули. И оба мы были по-своему правы. Я верил в реальность того, что произошло с Вэл; для Элизабет же реальность сводилась к будущей ее жизни. К жизни в Риме, ее работе, реальности существования и значимости Церкви. Я надеялся, я, черт побери, был уверен, что любовь к Вэл объединит нас и сделает союзниками в поисках убийцы Я с самого начала уловил в ней это стремление и знал, что оно мне не привиделось. Но мне не следовало обольщаться. Никогда не обольщайся насчет монахинь, насчет любого из них. Потому что, когда дело доходит до Церкви, все это превращается в пустопорожнюю болтовню; когда есть шанс, что Церковь замешана в этом, сестра Элизабет умывает руки.

Санданато вернулся из Нью-Йорка и застал меня у картины отца, его освещали лучи заходящего солнца. Я поднял голову. Он бросил пальто на спинку стула, подошел к камину и стал греть руки. Сам не знаю почему, но я не сдержался и заметил, что выглядит он просто как сам не свой. Он не понял этой идиомы, тогда я объяснил ее значение. Санданато кивнул и опустился в кресло с печальной улыбкой на смуглом измученном лице.

— Клэммер, — начал он, — вот кто выглядит как сам не свой. Не понимаю, как отец Данн может все это выносить. С таким человеком просто невозможно разговаривать. Любое его высказывание находится в логическом противоречии с предыдущим. Голова идет кругом. И еще я очень замерз. Мерзну постоянно, как только сюда прилетел. А он вытащил меня на прогулку. Осматривали Пятую авеню, Рокфеллеровский центр, каток возле него. Очень красиво, но холодно. — Он зябко поежился и придвинулся поближе к огню. — Да и вы выглядите тоже не очень...

— Паршивый выдался день, — сказал я.

Я отчаянно нуждался в друге, товарище. В обществе Санданато я чувствовал себя вполне комфортно, что несколько удивляло. Одно дело чувствовать себя легко и раскованно с Данном, все в нем располагало к этому. А вот исходящая от Санданато аура нервного напряга до сих пор вынуждала меня держать дистанцию. И вдруг все изменилось. Не знаю, в чем причина, возможно, я вновь начал мыслить и чувствовать как католик. А может, просто потому, что и у самого меня нервы были на взводе.

— А где сестра Элизабет? Весь день мечтал, как мы соберемся втроем за коктейлем.

Я помнил, что сказал о Санданато Элизабет. И теперь задавался вопросом: может, он не просто влюблен? Может, он по-настоящему любит ее?

— Уехала. — Улыбка его тотчас увяла. — Данн отвез ее в аэропорт Кеннеди. Наверное, уже летит в Рим.

— А-а. Да, конечно, полно дел, обязанностей. Тирания журнала.

— Это из-за нее я расстроился.

— Вот как? А мне казалось, вы такие друзья.

— Ну, после сегодняшнего уже вряд ли.

Он смотрел на меня с нескрываемым любопытством, мне же хотелось излить душу. И вот я рассказал Санданато все, что произошло между мной и Элизабет, о том, как она реагировала на мое намерение выяснить, почему была убита Вэл. Он слушал терпеливо и сочувственно. Когда я наконец иссяк и сидел молча, уставившись на огонь, он решил меня утешить. Приготовил два виски с содовой, один стакан протянул мне, а сам принялся расхаживать по комнате и вот остановился перед картиной отца.

— Женщины, — вздохнул он. — Они видят все по-иному, не так ли? Мы мстители, они целительницы. Так и должно быть. Сестра Элизабет хочет продолжать свое дело и увидела в смерти вашей сестры потенциальную угрозу этому делу. И не хочет вмешиваться. Другое дело мужчина. Он обязан что-то предпринять, если сестра его убита... Я итальянец, я понимаю ваши чувства, но... но...

— Что «но»?

— Здравый смысл на ее стороне. — Он выразительно пожал плечами. — Вы должны это понимать. Они могут вас убить. Это очевидно.

— Кто они?

— Не знаю. И думаю, что, может, лучше и не выяснять.

— Вы не правы. Я собираюсь выяснить.

— Вы очень похожи на свою сестру. Так и вижу ее, когда гляжу на вас, мой друг. Слышу ее, когда говорите вы. Подобно ей, вы вспыльчивы и бесстрашны. Опасная комбинация. Она напоминала мне динамитную шашку с горящим фитилем. Вы такой же.

— Но ведь и вы чувствуете то же самое.

— Да, возможно... Поймите, ваши эмоции вас убивают. Подумайте, они знают вас, но вы-то не знаете, кто они такие. В этом все дело.

— Но они мне нужней, чем я им.

— Ах, откуда вам знать? Вы же понятия не имеете, какие здесь на кону ставки!

Я отмел эти доводы. Логический подход меня не устраивал.

— А что вы думаете о версии Данна? Что убийцей был священник?

— Честно признаться, я всегда плохо понимал вас, американцев. Сплошные пушки, пистолеты, стрельба. Возможно, и был какой-то обезумевший священник. — Он умолк, словно исчерпав все доводы.

— Никакой он не обезумевший, — возразил я. — В Церкви что-то неладно. Там завелась паршивая овца, убиты трое. Церкви грозит опасность, и кто-то хочет решить эту проблему с помощью пистолета. — Я осмелился быть до конца откровенным. Элизабет говорила, что Санданато или свой человек в Ватикане, или же несостоявшийся монах. Я подозревал, что и то и другое. Она также назвала его «совестью» кардинала Д'Амбрицци. — Что происходит внутри Церкви? Вы должны знать. Папа умирает... и тут вдруг эти три убийства. Возможно, есть связь? Возможно, Церковь разрывают какие-то внутренние противоречия? Может, это гражданская война?...

— Церковь всегда разрывали противоречия.

Он курил «Голуаз», пальцы в желтых никотиновых пятнах, глаза сощурены. Тяжелая прядь черных волос упала на лоб, и он откинул ее ладонью. Сколько ему? Тридцать пять? Сорок? Сколько еще он продержится?... Он принадлежал к тому типу людей, что словно сжигают себя изнутри. По словам Элизабет, Вэл считала его фанатиком, маньяком. Что-то не очень похоже; наверное, Вэл хотела тем самым сказать, что расходилась с ним во взглядах. Интересно, что он думал о моей сестре? Едва успел этот вопрос оформиться в моей голове, как он заговорил.

— Ваша сестра... — начал он. — Никто не подвергал сомнениям искренность ее убеждений, но многие отказывали ей в мудрости. Вся эта публичность, ее выступления и книги... самой природой она была создана для того, чтоб теребить и рвать ткань Церкви. Она была одержима идеей реформации Церкви.

— И вы, я так понял, отказывали ей в мудрости?

— Я и ваша сестра... мы шли к Церкви разными путями. Я был очарован самой сутью Церкви, системами веры, Церковью в том виде, какая она есть и какой всегда была. А ваша сестра была прежде всего гуманисткой и уже потом — католичкой. Я понимал, что Церковь по природе своей общество закрытое. Она же считала, что Церковь можно и должно демократизировать. Меня заботила душа человека и способы ее спасения. Вэл же относилась к Церкви как к некоему благотворительному агентству, долг которого сделать жизнь всех своих детей на земле лучше...

— А вас интересовал каждый человек в отдельности?

Санданато не попался на этот крючок.

— Церковь многое может сделать, — с улыбкой ответил он. — Но главная ее забота — вечное спасение. В конечном счете это и составляет смысл и суть самого существования Церкви, не так ли? Это мирские власти должны заботиться о благосостоянии своих граждан. А вовсе не Церковь. И стоит ей задаться этими мирскими целями, как истинная роль ее тут же ослабнет. Пока что Церковь к этому еще не готова. Да и не ее это дело. А люди склонны забывать об этом, они озабочены своим благополучием. Хотят жить лучше, голосуют за это. Но к Церкви должно обращаться лишь с молитвой, а не с голосованием. Для голосования предназначены другие места.

— Стало быть, вы находились в оппозиции к моей сестре?

— Громко сказано, — ответил он. — Порой я и к своему шефу, кардиналу Д'Амбрицци, нахожусь в оппозиции. В Церкви вообще, знаете ли, часто не соглашаются и много спорят.

— Так вы не считаете, что Вэл убили за убеждения?

— Понятия не имею, за что убили вашу сестру, Локхарта и Хеффернана.

Я размышлял о том, что говорили мне Вэл, Санданато и Дрю Саммерхейс о работе Локхарта. Как могли все эти столь непохожие люди состоять в одной Церкви? На мой взгляд, у каждого из них Церковь была своя.

— И все равно я узнаю.

Я твердил эту фразу, точно заезженная пластинка. Возможно, я хотел понять, у кого из них Церковь была настоящей, а у кого... просто властвовала. Если удастся остановить этот калейдоскоп, возможно, я увижу ясную картину.

— Должен сказать, мой друг, я совершенно согласен с тем, что говорила вам сестра Элизабет. Подумайте дважды, прежде чем предпринять что-либо. Иначе влезете в такие дебри, что окончательно запутаетесь. — Он загасил сигарету в пепельнице. — Но если вы так настроились, почему бы не полететь в Рим вместе со мной? Поспрашивайте людей, поговорите с кардиналом Д'Амбрицци, вы ведь вроде бы знаете его еще с детства. Уверен, он очень обрадуется вам.

— Возможно, мои поиски и заведут меня в Рим, — ответил я. — Но только не сейчас. Не хочу, чтоб властные структуры Церкви велели мне заткнуться раз и навсегда.

— Жаль, — протянул он. — Тут я с вами согласен. Церковь очень ревностно охраняет свои тайны.

— Мне тоже жаль, но я обречен на это...

— Мы все вовлечены в поиски правды, все хотим знать, почему это случилось...

— Разница есть. Как в случае с ветчиной и яйцами. Поросенок обречен. Куры всего лишь вовлечены в процесс.

Он не сразу понял меня, слегка нахмурился, затем кивнул в знак того, что до него дошло, и на губах заиграла слабая улыбка.

* * *

Санданато не скрывал своих убеждений. Он не побоялся рассказать мне, в чем именно не согласен с Вэл. И я ценил его участие. Санданато, решил я, был типичным карьерным ватиканцем. Ему удавалось отделить свои взгляды на Церковь отличных с ней взаимоотношений, однако — и я был уверен в этом — стоит разразиться кризису, и он будет яростно поддерживать Церковь. А все остальное время он счастливо проводил в дебатах и упражнениях ума. Он умел соединить теорию с практикой, уравновесить их.

Даром, что ли, являлся «совестью» Д'Амбрицци. Мало того, он являлся также главой кардинальского совета. И я был готов побиться об заклад, поставить на кон даже собственный дом, что он сводил теорию с практикой лишь с одной целью — на благо Церкви, что бы он там под этим ни понимал. Впрочем, разговор с ним после ссоры с Элизабет меня успокоил. И прояснил расклад сил. Я понял его позицию. Однако намерения своего не изменил, и я вполне недвусмысленно дал это понять монсеньеру Санданато.

В Принстон мы поехали вместе и пригласили Маргарет Кордер на обед в маленький французский ресторанчик, где говорили в основном о наглых домогательствах газетчиков. Слава богу, им есть чем заняться в Нью-Йорке, ведь там произошло целых два убийства. Санданато попрощался с Маргарет в вестибюле «Нассау Инн», не преминув отметить, что всегда будет рад видеть ее в Риме. Я тоже попрощался с ней и сказал, что жду завтра с утра.

Ночь выдалась ясная и очень холодная. Луна казалась какой-то ненастоящей, слишком большой и яркой, как на декорациях. Звезды подмигивали из глубин иссиня-черного неба. Санданато уезжал на следующий день. Мы вернулись домой, и он сразу поднялся к себе, собирать вещи. Я планировал навестить отца с утра. И решил пока что проследить за последними неделями жизни Вэл. Первая моя остановка была в Александрии. Надо выяснить, чем она занималась в Египте эти несколько дней. Я размышлял, как лучше приступить к делу, когда вошел Санданато.

Он стоял передо мной со стеснительной улыбкой и с парой старых коньков в руках.

— Вот, нашел в шкафу. Когда-то учился кататься. Мне было десять, и отец взял с собой в Швейцарию на каникулы. С тех пор ни разу не выходил на лед. Как думаете, может, стоит выйти и попробовать? — Он взглянул на часы. — Сейчас десять вечера. Возможно, другого шанса у меня не будет. И после удастся быстрее заснуть.

Все это было так глупо и неожиданно, что я сразу же согласился. Наш пруд подпитывался водой из ручья, что вился по всей округе, и сейчас уже замерз. Я даже заметил там пару ребятишек на коньках, когда мы с Санданато выходили на прогулку. Впервые за эти дни на сердце у меня полегчало. В куче старого хлама в чулане я нашел еще одну пару коньков, и мы двинулись к пруду. Вэл поняла бы нас правильно. Шагая по замерзшей траве лужайки, я слышал ее смех.

Почти полная луна сияла ярко, издали пруд напоминал сверкающий серебряный доллар, просвечивающий через черные ветви яблонь. А часовня походила на старинную черно-белую гравюру. Но я постарался выбросить из головы все неприятные мысли и ассоциации, воспоминания о сестре, скорчившейся на полу у скамьи, о дереве, с которого свисало безжизненное тело убитого священника.

Мы сели на замерзшую землю, сняли ботинки, надели коньки, смеясь и подшучивая, спорили, кто из нас катается хуже. Пока я возился со шнурками, пальцы у меня онемели от холода. Поверхность пруда была относительно гладкой, виднелись следы там, где катались ребятишки.

И вот мы устремились вперед, держась друг за друга, и вышли на лед, две комичные фигуры, Санданато в своем черном пальто, я в старой куртке военного образца. Осторожными шажками двинулись по гладкой поверхности, словно проверяя лед на прочность. Казалось, я забыл, как надо кататься, но память тела не подвела. Я оттолкнулся и покатил вперед, несколько неуклюже, но не падая. И уже через несколько минут весь вспотел от усилий, пыхтел и задыхался, а в голове звучал серебристый смех Вэл. Но постепенно умение держаться на льду возвращалось, и мне удалось разогнаться, а потом резко затормозить. И тут я увидел Санданато, он, некрасиво растопырив ноги, катил вперед, потом вдруг комично замахал руками, тяжело плюхнулся задом на лед и возвел глаза к небу, словно моля о помощи свыше. Он барахтался и оскальзывался, ему никак не удавалось встать, и тогда я подкатил к нему, протянул руку, и тут мы, как в немом кино, рухнули на лед уже оба, хохоча, задыхаясь и ловя ртом воздух. Наконец все же удалось подняться. Изо рта и ноздрей у него валил пар.

— Матерь Божья, — пробормотал он, — что за дурацкая идея?

Он порылся в кармане, достал пачку сигарет и закурил, уронил маленькую золотую зажигалку обратно в карман. Потом решительно поджал губы, взглянул на меня и отъехал, умудряясь держаться прямо и ровно, и его силуэт смутно вырисовывался на темном фоне.

Сухие снежинки били в лицо, и я почувствовал, что пот на нем высыхает, превращается в лед. Секунду-другую я провожал Санданато взглядом, от души надеясь, что он получает удовольствие. Потом сконцентрировался на своих движениях и, ощущая, как сокращаются и расслабляются мышцы, вошел в ритм. О Господи, Вэл впадала просто в истерику, когда видела меня на льду. Дразнила меня дрессированным медведем. Я снова весь вспотел, а потом обернулся и увидел, что к нам присоединился еще один конькобежец, пожелавший открыть сезон.

Мы с Санданато находились на противоположных концах катка. Я едва различал его фигуру вдали. Он не столько катался, сколько методично и упрямо пытался удержаться от падения.

Я подкатил к тому месту, где в пруд впадал ручей. Незнакомец находился примерно в пятидесяти ярдах и катил прямо ко мне в лунном свете, слегка двигая руками. Я даже замедлил скорость, с завистью любуясь грацией его движений. А потом описал несколько широких кругов на одном месте, гордясь тем, что не падаю на лед. Правда, я едва удержал равновесие, когда притормозил, чтобы приветствовать его взмахом руки.

Он тоже приподнял руку в знак приветствия. Да, конькобежец он был просто замечательный, двигался широким напористым шагом, и полы пальто развевались на ветру. На нем была черная шляпа с мягкими полями, и когда он подъехал поближе, из-под полей блеснули в лунном свете стекла очков.

— Славная выдалась ночь, — заметил я, когда он приблизился. Пожилой человек, во всяком случае, куда старше меня, об этом говорили глубокие морщины, избороздившие лицо. Лицо сильного, волевого человека, с крупным носом и широким узкогубым ртом.

— Да, очень славная, — сказал незнакомец, и только сейчас я заметил, что он и не думает останавливаться, едет прямо на меня. Глупо, но я вдруг подумал, что он просто не знает, как остановиться. И лишь в последнюю долю секунды ощутил неладное.

Он что-то держал в руке. Низко, опустив в складки черного пальто. В лунном свете что-то сверкнуло.

Я развернулся, ища глазами Санданато. Тот находился на другом конце, ярдах в пятидесяти, и был по-прежнему поглощен тем, чтобы удержаться на ногах. Я хотел рвануться к нему, заставить свои ноги двигаться, но их словно сковало. Так бывает во сне. Я дергался и оскальзывался, как человек, застигнутый кошмаром, охваченный ужасом, взмокший от холодного липкого пота и не способный двигаться. И вот рука загадочного конькобежца опустилась мне на плечо, о Боже, о Господи, он вовсе не пытается сбить меня с ног, напротив, хочет успокоить, придержать... Да, придержать для сверкающего лезвия ножа...

Я пытался позвать Санданато, может, даже и крикнул, но все заглушила пронзительная боль в спине, под правой лопаткой. Холодная, острая боль, точно под кожу скользнула сосулька, и я почувствовал, что падаю, увидел, как вздыбился лед навстречу мне, пытался сохранить равновесие, расставить ноги, как-то удержаться, вырваться. Но рука в черной перчатке по-прежнему придерживала меня за плечо. И тут я услышал голос, убийца тихо пробормотал нечто вроде: минутку, мистер Дрискил, спокойно, спокойно... А потом я услышал, как лезвие со свистом рассекает воздух, услышал, как оно рвет ткань моей куртки, и тут я оказался на льду, пытался перевернуться на спину, но силы оставили меня...

Я очень больно ударился лицом о лед и, видно, разбил нос. Во рту появился солоноватый привкус крови. Щекой я прижимался ко льду, а у самого моего лица поблескивали острые и блестящие коньки. Я с трудом повернул голову и увидел лицо этого человека. Смотрел в плоские стекляшки его очков, от чего глаза казались пустыми и бездонными, потом вдруг почувствовал, как спина становится странно теплой и мокрой. И тут вдруг ветер сорвал с его головы черную шляпу, она медленно слетела на лед, и я увидел седые и вьющиеся, зачесанные назад волосы, такие сверкающие и серебристые в лунном свете.

Он наклонился, поднял шляпу и исчез из вида. Слышно было лишь шелковистое посвистывание его коньков, оно отдалялось. Все это заняло секунд десять, не больше, я лежал и никак не мог заставить себя двинуться с места. А потом ко мне подлетел бедный запыхавшийся Санданато, опустился рядом на колени. Я увидел у него на колене дырку, услышал его голос: Вы меня слышите, вы меня слышите? И что-то отвечал ему, вот только он, похоже, не слышал меня вовсе, и голос его становился все слабей и тише, а потом и вовсе куда-то исчез, и я чувствовал лишь, как замерзает щека, прижатая к гладкому льду...

Часть вторая

1

Хандра

Так называла это ее мама. Впрочем, Элизабет никогда не была для хандры легкой добычей, слишком уж активную вела жизнь, слишком уж была поглощена и захвачена внешним миром. Но порой хандра все же настигала и завладевала ею. Так случилось на борту «Боинга 747», когда она возвращалась в Рим.

Скорбь и горечь, вызванные смертью Вэл, были здесь ни при чем. С этим можно было как-то бороться. Призвать на помощь веру, в таких случаях она всегда помогала... Но хандра заползает тебе под кожу, впитывается в кровь, и никакой Церкви, вере и молитве ее не остановить, не избавить тебя от нее. Хандра овладевает человеком незаметно, а когда он спохватывается, бывает уже поздно. Приходит расплата.

Именно благодаря маленькой девочке, летевшей вместе с ней в самолете, Элизабет удалось обнаружить признаки хандры. Девочка сидела впереди, славная малышка лет шести-семи, и то и дело оборачивалась посмотреть на нее. В салоне стояла полутьма. Из всех пассажиров на борту не спали только она и Элизабет. У девочки были огромные карие глаза, курносый широкий носик, очень грустный рот, конский хвост на голове перехватывала сине-золотистая ленточка. Стояла ночь, они летели где-то над Атлантикой, и малышка то и дело поглядывала на Элизабет.

Вот над спинкой кресла вновь возникло хмурое и любопытное личико, и Элизабет улыбнулась девчушке. Та уперлась подбородком в подголовник.

— Меня зовут Дафна. Папа называет просто Даффи. Я говорю шепотом, чтобы не разбудить маму. А тебя как звать?

— Элизабет.

— Мама очень любит поспать. И я должна вести себя тихо, ходить на цыпочках и все такое. А ты почему не спишь?

— Думаю.

— Я тоже. — Она понимающе кивнула. — Я думала о своих друзьях. О том, что увижу их завтра. А ты о чем?

— Тоже о друзьях.

— Ты тоже увидишь их завтра?

— Нет, боюсь, что не всех.

— Ты живешь в Риме?

— Да. А ты?

— У нас есть дом в Чикаго, но папа работает в Риме, так что мы и там тоже живем. А где твой дом?

— На Виа Венето.

Маленькое личико посветлело.

— Я знаю это место! Виа Венето. А у тебя есть маленькая девочка? Мы могли бы поиграть...

— О, нет. К сожалению, нет... Я хотела бы...

— Что? Чего ты хотела бы, Элизабет? Такую, как я, маленькую девочку, да?

— Да, Дафна. Очень хотела бы маленькую девочку. Такую, как ты.

— Правда? — Девочка хихикнула и прикрыла ладошкой рот.

— Правда.

— Можешь называть меня Даффи, если, конечно, хочешь.

Хандра не преминула воспользоваться моментом. Элизабет предстояла долгая и трудная ночь.

* * *

Казалось, что в самолете в ту ночь в нее вселилась душа Вэл. Вэл пыталась что-то сказать ей, а вот что именно, уловить никак не удавалось. Элизабет надела наушники и принялась прослушивать через плеер одну мелодию за другой. Билли Холидей, Стэн Гец, Астрид Джильберто. «Блюзы настроения», «Аэроплан Джефферсона», симфония Моцарта «Юпитер», запись концерта Баха для клавесина в до— и фа-минор в исполнении Густава Леонарда, она доставала из сумки одну кассету за другой, одновременно просматривала материалы по ноутбуку, но мысли ее витали где-то далеко и были связаны с Вэл...

Вэл. Она пыталась уловить посылаемые ей сигналы, как некая отдаленная радиостанция, но не получалось. Вэл хотела, чтоб она вспомнила что-то. Я вспомню, я непременно должна вспомнить, твердила про себя Элизабет.

Затем она начала думать о Бене, и стало еще хуже. Простились они нехорошо, и это ее мучило. Она ненавидела себя за то, что наговорила в споре этому человеку. Если вдуматься, он прав, он абсолютно прав, она сама теперь не понимала, почему так отчаянно возражала ему. И ей действительно хотелось работать с ним заодно, чтобы выяснить, что произошло с Вэл. Мало того, она была бы просто счастлива заняться этим, поскольку только это могло смягчить горечь утраты. Тем более что и начало уже положено, ведь удалось же им найти отставного полицейского, живущего в полном уединении на побережье, и они услышали об убийстве священника и потом так долго и страстно обсуждали это с Беном и отцом Данном...

Тогда почему они расстались на такой враждебной ноте, почему она так рьяно бросилась защищать Церковь? Что за дух противоречия вселился в нее? Может, все это было продиктовано просто страхом? Ведь только в тот момент она со всей ясностью осознала, что Вэл мертва. Убита, и произошло это лишь потому, что она узнала нечто такое, с чем никак не могли смириться убийцы, навлекла их гнев на себя.

Страх. Ее терзал страх за себя, если она будет продолжать расследование, и за Бена, если он не отступится и продолжит искать убийцу. Ее самая близкая, самая любимая подруга погибла, а сама она лишилась от трусости разума и ненавидит себя за это. Да, она трусиха... И тут вдруг она на секунду поверила в то, что Вэл убила именно Церковь, с целью защитить себя. Нет, быть того не может. У старой, потрепанной в боях Церкви немало грехов, но чтобы она сейчас пошла на убийство... нет, вряд ли.

Элизабет никогда не принадлежала к числу прирученных Церковью представителей прессы, никогда не являлась ее апологетом. Не больше, чем Вэл. И это просто нечестно, что Бен думает про нее иначе... нечестно и несправедливо! Тут над изголовьем кресла вновь показалась головка Дафны, и они еще немного поболтали. И Элизабет вновь ощутила: хандра. Хандра прицепилась к ней, никак не желала отставать, и дело тут было не в Вэл и не в Церкви. Совсем в другом.

Просто Даффи заставила ее задуматься о маленьких девочках и любви. Глядя в эти огромные карие сияющие глаза, она вдруг увидела в них себя. Вспомнила полное надежд и ожиданий детство в Иллинойсе, свою жизнь до того, как вступила в этот замкнутый круг. Она смотрела в глаза этого ребенка и ощутила, как зачастило, затрепетало вдруг сердце. Оно жаждало любви. Того, о чем люди всегда слагали песни и легенды. Дафна. Маленькая ладошка прикрывает смеющийся рот. А ее мама любит поспать. Хочет ли Элизабет, чтоб у нее была такая же маленькая девочка?...

Любовь...

Любовь всегда была для Элизабет проблемой. И когда она теряла контроль над собой, желание любви терзало, переполняло сердце, вызывало слезы на глазах. Проблема в том, что любовь всегда приходила неожиданно и словно ниоткуда, и когда это начиналось (ради справедливости следует сказать, что не часто), она терялась, ссылалась на занятость, пыталась оттолкнуть поклонника, твердила себе, что это осложнение ей вовсе ни к чему. Когда начиналось, это походило на внезапную болезнь, лихорадку, сжирающую всю ее энергию и жизненные силы. И при этом жажда любви оставалась, и у нее были свои вполне очевидные признаки: тоскливо ныло сердце, внутри все словно скукоживалось, она отчаянно хотела тепла, прикосновения, ласки, хотела зависимости от другого человеческого существа... Что же это еще, как не жажда любви, в чем ей было отказано из-за выбора профессии?

Случались в ее жизни моменты, когда жажда эта захватывала ее всю, целиком. Она глядела в глаза Дафны и думала о том, что своей Дафны у нее никогда не будет. Никогда больше не будет этих ночных разговоров за кухонным столом, готовки на скорую руку, Бена Дрискила, сидящего рядом и не сводившего с нее глаз.

Никогда не увидит она Бена Дрискила, не увидит, как он смотрит на нее.

Тот зимний вечер с первым свежим снегом, веселая беготня по парку Грэмерси, а еще они пили пиво в таверне «У Питера». Да и последние несколько дней с Беном они провели очень неплохо, если забыть о печальных обстоятельствах, заставивших ее приехать в Принстон. Они находились в одном доме, под одной крышей, она слышала, как он расхаживает по комнатам где-то внизу. А потом они вместе говорили со старым полицейским, вместе сидели перед камином, вместе нашли старую фотографию в игрушечном барабане Вэл. Какое право имела она отговаривать его?... Ведь это его жизнь, он ступил на поле боя, он готов осознанно идти на любой риск...

Черт! Воображение завело ее слишком далеко, но...

Теперь она понимает Бена, разделяет его намерения, она хочет быть рядом с ним, стать частью его жизни, незаменимой помощницей и подругой, да и разве может быть иначе?...

Но этого не будет. Никогда. Надо смотреть правде в глаза.

И все равно он ей очень нравился. И еще она страшно рассердилась в ответ на его замечание, что монсеньер Санданато будто бы влюблен в нее. Она покраснела, как свекла, а все потому, что думала в тот момент исключительно о Бене. Уж не смеется ли он над ней? Нет, это просто безумие, говорить такие вещи!... Он точно смеялся над ней, черт бы его побрал! Монахиня и объект любви — понятия несовместимые, ха-ха-ха!

Монахине не положено даже думать о таких вещах, а Бен, наверное, догадался, что она временами думает, и смеялся над ней, над отсутствием у нее опыта, над самонадеянностью.

Может, поэтому она в конце вдруг восстала против него?

Может, именно поэтому вдруг с такой яростью бросилась на защиту Церкви, стала отговаривать его, высмеивать его намерения, и все это лишь потому, что ей показалось: он хочет ее унизить?

Или же просто потому, что боялась влюбиться в него?

Другая бы женщина на ее месте — не монахиня — могла подумать, что эти несколько дней, проведенных вместе, и скорбь утраты сближают, способствуют любви. Но у другой женщины и отношения с мужчинами были бы совсем другие. Монахини тоже общаются с мужчинами, по большей части священниками, и отношения эти носят совсем другой характер. Они лишены романтики, какой-либо чувственности. Если, конечно, вы вообще способны на какие-либо чувства.

Но то, что она испытывала к Бену... Нет, это было совсем другое.

И вот она поссорилась с ним, и теперь он ее презирает.

Что ж, молодец, сестра, славно поработала.

* * *

В Рим она прилетела вконец измученная, с красными от бессонницы глазами. Дафна обняла ее на прощание, и Элизабет снова ощутила магическую притягательность этих огромных сияющих глаз. Ни Дафна, ни ее мать, разумеется, не догадались, что она монахиня.

В такси она открыла блокнот и начала просматривать сделанные в самолете записи, потом попросила водителя отвезти ее на Виа Венето. Приехав домой, переоделась в спортивный костюм, вставила в плеер запись с «Белым альбомом» «Битлз» и устроила себе сорокаминутную пробежку, чтобы избавиться от печальных размышлений и усталости, сковывающей все тело после долгого перелета.

Потом Элизабет приняла холодный душ и долго и безрадостно смотрела на свое отражение в зеркале. Ни капли макияжа, волосы мокрые, спутавшиеся, лицо осунулось, глаза смотрят скучно. Это лицо в зеркале напомнило ей о сестре Клэр, с которой она познакомилась на первом году обучения. Именно Клэр пригласила тогда представителя фирмы «Ревлон» проинструктировать «новобранцев», так Клэр называла их тогда, на тему «деликатного» применения косметики. «Ведь вы должны нести людям слово Божье, — говорила она им, — а разве можно это делать, если выглядишь сущим страшилищем?» Уроки представителя «Ревлон» пользовались бешеным успехом. В данный момент она, несомненно, выглядит сущим страшилищем, но ничего, через десять минут последствия тяжкого и долгого перелета будут замаскированы, и она будет готова предстать перед миром в должном образе и подобии.

* * *

Несколько часов спустя, после бурного и утомительного «вхождения в дело», решения почти всех накопившихся по журналу вопросов и проблем, Элизабет наконец оказалась в кабинете одна и устроила себе первый перерыв. Она выпила чашку остывшего кофе, отложила в сторону копию статьи, которую собралась править, и закрыла глаза. Весь день на уровне подсознания не давала покоя одна мысль. Сестра Элизабет пыталась вспомнить, как ей казалось, очень важную ремарку Вэл.

И вдруг она удивленно открыла глаза. Она услышала в комнате голос подруги. Через долю секунды поняла, что говорит сама с собой, нет, это не совсем правильно, она говорила с Вэл, и та ей отвечала... Элизабет хорошо помнила тот день. Как-то вечером они с Вэл сидели здесь же, у нее в кабинете, и ждали Локхарта. Он должен был заехать за ними и отвезти поужинать в один из его любимых модных ночных ресторанов, и Вэл была как-то особенно возбуждена, такое с ней иногда случалось. Элизабет спросила, что происходит, и тогда Вэл покачала головой, усмехнулась, сказала, что это тайна, которой она не может поделиться. Но желание поделиться так и распирало ее. За обедом Локхарт упомянул какого-то своего знакомого, этот человек недавно умер и имел отношение к Церкви. Черт, Элизабет никак не удавалось вспомнить его имя, кажется, ирландец?... А потом она встретилась взглядом с Вэл, буквально на секунду, и Вэл сказала: «Получается пятеро». И Локхарт вдруг перестал жевать и спросил: «Что?» И Вэл ответила: «Получается пятеро за год». И тогда Локхарт сказал что-то о том, что это никак не связано во времени и месте. И тут Вэл принялась смешно передразнивать Джильду Раднер из старой телепередачи «Субботняя ночная жизнь» и пропищала: «Не стоит придавать этому значения»...

Пятеро за год...

А потом вдруг на Элизабет навалилась страшная усталость, и проснулась она несколько часов спустя за рабочим столом. Поехала домой, рухнула в постель и проспала часов десять, не меньше.

* * *

Затем на несколько дней Элизабет вся ушла в работу.

Вернулась к своему обычному ритму, а это означало, что весь день она трудилась как проклятая, выкраивая всего шесть-семь часов для сна. Интервью, редакторские и производственные совещания, составление планов для типографии, редактирование статьи в последнюю минуту перед отправкой, умасливание переводчиков, чтобы остались поработать сверхурочно, пресс-конференции, визиты в штаб-квартиру Ордена на чай с разными важными людьми, обеды с делегациями из разных стран — от Африки до Лос-Анджелеса и Токио. Люди, паломники всех мастей, богатые и бедные, праведники и циники, альтруисты и скопидомы, неустанно съезжались в Вечный город, полные упований на свою Церковь, в надежде, что она поможет им излечиться, или же наполнить карманы, или навязать свою волю отросткам этого огромного, расползшегося по всему миру организма под названием римская Церковь. И Элизабет делала доклады, переводила, встречала и провожала этих гостей. И еще слушала, она никогда не уставала слушать.

А все вокруг, куда бы она ни пошла, говорили только об одном: о здоровье Папы. Журналисты даже соревновались между собой: кто точнее предскажет день и время смерти Папы. Интерес подогревали многочисленные слухи. Пронеслась весть, что состояние Папы резко изменилось, а вот в лучшую или худшую сторону, это зависело от источника информации. Что же касалось преемника, тут прогнозы колебались, подобно капризному столбику термометра. Фаворитами были Д'Амбрицци и Инделикато, но и у других кардиналов имелась поддержка. Короче, ясности никакой.

И еще здесь бурно обсуждали убийства сестры Валентины, Локхарта и Хеффернана в далекой Америке, где такие вещи случаются на каждом шагу. Но даже для Америки это было, пожалуй, уж слишком. Элизабет засыпали вопросами. Она увертывалась, как могла. Иногда притворялась, что не понимает, и просто отмалчивалась. Она никому не сказала о версии священника-убийцы, понимала, что в Риме делать это просто непозволительно. Пока здесь об этом не было произнесено ни слова, и она не собиралась становиться источником столь скандальной и непроверенной информации. Но мысли об этом не оставляли ее, и она порой просто задыхалась от желания поделиться хоть с кем-нибудь тем, что считала правдой.

Нет, ей решительно необходимо посоветоваться. А рядом нет Вэл... И еще хотелось понять, о каких пятерых за год шла тогда речь. Пять смертей за один год...

Страшно хотелось позвонить Бену, услышать его голос, извиниться перед ним. Она подходила к телефону, но потом решала, что не сейчас. Нет, она позвонит ему завтра. Завтра.

* * *

Сон приснился плохой, он сразу понял это. Сон мучил и жег, точно ужасная незаживающая рана, излечить которую невозможно, она останется с тобой на всю жизнь, навеки искалечит тебя, сделает полубезумным, бессильным.

За секунды до пробуждения, когда человек уже способен контролировать свое пробуждающееся сознание, Санданато вдруг увидел себя блуждающим в каком-то странном темном месте, впрочем, оно поджидало его почти каждую ночь. Иногда удавалось проскользнуть мимо. Иногда — нет. Он бесшумно переходил из комнаты в комнату, но за рядом дверей и арок, через которые он проходил, открывались не комнаты, а камеры с полом из раскаленного песка. Вокруг вздымались стены из медного цвета камня с выдолбленными в скалах тысячами ступеней, а сверху над головой пылал на фоне голубого неба раскаленный добела диск. И он чувствовал себя человеком, угодившим на дно отравленного колодца, выбраться из которого невозможно...

Во сне он всегда находился на дне этого колодца, не мог найти выхода, в отчаянии одиноко брел в темноте, и высоко над ним, яркое и недостижимое, посмеивалось небо. И еще во сне слабо попахивало ладаном, раскаленным песком и колючим кустарником, никогда не знавшим дождя. Во сне это было безымянное и всегда темное место живое и пульсирующее черной кровью, которая ручейками просачивалась сквозь трещины-раны в камнях.

А потом случалось нечто необъяснимое. Чудо.

Дно долины начинало дрожать под ногами, черная кровь кипела и пенилась, проступая сквозь каменные стены, и вдруг камни эти раздвигались перед ним, и он видел выход. Горы прорезала дорога, за ней открывалось огромное пространство, пустыня в весеннем цвету. А дальше, на горизонте, купаясь в лучах солнечного и лунного света одновременно, потому что это был сон, виднелся замок, такое безопасное и святое место...

И теперь во сне он уже не был один, но в окружении братьев в капюшонах, которых он знал, которых вывел из этой темницы. Он чувствовал себя словно заново рожденным, крещенным в черной горячей крови, ставшим воином, гладиатором, рыцарем какого-то древнего ордена, исполнившим священную свою миссию...

Долина Плача, так назвал он это дьявольское место, из которого ему удалось выбраться.

А потом все эти образы блекли, замутнялись, черная кровь исчезала, и он просыпался и открывал глаза. И еще долго лежал весь мокрый на пропотевших насквозь простынях, и для него начинался новый день.

* * *

Монсеньер Санданато прилетел в Рим в четыре часа.

Кардинал Джакомо Д'Амбрицци предпочитал вести жизнь тихую и уединенную, и четыре утра были для него самым тайным и сокровенным часом.

Сидя за рулем, монсеньер Санданато изучал в зеркале заднего вида лицо своего старого учителя. Кардинал разместился на заднем сиденье самого непрезентабельного в автопарке Ватикана автомобиля — голубого «Фиата» с ржавой вмятиной на заднем бампере. Мания секретности в самой ярко выраженной, стадии. Этим прохладным осенним утром окраинные улочки Рима были еще погружены во тьму в столь ранний час, казалось, что старинные здания стоят наклонно, так и тянутся друг к другу, точно истосковавшиеся старые друзья. Впечатление такое, словно они едут в туннеле.

Кардинал достал из старого кожаного портсигара черную египетскую сигарету, вставил в рот, прикурил. Глубоко и с наслаждением затянулся, и Санданато увидел в зеркальце его пальцы, короткие, толстые, сплошь в желтых никотиновых пятнах. Типичные пальцы крестьянина. А вот лицо — в этот момент он погрузился в чтение книги о приключениях Шерлока Холмса — лицо говорило о том, что этот человек любитель плотских наслаждений, эдакий Борджиа. Губы полные, зубы неровные и покрыты желтоватым налетом от непрерывного курения, глаза ясные и ярко-голубые, смотрят пронзительно из-под тяжелых век, в тот момент, когда он отрывал их от книги.

Костюм на кардинале был светский. Еще один признак мании секретности, но Санданато его понимал. Даже сейчас, сидя на заднем сиденье этой маленькой жалкой машины, старик в потрепанной шляпе — тоже часть камуфляжа — предпочитал говорить шепотом. Боялся, что в «Фиате» могут быть «жучки». В играх, где ставки столь высоки, часто говаривал он, возможно все. «Болтун — находка для врага» — совершенно справедливая поговорка.

Шляпа низко надвинута на лоб. Под ней некогда черные, а теперь совсем седые волосы тесно, точно шапочка, облегают массивный череп. Неброский серый костюм немного ему маловат и сидит нескладно, точно снят с плеча какого-нибудь русского. Фигура крепкая, немного квадратная, руки и плечи мясистые, от него так и веет силой, несмотря на то, что старику за семьдесят. Даром что вырос в Триесте, у тамошних парней всегда была репутация: соображает быстро, а кулаками действует еще быстрей.

За долгие года Санданато часто наблюдал этого человека, знал о его пристрастии к маскировке и о том, что природные данные лишь способствуют ей. Внешность его была обманчива. Толстые щеки и двойной подбородок говорили о добродушии. Ходил он, робко сутулясь, одежда всегда казалась немного измятой, на каком бы важном событии он ни присутствовал. Невозможно было представить его отглаженным, накрахмаленным и аккуратным, хотя, в сущности, так оно и было. Но все это служило лишь обманчивым фасадом. Лицо старого сибарита так и светилось интеллектом. И чутье его никогда не подводило, и логикой он владел практически безупречной. У кардинала Джакомо Д'Амбрицци, обожавшего таинственность, было несколько секретов от монсеньера Санданато.

Санданато еще с самого начала знал, что кардинал вовлечен в самые мирские дела Церкви. Здесь требовался именно такой человек, наделенный быстрым, практичным и расчетливым разумом, и власть предержащие представители Ватикана сразу распознали эти качества в молодом парне из Триеста. Деньги — вот с чем он умел обращаться лучше всего. Начал с накоплений, затем пустился в инвестирование. В плане построения и организации материального благосостояния Церкви ему в свое время просто не было равных.

Занимаясь этими делами, кардинал вскоре понял, насколько уступчива в этом отношении Церковь. Так бывает податлива девушка, волнуемая прикосновениями возлюбленного. И потому и с Церковью, как с ней, можно делать все, что заблагорассудится. Правда, больше всего на свете Д'Амбрицци хотелось сохранить Церковь, защитить ее от зла и врагов, как внутренних, так и внешних. Задача была не из легких, но он с ней всегда справлялся. И последние годы рядом с ним всегда был Пьетро Санданато, свидетель становления его могущества.

Кардинал часто рассказывал ему о том, как догадался о своем призвании. Случилось это пятьдесят с чем-то лет тому назад, когда он зашел в одну маленькую и обшарпанную контору в Неаполе. Облезлый линолеум, запах пота, гора тарелок с засохшей пастой свалена на столе в углу. Хозяином конторы был некий мелкий магнат местного розлива, чьи упования на Церковь вдруг совпали на тот момент с чаяниями Д'Амбрицци. И будущий кардинал умудрился выцарапать у этого человечка в грязной рубашке целых сто тысяч долларов. Он знал, на что употребить эти деньги. Так все началось.

Много лет спустя, говоря о контроле кардинала Д'Амбрицци над ватиканским портфелем инвестиций и почти абсолютной секретности, сопровождающей все его действия, один американский кардинал заметил: «Все определяется географией, это однозначно. У нас вызывает усмешку неумелый банкир в Цюрихе, французский советник, пригласивший на плохой обед в Париже, а уж ленивый брокер где-нибудь на нью-йоркской или парижской фондовой бирже приводит просто в шок. Но мой друг, вы когда-нибудь задавались вопросом, при чем тут Господь Бог?»

Все это так, говорил кардинал. Жизнь его окружена тайнами и секретностью, и да, география имеет значение. Но есть еще такой аспект, как человеческая природа, таланты и дарования. Господь не обделил его в этом смысле, он успешно ведет дела Церкви, и когда-нибудь все это поймут и ему зачтется.

* * *

Монсеньер Санданато остановил «Фиат» в неприметном темном проулке, рядом с горами какого-то старого хлама и мусора и выключил фары. Здесь находился черный вход в старое кирпичное здание госпиталя, настолько неприметный снаружи, что никто, кроме людей знающих, не догадался бы о его существовании. Пациенты тут лежали бедные и нетребовательные, никому и в голову бы не пришло, что кардинал может зайти сюда. И, разумеется, именно по этой причине кардинал избрал госпиталь местом встречи. Недели три тому назад члены Красных Бригад избили недалеко от главного входа какого-то политика, но его отвезли в другую больницу, находившуюся в двадцати минутах езды.

В полутемном коридоре было пусто, если не считать двух мужчин в халатах, испачканных кровью. Ни один не обратил внимания на красивого священника и коренастого старика в помятом костюме, который неспешно и слегка сутулясь вышагивал рядом. И вот они вошли в небольшую комнату и уселись в расшатанные деревянные кресла. Кардинал достал из кармана томик Конан Дойля и погрузился в чтение, слегка шевеля губами, — так всегда бывало, когда он читал по-английски. Санданато же сидел, выпрямив спину, и ждал.

Но вот тихо вошел доктор Кассони, извинился за опоздание. Лицо его было мрачно. Они с кардиналом знали друг друга почти всю жизнь, этим и объяснялось, что доктор стал участником тайных игр кардинала в последние несколько месяцев. Обычно он выглядел таким подтянутым и элегантным, что никак не вязалось со здешней обстановкой. Кассони печально покачал головой.

— Выглядишь просто ужасно, — тихо заметил кардинал. — Тебе надо к доктору. — Он иронично усмехнулся и прикурил сигарету от золотой зажигалки, услужливо протянутой ему Кассони.

— Ах, Джакомо, я чувствую себя ужасно. — Кассони присел на краешек старого деревянного стола. — И вовсе не потому, что поднялся в столь неурочный час.

Гиллермо Кассони был личным терапевтом Папы Каллистия. Именно Д'Амбрицци рекомендовал этого врача два года тому назад, когда у Папы начались мучительные головные боли.

— Перепутал чьи-нибудь рентгеновские снимки? — с улыбкой спросил кардинал.

— Хуже, ваше преосвященство, — ответил Кассони. — Я как раз ничего не перепутал, ни рентгеновских снимков, ни диаграмм сканирования мозга. Ничего такого. — Он хмуро смотрел на кардинала. — Короче говоря, мы проиграли, мой друг... Папе долго не протянуть. Раковая опухоль мозга, — он пожал плечами, — тут уже ничего не поделаешь. Его следовало бы поместить в больницу. Просто удивительно, что он еще не начал вести себя... ну, скажем, странно. Понимаю, он должен оставаться там, где есть. Мы должны тянуть, насколько это возможно. Можно увеличить дозы... но речь теперь идет о каких-то неделях. Возможно, месяце, шести неделях максимум. Но к Рождеству...

— Все это крайне некстати, — сказал кардинал.

Доктор Кассони рассмеялся.

— Ну, знаешь, это не моя вина, Джакомо. Это ты у нас заведуешь Департаментом Чудес. А Папе нужно как раз чудо, чтобы...

— Все мы умрем, друг мой. Смерть ничто. А вот когда именно умрем — вот это по-настоящему важно. Дел так много, а времени...

— А времени мало, — подхватил врач. — Да, весьма распространенная жалоба. Слышу ее ежедневно. Смерть всегда приходит в неподходящее время.

Кардинал тихо усмехнулся и кивнул.

Монсеньер сидел и слушал, как они рассуждают о боли, степени недееспособности, упоминают какие-то лекарства, побочные эффекты. Ему хотелось закричать. Но он сидел и слушал. Их всего трое, людей, сидящих в этой маленькой комнате, всего три человека в Риме, которые знают правду о состоянии здоровья Папы. Даже сам больной имел об этом весьма приблизительное представление. Но в моменты, подобные этому, знать означало огромное преимущество. Времени отчаянно не хватало. Скоро на престол должен взойти новый Папа. И это должен быть свой человек.

На пути к выходу они снова повстречались в коридоре с мужчинами в окровавленных хирургических халатах. Врачи болтали о теннисе и даже не озаботились поприветствовать хотя бы кивками священника и пожилого сутулого мужчину. Проходя мимо них, Санданато уловил запах крови.

Утро было по-прежнему серым, лишь туман слегка отсвечивал розоватыми отблесками восхода. На крыше «Фиата» примостился пушистый черный кот и никак не хотел покидать насиженное место, однако затем все же уступил настойчивым просьбам кардинала.

— Отвези меня за город, Пьетро, — сказал Д'Амбрицци. — В Кампо ди Маджоре.

Кардиналу всегда нравилось любоваться Римом в предрассветные часы. В то утро они проехали мимо замка Сент-Анджело, где в 1527 году Папа Клемент VII искал убежища от врагов. Кардинал всегда сочувствовал несчастному старому Папе Клементу, окруженному французскими войсками и еще бог знает кем. А ведь хотел-то он лишь одного: сохранить свою власть. Этого хотел каждый Папа, и вот теперь Церковь тоже, похоже, оказалась в окружении врагов, наступающих со всех сторон. И еще из головы не выходили три убийства в Америке.

Кардинал, разместившийся на заднем сиденье, поймал на себе взгляд Санданато в зеркале. Улыбнулся, сложил на коленях руки и наблюдал за пролетающими мимо окна сельскими пейзажами, хотя не видел их по-настоящему. Он и так знал тут все наизусть, мог определить с закрытыми глазами. Впрочем, теперь он был погружен в размышления, сидел, полуопустив тяжелые веки, и не видел ничего. Он даже Шерлока Холмса отложил.

Из всех близких ему людей кардинал больше всего доверял Санданато. И даже гордился им, как гордится скульптор статуей, являющейся творением его рук, статуей, которая получилась в точности такой, какой он представлял ее в мечтах. Да, монсеньер Санданато был человеком кардинала. И если старик не доверял ему полностью и безоглядно, так просто потому, что знал: абсолютного доверия существовать не может. Никогда и ни при каких обстоятельствах. Люди, доверявшие безоглядно, рано ушли в могилу.

* * *

Путь от дороги был неблизок и лежал в гору.

Все вокруг — машина, деревья, дорога, одежда — было покрыто тонким налетом пыли, что напомнило кардиналу те давние времена, когда он жил на Сицилии. Только там пыль имела охряный оттенок, и на улицах от жаркого солнца умирали старые бродячие собаки.

Кардинал споткнулся о камень, и Санданато взял его под руку, и вот вместе они вошли из-под ярких лучей в тень и уселись под деревом с искривленным стволом и ветвями, древним, как христианский мир. В тени леса было прохладно, внизу раскинулась залитая солнцем долина, голубоватая змейка реки посредине, по обе стороны ковры ярко-зеленой травы, на которых пасся скот. Пара овец, несколько коров, мерно жующих жвачку, человек в шляпе, двигающийся медленно, точно во сне. Вся эта сцена, казалось, так и взывала к живописцу, мастеру идиллических сельских пейзажей. Хотя, с грустью подумал вдруг кардинал, произведением его будет скорее всего безнадежно ординарная картина, проданная по дешевке какому-нибудь проезжему туристу.

Они сидели под деревом.

— Хотите вина? Или, может, бутылочку пива?...

— Нет, спасибо, ничего, — ответил кардинал. — Хочу просто сидеть здесь и отдыхать. Да и тебе не мешало бы расслабиться после всего, что ты там пережил. — Он имел в виду поездку в Америку. — Ты должен был привезти мне какой-нибудь новый детективный роман, Пьетро. Помогает скоротать время куда как лучше, чем все эти размышления на темы вечных истин. К тому же истории самые непритязательные, и можно читать и думать одновременно. Впрочем, я и прежде тебе это говорил. А теперь, — он окинул взглядом окрестные холмы, — мы одни. Ни микрофонов, ничего. И я хочу знать все об этом твоем путешествии в Принстон.

* * *

Впервые они оказались здесь лет двадцать тому назад. В шестнадцатом веке эти красивые места принадлежали дипломату из Неаполя Бернандо ди Маджори, и вот его французские сторонники предали его и обвинили в том, что он спровоцировал их конфликт с Папой. Несчастный пытался объяснить, что он здесь ни при чем, но это не помогло, после допроса с пристрастием его обезглавили. А тело повесили на оливковом дереве в назидание тем, кто посмеет когда-нибудь противостоять дому Арагонов. Позже несчастного канонизировали за заслуги перед Ватиканом, представили святым и мучеником, а со временем благополучно забыли.

В ветре, дувшем со стороны долины, Санданато чудились крики Бернандо ди Маджори, виделись искаженные злобой лица его мучителей. Ему почему-то казалось, что несчастный молил своих палачей о смерти, настолько невыносимы были пытки, что в конце он даже потерял облик человеческий, зато сумел сохранить нечто более важное, свою бессмертную душу. Наверняка он умер, защищая что-то важное, какую-то идею, но никто теперь не помнил, какую именно... Да и нужны ли великие идеи, чтоб получить бессмертие?...

Кардинал внимательно слушал рассказ Санданато. Тот откупорил бутылку кьянти, отломил от свежего батона два куска хлеба. Санданато говорил тихо, они пили, жевали хлеб и овечий сыр. История возмутила кардинала, это было заметно по его лицу. Смерть все время обирала его, убийства — тоже, и он ненавидел все это. Даже собственная смерть беспокоила его куда как меньше; однако он не мог смириться с гибелью своих надежд. Вот он отпил большой глоток вина, такого выдержанного и чистого, что головной боли от него никогда не бывало. Потом отер губы ладонью. Следовало действовать незамедлительно, чтоб налаженная машина не сорвалась в пропасть, в пустоту и тьму. Он обернулся к монсеньеру Санданато.

— Ладно, — сказал он и сложил пухлые ладони лодочкой перед лицом. — А теперь расскажи мне об этом Бене Дрискиле... и о том, какую роль во всей этой опасной игре сыграла сестра Элизабет. Не женское это дело, Пьетро, влезать в такие истории.

* * *

— Что-то я не понимаю... Его ударил ножом священник, а вы просто стояли и смотрели на это? — В голосе ее звенело возмущение.

Ветер мел по площади сухие листья, шевелил оборками зонтов над столиками летнего кафе, раскачивал ветви пальм. Выхлопные газы повисли над проезжей частью, точно старые рваные кружева. Для осени было тепло, солнце просвечивало сквозь туманную дымку над городом. Посетителей в кафе было много, но здесь, среди деревьев, можно было отдохнуть от шумного города.

Монсеньер Санданато позвонил Элизабет накануне из своего офиса в Ватикане, и она с радостью приняла приглашение на ленч. И вот теперь она сидела, раскрыв рот, совершенно потрясенная всей этой ужасной историей. Санданато казался собранным и спокойным, но его выдавали глаза, красноватые и обведенные кругами, к тому же до ее прихода он успел выпить полбутылки вина. Слова он подбирал осторожно, точно редактировал самого себя. Со священниками так всегда, они не желают выдавать своих чувств в ее присутствии. Что, впрочем, и понятно, ведь она была журналисткой и женщиной — две самые опасные для них вещи в мире.

— Нет, нет, я находился в отдалении. И ничего не замечал, а потом было уже поздно. Только потом я заметил, что на лед кроме нас вышел еще один человек. Катались мы на пруду, что находится за домом и яблоневым садом... Вода только-только замерзла, можно сказать, мы открыли сезон... — Он умолк, потом поковырял вилкой рыбу с травами, сунул в рот кусочек, прожевал. — Когда я подкатил к Бену, он уже исчез... Бен лежал на льду и истекал кровью. Я поднял его, помог добраться до дома. Он потерял очень много крови...

— Но сейчас он в порядке? Вы ведь еще задержались в Принстоне и...

— Да, да, разумеется. Он поправляется, хотя рана была тяжелая. — Он указал вилкой в сторону своей спины и бока. — Ему просто повезло, что не были задеты жизненно важные органы... И его отцу тоже лучше, хотя он стар и на поправку идет, конечно, медленнее...

Элизабет встретилась с ним взглядом. Он смотрел вопросительно, точно хотел найти ответ на какой-то вопрос в ее глазах. Что он хотел? Что оставил недоговоренным? И ей снова вспомнились слова Дрискила о том, что Санданато влюблен в нее.

— Так значит, на него напал священник?

— Я повторяю только то, что сказал Дрискил. Я находился далеко и сам его не разглядел. Он сказал, что это был священник, седоволосый, по описанию похож на того, кого видели во дворце Хемсли. Дрискил утверждает, что это тот же человек. — Он пожал плечами.

Мимо с ревом промчался мотороллер «Веспа». Официанты в белых куртках неспешно и элегантно двигались между столиками, словно парили над ними.

— Значит, сами вы этого священника не видели?

— Как я мог, сестра? Сначала находился просто далеко, а потом, когда подбежал, смотрел только на Дрискила.

Сестра Элизабет вздохнула и отодвинула столовый прибор. Тонкие ломтики телятины на тарелке остались почти не тронутыми. Она отвела взгляд и отпила глоток воды из бокала. Странная у него манера, смотреть собеседнику прямо в глаза, не отпуская ни на миг. И глаза у него страдающие, глаза мученика...

— Нет, все положительно запутывается все больше и больше, — заметила она. — И вообще, чья это была идея, вдруг пойти кататься на коньках? Бен говорил, что просто ненавидит это занятие...

— Сознаюсь, моя была идея. Просто подумал...

— Понимаю, в тот момент это казалось прекрасной идеей. Ну, а если не брать это во внимание, как вам показалась пьеса, миссис Линкольн?

— Простите, что-то я не понимаю, — пробормотал он.

— Ладно, забудьте. То была не слишком удачная шутка. Значит, это вы предложили покататься...

— Да, подумал, что не мешало бы размяться немного. Проветриться. Откуда было знать, что случится такое?

— Меня другое беспокоит, монсеньер. Как мог этот священник узнать, что мистер Дрискил выйдет на лед?

— Ну уж этого он определенно не мог знать, сестра. Нет. Я об этом думал. Должно быть, собирался напасть на Дрискила в доме... А потом вдруг увидел его, понял, что представился шанс, и воспользовался им. Раздобыть коньки не составляло труда, там они свалены у них прямо у задней двери. И совершенно очевидно, что он заранее произвел разведку. Не раз побывал в доме Дрискилов.

Солнце немного сместилось и осветило его макушку. Черные волосы блестели в его лучах.

— Ах, ну да. Когда пробрался в дом и украл портфель Вэл. Так, должно быть, и было. Но, бог ты мой, до чего повезло!

— Кому? — спросил Санданато. — А, понимаю. Да, возможно, подкладка его спасла. Рана была очень опасная. Должен был умереть, но не умер. Возможно, это заставит его передумать.

— Передумать?

— Ну да. Он поймет, что не стоит в одиночку искать убийцу. Ведь это просто безумие.

— Вы так считаете, монсеньер?

— У него никаких шансов. А вот очередной убийца вполне может воспользоваться своим шансом. Возможно, стоит позвонить ему и...

— Я все думаю...

— Лично я призадумался бы, если б кто-то ударил меня ножом в спину.

— Я все думаю, как это подействует на него. Ведь он очень упрямый человек. И решительный. Может, этот случай лишь укрепит его в намерениях?

— О Господи, надеюсь, что нет. Иначе он умрет и никогда не узнает, кто и почему убил его. Никогда не узнает, была ли вообще причина...

— А какие вообще бывают причины? Для убийства?

— К тому же в подобных обстоятельствах, — продолжил он, словно и не слышал ее вовсе, — он крайне необходим отцу. Он говорил мне, что вы пытались отговорить его от этой безумной идеи, поисков убийцы, оставить все это властям.

— Да, пыталась, только, как видите, ничего из этого не вышло.

Санданато беспомощно пожал плечами.

— Все же надеюсь, он передумает.

— Послушайте, власти Принстона и Нью-Йорка вовсе не собираются распутывать этот клубок. Ведь не сунутся же они в Церковь в поисках седого священника...

— Ну, если предположить, что убийцей был действительно священник, тогда...

— Да послушайте вы меня. Церковь этого никогда не допустит. Обставится со всех сторон баррикадами и не пропустит ни одного полицейского. И что последует дальше? Мы оба это знаем. Церковь начнет свое собственное расследование, и если зло обитает внутри Церкви, мы получим дело, в котором это зло будет вести расследование против самого себя.

Она откинулась на спинку стула и жадно отпила глоток ледяной минеральной воды. Над площадью дул прохладный осенний ветер.

— Вы рассуждаете цинично, а это вовсе ни к чему, — заметил он.

— О, неужели? Хотя да, понятно, сами вы оттуда и защищаете в первую очередь интересы Церкви. Какое, по-вашему, расследование они могут провести?

— Погодите секунду, сестра. Я просто даже в мыслях не допускаю, что настоящий священник из нашей Церкви мог стать убийцей...

— Но, возможно, это предположение верно. Тогда кто он, этот священник? Кто может знать о нем? От кого он получал указания? Или же он действовал самостоятельно, сам выбирал свои жертвы? Понимаю, все эти вопросы звучат ужасно...

— Вы сами не верите в то, что говорите, сестра! Здесь жертвой является Церковь, ведь убиты наши люди!

— А теперь вы скажете мне, что кардинала Д'Амбрицци вовсе не интересует случившееся.

— Поверьте, он сейчас очень занят. Сами понимаете, какие сложные теперь дни. Нам и без того скандалов хватает.

— Ах, — улыбнулась она. — Но ведь это новости уже не первой свежести.

Монсеньер откашлялся. Элизабет тут же догадалась, что последует дальше.

— К слову, о новостях. Надеюсь, вы не собираетесь писать об этом в своем журнале.

— Я же не могу притворяться, что Вэл жива, верно? Она одна из наших официальных героинь, монсеньер. — Сестра Элизабет заметила, как он нервно заерзал на белом металлическом стуле. — Но ведь я ничего не знаю. Так о чем же тогда буду писать? — Он тут же заметно расслабился. Ей нравилось играть с ним. — Кстати, у меня к вам вопрос. И это касается Вэл.

— Какой же именно?

— Что могла иметь в виду Вэл, когда говорила о смерти одного известного мирянина? Это я полагаю, что он был мирянином, никак не могу вспомнить имя. Но Вэл сказала: «Пятеро за год». Это что-нибудь вам говорит? Пять смертей? Каких именно смертей? Пятеро католиков? Кто они? Что она имела в виду?

— Представления не имею, сестра.

Ответ прозвучал слишком быстро. Санданато выпалил эту фразу не раздумывая. Подобное ей доводилось видеть и прежде. Он не хотел или боялся задуматься. Глаза словно затуманились, он больше не желал видеть, отказывался принимать ее в расчет, это ясно. Она женщина, а потому всегда будет аутсайдером, когда речь заходит о серьезных вещах, вещах, как-то связанных с Церковью.

* * *

У его святейшества Папы Каллистия IV иногда выдавались вполне благополучные утра. Поняв, что время его на исходе, он твердо вознамерился наслаждаться каждой отпущенной ему минутой жизни, насколько, разумеется, позволяли обстоятельства. Мало того, он старался успеть сделать как можно больше. В его распоряжении был всего час или два, до того как начинались боли в груди или голове. Тогда в ход шли таблетки, и они затуманивали разум. Время надо было беречь. Это утро выдалось вполне хорошим. Он вызвал к себе людей, которых хотел видеть, и стал ждать.

Стоя у окна своего кабинета на третьем этаже Апостольского дворца, Папа наблюдал за тем, как восходит над Вечным городом солнце, смотрел на бурные воды Тибра, на затянутые сероватой дымкой холмы на горизонте. В молодости он часто задумывался над тем, о чем может размышлять Папа, глядя на мир отсюда, с высоты своего положения, но никогда не представлял, что сам окажется на его месте, да еще в таком состоянии ума. Он не был слишком эмоциональным человеком, всегда, по возможности, предпочитал позицию бесстрастного и объективного наблюдателя. Возможно, именно поэтому и стал Папой. И на протяжении очень многих лет выработал иммунитет против страха, смятения, страстей, амбиций. Теперь же все изменилось, настал последний акт его жизни. Любуясь красотой восхода, он вдруг задумался о том, боялся ли предшествующий Папа того, что ждет его там, за этим окном. И тут же понял: вопрос совершенно идиотский. Сам он прекрасно отдавал себе отчет в том, что является лишь последним в длинной чреде напуганных понтификов.

Он был потрясен этими убийствами. Убийцы... Эти ужасные события в Нью-Йорке... эта монахиня, от которой лишь смута и неприятности. Как остановить все это? Куда это может завести?

Он вздохнул и взял с серебряного подноса чашку крепкого черного кофе. Не притронулся к корзинке с рогаликами, что стояла на столе. Из окна был виден тот район Рима, где он жил еще студентом. И вдруг с тревогой подумал о том, что где-нибудь на одном из этих безымянных холмов мог затаиться человек с винтовкой и всеми этими современными и хитроумными приспособлениями для убийства. Мог затаиться и ждать, когда к окну подойдет Папа Каллистий IV, полюбоваться восходом солнца, и тогда снайпер выстрелит и вышибет ему мозги. И они разлетятся по всему кабинету.

Нет, глупости, сплошная мелодрама. Никто не станет охотиться на него с винтовкой. Пока что нет.

Он допил кофе, и тут зазвонил будильник, вмонтированный в его роскошные швейцарские часы, подарок от знаменитой кинозвезды. Это означало, что первый посетитель уже ждет в приемной.

Он достал из кармана старинную эмалевую коробочку для таблеток и в очередной раз подивился превратностям поведения людей и судьбы. Имеет ли он право насиловать свою природу, вмешиваться в естественный ход событий? Тут же возник и второй вопрос: вправе ли он называть себя человеком благочестивым?... Впрочем, благочестие и набожность — вовсе не первоочередные качества, необходимые Папе конца двадцатого столетия.

Кофе служил стимулятором, бодрил, но одновременно мог обострить беспокойство. Таблетки в изящной маленькой коробочке содержали пропранорол, бета-блокатор. Они замедляли сердцебиение, уменьшали потоотделение и дрожь в руках, делали голос ровным и тон уверенным. Они также подавляли внезапные приступы страха, который порой охватывал Каллистия в решающие моменты. Он принял одну таблетку, запил холодной водой из хрустального кувшина, что стоял на серебряном подносе, достал из кармана список и поставил галочку. От сердца таблетку принял, от давления — тоже и еще теперь вот эту, бета-блокатор.

Если б Господь подарил ему более долгую жизнь, он стал бы первым «синтетическим» Папой. Он улыбнулся этой своей мысли.

Потом снял телефонную трубку и сказал секретарю:

— Пусть его преосвященство войдет.

* * *

Кардинал Манфреди Инделикато всегда пугал маленького человечка, который в сороковые звался просто отцом ди Мона. Кардинал к тому времени продвинулся по ватиканской лестнице уже достаточно высоко, и многие считали, что он смоделировал себя по образу и подобию Папы Пия. Но они ошибались. Инделикато происходил из очень знатного рода, семья уходила корнями чуть ли не в ледниковый период. К тому же он был невероятно богат, имел все: роскошные виллы, целый штат прислуги, — но умудрялся при этом вести жизнь аскета. Он был лучше их всех, знатней, умней, богаче, был более стоек физически и морально, казалось, лучшего кандидата в Папы просто не найти. Он был лучше Пия, лучше Сальваторе ди Мона. Но Папой стал ди Мона, и все остальное уже не имело значения.

Каллистий смотрел на мертвенно-бледное лицо Инделикато. Черные волосы — наверняка красит, — а глаза точь-в-точь как у хищной птицы, высматривающей добычу. Эдакой длинноногой терпеливой птицы, которая ждет и наблюдает, хочет уловить момент, когда можно будет вонзить клюв в маленькое, трепещущее от страха существо.

— Ваше святейшество, — тихо прошелестел он, и даже в этих шипящих слышалась угроза. Он мог до смерти напугать кого угодно, не прилагая к тому особых усилий. То было частью его работы.

— Присаживайся, Манфреди. Что маячишь, как привидение? — Каллистий всегда пытался наладить с Инделикато взаимоотношения, называя его на «ты» и по имени и еще слегка подшучивая над кардиналом. Инделикато сел, скрестил свои непомерно длинные тонкие ноги. — Твой друг Святой Джек скоро будет здесь. Ты сделал все, что я просил?

Длинная узкая голова слегка наклонилась в кивке, точно и не имело смысла спрашивать вовсе.

— Тогда хочу послушать твой отчет.

Папа всем телом подался вперед, сложил руки на коленях. И подумал, не слишком ли поздно приучать Манфреди Инделикато, главу разведки и отдела безопасности Ватикана, человека, которого боялись все, хотя бы время от времени целовать кольцо на руке Папы. Нет, конечно, в любом случае уже слишком поздно. Однако было бы забавно.

— Продолжаю держать всех означенных фигурантов под самым пристальным наблюдением, ваше святейшество. Доктор Кассони во всех отношениях настоящий образчик осмотрительности... Однако вчера был замечен в следующем. Поднялся среди ночи и поехал в один захудалый госпиталь, что находится на окраине, в самых настоящих трущобах. Там у него была назначена встреча, и боюсь, предметом обсуждения на этой встрече были вы.

О состоянии здоровья понтифика заранее договорились сообщать только самым доверенным лицам, членам курии. Именно Инделикато предложил взять под наблюдение личного лечащего врача Папы.

— Мне не нужны общие фразы и домыслы, Манфреди. Мне нужна информация. С кем у него была встреча?

— Позвольте узнать, ваше святейшество, как Кассони получил должность вашего личного терапевта?

— Его рекомендовал Д'Амбрицци.

— Этого следовало ожидать, — со слабым упреком в свой адрес пробормотал Инделикато.

— Даже вы не можете предполагать и знать всего.

— Возможно. Однако встреча у врача состоялась именно с кардиналом Д'Амбрицци.

Папа не нашелся, что на это ответить, однако, подняв глаза от чашки с давно остывшим кофе, все же заметил на тонких губах Инделикато некое подобие иронической улыбки.

* * *

Вошел кардинал Д'Амбрицци, и, поприветствовав Папу, обратился к Инделикато:

— Ну, Фреди, Фреди, почему такая недовольная физиономия? Считаешь, у тебя неприятности? Ха! Я бы тебе сказал, что такое настоящие неприятности. — Он отступил на шаг и окинул взглядом высокую тонкую фигуру Инделикато в безупречно аккуратном и скромном одеянии обычного священника. Потом усмехнулся, протянул толстую короткопалую руку и пощупал лацкан темного пиджака. — Хорош костюмчик, ничего не скажешь! Шил у своего портного? Да, фигурой я не вышел, а то бы тоже ему заказал. Только напрасная трата времени для хорошего портного. Чем просторней тряпье, тем лучше я в нем выгляжу, верно, Фреди?

Инделикато взглянул на него с высоты своего роста.

— Знаешь, Джакомо, мы должны чаще видеться. Соскучился без твоих соленых шуточек. — Он обернулся. — О, монсеньер Санданато, рад, что вы нашли время присоединиться к нам.

Принесли свежий кофе и рогалики. Папа терпеливо дожидался, пока кардиналы закончат обмениваться колкостями. Смешно они выглядели рядом, ну, прямо Дон Кихот и Санчо Панса, если как следует не знать обоих. Наконец Инделикато уселся и начал прихлебывать черный кофе, Д'Амбрицци щедро добавил в чашку сахара и сливок. Санданато же просто смотрел в свою и к напитку не притрагивался.

— Итак, целых восемь, — заговорил Папа, когда наступила тишина, и тут же почувствовал на себе взгляды всех присутствующих. — У нас произошло восемь убийств. Восемь убийств внутри Церкви. И мы до сих пор не знаем причин. Мы не знаем, кто убивает наших людей. У нас нет ни одной версии... мы не можем хотя бы приблизительно предсказать, когда произойдет следующее убийство. Однако можем быть уверены, они будут продолжаться. — Он выдержал паузу. — Мы рассматривали все возможные варианты... Решили, что к убийствам могут быть причастны наши друзья, мафия, экстремисты... «Опус Дей». «Пропаганда Дью».

Инделикато качал головой.

— Мои люди не обнаружили никаких следов, указывающих на возможное участие этих организаций. По всем перечисленным вами подозреваемым ответ один: нет.

— Не считаете, что кто-то решил преподать нам урок?

— Нет, святой отец. Эти группы здесь ни при чем.

— Один факт неоспорим, — вмешался Д'Амбрицци, — все эти люди имеют против нас зуб. Иезуиты бесятся, считают, что вы, ваше святейшество, отдаете предпочтение не им, а «Опус Дей». В «Опус Дей» тоже недовольны, поскольку хотят независимости от епископата и контроля над Радио Ватикана, а вы не даете им ни того, ни другого. Марксисты смотрят на нас как на приспешников мирового капитала и тиранов, а консерваторы — как на сборище коммунистически настроенных ублюдков, разрушающих Церковь изнутри. Одному Господу ведомо, что там на уме у «Пропаганды Дью», но даже меня они пугают. Однако когда дело доходит до убийств людей Церкви... — Он покачал головой. — Прежде всего, людей убивают вне зависимости от их философской ориентации. Я что-то упустил, ваше святейшество?

Папа вяло отмахнулся.

— Поместите на угол какой-нибудь улицы троих священников, и тут же все заговорят о создании новой фракции, недовольной чем-то или кем-то. Но убийства?... Скажите-ка мне, что там говорят о каком-то священнике, который якобы убил тех троих в Америке?

Д'Амбрицци нахмурился, на лбу собрались толстые складки, глаза удивленно смотрели из-под тяжелых век.

— Позвольте спросить, откуда вам это известно, ваше святейшество?

— Перестань, Джакомо. Я все же Папа...

Д'Амбрицци кивнул.

— Понял.

— Так что? Это правда?

— Пьетро? — Д'Амбрицци взглянул на Санданато. Тот рассказал все, что знал, и когда закончил, Каллистий поблагодарил его неразборчивым хмыканьем.

— Мы должны в этом разобраться. Это надо остановить.

— Разумеется, ваше святейшество, — сказал Д'Амбрицци.

— Но это будет проблематично.

— Но, но... — Инделикато хотел что-то возразить, затем понял, что это бессмысленно. — Он прав. Однако попытаться можно...

— Я хочу, чтобы это прекратилось. Если это исходит из Церкви, это следует остановить немедленно, вырвать с корнем. Я не собираюсь покрывать убийц... они получат свое, когда будут найдены. — Он поморщился, начала болеть голова. — Но больше всего на свете мне хочется знать почему. — Он глубоко вздохнул. — Но нигде, ни в Риме, ни в Америке, к разбирательству внутри Церкви не следует подключать мирские власти. Вам ясно? Это целиком дело Церкви! — Лицо его исказилось, он обхватил голову руками.

— Ваше святейшество... — Д'Амбрицци вскочил и направился к нему.

— Я как-то вдруг очень устал, Джакомо. Мне надо передохнуть.

Опираясь на руку Д'Амбрицци и поддерживаемый с другой стороны Инделикато, Каллистий медленно поднялся и позволил, чтобы его увели.

* * *

Сестра Элизабет проклинала себя за то, что многочисленные дела не дают ей поразмыслить хорошенько. Хорошие идеи приходили с запозданием. Она вспомнила об игуменье, пожилой монахине, возглавлявшей исполнительный совет Ордена. Жила и работала та на холме Спэниш Степс, в странном серо-розовом здании, напоминавшем замок и служившем одновременно церковью и монастырем. Игуменья была француженкой. И очень любила сестру Валентину. Элизабет знала ее вот уже лет десять, не меньше. Женщиной она была добродушной, однако во всем следовала протоколу. Игуменья, если так можно выразиться, контролировала «шоу», мир, в котором жила, и в офисе своем людей принимала весьма избирательно.

Ее кабинет был декорирован в весьма изысканных и мягких, персиково-розовых и жемчужно-серых тонах, в стиле арт-деко. Одну из стен украшало весьма модерновое распятие, которое, казалось, зависло в воздухе, на расстоянии двух дюймов от стены, и, освещенное приглушенной подсветкой, отбрасывало драматичную тень. Ну, прямо как стена в маленьком частном музее. Кругом расставлены вазы с цветами, вьющиеся вечнозеленые растения довершают интерьер. За окном люди вышагивали под жарким солнцем. Игуменья долго стояла у окна, сложив руки на груди, затем обернулась к Элизабет. Она была страшно похожа на актрису Джейн Уаймен, больше известную под именем миссис Рональд Рейган.

— Хотите поговорить о нашей дорогой Валентине?

— Мне следовало прийти раньше, — ответила Элизабет. — Но столько всего сразу произошло, я совершенно погрязла в мелочах. Скажите, вы хоть раз виделись с ней последние полгода?

— Да, конечно, виделись, моя дорогая. Она ведь жила здесь, у нас.

— Но ведь она проводила большую часть времени в Париже.

— Об этом мне мало что известно. Делила время между Парижем и Римом. Частые разъезды. И девушкой была живой, общительной, но при этом довольно скрытной. — Она улыбнулась каким-то своим воспоминаниям. Потом поправила цветы в хрустальной вазе. — Я предоставила ей самую большую нашу спальню, и мы поставили туда письменный стол. Она очень много работала. Впрочем, как всегда.

— А вы уже вынесли вещи из этой комнаты?

— Еще нет, сестра. Душа не лежит, страшно тяжело это делать. Кстати, я собиралась звонить вам. Хотела посоветоваться, как лучше распорядиться ее вещами... бумагами, книгами, у нее там скопилась целая уйма.

— Не знала, что Вэл жила здесь, — задумчиво протянула Элизабет.

— Ну, вы не должны на нее обижаться. Она была так поглощена своей работой. Всегда была такой целеустремленной, не так ли?... Много времени проводила в секретных архивах. Она вообще была влиятельной... как это там говорят американцы?

— Влиятельной фигурой?

— Да, именно. Имела доступ к самым верхам.

— Вы имеете в виду?...

— Ну, да, кардинала Д'Амбрицци. Он там замолвил словечко кому надо, так вроде бы говорят американцы, да?... И она получила секретные архивы в полное свое распоряжение.

— Могу я взглянуть на ее комнату?

— Конечно, можете. Раз уж вы заглянули к нам, надо пользоваться моментом. Идемте, я провожу вас, моя дорогая.

Игуменья оставила ее одну. Просторная комната была залита солнечным светом, за двумя высокими узкими окнами цвели пышным цветом бугенвильи. На протяжении получаса Элизабет просматривала бумаги, папки и записные книжки, сложенные на столе. Похоже, все эти записи имели отношение к довольно давним книгам, статьям и речам Валентины. Элизабет разочарованно вздохнула и взяла со стола пачку папок и блокнотов, скрепленных между собой резинками.

На обложке одной из папок была сделана надпись фломастером. Всего одно слово.

«УБИЙЦЫ».

2

Дрискил

Я летел рейсом Нью-Йорк — Париж — Каир, глотал обезболивающие таблетки, пил шампанское и потерял представление о времени. А стоило закрыть глаза и задремать, как начинался все тот же кошмар: седые серебристые волосы, сверкающее лезвие в руке. И сна как не бывало. Теперь счет у меня шел уже не на часы, а на дни. Пошел девятый день с похорон сестры. В больнице мне наложили несколько швов на раны на спине и в боку, потом все шло как в тумане, время летело с какой-то сумасшедшей скоростью, и не успел я толком опомниться, как оказался в аэропорту Каира и ждал уже местного рейса, чтобы попасть в Александрию. Стояла страшная жара и толчея, я понимал, что это вовсе не хорошо для раны. И вот, приняв очередную таблетку и выплыв из очередного кошмара, я увидел кругом пронзительно синее небо и понял, что мы снижаемся и скоро приземлимся в аэропорту Александрии. Аэропорт был совсем маленьким, его пришлось перестраивать после войны с Израилем в 1973-м. По одну сторону взлетно-посадочной полосы тянулась пустыня, раскаленные пески и барханы убегали куда-то вдаль, по другую — лежало плоское синее зеркало Средиземного моря. А потом вдруг пустыня отступила, растаяла, и я увидел длинную тонкую цепочку городских зданий с зелеными вкраплениями садов и парков, что огибала две огромные гавани на севере и озеро Марьют к югу.

Я нанял одно из маленьких черно-красных такси, что неустанно сновали в потоке движения. Через полчаса езды водитель свернул на улицу Суэцкого канала, затем на другую, огибающую Восточную, или, как ее тут называли, старую гавань, где дующий с моря прохладный бриз снижал жару в городских кварталах и даже умерил головокружение, которое я испытывал. Высадил он меня на площади имени Саада Заглула[10], перед отелем под названием «Сесиль». Через улицу шла посадка на автобус, следующий до Каира. Я вышел из машины и ощутил на лице освещающее прикосновение морского бриза. Отель выходил на Восточную гавань, внизу переливалось серебристыми искрами Средиземное море. И на несколько мгновений, как бы зависнув в промежутке между тем, что произошло, и тем, что еще должно случиться, я ощутил полное блаженство.

За три с половиной столетия до рождения Христа Александр Македонский отобрал Египет у персов. Триумфатором вошел в Мемфис, а затем двинулся вдоль побережья к оазису Зива, навестить оракула Амуна. Он почему-то вообразил, что оракул объявит его сыном бога Вивы. Великий полководец остановился отдохнуть в симпатичной рыбацкой деревушке с изумительно красивой естественной гаванью. И, как делал неоднократно на протяжении своей славной карьеры, повелел возвести у этой гавани город. И, по привычке, велел назвать этот город своим именем. Оставив в деревне команду архитекторов и строителей, он двинулся дальше, пообщаться с оракулом. Он так никогда и не увидел нового города под названием Александрия.

Девять лет спустя Александр Великий умер. Тело, согласно его последней воле, уже находилось на пути к Зиве, где его должны были похоронить, как вдруг в процессию вклинился его прославленный генерал Птолемей и объявил, что останки этого великого человека должны быть захоронены в городе, носившем его имя, на главной площади. И вот теперь все труды и деяния этих славных людей забыты, и останки покоятся где-то под новым городом, а над ними неустанно курсируют черно-красные такси.

Евклид изобрел в Александрии геометрию. Птолемей построил совершенно невообразимый маяк на острове Парос, четыреста футов в высоту, одно из чудес древнего мира. Позже римляне не могли устоять перед экономической притягательностью этого центра Востока, и здесь появились Юлий Цезарь, Клеопатра, Марк Антоний и Октавиан, названный впоследствии Августом Цезарем. А затем святой Марк принес в Египет христианство и основал то, что теперь называют коптской Церковью. А еще позже явились персы и отвоевали эти земли обратно. А потом пришли арабы. Словом, история то была очень долгая... А потом в Александрию пожаловала моя сестра. И я должен был выяснить, с какой целью.

* * *

Пол в моем номере был паркетный, из твердых пород дерева, он тускло поблескивал, точно его без конца натирали мастикой с воском. Мебель старинная, слегка обшарпанная, что придавало ей вполне аристократический вид. Широкий балкон с видом на часть площади и гавань. Имелся телефон, но я еще не был готов звонить. Был телевизор, но я не испытывал ни малейшего желания смотреть какой-нибудь старый вестерн на арабском. И, наконец, в номере имелся холодильник с большими запасами льда. Я заказал бутылку джина, несколько бутылочек тоника с лимоном. Достал из портфеля прописанный мне тайленол в каплях и пачку кодеина. Обезболивающими и аспирином я запасся с лихвой. Врач из Принстона предупредил, что надежд отыскать в Египте аспирин мало.

Я пошел в ванную и не без труда стащил прилипшую к телу рубашку. Осторожно ощупал повязку на ране. Ничего не оставалось, как крепко стиснуть зубы, отодрать ее и приспособить свежую. Черт, ужасно больно и неудобно. Я даже боялся смотреть на рану. Тот же врач сказал, что форма ее напоминает надрез, который делают хирурги при удалении почки. Наконец с помощью двух слоев пластыря повязку приладить удалось. Врач говорил, что я сошел с ума, что напрашиваюсь на нешуточные неприятности, отправляясь в столь дальнее путешествие с незажившей раной. Возможно, он был прав. К тому же никак не удавалось избавиться от крайне неприятного ощущения, что я теряю литры крови, что струйки ее стекают по спине нескончаемым липким потоком. Нет, конечно, то была иллюзия, чисто нервное, но от осознания этого мне легче не становилось.

Я смешал джин с тоником в неравной пропорции: много джина и несколько капель тоника. Затем осторожно прилег на кровать, опустил голову на две огромные и пышные подушки. Отсюда было видно море, бледно-голубая полоса убегала к молочно-белому горизонту, сливалась с ним. Она, эта полоса, почему-то казалась страшно хрупкой, стоит бросить камень с балкона — и разобьется. Я почувствовал, что страшно, просто смертельно устал. И только сейчас до меня дошло, что нахожусь я очень далеко от дома.

* * *

Лежал я, прижавшись лицом ко льду, наверное, поэтому тогда не вырубился.

Санданато не знал, что делать. Сперва даже не понял, что со мной произошло, лишь потом увидел, что кровь льет ручьем. Я почти не слышал, что он там причитает. Но потом все же понял, он решает вслух, что делать: или бежать в дом и позвать на помощь, или же не оставлять меня и поднять крик, чтоб полицейский, оставленный Сэмом Тернером, услышал эти призывы. Тогда я, должно быть, что-то сказал. Санданато опустился на колени. Я ухватился за него и начал подтягиваться, пытаясь подняться на ноги. Мне было не слишком больно, но я терял много крови. Я изо всех сил цеплялся за ускользающее сознание, уж как-то очень не хотелось вырубиться здесь, на холоде и льду.

И вот наконец, перекинув мою руку через плечо, Санданато поднял меня, и мы медленно побрели к дому. До него было всего ярдов сто, но показалось, что путь этот занял несколько часов. Человек Тернера помог мне снять коньки, он же позвонил в больницу. Я лежал на диване, а рядом, прямо на полу, сидел Санданато и все о чем-то болтал, болтал, и это было последнее, что я помнил. Я потерял сознание и пришел в себя только назавтра днем.

Следующие несколько дней прошли, точно в тумане. Было больно, кругом мелькали и мельтешились какие-то люди, их лица тоже были в тумане, и все они дружно убеждали меня в том, чтоб я выбросил эту идею с поездкой в Египет из головы. И мне казалось странным, что они совсем меня не понимают.

Седовласый священник, убивавший людей, убивший моюсестру, когда она молилась, явился ниоткуда, из тьмы и холода, и пытался убить меня. Он вонзил в меня нож, и, не промахнись на какой-то дюйм или два, все было бы кончено. Врачи не уставали твердить, какой я счастливчик. Счастье, я полагаю, понятие весьма относительное.

Персик навешал меня каждый день. И всегда одно и то же выражение лица, радостно-удивленное, точно он избежал сокрушительного несчастья. Его вера подверглась испытанию. Нападение на меня убедило, что оба мы находимся в некой сумеречной зоне, блуждаем по ней без карты, и надеяться можно только на Бога. Когда я поднялся с постели и сделал первые шаги, он смотрел с таким видом, точно я вот-вот рассыплюсь на куски. Он сказал, что старается не остаться без дела, все время находит себе какое-то новое занятие, чтоб хоть как-то отвлечься от того, что случилось со мной и Вэл. Он хотел, чтобы я, когда выйду из больницы, пожил хотя бы немного у него. Сказал, что впервые после переезда в Пруденс стал разбирать чердак и кладовки в доме пастора, где много чего накопилось лет за пятьдесят-шестьдесят. Сказал, что я должен просмотреть с ним кое-какие найденные там вещи и вообще вдвоем нам будет веселей. Я сказал, что не смогу.

Несколько раз меня навещал отец Данн. Последний раз забежал по дороге в аэропорт. Он летел в Лос-Анджелес на встречу с каким-то продюсером, собравшимся снять фильм по одному из его романов.

— При виде меня Клэммер бесится, как дикая кошка. Будет рад хотя бы на время избавиться от меня, — сообщил он. — Что же касается вас, Дрискил, что тут можно сказать? — Он зачерпнул ложкой каши из тапиоки, которую мне принесли на обед. — Думаю, вам следует проще смотреть на вещи. Не принимать ничего близко к сердцу. Просто чудо, что вы остались живы. Расценивайте это как предупреждение. Вы же не какой-нибудь отчаянный коп. Не Джеймс Бонд и не супермен. Поезжайте куда-нибудь на курорт, в Антигуа, Сент-Томас или Хоуб Саунд, повеселитесь там с такими же, как вы, богачами. Они научат вас любить мелкие радости жизни. Вас не убили... так что с вашей стороны будет просто глупо нарываться на новые неприятности. А вы обязательно нарветесь, если продолжите эту затею. Вы поняли меня, Дрискил? Происходит нечто ужасное, нечто гораздо худшее, чем в моих книгах... так оставьте все это властям. Пусть они себе копают. Ну и Церковь тоже, разумеется, этим займется. Поймите наконец, это дело Церкви! — Блеклые глаза его возбужденно сверкали. — Не суйтесь в это, Бен. Потому как, если умрете, пользы от этого никому не будет. А Вэл уже все равно не вернуть.

Я улыбнулся.

— Хочу, чтобы он заплатил мне за все. Со мной и моей семьей так поступать нельзя, я этого не прощу. Вот и все. Все очень просто.

— Знаете, вы меня утомляете, Бен. Никакой вы не герой. Поверьте.

— Ах, Арти! Помните закон Дрискилов? Отчаянные времена превращают в героев отчаявшихся людей.

Фраза не произвела на отца Данна ни малейшего впечатления.

— Вы сделаете ошибку, если продолжите расследование. Монсеньер Санданато придерживается того же мнения.

— И сестра Элизабет — тоже, не забывайте. Только вообразите, я пренебрегаю предупреждениями двух священников и монахини!

Он громко расхохотался.

— Что ж, раз мне не удалось вас переубедить, могу пожелать вам только удачи. И скорейшего выздоровления. — Уже на выходе из палаты он вдруг обернулся и окинул меня каким-то странным взглядом. — Вообще-то за последние несколько дней я не раз заезжал навестить вашего отца. Ему сейчас очень трудно, Бен. Он не вечен и...

— Да, знаю.

— Я занес ему пару своих книг и очень настойчиво просил, чтобы он их прочел. Они поднимут ему настроение, прибавят адреналина. — Затем он еще раз попросил меня отказаться от опасной затеи, надел шляпу, махнул на прощание рукой и вышел.

Санданато просто умолял меня выйти из этой игры.

— Вы же сами убедились, на что они способны. Готовы нанести удар из-за угла в любой момент. — Темные глаза мрачно смотрели из-под красноватых век, он курил одну сигарету за другой. — Господь дал вам сестру...

— Дал, а кто-то другой отнял ее у меня...

— Состояние вашего отца почти критическое. А вы подставляетесь, выскакиваете на поляну под пулю, точно кролик. Баста! Это не ваше сражение. Вы даже не католик.

В конце концов он улетел в Париж, где похоронили Кёртиса Локхарта, там у него жили какие-то родственники. Санданато так был потрясен этим убийством и нападением на меня, что, казалось, вот-вот сломается. Но я не слишком за него волновался. Мне доводилось видеть таких людей и прежде, могущих переносить самые страшные стрессы и невзгоды. Они жили этим. На прощание он просил меня хотя бы немного повременить, предполагал прежде выяснить, что собираются предпринять в Риме. На что я ответил, что лично мне все равно, чем они там займутся в Риме. Проблема была в самом Риме.

Отец не уставал меня удивлять. Врачи говорили, что ему стало хуже, когда он узнал о случившемся со мной несчастье, точно оно было последней соломинкой. И еще они сказали, что это подорвало в нем всякое желание бороться с болезнью.

Подобная реакция меня удивила. Ну ладно бы, если б он так убивался из-за Вэл. Но чтобы из-за меня?... К тому же я остался жив.

Но, едва увидев его, я понял, что врачи не врали. Лицо пергаментно-бледное, лежит совершенно неподвижно, к книжкам отца Данна, что валялись рядом на тумбочке, даже не прикоснулся. Я почти пожалел, что зашел к нему.

— Знаешь, порой мне кажется, я скоро умру, Бен. И оно к лучшему. Вдруг почувствовал себя таким одиноким...

— Но, папа, это просто смешно, сам знаешь! Мало того, что твоего звонка и слова ждет целая армия друзей, ты ведь у нас человек верующий. Разве в таких случаях вера не приходит на помощь?

Похоже, он меня не слышал.

— Ошибаешься. При чем здесь одиночество и люди?... Люди ничего не значат. Я устал, я потерял контроль над собой и окружающим миром, я не понимаю, что происходит... о, я даже толком не понимаю, что хочу сейчас сказать. Хотел сказать что-то очень важное и забыл. Прежде со мной такого не бывало. — Он ни словом не обмолвился о вере. Возможно, просто не хотел обсуждать это с неверующим сыном.

— Послушай, ты перенес несколько тяжелых потрясений подряд. Но я верю, ты обязательно выкарабкаешься и...

— Надеюсь, ты прав, Бен. Надеюсь, что смогу. И вообще я рад, что ты рядом. Вместе мы как-нибудь справимся. Знаешь, я хочу, чтобы ты пока не уезжал из дома. Приятно сознавать, что там меня ждешь ты. Дополнительный стимул. Фирма может предоставить тебе отпуск на полгода... Возможно, мы вместе съездим куда-нибудь, ну, скажем, в Лондон. Побудем там, пока я окончательно не оправлюсь... — Он даже оживился немного при мысли об этом. Остальная часть беседы прошла не столь гладко.

Он категорически не хотел, чтобы я продолжил поиски убийцы Вэл, он не хотел, чтоб я узнал, чем занималась Вэл, почему ее убили. Он назвал меня безответственным болваном, сказал, что я не только трачу время даром, но и рискую головой. Неужели мне не хватает ума понять, что это было предупреждение? Неужели я до сих пор не понял, как мне сказочно повезло? Неужели я не осознаю, что отворачиваюсь от отца в том момент, когда больше всего ему нужен?...

Я никогда еще не слышал, чтобы отец просил меня об одолжении, просто умолял. Казалось, передо мной вовсе не знакомый человек. Что ж, тем легче будет от него уехать. Не легко. Но гораздо легче. Я был сыном своего отца, я знал, как поворачиваться к людям спиной. Тут вдруг я увидел, как из полузакрытого глаза медленно выползла слеза.

— Прости, папа. Но я должен ехать. И я вернусь, обязательно, и, может, тогда мы с тобой действительно...

— Ты обезумел, Бенджамин. Ты в одном шаге от полного безумия и не желаешь этого понимать. Ты никогда не вернешься, Бен. — Он нервно сглотнул и отвернулся. — Ты не вернешься, — уже шепотом повторил он.

Слезы катились по серым щекам. Кого он оплакивает? Себя или Вэл? Возможно даже, отбившуюся от стада овцу, своего сына. Нет, последнее просто невозможно. Я почувствовал, что на сегодня сантиментов с меня хватит.

* * *

Среди многочисленных религий, существующих в Египте, мусульманство является доминирующей, а христианство представлено в основном коптской Церковью. Однако в Александрии всегда чувствовалось римское присутствие. Тут всегда были иезуиты, и представители Ордена, и священники с монахинями, словом, небольшой, но довольно активный католический анклав.

Я проспал шестнадцать часов кряду, просыпался только два раза, от настойчивых призывов к намазу, слышных в любом уголке города, а потом снова проваливался в сон. Окончательно проснувшись, позвонил в канцелярию Ордена, но оказалось, что это телефон католической школы. Меня соединили с сестрой Лорейн, игуменьей, которая тут же сказала, что виделась с сестрой Валентиной во время ее приезда в Александрию. Мало того, несколько дней моя сестра прожила в гостевом домике Ордена. По-английски сестра Лорейн говорила бегло, но с французским акцентом, и сказала, что будет рада меня видеть.

На выходе из отеля я поймал такси, и уже через пятнадцать минут входил в ее кабинет. В окнах открывался вид на большую игровую площадку, где бегали дети в униформе, их крики и смех взмывали в небо и служили веселым аккомпанементом, сопровождавшим ее рабочий день. По краям площадки росли пальмы.

Сестра Лорейн оказалась маленькой и хрупкой темноволосой женщиной лет пятидесяти, с огромными выразительными глазами и клювообразным, типично французским носом. На ней был синий костюм с коротким квадратных очертаний жакетом, типа тех, что ввела в моду великая Шанель, под жакетом — кремовая блузка с бантиком у шеи. В коридоре я заметил нескольких монахинь в традиционном одеянии. Однако их начальница, судя по всему, была администратором современного толка. И подобно всем француженкам, которых я знал, была наделена шармом, несмотря на всю свою некрасивость. Она была привлекательна в целом, а в детали вдаваться просто не стоило.

Не успел я закончить, как она закивала темноволосой головкой.

— Да, да, я понимаю. Я бы с радостью поведала вам все, что было у нее на уме, но, увы, знать этого не может никто, вы согласны? Но я восхищалась вашей сестрой, той огромной работой, которую она проводила. Я очень ей симпатизировала. И когда мы встретились, ваша дорогая сестра была целиком поглощена ею. И показалась мне взвинченной и усталой... и еще она словно все время оглядывалась через плечо. Вела себя настороженно, так, кажется, говорят? Ну, вы меня понимаете.

— Хотите сказать, она чего-то боялась?

— Qui, и это был весьма специфический страх. Боялась чего-то или кого-то... Но поймите, это всего лишь мои наблюдения. Ваша сестра ни словом не обмолвилась об этом страхе. А я заметила, что она все время оборачивается. Точно хочет проверить, не следит ли за ней кто. И мне было страшно любопытно, понимаете?

— А чего она от вас хотела? Только места, где можно остановиться?

— О, нет, не только. Она приехала сюда искать человека по имени Клаус Рихтер. А вот зачем он ей, мне не сказала, только упомянула, что проводит какие-то исследования. Для своей книги. Найти герра Рихтера не составляло проблем. Я знаю его лично. Это очень добрый немецкий католик, никогда не пропускает службы. — При воспоминании о немце на губах сестры Лорейн возникла немного насмешливая улыбка. — Владеет какой-то экспортно-импортной фирмой, в западной части гавани у него огромный склад. Эта гавань совсем не похожа на вашу, ту, где находится отель «Сесиль». Он очень известный бизнесмен, и репутация у него хорошая, так я слышала. Большой любитель гольфа, и в газетах часто печатают его снимки. И во всем, разумеется, типичный немец. И еще он ветеран того самого знаменитого Африканского корпуса, воевал в Египте, а потом переехал сюда жить. Члены этой старой гвардии посещают кладбища в пустыне, дабы возложить венки на могилы своих павших в боях товарищей и их храбрых врагов. Герра Рихтера очень уважают египетские власти, всегда все уважали, начиная с Насера. Мне кажется, Рихтер даже помогал ему в давние времена с оружием.

— И Вэл приехала в Египет повидаться с ним?

— Похоже на то. — Сестра Лорейн взглянула на часы. — У меня назначена еще одна встреча, мистер Дрискил. Но если у вас остались вопросы... — Она кокетливо, как истинная француженка, повела плечами. — Словом, не стесняйтесь, всегда звоните и приходите.

Она дала мне адрес офиса Рихтера. Выйдя из ее кабинета, я вдруг сразу по ней заскучал. Непременно приду еще раз и задам пару вопросов.

* * *

Огромное грязно-серое здание склада «Глобал Эджипт Экспорт Импорт» располагалось среди себе подобных по предназначению и походило на корабль. Гавань имела чисто коммерческое предназначение. У пирса толпились грузовые суда, повсюду, насколько хватало глаз, вздымались проржавевшие подъемные краны. Шла загрузка, выгрузка, грохотали, скрипели и жужжали какие-то механизмы, шел пар и дым, тошнотворно попахивало смазочными маслами и бензином, отовсюду доносились крики на арабском, слова на немецком, французском и английском, кричали все и во все горло. Стоило закрыть глаза, и можно было представить, что находишься в любом торговом доке мира. Но вот, перекрывая весь этот гам и шум, раздался уже совершенно дикий крик на арабском, и все стало на свои места.

Клаусу Рихтеру было под шестьдесят, если не больше, но сложен он был, как «Мерседес». Такой же надежный и мощный. Густые коротко подстриженные ежиком седые волосы, наверное, точно такую же прическу носил он в годы службы в Африканском корпусе. Загар темный, а брови выгорели на солнце до желтоватого цвета. На крепком запястье золотые швейцарские часы, которые показывали все, кроме разве что счета в последнем матче чемпионата по бейсболу. На ногах высокие кожаные ботинки на шнуровке фирмы «Кларкс». И еще на нем была старенькая, но безупречно чистая и отглаженная куртка цвета хаки, а под ней — светло-голубая рубашка с расстегнутым воротом, в вырезе которой, над верхней пуговкой, виднелись вьющиеся седые короткие волоски. На брюках цвета хаки идеальная стрелка. Когда мы с секретаршей зашли в кабинет, он, размахивая коротенькой клюшкой для гольфа, целился в невидимый мячик на травянисто-зеленом ковре. Мы с секретаршей так и остолбенели, он убрал клюшку в узкий металлический футляр. При этом раздался столь характерный и знакомый мне звук: пинг.

— Клюшка Джулиуса Боро, — сказал я.

Он поднял глаза и широко улыбнулся.

— Джули подарил мне эту клюшку лет двадцать тому назад. Я как-то привел его на аукцион каких-то рыцарских доспехов, он сделал выгодную покупку и подарил мне одну из своих клюшек. Лучше у меня не бывало. — Он все еще улыбался, но глаза смотрели вопросительно. — У вас ко мне дело, мой друг? Или будем говорить о гольфе?

Немецкий акцент очень сильный, но я был уверен, он владеет еще несколькими языками. Я представился, сказал, что по личному делу, и он кивком приказал секретарше оставить нас.

Потом пересек комнату и уложил футляр с клюшкой в сумку для гольфа.

— Играл в гольф буквально везде, где только можно. Хорошие связи в Шотландии. А где живу? В самом жутком в мире захолустье! — Очевидно, то было расхожей шуткой, и он сдержанно улыбнулся. Потом выглянул из окна на корабли, краны, подъемники, суетящихся внизу работяг и снова обернулся ко мне. — Чем могу служить, мистер Дрискил?

— Насколько я понял, моя сестра навещала вас недавно. Монахиня, сестра Валентина...

— О мой Бог! Так она ваша сестра! О мой дорогой друг, я читал о ее смерти...

— Убийстве, — поправил я его.

— Да, да, конечно. Какая ужасная трагедия, просто слов не хватает! Да, она была здесь у меня, вот в этом самом кабинете. Всего за неделю или около до того, и потом о ее гибели объявили все газеты и по телевизору тоже. Замечательная женщина. Вы должны гордиться ею. — Он уселся за стол, заставленный моделями кораблей, заваленный счетами, каталогами, какими-то разноцветными брошюрами и проспектами по гольфу. Стены кабинета украшали сотни фотографий, зафиксировавших все памятные моменты его жизни. Я быстро выделил среди них несколько больших снимков совсем еще юного Клауса Рихтера. На одном он стоял рядом с танком в пустыне, залитой ослепительным солнцем, на другом — на фоне пирамиды, на третьем гордо поднимал в руке серебряный поднос, приз гольф-клуба. А на столе в золотой рамке красовался снимок двух мальчиков, очевидно, его сыновей.

— Сочувствую вам всем сердцем, мистер Дрискил. Искренне. Но пески времени, увы, нельзя повернуть вспять, я прав? — Словно иллюстрируя эти свои слова, он взял со стола песочные часы, приподнял примерно на фут, перевернул и наблюдал за тем, как песок тончайшей струйкой перетекает вниз. — Я повидал немало смертей. Здесь, в Западной пустыне. Погибали люди в самом расцвете лет, совсем еще юные. С обеих сторон. Мы гибнем так рано ради лучших времен, кажется, так? Песок в этих часах, он как раз из Западной пустыни, мистер Дрискил. Он всегда со мной, дабы я не забывал павших. — Он поднял на меня глаза. — Да, я встречался с вашей сестрой.

— Зачем она к вам приходила?

Он приподнял светлые брови, на лбу собрались морщины. Через редкие и короткие седые волосы просвечивал блестящий загорелый череп.

— Так, дайте вспомнить. — Он погрузился в кожаное кресло с высокой спинкой, погладил каменный подбородок. — Да, это мой добрый и дорогой друг, сестра Лорейн позвонила и прислала ее ко мне. Надо сказать, я был удивлен и даже польщен, что ваша сестра вдруг проявила интерес к старому солдату. Вы, наверное, знаете, она писала книгу о роли Церкви в трудные для всех нас годы войны.

— Да, она мне говорила, — кивнул я. Со стороны доков донесся треск пневматического бурильного молотка. Впечатление такое, что стреляют из крупнокалиберного пулемета. — И она пришла взять у вас интервью?

— Да, но только вначале я ее неправильно понял. Я, видите ли, был адъютантом Роммеля, несмотря на свой юный возраст был приближен к этому великому человеку И, естественно, подумал, что ее интересует Роммель, генерал-фельдмаршал. Однако нет, ее нисколько не интересовала эта война в пустыне. А Париж. Париж! Когда я думаю о войне, то никогда не думаю о Париже. Париж для меня не война, понимаете? Никакой стрельбы. Мы были оккупационной армией, Париж сдался нам без боя, город не был объят пожарами... ну, довольно долгое время. То, что вы, янки, называете идеальным исполнением воинского долга. Лучше в меня отправили на Восточный фронт! А ваша сестра, она собирала материалы о Церкви в Париже времен оккупации. И главным героем ее книги должен был стать епископ Торричелли. А я хорошо знал его, потому как исполнял административные обязанности. Церковь и штаб оккупационных войск должны были сотрудничать. Мы пытались очистить церкви от ячеек Сопротивления. — Он пожал плечами.

Я вспомнил Торричелли, старика, который приносил нам сладости и которого так любила Вэл. Вспомнил его рассказ об отце, о том, как он выбирался из какой-то угольной ямы, возможно, даже в церкви, и был похож на негра. Прошло сорок лет, и странно было даже представить, что такому человеку, как Торричелли, приходилось лавировать между нацистами и бойцами Сопротивления, что он был равно хорошо знаком с Клаусом Рихтером и Хью Дрискилом. Что ж, уж кто-кто, а католические священники всегда умели маневрировать. Если б отец встретился сейчас с герром Рихтером, они вполне могли бы сидеть где-нибудь в клубе и травить друг другу разные военные байки.

Рихтер продолжал вспоминать старые времена, я же разглядывал фотографию на стене за его спиной. Молодой, но уже закаленный в боях Клаус Рихтер позировал вместе с двумя приятелями на фоне Эйфелевой башни Лицо одного из них показалось знакомым. Где-то я уже видел эти глубокие затененные глазницы. Лицо...

— Скажите, — перебил его я, — вы случайно не встречали в Париже священника по фамилии Д'Амбрицци? Такой темноволосый, смуглый, сильный, как бык, и с большим носом. Он стал кардиналом и сейчас...

Голос его звучал несколько обиженно.

— Я ведь католик, мистер Дрискил, и нет нужды объяснять мне, кто такой кардинал Д'Амбрицци! Один из самых влиятельных людей Церкви, да, конечно, я знаю, кто он такой. И уж наверняка бы запомнил, если б встречался. Но нет, мы, к сожалению, не знакомы. А что, это важно?

— Да нет, спросил просто из любопытства. Сестра как-то упоминала о нем. Вот я и подумал, может, если вы с ним находились в Париже в одно и то же время...

Он развел руками.

— Вполне возможно. Там было полно священников и немецких солдат. Теперь это может показаться странным, но мы старались не мешать друг другу. Ну, не больше, чем это необходимо. Мы понимали, как они любят свой Париж. Он нам тоже очень нравился. Я вот что скажу, если б мы выиграли войну, Париж бы нас изменил, а вот сами мы никогда бы не изменили Парижа. Но бошей загнали обратно в их клетку. И в результате мы все американизировались! — Он рассмеялся. И явно ждал от меня какой-то реакции.

— Порой мне кажется, это стало расхожим оправданием для всего мира.

— Быть может. — Он кивнул. — Однако вернемся к вашей сестре. Боюсь, я разочаровал ее. Я знал Торричелли, но лишь мимолетно, никогда не вел дневников, не писал писем, словом, не оставил никаких записей, которые так обожают историки...

Тут на столе загудел внутренний телефон, и секретарша сообщила, что в приемной герра Рихтера кто-то дожидается. Он поднялся.

— Прошу прощения, я на минутку. Десятник из доков хочет перемолвиться со мной словечком. Оставайтесь, сейчас приду. Можете попробовать мою клюшку. — Он схватил со стола пачку каких-то желтых бумаг и вышел в приемную.

Я продолжал разглядывать снимки. Отчет всей его жизни. Перевел взгляд на соседнюю стену и вдруг заметил нечто необычное в самом темном и дальнем углу комнаты. Свободное пространство, одного снимка здесь явно не хватало: В этом углу стоял длинный стол, заваленный справочниками, гроссбухами, прайс-листами, словарями на нескольких языках, папками, стояли и два горшка с какими-то вьющимися растениями, и пропажи можно было долго не замечать — месяцы, возможно, даже годы. Следовало пристально приглядеться, чтобы заметить, что одного снимка здесь не хватает. И я понял, что это был за снимок. Я любовался маленькой клюшкой, когда он вошел в кабинет. Присел на краешек стола с пачкой документов в руке, заговорил о нескончаемых технических сложностях, связанных с операцией по экспорту-импорту. Покосился на песочные часы.

— Итак, на чем мы остановились?

— На Париже.

— Ах, да, да. Короче, вашей сестре я так ничем и не смог помочь. Она проделала весь этот долгий путь...

— Возможно, вы помогли ей больше, чем думаете.

— Добрый старина Торричелли. Просто мечта для историков! Как крыса, все тащил к себе в норку. Хранил буквально каждую бумажку, меню, списки белья из прачечных. Все записывал. Когда я приносил ему какую-нибудь бумагу, он тут же подшивал ее к делу. Все аккуратно, все по алфавиту, я просто диву давался. Думаю, им руководило чрезмерно развитое эго, вы не согласны? Этот человек так верил в свою значимость, что сохранял буквально все. — Он вздохнул.

Я подумал, что человек, украсивший стены своего кабинета историей своей жизни в фотографиях, тоже обладает сильно развитым эго. Но других всегда легко судить. И еще вдруг показалось, что я обязательно найду убийц сестры. Эго существовало повсюду.

— Ваша сестра была так терпелива. Я выходил, возвращался, вел по телефону переговоры. А она сидела тихо, как мышка, и терпеливо ждала. Вот только боюсь, я ее разочаровал.

Мы поболтали еще несколько минут, и я понял, что больше из него не вытянуть. Потом он сказал, что у него встреча в клубе, и я распрощался с ним и вышел.

Кивнул на прощание секретарше. В этот момент она принимала посылку у почтальона. Маленький плоский пакет в коричневой оберточной бумаге, перевязан шпагатом. Я вышел на улицу и увидел припаркованный перед входом сине-белый фургончик с работающим мотором. На боковой панели — надписи на нескольких языках. Надпись по-английски гласила: «Галереи Э. Лебека».

* * *

Носатый профиль... Д'Амбрицци с бандитскими отвислыми усиками всем телом подался вперед, точно внимательно прислушивался к тому, что кто-то ему нашептывает. По одну руку от Д'Амбрицци — молодой человек с жестким лицом. И вроде бы на нем военная форма! Похожа на форму вермахта, воротничок в точности такой... По другую руку — еще один мужчина, худое лицо, щеки прорезаны глубокими вертикальными морщинами, и в них залегли тени. Лицо человека, которого жизнь вынуждала принимать нелегкие решения, резко изогнутая бровь, а вот над глазами изображение смазано... И, наконец, четвертый мужчина, оставшийся как бы вне фокуса, его толком не разглядеть, но... Но все же есть в нем нечто такое... Две свечи на столе, там же винные бутылки, снимок сделан со вспышкой, фигуры отбрасывают тени на стену, раскрашенную под кирпич...

Я сидел в маленькой полутемной закусочной, кругом жужжали мухи, работяги пили кофе и колу, сидел и не сводил глаз с главного выхода «Глобал Эджипт». Пил крепкий и горячий черный кофе и поглядывал то на склад, то на снимок, оставленный мне Вэл в барабане. Смотрел на него и думал об этих четверых мужчинах. И вспоминал слова Элизабет: нет, их пятеро, пятеро мужчин.

Клаус Рихтер просто замечательный парень. Он, несомненно, прекрасно играл в гольф, он прекрасно понимал, как сильно парижане любят свой Париж. Он обожал все эти свои снимки, а стало быть, гордился жизнью, которую прожил. Сам великий Боро подарил ему одну из своих клюшек. Сестра Лорейн назвала его столпом местной католической общины. Великолепное чувство юмора, назвал Еипет жутким захолустьем... Просто прекрасный парень!...

И лжец.

Он знал Д'Амбрицци в Париже и солгал мне.

Я знал, что он лжец, потому что нашел этот снимок в игрушечном барабане Вэл. Это он изображен рядом с Д'Амбрицци на снимке. Молодой парень с жестким, ничего не выражающим лицом. Лицом человека, уже немало повидавшего в жизни. И еще я теперь знал, где моя сестра раздобыла этот снимок.

Вэл приехала в Александрию искать человека, изображенного на снимке, и нашла его. А потом мужчина с серебристыми волосами ее убил.

Клаус Рихтер...

Солнце на улице палило безжалостно, я сидел в относительной прохладе, в закусочной, и вдруг впервые за все это время мне стало страшно. Я был один, не мог поделиться своими соображениями ни с сестрой Элизабет, ни с отцом Данном, ни с Санданато. Солнце светило, я пил убойной крепости черный кофе, и сегодня никто ни разу не пытался меня убить. И все равно по спине ползли мурашки, потому что мне было чертовски страшно. Страх навалился внезапно. Когда я понял, что один из мужчин на снимке — Клаус Рихтер. Но главное даже не это. Он солгал мне. По спине пробежали мелкие мурашки. И еще мне казалось, что по спине течет что-то горячее и липкое, что я истекаю кровью.

Ненавижу все это!

Ненавижу бояться. Вэл тоже боялась...

* * *

Клаус Рихтер вышел через боковую дверь примерно час спустя. При нем была сумка для гольфа. Он уложил ее в багажник черного «Мерседеса», припаркованного в боковой аллее, уселся за руль и умчался, оставляя хвост взвихренной пыли и песка.

Я сунул снимок в карман и перешел через дорогу. Секретарши в приемной не было, дверь в кабинет Рихтера распахнута. Оттуда доносился какой-то стук. Я шагнул и остановился в дверях. Секретарша с молотком в руке перегнулась через угловой стол и била в стену.

Я постучал о дверную панель.

— Прошу прощения. — Она вздрогнула и обернулась, не выпуская молотка из рук. Даже рот разинула от изумления. — Не хотел вас напугать.

— А я стукнула молотком по пальцу, — сказала она и встряхнула рукой. — Впрочем, — она улыбнулась ярко накрашенным ртом на смуглом лице, — это произошло бы и без вашей помощи. — Она меня узнала. — А вы разминулись с герром Рихтером. Он только что ушел, и до завтра его уже не будет.

— Гольф, конечно?

— Ну да. Может, я могу чем-то помочь?

— В общем-то пустяк, но мне кажется, я забыл здесь свою авторучку. — Предлог слабоват, ну и черт с ним. — Позвольте, я забью этот гвоздь.

Она протянула мне молоток и указала на то место, куда следовало забить гвоздь. — Какая ручка?

— С чернилами. Старый добрый «Монблан». — Я перегнулся через стол, выдернул из стены искривленный гвоздь, приставил новый и забил его двумя сильными ударами молотка. — А где картина?

Она разворачивала пакет из коричневой бумаги. А потом протянула мне маленький снимок в рамке. Ну, конечно. Точная копия того, что находился у меня в кармане. — Я так рада, что герр Рихтер ничего не заметил, — с улыбкой сказала она. — Он придает этим снимкам огромное значение и очень расстроился бы, если б увидел, что один пропал. Вот я и решила заменить, пока его нет. Специально наставила на стол цветов, книг и папок, чтобы он не заметил...

— Что же случилось с оригиналом? — спросил я.

Повесил снимок на гвоздь, выровнял. Пустое пространство на стене было теперь заполнено. Я-то знал, кто украл снимок. Вэл. Она углядела его, потом воспользовалась моментом, когда Рихтер вышел из кабинета, сняла и сунула в свой знаменитый кожаный портфель. Но зачем? Что такого важного увидела она в этом снимке?

— Я, конечно, никогда не скажу этого герру Рихтеру, — понизив до шепота голос, начала секретарша, — но мне кажется, женщина, которая приходит сюда убираться, нечаянно сшибла его со стены. Стекло разбилось, она побоялась признаться, ну и выбросила его. Во всяком случае, клянется и божится, что ничего не знает. К счастью, у герра Рихтера была копия, в его фотоархивах. Ну и я заказала рамку и решила повесить, пока он ничего не заметил.

Она ходила за мной по пятам, пока я притворялся, что ищу ручку. И вот я упал на колени, незаметно вытащил ручку из кармана и с радостным возгласом «нашел!» сделал вид, что вытаскиваю ее из-под стола.

Она проводила меня до дверей, рассыпаясь в благодарностях. В ответ я говорил, что это сущий пустяк и сплошное для меня удовольствие. Я почти ощущал за спиной Вэл. Чувствовал, как она похлопывает меня по плечу и называет увальнем.

Но что же такого особенного в этом снимке?

Он являлся доказательством связи герра Рихтера, удачливого бизнесмена из Александрии, с Д'Амбрицци. Он неоспоримо подтверждал, что они встречались в Париже сорок лет тому назад. Во время оккупации. И что с того? Почему он солгал мне? Почему Вэл оставила этот снимок мне? Что общего между этим снимком и убийством моей сестры?

* * *

Я вернулся в отель, там мне сообщили, что звонила сестра Лорейн и просила перезвонить. Я поднялся в номер, умылся, ощупал повязку на спине, смешал джин с тоником, только на этот раз не в пользу джина. Проглотил пару обезболивающих таблеток и запил коктейлем. Потом стоял у окна, смотрел, как клонится к закату солнце над морским горизонтом, разглядывал площадь с огромным памятником в центре. Шум трамваев и автобусов, отъезжающих с остановки Рамли, свежий ветер, дующий с моря... Я допил джин с тоником и еще долго смотрел на гавань и площадь, видел, как удлиняются тени, как начали зажигаться вечерние огни. Слева от гостиницы виднелся яхт-клуб, сверкал и переливался огнями, манил своей роскошью, казался землей обетованной. Показывал, где можно прекрасно провести время. Так почему все-таки Рихтер мне солгал? Скажи он правду, и я, возможно, выбросил бы тайну гибели Вэл из головы. Возможно, сдался бы, отступил...

Выход есть всегда. Я все еще нахожусь вне замкнутого круга, внутри которого царит беспросветная, безнадежная тьма. Я в любой момент могу послать все к черту и вернуться домой. Что у меня есть? Один лживый немец, больше никакой зацепки. Египет не оправдал ожиданий. И я подумал: может, зайти еще раз к Рихтеру, показать ему снимок? Меня так и толкало в темноту, в центр черного круга, черной дыры, поглотившей мою сестру... Там хранились все тайны, там были ответы на все вопросы. Но так ли уж хочу я знать эти ответы, принесут ли они мне успокоение и счастье?... Принесут ли вечное успокоение Вэл?

Я набрал номер сестры Лорейн.

Она спросила, как продвигаются мои поиски. Я ответил образно, сказал, что наткнулся на глухую стену и что начал оглядываться, не стоит ли кто за спиной. Она рассмеялась, в типично галльской манере, с оттенком эдакой легкой усталости от мира, а потом сказала, что вспомнила кое-что еще и надеется, что мне будет это интересно.

— Не могу ли я попросить вас, сестра, порекомендовать какой-нибудь уютный ресторанчик? — Она на секунду замешкалась, я продолжил: — И не согласитесь ли вы принять приглашение бедного измученного странника? Ведь без вашей помощи я остался бы с пустыми руками.

Мне не хотелось проводить этот вечер в одиночестве, с бутылкой джина «Бомбей» и воспоминаниями о серебристых волосах и лезвии, мелькнувшем в лунном свете. Но она, слава богу, сказала, что будет просто в восторге. И я в очередной раз возблагодарил Господа за эти маленькие милости, за Орден, за современные тенденции в образе и манерах нынешних монахинь. Храбрый новый мир. Она назвала мне ресторан, объяснила, как туда добраться, и сказала, что будет ждать меня там.

«Тикка Гриль» располагался бок о бок с яхт-клубом под названием «Эль Кашафа эль Бахарья», тем самым, чьи огни видел я с балкона. Обеденный зал находился на втором этаже. Столик с видом на гавань, отсюда были прекрасно видны роскошные белые яхты, расцвеченные мелкими огоньками. Вообще вся сцена напоминала эпизод из фильма с Хамфри Богартом. Тихо играла музыка, на столе свечи, сидевшая напротив монахиня улыбалась мне. Я вдруг подумал, что женщины, которых знал, почти все до одной были монахинями. Я сказал это сестре Лорейн. Она слегка склонила маленькую гладко причесанную головку набок и заметила:

— Возможно, это Бог хранит вас от самого себя?

— Хотелось бы, чтобы Господь Бог не слишком тревожился по пустякам.

— Как вам не стыдно! — воскликнула она. — Бог везде, ему есть дело до всего на свете. И Александрия не исключение.

Она пила белое французское вино и порекомендовала мне заказать кебаб из рыбы. Мы ели, болтали, и я чувствовал, что постепенно успокаиваюсь. Стены в зале были белые. Народу довольно много. Скатерть и салфетки — нежно-розового оттенка, вино сухое и холодное, рыба просто великолепна. Эдакий оазис среди грубой и опасной реальности, где я хоть и ненадолго, но мог чувствовать себя в безопасности. Я рассказал ей, что Рихтер был со мной любезен, однако не смог сообщить о Вэл ничего нового.

Она отложила вилку.

— Мистер Дрискил, я ни за что не поверю, что вы проделали столь долгий путь без веской на то причины. Я не детектив, но весь мир знает, что ваша сестра была убита. И вы приехали сюда, потому что ваша сестра побывала здесь... У меня ощущение, что вы решили, как это по-английски?... Сами взять быка в свои руки, да?

— Не быка. Расследование. И взять за рога.

— Впрочем, неважно. Могу я говорить с вами откровенно?

— Да, разумеется.

— У меня впечатление, что вы безрассудно рискуете. Я думала обо всем этом со вчерашнего дня. И уже почти решила выкинуть вас и все эти ваши дела из головы... но потом вдруг подумала, что вы ехали сюда издалека. И что ваша сестра, она была такой... выдающейся женщиной. Делала честь нашему Ордену. И еще, — тут она беспомощно взмахнула маленькой ручкой, — я не могу остановить вас, что бы вы там ни затеяли. Я права?

— Расскажите все, что вспомнили, сестра.

— Здесь, в Александрии, сестра Валентина виделась с еще одним человеком, вернее, собиралась встретиться. Она упомянула об этом сестре Беатрис, а та рассказала мне. Просто выскользнуло из памяти, а потом вдруг, вчера вечером, я вспомнила. — Она испустила выразительный вздох, словно коря себя за то, что не сумела сохранить свою забывчивость в тайне. Сестра Лорейн была прирожденной кокеткой.

— Имя этого человека? — спросил я.

— Если я скажу, вы скажете мне, чем занимаетесь?

— Знаете, сестра... — Нет, эта спина меня положительно убивала. Боль возникла из ниоткуда, как тот человек с ножом. — Я и сам... толком не понимаю, чем именно занимаюсь.

— С вами все в порядке? — Она подалась вперед, огромные темные ее глаза сузились. — Вы так побледнели...

— Этого я вам сказать не могу. — Я поступил, как Вэл, когда сестра Элизабет спросила ее, что происходит. Я защищал сестру Лорейн... сам не знаю, от чего я ее защищал. — Но я хочу знать имя этого человека, сестра. Пожалуйста.

— Лебек. Этьен Лебек. Владелец галерей. Tres chic. В Каире и Александрии. У него есть даже собственный самолет. Он мой соотечественник. Из семьи, которая на протяжении многих поколений торговала предметами искусства и занималась антикварным бизнесом. В Париже. Лебек приехал в Египет сразу после войны, еще совсем молодым человеком. — Она слегка поморщилась. — Эти Лебеки... Знаете, были слухи, что они сотрудничали с режимом Виши.

— Вы знаете Лебека?

Я чувствовал, надо принять обезболивающее. И еще мне нужна совсем другая жизнь, без страха. Меня сотрясал озноб.

Она покачала головой.

— Нет, монахиня-католичка, пусть даже из Ордена, никак не может оказаться в кругах, где вращается мсье Лебек.

— Он что, приятельствует с Рихтером?

— Не знаю. Француз с таким прошлым и солдат оккупационных войск? — Она пожала плечами. — А почему вы спрашиваете?

— Но моя сестра как-то их связала. И потом, сегодня днем я сам видел, как один из фирменных фургонов Лебека доставил в офис Рихтера какую-то посылку. — Я заерзал на стуле, пытаясь как-то утихомирить боль. Казалось, что вся спина у меня мокрая.

— Что такое, мистер Дрискил? Может, вам нужен врач?

— Нет, нет, ничего страшного. Просто спина немного побаливает. Последствия долгого перелета.

— Думаю, вам пора отдохнуть. Выспаться хорошенько.

Она попросила счет. И пыталась оплатить этот ужин, но я все же умудрился всучить официанту свою кредитную карту.

Она водила «Фольксваген», ехали мы с опущенными стеклами, и прохладный ветер с моря освежил меня. Я вышел у своей гостиницы, уверил, что со мной все в порядке, поблагодарил за помощь и поднялся к себе в номер.

В одном из романов отца Данна плохие парни непременно обыскали бы номер в мое отсутствие. Или поджидали бы меня с «пушками» наготове. Или подослали бы ко мне роскошную блондинку, с которой я как бы случайно познакомился еще в самолете и которая лежала бы теперь голая у меня в постели. Но в комнате было тихо, ничего не тронуто. И я был совсем один. Постель аккуратно застелена, бриз с моря шевелит занавески.

Я достал пузырек с таблетками, осмотрел спину, там все оказалось в порядке, и лег, подумывая о том, что, может, стоит начать молиться на ночь.

* * *

Галерея Лебека располагалась на набережной. В зеркальных стеклах высоких дверей отражались покачивающиеся от ветра пальмы. Внутри царила стерильная чистота, все сверкало хромом, стеклом и плексигласом, стены были выкрашены в белый цвет. И повсюду на этом ярко-белом фоне были развешаны огромные полотна. Я узнал работы Раушенберга, Ноланда, Дайбенкорна, пастельных тонов, такие холодные и изысканные. В окнах первого этажа стояли на хромированных треножниках два огромных полотна Хокни — море воды, солнечного света, плоские отражающие поверхности и манящие тени. Пара хорошо одетых посетителей расхаживала перед картинами внутри. Затем они поднялись по открытой витой лестнице, казалось, она, точно во сне, зависла в воздухе над полом.

Я позвонил сюда из ресторана, что находился в пяти минутах ходьбы, и выразил желание лично встретиться с мсье Лебеком и поговорить об одном из Хокни. Девушка на том конце линии обладала совершенно удивительным, тихим, приятным ивкрадчивым голосом. И минуты через две сообщила, что мсье Лебек может принять меня ровно в три. Я перекусил в ресторане, потом сидел на улице, на скамье, и читал роман Вудхауса «Оставьте это Псмиту», который нашел в вестибюле «Сесиль». В галерею я зашел за несколько минут до назначенного времени и начал осматриваться. Все живописные произведения на удивление большие, воздушные, холодные, какие-то отстраненные, лишенные эмоций. Что ж, самое подходящее искусство для летних дач, что тянутся вдоль побережья, где богачи из Каира пытаются спастись от жары нильской дельты.

Женщина, проводившая меня в кабинет Лебека, была невысокого роста и компактного телосложения. Каждое движение казалось отточенным, лицо сплошь состоит из острых углов, а вот плечи и бедра полноватые и округло-женственные. Именно ей принадлежал тот заманчивый голос. На ней была табачного цвета юбка в мелкую клеточку, которая развевалась у бедер во время ходьбы. Лицо загорелое, нос слегка вздернутый, под резко выступающими скулами темные впадины, и еще на ней было навешано море золотых украшений. Она напомнила мне о том, как давно испытывал я желание прикоснуться к женщине. Она пробормотала что-то и вышла из кабинета, а несколько секунд спустя в него зашел мсье Лебек. Одна из стен кабинета была сделана из пуленепробиваемого стекла, эдакое гигантское окно, выходившее на главное двухэтажное здание галереи. Когда я поднимался в этот скворечник Лебека, показалось, что лестница раскачивается под ногами, точно веревка, натянутая над пропастью, даже голова закружилась. Я услышал, как деликатно кашлянул за спиной Лебек, оторвался от вида из этого гигантского окна, обернулся и слегка вздрогнул.

Он был бледен, точно только что восстал из гроба, засыпанного землей. Черный костюм, белая рубашка с французскими манжетами и золотыми с ониксом запонками, наряд довершал галстук в серо-черный рисунок. Лебек был высокий и тонкий, как палка от швабры. Лицо узкое, худое. Просто персонаж из Ветхого Завета, эдакий непреклонный судья, сама суровость и неодобрение. Невозможно было представить этого человека угождающим местным богачам, удовлетворяющим их нужду в каком-нибудь бледно-зеленом живописном полотне в тон полосатой обивке дивана. И еще на нем были большие темные очки, и глаза плавали за толстыми стеклами, точно огромные и черные водяные жуки.

— Вы, если не ошибаюсь, звонили по поводу Хокни? — сказал он. — Должен отметить, это жемчужина нашей коллекции, мистер Дрискил.

— Я солгал. У меня уже есть два Хокни, и хоть художник этот мне очень нравится, думаю, двух его полотен более чем достаточно.

— Что-то я вас не понимаю, мсье. Ведь это вы звонили и спрашивали о Хокни, выставленном в витрине?...

— Да, я. Просто хотел повидаться с вами лично. Вчера я встречался с Клаусом Рихтером. Кстати, он вам не звонил? Не предупреждал?

— Герр Рихтер? Нет, он мне не звонил. — Он стоял спиной к огромной стеклянной стене. Костюм был скроен в талию, брюки заужены, и он походил на огромного тонконогого журавля, застывшего у водной глади. — Знаете, вынужден просить вас покинуть это помещение, в противном случае, э-э... — Он указал на дверь. Я услышал, как где-то заиграла музыка Вивальди, очевидно, доносилась из потайных микрофонов.

— Моя сестра приезжала повидаться с вами, а через несколько дней ее убили. И я хочу знать, зачем она к вам приходила.

— О чем это вы? Не знаю я никакой вашей сестры!

— Это монахиня, сестра Валентина. Она приезжала в Александрию повидаться с вами и герром Рихтером. И я должен выяснить, с какой целью.

Лебек походил на куклу-марионетку, веревочки которой вдруг оборвались. Ноги дрогнули и подогнулись, голова качнулась в сторону. Только тут я заметил, что Лебек носит черный шиньон, он слегка съехал набок. И вот он осторожно зашагал к столу, нащупал спинку кресла, развернул его и медленно уселся. Он побледнел еще больше, хотя, казалось, это уже невозможно. Выложил руки на стол, принялся изучать их.

— Сестра Валентина, — безжизненным тоном произнес он. — Да, я читал об убийстве... — Он словно разговаривал сам с собой. — Чего вы от меня хотите? Вы что же, думаете...

— Зачем она к вам приходила?

— О... — Он безвольным жестом провел ладонью по лицу. — Да ничего особенного. Она копалась в прошлом. Я ничем не смог ей помочь.

— Вы как-то связаны с Церковью?

— С католической Церковью? Не имею ничего общего. Вы же сами видите, я дилер, торгую произведениями искусства. Всегда им был, это наш семейный бизнес. — Он все еще пытался вернуть утраченное самообладание. Протянул руку, поправил фотографию в рамочке на столе. Там, на взлетной полосе, стоял сам он, небрежно опираясь рукой о крыло спортивного самолета. И тогда тоже он был в черном костюме. — Так что ничем не могу быть вам полезен, мсье. А теперь, прошу вас, уйдите. У меня очень много дел. — «Жуки» за толстыми темными стеклами очков так и метались из стороны в сторону.

— Не уйду, пока не получу ряд ответов. — Я подался вперед, смотрел прямо ему в глаза. — У меня есть ваш снимок, Лебек. — И я выложил потрепанную старую фотографию на стол. Он подпрыгнул и отпрянул. Я видел, что страшно напугал его, вот только не понимал почему. — Вот, взгляните, — сказал я. Он отвернулся. Тогда я ухватил его за рукав, дернул, развернул лицом к столу. — Смотрите на этот чертов снимок!

Он снял очки и осторожно вытянул вперед шею, точно боялся, что я ухвачу его за шиворот и ткну лицом в стол.

Моргая, уставился на снимок, потом наклонил голову еще ниже, сощурился. Он был слеп как крот, трудно представить, что человек этот мог когда-то летать на самолете.

— Д'Амбрицци, Рихтер и вы, — сказал я. Тощий, похожий на покойника мужчина с резко изогнутой черной бровью. Прошло сорок лет, но это был, несомненно, он. — Расскажите мне об этом снимке. Кто этот, четвертый?... — Я сделал паузу. — И кто вас тогда снимал? — Я ждал. — Говорите же!

— Но я, право, не могу... — жалобно забормотал он. — Откуда мне знать, кто вы такой?

Я стукнул кулаком по столу. Фотография в рамочке опрокинулась.

Лебек отпрянул. Губы шевелились, но я не слышал ни звука. Потом он хрипло прокаркал:

— Может, это вы убили ее... Нет, нет, не надо, только не бейте! Не трогайте меня!

— Расскажите об этой встрече. Вы, Рихтер, Д'Амбрицци... Вы мне все равно скажете. И чем скорей, тем лучше.

— Может, вы и меня тоже пришли убить... — Тут он набрался мужества и посмотрел мне в глаза, точно надеялся прочесть в них свое будущее. Огромные и влажные темные глаза, они не говорили, они просто кричали. Они вопили, что не у одного меня выдался скверный день. — Может, вы всех нас поубиваете...

— О чем это вы? — вскричал я. Я должен был заставить его говорить. — Убить всех вас? Кого?!

— Она приходила сюда, ваша сестра... расспрашивала о тех днях. Я знал, что рано или поздно это случится. Прошлое... оно всегда догоняет. Кто вас послал? — Глаза плавали, стремясь встретиться с моими. Пальцы нащупывали очки в тяжелой черной оправе.

— Я уже сказал, зачем пришел.

— Это Саймон? Это он прислал вас, да?

— Кто такой Саймон? Четвертый человек на снимке? Или тот, кто снимал?

Он медленно покачал головой. Он плохо справлялся с обрушившимся на него несчастьем.

— Вы прилетели из Рима? Я прав? — Он облизал сухие потрескавшиеся губы. — Ради бога, заклинаю, только не убивайте меня сейчас!... После всех этих лет... Ваша сестра погибла... мой брат мертв... неужели вам все мало?...

— Ваш брат? Но при чем здесь, скажите на милость, ваш брат?

— Этот снимок, — пробормотал он. Потом откашлялся, пытаясь скрыть страх. Он старел прямо у меня на глазах. — Это не я на снимке. Это мой брат... Ги Лебек. Отец Ги Лебек. Он был на десять лет старше меня. Священник... Я ничего не знаю об этом снимке. Прошу вас, пожалуйста, поверьте мне!... — Теперь он уже не боялся. Просто был мрачен. — Его тоже убили, как и вашу сестру, мистер Дрискил... Давно, в Париже. Еще во время войны. Убили на кладбище при церкви. Он лежал у надгробного камня, шея сломана, жизнь покинула тело...

Я взял снимок, попятился от стола, наткнулся на кресло и сел.

— Простите меня, — выдавил я наконец. — Я не знал, я не мог этого знать. — Он тяжело дышал, музыка Вивальди продолжала литься откуда-то сверху. — С чего это вы вообразили, что я пришел вас убивать? Кто такой Саймон? С чего взяли, что меня прислали из Рима? Нет, я решительно не понимаю, что происходит!

— Послушайте... — медленно начал он. Надел очки, взялся за подлокотники кресла. — Они и вас тоже убьют. Даже не сомневайтесь. Вы теперь далеко от дома и лезете в дела, которые вас не касаются. Все это в прошлом, и вам никогда не понять... Так что езжайте себе домой, мистер Дрискил, забудьте нас, Богом вас заклинаю! И тогда, возможно, они позволят вам жить дальше. Вы понимаете, что я вам говорю? Поезжайте домой, скорбите там по сестре и... живите! Вы невинны, и эта невинность — единственная ваша защита. Так используйте ее, спрячьтесь за свое неведение. А теперь, прошу вас, уходите. Мне нечего больше вам сказать. Нечего!

Я вышел, а он остался за столом. Сидел и разглядывал свои руки.

Я спускался по зависшей в воздухе лестнице и увидел красивую девушку, которая встретила меня, а потом проводила в кабинет Лебека. Она улыбнулась и спросила, все ли прошло хорошо. В ответ я лишь пожал плечами и, продолжая спускаться, чувствовал на себе ее взгляд.

Уже внизу, оказавшись в главном помещении галереи, я поднял голову и взглянул на стеклянную стену кабинета Этьена Лебека. Самого его видно не было, но я заметил, как входит туда девушка.

И я медленно побрел обратно в гостиницу.

* * *

Его брат?...

Господи Иисусе!... Все мое расследование приобретало оттенок какой-то трагикомедии, то и дело новый неожиданный поворот. Я прошел через вестибюль отеля прямо в бар. Вестибюль знавал и лучшие дни. Но в те дни он, должно быть, представлял нечто. Блеск и роскошь поблекли, обивка кресел поистерлась, примерно то же случается и с памятью человеческой. Окна бара выходили на площадь и, частично, на море. Лучи заходящего солнца отсвечивали золотом.

Я устроился в кресле поудобнее и, опустошив один бокал джина с тоником, тут же потребовал второй. Встреча с Лебеком несколько сбила меня с толку, однако я был рад тому, что он опознал в худощавом мужчине своего брата. Хоть какая-то определенность. И брат его был убит. А что же больше всего огорчило меня в этой встрече? То, что он подумал, будто меня прислали из Рима. Что прислал меня какой-то Саймон. И все с одной целью — убить его... Убить всех нас. Наверное, что-то в этом роде он сказал и Вэл. Неведение — ваша единственная защита. Значит ли это, что он сказал Вэл нечто, чего не говорил мне? Но я просто не мог оставаться у него в кабинете дальше, выбивать сведения под угрозой. Впрочем, не мешало бы повидаться с ним еще раз. Ведь никого, кроме него, у меня больше не было, и он должен объясниться. Да, был еще Рихтер, но тот крепкий орешек.

Я понимал, почему не стал припирать Рихтера к стенке этим старым снимком. Просто потому, что Вэл украла его у него. Нет смысла открывать это обстоятельство, пока не поймешь, что же все-таки происходит.

Почему я не стал рассказывать этим двоим о седовласом священнике, убившем Вэл и пытавшемся убить меня? Четкого ответа на это у меня не было. Возможно, я опасался, что все они как-то связаны между собой, являются частью некоего ужасного заговора... А может, страшился, что он придет за мной снова.

— Мистер Дрискил, мистера Дрискила к телефону!

По бару шел мальчик в униформе, выкликая мое имя. Я махнул ему рукой. Он подошел и сказал, что я должен подойти к аппарату в одной из кабинок в вестибюле.

Я надеялся, что это сестра Лорейн, взявшая меня под крылышко, что, возможно, она снова хочет пригласить меня на обед. Голос в трубке женский, но не ее. Женщина говорила еле слышным шепотом, то ли с целью изменить голос, то ли опасаясь, что ее могут подслушивать.

— Мистер Дрискил? Я должна увидеться с вами. Сегодня вечером.

— Кто это?

— Позже. Встретимся на...

— Я встречаюсь с незнакомыми людьми только в безопасных местах, леди.

— У статуи Саада Заглула, что в центре площади. Прямо рядом с вашим отелем. Там вполне безопасно.

— Как я вас узнаю?

— Я вас знаю. Ровно в восемь.

Не успел я ответить, как она повесила трубку. Я вернулся в бар и принял две таблетки обезболивающего, запив третьей порцией джина. Затем поднялся к себе в номер, долго умывался, сменил повязку на спине. А потом сидел у окна, пытаясь сообразить, что дала мне поездка в Египет. Список неплох, но если разобраться, не так уж и много. Между отдельными фактами пока не прослеживается никакой связи. Возможно, владелица таинственного шепота поможет что-то прояснить?...

Без нескольких минут восемь я надел вельветовые джинсы и толстый вязаный свитер и вышел из гостиницы. С моря тянуло прохладным ветерком. Огромная статуя доминировала над площадью. Женщина, должно быть, следила за мной, подошла сразу же, как только я собрался переходить улицу. Все та же табачного цвета юбка, замшевые лодочки ей в тон и кожаный пиджак. Плотная шапочка темных волос на голове, эту прическу не мог повредить даже сильный ветер. И еще на ней было золотое ожерелье с каким-то амулетом. Я сказал, что приятно удивлен, но она оставила мою попытку заигрывания без внимания. Она была очень хорошенькая, но лицо походило на мрачную маску.

— К чему вся эта таинственность? Как вы меня нашли?

— "Сесиль" — это первый отель, в который я дозвонилась. — Она пожала плечами. — Просто боялась, что вы не придете, если узнаете, кто я.

— Так кто же вы? Работаете в галерее, самая хорошенькая в Александрии девушка. Что еще?

— Габриэль Лебек. И работаю я в галерее отца.

Она остановилась прямо перед статуей. Должно быть, мать ее была настоящей красавицей.

— Хорошо хоть не монахиня, — заметил я.

— Это в каком смысле? — Она засунула руки в карманы кожаного пиджака. — Я ведь даже не католичка. Принадлежу к коптской церкви.

— Замечательно.

— Не понимаю. — Она смотрела растерянно.

— Ладно, неважно.

— Я египтянка. Моя мать была копткой.

— Все это действительно не имеет значения. — Рот у нее был совершенно изумительной формы, губы полные, но четко очерченные и так соблазнительно изогнуты в уголках. В ушах золотые сережки. — Зачем вы меня вызвали?

— Хотела с вами поговорить. Это важно. Давайте зайдем куда-нибудь выпить кофе.

Мы пересекли площадь и зашли в кофейню «Трианон». Она сидела молча, смотрела на меня без улыбки. И не произнесла ни слова, пока нам не принесли кофе.

— Вы должны отставить отца в покое. Не надо его мучить. Он больной человек. — Она следила за тем, как я отпил первый глоток крепкого ароматного кофе. — Ну, что скажете?

— Я приехал сюда повидаться с двумя людьми. Один из них — ваш отец. Страшно сожалею, что так расстроил его, но...

— Не понимаю, чего вы от него хотите? Он... он плакал, когда я зашла в кабинет. Один инфаркт он уже перенес. И яне хочу, чтоб был второй. Он сказал мне, кто вы такой. И что рассказал вашей сестре все, что мог...

— Что именно, мисс Лебек?

Она покачала головой.

— Мой отец человек порядочный. А она... расспрашивала его о том, что случилось давно, лет сорок тому назад. Какое теперь это имеет значение?

— Видимо, имеет, раз из-за этого убили мою сестру. Из-за того, что она что-то знала.

— Но мой отец — торговец предметами искусства. Он не имел ничего общего с этой войной, неужели не понимаете? — Она прикусила губу, того гляди заплачет. — Его брат, священник, он был намного старше. Он погиб как герой во время войны. Участвовал в движении Сопротивления, так я думаю. — Она вытерла глаза, у нее были длинные, загнутые вверх ресницы. — Мой отец и дед, оба были галерейщиками. А потом, после войны, папа уехал из Франции и обосновался здесь.

— Почему? Почему он не остался в Париже?

— Да какая вам разница, мистер Дрискил? Приехал сюда, потом женился на моей маме, потом, в 1952-м, родилась я. Он очень уважаемый человек, и вы не имеете права грубить ему.

— В каких он отношениях с Рихтером?

Она заметно напряглась.

— Они друзья, делают бизнес вместе, оба добрые католики. Но все это неважно. Не имеет никакого значения. Сперва приходит ваша сестра...

— Послушайте меня внимательно, мисс Лебек. Вдумайтесь, отчего так огорчился и испугался вдруг ваш отец, если, как вы говорите, это не имеет никакого значения? Почему он спросил меня, не прислан ли я каким-то Саймоном, чтобы его убить? Почему он спрашивал меня, не пришел ли я «убить нас всех», это его собственные слова. И лично мне кажется, все это не случайно. А вам? Моя сестра убита, ваш отец смертельно напуган... Чего он боится, скажите мне?

— Не знаю. Знаю одно: он боится вас! Мы оба это знаем! — Она резко поднялась с места.

— Послушайте...

— Пожалуйста, я вас очень прошу, оставьте его в покое, — сказала она. — Возвращайтесь туда, откуда приехали, и оставьте нашу семью в покое!

Не успел я возразить, как она развернулась и вышла из кофейни. Я расплатился, потом вышел на улицу, но Габриэль Лебек уже нигде не было видно.

* * *

Наутро я проснулся с тяжелой головой, сказывалось воздействие целой пригоршни снотворных, что были приняты на ночь. Меня немного знобило, но я старался убедить себя, что ничего страшного, спина в том же состоянии. Однако чуть позже все же проверил повязку и рану. Она слегка воспалилась в тех местах, где были наложены швы, а повязка немного намокла. Я принял таблетки, предназначенные именно на этот случай, и запил джином с тоником.

Какой-то пустой и бессмысленный выдался день. Я пытался не думать о несвязной и скудной информации, полученной от Этьена Лебека. Нет, безусловно, он знает куда больше, но как выбить это из него, если он категорически не желает говорить? Я наткнулся на очередную глухую стену и размышлял не слишком плодотворно, но, как гласит французская поговорка, даже слепая свинья находит иногда трюфель.

Я позвонил в Принстон, Маргарет Кордер. Она сказала, что об убийствах в Нью-Йорке и смерти Вэл в газетах почти перестали писать. Никаких заявлений о ходе расследования от полиции, никаких новостей. Затем она добавила, что отец подавлен, много спит и почти не отвечает, когда люди пытаются с ним разговаривать. И еще, похоже, он скучает по мне, и именно тот факт, что я отправился проводить собственное расследование, его и подкосил. Я распрощался с Маргарет и позвонил в больницу. Но отец спал, и они сочли, что будить его не стоит. Тогда я попросил передать, что со мной все в порядке, все замечательно и чтобы он не беспокоился.

Когда над Египтом уже начала спускаться ночь и ветер, дующий с моря, стал слишком уж освежающим, в номере вдруг зазвонил телефон. Это была Габриэль Лебек, и голос свой она на этот раз изменить не пыталась. Она была расстроена, это чувствовалось по голосу. Сказала, что долго думала, прежде чем позвонить мне, но затем поняла, что в этой проблеме могу помочь только я. Познания во французском у меня были слабоваты, а потому я по-английски посоветовал ей успокоиться и объяснить толком, что же такое произошло.

Она сказала, что пропал отец. В галерее последний раз его видели вскоре после того, как ушел я. Домой он не приходил, никакой записки или другого сообщения ей не оставлял.

— Боюсь, с ним случилось что-то плохое. Его так расстроил этот разговор с вами... Он был прямо сам не свой... — Она вздохнула. — Вы причина того, что он пропал. Если он что-то с собой сделал... — Голос ее осекся. — Зачем вы сюда приехали? — сердито крикнула она. — Что вообще происходит?

— Именно это я и стараюсь понять. Почему погибла моя сестра.

— Тогда мы должны поговорить еще раз. Приезжайте к нам... я дома. Я смогу кое-что рассказать и показать вам... боюсь, именно то, чего ждал и страшился отец все эти годы. И, пожалуйста, поторопитесь, мистер Дрискил, пока еще не слишком поздно.

Она дала мне адрес. Я помчался вниз, забыв на какое-то время о спине и дурном самочувствии. На улице поймал такси. Я так и не понял, о чем, черт побери, она толковала. Для меня важней было двигаться, мчаться куда-то, создавать иллюзию активных действий.

Невысокий дом отсвечивал белым в лунном свете. Казалось, он вырастает из гребня огромной дюны, и без влияния Фрэнка Ллойда Райта[11] тут явно не обошлось. От ворот я прошел через аллею, обсаженную пальмами, цветами и кустарником. Света в доме видно не было. Позади раздался какой-то шум, явно не природного происхождения.

Я нервно обернулся. Сестра Лорейн оказалась пророком: я начал оглядываться через плечо. И это заставило меня вспомнить о Вэл, которая в самом конце своей жизни не слишком внимательно присматривалась к тому, что происходит у нее за спиной. Я прислушался, ожидая увидеть сверкающее в лунном свете лезвие ножа, но услышал лишь шум прибоя на пляже за домом да шелест ветра в пальмовых ветвях.

Дверь оказалась двойной, панель из цельного дерева, а за ней вторая, металлическая, фигурного литья. Я стоял и искал взглядом кнопку звонка, как вдруг деревянная дверь резко распахнулась. Я отпрянул, меня даже затошнило от страха. Но затем я увидел, как открывается вторая, решетчатая дверь, и услышал голос Габриэль:

— Простите, не хотела вас пугать.

— Ничего страшного.

Тусклая лампа в прихожей отбрасывала свет на ее лицо. Она подняла голову, и я увидел, что глаза у нее покраснели от слез.

— Прошу вас, входите. — Она отступила на шаг, и на секунду показалось, что меня заманивают в ловушку. Но это ощущение тут же прошло.

Габриэль провела меня по длинному и широкому темному коридору. В конце его брезжил свет. Несмотря на царивший там полумрак, я все же разглядел на стенах полотно Ренуара, византийскую икону, пару полотен Моне. И еще в этом коридоре находилась какая-то громоздкая мебель, растения в горшках, несколько гобеленов на стенах, толстые ковры. И все эти предметы казались какими-то нереальными в свете луны, заглядывавшей в окна.

— Сюда, — сказала она. — Я пыталась разобраться, о чем думал и чего боялся отец. И совсем запуталась. — Мы находились в кабинете. Повсюду горы бумаг, ящики письменного стола выдвинуты. Здесь горели три настольные лампы. На стене напротив письменного стола — полотно Дега в тяжелой резной позолоченной раме. Она стала перекладывать бумаги на столе, потом прислонилась к нему спиной, откинула со лба прядь густых темных волос и закурила, щелкнув массивной зажигалкой. — Расскажите мне все, что говорили отцу. Должна же быть причина, по которой он... ушел. — Сигарета в пальцах дрожала.

— Я показал ему фотографию, снятую много лет тому назад в Париже. Во время немецкой оккупации. Тут и последовала реакция. Он страшно испугался, начал говорить, что я пришел убить его. Словом, сплошная бессмыслица, бред какой-то! Он боялся человека по имени Саймон. Спросил, не Рим ли меня послал... Согласен с вами, он смертельно перепугался. Ну а потом все же взял себя в руки и попросил уйти.

— Фотографию... — задумчиво протянула она. На ней был кашемировый свитер с V-образным вырезом, рукава подвернуты, на запястьях позвякивают золотые браслеты. Лицо усталое, измученное, под большими черными глазами — темные круги. Она была близка к нервному срыву, еще бы — отец отсутствует вот уже двадцать четыре часа, даже больше. Было ей где-то около тридцати, вполне взрослая, даже зрелая женщина, но ей явно не удавалось совладать с ситуацией. — Могу я взглянуть на этот ваш снимок?

Я достал фотографию и выложил на стол, в круг света от лампы. На шее у нее была цепочка, с нее свисали очки. Она надела их, наклонилась и стала разглядывать снимок.

— Рихтер, — пробормотала она. — А это, это отец?... Хотя не думаю, что...

— Он сказал, что это его брат, Ги. Священник.

— Ах, ну да, да, конечно, это не отец, но сходство просто поразительное. — Она ткнула пальцем в одну из фигур и вопросительно подняла на меня глаза.

— Д'Амбрицци. Он теперь кардинал. Может скоро стать Папой.

— А этот? Похож на Шейлока...

— Да, именно! — шепотом воскликнул я. В доме стояла такая тишина, не хотелось нарушать ее. — Я видел, чувствовал что-то знакомое в этом профиле... Это же Торричелли! Епископ Торричелли. Во время войны он был очень важной, влиятельной фигурой в католическом мире. Я встречался с ним, еще мальчиком. Как-то отец взял нас на каникулы в Париж, вскоре после войны. Он хорошо знал Торричелли... Помню, кто-то прозвал его Шейлоком, а моя сестра, тогда совсем еще малышка, все время спрашивала, кто такой Шейлок. Торричелли услышал это, засмеялся, потом повернулся к ней в профиль, указал на свой нос страшно, на мой взгляд, крючковатый, прямо как у Панча. Как у танцующего человечка с картины Лотрека. — Я не сводил глаз со снимка. А потом пробормотал: — Господи, теперь я знаю их всех... Монсеньер Д'Амбрицци, Клаус Рихтер из Вермахта, отец Ги Лебек и вот теперь епископ Торричелли.

— Но что означает этот снимок? — Она сняла очки, они снова повисли на цепочке. — И зачем было показывать его отцу?

— Просто я подумал, он там изображен. У сестры была при себе эта фотография, когда ее убили. Больше мне не с чего было начать... Я должен выяснить, что этот снимок для нее значил. Почему он так напугал вашего отца, что он ударился в бега?

Она довольно долго молчала. Я стоял у окна и смотрел, как мелкие волны Средиземного моря лижут песок пляжа. Мысли путались в голове. Мне нужна была помощь, более сильный, ясный и острый ум, способный разгадать эту головоломку. Обернувшись, я увидел, что она неподвижно стоит на том же месте, курит очередную сигарету. Смотрит на меня.

Я кивком указал на бумаги, разбросанные по столу.

— Что это?

Она направилась к столу. Двигалась она очень грациозно, слегка покачивая бедрами, только сейчас я заметил, что на ней туфли на высоких каблуках. Она выглядела усталой, но все равно была очень хороша собой. На секунду я пожалел, что наше знакомство складывается не слишком романтично. Мне хотелось прикоснуться к ней. Однако я тут же постарался выбросить эту крамольную мысль из головы.

— Вот, перебирала здесь разные бумаги, все, что удалось найти. Искала нечто такое, что могло бы подсказать, почему ваша сестра так огорчила отца... ведь с момента их встречи он уже не вел себя нормально. — Она начала перекладывать бумаги. — Я нашла его дневник. Вчера из галереи он отправился прямо домой, я не знала этого, пока не нашла дневник... А когда сама пришла домой, его уже не застала. Он записал в него несколько фраз уже после того, как говорил с вами. Вот, взгляните сами.

Это был толстый ежедневник, листы скреплены металлической спиралью. Я увидел несколько фраз на французском.

— Переведите, пожалуйста, — попросил я.

— "Что с нами будет? Чем это все закончится и где? В аду!" — Голос ее дрожал. Она закусила губу, подняла на меня глаза. По щекам ползли слезы, тушь на ресницах размылась. — Мой дядя погиб смертью героя... и вот теперь, через сорок лет, отец... Я знаю, случилось что-то ужасное. Знаю, вы не хотели, чтобы это случилось...

— Нет, Габриэль, конечно, не хотел. Просто все время блуждаю во тьме.

Я положил ладони ей на плечи, ощутил, как скользит по коже мягкий кашемир. И тут она припала ко мне, уткнулась лицом в грудь. Плечи ее сотрясались от рыданий. В этот момент она казалась такой маленькой и беззащитной, она приникла ко мне, человеку, по сути, совсем незнакомому, ища спасения от всех своих страхов. И я поцеловал ее темные шелковистые волосы, от которых пахло духами. Мне так хотелось сказать ей, что все будет хорошо, что отец ее непременно найдется. Но не мог. Слишком уж много погибло людей. И вот я держал ее в объятиях, позволил выплакаться вволю. Возможно, Лебек прав. Возможно, он уже в аду. И незачем лгать и внушать ложные надежды.

По-прежнему прижимаясь щекой к моей груди, она тихо спросила:

— Почему я должна верить вам?

— А что вам терять? Вы, черт возьми, прекрасно понимаете, я не убивать сюда приехал. А то бы давным-давно вас прихлопнул.

Она усмехнулась и шмыгнула носом.

— Возможно, вам известно нечто, чего пока не знаю я, — осторожно начал я. — И я должен это узнать. Вы доверяете мне, потому что хотите доверять.

Она медленно отстранилась.

— Да, в дневнике есть кое-что еще. — Она начала перелистывать страницы. — Вот, тот день, когда он виделся с вашей сестрой. Правда, имя ее тут не упоминается... но сами видите, он написал здесь какой-то список имен.

Саймон.

Грегори.

Пол.

Кристос.

Архигерцог!

Я прочел эти слова вслух, она спросила:

— Это настоящие имена, мистер Дрискил? Или какие-то клички? К примеру, вот эта, Архигерцог...

Я кивнул.

— Да, похоже. И что означает восклицательный знак после последнего имени? Подчеркивает особую важность этого Архигерцога?...

— На вашем снимке четверо мужчин... — медленно начала она.

— И я совершенно уверен, сестра показывала этот снимок вашему отцу. И после этого он делает запись, о Вэл не упоминает ни словом, зато записывает в дневник эти имена...

— Но здесь не четыре, а пять имен!

— Правильно. Пятый человек фотографировал.

Какое-то время мы молча смотрели друг на друга. Затем она сказала:

— Давайте прогуляемся по пляжу, мистер Дрискил. Проветримся немного, будем соображать лучше.

— Называйте меня просто по имени. Бен. Она сняла со спинки стула твидовый жакет.

— В таком случае вы будете называть меня просто Габи, договорились?

Я улыбнулся и кивнул.

— Пошли.

Она отворила стеклянную дверь на веранду, в комнату ворвался прохладный ветерок с запахом соли. Она сбросила туфли на высоких каблуках.

По деревянной лестнице мы спустились к полосе плотно утоптанного песка. На берег накатывали ровные невысокие валы, гребни отливали серебром в лунном свете. В отдалении, к востоку, сверкали огоньки Александрии. Мы дошли до места, где песок был влажным, и двинулись вдоль берега. Мы рассказывали о своей личной жизни, я — оработе в адвокатской конторе Нью-Йорка, она — о гибели своего жениха в 1973 году, во время войны с Израилем. Я поведал о своей неудачной попытке прижиться среди иезуитов. Она сказала, что мама у нее умерла рано и воспитывал ее отец. Здесь, в Египте, она знала от силы двух-трех американцев и страшно удивилась, когда я сказал, что до сих пор не знал ни одной девушки-египтянки.

— Кроме Клеопатры, разумеется, — засмеялась она и взяла меня за руку.

Ветер обдавал наши лица солоноватыми брызгами, и вот мы повернули назад, двинулись обратно к дому.

Я спросил, не мог ли Лебек вчера, после встречи со мной, позвонить своему приятелю Рихтеру.

Она снова засмеялась, только на этот раз в смехе чувствовалась горечь.

— Рихтеру? Поверьте, он никогда не был приятелем отца. Скорее его тюремщиком.

— Что сие означает?

— Давайте пройдем в дом, что-то я замерзла. Я сварю кофе, за ним и поговорим о герре Рихтере и семье Лебеков.

Мы устроились в комнате, сплошь завешанной старинными персидскими коврами, заставленной низенькими диванами и пуфиками. Здесь было много цветов в вазах, свет настольных ламп был приглушенным и мягким, и Габриэль принялась рассказывать мне замечательную сказку, историю своей семьи, которую прежде, по ее словам, не рассказывала никому на свете.

Жан-Поль Лебек, отец Ги и Этьена, был по своим взглядам весьма консервативным католиком и сочувствовал нацистскому марионеточному правительству в Виши, во главе которого стоял маршал Петен. Ги стал священником, Этьен работал в галерее отца и стал наследником его семейного бизнеса. Лебек-старший был очень строг с сыновьями, и Этьену ничего не оставалось, как старательно делать вид, что он разделяет политические взгляды отца. В самом начале войны Жан-Поль перенес удар и стал недееспособным, и Этьен, которому тогда было двадцать пять, стал фактическим хозяином галереи. И обнаружил, что его отец все это время действовал подобно неофициальному дипломату, всячески сглаживал отношения между немецким оккупационным режимом и католической Церковью в Париже. Именно тогда Этьен и познакомился с Клаусом Рихтером, занимавшимся примерно тем же делом, что и отец, то есть налаживанием отношений с Церковью. Только со стороны оккупационных войск. Пока все, что говорила Габи, совпадало со сведениями, полученными мною от Рихтера. О Ги Лебеке ей было известно совсем немного, но еще в детстве ей часто говорили, что дядя ее погиб смертью героя во время войны. Вот и все.

Однако, работая вместе с отцом, она из отрывочных его фраз во время приступов депрессии узнала, что Жан-Поль имел дело с ценнейшими произведениями искусства, похищенными нацистами из частных коллекций, принадлежавших в основном богатым евреям. И поскольку здоровье уже не позволяло Жан-Полю вести активную деятельность, он и этот бизнес передал младшему сыну.

— Но зачем он был нужен нацистам? — спросил я. — Ведь они и без него могли забрать все, что хотели.

— Да, — кивнула она, — но не забывайте о Церкви. Церковь тоже хотела заполучить свою долю... в обмен на сотрудничество с нацистами.

— И к чему же сводилось это так называемое сотрудничество?

Она покачала головой.

— Во время войны?... Кто знает.

— Но все остальное, что вы рассказали, как-то подтверждается фактами?

— Рассуждаете, как типичный адвокат! Меня тогда вообще на свете не было. Однако, я уверена, все обстояло именно так. — В голосе ее звучало легкое раздражение. — Это и мучило потом отца все годы... Да, так оно и было.

— И все же, откуда такая уверенность?

— Да из-за того, что случилось потом! Потому что я видела, через что пришлось пройти моему отцу. Я пыталась выбросить все это из головы, но потом пришла ваша сестра, а теперь — вы, и все снова ожило. Я стыжусь того, что делал мой отец...

— Погодите, Габи. Церковь и нацисты сливались в любовном экстазе во время войны, это, конечно, не слишком привлекательное зрелище, но ведь и не бог весть какая новость. Вообще далеко не всеми поступками Церкви во время войны следует гордиться. Однако не стоит так уж упрекать отца. Он попал в эту передрягу не по доброй воле, он был, как мне кажется, лишь промежуточным звеном, посредником, передававшим похищенные нацистами произведения искусства Церкви. Тогда шла война, Габи, не забывайте, как знать, какое на него оказывалось давление... Он был совсем еще молодым человеком и шел по стопам своего отца.

Сам про себя я думал: что же это могло быть? Что удалось обнаружить Вэл? Все это теперь в далеком прошлом. Кому сейчас есть до этого дело? Кому могут повредить обвинения в деяниях сорокалетней давности?

— Но война кончилась, а все это не прекратилось, — сказала она. — В том-то и дело! Это и есть самое худшее. Отец стал их человеком! Это они помогли ему открыть галереи в Каире и Александрии после войны, чтобы он продолжил тайно переправлять краденые произведения искусства. Они организовали весь этот бизнес!

— Кто «они», Габи? Война давно закончилась...

— Господи, до чего ж вы наивные люди, американцы! Мы же совсем другие. Мы просто не можем позволить себе такой роскоши, открытого и честного взгляда на мир, особенно когда немцы с сомнительным прошлым начали прибывать в Каир. Богатые, влиятельные, они стали помощниками и советчиками нашему правительству. Нацисты, Бен, самые настоящие нацисты, они награбили сокровищ на миллионы и миллиарды долларов. И это не только картины и скульптуры, это еще и золото, драгоценности, камни неслыханной величины и прочие ценности. Там все это богатство было им бесполезно. Куда сунешься с такими сокровищами? Можно и засветиться. Им надо было превратить награбленное в деньги. Оставшиеся в живых нацисты разбрелись по всему миру. Они в легионе «Кондор» в Мадриде, многие эсэсовцы перебрались из Европы в Африку, в Египет, в Южную Америку, в ваши драгоценные и демократичные Штаты. Вся эта старая гвардия, мечтающая о Четвертом рейхе, это были не только Менгеле, Барбье и Борман, их были сотни и тысячи людей, настоящих имен которых мы так никогда и не узнаем. И всем им были нужны деньги. И один из способов получения этих денег — продажа предметов искусства и драгоценностей А деньги помогают наладить свой бизнес, сделать инвестиции. Но надежного покупателя на все эти вещи отыскать не так-то просто. Ведь потом они могли стать предметом шантажа, неужели не ясно?

— Так вы хотите сказать, они продавали все эти предметы Церкви? И обустраивались потом на ее деньги, так?...

— Выжившие нацисты взяли Церковь за горло. Или покупайте все наши вещи, или... — Она выжидательно уставилась на меня, хотела понять, дошло или нет.

— Или вы покупаете, или же мы растрезвоним на весь свет, как снабжали вас похищенными во время войны сокровищами, верно? Это и есть самый настоящий шантаж, к тому же они передавали Церкви за деньги настоящие сокровища. — Я вздохнул и осторожно откинулся на спинку низенького дивана. — Черт побери! Получается, что Церковь заключила пакт с дьяволом!...

— Ну, я бы назвала это более деликатно, сохранением хрупкого равновесия сил, — заметила она. — Церковь тоже вовсе не так уж беспомощна, может открыть миру места, где скрываются военные преступники. Так что и бывшие нацисты тоже побаиваются Церкви. Этот пакт держится на страхе. И мой бедный отец оказался между молотом и наковальней... но при том и он тоже внакладе не остался. Разбогател на грешных своих делах. Я самого механизма не знаю, но думаю, они использовали отца для продажи, покупки, контрабандных вывозов из Европы и последующей передачи произведений искусства Церкви. И он обеспечивал выплаты нацистам...

— Через Клауса Рихтера, — подхватил я.

Она кивнула.

— Да, похоже, именно так работала эта схема. Доказать не смогу, но отец успел сказать мне достаточно, чтобы заполнить пробелы. Именно этого и боялся он все долгие годы. Что кто-то узнает. Отец по натуре своей человек слабый. Для подобных игр не пригоден. Рихтер держал его на коротком поводке. Он руководил, наблюдал... И вот теперь... теперь, боюсь, отец просто сломался, не выдержал чувства вины. — Она тихо заплакала.

Я подошел и опустился перед ней на колени. Она потянулась ко мне, я обнял ее. Слезы так и лились ручьем, она не могла остановиться, лишь неразборчиво бормотала что-то. Потом вдруг взглянула на меня и поцеловала. А чуть позже отвела меня в спальню. Мы занимались любовью, как изголодавшиеся по ласке незнакомцы. Когда она наконец заснула, я встал, оделся и вышел на деревянную лестницу, ведущую к пляжу. Холодный ветер моментально высушил пот на лице. Я пытался сообразить, не привели ли столь активные физические действия на протяжении последних двух часов к ухудшению в состоянии раны. Но повязка вроде бы на месте, да и боли или дискомфорта я не испытывал.

Я смотрел, как играют на глади воды лунные блики, как неустанно лижут песок мелкие волны, смотрел и пытался докричаться до Вэл. Мне так хотелось спросить сестру, на правильный ли след я напал, было ли это то самое, что привело к ее гибели... Было ли вообще что-нибудь.

Возможно, она наткнулась в бумагах и документах времен войны на какие-то сведения о воровской шайке, занимавшейся хищением и перепродажей предметов искусства. И среди них были представители духовенства и недобитые нацистские головорезы, которые и по сей день растаскивают по всем уголками земного шара украденные у убитых ими же людей картины, скульптуры, яйца Фаберже и продолжают мечтать о мировом господстве. Да, не слишком красивая вырисовывается картина. Но если даже и так, нет никаких доказательств, что это может повлиять на выборы нового Папы. Этого недостаточно, чтоб уличить кого-либо в убийстве Вэл, а также Локхарта и Хеффернана. Нет. Я отыскал довольно неприглядную деталь в самом уголке огромного старого гобелена под названием Церковь... но это еще ни о чем не говорит.

Впрочем, есть еще снимок. И Рихтер в свой парижский период был связан с Церковью, и на нем изображены три священника, двое из которых ныне уже мертвы, а один в ближайшее время может занять папский престол. И еще Габриэль говорила о том, что все это продолжается и по сей день, поток произведений и денег не иссякает. И если она права, тогда и в сегодняшней Церкви есть люди, продолжающие все ту же старую игру в шантаж... Вполне возможно, что внутри Церкви имеется свой нацист, заплечных дел мастер...

Возможно, это человек из прошлого. А может, он вполне современный, не старый еще человек, решивший продолжить традицию.

Д'Амбрицци — вот единственная сохранившаяся зацепка со стороны Церкви.

Но могу ли я быть уверен в том, что именно это открытие может отнять у кардинала Д'Амбрицци все шансы для восхождения на папский престол? Д'Амбрицци, мой замечательный друг по играм детства летом и осенью 1945-го...

Вэл поддерживала с ним тесные отношения. И сестра Элизабет хорошо его знала.

Все эти отрывочные факты и мысли роились у меня в голове и упорно не желали складываться в единое целое. Как вписывается сюда Париж нынешний? Ведь последние несколько месяцев жизни Вэл почти безвыездно провела именно в Париже, пыталась раскопать там что-то... но что именно? И тогда тоже был Париж. Черт, да в этом Париже и заварилась вся каша!

Я размышлял над тем, куда мог исчезнуть Этьен Лебек, думал о том, какие бы хотелось задать ему вопросы, как вдруг услышал за спиной шум. Вышла Габи, завернувшись в толстый халат, остановилась в дверях.

— Кажется, я знаю, где папа, — сказала она. — Они с Рихтером часто обсуждали одно место, католическое место, где можно спрятаться, скрыться от всего остального мира. Помню, еще смеялись при этом. А Рихтер говорил, что это вовсе не обязательно край света... или конец света?... И что оттуда все видно.

— Католическое место? Но что это значит? Церковь? Монастырь? Какой-нибудь приют?

— Не знаю. Но точно помню, как они его называли.

— Как, Габи?

— «L 'inferno».

3

1. Клод Жильбер 2-81

2. Себастьян Арройо 8-81

3. Ганс Людвиг Мюллер 1-82

4. Прайс Бейдел-Фаулер 5-82

5. Джеффри Стрейчен 8-82

6. Эрих Кесслер

Содержимое папки, которую обнаружила сестра Элизабет среди вещей Вэл, разочаровало, поскольку обрела она свою толщину за счет двадцати с лишним всунутых в нее пустых бланков. Лишь на самом верхнем листке были записаны имена, а за ними — какие-то даты. Везде, за исключением некоего Эриха Кесслера, там даты не было. Возможно, пропала какая-то часть информации, которую она собирала. Или же она носила все в своем знаменитом кожаном портфеле, который исчез после убийства.

Еще один лист бумаги в папке привел сестру Элизабет в полное недоумение. Весь он был исписан несвязным набором заглавных букв. Возможно, то был секретный код Вэл. И взломать его, этот код, на первый взгляд не представлялось возможным. Но Элизабет все равно забрала и этот листок.

На следующий день она улучила момент и, пригласив сестру Бернадин выпить по стаканчику коки, показала ей список.

— Да, задача весьма специфичная, — заметила сестра Бернадин. Она курила сигарету, первую, что позволила себе задень, и, как ей казалось, выглядела старше и интеллектуальней, когда курила. Впрочем, все это было иллюзией, поскольку она была уже вполне взрослой, да и интеллекта даже без сигареты ей было не занимать.

Элизабет протянула ей ксерокопию листка с именами.

— Одну-две фамилии мы как-нибудь с божьей помощью узнаем. Уверена, все эти люди мертвы, цифры — это даты смерти. Стало быть, речь идет о последних восемнадцати месяцах. Все, что мне нужно, это некрологи в газетах, появившиеся по месту их жительства. И переведите их для меня на английский, чтобы я не сделала какой-нибудь дурацкой ошибки. Договорились?

— Непременно, сестра. Но это займет время...

— И вот еще что. Не позволяйте влезать в это дело Матери Церкви. Никому ничего не говорите. Это важно.

* * *

Сестра Элизабет знала: нет в мире заведения, сравнимого с секретными архивами Ватикана.

Двадцать пять миль книжных полок. Тысячи тысяч томов, некоторые из них такие толстые и тяжелые, что одному человеку поднять не под силу.

Она знала также прозвище, которое получило у историков это заведение. Они называли архивы «Ключом святого Петра». Без этого ключа невозможно было понять историю Средневековья.

Действительно ли принц Орсини лично удавил свою жену Изабеллу на брачном ложе? Или же нанял для этого кого-то другого?...

Кем была святая Екатерина? И правда ли то, что под этим именем скрывалась белокурая Лукреция Борджиа?

Какие тайны скрывают семь тысяч толстых томов индульгенций? Какую плату взимали за отпущение всех, даже самых тяжких грехов? Делались ли при этом отступления от законов Экклезиаста? Откупались деньгами и драгоценностями, это понятно. А как насчет личных услуг Папе и его приближенным?

Чей заговор стоял за похищением рукописей Петрарки? И, наконец, был ли там, в этих архивах, ответ на вопрос, мучивший современную монахиню, сестру Элизабет? Над чем именно работала Вэл? И почему ей пришлось из-за этого умереть?

Возможно, ответ находится в одном из пяти тысяч папских списков, которые начал составлять еще Иннокентий III в 1198 году. Все они переплетены и собраны в огромные тома размером с географический атлас каждый, и чернила на бумаге выцвели от времени и начали отливать золотом...

Каждая коллекция документов называлась здесь «фондом». Никто точно не знал, сколько здесь находится этих фондов, но был среди них один под названием «Miscellanea»[12], занимавший целых пятнадцать комнат. Содержимое этого фонда ни в какие каталоги не входило и, по сути, представляло собой сборную солянку.

И здесь можно было отыскать совершенно поразительные документы.

Все записи, касающиеся суда над Галилеем.

Переписка короля Генриха VIII и Анны Болейн.

Личная переписка Папы Александра Борджиа с его возлюбленными: Лукрецией, Ванноццей дей Каттаней и Джулией Фарнезе.

Архивы Конгрегации Обрядов, где были собраны материалы многочисленных дискуссий по прославлению и канонизации, в том числе отчеты «Адвокатов Дьявола».

Полные отчеты по суду над Монакой ди Монца, где описывались самые интимные детали и подробности жизни монахини Монца, а также других обитательниц ее монастыря.

Были здесь и материалы по выборам на должность нунция в Венеции, они попали в архивы сразу же после падения Венецианской республики в 1835 году и содержали подробнейшие описания жизни трех религиозных институтов, подвергшихся таким суровым гонениям в семнадцатом веке.

Теперь сестра Элизабет должна была решить, какие именно материалы могли заинтересовать Вэл. Она наслышалась от нее немало историй о том, как сложно было разобраться во всей этой путанице и отыскать что-то нужное в этом море книг, пергаментных свитков и папок.

Знала она от нее и о маленькой Комнате Меридианов, что находилась в Башне Ветров. В этой квадратной комнатке стоял книжный шкаф, где уместилось свыше девяти тысяч папок. Они не были изучены, не были занесены в каталоги, словом, оставались неизвестными. Для того чтобы провести инвентаризацию этих девяти тысяч папок, требовалось нанять хотя бы двух ученых, и при условии, если бы им не пришлось заниматься больше ничем, они бы проработали над ними целых два столетия. И все это лежало в одном шкафу.

Единственный мало-мальски приемлемый индекс к секретным архивам был разработан давным-давно кардиналом Гарампи и состоял из многих томов. Но и он неполон, неточен, к тому же многие записи кардинал делал известным только ему шифром.

Но сестра Элизабет знала и другое: нельзя исключать простого везения. Во всяком случае, секретные архивы стоили того, чтобы попробовать.

Знала она также и еще одно правило пользования архивами: материалы столетней давности были закрыты и недоступны абсолютно никому. «Столетнее» правило — так оно называлось.

И еще она помнила слова Кёртиса Локхарта. «Без этого правила, — сказал как-то он, — половина сильных мира сего была бы вынуждена покончить жизнь самоубийством. Слава богу, что существует „столетнее правило“. Мы, католики, знаем, как следует обращаться со столь взрывоопасными предметами».

Секретные архивы Ватикана обслуживал совсем небольшой штат из семи человек, за ними надзирал еще один, и его должность называлась перфект.

Сестра Элизабет должна была встретиться с монсеньером Петреллой примерно через полчаса в главном помещении секретных архивов под названием Бельведер. Монсеньер Петрелла и был перфектом. С ним предварительно переговорил монсеньер Санданато, замолвил словечко за сестру Элизабет, но даже Санданато не знал, с какой целью она направляется в архивы.

В течение этого получаса она пыталась сообразить, что могло так заинтересовать Вэл в секретных архивах, что это в конечном счете стоило ей жизни.

* * *

Площадь Святого Петра купалась в нежарком утреннем солнце, яркий свет чередовался с тенью, когда сестра Элизабет пересекла ее и вошла в город Ватикан через Ворота Святой Анны. А потом прошла мимо здания Osservatore Romano прямо к Бельведеру, что находился рядом с Библиотекой Ватикана.

Все бумаги у нее были в порядке, имелось и письмо от Папы, подтверждавшее ее должность, а также удостоверение личности с фотографией. Но путь в заведение проложил все-таки Санданато, особо подчеркнувший ее связь с Кёртисом Локхартом, это значительно ускорило доступ. Именно благодаря ему Элизабет получила разрешение читать и просматривать особо секретные документы. Что, впрочем, неудивительно, ведь не кто иной, как лично Локхарт собрал миллионы долларов на оснащение архивов самыми современными технологиями и оборудованием. «В один прекрасный день, — шутил он, — приду в архив и обнаружу, что Петрелла назвал моим именем комнату для ксерокопирования».

Монсеньер Санданато поджидал Элизабет внутри, в красивом и современном кабинете с полами из светлого мрамора и большим письменным столом, где ей надлежало расписаться в книге посетителей.

— Я был здесь примерно месяц назад, — сказал он, когда они направились в приемную. — Приходил взглянуть на письма Микеланджело. Петрелла человек высокомерный, но должности своей вполне соответствует. Сказал, что сейчас никак не может уделить мне времени, и я спросил почему. Выяснилось, что сам Папа какое-то время назад обещал провести проверку, выяснить, все ли на местах, но так и не сделал этого. А перфекту было неудобно торопить его. Разумеется, никто ничего проверять не собирался. Ах, вот и он. Тонио, друг мой!

Большая приемная была обставлена антикварной мебелью — личный дар Папы Каллистия. На низеньком столике разложен гобелен с изображением святого Петра, удящего рыбу в бурном море. Неплохое предупреждение для любого, кто собирался работать в секретных архивах.

Монсеньер Петрелла походил на элегантного придворного, во всем копирующего своего покровителя. Высокий, белокурый, он был облачен в длинную черную сутану. Лицо сохранилось на удивление хорошо для мужчины за пятьдесят, свежее, почти без морщин. Он приветствовал сестру Элизабет сдержанной улыбкой, а потом пожал ей руку. Санданато представил свою подопечную, а затем извинился, сказал, что должен вернуться к кардиналу. И вот Элизабет осталась наедине с перфектом.

— Думаю, вы осознаете, сестра, — начал на беглом английском Петрелла, — что у нас здесь существуют определенные организационные проблемы. И все они сводятся к одному: до сих пор не удалось сколько-нибудь успешно инвентаризовать содержимое наших архивов. Материалов слишком много, и собрание продолжает неуклонно расти Жизнь поставила меня в положение Сизифа, я стараюсь по мере своих слабых сил. Надеюсь, вы подготовились к этому визиту.

— Думаю, я знаю, какие именно фонды мне хотелось бы посмотреть. Но, возможно, вы сумеете мне помочь. Дело в том, что я должна закончить исследования, над которыми работала сестра Валентина и...

— Какая трагедия, — вздохнул Петрелла. — Загадочная история. — И он выжидательно уставился на нее глазами заядлого сплетника, словно она владела ключом к разгадке.

— Кстати, вы случайно не помните, где именно она работала? Это очень бы помогло...

— А... Да. Кажется, по Борджиа. Они всегда очень популярны, эти Борджиа... И да, вроде бы она провела много дней в зале «Miscellanea». Рылась в этих папках, что в Башне Ветров. — Он сделал неопределенный жест рукой.

— Думаю, мне нужно освоиться с самим духом этого места. Понимаю также, что задача не из легких. Но я обязана выполнить свой последний долг перед ней, хотя бы постараться поискать подстрочные примечания.

Петрелла кивнул.

— Хорошо. Реалистический подход, лишенный нетерпения, вот ключ к сохранению ясности ума. Все здесь терра инкогнита. Идемте, я покажу вам хотя бы часть того мира, куда вы собрались вступить. Вы ведь никогда не были здесь прежде, или я ошибаюсь?

— Была, но очень недолго, когда в журнале готовилась статья об архивах. Можно сказать, была лишь туристкой. А сегодня другое. Сегодня я работник.

Он улыбнулся, кивнул и сделал знак следовать за собой.

Они начали с читального зала, где стояли огромные черные столы. Вдоль стен тянулись полки, уставленные толстыми томами. Обстановку довершали высокие напольные часы и трон, на котором номинально должен был восседать перфект, наблюдая за происходящим. Но обычно он был слишком занят и сюда почти не заглядывал.

— Но главное, это сама идея, я так понимаю, — заметил Петрелла.

Из окон открывался вид на внутренний двор и великолепные красные олеандры, апельсиновые деревья, в тень вышли несколько студентов, перекурить.

Элизабет шла за ним по длинным темным коридорам, вдоль которых выстроились металлические стеллажи высотой с двухэтажный дом. Свет включался и выключался здесь автоматически, только в том месте, где в данный момент проходили люди, и человек попадал в световое пятно, в то время как все остальное тонуло в полумраке. Элизабет увидела знаменитый Пергаментный зал, где древние рукописи приобрели пурпурный оттенок — от грибка, который постепенно разрушал их. В самой старой части архива она увидела застекленные шкафы с выдвижными ящиками из тополевого дерева, построенные великими мастерами-мебельщиками семнадцатого века специально для Папы Павла V Боргезе. Их украшали гербы Боргезе. В них Папа держал свои списки.

И вот по узкой и темной лестнице они поднялись в Башню Ветров, на самый ее верх. Внизу простирались сады Ватикана, напоминающие географическую карту в миниатюре. В Комнате Меридианов не было ни души. Две стены украшали фрески с изображением богов ветров в развевающихся туниках. Изначально в этом помещении предполагалось разместить астрономическую обсерваторию.

— Уж не знаю, послужило бы это утешением для Галилея, чьи подписанные признания во всех смертных грехах хранятся этажом ниже, — заметил монсеньер Петрелла.

Пол же был выложен из знаков Зодиака и представлял собой солнечные часы, которые освещались лучами, попадавшими сюда через специально прорезанное в стене отверстие. С потолка свисал флюгер, тихо поворачивался в потоках воздуха.

— Здесь был создан григорианский календарь, — сказал Петрелла. — И заметьте, в башне нет ни единого осветительного прибора, и это вполне оправданно. Одной вспышки, одной малейшей искры достаточно, чтобы понять: здесь или пожар, или вторгся кто-то посторонний. Очень умно придумано. — Он тихо усмехнулся.

И вот Элизабет уселась в чрезвычайно неудобное кресло за большим письменным столом в читальном зале и заказала первые свои материалы. Она решила начать с фондов, относившихся к выборам нунциев в Венеции.

* * *

К сожалению, основной работы Элизабет никто не отменял. Поэтому она смогла проводить в архивах не более трех часов в день, но все равно ее помощнице Бернадин пришлось взять на себя часть ее обязанностей по редакции. А это, в свою очередь, означало, что поиск шести обладателей имен из списка Вэл замедлился. И вот наконец терпение Бернадин лопнуло. И Элизабет, чтобы умаслить свою помощницу, а заодно и самой немного передохнуть, решила вознаградить себя с подругой ленчем в любимой траттории неподалеку от редакции.

Пока что ей не удалось отыскать в архивах ничего, что хоть как-то было связано с Вэл, и она постепенно начала терять интерес к этому занятию. Нет, конечно, она наткнулась на немало интереснейших документов по выборам нунциев, ознакомилась с весьма пикантными подробностями из материалов по Борджиа, всякими там намеками на секс, насилие и предательство, царившие в те времена в высших эшелонах духовенства. Она внимательно прочитала заметки на обратной стороне писем, рассмотрела на полях документов крохотные рисунки совершенно непристойного содержания, которыми ради развлечения украшали бумаги скучающие писцы три, четыре и пять столетий тому назад. Она провела несколько дней, изучая историю Церкви и цивилизации, ощущая, как соблазняют и завлекают ее все дальше самые темные и потайные тропы этой истории. Она понимала, что не следует тратить на это время, но не могла удержаться... И вот теперь, вконец изнемогшая от всех этих тайн, она с радостью вернулась в двадцатый век и спешила в тратторию.

Бернадин уже ждала ее за столиком в углу. Они быстро сделали заказ, и Бернадин открыла свой кейс.

— Это лишь предварительные наброски, — сказала она, — с реальными биографиями. И да, ты была права, то оказались даты смерти. Похоже, здесь у нас список весьма невезучих католиков. Предлагаю ознакомиться с ними в хронологическом порядке.

Она откашлялась.

— Так, номер один, отец Клод Жильбер. Француз, сельский священник, семидесяти трех лет от роду. Почти всю свою жизнь провел в церкви в деревне неподалеку от побережья Бретани. Хранитель ныне почти утраченного бретанского диалекта. Очевидно, был вполне добрым и безобидным человеком... лет в пятьдесят написал даже пару книг, эдакие дневники сельского священника, ну, ты представляешь, что это за литература...

— Получается, что он всю войну провел во Франции, — вставила Элизабет.

Сестра Бернадин кивнула.

— Да, по всей видимости. По возрасту подходит. Так вот, его убили, когда он шел по дороге в грозу. Сбила машина. Водитель так и не остановился, найти его не удалось. Все это видели два фермера, они показали, что водитель даже не сбросил скорость...

Элизабет кивнула, отщипнула кусочек хлеба, бросила в только что поданный горячий суп.

— Дальше.

— Себастьян Арройо. Испанский промышленник. От дел отошел, но продолжал заседать в нескольких советах директоров. Семьдесят восемь лет. До войны был настоящим плейбоем, обожал водить спортивные машины, коллекционировал предметы искусства. Был основателем церковных фондов... занимался благотворительностью, на протяжении сорока лет был женат на одной и той же женщине. Жил на вилле в Мадриде и на собственной яхте. Их с женой застрелили на темной улице Биаррица, яхта стояла в гавани, а они вышли в город погулять. Никаких свидетелей, никто ничего не видел и не слышал... Весьма профессиональная работа, была версия, что это дело рук баскских террористов, но те не взяли это на себя.

— Далее, Ганс Людвиг Мюллер, немецкий ученый и любитель-теолог. Семьдесят четыре года. Просто образчик консервативного интеллектуала-католика. Во время войны был на стороне рейха, потом был заподозрен в антигитлеровском заговоре, арестован гестапо, стойко перенес все пытки. Имеется отчет о состоянии здоровья, выданный Комиссией по военным преступлениям. Последние годы был прикован к инвалидной коляске, страдал сердечной недостаточностью. Однажды отправился в Баварию, погостить у брата, и там нашел свою смерть. В тот вечер все пошли в театр, а когда вернулись, нашли его все в той же инвалидной коляске, но с перерезанным горлом.

К этому времени Элизабет уже утратила всякий интерес кеде.

— Да, тихое убийство, не требующее особых хлопот, — заметила она. Здесь фигурировал нож, как и при покушении на Бена Дрискила. — Продолжай.

— Прайс Бейдел-Фаулер, английский католик, историк, семьдесят девять лет, вдовец, перенес пару ударов, жил на ферме неподалеку от Бата. Продолжал работать, писать, трудился над каким-то объемистым опусом. Работал он в бывшем амбаре, перестроенном под кабинет. Там же находилась и библиотека. И вот как-то случился пожар, все строение вспыхнуло мгновенно, и старик погиб в огне. Но когда нашли тело, полиция была озадачена. Считали, что он задохнулся в дыму, но в черепе было обнаружено пулевое отверстие. Мило, не правда ли? — Сестра Бернадин подцепила вилкой кусочек, сунула в рот, запила красным вином.

— Так, значит, погиб он не от огня и дыма, — сказала Элизабет. — А этот пожар устроили или для отвода глаз, или же, что более вероятно, для уничтожения каких-то предметов или документов...

— Гм... — Сестра Бернадин подняла на нее глаза. — Неплохая версия. Ну, как тебе все это? Настоящие детективные истории, верно?

— Ты всегда подозреваешь худшее. Ладно, что дальше?

— Джеффри Стрейчен, восьмидесяти одного года от роду. Посещал свой замок в Шотландии. Состоял на службе государства, католик. Сэр Джеффри. Был посвящен в рыцари в пятидесятые, за особые заслуги перед Королевством во время войны. Работал в разведке, Ми-5 или Ми-6.

Всегда водил машину, «Бентли», сам. Любил разъезжать по округе и осматривать свои владения. Очевидно, был знаком со своим убийцей, поскольку люди в деревне утверждали, что видели воскресным утром в его машине еще какого-то мужчину. Ну а потом «Бентли» нашли в придорожной канаве, а сэр Джеффри сидел за рулем...

— С пулей в затылке, — закончила за нее Элизабет.

— Надо же, с первого раза догадалась!

— Это не догадка, сестра, — сказала Элизабет. Сестра Бернадин вздохнула и взглянула на нее удивленно и уважительно.

— Ого!

— Ну а что там с Эрихом Кесслером?

— Даты нет. — Она пожала плечами. — Возможно, все еще жив. Продолжаю его искать.

— Думаю, тебе надо поторопиться, сестра. Есть такое предчувствие.

* * *

В ту ночь Элизабет никак не удавалось заснуть. Она лежала в постели, прислушиваясь к городским шумам, доносившимся снизу, с улицы, и пыталась разобраться во впечатлениях дня. После ленча она вернулась в архив, но из головы не выходил этот «список мертвых», с одним, возможно, исключением. Итак, Вэл как-то связала между собой эти пять насильственных смертей, и модель получилась достаточно убедительная, чтобы предсказать убийство шестого в этом списке. Но кто такой этот Кесслер? Почему он должен был стать следующим? Что связывало его с остальными пятью людьми из списка? И наконец, что общего могло быть между этими пятью жертвами и за что их убили? И почему затем к этому списку добавились Вэл, Локхарт и Хеффернан? Вэл знала, что эти пятеро мертвы... Кёртис Локхарт знал Вэл... Хеффернан оказался в тот момент с Локхартом... Что все это означает?

Поняв, что так и не сможет уснуть, Элизабет накинула халат и вышла на балкон с видом на оживленную улицу. Рим блестел россыпью огней у ее ног. Ветер приятно холодил разгоряченное лицо. Она плотнее закуталась в халат и вдруг почувствовала, что страшно одинока. Никак не удавалось выбросить из головы ту маленькую девочку в самолете, воспоминания о Вэл... О Господи, как же ей не хватало Вэл! Интересно, что бы сказал Бен Дрискил, увидев этот список, сумел бы разгадать, что он означает? Он был единственным человеком, с кем можно было поговорить об этом, но теперь он далеко, очень далеко, почти как Вэл. И снова она пожалела, что так глупо вела себя с Беном. Как же исправить?... Или такого шанса у нее уже нет? Интересно, понимает ли он, во что впутывается... стал бы охотиться за убийцей Вэл, если бы знал о существовании этого списка?

* * *

На протяжении последующих нескольких дней она старалась выбросить из головы проблемы своих взаимоотношений с Беном Дрискилом, старалась не думать об одиночестве, об утрате Вэл и заниматься только делом. Снова стала ходить в архив, листала там бесконечные папки по Венеции, пыталась обнаружить нечто, что привлекло ее внимание в первый или второй день работы в архивах. Порой она впадала просто в ярость, копаясь в этих отрывочных кусочках информации в попытке вспомнить, что же это было. Тогда она не придала этому значения, но теперь почему-то казалось важным. Черт побери! Она даже вспомнила, когда это начало казаться важным. После обеда с сестрой Бернадин. Но теперь она запуталась, погрязла в этом море бумаг.

Когда ей изрядно надоело все это, она взяла из автомата баночку коки и вышла с ней во внутренний двор. В уголку, на скамейке, курили и болтали о чем-то два священника, грели на солнце бледные свои лица. На Элизабет были брюки. Никто здесь не должен знать, что она монахиня. Священники посмотрели на нее, улыбнулись, она ответила коротким кивком. С начала работы в архиве она не видела здесь еще ни одной женщины. Это был сугубо мужской мир. И тем не менее одной из восьми жертв стала женщина, Вэл. Интересно, подумала она, догадываются ли эти упитанные средних лет священники, сидящие напротив, о том, какие мысли одолевают ее сейчас? О том, что происходит у них в Церкви?

Она вернулась в читальный зал, в очередной раз пыталась отыскать хотя бы намеки на то, за чем охотилась Вэл, и вскоре поняла, что все старания бесполезны. И где-то в середине дня твердо решила бросить все это.

И вдруг нашла.

Зазвенел колокольчик. Кто-то уронил монетку. Она не обращала внимания.

Одно слово.

«Assassini».

Повинуясь некоему наитию, она выделила это слово среди остальных, еще до конца даже не осознавая, что видит его. Но оно было там. И снова, повинуясь наитию, она провела параллель.

«Убийца»...

Она увидела его на обратной стороне меню. То было роскошное меню званого обеда, который давал, без сомнения, какой-то важный человек. Однако имя хозяина нигде не упоминалось, даже намека не было. И вообще, меню, если так можно выразиться, не было официальным, а являло собой скорее всего просто памятку шеф-повару. И написано все было по-итальянски на обратной стороне этой памятки. Просто это слово бросилось в глаза, они как бы вырвали его из контекста.

Сестра Элизабет уселась за перевод.

«Кардинал С. попросил разрешения задействовать Клаудио Тричино из тосканских ассасинов, для решения вопроса с Массаро, который грубо попирает честь своей дочери Беатрис, являющейся любовницей кардинала. Разрешение получено».

Итак, вне всякого сомнения, этот Тричино вонзил нож в Массаро, который допустил две большие ошибки. Во-первых, вступил в кровосмесительную связь со своей дочерью, во-вторых, наставил рога самому кардиналу.

Эта записка, совершенно очевидно, не имела никакого отношения ни к материалам, среди которых находилась, ни к самому меню. Не было никаких ссылок на то, кто такие эти кардинал С, Массаро и Тричино. И тем не менее Элизабет ее заметила. Интересно, заметила ли тогда Вэл?...

Странно, как одно слово может включить память. Assassini.

Убийцы. Душегубы. Вполне распространенное явление в Средние века и времена Ренессанса. Любой человек, имеющий достаточно денег и власти, мог нанять их для нужного ему дела... защитить свою власть и деньги. Титулованная особа могла напустить их на своих врагов, принц крови — на соперника по трону, богач — на неверную жену или любовницу, которая вела себя неправильно... Брат — на сестру, которая слишком много знала... намеки на это содержались во множестве писем и документов тех времен. Но всегда только намеки.

А уж когда речь заходила о Церкви... о, Церковь славилась своим умением проливать кровь. Поговаривали, будто бы наемные убийцы расчищали Папе путь к трону. Хотя заказчиком необязательно являлся Папа. Им мог быть кардинал или какой-нибудь богатый священник. Платили деньги, и неугодный человек умирал.

Элизабет даже решила расспросить о наемных убийцах тех времен одного профессора из Джорджтауна. Отец Дейвенант улыбнулся и покачал головой, словно удивляясь, зачем вдруг понадобилась подобная информация такой хорошенькой девушке. Элизабет решила придержать язык, и он после паузы ответил:

— Да, разумеется, они существовали, в те времена жизнь человеческая стоила дешево. Поэтому и комментарии на этот счет весьма скудны. Расследованием убийств тогда толком никто не занимался, тоже одна из темных сторон жизни Средневековья. Мрачной и жестокой жизни. Мой дед приехал из Италии в начале века. И всех злодеев называл этим словом, assassini. Рассказывал, что сицилийская мафия ведет свое начало именно от первого наемного убийцы. Ну и конечно, все это обрастало домыслами и легендами...

Отец Дейвенант не стал распространяться на тему легенд, но Элизабет проявила настойчивость. Какими именно легендами?

— Вы же у нас не историк, сестра. Зачем вам все это?

— Вы историк. А я еще только учусь. Многие вещи начинались именно с легенд...

— Звучит красиво, но это не совсем точно.

— Тогда просветите меня, отец.

— Просто старые сказания. О всяких там тайных монастырях, о том, что у каждого Папы была целая армия наемных убийц. Можете представить, какую ерунду иногда придумывают люди. И Церковь всегда была для них соблазнительной мишенью...

— Но не все же здесь домыслы и ерунда! Я хочу знать, было такое или нет.

— Да, такие люди были. Кстати, где вы собираетесь проводить свое исследование?

— Думаю, в секретных архивах.

Отец Дейвенант громко расхохотался.

— Вы еще очень молоды, сестра. И не представляете, какой хаос царит в этих архивах. Просто не представляете. К тому же это самое лучшее и надежное место в мире, где можно что-то спрятать. Сами знаете, как устроены эти архивные крысы, они ничего не выбрасывают. Находят, допустим, какую-нибудь бумажку, э-э, двусмысленного или скандального содержания, и просто не могут заставить себя выбросить ее. И прячут. На самом, как говорится, виду. Поистине дьявольская хитрость.

Отец Дейвенант больше не стал обсуждать тему наемных убийц. И вообще мало что рассказал. Зато он объяснил, как архивисты прячут документы. И был прав. Было во всем этом нечто дьявольское.

* * *

На поиски можно было потратить годы. Или же взять первый попавшийся из семнадцати тысяч пергаментов и сразу найти то, что нужно. Но какая-то логика в размещении материалов все же существовала, и на следующий день Элизабет отыскала документы, повествующие о судьбе монастыря Сан-Лоренцо.

Произошло это в пятнадцатом веке и сопровождалось событиями, которые вполне могли найти отражение в совершенно инфернальных гобеленах того периода, что еще с той поры хранились исключительно в частных собраниях. На них изображались сцены колдовства, инцеста, осквернения Церкви, убийств, пыток, изнасилования целых женских монастырей, поклонения языческим идолам, словом, тирании, насилия и предательства в самых разнообразных формах. Подобные гобелены изобиловали совершенно чудовищными и непристойными деталями.

В центре событий стоял знатный флорентиец Веспасиано Ранальди Себастьяно, который сделал себя епископом, выложив за это целую гору дукатов. Папская семья отчаянно нуждалась в деньгах, и никого, похоже, не заботило, откуда они берутся, эти деньги.

Став епископом, Себастьяно принялся высмеивать Церковь, всячески подрывать доверие к ее миссии, подвергать сомнению ее достоинство и святость. Еще служа в частной армии Сигизмондо Малатесты, он совершал набеги на церковные земли, насиловал монахинь, занимался вымогательством и открытыми грабежами. Став епископом, он постоянно подвергал насмешкам и унижениям свою паству, отпускал непристойные шутки в адрес Девы Марии. А в своем замке занимался колдовством. Он превратил близлежащий монастырь в бордель для себя и своей охраны. Разврат и пытки были в те дни явлением довольно распространенным, но этот так называемый епископ превзошел всех и вся, о нем ходили страшные слухи.

Себастьяно устроил в своем замке настоящий рай для наемных убийц. И вот когда их стало слишком много — он нанимал головорезов за довольно высокую плату, создав, таким образом, некое подобие легиона смерти, — он обратил внимание на монастырь Сан-Лоренцо, находившийся примерно в дне верховой езды от замка. Себастьяно счел, что было бы неплохо разместить там своих наемников. Идея вполне логичная, поскольку многие убийцы набирались как раз из монахов. Этот Себастьяно вообще был человеком неоднозначным. Порой он так и излучал обаяние, славился своим гостеприимством, был очень хорошо образован, остроумен и боек на язык. В дебатах ему просто не было равных. К тому же он был епископом. И нельзя сказать, что своеобразные его взгляды на Церковь игнорировались обществом. Его убеждения разделяла, в частности, знать Тосканы, некоторые священники, монахи и монахини, а также ученые, поскольку оперировал он аргументами весьма убедительными, пусть и еретическими по сути своей.

Итак, решив, что Церкви более всего на свете необходимы кадры хорошо обученных убийц, он захватил монастырь, перебил всех тех, кто не пожелал ему подчиниться, и создал братство тосканских убийц, полностью лояльных епископу Себастьяно. При этом их могли нанимать и другие, если это не противоречило интересам епископа.

Папа знал о деятельности Себастьяно, но у него не было особого желания вмешиваться. Папа счел, что непокорный епископ сам, так сказать, роет себе могилу, что рано или поздно его уберет какой-нибудь его же наемник. Да и что такого ужасного, если разобраться, сделал этот Себастьяно? Ну да, захватил несколько заброшенных и полуразрушенных монастырей; убил нескольких безграмотных монахов, якобы изнасиловал каких-то никому не интересных монахинь. Да, занимался колдовством, но исключительно с одной целью: разнообразить свои любовные утехи. И командовал собственной армией наемников. Уж лучше оставить его в покое.

Однако обуреваемый манией величия Себастьяно все же умудрился преступить пределы терпения и снисходительности Папы. Он обиделся на одно замечание, сделанное племянником тогдашнего кардинала, двадцатидевятилетним бонвиваном, назначенным на важную должность во Флоренции. Судя по слухам, племянник сделал непристойное предложение сестре Себастьяно Селестине, на которое она откликнулась с радостью и охотой...

Будучи хоть и маньяком, но человеком практичным, епископ потребовал материального возмещения морального ущерба, нанесенного его семье. Он предложил обидчику оплатить изготовление своей статуи в натуральную величину, причем предполагалось, что статуя должна быть отлита из чистого золота. Племянник кардинала отказался, и тогда Себастьяно вызвал к себе брата Сципиона, самого опытного и доверенного из киллеров, и указал на цель. Племянника кардинала зарезали в собственной спальне, в постели, которую он в тот момент делил с Селестиной, так что и ей пришлось испытать на себе остроту кинжала бывшего монаха.

Несмотря на тот факт, что семью Себастьяно тоже можно было считать пострадавшей стороной, Папа решился на самые строгие меры. Просто другого выбора у него не было. Прежде всего он назначил на освободившуюся должность другого племянника того же кардинала, молодого человека двадцати одного года от роду. Затем он созвал армию из своих наемников, лишь номинально подчинявшуюся этому племяннику кардинала, который спал и видел, как бы отомстить за убийство брата, и распорядился взять замок Себастьяно штурмом. Правда, сначала напали на монастырь. Всех убийц перебили, ускользнуть удалось лишь девятерым. Себастьяно, потрясенный потерей самых преданных своих друзей и защитников, пытался договориться. Но в дипломатии оказался слаб. Всех обитателей замка, за исключением самого епископа, согнали в подземную темницу и сожгли там живьем.

Бывший епископ подвергся публичной казни. Ему отрубили обе ноги. Все еще живое тело с головой вывезли на пустошь и оставили там умирать.

Папа был доволен результатами кампании, правда, радость победы портило одно обстоятельство: девятерым убийцам удалось ускользнуть. Поговаривали, что они нашли убежище в Испании. Якобы поселились там в каком-то заброшенном монастыре в горах, точное местонахождение которого никому не было известно. Такие, во всяком случае, ходили легенды.

Папа же на этом успокоился и преследовать никого не стал.

* * *

История Себастьяно и его тосканских убийц повергла Элизабет в депрессию. Однако это не помешало ей задавать все новые вопросы.

Есть ли разница между тем, что происходило в пятнадцатом веке, и тем, что происходит сейчас? И если есть, то в чем она заключается?

Она пришла домой довольно поздно, из головы не выходили кровавые истории о похождениях наемных убийц и их хозяев. Страшно разболелась голова, и легла она рано, совершенно измученная, растерянная и удрученная тем фактом, что ей просто не с кем обсудить все это за полуночной чашкой кофе и какой-нибудь скромной закуской.

Был ли вообще смысл во всех этих исследованиях? Казалось, она уже забыла, с какой именно целью пришла в эти архивы. Ее предупреждали об их страшной тайной силе. Но никто не предупреждал ее об assassini, населявших, казалось, каждый темный уголок комнаты, о затаившемся тут же призраке Вэл, о гневе и горечи на лице Бена Дрискила. Она уже освоилась с этими новыми обитателями дома. Но скоро, как можно скорей, должна рассказать все это кому-нибудь.

Скоро...

* * *

Отец О'Нил по прозвищу Персик из прихода Святой Марии в Нью-Пруденс с трудом переносил потерю Вэл, единственной женщины, которую он любил. Внешне это было мало заметно, с лица не сходила вымученная улыбка, он бодрился, старательно делал на людях вид, что ничего страшного с ним не случилось. Было начало зимы. Дни стояли солнечные, а вот темнело рано, и вечерами, когда в каминных трубах старого пасторского дома начинал завывать ветер, а сам огонь постепенно угасал, Персик просыпался в кресле-качалке и с тоской смотрел на ухмыляющееся с экрана телевизора лицо Дэвида Леттермана, ведущего совершенно дурацкого шоу с участием кошек и собак. Перед тем как усесться перед камином, Персик выпивал добрую порцию солодового виски, оно было одним из способов смягчить боль от утраты, причем Персик дал себе твердое обещание не злоупотреблять этим лекарством. Слишком уж много приходских священников пошли по этой дорожке да так увлеклись, что, можно сказать, пропали.

Он продолжал занятия с детьми в церкви. Работал так же с дамами из благотворительного общества. Принимал каждое приглашение на обед и не терял связи с отцом Данном. Каждый день навещал Хью Дрискила в больнице, наблюдал за тем, как борется этот старый человек за выздоровление. Он угадывал в этом огромном неподвижном теле на больничной койке недюжинную волю к жизни. И Персику было очевидно, что Хью Дрискил поправляется, пусть медленно, но уверенно. И это радовало его. Про себя Персик решил, что отныне заменит Хью отсутствующего сына Бена, который отправился неведомо куда. Он не был уверен, хочет ли того же старый Дрискил, но, с другой стороны, все лучше, чем ничего. С ним, с Персиком, он хотя бы может поговорить о Бене, и Вэл тоже. Персик чувствовал, как сосредоточен старик, наверняка размышляет о Вэл и Бене, но что он там в действительности думал, оставалось для Персика тайной. Другого бы в его положении назвали беспомощным и немощным, но не таков был Хью Дрискил. Уж кем-кем, а слабаком его назвать никак было нельзя. Болтая с Персиком о разных пустяках, вспоминая старые добрые дни, он все время напряженно размышлял о чем-то своем.

Персик также посещал могилу Вэл на маленьком кладбище, сидел там и печалился не о ней, а о несостоявшейся своей жизни. Иногда выходил за ограду и шел к могиле отца Говерно, размышляя обо всей этой трагической истории и о том, как Эдна Ханрахан и ее подружки по школе были безнадежно влюблены в этого красивого молодого священника. Персик изо всех сил старался преодолеть этот не самый благоприятный период своей жизни. И было это чертовски трудно.

Он все время старался найти себе какое-то занятие помимо службы в приходе. Занимался разборкой чердака, затем подвала, а позже многочисленных шкафов, буфетов и кладовок, что достались ему в наследство от предшественников на этом посту в приходе. Все его предшественники оказались амбарными крысами, собирали и годами, десятилетиями копили разное барахло.

Коробки писем с датами тридцатых годов. Какие-то финансовые отчеты, дюжины исписанных разными заметками блокнотов и ежедневников. Жутко тяжелые коробки, битком набитые книгами. Толстые тома религиозной литературы, политические брошюры, бестселлеры, путеводители, классика, переплетенная в кожу. Еще более тяжелые коробки хранили подборки журналов: «Лайф», «Тайм».

«Нэшнел Джеогрэфик», «Сэтерди Ивнинг Пост», «Харперс Базар», «Алтантик», «Сэтеди Ревью» и прочие, прочие. Здесь же хранились клюшки для гольфа, теннисные ракетки и мячи, ракетки и сетки для бадминтона, воланы, изъеденные мышами или молью. Горы каких-то бумаг, записных и телефонных книжек, блокнотов, карандашей, марок, причем самыми дорогими были те, что за два цента, и отправить за эти деньги корреспонденцию можно было тогда хоть на край света. Просто невероятно. Иногда ему помогала Эдна. Там были горы одежды, которую вполне можно было пустить на благотворительную распродажу. Им просто духа не хватало выбрасывать такие качественные веши, пусть даже и старые. Короче говоря, надо было готовиться в этой распродаже, и Эдна с удовольствием взялась за это дело.

Однажды вечером Персик сидел перед камином и телевизором с бутылкой виски «Гленфиддиш» под рукой и начал разбирать коробку с блокнотами времен Второй мировой. Сняв верхний «слой», он вдруг наткнулся на конверт из плотной бумаги, запечатанный и обвязанный тонким двойным шпагатом. Искушение было слишком велико. Он не выдержал, перерезал швейцарским перочинным ножом шпагат, затем вскрыл им же конверт и извлек из него сорок с лишним страниц, исписанных поблекшими чернилами.

И начал читать. Он прочитал весь текст дважды, и дважды за это время вскакивал и принимался расхаживать по комнате. Мало того, он выпил полбутылки виски, а потом долго сидел, тупо уставясь в телевизор и пытаясь успокоиться. Что делать? Что же теперь ему делать?...

И он добросовестно перечитал текст в третий раз.

Он много раз слышал эту историю от Бена и Вэл. О том, как Хью Дрискил привез в дом после войны итальянского священника по имени Джакомо Д'Амбрицци. О том, как этот самый Д'Амбрицци время от времени запирался у себя в кабинете, и детям строго-настрого запрещалось беспокоить его и отрывать от работы... И вот теперь он, Персик, наконец знает, что происходило в том кабинете.

Он держал в руках мемуары Джакомо Д'Амбрицци, который со дня на день может стать новым Папой, главой римской католической Церкви, и руки его дрожали... Здесь все это пролежало долгие годы, укрытое в надежном месте забытое. Забытое?... Он взял в руки первую страницу с заголовком «Факты из дела Саймона Виргиния». Потом достал снизу последнюю страницу, взглянул еще раз на выцветшую подпись и дату.

Было уже далеко за полночь, когда он снял телефонную трубку и набрал номер отца Арти Данна.

* * *

Несколько дней отец Данн безвылазно провел в своих апартаментах в одной из башен на Манхэттене, как бы паря над всем городом и оставаясь недоступным для всех, кого беспокоили последствия громких убийств. Он игнорировал призывы архиепископа кардинала Клэммера явиться к нему в Сент-Патрик. Он игнорировал звонки от литературного агента и издателя. Он работал над убийствами, составлявшими сюжетную основу его нового романа, разрабатывал ложные ходы, реминисценции с уходом в прошлое, заглядывал в будущее, пытался вывести интригующую повествовательную линию. И, разумеется, многое у него не получалось, но он не считал, что потратил время даром. Он думал о Вэл, Локхарте и сестре Элизабет, о Бене, Хью, Персике, Д'Амбрицци и Санданато, он размышлял о старом Папе и даже набросал несколько заметок в надежде, что они смогут послужить материалом для будущего произведения. Он много размышлял о путешествиях Вэл. За чем, черт побери, охотилась эта девушка? Что ж, что бы это там ни было, очевидно одно: семья Дрискилов вовлечена в эту историю...

Убитый отец Говерно якобы повесился на яблоневом дереве в саду, и это был их сад...

Вторая мировая война, и кто, скажите, метался по Европе вместе с Биллом Донованом из Центра стратегических исследований, как не Хью Дрискил?...

Затем война кончилась, и кто появился в Принстоне с Хью Дрискилом, как не Д'Амбрицци?... И ведь никто так до сих пор и не знает, зачем он тогда его привез. Арти Данну было страшно любопытно это узнать. Ведь этот человек, черт побери, может скоро стать Папой!...

Сестра Вэл весь последний год занималась какими-то исследованиями, а потом вдруг страшно испугалась. А еще чуть позже кто-то ее убил. Видно, пытался остановить, не хотел, чтоб она докопалась до чего-то. Но чем именно она занималась?

А Бен Дрискил решил не сдаваться. Мог бы отступить хотя бы на время, тщательно все обдумать. Но не таков оказался этот Бен Дрискил. Вел себя последнее время не как юрист из адвокатской конторы, а как отчаянный футболист, которым некогда был...

Полез напролом.

И вот наконец отцу Данну удалось выработать подход к этой проблеме, до которого до сих пор не додумался еще никто. Просмотрев все свои заметки и сочтя их слишком сложными и путаными, он решил начать с самого начала. С яблоневого сада, где полвека назад болталось на ветру безжизненное тело отца Говерно.

Солнечным, но холодным днем Арти оставил Манхэттен и поехал в монастырь, расположенный примерно на полпути от Принстона к Трентону, в стороне от главной автомагистрали. Это было серое каменное здание, некогда частный особняк, а вокруг раскинулись луга, летом зеленые, а теперь покрытые жухлой от ранних морозов травой. Первый снег растаял, но почву проморозило глубоко. Кругом царила какая-то неземная тишина. Что ж, самое подходящее место для религиозных заведений. Ему довелось повидать тысячи таких.

Он остался ждать в приемной, а старая монахиня отправилась на поиски сестры Марии-Ангелины. И та вскоре появилась, сияя приветливой улыбкой. Они обменялись рукопожатием, затем Мария-Ангелина провела его в свой кабинет, украшенный репродукциями картин на религиозные темы. Комната была обставлена строго, окна закрыты наглухо, монахиня с красивым умным лицом и внимательными глазами как бы освещала ее своим присутствием.

Она вернулась в этот монастырь после обучения в католической школе, той самой, где учились Бен, Вэл и Персик, и позже стала матерью-настоятельницей. С отцом Данном они встретились на похоронах Вэл.

— И еще вы, наверное, знаете Хью Дрискила? И его жену тоже когда-то знали, я прав, Мэри?

— Да, конечно, знала их всех. Вроде бы совсем недавно все это было.

— Должно быть, знаете всех католиков в этой округе?

— Да, наверное. Думаю, что всех.

— Тогда, наверное, и отца Винсента Говерно некогда знали?

— Да, знала. Но только тогда я была еще девчонкой.

— Интересно, а что вы помните об отце Говерно?...

Вошла монахиня с серебряным чайным прибором, поставила на столик перед диваном. Сестра Мария-Ангелина приподнялась, шурша облачением, и разлила чай. Отец Данн долил в свою чашку молока и бросил два кусочка сахара. Вот мать-настоятельница снова обратила к нему свое ласковое лицо и одарила очередной ангельской улыбкой, которую некогда Бен Дрискил счел столь соблазнительной.

— Так вы за этим сюда приехали, отец Данн?

— Да, сестра. Из-за отца Говерно.

— А я вас ждала.

— Что-то не пойму. Почему ждали?

— Ну, вас или кого-то еще в вашем роде.

— Я так и не понял...

— По опыту знаю, рано или поздно нам всем приходится расплачиваться. Вы не согласны? В свое время мне просто недостало мужества заплатить по этому счету, это я в метафорическом смысле. Но мне почти полвека пришлось прождать человека, который когда-нибудь придет и спросит меня об отце Говерно...

— Получается, этот человек я. Но почему вы так долго ждали?

— Потому что знала, от чего он умер. А когда умерла она, я осталась единственной...

— Кто она?

— Мэри Дрискил. Она тоже знала...

— Почему он покончил с собой?

Она снова улыбнулась своей знаменитой сияющей улыбкой.

— Прошу вас, угощайтесь, отец Данн. Возьмите печенье. Сидите, пейте свой чай, а я расскажу вам все об отце Говерно, Господь да упокой его душу...

4

Дрискил

Взятый напрокат «Додж» сдался в неравном бою на трехсотой миле под яростным солнцем и ветром, среди раскаленных песков и пыли на дороге, ведущей вдоль Средиземноморского побережья к местечку под названием Инферно. Слава богу, мне удалось дотянуть до бензозаправки, что затерялась в песках среди дюн и являла собой две заправочные колонки, которые были, к моему изумлению, все еще действующие. Штат заведения состоял из двух песочной масти гончих, четырех египтян, которые, судя по всему, просто болтались здесь без дела, и одного техника-смотрителя, который с ходу заявил, что ему не нравится звук моей коробки передач. На нем была кепка-бейсболка с логотипом «Нью-Йорк Янки» и фирменный голубой фордовский комбинезон. За спиной у него маячило строение, напоминающее мираж, если, конечно, не ждать от миражей большего. Небольшой отель, поджаривающийся, словно бисквит, в яростных лучах солнца. Два этажа, жалюзи на окнах, никакого названия.

Пока мужчина в комбинезоне пытался установить причину шума и дыма, я вошел в прохладную полутьму отеля. За стойкой приемной не было видно ни души, обстановку фойе составляли два старых мягких кресла с частично разодранной обивкой и пара столиков на трех ножках. На полу, под ногами, похрустывал песок. На всем вокруг лежала тонкая паутина песка. Лестница вела на балкон и к номерам. По радио играли музыку, прелести которой я не понимал. К стене был прибит рекламный плакат кока-колы с надписями на арабском. Близился вечер. Похоже, что машина моя получила смертельное ранение. Я оказался один в пустыне, а привели меня сюда поиски человека, которого, возможно, не существовало вовсе. Я был голоден, страшно хотелось пить, а рана в спине так просто меня доконала. Наверное, лучше вернуться домой.

Интересно, что бы сказали на моем месте Вэл или сестра Элизабет? Сестра Элизабет, черт бы ее побрал, и этот ее двуликий дружок-итальянец наверняка пьют сейчас где-нибудь коктейли, и оба по горло увязли в интригах и сплетнях и в выборах Папы... Я же живьем сгораю здесь на солнце и уже совершенно обезумел от жары и дискомфорта Короче говоря, мне труба.

На улице лаяли собаки, арабы обступили «Додж» и громко хохотали над чем-то. Из двери под лестницей вышла женщина, тоже в голубом фордовском комбинезоне, и вопросительно уставилась на меня. А потом спросила по-английски, чего мне надобно. Я указал на рекламу коки и сказал, что надобно мне ее и прошу добавить побольше льда. И еще чего-нибудь поесть. Она ушла и через десять минут появилась снова — с двумя большими гамбургерами и бокалом коки, в которой плавали кубики льда. И таким образом, я был спасен, приступ безумия миновал, и мне расхотелось возвращаться домой.

Коробке передач действительно была хана. На ремонт машины требовалось два или три дня, так мне объяснили арабы и техник-смотритель. Выяснилось также, что они знают, где находится древний монастырь под названием Инферно. Хотя все единодушно заявили, что ехать туда — полное безумие. Но поскольку от намерения своего я не отказался, мне обещали водителя Абдулу на грузовике, который должен был приехать утром, и уж мне предстояло уговорить его, за приличную сумму, разумеется. На ночь я могу остановиться в комнате наверху. У меня не было сил болтать с новыми друзьями. К тому же их вряд ли интересовали мои проблемы. И вот, осушив еще пару бокалов коки со льдом, я поднялся наверх и лег спать.

Но сон долго не приходил. Я поменял повязку на ране, растянулся на узенькой койке, ощущая, как впиваются в кожу песчинки, забившиеся между простыней и матрацем. Натянул одеяло до подбородка, в пустыне ночами бывает холодно. Но уснуть все никак не удавалось.

Я без конца перебирал в уме все, что рассказала мне Габриэль Лебек о своем отце, о его грязной сделке с нацистами, о мужчинах на снимке, о таинственной жизни, что вели они на протяжении четырех или пяти десятилетий. Все это было так сложно, так запутано. И еще никак не удавалось связать все эти события с убийством Вэл. Именно поэтому я и хотел отыскать Лебека. Я нутром чувствовал: этот человек на грани полного отчаяния, а потому можно попробовать его расколоть, застать врасплох, надавить, припугнуть... и тогда, возможно, он расскажет больше. Кто-то же должен рассказать мне больше, чем знаю я. А я уже много знал, много чего наслушался, и если он согласится, я могу узнать, почему убили мою сестру. Мне придется поработать над этим Лебеком, но дело того стоит. Если б он не удрал в пустыню, было бы проще. Но раз удрал, я должен идти по его следу.

* * *

Дорогу эту построили сорок с лишним лет назад, во время Североафриканской кампании, с тех пор она простиралась под солнцем и ветрами, никто ею не занимался, и всякий раз, когда машина подпрыгивала на камнях и ухабах, толчки болью отзывались в спине. Я стиснул зубы, вцепился в ржавый и пыльный борт так, что побелели костяшки пальцев, и молил Бога облегчить мои страдания. Грузовик Абдулы тоже являл собой раритет, был брошен отступавшими итальянскими частями. И правильно сделали, что бросили, и следовало признать, что годы ничуть не красили эту колымагу. Рубашка липла к спине, то ли от пота, то ли от крови. Нет, оставалось лишь уповать на милосердие Всевышнего, что это не кровь.

— Долго еще? — крикнул я, наклонясь над кабиной.

Но Абдула, вцепившийся обеими руками в рулевое колесо, лишь буркнул в ответ что-то невнятное и продолжал посасывать вонючую, давно потухшую сигару. Щурясь, смотрел я вперед, через облепленное мертвыми мухами ветровое стекло, но дорогу впереди скрывали клубы песка и пыли. Даже сквозь темные очки я чувствовал, как глазные яблоки прожигает солнце. Опаленный ветром, унесенный песками, я достал из-под скамьи жестяную банку, дотронулся до раскаленного алюминия кончиками пальцев. Потом дернул кольцо и начал глотать горячую воду, стараясь не обжечь губы о края. Ехали мы вот уже семь часов. И я не знал, сколько еще смогу выдержать. И еще удивлялся, что некоторые люди забираются в эти места по собственной воле.

Крылья капота перед нами хлопали при каждом толчке, на каждой ухабине, время от времени лысые шины буксовали в песке, и тогда приходилось вылезать и подталкивать машину сзади. Грузовик, побитый песками с дюн, выглядел не лучше какого-нибудь простреленного пулями автомобиля времен гангстерских войн в Чикаго. Если он доберется до монастыря и там окончательно развалится, на чем я буду добираться обратно? А может, мне вообще придется остаться там, раз обратного пути нет? Или же там ждет меня уже седовласый священник с острым кинжалом, и о возвращении можно не думать?...

И тут вдруг я увидел это. За занавесью песка показалось какое-то приземистое строение. Плотно приникшее к земле, с острыми зазубренными краями, цвета дюн серо-коричневого оттенка, что убегали вдаль, насколько хватало глаз. Мелькнуло, а потом снова исчезло.

Не сбавляя скорости, Абдула указал пальцем вперед, пробормотал что-то, потом надавил на останки тормозов, раздался леденящий душу металлический скрежет, и машина, покачиваясь и содрогаясь всем корпусом, остановилась. Я медленно вылез из кабины, протер глаза грязной промасленной тряпкой, которую протянул мне Абдула, и снова надел солнечные очки.

— Здесь дорога кончается, — объяснил мой водитель, смахивая с губы прилипшую коричневую крошку табака. — Отсюда идти пешком, друг. — Он громко и зловеще расхохотался и сплюнул в дыру, где прежде находилось боковое стекло. — Я возвращаться завтра. Я не ждать. Давай, друг. Платить мне сейчас за то, чтоб я вернуться завтра. Абдула не сейчас родиться, я не такой дурака. — Он снова захохотал, явно в восторге от своего остроумия, и я протянул ему пригоршню денег.

— Да, дураком тебя трудно назвать, Абдула, — заметил я.

— Пробовать раз, будешь жалеть, — буркнул он в ответ и включил мотор.

Я взял сумку и обернулся, среди дюн пролегала еле заметная тропинка. Грузовик тронулся с места, из-под колес вылетели фонтанчики песка и пыли, обдав меня с головы до пят, но мне уже было все равно. Я оказался в самой жуткой на свете дыре и выглядел соответственно.

Монастырь лежал в руинах. И охраняли его останки танка.

Утопая в песке до середины гусениц, он стоял под углом к главным воротам. На борту был едва различим опознавательный знак Африканского корпуса Роммеля, длинный ствол пушки держал под прицелом дорогу, точно в ней сохранился один, последний снаряд. Словно пушка в последний раз с огнем и громом приготовилась салютовать великому Паттону. На секунду показалось, что я вижу какой-то дурной сон, что гусеницы этой машины в крови, а кругом раздается несмолкаемый треск очередей. Но пушка была нацелена в пустоту, кругом одни пески да несколько хилых, скособоченных от ветра пальм. Враг давно исчез. История и время примирили всех, оставив это реликтовое сооружение, выглядевшее столь же одиноко и печально, как последняя елка на рождественской распродаже.

Откуда-то из тени, из углубления в низкой стене вокруг монастырских зданий, выползла тощая собака. Резко остановилась, принюхалась, потом окинула меня разочарованным взглядом и снова отошла в тень. И сидела там, встряхивая кудлатой головой и отгоняя назойливых мух. Мухи здесь были огромные, размером чуть ли не с мой мизинец, казалось, пес играет с ними в какую-то бесконечную игру. И еще казалось, они готовы сожрать живьем этого несчастного пса и все вокруг, с таким агрессивным жужжанием налетали они на него. Но вот несколько дюжин отделились и все с тем же невыносимым жужжанием последовали за мной во двор монастыря, очевидно, учуяв более соблазнительную добычу. Они кружили у меня над головой, а солнце палило столь немилосердно, что перед глазами поплыли красноватые круги. В эти минуты я казался себе маленькой мошкой, застрявшей в раскаленной добела электрической лампочке.

Вокруг ни души. Над лужей мутной воды склонялась одинокая пальма, на пятачке ее тени разместилась еще одна собака. Ветер посвистывал в разрушенных стенах старого здания, и свист сливался с жужжанием мух. Но вот мне почудился еще какой-то звук. Приглушенный рокот голосов, обрывки их подхватывал ветер и уносил в сторону. Я пошел на этот звук и оказался у задней стены. Здесь голоса стали громче, они походили на причитания, а затем дружно смолкли, как только я приблизился к покосившимся воротцам, что держались на обрывке веревки. Я прошел в них, остановился в тени и увидел монахов.

Они кого-то хоронили.

Щурясь, я наблюдал за тем, что происходит на монастырском дворе, и фигуры людей расплывались и дрожали в волнах раскаленного воздуха. Потом завернул руку назад и пытался пощупать рану, убедиться, кровоточит она или нет. Но никак не мог дотянуться. Повязка прилегала слишком плотно, спине было жарко, боль жгла огнем. И еще весь я был липким от пота. И тогда я оставил эти попытки, прислонился к стене и наблюдал за тем, что делают монахи, пытался разглядеть каждого по очереди. И увидеть высокого монаха с серебристыми волосами и глазами, напоминавшими бездонное жерло пушки.

Нет, конечно, его там не было. Там были маленькие костлявые мужчины, некоторые с брюшком, другие сутулые или ссохшиеся от старости. В стороне стоял еще один, с бородой и резкими чертами лица, напоминавший персонаж из Ветхого Завета, веривший, что огонь можно победить только огнем. Он стоял отдельно от остальных и, видимо, тоже заметил меня. Почетный гость покоился в закрытом деревянном ящике рядом с глубокой ямой, выкопанной в рыхлой песчаной земле. Маленькое кладбище украшали простые деревянные кресты. Покосившиеся, торчали они из песка под разными углами, и каждый говорил о прошлом, отмечал конец очередной главы печального повествования. Пока я смотрел, бородатый подошел к могиле и заговорил. Я находился слишком далеко, чтобы слышать его слова, но приближаться мне не хотелось.

Сплошные похороны. Покойники проносились перед моим мысленным взором, точно миражи. Сестра... потом Локхарт... Пот высох на лице, высушил его ветер, и теперь кожу стягивала сухая солоноватая корочка с примесью песка. Казалось, я весь покрыт этой хрустящей лопающейся коркой, что стремлюсь вылупиться из нее, как из кокона, подобно насекомому, а трещины зарастают, не пускают, и тут же появляются новые.

Когда гроб опустили в яму, столпившиеся вокруг монахи отошли и стали приближаться ко мне. Подходили они медленно, как какие-то неземные существа в фантастическом фильме. Длинные рясы, двое в старых штанах, заплатка на заплатке, один в полинялых почти добела джинсах. Люди без возраста, сильно загорелые, многие с серыми бородами. Он них пахло потом и песком, у которого тоже есть свой специфический запах.

Тот, кто говорил у гроба, приблизился ко мне первым.

— Я здешний аббат, — сказал он. Голос был на удивление мягок и тих и совсем не сочетался с грозной библейской внешностью. Я пытался ответить, но во рту пересохло, не удавалось вымолвить ни слова. — У вас кровь, — добавил он, глядя куда-то мне за спину.

Я обернулся. Стена, к которой я прислонился, была измазана кровью. Хотелось выругаться, но язык точно прилип к небу.

— Идемте со мной, — сказал он.

И я последовал за ним в темные помещения монастыря Святого Христофора.

Высокий и толстый монах, которого я у могилы не заметил, велел мне лечь на живот на стол в скудно обставленном кабинете аббата. Здесь было прохладно, стены фута в три толщиной, и солнечный свет проникал лишь сквозь узкие окна. Звали этого монаха братом Тимоти, щеки и подбородок украшала семидневная щетина, глаза красные, а нос в красновато-синих прожилках, как у заядлого пьянчуги. Зато руки у него были на удивление нежные и ловкие, прямо как у ангела милосердия. Он стянул с меня липкую рубашку, снял повязку, промыл рану и заметил, что ему доводилось видеть случаи и похуже. А потом тихо хохотнул и добавил:

— Правда, все они теперь покойники!

Аббат, стоявший у стола, заметил:

— Брат Тимоти у нас большой шутник. Чем заметно облегчает нам существование.

Я лежал неподвижно, страшно хотелось спать. Монах соорудил новую повязку, ловко приладил ее на рану с помощью липкой ленты. Потом критически обозрел свою работу и, видимо, остался доволен. Помог мне сесть, затем принялся укладывать свои инструменты в докторский саквояж из потрескавшейся от времени кожи. Громко высморкался и утер нос рукавом полинялой сутаны.

Аббат уселся в деревянное кресло с высокой спинкой и толстой подушкой на сиденье, выложил руки на низенький дощатый столик.

— Воды для нашего гостя, Тимоти.

Толстый монах вышел, взгляд аббата, полный любопытства, устремился на меня.

— К нам сюда никто случайно не попадает, — сказал он. — Полагаю, у вас должна быть какая-то причина для этого визита, ведь вы проделали столь долгий и трудный путь. Это видно по вашему лицу. И еще вы, очевидно, едва-едва не стали жертвой убийцы, об этом говорит рана на спине. И еще сам факт, что вы здесь, доказывает, что человек вы очень решительный и целеустремленный. Что вы ищете в монастыре Святого Христофора?

— Одного человека.

— Не удивлен. Только охотник, идущий по следу человека, может преодолеть препятствия и трудности, выпавшие на вашу долю. Какого именно человека? И по какой причине?

— Человека по имени Этьен Лебек. Возможно, вы его знаете, но под другим именем. Потому как он может прятаться здесь...

— Его имя мне ничего не говорит.

Тогда я достал из сумки снимок и протянул ему. Лицо аббата оставалось невозмутимым. Я указал на Ги Лебека в надежде, что внешнее сходство подскажет. Вернулся брат Тимоти с кувшином воды и пачкой аспирина. Я проглотил сразу четыре таблетки, запил прохладной водой, потом прополоскал рот в надежде избавиться от попавших в него песчинок.

Аббат положил снимок на стол и бережно разгладил ладонью. В комнате стояла полная тишина. Ее нарушало только шуршание песка о стены да странное пение, доносившееся из пустыни. Возможно, то было завывание ветра в дюнах. И вот аббат снова откинулся на спинку кресла и окинул меня внимательным взглядом.

— Хотелось бы прежде знать, кто вы такой, — настороженно произнес он.

Загадочный и суровый человек, как сама пустыня. Я не мог избавиться от ощущения, что он вдруг стал самым главным человеком в моей жизни. Без его поддержки я был абсолютно беспомощен в этом страшном, забытом Богом и людьми месте. Странное было у него лицо, кожа туго обтягивает кости, такое впечатление, словно его на протяжении десятилетий обтачивал и полировал ветер пустыни. Он ждал, чтобы я заполнил пробелы, я ждал от него того же. Мое имя, сам факт прилета в Египет еще ни о чем не говорили. Как я оказался здесь, как узнал об этом месте? Он не собирался откровенничать со мной, это ясно. Что ж, он в своем праве, это его монастырь, он здесь главный. И тогда я рассказал ему об убийстве Вэл. И о Лебеке, с которым она виделась незадолго до смерти. Сказал, что надежд найти убийцу мало, концов почти никаких, но Лебек сможет прояснить хоть что-то.

— Так вы сказали, этот человек говорил с ней незадолго до ее смерти? — Мне показалось, что говорит он с бельгийским акцентом. А может, с французским. — И что будете делать, если найдете его?

— Поговорю с ним, — ответил я. И ощутил, как его спокойные отстраненные глаза рассматривают меня едва ли не с академическим интересом. Точно я и мои проблемы были недостойны его внимания. — Так вы мне поможете?

— Не знаю, что и ответить вам на это, мистер Дрискил. Помочь... мы здесь этим не занимаемся. Надежда и помощь умирают в этих стенах. Позвольте мне прежде объяснить, кто мы такие, мистер Дрискил, чтобы вы поняли, на что можно рассчитывать в стенах монастыря Святого Христофора. — Он забарабанил пальцами по столу. Я выжидательно молчал. — Мы здесь нечто вроде иностранного легиона, только из монахов. Нас девятнадцать человек, никто никогда не выезжает отсюда... никто из нас никогда не покинет этого места, и лишь немногие и изредка появляются здесь, а потом уходят. Мы молимся, мы ждем смерти, мы навеки забыты Римом. Иногда здесь находят убежище люди, подобные Этьену Лебеку. Приходят, чтобы очиститься от сидящего в них зла. Всем нам доводилось вдруг ощутить зло внутри самих себя, возможно, что и человеку, которого вы ищете, тоже. Многие из нас умирают от той или другой неизлечимой болезни, да и не слишком мы стремимся излечивать эти болезни... возможно, виной тому отчаяние. Я аббат мертвых, мистер Дрискил. И забытых.

Монастырь был основан в двенадцатом веке, продолжил свое повествование аббат. Основан цистерцианцами, монахами, примыкавшими к ордену бенедиктинцев. Они считали, что противостояние европейской знати и более традиционной христианской Церкви ни к чему хорошему привести не может. Традиционная Церковь набирала силу и власть, распространялась по всему миру, множила свои ряды и богатство. И вот цистерцианцы решили покинуть мир привилегированных и богатых. Монаху, сознательно обрекающему себя на нищенское существование, нет места в мире богатых и сильных, и вот они решили уйти из него. Но у них было еще одно кредо: работать и работать. Их стараниями самые заброшенные и неплодородные холмы и долины превращались в цветущие сады. Усердная работа и бедность сочетаются плохо. В 1075 году брат Роберт и еще семеро монахов из монастыря Святого Микеле де Тоннере ушли в глухие леса Молесма. Однако к 1098 году их трудами там был воссоздан настоящий рай на земле, что похоронило последние надежды на создание истинного цистерцианского монастыря. Вскоре после этого еще одна группа монахов предприняла путешествие на север Африки. Там повсюду простиралась голая пустыня, на таких песках было просто невозможно вырастить хороший урожай, земли эти не представляли тогда интереса для власть имущих, что тоже было немаловажно. И вот они построили в пустыне монастырь Святого Бернарда. Почему и когда он впоследствии изменил название, превратился в монастырь Святого Христофора, аббат не знал.

Здесь под немилосердно жарким солнцем, вдали от торговых путей и европейских притязаний на мировое господство, обрели наконец пристанище самые стойкие. Здесь процветали аскетизм, фанатизм, самоотречение, умерщвление плоти в самом что ни наесть чистом виде. Это стало правилом и основой жизни. И прожить каждому из братьев, естественно, удавалось недолго. Редко кто из монахов доживал до тридцати лет. Чаще всего люди ломались и убирали в двадцать с небольшим.

— Тело свое оставьте за вратами в наш монастырь, — поучали они новоприбывших. — Сюда входят только души. Плоть здесь ничего не значит.

И, естественно, все, что приветствовалось в обычном мире, отрицалось здесь. Здесь не ценились ни знания, ни искусство, ни литература, словом, все то, что в обычной жизни придавало человеческому существованию смысл и радость. Ни работа. Ничего. Обиталище это стало царством под условным названием «Ничто». Они ждали в пустыне конца света, свято верили, что лишь благодаря их полной безгрешности, молитвам и самоотречению удастся спасти все остальное человечество.

— И вот в конце концов, примерно через полвека, а это не столь уж и долгий срок, все они вымерли, мистер Дрискил. Сгорели заживо под этим солнцем, и никто не скорбел по ним, и событие это осталось в Европе незамеченным. Некому было продолжить легенду... лишь через много поколений люди из Европы явились сюда снова и нашли свидетельства о некогда существовавшем в монастыре братстве.

Аббат отогнал особо назойливую муху. Брат Тимоти, сидевший в углу на стуле, похоже, впал в дрему. Аббат говорил долго и страстно, точно ему не часто выпадала возможность довести все эти сведения до человека из внешнего мира. Не считая вопросов, заданных в самом начале, он не проявлял ни малейшего любопытства ко мне и моей жизни. Гораздо больше интриговала его собственная история. Он буквально упивался каждым своим словом.

— И вот монастырь опустел и очень долго, на протяжении многих сотен лет, оставался безлюдным. И сохранился он лишь благодаря жаре и почти полному отсутствию влажности. Вы только вдумайтесь, мистер Дрискил, сотни лет это место существовало без молитв, без единого монаха. Время окончательно очистило его от всего мирского. — Он скупо улыбнулся, облизал тонкие губы и продолжил свое повествование, прирожденный рассказчик в мире, где не существовало слушателей.

В конце концов заброшенный в песках монастырь, его еще называли Адским монастырем, или Инферно, стал легендой. И все это проходило под контролем со стороны римской Церкви. Его стали использовать как место ссылки неугодных священников и монахов, причем возврата оттуда не было, и считалось, что неугодные перемрут еще на пути в монастырь. Как бы там ни было, люди эти действительно никогда не возвращались. А кое-кто, настоящие отшельники и праведники, мечтавшие подвергнуться истинному испытанию, даже умоляли сослать их сюда и порой добирались сами, еле живые, но довольные тем, что все же попали в это священное место. Они приходили сюда умирать в экстазе полного отрицания и презрения ко всему остальному миру.

В узких окнах потемнело, вместе с ветром в них просачивался особый, пробирающий до костей холод пустыни. Дело шло к ночи, тьма быстро накатывала на монастырь, точно черное облако тумана. Аббат умолк. Не знаю, сколько мы просидели вот так, в полной тишине. Он смотрел на меня с таким выражением, точно ожидал какой-то реакции. И был готов ждать бесконечно долго.

— А вы почему пришли сюда? — спросил я.

Поначалу показалось, аббат меня не слышал. Но затем он поставил локти на стол, сложил ладони лодочкой. И долго разглядывал свои руки, точно пытаясь убедиться, что они у него не дрожат. По-прежнему хотел держать ситуацию под полным своим контролем.

— Единственная епитимья, которую мы налагаем здесь на себя, — теперь он говорил почти шепотом, — это отказ от всего мирского. У нас есть несколько отшельников, большую часть времени они проводят в пустыне. Мы разговариваем, но кое-кто постоянно молчит. Мы очень слабо связаны между собой, все от чего-то прячемся. И у нас нет никаких иллюзий на тему совершенствования взаимоотношений с Господом Богом. Нет иллюзий и насчет истинного нашего положения. Мы ни в чем не оправдываемся. Мы остановились буквально в шаге от самого страшного из смертных грехов — самоубийства. Вы спросите, почему? Наверное, потому, что просто боимся того, что ждет нас по ту сторону... или где бы это ни находилось. Мы прячемся... прячемся от стыда и страха... потому что сами стали созданиями, сплошь состоящими из этого стыда и страха.

Ему явно не хватало эмоциональности при произнесении таких важных слов. По спине у меня поползли мурашки, рана снова заныла, но понижение температуры здесь было ни при чем. Казалось, я отыскал здесь некий географический эквивалент пустоты, той самой страшной пустоты, что я заметил в глазах седовласого священника с ножом.

— Я пришел сюда, — медленно начал он, — потому что заслужил право находиться в этом месте. Я заработал это право. Я навидался немало зла в своем монастыре в Дордоне много лет тому назад. Содомский грех, коррупция и подкуп на каждом шагу, и вот пришлось взять в руки карающий меч Господень. Мне было видение в келье... Во время службы я незаметно следил за этими грешниками. Они оскверняли наш монастырь. И вот в середине ночи я поднялся, прокрался в одну из келий, и увидел их всех вместе, и положил конец этому безобразию собственными руками. Сутана моя насквозь промокла и затвердела от крови... Я ушел пешком, был словно в тумане... и никто не стал за мной гнаться. А потом, через два года, я пришел сюда... Несколько лет спустя обо мне вдруг вспомнил Папа Пий XII, между нами началась переписка. А потом меня назначили аббатом.

Мы прошли в трапезную. Но и за скудным обедом он ни словом не упомянул о Лебеке. Я слишком устал, чтобы давить на него или обращать внимание на окружающее. Аспирин на пустой желудок не способствовал улучшению пищеварения. Но зато боли в спине прекратились, и «пробка» надежно затыкала дырку в спине благодаря стараниям брата Тимоти.

— Пройдемся, — сказал аббат, — свежий ночной воздух пойдет вам на пользу. А потом ляжете спать. Если, конечно, не возражаете против койки, где спал покойник. — Показалось, он даже подмигнул мне.

— Что вы хотите этим... — начал я, но аббат поднялся из-за стола и вышел. Я последовал за ним.

Во дворе было холодно. Мы в молчании шли под огромной, какой-то оперной луной, заливающей все вокруг призрачно-голубоватым сиянием. Она походила на зияющую в черном небе дыру.

— Я, разумеется, знаю вашего Этьена Лебека, — сказал аббат.

— Так и думал.

— На протяжении многих лет он время от времени приезжал к нам. Человек довольно скрытный, но мы иногда все же говорили. И еще очень верующий. Говорили мы о Церкви, о ее роли, о том, что у каждого из нас своя работа во славу Господа, сколь бы странной она ни показалась на первый взгляд. Сам он этого не знал, но знаете, порой он служил мне утешением, особенно в те моменты, когда я подвергал сомнению свою веру. Его же вера в нашу Церковь была тверда и непоколебима, мистер Дрискил. Но где-то в самой глубине души он хранил тайну. Ужасную тайну. Вы спросите, какую? Не знаю, он никогда не говорил. — Одна из собак вышла следом за нами из монастыря. Долго бежала по следу, а потом вдруг принялась вынюхивать что-то и рыть песок между двумя небольшими дюнами. — Он приезжал сюда несколько месяцев назад, пробыл день или два, я точно не помню. Здесь трудно уследить за временем. Он приезжал и уезжал. И никогда не задавал никаких вопросов. Похоже, его мучило что-то, и он хотел очистить свою душу... Больше ничем не смогу помочь вам, мистер Дрискил. Не знаю ничего ни о его прошлом, ни о планах на будущее. Земных благ у нас здесь, как вы убедились, почти никаких, нет ничего, что можно было бы назвать своим. Ничего, кроме прошлого каждого из нас... И у большинства нет никакого будущего. А потому наиболее ревностно мы охраняем здесь именно прошлое. Если прошлое человека было счастливым, к чему ему стремиться в такое место? А если же несчастливое или числился за ним какой грех... то ведь об этом рассказывать никто не будет.

Собака яростно отбрасывала землю задними лапами, ее уже почти не было видно за горкой песка.

— Смерть учуял, — заметил аббат. Подошел и оттолкнул пса ногой. Заметив удивление у меня на лице, пояснил: — Здесь мы нашли тело одного из наших старожилов. Сам я говорил с ним редко, но старик был болтлив, прямо как глупая баба. А как-то утром вдруг исчез. Прошло несколько дней, я знал, что ушел он умирать... хотел дать ему время умереть, как он решил, в одиночестве, в пустыне... До этого он без конца болтал о каких-то зеленых полях. Уверен, умирая, он воображал, что находится среди этих полей. А потом его нашла собака... примерно вот здесь. Пристроился в песке за дюной и умер. То был его выбор. А мы уважаем свободный выбор человека. Собака нашла его полузасыпанным песком, вверх торчала одна рука, вместо креста на надгробии. Ну и вот сегодня мы его хоронили. Вы видели... — Он почесал собаку за ухом, потом потрепал по тощей, изъеденной мухами холке. — Почему он решил умереть именно так? Не знаю. Наверное, на то была воля Божья. Ему еще повезло, мистер Дрискил, у него была хорошая смерть...

Затем он проводил меня до кельи, где жил умерший в пустыне монах, зажег свечу. Тени затанцевали на стенах этой крошечной каморки. Над узкой койкой — деревянный крест, все кругом пропиталось запахом песка и ночи. В изножье лежало аккуратно сложенное одеяло. Аббат огляделся.

— Не самый роскошный номер, но вам здесь будет удобно, мистер Дрискил.

Он уже собрался выйти, когда я сказал:

— Еще один вопрос. Просто вдруг пришло в голову. О еще одном человеке, который мог приходить к вам сюда. Время от времени возвращаться, потом уходить снова...

— Да?

— Имени его не знаю. Не знаю также, священник он или монах. А может, просто торговец, как Лебек. Но вы должны были бы его запомнить. Ему под семьдесят или около того, высокий, спортивный, несмотря на возраст. Носит очки в золотой оправе, а волосы серебристые, зачесаны назад... И еще глаза, такие странные, кажутся бездонными, как колодец...

Аббат стоял в дверях, пламя свечи отбрасывало блики на резкие черты лица. Он тоже был человеком крепким, да и по возрасту примерно подходил. И еще от него тоже веяло каким-то безвременьем. Я ждал, смотрел на него, видел, как паук, проползавший по стене, вдруг замер, точно прислушиваясь.

— Да, — сказал он после паузы. — Я видел здесь этого человека. Брат Август... но больше я о нем ничего не знаю. Если вообще это тот самый человек. Он прожил здесь довольно долго, два или три года, а для здешних суровых условий это срок. Говорил мало. Почти все время проводил в молитвах. А потом вдруг в один прекрасный день разбойник, который привозит нам припасы на своем грузовике, этот шут гороховый, вдруг доставляет письмо брату Августу... явление для здешних мест просто неслыханное, понимаете? Письмо, и не откуда-нибудь там, а из Рима! И на следующий же день брат Август уезжает с нашим разбойником на грузовике. — Он пожал плечами.

— Интересно, об одном и том же человеке идет речь?...

— Внешность у него была яркая, запоминающаяся, — ответил аббат. — А так... Бог его знает. Он не был похож ни на одного из наших. Не истязал себя, напротив, казалось, готовился к какому-то серьезному физическому испытанию. Удивительно сильный и спортивный мужчина, и такой обходительный. И образованный тоже. Иногда целыми днями пропадал в пустыне, потом возвращался и никак это не объяснял. Приходил свежий, бодрый, казалось, его ничто не может сломать или изнурить... Человек без человеческих слабостей...

— Да, брат Август, — задумчиво протянул я. — Это он. Я просто уверен, это он. — Новость о том, что убийцу зовут братом Августом и что он бывал здесь, застигла меня врасплох. Потрясла и одновременно обрадовала. Теперь я хоть что-то знаю об этом человеке с острым, как бритва, ножом. — И когда примерно он отсюда уехал?

— Время... — пробормотал аббат. — Два года тому назад, кажется, так. — И он снова небрежно пожал плечами, давая понять, что такие мелочи, как время, мало его занимают.

* * *

Я лежал без сна, в голове неустанно вертелась одна и та же мысль. Теперь я хоть что-то знаю о нем. Завесу тайны удалось приподнять. Брат Август... Два года в этом аду, потом его вдруг вызывают в Рим... и поручают особое задание. А два года спустя моя сестра и Локхарт погибают.

Двухгодичное путешествие из Инферно в Нью-Йорк и Принстон. Я смертельно устал, но продолжал перебирать все эти крохи информации в надежде отыскать хоть какие-то улики против убийцы. Я слишком устал и был слишком потрясен всей этой историей, нити которой сплетались в страшный и причудливый гобелен. И еще надо было разобраться, что именно изображено на этом гобелене. Но упорядочить всю эту гору разрозненных фактов и предположений тоже не было сил. В конце концов я все же провалился ненадолго в глубокий сон и выкарабкивался из него медленно, дрожа всем телом под тонким одеялом. Спина отчаянно ныла после соприкосновения с жесткой деревянной койкой. Я осторожно повернулся на бок, пытаясь устроиться поудобнее и не повредить при этом повязку. Глаза открывать не хотелось. А потом вдруг показалось, что я слышу какой-то звук. Шорох доносился с земляного пола. В пустыне полно разных опасных для человека существ, может, в келью заползла змея? Мне стало не по себе. Если придется встать, я могу наступить на нее. Шорох тут же прекратился, словно непонятное существо догадалось, что я учуял его присутствие. В келье было темно, как в колодце. Лишь через крохотную щелочку в стене просачивался луч лунного света, я широко открыл глаза, но освещения оказалось недостаточно. Потом глаза немного освоились, и я разглядел занавеску на двери.

А потом вдруг учуял, вернее, унюхал что-то. Или кого-то.

И мелкие волоски на руках и груди встали дыбом.

В келье, кроме меня, еще кто-то есть!

Я прислушался и различил слабое дыхание. Дыхание человека, который старался не издавать ни звука. Запах пропитанной потом одежды стал еще сильней. Дыхание участилось. Он на меня надвигался. Вот луч лунного света пересекла чья-то тень. Я лежал на спине, замерев, как мышка. Во сне и наяву меня преследовал один и тот же кошмар: рука с зажатым в ней сверкающим острым лезвием...

— Я держу тебя на мушке, — произнес я хриплым дрожащим голосом. И все тут же прекратилось: шорох, дыхание. Остался лишь запах. Я боялся чего-то безликого и безымянного, а оказалось, это тот же священник, он пришел прикончить меня. Следил за мной все это время, шел по пятам. — Только попробуй тронуть меня, ублюдок, и ты покойник!... — Я пытался бороться за свою жизнь. Боже, как глупо!...

— Это я, брат Тимоти, — донесся до меня нервный шепот. — Я вам спину перевязывал... вы не должны меня бояться. Пожалуйста, опустите пистолет. У меня тут свечка. Можно зажечь? Я должен поговорить с вами.

Я услышал, как о коробок чиркнула спичка, пламя осветило лицо, находившееся в нескольких футах от меня. Большое добродушное лицо. Брат Тимоти улыбнулся, двойной подбородок стекал на грудь, как тесто. Я вытащил из-под одеяла руку, выставил один палец, прицелился в него:

— Пиф-паф, пиф-паф!

Он хохотнул, но как-то неуверенно, как человек, который разучился смеяться по-настоящему. И улыбка его погасла. Свеча разгоралась все ярче. Только сейчас я понял, как соскучился по огню и свету.

— Чем могу помочь? — спросил я. — Следует признать, вы до смерти меня перепугали.

— Просто хотел повидаться с вами без свидетелей. Аббату бы это не понравилось. Но я должен... Я должен рассказать вам то, чего еще никому не говорил, даже ему. Я слышал, как вы рассказывали ему историю человека по имени Лебек, видел его на снимке... И понял, что должен рассказать вам... о том, что видел. — Он тяжело дышал, лицо блестело от пота, несмотря на то, что в келье было холодно. Потом он приблизился в двери, отодвинул занавеску, выглянул, затем вернулся ко мне. — Он везде, — извиняющимся тоном заметил он. — Все видит, все слышит. О нашем аббате ходят целые легенды, говорят, будто он наделен даром ясновидения... нет, все это, конечно, ерунда, досужие сплетни. И все же мне страшно хотелось бы понять, что он за человек, — мечтательно добавил он и вернулся к делам насущным. — Времени терять нельзя. — Он отер пот со лба широким рукавом сутаны и выжидательно уставился на меня светлыми маленькими глазками.

— Продолжайте, — сказал я и поплотней укутался в одеяло.

— Этот Лебек, я его видел. Он сейчас в пустыне. Могу отвести вас туда. Сами посмотрите.

Мы вышли в коридор и прошли мимо келий, где стонали, похрапывали и бормотали во сне монахи. Луна заливала пустыню ледяным ярко-голубым светом. Но ветер не стихал, продолжал сдувать с гребней дюн песок, который царапал кожу на лице, лез в глаза. За воротами маячил огромный призрак танка, отбрасывающий длинную тень дулом пушки.

Тимоти быстро шагал впереди, он наловчился ходить по песку. Я еле поспевал следом, не спуская глаз с его широкой спины. Шел, опустив голову, за моим проводником и изо всех сил притворялся, что спина ничуточки не болит. Мы прошли мимо хилых пальмовых деревьев, затем продолжили свой путь по тропинке, причудливо вьющейся между дюнами. Примерно через полчаса Тимоти остановился и указал рукой:

— Вот там, в низине, за тем холмом. Сейчас отведу вас прямиком к нему.

И вот мы поднялись на гребень высокой дюны, и я увидел... самолет. Тот самый, что видел на снимке в кабинете Лебека. Казалось, он выкован изо льда и серебра, это отливали в лунном свете замерзшие испарения. Лебека я не видел. Да и что ему делать здесь, в пустыне, когда можно было остаться в монастыре? Тимоти спустился вниз и остановился возле самолета. Положил руку на крыло. А потом жестом поманил меня к себе и еще выкрикнул что-то, вот только я не расслышал из-за ветра, что именно.

Я стал спускаться с дюны и вдруг увидел Лебека. Он сидел на песке, привалившись спиной к носовой части корпуса. И не обращал на нас ни малейшего внимания. Стояла ночь, наверное, он просто спал, а все звуки уносил прочь ветер.

И только когда Тимоти подошел к Лебеку вплотную, указал на него рукой, а потом знаками велел мне поторапливаться, я понял: здесь что-то не так.

Обойдя крыло, я вдруг увидел, что голова Лебека находится под каким-то странным углом. А в виске зияет черная дырка, напоминающая миниатюрный кратер с углублением. На песке, рядом с рукой, валяется маленький пистолет 22-го калибра. Рот удивленно приоткрыт в форме буквы "о". И из этого рта выползают какие-то насекомые, обитатели пустыни. Затем мне вдруг показалось, что отверстие от пули двигается. Но то был обман зрения, там тоже скопились насекомые, явившиеся полакомиться кровью. Тело уже начало раздуваться. Ничего хорошего не может произойти с телом, пролежавшим на солнцепеке день или два. Шиньон слегка съехал набок, наверное, из-за выстрела.

Я наклонился, подобрал пистолет, сунул его в карман куртки.

Тимоти нашел тело чуть раньше тем же днем, но ему пришлось вернуться в монастырь на похороны, а после — заниматься моей раной, да и весь остаток дня он тоже был занят.

— Ваш друг положил конец всем своим печалям, — сказал брат Тимоти. — Должно быть, у него были серьезные неприятности. Однако доброму католику так поступать не к лицу... Грех это, большой грех... Я должен отнести тело в монастырь. — Он наклонился, ухватился за лацканы пиджака, что был на трупе.

— Лично я его прекрасно понимаю, — заметил я. — Он дошел до ручки. И вообще, лучше вам прийти за телом завтра и прихватить с собой кого-нибудь еще. И положить его в мешок, иначе от тела здесь вообще ничего не останется.

— Вы правы. — Он согласно качнул большой своей головой. — А потом его и похороним.

— Как насчет того, чтобы уведомить его дочь?

— У него есть дочь? — Брат Тимоти возвел задумчивый взор к луне. — Ну, не знаю. Пусть аббат сам решает.

Обратно мы шли гораздо медленнее. Одна из собак проснулась и облаяла нас, а потом принялась бегать кругами, принюхиваясь к ночному воздуху. Я видел ее и все окружающее словно в тумане. Перед глазами стояла черная дыра от пули в голове Лебека и прилипший к ране длинный черный волос...

— Брат Тимоти...

— Да, мистер Дрискил?

— Это я убил того человека.

— Вы?...

— Убил его, как если бы приставил ствол пистолета к виску и нажал на спуск. Я стал навязчивым его кошмаром, я напомнил обо всех его ужасных грехах, которые стали его преследовать. Во мне сконцентрировались все его грехи и страхи... Я стал для него возмездием с небес, и он, как безумный, бросился в пустыню, возможно, искать здесь успокоения. А потом сел, заглянул своей судьбе прямо в глаза и понял: у него только один выход. Только так можно избавиться от всего этого...

— Он был ужасным человеком, да?

— Да нет, ничуть не ужасным.

— Будет теперь вечно гореть в аду, бедолага.

— Ты всерьез веришь во все это, Тимоти?

— Так меня учили.

— Но сам-то ты веришь в это или нет?

— А вы верите в то, что убили его?

— Да. Верю. Я его убил.

— Ну а лично я считаю, что гореть ему в аду.

— Тогда, получается, это вопрос веры?

— Веры. Именно. Человек, убивший себя, будет вечно гореть в адском пламени.

Позже я мог бы уснуть, но не получалось. Какая-то бесконечная выдалась ночь. Я снова перебирал в памяти все события последних дней и, как ни старался, приходил все к тому же неутешительному выводу. Если бы не я, этот несчастный был бы сейчас жив. Возможно, во мне вдруг заговорила совесть католика. Я думал о сестре Элизабет, о том, как она обманула мое доверие, но сейчас этот поступок не казался столь уж ужасным. Ведь она, в отличие от некоторых, никого не убивала. Последней моей мыслью было: страшно хочется рассказать ей обо всем. И об этой ночи — тоже.

Мне хотелось, чтобы она выслушала мою исповедь.

* * *

Я поджидал Абдулу у дороги. И вот заметил сперва в отдалении облачко пыли, затем услышал визги и хрипы его совершенно инфернальной машины, наконец появилась она сама. Солнце палило немилосердно. Там, где я стоял со своей сумкой, прикрывая глаза ладонью и всматриваясь вдаль, не было ни клочка тени. Последние двадцать четыре часа не прошли даром. И еще я чувствовал себя словно прокаженным. Ни один монах не попрощался со мной даже брат Тимоти не пришел. Я понимал, что обижаться на этих людей просто глупо, такой уж они выбрали путь, но все равно уезжать в одиночестве было как-то грустно. И вот я бросил последний взгляд на это забытое Богом и людьми место, подумал, что однажды оно может просто испариться под этими палящими лучами солнца и никто не будет оплакивать ни его, ни людей, что нашли здесь прибежище. А затем влез в кабину грузовика, где с сигарой в уголке рта уже поджидал меня ухмыляющийся во весь рот Абдула, демонстрируя неровные песочного цвета остатки зубов.

Вздымая тучи песка и пыли, ныряя по ухабам и дюнам, точно утлая лодчонка по волнам бурного моря, грузовик мчался вперед. А я тем временем расспрашивал Абдулу, помнит ли он человека по имени брат Август. И даже описал его внешность. Абдула кивнул, потом смачно сплюнул и намекнул, что даром на этом свете ничего не бывает. И что уж определенно, информация не входит в число бесплатных услуг. Я дал ему несколько купюр, он засунул их в карман рубашки и сказал, что я настоящий друг. На нем была старенькая изношенная рубашка цвета хаки и соломенная шляпа, тулью которой украшала дырка, напоминающая входное отверстие от пули. Затем он захохотал, точно завзятый бандит, и почесал ладонью потную подмышку, едва не потеряв при этом контроль над управлением.

А потом сказал, что прекрасно помнит мужчину с серебряными волосами. Он отвез его в деревню на берегу Средиземного моря и оставил там. И с тех пор ни разу не видел. Выходит, я напрасно потратил деньги. Но это неважно. Я уже знал о брате Августе самое главное. Знал, что он получает приказы из Рима.

5

Ознакомившись со всеми ужасами дома Веспасиано Себастьяно, с подробностями захвата и уничтожения тосканского монастыря, где обитали наемные убийцы, сестра Элизабет утратила всякое желание возвращаться к изучению фондов по выборам венецианских нунциев. Скучное, угнетающее, изобилующее кровавыми подробностями чтение. От него развивалась клаустрофобия. И она уже начала подумывать над новым подходом в изучении секретных архивов, как вдруг обнаружила среди своих бумаг листок из папки Вэл, исписанный какими-то буквами — как ей показалось, простым, но непонятным шифром. До сих пор она просто не обращала на эти надписи внимания.

СА БВ IV ЮЗ. СК. ПБФ

Элизабет переписала эти буквы на чистый листок бумаги, потом еще раз и еще, пытаясь представить себя на месте Вэл. Что она имела в виду? Элизабет заснула с этими мыслями, с ними же и проснулась, странные буквы не выходили из головы. Как телефонный номер возлюбленного, который намертво впечатывается в память. При этой мысли она улыбнулась и вспомнила давнего своего поклонника из колледжа. Она вполне могла представить его на месте одного из принцев времен Ренессанса, о которых столько прочла за последнее время. Но все это было дело прошлое, все давным-давно кончилось. Ушло в историю.

По дороге к Ватикану она продолжала размышлять над шифром.

Допустим, «СА» означает «секретные архивы». Тогда понятно, что могут означать две следующие буквы, «БВ».

Она зашла к перфекту, монсеньеру Петрелле, и попросила проводить ее в Башню Ветров.

Когда они оказались в комнате со знаками Зодиака на полу, Петрелла нервно оглядел шкафы и заметил:

— Надеюсь, вы понимаете, это не в наших правилах — оставлять здесь человека рыться во всех этих бумагах. Прежде такого никогда не бывало. Но ради сестры Валентины можно сделать исключение. Она очень дружила с покойным мистером Локхартом... — Он красноречиво пожал плечами. — А сам господин Локхарт, он так много сделал для наших архивов. Придется, сестра, сделать исключение и для вас.

— Отныне я ваш должник, монсеньер. А Вэл проводила здесь много времени?

— Да вроде бы да. Как это она говорила? Ах, да, вспомнил. Что напала здесь на настоящую золотую жилу.

— Тогда буду разрабатывать ее, монсеньер. Если, конечно, найду.

Монсеньер Петрелла слабо улыбнулся и кивнул.

Оставшись одна, Элизабет оглядывала помещение, пытаясь расшифровать остальную часть кода. Возможно, Башня Ветров здесь вовсе ни при чем. А может, напротив...

Нигде не было видно римской цифры IV, третьего сокращения в этом странном ряду. Это ее смутило. Возможно, четвертый книжный шкаф? Но откуда прикажете считать, откуда четвертый? Чтобы понять это, надо найти первый...

Она провела несколько часов, перебирая папки с документами. Все напрасно. Она вспотела, насквозь пропиталась пылью и уже была близка к отчаянию. Возможно, предположение было неверным с самого начала. Интересно, что удалось откопать Бену Дрискилу, отправившемуся по следам Вэл в Александрию? Одно можно сказать наверняка — задание у него более веселое. Хотя, с другой стороны, какое там веселье?... Человек после такого тяжелого ранения... Стоп, сказала она себе, выброси его из головы!

И она продолжила перебирать бумажки, даже не понимая толком, что именно ищет. Потом поняла: assassini. Вот ее цель, именно отсюда следует танцевать. Наемные убийцы и пятеро мертвецов из списка Вэл. Пятеро убиты, один пока что еще жив. Эрих Кесслер. С чего это Вэл решила, что он должен умереть следующим?

Она бесцельно пролистывала содержимое папок, проглядывала листки и обрывки бумаги, надеясь отыскать в них хотя бы упоминание, хотя бы одно слово о наемных убийцах. И в глубине души понимала: все это напрасный труд. Просто не хотелось сдаваться вот так, сразу. Ну, ладно, еще несколько напрасно потраченных дней, и что с того? Мир не перестанет вертеться.

Она поднялась, отряхнулась, как, должно быть, отряхивалась Вэл, потом подошла к окну, откуда открывался вид на Ватикан. И вдруг поняла, что забыла, какой сегодня день недели, что даже не помнит, посещала ли она мессу несколько часов тому назад или то было вчера. В этом она была похожа на Вэл, могла уйти в работу с головой, и весь остальной мир просто переставал для нее существовать.

Она работала так всегда, еще с малолетства. Работа всегда превалировала над всей остальной жизнью. Впрочем, Вэл всегда удавалось достичь большего. Она была более амбициозна в том, что касалось карьеры, мало того, она находила время крутить роман с Кёртисом Локхартом. Но то была жизнь Вэл. Стоя у окна, Элизабет ощущала на лице приятное дуновение ветерка, теплые лучи солнца ласкали кожу. Она не Вэл. Она не может жить жизнью Вэл, так же как и Вэл не могла бы жить ее жизнью. Она сама поставила себе барьеры и ограничения в этой жизни и старалась не выходить за их рамки... И тут вдруг она решила взглянуть на код Вэл под другим углом.

Забыть на время о буквах или цифре IV. Займемся «ЮЗ». Единственное, что приходило в голову, так это сокращение от «юго-запад». А комната-башня была сориентирована по знакам Зодиака и компасу. Определив направление, Элизабет дошла до юго-западного угла. Там, зажатый между массивными книжными шкафами, виднелся небольшой кожаный сундучок с ремнями. Непременная принадлежность щеголя-путешественника девятнадцатого века, в таких сундучках перевозили шляпы с высокой тульей. Так, «СК» — значит «сундук». Вэл!...

Теперь «ПБФ».

Она расстегнула застежки на ремнях, осторожно приподняла кожаную крышку.

Там, аккуратно упакованная в картонную коробку, лежала рукопись-оригинал известного труда Прайса Бейдел-Фаулера «Власть Экклезиаста и политика», написанного в 1934 году. Труд пролежал здесь полвека и даже не был занесен в каталоги, неким непостижимым образом ускользнул из сетей «столетнего правила». Кто-то засунул его в неприметный сундучок, и вот он пылился между шкафами в дальнем углу комнаты, ожидая, что в некоем далеком будущем его отыщет здесь какой-нибудь дотошный ученый или же еще не родившийся хранитель.

Элизабет опустилась на колени, достала рукопись, долго смотрела на имя автора на титульном листе. Прайс Бейдел-Фаулер. ПБФ. Убит на ферме неподалеку от Бата всего шесть месяцев тому назад. Один из пятерых...

В верхней части титульного листа было напечатано имя автора. Под ним располагалась вторая надпись: «Бат — Англия». К нему было подколото еще два листка бумаги.

На первом листке стояла дата: 4 января 1931 года. Это было письмо, адресованное Папе Пию XI. Вполне заурядное благодарственное письмо, где автор выражал глубокую признательность его святейшеству «за доступ к некоторым материалам, которые до сих пор оставались неизвестны ученым».

Второе письмо, датированное 28 марта 1948 года, было адресовано уже Папе Пию XII. И там говорилось, что «автор находится буквально в каком-то шаге-двух от завершения второго тома столь важного для него труда. Вам, Ваше святейшество, известно, что в нем мне пришлось затронуть столь деликатную тему, как использование в прошлом Церковью наемных убийц для достижения своих целей. И я очень ценю Вашу откровенность в обсуждении столь противоречивых вопросов в наших приватных беседах. Я также вполне согласен с Вами в том, что к этой проблеме следует подходить с особой осторожностью, пусть даже мы и обсуждаем ее сегодня. Умеренность и осторожность необходимы здесь в той же степени, как и при рассмотрении связи Церкви с Бенито Муссолини. Могу лишь надеяться, Ваше святейшество, что Вы, с присущей Вам мудростью, равно можете понять и мою заинтересованность во всех этих исследованиях».

Оба эти письма были окном в прошлое. Совершенно завороженная столь многообещающим началом, Элизабет начала читать саму рукопись. Она торопилась, нервничала, быстро пробегала глазами каждую страницу и лишь в конце нашла это. Бейдел-Фаулер писал следующее:

"Об ассасинах известно мало, а задокументировано еще меньше. Они населяют лишь самые мрачные и малоизвестные главы средневековой истории и Ренессанса, точно бродячие псы сегодняшнего Рима, наводнившие окраины города и якобы временами не брезгующие даже человеческой плотью. Так и ассасины некогда «пожирали» неверных, колеблющихся, медлительных или же тех, чье бесстрашие происходило из ошибочной веры в собственную неуязвимость.

Кое-кто из этих разбойников и головорезов давал пожизненный обет верности папам; эти люди были наемными убийцами пап, но письменные свидетельства невероятно скудны, несмотря на все усилия нынешней Церкви поднять их из прошлого. Ходят слухи, что документальные свидетельства запрятаны где-то в заброшенных и отдаленных монастырях, зарыты глубоко в землю, и на моей памяти не было случая, чтоб хотя бы один из них был найден и предан гласности.

Считается, что наемные убийцы начали появляться в тот период, когда Церковь, соблюдая полную секретность, принялась строить, а затем укреплять владения папства. Во время кровавого и продажного правления таких пап, как Сикстий IV, Иннокентий VIII, и, наконец, Папы Александра VI, отца Цезаря Борджиа, ассасины просто процветали, подвергали пыткам и убивали политических врагов института папства, причем не только в Риме, но и в самых окраинных, отдаленных от центра, городах Италии.

Свою гнусную работу они осуществляли с помощью яда, кинжала, иногда просто душили жертву. В число жертв входили такие известные в Риме фамилии, как Орсини и Колонна, пытавшиеся подорвать авторитет Церкви с тем, чтоб увеличить свою власть и влияние. Обе семьи были вырезаны наемными убийцами под корень — мужчины, женщины и дети, — а немногие оставшиеся родственники этих знатных фамилий предпочли бегство ради спасения собственной жизни.

Многие считают ассасинов самой страшной, безжалостной и фанатично преданной Церкви тайной организацией, когда-либо существовавшей в западной культуре. Эти люди готовы были рискнуть чем угодно, служа Папе. Их не стоит путать как с обычными уличными разбойниками, что наводняли Рим в те времена, так и с наемными убийцами, которых нанимали за небольшую плату представители низших сословий, чтобы уладить какие-то свои личные и финансовые проблемы. Ассасины были сделаны из качественно иного материала; многие были выходцами из знатных семей, порой даже герцогских; имелись среди них и представители духовенства, исполнявшие страшную свою работу с бесстрашием и непринужденностью, потому как считали, что действуют исключительно на благо Церкви.

Говорят, что одним из самых рьяных ассасинов был не кто иной, как незаконнорожденный сын Людовика Сфорцы, одного из видных государственных деятелей Милана. В ту пору многие итальянские города равнялись на Рим, оказывали финансовую помощь, в том числе и на содержание наемных убийц, но все это делалось в абсолютной секретности. Зачастую ассасины являлись незаконнорожденными детьми знатных граждан, попадались среди них и вторые или третьи сыновья из благородных семей. Зачастую для выполнения своих заданий они обращались за помощью к священникам. И ряды их быстро и неуклонно росли. Папскую власть следовало защищать любой ценой.

Не один Цезарь Борджиа разъезжал ночами по улицам Рима вместе с вооруженными своими охранниками и чинил кровавую расправу над неугодными Церкви. Многие в ту пору следовали его примеру.

В период правления Папы Юлия II, человека сострадательного и поглощенного идеями объединения, влияние ассасинов начало ослабевать. Они стали уходить в тень, расползаться по щелям и закоулкам истории. Затаились на несколько веков и предпринимали лишь спорадические вылазки, в те моменты, когда, как им казалось, Церкви грозил раскол.

Активизировались и всплыли на поверхность они во времена инквизиции, в центральной Италии. Одного упоминания об ассасинах было достаточно, чтобы вселить страх во всех врагов папской политики.

А потом, после того как инквизиция прошлась по еретикам кровавым мечом, они вдруг исчезли. Снова ускользнули, бесследно растворились в тех же темных закоулках, откуда пришли, затаились в мрачных тайных убежищах и ждут своего часа".

Ничего больше о наемных убийцах Церкви, кроме этого краткого резюме, Элизабет во второй части рукописи найти не удалось. Оценки и подход Бейдел-Фаулера можно было, конечно, поставить под сомнение, равно как и труды многих других историков Церкви. Впрочем, история христианской Церкви по самой природе своей весьма запутанна и противоречива, в ней присутствует немало искажений, продиктованных завистью, местью, многовековой враждой отдельных семей. Элизабет с трудом представляла чтобы Цезарь Борджиа мог носиться по ночным улицам Рима, обуянный жаждой крови, она всегда считала этого человека одним из самых цивилизованных и талантливых людей своего времени. Похоже, что Бейдел-Фаулер оказался под влиянием весьма критичной по отношению к Италии испанской прессы. Уж лучше по-прежнему считать Цезаря образцом принца макиавеллевского толка.

Впрочем, особого значения это не имело.

Ее взволновало другое: сама возможность существования assassini в наши дни.

Пролистав рукопись до последней страницы, она нашла еще один листок бумаги с заметками Бейдел-Фаулера, исписанный чернилами, четкими, почти печатными буквами. Тоже шифр своего рода, но общий подтекст был ясен.

"1949.

Как много их там было? Все мертвы? НЕТ!

Действия во время войны.

Саймон лидер?

Заговор Пия...

Преданы кем?..."

Сердце Элизабет бешено билось. Какое-то время она сидела неподвижно, пытаясь унять волнение. Что означают эти записи, пока неясно, но ощущение возникло такое, будто она со всех сторон окружена этими ассасинами. Вэл тоже прочла эту страничку. В том нет сомнений.

Теперь главное — остаться в живых. Ее затянуло в страшный водоворот, в темный омут, где священников нанимали для свершения убийств. Выходит, Данн был прав, утверждая, что клочок черного дождевика принадлежит священнику. Человеку, убившему Вэл, который затем возник из ночи, чтобы убить Бена. Он действительно мог быть священником, а не человеком, переодевшимся в него! Бейдел-Фаулер верил в существование этих людей, Вэл тоже знала, и вот теперь Элизабет почти физически ощущала их присутствие рядом, чувствовала, как они подгоняют ее, как стараются помочь на этом опасном пути. Чувство родства было вполне реальным, казалось почти священным.

Она скопировала все эти заметки Бейдел-Фаулера.

А потом сидела тихо и неподвижно, прислушиваясь к урчанию вентиляционной системы, к шороху бесчисленных страниц от слабого сквозняка, к самому пульсу секретных архивов.

Бейдел-Фаулера убили за то, что он знал о наемных убийцах. И труды всей его жизни сгорели в огне. Нет, досточтимый сэр, они не сгинули, не погибли, ни в 1949-м, ни сейчас. Именно это «сейчас» и заставило этих страшных людей расправиться со старым ученым...

И тут губы Элизабет начали расплываться в улыбке.

Она не знала, что там удалось раскопать Бену Дрискилу, не знала даже толком, где он. Зато ей удалось извлечь ассасинов из древности веков на свет божий. Им не удалось ускользнуть, остаться незамеченными, теперь она знает, что они существуют и сейчас, в двадцатом веке. И не просто существуют, но и действуют.

И теперь, черт побери, она должна представить все эти доказательства Бену Дрискилу. И тогда он поймет, что она вовсе не та, за кого он ее принимал. Что она не какая-нибудь там лояльная и бездумная сторонница Ватикана, увлеченная сухой монашеской теологией, которую не волнует ничто на свете, кроме Церкви, Церкви и еще раз Церкви! Она заставит его понять, что и ей тоже хочется найти убийцу Вэл, ничуть не меньше, чем ему. Главное — она догадалась.

Пусть это глупая реакция, пусть она испытывает торжество и удовлетворение. Пусть так оно и будет, с этим вполне можно жить. Она постарается доказать Бену, что он в ней ошибался.

* * *

Ей страшно хотелось поделиться хоть с кем-нибудь. Кто ближайший друг и союзник Вэл среди церковных иерархов? Если б Вэл была жива, если б догадалась о том же, к кому бы она обратилась за советом? Ответ один: к Святому Джеку.

Элизабет позвонила Санданато, сказала, что нашла кое-что любопытное по расследованиям Вэл и хочет обсудить это с кардиналом Д'Амбрицци. Он перезвонил ей в редакцию через час. И сказал, что его преосвященство готов освободить весь сегодняшний вечер и будет счастлив видеть ее у себя на обеде в частных апартаментах в Ватикане.

До встречи оставалось несколько часов, и Элизабет решила основательно подготовиться. Нельзя допускать ни одного неверного шага или слова. В этом сугубо мужском мире преимуществ у нее никаких, и можно легко провалить все дело. Ни в коем случае нельзя представать перед ними эдакой пышущей бестолковым женским энтузиазмом девицей. Они сразу же отмахнутся от нее, и не потому, что не любят или не доверяют, но потому, что в них укоренилось чисто инстинктивное представление: она женщина, монахиня, что с нее взять, что бы она там ни говорила, все полная ерунда. На них даже сердиться за это нельзя. Это данность, приходится с ней мириться и жить. Итак, ей следует собрать все свои открытия, собраться самой в кулак, как бы сказала Вэл, и преподнести историю четко, хладнокровно и логично.

И вот кардинал и Санданато выслушали ее, и прислуга начала убирать со стола. Д'Амбрицци слушал внимательно, не перебивая и не сводя с нее темных глаз, полуприкрытых тяжелыми складчатыми веками. Санданато тоже слушал молча и не притронулся почти ни к одному блюду, приготовленному любимым шеф-поваром кардинала. Впрочем, он всегда выглядел так, будто нервы его напряжены до предела, и курил одну сигарету за другой. Когда она наконец умолкла и поднесла к губам чашку кофе, кардинал откинулся на спинку стула и заговорил:

— Кажется, сестра, я припоминаю одну из публикаций этого вашего Бейдел-Фаулера. Давно, вроде бы сразу после войны. — Он медленно вертел в пальцах бокал с коньяком, потом поднес к лицу, вдохнул аромат. Санданато снова закурил, на этот раз сигару, и потер усталый глаз костяшкой пальца. — Он писал что-то такое о связи Церкви с разведкой Муссолини. Тоже мне новость! Но чего еще ждать от англичанина?... Вроде бы он же критиковал и Пия XII за связи с германской разведкой? Что якобы Папа путался с нацистами, и еще ходили слухи о неких похищенных сокровищах. Ну, кое-кто в то время мог бы счесть подобную информацию настоящей бомбой, это и объясняет падение популярности Папы в определенных кругах этих подстрекателей. — Он глухо хмыкнул. — Ну а что потом? — пожал тяжелыми плечами. — Да ровным счетом ничего. Молчание. Тишина. Все эти придиры в одночасье словно испарились. В любом случае новости эти с бородой. Отголоски старого скандала.

Элизабет всем телом подалась вперед.

— Ладно, оставим пока все эти тогдашние разговоры. Но ведь вы, ваше преосвященство, не можете отрицать, что Бейдел-Фаулер был убит всего несколько месяцев тому назад и что все его труды по второму тому, там, где речь идет об ассасинах, сгорели, превратились в пепел. Да, человек он был пожилой, но они не стали дожидаться естественной его смерти. Хотели, чтобы он умер сейчас, немедленно. — Она глубоко вздохнула и пыталась уловить хотя бы тень снисхождения или понимания в его глазах. Но не уловила и продолжила: — А что касается старых скандалов, то они порой становятся частью общепринятой истины. Никто же не станет отрицать сейчас, что малопочтенные деяния действительно имели место. Во время войны Церковь по уши оказалась в дерь...

— Но моя дорогая, — мягко перебил ее Д'Амбрицци. — Церковь всегда стояла одной ногой в грязи, вместе со всеми остальными. И в ней всегда были и хорошие, и плохие люди. Мало того, добро и зло, как вы знаете, могут прекрасно уживаться даже в одном человеке. — Он покосился на монсеньера. — Прелюбопытнейшие истории нам тут рассказывают, верно, Пьетро? Все мы знаем таких людей... и Церковь всегда была лишь суммой подобных мужчин. Ну и женщин, разумеется.

— Никто точно не знает, что именно сгорело в этом огне, — сказал Санданато. — Да и зачем им было ждать несколько десятилетий, если, как вы утверждаете, сестра, У него был такой компромат?

— Не знаю. Приходится работать с тем, что под рукой. Зато мы твердо знаем следующее. Да, Бейдел-Фаулер действительно хотел воссоздать полную историю ассасинов.

Да, он стал очередной жертвой этих убийц... и да, мы знаем, что труд всей его жизни был уничтожен. Думаю, что работа его тоже была мишенью. Неужели вы оба этого не понимаете? Или я просто сошла с ума?... — Она покачала головой. — Нет, все говорит об обратном. Все эти люди, в том числе и сестра Валентина, были убиты. Меньше чем за два года. И все эти убийства связаны между собой, разве не так?

— Если судить по способам, то никак не связаны. — Похоже, кардинал не возражал против продолжения дискуссии. И не затыкал ей рот, уже хорошо. — Сама идея су-шествования этих ассасинов — вот что выглядит маловероятным.

— Но ведь кто-то должен был знать, что в амбаре у Бейдел-Фаулера хранится настоящая бомба... материалы и доказательства, указывающие прямо на них. Неужели эти доводы кажутся вам притянутыми за уши? Зачем убивать ученого и уничтожать его труды? Вэл, она была гораздо умней меня, к тому же наверняка зашла гораздо дальше в своих изысканиях. И где теперь она? Тоже убита, и по той же причине, что и Бейдел-Фаулер. Почти по той. Я многое отдала бы за то, чтобы увидеть, что он написал. — Тут она приказала себе не слишком увлекаться, иначе можно выдать свои самые потаенные мысли. — Если он проследил существование наемников до наших дней... если он называл имена, имена убийц внутри Церкви... — Она еще глубже погрузилась в тяжелое резное кресло. — Только вдумайтесь! Операции по уничтожению людей проводятся внутри Церкви, направляются из Церкви! И встает неизбежный вопрос, не так ли? Кем именно они направляются? — Она поставила кофейную чашку на стол, поднесла к губам рюмку коньяка, отпила глоток, желая, видимо, взбодриться.

— Бедные старые ассасины, — задумчиво пробормотал Д'Амбрицци, качая крупной головой. — Надежное старое пугало. Мальчик для битья в истории Церкви. Честно признаться, лично я сомневаюсь в существовании второго тома этих самых трудов Бейдел-Фаулера. Я здесь достаточно давно. И уж наверняка услышал бы о такой книге, ведь у меня, как вы понимаете, есть свои источники. Нет, сестра, история эта старая и весьма, на мой взгляд, сомнительная.

Элизабет не хотелось вступать в спор с кардиналом, но и сдаваться так просто она не собиралась.

— Ну а как насчет Саймона Виргиния? Кто он такой? Кем был и когда? Вы что же, считаете Бейдел-Фаулера полным идиотом?

— Нет, просто очень легковерным человеком, сестра. Он был легковерен, а потому всегда находил только то, что хотел найти. Довольно характерная черта для многих историков. Или журналистов, они из того же племени. Что же касается Саймона... я скажу о нем следующее. Никакого вашего Саймона не существовало, он был мифическим героем, эдаким Робин Гудом времен Второй мировой в Париже. Он имел с дюжину обличий, ему приписывались сотни деяний, обычный нормальный человек не способен совершить и десятой их части. Это был не один человек, а несколько. Некоторые из них были настоящими храбрецами, другие — преступниками, и все они оставались анонимны, и все совершали вполне обычные для военных времен поступки... Ваш Бейдел-Фаулер наткнулся на эти легенды и запал на них. В те годы много чего происходило, сестра. Вы уж поверьте мне, я был там.

— Да, конечно, были, — заметила она. — Ну а ассасины? Они что, тоже миф?

— Они были, но так давно, что теперь это вряд ли имеет значение. — И кардинал благожелательно улыбнулся ей.

Элизабет прикусила нижнюю губу, сложила руки на коленях.

— Но ведь жертвы этих убийц появляются сейчас, — запальчиво возразила она и вдруг решила махнуть рукой на осторожность. Второго шанса ей может и не представиться, надо высказать все. — Они-то никакой не миф. Если, подчеркиваю, если бы вся эта версия об ассасинах была неправдой, наверное, и этих убийств не было бы, верно? — Она увидела, как Санданато отвернулся, скосил глаза и принялся изучать столбик пепла на кончике своей сигары, как бы давая тем самым понять, что не имеет ничего общего с этой скандальной теорией. — Разве не совпадает она с версией, что убийства в Принстоне и Нью-Йорке совершены неким священником? Человеком из Церкви?

— Да, да, — сердито буркнул Д'Амбрицци. И маска толерантности с него тут же слетела. — Но если это действительно исходит из Церкви, тут должны быть задействованы люди на самом верху... Нет, не могу поверить, сестра.

— А что, если они члены некой отколовшейся от Церкви группы? Основали свою банду по образу и подобию старых ассасинов? Своего рода раскольники, фанатики? На тот случай, когда кому-то, склонному решать вопросы насилием, понадобится устранить того или иного человека, нужны люди, готовые убивать.

— Но где, сестра? — воскликнул Санданато. — Где, скажите на милость, искать этих людей? И кому это надо, убивать? С какой стати должны исполнять они чьи-то приказы? Нет, лично мне кажется это просто невероятным. Плодом воспаленного воображения...

— Но насильственная смерть восьми человек — это вовсе не плод моего воображения, — холодно парировала Элизабет. — Кто-то ведь убил их. По крайней мере трое из них убиты человеком в сутане священника.

— Ну, хорошо. Допустим, Бейдел-Фаулера действительно убили из-за этой его книги о наемниках, — сказал Санданато. Глаза его остановились на ней, смотрели сквозь пелену табачного дыма. Они почти прикасались к ней, эти глаза. — Ну а остальные четверо из списка? Они ведь никак не были связаны с assassini. Так почему же, за что убили их? — Он нахмурился, облизал губы. — Вы придумали некий невероятный заговор. И я хочу спросить: стоит ли того дело? При чем здесь мифический Саймон Виргиний и банда убийц сорокалетней давности? С чего бы это они вдруг активизировались, как вы настаиваете?

Она украдкой покосилась на кардинала.

— Как знать... — Затем она все же решила рискнуть. — Возможно, повлияли выборы нового Папы...

За столом воцарилась мертвая тишина. Черт, все же она, пожалуй, слишком далеко зашла! Не стоило говорить об этом в присутствии Д'Амбрицци, ведущего претендента на папский престол. Как строго он смотрит на нее, не сводит глаз...

И тут лицо кардинала расплылось в характерной лукавой улыбке.

— Ну, просто копия Вэл, — сказал он. — Вы у нас настоящий мыслитель, сестра, просто Макиавелли. Кстати, это комплимент, не поймите превратно. Теперь я понимаю, почему сестра Валентина так ценила вашу дружбу.

Санданато разлил по крохотным чашкам свежие порции крепкого черного кофе. Пламя свечей плясало в сквозняке, которым тянуло из открытых окон. Элизабет поняла: разговор не получился, она упустила момент. Она не знала, как расценить реакцию собеседников. Очевидно одно: они скептически отнеслись к самой возможности существования заговора внутри Церкви. Но до какой степени ей удалось подогреть их интерес к теме? Беседа меж тем продолжилась, а она осматривала обстановку в комнате и напряженно пыталась вспомнить и оформить в слова очень важную мысль, мелькнувшую в голове. Апартаменты кардинала в Апостольском дворце были обставлены в стиле барокко, мебель старинная, полно ценных антикварных безделушек, на стенах картины итальянских мастеров. Над всем доминировал Тинторетто, которым Папа Пий вознаградил кардинала за службу во время войны.

Напряжение понемногу спало, кардинал пустился в рассуждения об исторической подоплеке всех этих легенд. Да, история Церкви знала немало жестоких и кровавых моментов, но люди, как правило, склонны к преувеличениям. Элизабет слушала его и думала, что он был прав, говоря о двуличии Церкви. Вот уж действительно, одной ногой в грязи, а взгляд обращен к звездам. Двуликий Янус, так называла Вэл римскую Церковь.

Д'Амбрицци говорил о Цезаре Борджиа и о том, как тот однажды использовал наемных убийц. А потом — еще раз, и тогда мужа Лукреции задушили в собственной постели в конце лета 1500 года. Рассказывал он все это так, словно сам побывал там, точно был вхож в дом Борджиа. Убийство было политическим и имело одну цель: освободить Лукрецию от брачных уз с тем, чтобы она могла заключить новый выгодный брак с Альфонсо д'Эсте, наследником герцогского дома Феррары. Союз оказался весьма успешным во всех отношениях, и в 1501 году, в ночь Хэллоуина, Лукреция устроила весьма неординарный бал в честь своего дорогого брата Цезаря.

— О, это было нечто, — говорил кардинал, полузакрыв глаза, точно вспоминая те давние события. — В зале танцевали пятьдесят совершенно голых куртизанок. Затем их заставили подбирать с пола каштаны, зубами, и пока они занимались этим, мужчины ими овладевали. Короче, план удался как нельзя лучше. И все было замечательно, если не считать того, что первый муж был убит. При поддержке нового союзника Цезарь присоединил к своим владениям земли Колонны, посадил семейство Орсини в темницу. — Он медленно открыл глаза. — С таким человеком приходилось считаться.

Сестра Элизабет слушала его и думала о голых куртизанках и каштанах. И вдруг, услышав последнюю фразу, вздрогнула. С таким человеком приходилось считаться...

— Священник, который убил Вэл и пытался убить Бена Дрискила... — забыв о правилах приличия, перебила она кардинала. — Мужчина с серебристыми волосами и в очках...

Д'Амбрицци обернулся к ней, окинул снисходительным взглядом.

— Да, сестра?

— Он был как раз того возраста... подходил по возрасту. Хоть и старый, но очень крепкий и быстрый. Он был одним из них... Всегда был! Я уверена, я чувствую это. Записи Бейдела-Фаулера, ассисины времен войны... Разве вы не видите? Все сходится. Это и есть тот самый Саймон Виргиний, их лидер, о котором писал Бейдел-Фаулер. Это наш седовласый священник! Он Саймон! И это еще не все. Помните упоминание о заговоре Пия? Вы только вдумайтесь, что за человек был этот Пий, отъявленный негодяй и мошенник, сотрудничал с немцами во время войны. Да, именно Пий использовал наемных убийц во время войны. Возможно, помогал нацистам в том грязном деле, о котором вы говорили, ваше преосвященство. Помогал в махинациях с ценными произведениями искусства! Все сходится! Об этом стоит призадуматься, как вы считаете?

Она смотрела на них и торжествующе улыбалась. Она была счастлива своим открытием, и ничто на свете больше ее не волновало. Впрочем, длилось это всего минуту или две. Д'Амбрицци и Санданато смотрели на нее, потом растерянно переглянулись. Она поставила их в тупик.

Вэл чертовски бы ею гордилась!

* * *

Каллистий очнулся от беспокойного сна далеко за полночь. И неподвижно лежал на влажных простынях, все тело было покрыто испариной, голова немного болела, но в целом, слава Создателю, он чувствовал себя волне сносно. Он смотрел на луну, повисшую в окне прямо перед ним, и вдруг понял, что именно ее холодная белизна, полная отстраненность заставляют его думать о смерти. Впрочем, в последние дни и в таком положении трудно не думать о смерти. Но и до болезни смерть всегда присутствовала в его мыслях, наверное, потому, что он был священником. Сколько он себя помнил, вечно приходилось посещать чьи-то похороны. То было частью его работы.

Тридцать лет тому назад, когда Папа Пий XII наконец умер, Каллистий был молодым и амбициозным монсеньером, служил в секретариате Ватикана и стал свидетелем церковных конвульсий и потрясений. Теперь и его ждет смерть, страшная, неотвратимая! В тишине комнаты, освещенной лишь луной, он вдруг услышал собственный смех. О Господи, что за времена то были!

Пий был последним из «старомодных» пап: надменный, властный, презирающий то, что другие называли простой человеческой порядочностью. И монсеньер Сальваторе ди Мона считал его морально ущербным, порой даже просто безумным человеком. Моральную нечистоплотность Пий проявил во время оккупации Парижа нацистами. А безумство проявлялось в «видениях», которые, как уверял Пий, часто посещали его последние годы.

И вот Папа Пий умер, и монсеньеру ди Мона по долгу своей службы пришлось вникать в порой просто смехотворные, порой ужасные подробности приготовлений к похоронам. Он никогда этого не забудет. Их было достаточно, чтоб у него возникло твердое убеждение: человек никогда не знает, как придется расплачиваться ему за грехи. В случае с Папой Пием этот счет пришел поздно, через несколько часов после того, как он испустил последний вздох.

В стенах Ватикана были прекрасно осведомлены о том, что так долго Пию удалось протянуть лишь благодаря неустанным усилиям выписанного из Швейцарии геронтолога, доктора Пауля Ниханса. Он был протестантом, и среди его пациентов были такие известные люди, как король Георг Пятый, Конрад Аденауэр и даже Уинстон Черчилль. Все они прошли терапию по восстановлению клеток, изобретенную доктором Нихансом, а заключалась она в курсе инъекций специальным раствором из высокоочищенных тканей новорожденных ягнят. В начале октября 1958-го Папа Пий доживал свои последние часы в замке Гандольфо, и иезуиты с Радио Ватикана непрерывно транслировали все подробности агонии в живом эфире, перемежалось это молитвами за умирающего. Той ночью монсеньер ди Мона слушал эти новости у себя в кабинете, никто в Ватикане не спал. Мало того, он с тремя своими друзьями-священниками открыли тотализатор и делали ставки на час смерти, который наступил в четыре утра девятого октября. Ди Мона проиграл, но ничуть не расстроился, уход Пия служил утешительным призом.

То был настоящий театр абсурда.

Тело понтифика забальзамировал в замке Гандольфо личный врач Папы, Галеацци Лизи, вместе с приглашенным для этой цели специалистом, профессором Оресте Нуцци. Затем его перевезли в Рим на муниципальном катафалке, украшенном четырьмя позолоченными ангелами, фестонами из белого Дамаска, более уместными на свадьбе, и весьма грубо сработанным деревянным дубликатом папской короны, которая могла сорваться с крыши при каждом толчке.

Монсеньер поджидал скорбную процессию у входа в базилику. И вот странный катафалк появился. Сам ди Мона и его друзья и единомышленники просто не знали, что им делать, плакать или смеяться. А потом вдруг услышали нечто напоминающее по звуку пистолетный выстрел. Первой мыслью было: ассасины! И еще монсеньеру хотелось крикнуть им: опоздали, идиоты! Папа уже мертв!

Но затем все поняли: никакой это не выстрел. Звук исходил из катафалка. Там что-то сломалось. Внутри гроба.

И тогда катафалк поспешили провезти через Рим к Ватикану, и гроб поместили в соборе Святого Петра. Монсеньер ди Мона, представляющий секретариат, прибыл туда же выяснить, что происходит. И вскоре вышел в полной растерянности. Погода в те дни стояла необычайно теплая, тело Пия XII начало разлагаться, испускать газы, давление в наглухо закрытом гробе резко поднялось и сорвало крышку. Пришлось Лизи и Нуцци вновь взяться за работу, они трудились всю ночь, чтобы придать телу пристойный вид и выставить его на всеобщее обозрение на траурной церемонии, которая должна была начаться с семь утра двенадцатого октября. Но, как выяснилось чуть позже, их проблемы только начинались.

В день траура проститься с покойным нескончаемым потоком шли скорбящие, мерцали свечи, останки Папы покоились в алом гробу, на голове красовалась золотая митра, и тут вдруг снова все пошло наперекосяк. В соборе Святого Петра было жарко. Слишком жарко. Мертвенно-белое лицо покойного позеленело. Окружающие ощутили тошнотворный запах. Ну, вот человек и показал истинное свое лицо, подумал ди Мона. Здравый смысл взял верх, гроб закрыли, затем поместили в свинцовый саркофаг, а затем захоронили в специально отведенной нише в одном из гротов под собором Святого Петра.

Причину своего позорного провала врачи Лизи и Нуцци объясняли тем, что использовали в бальзамировании старинные методы. Ни инъекций, ни хирургии, ни выемки внутренностей не производилось. Ранние христиане пользовались именно этим способом, и врачи сочли, что он соответствует святости Папы. Затем Лизи продал историю об агонии Папы журналистам, и кардиналы, возглавлявшие Церковь в период безвластия, запретили ему даже ступать на землю Ватикана. Короче говоря, смерть и похороны Пия сопровождались сплошными скандалами.

Так считал тогда монсеньер ди Мона, и теперешний Папа Каллистий IV не изменил своей точки зрения на этот вопрос. Время не повлияло на его взгляды. Он улыбнулся, вспоминая смешные и страшные события того давнего октября, вспоминая себя, еще такого молодого, и своих единомышленников, дружба с которыми зародилась еще раньше, в Париже, во время войны, где они вдруг поняли, каким чудовищем был Пий.

Париж. Одно это слово могло вернуть его в прошлое, заставить вспомнить старых друзей, дело, ради которого они готовы были умереть...

Каллистий потер шею у основания черепа, там, где гнездилась тупая боль, и медленно спустил ноги с постели. Действие обезболивающей таблетки подходило к концу. Доктор Кассони сказал ему, что это примерно то же самое, что и героин, и тогда Каллистий рассердился и сказал, чтобы он забрал свои гнусные таблетки себе. Но Д'Амбрицци прав: Кассони человек хороший.

Каллистий накинул поверх красной шелковой пижамы темно-синий махровый халат, сунул ноги в бархатные шлепанцы. Нашел на столе еще одну пилюлю, запил теплой водой. И закурил сигарету. Из приоткрытого окна тянуло ветерком, дым уносило за тяжелые портьеры. Он включил магнитофон, комнату наполнили звуки «Мадам Баттерфляй». Бедная Баттерфляй, сидит под цветущим деревом и ждет...

Он взял трость и вышел в приемную. Кивнул санитару, который сидел за письменным столом и читал в тусклом свете настольной лампы, затем вышел в коридор. Тросточка постукивала по полу, точно метроном. Недавние убийства вызвали беспокойство в Ватикане, и, отдав соответствующие распоряжения Инделикато и Д'Амбрицци, Папа Каллистий взял за правило обходить свои владения, когда позволяли силы, чтобы убедиться, что все тихо и спокойно и что охранники, он называл их ночным дозором, на месте. И только сделав этот небольшой обход, он успокаивался. Но до конца так и не верил, что все будет хорошо.

Он дошел до крайней двери в темном конце коридора и постучал в нее тростью. Человек за дверью не спал.

— Входите, ваше святейшество, — донесся оттуда скрипучий голос.

Каллистий нерешительно вошел.

— Я тебя не разбудил, Джакомо?

— Нет, нет. Я последние дни страдаю бессонницей.

Как какая-нибудь старая обезьяна. Входите. Буду только рад компании. А то в голову лезут разные дурацкие мысли.

Между ними не всегда существовали столь доверительные отношения. В свое время Джакомо тоже претендовал на папский престол; прошло много лет, но они никогда этого не обсуждали. Слишком многие кардиналы считали, что дело тогда не обошлось без Д'Амбрицци и что немало денег перешло из рук в руки. Этот Д'Амбрицци, говорили они, просто незаменим, в то время как кардинал ди Мона был вполне заменим. Такова была «официальная версия». Но Д'Амбрицци умел читать посланные ему знаки и бросил все свои силы на поддержку ди Мона, которого знал еще с младых ногтей. По иронии судьбы Д'Амбрицци дожил до времен, когда круг снова замкнулся.

— Что, болит? — Лицо Д'Амбрицци было скрыто в тени, что придавало ему таинственность.

— Да нет, не слишком. Я помолился перед сном. А потом проснулся, через час или два, и стал думать о смерти Пия.

Д'Амбрицци улыбнулся.

— Да, черный юмор. Какой-нибудь одаренный молодой богохульник мог написать очень смешную комедию.

Каллистий усмехнулся.

— А ты что думаешь о молитве? — С этими словами он осторожно опустился в мягкое кресло.

— Как говорит наш добрый старый друг Инделикато, вреда в любом случае не будет. Но вы наверняка смотрите на это по-другому. Что заставило вас молиться, Сальваторе?

Услышав старое свое имя, Каллистий повеселел.

— То же, что при любой другой молитве. Страх. Эти убийства... — Он беспомощно пожал плечами. — Откуда начать? Как их остановить? Почему эти люди умирают? Зачем? Вот что важно. — Он поерзал в кресле, устроился поудобнее. Обезболивающая таблетка начала действовать. Д'Амбрицци молчал. — Когда мы познакомились в Париже во время войны, ты был само непокорство. Нет, пожалуйста, выслушай меня, не перебивай. Наверное, именно этим и произвел на меня впечатление, потому как я понимал: непокорство — это не для меня. Я слышал, что говорили люди, знал все, что они о тебе рассказывали. У тебя были связи в движении Сопротивления, ты помогал евреям выбраться из Германии, ты прятал их от фашистов...

— Исключительно с помощью рейхсмаршала Геринга, — вставил Д'Амбрицци. — Его жена, актриса, была наполовину еврейкой...

— Ведь это ты придумал прятать евреев в ящиках с углем в церквях?

— Ну, не так уж часто я это делал, Сальваторе.

— Вот что я хочу спросить тебя, Джакомо. Ты когда-нибудь испытывал страх? Боялся так, что хуже просто не бывает? Продолжал ли верить во время приступов страха?

— Во-первых, всегда есть что-то хуже. Всегда. И когда случались приступы страха, о вере я почему-то не думал. Просто всегда был слишком занят, придумывал выход. Страх... С возрастом, конечно, память начинает подводить. Да и испытывал ли я когда-либо страх? Не знаю, не помню. Возможно, был просто слишком молод и силен, верил, что непобедим и бессмертен.

— А вот это уже кощунство, кардинал.

— Воистину так! Но это наименьший из моих грехов. Вспомните старого Пия и все эти инъекции, вспомните, как он пытался обмануть смерть... Нет, конечно, я боялся. Был там один немецкий офицер, знакомый Пия еще с довоенных времен. Совсем молодой человек, без особой власти и влияния, но мне приходилось заходить к нему время от времени в управление. По долгу службы. Он знал Пия, они познакомились в Берлине еще до войны, и часто рассказывал, что лично представил кардинала Пачелли герру Гитлеру. Послушай, Д'Амбрицци, говорил он мне, теперь Пачелли стал Папой, а фюрер помнит, кто их познакомил. Он почему-то страшно гордился этим. Всякий раз, когда он вызывал меня к себе в кабинет, кстати, из окна его была видна Триумфальная арка, меня охватывал ни с чем не сравнимый ужас, прямо тошнило от страха. Тошнило до и после нашей встречи. Я очень боялся этого человека.

— Ты боялся того, что он может сделать с тобой, Джакомо?

— У меня почему-то засело в голове, что этот герр Рихтер может в любой момент выхватить свой «люгер» из кобуры и пристрелить меня. Или наставить на меня ствол и заявить, что я пытался покуситься на его жизнь. Да, я боялся, что Клаус Рихтер может меня убить. — Кардинал вздохнул, потом откашлялся. — Просто ради спортивного интереса. Они подозревали меня в помощи подпольщикам, но казнить священника — это вам не шутки!... Вещь весьма непопулярная, тем более в такое время, когда священники представляли лояльное население в оккупированной стране... Позже я начал думать, что этот юный Рихтер был, должно быть, закоренелым лжецом. Ведь он был слишком молод, чтобы представлять Пачелли кому бы то ни было. Возможно, просто хотел произвести на меня впечатление. И да, я его очень боялся, Сальваторе.

— Тогда ты поймешь, что я чувствую. Ощущение такое, точно все мы оказались в списке подозреваемых в некой противоправной деятельности. Я в растерянности, Джакомо. Я не знаю, откуда начать, как найти выход... восемь убийств, ты только вдумайся!

Д'Амбрицци кивнул. Каллистий казался таким маленьким в этом длинном халате, таким больным и уязвимым. Таял просто с каждым днем.

— Вы не можете не бояться. Ведь это свойственно любому человеку.

— Я боюсь того, что происходит с Церковью. И за себя тоже боюсь... Боюсь умирать. Не все время, но иногда вдруг находит. Скажи, Джакомо, это постыдно, да? — Он на секунду умолк. — Только подумай, было время, когда ты хотел занять мое место.

— Это не совсем так, — ответил Д'Амбрицци. — Моя поддержка, должен признать, была чисто устной. А набрал я одиннадцать голосов. Это был мой потолок. Ну а когда начались разговоры о моей «незаменимости», поддержка резко упала. И я ничуть не жалею, честно. Я прожил хорошую жизнь, ваше святейшество.

— А как ты тогда голосовал, а, Джакомо?

— За вас, ваше святейшество.

— Почему?

— Считал, что вы этого заслуживаете.

Папа громко расхохотался.

— Ну, знаешь, эту фразу можно толковать двояко.

— Я в самом лучшем смысле, — улыбнулся Д'Амбрицци.

— Скажи-ка мне лучше вот что, только честно, — произнес после паузы Каллистий. — Что там затеял этот Дрискил? Что вообще он может? Знает ли об остальных жертвах?

— Нет. И вообще, чем меньше будет знать, тем больше у него шансов остаться в живых, верно?

— Разумеется. И потом, нельзя допустить, чтобы аутсайдеры влезали в дела Церкви. Если будет упорствовать, надо его остановить...

— Именно.

— Возможно, он устанет и сам оставит все это.

— Я тоже надеюсь. Но мне поначалу казалось, что это покушение убавит у него энтузиазма. Как выяснилось, я ошибался.

— Где он сейчас?

— В Египте, насколько мне известно.

— Мы ведь не знаем, когда они нанесут следующий удар, так?

— Нет, не знаем.

— Такое впечатление, словно ход времени остановился. Мы во взвешенном состоянии, едва сохраняем равновесие. Каков их замысел, Джакомо? Почему именно эти восемь человек?

Кардинал Д'Амбрицци задумчиво покачал головой. Каллистий отвернулся, взглянул в окно на сады Ватикана, залитые лунным светом.

— Скажи, ты боишься смерти?

— Я некогда знал одну женщину, она умерла совсем молодой. Незадолго до смерти мы говорили о том, что ее ждет. И это она утешала меня, ваше святейшество. Взяла за руку и сказала примерно так. Когда придет время, ты должен узнать в смерти своего лучшего и последнего друга. Никогда не забуду этих слов.

— Эта женщина была святой! Была наделена мудростью... а мне ее не хватает.

Папа медленно поднялся, по всему было видно, что мысли его блуждают где-то далеко. Кардинал бережно обнял его за плечи, подвел к окну, и они долго стояли, глядя в ночь. Слова им были не нужны. Внизу, среди деревьев, брел по тропинке одинокий священник, то выскальзывал из тени, то снова погружался в нее, двигался неслышно, то пропадая, то появляясь, как фантом, как убийца...

* * *

Уже лежа в постели, Каллистий снова принялся перебирать в памяти прошлое. Оно притягивало, точно магнит, и центром этого притяжения был Париж. Вечно этот Париж. Он больше не мог противиться неприятным воспоминаниям. На протяжении многих лет он старался не думать об этом, отказывался признавать, что это действительно происходило. До сих пор ему удавалось держать прошлое на коротком поводке, но теперь повод ослаб, сил противиться просто не было, ситуация вышла из-под контроля, точно зашифрованное послание, прошлое начало проступать на прежде чистом листе бумаги. Интересно, подумал он, помнят ли остальные? Помнит ли Д'Амбрицци или уже благополучно забыл? Забыл ли обо всем старый епископ Торричелли, или эти воспоминания преследовали его и на смертном ложе? И этот нервный аскетичный мужчина из Рима, который как-то пришел к нему в Париже, постучал в дверь, мужчина со страдающими глазами... Инделикато, инквизитор, помнит ли он все это до сих пор, теперь, когда находится всего лишь в шаге от папского трона?...

Каллистий вздыхал и ворочался в кровати, старался не вспоминать, но побороть импульс никак не удавалось. И вот он вновь сидел в маленьком церковном дворике холодной зимней ночью, сидел, скорчившись и дрожа всем телом, у черной металлической изгороди. Их было трое. Брат Лео, высокий белокурый священник и он, Сальваторе ди Мона, и, сидя там, они стали свидетелями убийства, которое произошло на небольшом церковном кладбище, среди старых покосившихся надгробий. Они сидели, затаив дыхание и стуча зубами от страха, а на кладбище один священник убивал другого, который предал их всех. Он убивал его голыми руками, ломал, точно спичку, и до них доносился леденящий душу хруст костей.

...Ночь у монсеньера Санданато тоже выдалась беспокойная.

Разговор с сестрой Элизабет на обеде у кардинала страшно его огорчил, хотя он старался не выдавать своих чувств. Она просто не понимает, во что ввязалась! Кто велел ей, кто дал ей право завершать работу, начатую сестрой Валентиной? Работу, из-за которой сестру Вэл убили. Что она собирается делать с результатами этих своих открытий? Итак, ей удалось установить восемь жертв, о гибели которых Церковь предпочитала умалчивать. Удалось также раскопать всю эту старую историю с ассасинами, но кому, скажите на милость, есть теперь до них дело? Особенно когда Церковь и без того сотрясают разные скандалы, связанные с Банком Ватикана, когда грядет раскол, выборы нового Папы и прочее?... Она думает, что очень умная, связала эти восемь убийств и ассасинов. И дальше что? Судя по тому, как развиваются события, она просто сама напрашивается на неприятности. Лезет на рожон. Ее тоже могут убить, а ему отчаянно этого не хотелось. Церковь не может позволить себе потерять еще и Элизабет. Кроме того, он испытывал к ней и другие чувства, о которых предпочитал не упоминать даже в разговоре с самим собой.

И еще была проблема Бена Дрискила.

Санданато уже собирался на обед к кардиналу Д'Амбрицци, когда ему в офис позвонил отец Данн из Нью-Йорка. Данн хотел знать, слышали ли они что-нибудь о путешествии Дрискила.

— Нет, — нетерпеливо рявкнул в трубку Санданато. — И вообще, к вашему сведению, я вовсе не намерен тратить время и беспокоиться о нем. У нас и без Бена Дрискила, который шастает по Египту, дразнит людей, которых подозревает в причастности к убийству сестры, хватает хлопот и поводов для беспокойства. Должно быть, у него просто жажда смерти! На спине рана длиной в два фута, которую получил две недели назад... Скажите, отец, может, он сумасшедший? Неужели не понимает, что это дело Церкви? Так почему бы не предоставить Церкви заняться им?

— Вы хотите сказать, что Церковь занимается этим делом? — прозвучал в трубке насмешливый голос Данна. — Знаете, на вашем месте я бы этого вопроса не поднимал. — И Данн злорадно хихикнул, понимая, какое раздражение это может вызвать у Санданато. — Я вот что скажу. Очевидно, расследование, которое ведет Церковь, если таковое вообще имеет место, не произвело впечатления на Бена Дрискила. К тому же он богат, упрям, у него на все свой взгляд, все Дрискилы всегда были такими. Он непреклонен, он ни за что не отступится, такой уж характер. Я тут порасспрашивал разных людей о нашем друге Бене и теперь более или менее представляю, что он за человек. И знаете, что мне кажется? Думаю, он и сам способен убить. И раз уж вы так беспокоитесь о Бене Дрискиле, то вот вам мой совет — побеспокойтесь лучше о других ребятах.

— Вы что же, хотите сказать, он полностью вышел из-под контроля и нам его уже не удержать?

— Вы уловили самую суть, монсеньер.

— И все же, что бы вы там о нем ни думали и ни говорили, — холодно возразил Санданато, — его могут убить.

— Я беспокоюсь о нем не меньше вашего. Именно поэтому и звоню, узнать, может, вы слышали что-то от него или о нем...

— Я вам уже ответил, нет. Так вы говорите, остановить его невозможно?

Данн холодно усмехнулся.

— Лично я считаю, что нет.

— И что, по-вашему, мы должны предпринять, отец?

— Ответ однозначен. Молиться, мой друг, молиться.

* * *

От Ворот Святой Анны до спартански обставленных апартаментов монсеньера было минут десять ходьбы. Санданато вошел в комнату и уселся за шаткий столик у окна, выходящего на тихую боковую улочку. Налил в плошку пальца на три виски «Гленфиддич», поболтал, наблюдя за тем, как лижет внутренние края посуды янтарная жидкость. Как-то Санданато посещал семинар в Глазго, где его и познакомили с настоящим солодовым виски. Итальянцы никогда не были любителями этого напитка, но монсеньору из Ватикана он очень понравился. И «Гленфиддич» стал одним из любимых его сортов. Он отпил глоток, потом блаженно закрыл глаза, ощущая, как приятное тепло разливается по гортани и желудку. Потер костяшками пальцев веки, чтоб снять усталость. Новости не слишком приятные, все идет наперекосяк, что еще остается, как не напиться? Затем он включил запись оперы «Риголетто», где главные партии исполняли Каллас, ди Стефано и Гобби. Он ждал, когда Каллас запоет свою знаменитую арию «Cara nome», при звуках ее божественного голоса по коже пробегали мурашки. Просто удивительно, что женщина столь хрупкого телосложения может легко брать такие высокие ноты.

Все свою жизнь он проводил в борьбе с частыми приступами депрессии. И всегда проигрывал эту борьбу. Везде, куда ни глянешь, тьма так и манит тебя. Когда он видел, что творится с Церковью, то испытывал адские, почти физические муки, словно в него тыкали раскаленной кочергой. Теперь над Церковью сгущаются новые тучи, ее необходимо спасать. Он видел страх в глазах самого Папы, чувствовал его смятение, неспособность справиться с ситуацией. К тому же скоро Папой станет другой человек...

Санданато открыл глаза и наблюдал за тем, как соседская проститутка пристает к мужчине на улице. Она зазывно хохотала визгливым неестественным смехом, такие визги может издавать только драная мартовская кошка, затем повисла на руке мужчины. И утащила его к себе, в гнездышко, на грязные простыни, где пахло потом, высохшей спермой и дешевыми духами. Он отчетливо помнил этот отвратительный запах, так пахло у шлюхи, которая однажды заманила его к себе. Санданато глотнул обжигающе крепкого виски, чтоб прогнать воспоминание об этой вони.

Потом подлил еще виски из бутылки и долго смотрел на свое отражение в оконном стекле. Не мешало бы побриться. Изо рта воняет, наверное, съел что-то неподходящее за обедом, хотя вроде бы к блюдам почти не прикасался. Где Дрискил и чем он занимается? Он резко встал, отодвинул кресло к стене и принялся нервно расхаживать по маленькой комнате. Одиночество давило на него. Надо было остаться ночевать в Ватикане. Там его настоящий дом. Там вся его жизнь. В Церкви.

Он понимал, куда могут завести такие мысли, но слабо противился им. Одиночество и отчаяние — вот что заставляло его думать о сестре Элизабет.

Он не совсем понимал, почему это происходит, да и особого значения это не имело.

Однако в одном он был твердо уверен: он никогда не знал подобной женщины прежде. Ум, свежесть восприятия, сила воли — вот что составляло ее притягательность. Она привлекала его не только чисто человеческим обаянием, но и тем, что тоже являлась служительницей Церкви. Он сидел здесь один, но хотел быть с ней, в какой-то другой комнате, где нет боли, тоски, одиночества и отчаяния, которые наполняли скромное его обиталище.

Ему хотелось слышать ее голос, спорить с ней, соревноваться с ней в остроумии. Он чувствовал: ему редкостно повезло, он нашел женщину, равную ему по силе духа, к тому же еще единомышленницу. Он знал, она разделяет его взгляды, как и он, считает, что Церковь всегда должна быть на первом плане. Он не сомневался: она верна своим взглядам и убеждениям.

И еще он был уверен, что сестра Валентина была любовницей Локхарта. Кардинал Д'Амбрицци высказался на этот счет весьма недвусмысленно. Ну а сестра Элизабет? Он понимал, что ведет себя иррационально, но мысль о том, что между Беном Дрискилом и Элизабет может что-то быть, просто сводила с ума. При этом у него не было ни малейших доказательств, все это чистой воды домыслы, и он это прекрасно понимал. Но он видел их вместе, он наблюдал... Он помнил последние слова Бена Дрискила при расставании, тогда на секунду он даже ощутил нечто сродни радости или злорадству. И моментально успокоился. Решил, что между Беном и Элизабет все кончено. Он понимал, как обижен и рассержен Бен. Но если вдуматься, такая реакция говорит о многом. Хотя бы о том, что он к ней явно неравнодушен, иначе с чего бы ему так заводиться?

Его страшно мучила мысль о том, что между ними что-то могло быть. Злоба разрасталась, как раковая опухоль. Это нехорошо, недостойно, но ничего поделать с собой он не мог. К тому же Дрискил рассказывал, как познакомился с Элизабет, как она понравилась ему, как Вэл любила эту девушку... Неужели Элизабет могла проделывать с Дрискилом то же самое, что Вэл с Локхартом?

Господи, он просто ненавидел себя за это! Глупость, подлость! Вэл убивают, Элизабет тут же летит в Принстон и наверняка тут же оказывается в постели с Дрискилом! Параноидальные юношеские бредни, страх одиночества — вот что движет им. А ведь он священник, ему совсем не к лицу влюбляться в монахиню, которая едва его замечает. Ведет он себя, как полный болван, и потом, это так пошло и не ново, ему не раз доводилось сталкиваться с такими случаями в церковной среде, и он от души презирал этих священников.

Только она может успокоить его и внести ясность. Так просто... Но он никогда не спросит ее, не посмеет. Он страшно тосковал по ее облику, голосу, только она могла придать смысл всей его жизни. Так хотелось довериться ей, постоянно быть рядом. Одна она может вытащить его из темной пропасти одиночества.

Но стоит ли она того?

Сам этот вопрос казался дурацким и подлым. Но от него так легко не отмахнешься.

Он допил виски, он больше не мог сдерживаться.

Снял трубку, набрал ее номер, долго слушал бесконечные гудки...

* * *

Отец Данн стоял у окна кабинета и смотрел на крышу Карнеги-холла, Пятьдесят Седьмую улицу и Центральный парк. Все было затянуто серой туманной дымкой. Листва с деревьев облетела, вода в прудах и озерах отражала свинцово-серое небо, даже коричнево-серых уток, что во множестве водились здесь, не было видно: или попрятались по своим домикам, или улетели в теплые края. Он вздохнул, опустил бинокль, налил себе еще одну чашку кофе из термоса, что стоял на столе. Спал он сегодня всего часа три, не больше, и отчаянно зевал. Письменный стол и журнальный столик были завалены бумагами с заметками и набросками. Он сочинял сюжет под названием «Дело Дрискилов». Это семейство было повсюду! Все сходилось на них. Просто удивительно!

Да и само дело было весьма необычным, превосходило по затейливости все написанные им романы. Чего, к примеру, стоит одна совершенно дикая готическая история которую поведала ему сестра Мария-Ангелина. Старая маленькая монахиня с удивительными огромными глазами, нашедшая последний приют в провинции, в заброшенном монастыре. Она так спокойно — или почти спокойно — рассказывала ему о том, что произошло почти полвека тому назад. Он внимательно выслушал и поблагодарил. А что еще он мог сказать? В какой-то момент ему даже захотелось, чтобы она замолчала — такие воспоминания не каждый день услышишь. И потом, он не знал, верить ей или нет. Хотя вроде бы рассуждала старушка вполне здраво, но кто их разберет... По опыту он знал: на свете не так много людей в здравом рассудке, которые могли бы так долго хранить подобную тайну, а потом, в конце жизни, вдруг выложить ее за здорово живешь. Он не знал, что и думать, а потому просто поблагодарил ее и заехал по дороге в Принстон в гостиницу «Нассау», перекусить. Туда, где, собственно, и началась вся эта заварушка примерно месяц тому назад. И, жуя бургер, вдруг решил, что необходимо получить хоть какое-то подтверждение этой истории. А это будет непросто, потому как Мэри Дрискил уже давно на том свете, отца Говерно тоже нет в живых, а сам он просто не может заставить себя войти в палату к Хью Дрискилу и начать расспрашивать его о сестре Марии-Ангелине и всей этой истории.

Так к кому же обратиться? Должен же быть какой-то иной способ.

Он вернулся в Нью-Йорк уже затемно, сел за стол и начал прикидывать, как ввести факт смерти отца Говерно в сюжет, разработкой которого занимался. Правда, пока что то был еще не сюжет, а какая-то каша, и Данн не знал, с чего лучше начать. Нужно упорядочить его, выстроить четко, как во всех остальных романах.

И вот наконец он повалился в постель и проспал часа три без сновидений. Проснулся в семь и включил телевизор, посмотреть выпуск новостей. Корреспондент «Эн-би-си» сообщал из Рима: во-первых, в Ватикане продолжается скандал, связанный с банком, что, по его мнению, должно привести к массовым самоубийствам. И второе: слухи о пошатнувшемся здоровье Папы Каллистия можно считать сильно преувеличенными. Да, на людях он все лето появлялся мало, но весь последний месяц никаких сообщений об ухудшении состояния не появлялось. Официальный диагноз, острое респираторное заболевание верхних дыхательных путей, вызывал у корреспондента язвительный комментарий. Данн тихо застонал, но не мог не улыбнуться. Римской курии придется считаться с действительностью. Странно, что им так долго удавалось морочить людям голову.

Попив кофе, он ожил, мысль снова работала четко. И ответ на один вопрос он нашел. Ему нужен некто, кто мог бы подтвердить историю Марии-Ангелины. Он понял, кто. Дрю Саммерхейс. Если уж он не знает правды, тогда ее не знает никто. Дрю всегда был наставником, советчиком и другом Хью Дрискила.

Данн узнал номер компании «Баскомб, Люфкин и Саммерхейс» и поговорил с секретарем великого человека. Нет, сегодня его уже не будет, но завтра в два — добро пожаловать. Данн согласился.

Звоня по телефону, он мельком отметил про себя, что слишком замотался и не удосужился проверить вчера вечером автоответчик. Заинтересовало его лишь одно сообщение, от Персика О'Нила из Нью-Пруденса, поступившее два дня тому назад. Затем он послал еще два, в тот день, когда Данн ездил в монастырь под Трентоном. Наверное, Персик зол на него, и, не став тратить времени даром, Данн позвонил ему домой.

Они договорились пообедать в «Джинджер Мэн», ресторане неподалеку от Линкольн-центра, назначили встречу на час дня. Отец Данн сидел за столиком и попивал сухой мартини, когда с улицы, где правили бал дождь, холод и ветер, дующий с Гудзона, вошел Персик. Дождь хлестал в окна, от крупных капель пузырились лужи. Персик вошел, отряхивая плащ и шмыгая покрасневшим от холода носом.

— Что за срочность заставила тебя, мой юный друг, примчаться сюда в такую мерзопакостную погоду? — спросил Данн, откинувшись на спинку стула.

— Ха! Одно высказывание, если можно так выразиться.

Тебе следует чаще проверять сообщения на автоответчике Я тут с ума схожу... — Персик заказал «Роб Рой» и открыл забрызганный каплями дождя черный портфель. Лицо не казалось уж столь юным. Он был простужен и выглядел скверно, Данн его еще никогда таким не видел. — Смотри не упади, Арти, — добавил он. — Думаю, удалось отыскать одну весьма любопытную вещь, правда, я еще не совсем понимаю, что сие означает. И, поскольку я всегда считал тебя человеком мудрым, есть шанс проверить это. Вот, взгляни-ка.

Он протянул ему конверт из плотной бумаги с обрывками скотча. Отец Данн осторожно открыл его и выложил на столик написанную от руки рукопись.

«Факты в деле Саймона Виргиния».

— И автор — не кто иной, как Джакомо Д'Амбрицци, — с улыбкой заметил Персик. — А потому передаю тебе официально в руки, чтобы отныне это стало твоей проблемой. — Он уже выглядел значительно лучше.

Одиннадцать часов спустя матч между «Нью-Йорк Джаэнтс» и «Филадельфия Иглз» вступил в свою завершающую стадию, игра проходила в сложнейших условиях, не поле, а болото, сплошная грязь. Персик дремал перед телевизором в кабинете отца Данна. Возможно, думал он, ад — это не что иное, как бескрайнее футбольное поле, покрытое грязью, и игра бесконечна, и ты уже не различаешь, где какая команда, и никто не знает счета, и всем на все плевать. И он окинул печальным взглядом остатки пиццы и пустые банки из-под диетической колы.

Данн поднял голову от рукописи, взглянул на Персика и усмехнулся. А потом постучал по бумаге кончиками пальцев.

— Ну и кино может из этого получиться. Супер!

— Да, да, конечно. Так что ты по этому поводу скажешь? Ты так долго читал и перечитывал, наверное, выучил наизусть.

— Да, запомнил. Хочу, чтобы завтра утром ты убрал это произведение в свой черный портфель и отвез обратно, в Нью-Пруденс. И положил бы туда, где нашел. Если эта штука всплывет... ладно, об этом даже подумать страшно. — Он приставил кончик указательного пальца ко лбу. — Лучше хранить все здесь.

— Так кто такой был этот Саймон Виргиний? И Архигерцог? Это все шпионские клички, да? Кто они были?

— Не знаю, честное слово, понятия не имею. Но собираюсь выяснить. Готов побиться об заклад, Д'Амбрицци хорошо знал этого Саймона и всех остальных.

И он заказал билет первого класса до Парижа, вылет завтра вечером.

Ему срочно нужно было разыскать одного человека. Эриха Кесслера.

* * *

Сестра Элизабет работала допоздна, хотя меньше всего ее мысли занимал в тот момент журнал и все, что с ним связано. Известие о болезни Папы, подробности которой до сих пор знала лишь пресс-служба Ватикана, начало распространяться сначала через римские газеты, затем уже прозвучало по телевидению. Заболевание, или букет заболеваний, практически не поддается лечению. Состояние критическое, об этом поведал надежный источник из курии, дав, таким образом, сигнал начать подготавливать мир к известию о кончине Каллистия IV, которая, судя по всему, не заставит себя ждать.

Она еще раз просмотрела свои заметки о Д'Амбрицци и Инделикато, пытаясь угадать темную лошадку, которая станет фаворитом, как вдруг дверь в кабинет распахнулась и влетела возбужденная сестра Бернадин. С грохотом захлопнула за собой дверь и с жалобным стоном рухнула на диван. Она только что закончила сражение с типографом и художником по макету и совершенно изнемогла от этой борьбы и споров.

— Кстати, только что подобрала тебе следующую порцию материалов для списка. — Она приподнялась и выложила на стол Элизабет папку.

Та открыла ее, пролистала бумаги.

— Есть что-нибудь интересное? — Глаза пробегали страницы, она искала что-то, хотя сама еще не совсем понимала, что именно.

— Общее между ними — это, пожалуй, возраст...

— Это мы уже знаем.

— Все они были католиками.

— И это нам известно, сестра.

— Все были убиты...

— Перестань, Бернадин! Скажи лучше то, чего я не знаю!

— И, — с улыбкой заметила Бернадин, — все они были в Париже во время войны.

Элизабет широко распахнула глаза, в этот момент она походила на персонажей мультфильма, потом растерянно заморгала, глядя на коллегу.

— Ага... А вот этого я не знала, сестра. Есть что-нибудь по Кесслеру?

Сестра Бернадин покачала головой.

— Не человек, а сплошная загадка!

* * *

Брат Жан-Пьер добрался до деревни на границе с Испанией летом 1945-го. Во Франции настали смутные времена, неспокойно было и в двух крупнейших городах, и в сельской местности, и он, воспользовавшись неразберихой послевоенного времени, оставил Париж. Он пешком проделал весь этот путь до побережья Бретани, затем двинулся в горы и, добравшись до перевала, решил передохнуть. Да так и остался там. И считал, что ему крупно повезло. Он напросился в помощники к местному священнику в бедной деревенской церквушке. Он краснел, когда его называли церковным пономарем. Он, как мог, ухаживал за колоколом, натирал его до блеска, исполнял любую другую работу. И вскоре стал просто незаменим. Так, незаметно, пролетели сорок лет, срок по человеческим понятиям немалый, но он старался не думать об этом, не думать о том, кем некогда был и кем стал.

Он бежал из Парижа, где затем его долго искали. Из Рима даже специально приехал какой-то священник, провести расследование. Но Саймон сказал ему, что их предали, что он должен залечь на дно, затаиться. В конце концов Жан-Пьер повиновался, но очень горевал: чувствовал, что его привычный мир разлетается в прах. Саймон успокаивал его, напоминал о том, какую храбрость проявил он, когда его схватили немцы и потащили в сарай на допрос. Жан-Пьер кивал в знак согласия, но, оставляя Париж, весь так и сжимался от страха. И с виду походил на одного из многочисленных бродяг, наводнивших тогда дороги Франции.

Через пару недель после начала путешествия он поднялся по каменистому склону горы и увидел внизу уютную долину и извилистый горный ручей, на берегах которого раскинулась деревня. Достаточно большая, потому как там была церковь. И его потянуло туда словно магнитом. Он ждал наступления темноты, притаившись в густом кустарнике, наблюдал за тем, как жители занимаются своими делами. Когда в окнах маленьких домов зажегся свет и улицы опустели, он выждал еще немного и, когда взошла луна, осторожно выбрался из своего укрытия. Луна то выплывала из-за облаков, то снова ныряла в них, и он спустился с горы. Потом перебрался через ручей и приблизился к церкви сзади. Дверь была на замке. Голыми руками он отодрал несколько деревянных планок, оставив замок нетронутым.

В церкви раздавался громкий храп. Священник, толстый пожилой мужчина с всклокоченными кудрявыми волосами цвета перца с солью, спал за кухонным столом. Жан-Пьер прошел через маленькую кухню, выбрался в узкий коридор и увидел нужную ему дверь. Найти ее не составляло труда. Почти пустой встроенный шкаф для одежды. Да, вот она, сутана...

Через пять минут с узелком под мышкой он снова перешел через ручей и скрылся во мраке ночи.

* * *

И вот теперь, почти сорок лет спустя, он все еще вспоминал те дни в Париже, хорошие и одновременно страшные времена. Он отчетливо помнил, когда настали для него плохие времена: брат Кристос был убит, всех их предали, и Саймону пришлось отослать Жан-Пьера. Саймон сделал это, чтоб спасти ему жизнь. Жан-Пьер все помнил, ему часто снились сны, и еще он мечтал о том дне, когда его призовут обратно на службу. Но никто не звал; шли годы, он работал в маленькой деревенской церквушке. И не слишком переживал. Ведь Саймон сказал, что рано или поздно все это кончится, а Саймон никогда не ошибался.

Иногда ему снились те несколько зимних недель, которые он провел с Саймоном в подвале, вдыхая запах угольной пыли. Тогда Саймон спас ему жизнь. Он выхаживал его, лечил ему глаз...

Жан-Пьер был сам во всем виноват. Проявил беспечность. Немцы взяли его во время встречи с монахиней участницей движения Сопротивления. Жан-Пьер выхватил револьвер и держал их на мушке, давая уйти женщине. Монахиня вскочила на велосипед и укатила прочь. И тогда немцы набросились на него, схватили и заперли вместе с Саймоном в амбаре. И там же начали пытать его. Вернее, их обоих. Стегали Саймона кнутом, пока он не свалился без сознания, кожа на спине лопнула, он обливался кровью. И тогда они занялись Жан-Пьером.

* * *

Они издевались над ним двое суток. Били ногами, подвешивали на крюке, точно мясную тушу. Затем спустили вниз, дознаватель из гестапо раскалил нож на огне и ткнул кончиком прямо ему в глаз, несколько раз подряд. После этого решили, что с него этой пытки хватит, еще немного порезали его ножом и, истекающего кровью, оставили лежать на полу, рядом с безжизненным телом Саймона.

Но Жан-Пьер сумел подняться, взял валявшиеся у стены вилы, и когда немцы вернулись, прикончил сперва капрала, затем дознавателя из гестапо. Он вонзал в них вилы снова и снова, слышал, как трещат ребра и хрустят кости, затем растолкал Саймона, привел его в чувство, и они бежали из амбара. Им удалось добраться до маленькой церкви, где назначались конспиративные встречи, и они спрятались там в подвале...

И все равно порой он жалел, что эти дни миновали.

* * *

Прошло сорок лет. Он полировал деревянные скамьи в церкви, как вдруг скрипнула дверь и на деревянные полы упали лучи света с улицы. Он выпрямился, обернулся и увидел в дверном проеме силуэт.

— Жан-Пьер...

Он шагнул навстречу, прикрывая один здоровый глаз от ослепительного света, а потом увидел. Перед ним стоял высокий пожилой мужчина, волосы посеребрила седина, а глаза за округлыми линзами очков все те же ясные, бледно-голубые. Узкие губы пришельца дрогнули и начали расплываться в улыбке.

— Август...

Пономарь приблизился к нему, обнял обеими руками, казалось, он обнимает свое столь милое сердцу прошлое.

— Жан-Пьер, Саймону нужна твоя помощь.

Часть третья

1

Дрискил

Я слишком устал, и меня мало волновало, на каком самолете лететь. Главное, чтобы он доставил меня в Париж Возвращение в реальный мир после того, что удалось обнаружить в пустыне, было чем-то большим, чем просто перемещение в пространстве. Для меня все изменилось, с моральной, интеллектуальной и философской точек зрения. В голове словно рубильник переключился, заставил винтики и колесики мозга вращаться в совсем ином направлении. Ну и, разумеется, полной ясности никак не наступало.

Все это напоминало бесплодные попытки забросить мяч с одноярдовой отметки. Они страшно изматывают, и в конце концов у тебя возникает ощущение, что ты никогда не сможешь этого сделать. Я виделся с Габриэль Лебек, правда, недолго, рассказал ей, что произошло с отцом, и она сообщила властям. Она понимала, что я должен уехать. Сам я испытывал некоторую неловкость, что оставляю ее одну в такой ситуации, но выбора просто не было. А она уверяла меня, что вполне справится с работой в галерее, что у нее есть друзья, они помогут. К счастью, Габриэль не принадлежала к тому сорту девушек, которым приходится объяснять все на протяжении нескольких дней.

Я пытался связаться с Клаусом Рихтером, но секретарша сказала, что он отправился в Европу, на закупки. Нет, расписания его перемещений она не знала, а потому связаться с ним по телефону невозможно. Но я могу оставить ему сообщение, поскольку он будет звонить ей почти каждый день. Однако сообщение, которое я мог бы оставить Клаусу Рихтеру, не предназначалось для глаз и ушей его секретарши. Да и о чем вообще я могу ему сообщить?... Разве что спросить, почему он лгал мне и какие дела вел с Церковью сорок лет тому назад, и получить вполне ожидаемый ответ. Мне не следовало забывать, что я юрист. И золотое правило юриста: никогда не задавай вопрос, если ответ известен тебе заранее.

В первый же час полета я уснул мертвым сном, а проснувшись, понял, что надо как-то систематизировать добытую информацию и свои собственные умозаключения. Однако слишком уж много чего произошло за последнее время, и я был явно к этому не готов. Одно дело вести жизнь юриста, исписывать сотни страниц, знакомиться с официальными бумагами. Каждый юрист знает: всего в голове не удержишь, — но то, что предстояло записать мне... нет, слишком уж все это сложно, запутано, прямо руки опускаются. И все же я решил начать. Достал блокнот и принялся за работу. Ведь я, черт возьми, должен знать, что делать, когда окажусь в Париже.

Сестра проделала весь этот путь от Парижа до Александрии с целью разыскать Клауса Рихтера. И, возможно, Этьена Лебека тоже. Пока еще не совсем ясно, в каком именно порядке. Очевидно, имя Рихтера она нашла в каких-то бумагах епископа Торричелли в Париже. Рихтер... Я так ясно представлял его себе. Сидит за столом с песочными часами, где перетекает из одной колбы в другую песок африканской пустыни. Он сам сказал мне, что знал Торричелли, что имел связи с Церковью, что, как представитель оккупационных войск, был вынужден вести с ней дела и следить за тем, чтоб в парижской Церкви не окопались бойцы Сопротивления. Он же заявил мне, что не знает Д'Амбрицци, и солгал, поскольку на снимке они были вместе. И, естественно, забыл сообщить мне о том, что был во время войны посредником в торговле похищенными произведениями искусства между Церковью и нацистами. Что то был взаимовыгодный процесс, дававший обеим сторонам возможность не только обогатиться, но и шантажировать друг друга. Мы не будем разоблачать вас, если вы, в свою очередь, будете держать язык за зубами. И, по всей очевидности, этот черный бизнес продолжается до сих пор; выжившие нацисты находят способы продать свои награбленные сокровища Церкви. Римской Церкви... Все просто. Нет, это кажется невероятным, и тем не менее просто. Возможно также, что бизнес обрел формы чистого шантажа, если не считать мелкой формальности, сбыта краденых произведений. И все равно, все как-то слишком просто. И раскрыть тайны сорокалетней давности недостаточно, надо знать, что происходит сейчас. Возможно, оживление в этом осином гнезде началось в связи с приближающимися выборами преемника Каллистия. А может, между настоящим и теми давними событиями существует самая прямая связь... Так, замечательно, господин Ученый Советник. Но как это выяснить?

Надо разобраться с братьями Лебек. Я знал, что одного Лебека убили, задушили, переломали кости на маленьком парижском кладбище еще во время войны. Совсем краткое время я знал второго Лебека, еще живого. И он говорил о некоем Саймоне. О человеке, которого страшно боялся и который, как он решил, прислал меня из Рима, чтобы убить его... «Убить нас всех» — так он тогда сказал. Тут же возникает масса вопросов. Кто такой этот Саймон? Кого «всех» он собирался перебить? Рихтера и Этьена Лебека? Непонятно. О чем тогда говорил мне Лебек? Ага, о том, что моей единственной защитой является неведение. Сказал, что я могу укрыться в этом своем неведении и тогда они могут оставить меня в живых...

И снова в таинственном списке имен или кодовых кличек возникает Саймон. Мы с Габриэлой видели эти имена в дневнике ее отца. Саймон, Грегори, Пол; Кристос, Архигерцог.

Узнаю ли я когда-нибудь, кто они такие? И почему там стоял этот загадочный, раздражающий восклицательный знак? Почему он был проставлен против этого странного имени или прозвища Архигерцог? Возможно, то были кодовые клички людей на старом снимке? Плюс еще один человек...

А что касается самого снимка...

Епископ Торричелли в простой мирской одежде. Клаус Рихтер в военной форме вермахта, с расстегнутым воротничком. Д'Амбрицци, отец Ги Лебек. И еще один человек, сделавший этот снимок. Чем, черт побери, они занимались на этом сборище? Возможно, Рихтер выражал свою обеспокоенность тем, что внутри Церкви действовало движение Сопротивления? И уж кому, как ни Торричелли, предстояло разубедить немцев в том, что Церковь укрывает бойцов Сопротивления. Может, именно поэтому они и собрались. Или же то была дележка награбленных сокро-виш? В этом деле могли участвовать отец Ги Лебек с братом, а может, и сам священник тоже. Но что делал среди этих типов Д'Амбрицци? И кто и почему убил отца Лебека на кладбище?

Нет, все эти мысли просто могли свести с ума.

Да, и потом, не забыть еще результаты посещения монастыря.

Один человек погиб. По сути, из-за меня. Я этого не хотел, но ничего не мог поделать.

Есть и один плюс. Я узнал имя седовласого священника с ножом. Август.

И еще узнал, что он получал приказы из Рима.

Об этом не то что говорить, даже помыслить страшно. Просто мороз по коже.

Август. Послан из Рима. Убивать.

Кто он?...

И кто, скажите на милость, мог его послать?

* * *

Через несколько часов я вынырнул из беспокойного сна, весь в поту. Глаза слезились, во рту пересохло, горло саднило. Взглянул на себя в зеркало в тесной вонючей кабинке самолетного туалета. Не самое приятное зрелище. Казалось, сам мой организм, перегретый, обезвоженный, изнуренный сверх всякой меры, источает эту вонь. И на борту я ел черт знает что. И ведь не хотелось есть, а ел, просто чтобы скоротать время. Поэтому и снились разные гадости, и еще приснился один старый и жуткий сон, с которым я пытался бороться всю свою жизнь. Но сегодня он привиделся снова и принял новый оборот, еще более страшный. В нем то и дело возникало лицо Этьена Лебека. Во сне он сидел, привалившись к носовому отсеку маленького самолета, из пулевой раны на лбу и из онемевшего полуоткрытого рта выползали насекомые и тут же заползали обратно. И еще он весь распух, раздулся от газов. Того гляди лопнет, как надувная кукла. Но не это пугало меня больше всего. Угол, под которым находилась его голова, прилипшие ко лбу волосы и глаза, налитые кровью, которыми он смотрел на меня, словно хотел что-то сказать, но не мог, потому что умер. В этом сне он напомнил мне то что я постоянно пытался выбросить из головы на протяжении многих лет, то, что старался не пропустить в свои сны.

Он напомнил мне маму.

Выдалась одна из тех ночей, когда все плохо, кажется, хуже быть не может. И однако с каждой минутой становилось все хуже. Долгий неудобный перелет, все эти вопросы и сомнения, от которых уже просто гудела голова, скверные сны, обретшие страшное новое измерение, пистолет в моем багаже, постоянный источник беспокойства. Я захватил его с собой, так, на всякий случай. Прекрасный новый мир, и в нем такое жалкое существо!

Когда мама упала через перила в нашем доме с видом на Парк-авеню, я услышал шум падения из своей комнаты. Здание было трехэтажное, триплекс, так, кажется, называют такие сейчас. Двадцать с чем-то комнат и страшно низенькие резные перила на балконах и лестничных площадках. Слишком низкие, все в голос твердили, что это опасно, что рано или поздно все это очень плохо кончится. И вот я сидел у себя в комнате и слушал по радио трансляцию футбольного матча с участием «Нью-Йорк Джаэнтс», а это означало, что было воскресенье. Отец куда-то уехал, Вэл навещала свою школьную подружку, слуг отпустили на выходной, и мы с мамой остались в доме вдвоем.

Я услышал странный звук: не крик, не вопль — звон разбитого стекла и стук, когда ее голова ударилась о паркет в вестибюле. Вестибюль? Нет, скорее то была просто очень просторная прихожая, целый зал, входя в который, я почему-то вспоминал некий мифологический замок. Его украшали пара огромных полотен, одно кисти Сарджента, несколько высоких растений в кадках, персидский ковер непонятного происхождения, пара бюстов очень неплохой работы. И вот мама пролетела сквозь все это пространство. Через неподвижный воздух, в котором висели пылинки и запах от тысяч выкуренных сигар. Упала вниз, как камень, в одном из своих полупрозрачных одеяний, кажется, то был пеньюар из тонкого газа, и рядом с ней разбился бокал с мартини... Нет, она сжимала его в руке, этот бокал, разлить драгоценную жидкость, ни боже мой, она вовсе не собиралась разливать столь превосходный напиток лишь потому, что совершает самоубийство. И пока были силы, она сжимала его в руке, а потом выпустила, и бокал разлетелся на мелкие осколки.

Мы никогда не признавали, что мама умерла по собственной воле. Это был несчастный случай, всему виной эти проклятые низенькие перила. Этот джин. Этот вермут. Несчастное стечение обстоятельств. О самоубийстве никто не сказал ни слова. Господи, да ни за что! Кто угодно, только не Дрискил. Но я-то знал. Я знал.

Упала на паркетный пол, сжимая в руке изящный хрустальный бокал баккара. Потому как никогда не знаешь, когда вдруг захочется выпить, сделать последний глоток. И я выбежал из комнаты, слетел вниз по ступенькам и нашел ее рядом с разбитым бокалом, и из узкой бледной ладони торчал осколок стекла, кусок отбившейся ножки бокала, напоминающий шип, легкая аллюзия с католицизмом и его символами, она была словно распята на этом осколке бокала с мартини. Я слышал звон разбитого стекла, слышал страшный звук, с каким ее голова ударилась о паркетный пол с инкрустациями. Чисто механические звуки, сопровождавшие смерть мамы. Я увидел, как она полулежит на этом полу, привалившись спиной к массивному резному гардеробу ручной работы в стиле Гриндлинга Гиббонса. На «Сотбис» его выставили на аукцион, и он ушел за весьма приличную сумму, пятьдесят тысяч долларов. Она была невероятно мертвой, совсем мертвой, если в смерти вообще существуют градации. Может, и существуют. Кровь заливала пол, вся рука была в крови, кровь бежала изо рта, носа и головы. Волосы слиплись от крови. Кожа приобрела голубоватый оттенок. В глазах лопнули мелкие кровеносные сосуды, и она смотрела на меня, словно находясь по ту сторону этой кровавой завесы. Все это было ужасно, и особенно ужасным показался тот факт, что умерла она не сразу. Видно, сработал некий непостижимый, чисто моторный инстинкт, и, врезавшись в пол со скоростью «икс» километров в час, она, моя бедная мамочка, пыталась придать себе пристойный вид, привалилась спиной к гардеробу, с тем чтобы я не увидел ее во всем безобразии смерти, с непристойно раскинутыми ногами и задравшимися полами пеньюара.

Мама. Мертвая. Она снова посетила мои сны в этой ужасной сцене на полу. Вот только дом был другой, непонятный, то ли в Принстоне, то ли на Парк-авеню, и я старательно прогонял этот сон, с самого начала. Потому как знал: в нем должна крыться еще и причина, настолько страшная, что я был не в силах узнать или вообразить ее. Причина, по которой она решила прыгнуть вниз. Сперва снилась эта сцена в каком-то непонятном помещении, и она тянула ко мне руки, точно пыталась что-то сказать, а лицо было скрыто в тени или в дымке, которыми так часто пользуются в Голливуде. Во сне меня окутывал запах ее туалетной воды и пудры, я силился расслышать, что она хочет мне сказать, но не получалось. Я знал, что это страшно важно для нас обоих, но никак не мог расслышать, что она говорит... А потом годы или месяцы спустя начал сниться другой сон, где она летит с балкона, потом звук удара, налитые кровью глаза, на полу лужа джина и вермута, и запах ее духов смешивается с запахом крови, мартини и смерти...

Она и бедняга Этьен Лебек, моя жертва, все время менялись местами в сновидениях, почему-то никак не получалось их разделить. Я был пленником этих снов.

Из некоторых тюрем нельзя бежать, а значит, свободы нет нигде. В ту ночь я понял это особенно отчетливо.

Дрискилы знали все о несвободе мысли.

* * *

Я всегда останавливался в отеле «Георг V», но теперь все изменилось. Как и Вэл, я начал оглядываться через плечо. И, прибыв в Париж, пренебрег этим знаменитым отелем. И нашел какую-то маленькую безымянную гостиницу на левом берегу Сены, на бульваре Буль Миш. Прямо с улицы поднялся по узкой лестнице рядом с табачным киоском, зарегистрировался и получил ключ. Справа от номеров находилась небольшая столовая для завтраков и какой-то совершенно карликовый лифт за металлической сеткой. Предназначенная мне комната оказалась узкой и длинной, но очень опрятной. Сильно пахло мастикой для пола. Номер угловой, с маленьким типично французским балкончиком, выходившим на Буль Миш и еще какую-то улицу; окно просторной треугольной ванной комнаты выходило в узкий проулок, и внизу зазывно мигали яркие красные огоньки пиццерии. Вечер выдался прохладный, где-то вдалеке погромыхивал гром, ночное небо казалось розоватым от моря огней. По бульвару бесконечно сновали машины. Я знал, что к утру магия ночного освещения рассеется и Париж будет казаться сереньким и мокрым, что ничуть не уменьшит шарм его старинных улиц и зданий.

Простыни казались твердыми от крахмала, подушки страшно тяжелыми и плотными, а сам я слишком устал, чтобы думать. И вскоре заснул с книгой Вудхауса «Оставьте это Псмиту» на груди. Возможно, я всегда буду оставаться в неведении. Издали доносился смех Вэл, она смеялась над своим бестолковым старшим братом.

Проснулся я поздно, разбудил меня стук в дверь. Затем я услышал, как поворачивается ключ, и в номер вошла девушка, регистрировавшая меня вчера в приемной. Вошла с улыбкой и подносом с круассанами, бриошами, маслом, баночкой джема, кофейником, молочником, сахаром, серебряным столовым прибором, словом, всем, что нужно человеку для поддержания жизни и хорошего настроения. Я сел в постели и принялся жевать. Вечером забыл закрыть дверь на балкон, и небо за ней было жемчужно-серым, и по стеклу ползли капли дождя. Окошко в ванной я тоже оставил открытым, из него тянуло холодным ветерком. Я разглядывал в зеркале свою физиономию с сильно отросшей Щетиной и усталыми тусклыми глазами. Я стоял над раковиной и пытался привести себя в порядок. С улицы, сквозь ровный шум дождя, доносился отдаленный рокот грома. Постояв под теплым душем, я сменил повязку на спине. Похоже, что рана заживает нормально, болей я почти не чувствовал, однако на всякий случай проглотил несколько таблеток. Потом вышел на балкон и смотрел вниз, на людей в пальто и плащах, они выгуливали своих собак, покупали в киосках утренние газеты, стоя в дверях кафе, покуривали сигареты и провожали взглядами автомобили, с шумом проносившиеся мимо по мокрому асфальту с включенными габаритными огнями, которые отражались в лужах. К полудню я был готов выйти.

Я знал, каким будет мой первый ход. Знал, с чего начать.

С Робби Хейвудом мы не виделись лет десять. Все называли его «Викарием» с легкой руки моего отца, но лично я всегда подозревал, что был он не кем иным, как прожженным старым сукиным сыном, из той породы, что никогда не сдаются и не умирают по своей собственной воле. Сейчас ему за семьдесят, но такие типы живут вечно. Так что же за человек был Викарий? Бойким газетчиком, журналистом, освещавшим события в Европе от Парижа до Рима с середины тридцатых годов. Целых полвека, но этот тип был неподвластен времени.

Отец знал его довольно долго, с 1935-го, когда начал работать на Церковь в Риме. Он познакомил меня с Викарием в Париже во время каникул, тогда мы с Вэл познакомились и с Торричелли. Отец был с Робби Хейвудом на короткой ноге, и сам я позже, приезжая в Париж, встречался с ним передать привет и частенько угощал его роскошным обедом. За обедом мы всегда говорили с ним об отце. И о Церкви — тоже. Помню, что Хейвуд потешался над моими рассказами о краткой вылазке в стан иезуитов. Он, пожалуй, был единственным на свете человеком, который мог открыто смеяться над всем этим. Постепенно и я заразился от него и тоже стал считать этот свой опыт смешным и страшно забавным. Только Церковь, как мне казалось, могла воспитать столь искушенного в ее делах человека, католика, который никогда не перевозбуждался из-за этой самой Церкви, был ни «за», ни «против». Он всегда был бесстрастен, ироничен, замешен, по его собственному выражению, «на дрожжах чистой злобы». Робби очень много писал о Церкви, и отец называл его наблюдателем из Ватикана, или рукой старого Ватикана. Я вспомнил о нем еще в самолете, по пути в Париж.

А, наверное, следовало бы вспомнить раньше, потому как Вэл проводила свои исследования именно в Париже. Правда, о нем никогда не упоминала. А вот он всегда расспрашивал о Вэл, впрочем, давно это было. Сомневаюсь, чтобы она встречалась с ним с тех пор, как мы были еще детьми. Хейвуд принадлежал к тому разряду мужчин, которые не слишком нравятся женщинам. Это во-первых. А во-вторых, она была серьезным ученым, а он всего лишь газетным сплетником, мастером дешевых сенсаций, отвязанным журналистом, словно явившимся из любительского австралийского спектакля под названием «Первая полоса». И когда я пребывал в полудреме под рокот самолетных турбин, в голову мне втемяшился этот самый Викарий, да так и засел там. Возможно, он все же виделся с Вэл во время ее пребывания в Париже.

А подумал я о нем вот почему. Робби Хейвуд мог быть связующим звеном с прошлым.

Во время войны он находился в Париже.

Я позвонил ему домой, но никто не ответил. Хотел было позвонить в «Пеструю кошку», но затем решил сделать старику сюрприз. Прогулка под холодным дождем пошла мне на пользу. Похоже, само ощущение пустыни наконец удалось подавить, и оно уже не терзало мозг, глаза и кожу. Нет, с пустыней вполне можно справиться, только дайте мне для этого прогуляться под дождем по оживленным улицам города, где повсюду люди, запах выхлопных газов, бензина, мокрые тротуары.

Квартира Робби находилась в одном из самых старых и обветшалых зданий Парижа, на Пляс де ла Контрескарп, где почти пятьсот лет назад мог разгуливать Рабле. Викарий обожал этот район за его древность и историю. Как-то раз он устроил мне целую экскурсию по этим местам, привел к дому по адресу Рю Муфертар, 53, неподалеку от площади, где в 1939 году рабочие нашли 3351 золотую монету из золота самой высокой пробы. То были деньги Людовика XV, спрятанные здесь давным-давно его казначеем. Робби только что переехал в свою квартиру с видом на площадь и так возбужденно рассказывал об обнаружении клада, точно это случилось вчера. Викарий вообще умел возродить прошлое к жизни, и вот теперь я собирался поведать ему историю, от которой он наверняка придет в восторг. Грязные дела, шантаж и убийства, и все это происходит в римской Церкви.

Я вышел из гостиницы. И мной тут же овладела радость узнавания, и воспоминания о маме, ее загадочной смерти и той причине, которая могла подтолкнуть ее к самоубийству, постепенно отступили на второй план. Этот город всегда действовал на меня успокаивающе. Я мог думать и вспоминать о маме и сестре, но впервые за долгое время эти воспоминания не сводили меня с ума. Я пересек бульвар Сен-Жермен у Пляс Мобер, тоже хорошо знакомый район благодаря Викарию и его кровавой истории, так как площадь эта служила в давние времена местом казни. В 1546 году, во времена правления Франциска I, здесь пытали гуманиста, философа и печатника Этьена Доле, предварительно объявив еретиком. А потом сожгли, и для казни использовали в качестве растопки собственные его книги. Жадные взгляды толпы, дикие возбужденные ее крики — вот, должно быть, последнее, что видел и слышал несчастный Доле. Проходя через эту площадь, Робби Хейвуд всякий раз салютовал памятнику монсеньеру Доле. «Времена меняются, — говорил при этом он, — но Париж никогда не дает тебе забыть и простить». Теперь же здесь расположился открытый рынок, и торговля шла шумно и бойко прямо под дождем.

Я шел по Рю Монж, затем свернул на улицу Кардинала Лемоэна и вскоре вышел на Контрескарп. Ветра почти не было, облетевшие листья липли к мокрому тротуару. Впереди плыл в воздухе величественный купол Парфенона. Он походил на космический корабль, который или готов вот-вот приземлиться, или, напротив, только что взмыл в небо в дожде и тумане. Я стоял, затаив дыхание, и не сводил глаз с окон квартиры Робби на втором этаже. Они были наглухо закрыты ставнями, по ним безжалостно барабанил дождь, струйки воды стекали с карниза на подоконники. Это место всегда напоминало мне сцену из старого черно-белого фильма, где Жан Габен играет очередного крутого парня. В центре дворик — с деревьями и клочком газона. Деревья с облетевшей листвой стояли мокрые, черные, одинокие и выглядели так жалко. Веками этот район наводняли клошары, всякие бродяги, оборванцы и прочие подозрительные личности, и здесь всегда превалировал серый цвет. Казалось, они поджидали моего возвращения, не тронулись с места, ничуть не изменились за все эти годы. Сидели под деревьями, сбившись в кучи, в свитерах и дождевиках. Пара огромных черных зонтиков отливала мокрым блеском и походила на гладко отполированные валуны. Еще несколько бродяг забились в упаковочную клеть.

«Пестрая кошка» была на месте, бар и кафе с видом на площадь и низким козырьком навеса в полинялую бело-зеленую полоску. Полотно провисло, в нем собрались маленькие лужицы. Этому навесу определенно не дожить до следующего лета. Белая краска на стенах облупилась, а в некоторых местах вздулась пузырями. Я пересек площадь под пристальными взглядами клошаров и вошел в заведение, где у Викария было нечто вроде рабочего кабинета.

Огромный толстый кот вальяжно раскинулся в дальнем конце стойки бара. Сощурившись, смотрел на меня, кончик хвоста ходил налево и направо, напоминая маятник старинных дедовских часов. Или тот самый кот, что жил здесь всегда, или же кто-то из его потомков. Ничего не изменилось. За стойкой по-прежнему стоял Клод и болтал с каким-то лысым господином с заостренным в форме пули черепом и огромным носом, в который ушло все его лицо. Переносицу оседлали очки в черной оправе. На нем был черный костюм, белая рубашка, черный галстук. «Этот притончик, — сказал мне Робби, когда впервые привел сюда, — служит мне кабинетом. Клод из австрияков, ему можно доверять, не то что этим гребаным лягушатникам. Здешняя помойка для честных людей, ваша светлость, единственная нормальная помойка во всем городе».

Клод двинулся ко мне, кот лениво поднялся и затрусил следом по стойке, потом вдруг остановился и зашипел.

— Мистер Дрискил, — сказал бармен, — вот уж кого давненько мы здесь не видели, сэр.

— Да, почти десять лет, — кивнул я. — У вас хорошая память. А вот киска, похоже, меня не помнит.

— Так Бальзака вы никогда не видели. Ему только шестой год пошел. Весь в папашу, такой же похотливый стервец. У него одна забота — писать в горшок с банановым деревом. — А вот это было нечто новенькое. У двери торчало из кадки растение с грязными длинными листьями. — Бальзак решил поливать его вместо меня. Писает чуть ли не каждый день. Да нет, какой там, два раза в день, вот банан и растет, как бешеный. Так и прет. Наверное, от страха. — Он вздохнул. Я заказал пива.

— А Викарий сегодня заходил? Хотел сделать ему сюрприз.

С улицы донесся раскат грома, Бальзак навострил уши, слегка склонил набок круглую голову. Клод поставил передо мной бокал.

— О Господи, — вздохнул он, — о Боже ты мой милостивый! — Потом покосился на лысого господина с длинным носом и кивком подозвал его. — Поди сюда, Клайв. Это Бен Дрискил. Наверное, слышал, как Викарий о нем рассказывал.

Мужчина подошел, протянул руку. Я пожал ее. Рука была холодной и вялой.

— Клайв Патерностер, рад познакомиться. Робби страшно огорчился, узнав о смерти вашей сестры. Так и слышу его слова: «Это черт знает что». Этим летом они несколько раз виделись. Тогда я с ней и познакомился. Ах, бедный старина Викарий...

— Где он? — спросил я. — Только не говорите, что работает. — И я улыбнулся, но ответных улыбок не последовало.

— Вы опоздали всего на три дня, друг мой, — сказал Клайв Патерностер и шмыгнул своим огромным носом. — Сгорел наш Викарий синим пламенем. Его больше нет, мистер Дрискил. А ведь еще сравнительно молодой человек. Лет семидесяти с хвостиком. Мне самому шестьдесят три. — Он вернул съехавшую оправу очков на прежнее место. — Викарий умер, мистер Дрискил, в самом расцвете лет и сил.

— Прискорбно слышать, — заметил я. Голос мой слегка дрожал. — Хороший был человек. — Так, значит, он виделся с Вэл! Но зачем? О чем они говорили? Ведь и он тоже был в Париже во время войны... — И как же он умер?

— О, очень быстро, — с горечью ответил Клод и погладил кота. — Особо не мучился. — И он мрачно покосился на Патерностера.

— Да, подрезали на корню, в самом расцвете лет...

— Что-то я не совсем понимаю...

— Убили его, на улице, — тихо произнес Клайв Патерностер. — Какая-то сука вонзила в него нож. — Он взглянул на наручные часы. — Кстати, вы успели как раз к похоронам. Мы хороним Викария ровно через час.

...Викария похоронили на маленьком кладбище, в какой-то совершенно жуткой и заброшенной части города, неподалеку от железнодорожных путей. Гроб был самый простой, насквозь простуженный священник не слишком старался, кругом серость, грязь, яма полна воды. Дорожка, ведущая к могиле, усыпана коричневым гравием, газон подстрижен слишком коротко и приобрел цвет гравия. На похоронах присутствовало всего шестеро скорбящих, никто не плакал и не ломал руки от отчаяния. Вдоль дорожки были высажены в два ряда вечнозеленые деревья, эта симметрия казалась какой-то уж чересчур парижской. Так уходил из этой жизни Викарий, и смысл его ухода был ясен: лучше жить, чем умереть.

Мы двинулись на выход, Клайв Патерностер закурил «Голуаз» и глубоко засунул руки в карманы черного пальто. Он слегка горбился, а нос так сильно выдавался вперед, что казалось, это он ведет его за собой. Он походил на сказочного человечка, который прокатил через весь Париж огромный земляной орех. С полей шляпы капала вода.

— Мы с Робби прожили вместе эти последние пять-шесть лет. Люди называли нас странной парочкой, но мы очень неплохо ладили. Два старых пердуна доживают вместе последние дни... Я чуть раньше соврал вам, мне скоро семьдесят. И вот мы, старики, жили вместе и вспоминали, как это здорово, быть молодым и полным сил. Просто не верится, что его больше нет. Нам было что вспомнить. Войны, убийства, скандалы, выборы... Но по-настоящему нас, если так можно выразиться, свела Церковь. Стала своего рода навязчивой идеей. Очень любопытный механизм, эта Церковь. Отличное убежище для разного рода мошенников.

— Расскажите, как он умер. Все, что знаете.

Он поднял на меня глаза, в них светилось любопытство. Потом пожал плечами. Он не мог отказать в себе в невинном удовольствии поведать собеседнику душераздирающую историю.

— Напали на него на улице, в пяти минутах ходьбы от нашего дома. Я нашел его на площадке, прямо перед дверью в квартиру, он лежал лицом вниз. На нем был один из его ужасных пиджаков, ну, вы знаете, весь в клеточку. И он лежал и прижимался лицом к железным прутьям лестницы, и когда я вошел с улицы в подъезд, то услышал такой странный звук, «тик-тик-тик», словно часы где тикают, но я прежде никогда не слышал там этого звука... Я стоял в темноте лестничной клетки, а потом учуял этот запах. О, я хорошо помню этот запах, так пахло в алжирской камере для пыток, много чего страшного тогда происходило в этом Алжире... Я сразу понял: пахнет кровью. А потом шагнул вперед, и тут вдруг сверху что-то закапало, прямо мне на шляпу. И я снял ее, это шляпу, и она была липкая, а потом сверху капнуло еще, прямо мне на голову. И я поднялся, увидел старину Робби. И он уже умер, ну, почти умер, просто бормотал что-то о каких-то зеленых полях, как старик Фальстаф, знаете ли... Бормотал о лете, о том, где он был однажды летним днем...

Он на ходу прикурил вторую сигарету от первой. Надо сказать, шагал он очень шустро, несмотря на тросточку. Мы находились уже где-то в Клиши.

— Ну и я пошел по следу этой крови, как какой-нибудь следопыт-индеец. И дошел до того места, где нашего Робби пырнули ножом, ударили в живот, потом — в грудь, просто невероятно, что он умудрился доползти до дома. Вообще-то он был сильный человек, очень сильный... Так вот, я пошел по кровяному следу, еще слава богу, что погода стояла сухая. И след этот закончился на углу Муфетар и Ортолан, где это все и произошло... Наверное, пришил его какой-то клошар с площади, он знал, кто такой Робби, подкараулил его, а потом пырнул из-за угла острым ножом.

— Его ограбили?

— Нет, и это было самое странное. И я сразу стал думать, что это, наверное, какой-нибудь псих...

— Да, наверное.

Что еще я мог сказать? Возможно, его действительно убил какой-то маньяк, возможно, между всеми этими трагическими событиями нет никакой связи, а может, и луна сделана из зеленого сыра. И сам я окончательно обезумел от своих подозрений.

Мы взяли такси и поехали обратно, на Контрескарп. Клайв показал мне улицу, на углу которой закололи ножом Робби. Мы вышли, прошли по уже не существующим следам крови, добрались до дома и вошли в подъезд. Сначала постояли внизу, под лестницей, затем поднялись по ступенькам до площадки, на которой бедняга умер от потери крови. Уборщица уже успела отмыть ковер на лестнице, и следов крови на нем почти не осталось. Лишь какие-то светлые пятна, наверное, в тех местах, где она особенно рьяно терла отбеливателем или порошком.

Он пригласил меня войти, и вот мы оказались в квартире, ставшей домом для двух старых холостяков, местом, где они хранили вещественные воспоминания о своем долгом прошлом. Впрочем, их было не так уж и много, этих вещей. Деревянный пропеллер напоминал о битве в Бретани, скрещенные весла — о регате в Хенли, крикетная клюшка — о матче в Лордсе. Стены украшали снимки: Викарий и фюрер, Викарий и Папа Пий, Клайв Патерностер с Пием и Торричелли, де Голль за обедом, Жан-Поль Бельмондо курит сигарету, Брижит Бардо на коленях у Патерностера, Ив Монтан, Симона Синьоре и Патерностер, Эрнест Хемингуэй и Викарий стоят, обняв друг друга за плечи, под Триумфальной аркой. У каждого была своя, насыщенная событиями и людьми жизнь, теперь все это стало историей, жизнь сжималась, уменьшалась, становилась все короче и скудней. Париж, эта жалкая квартира, бар «Пестрая кошка», угол улицы в пятнах крови, пятна от отбеливателя на старом истертом ковре, все эти вещи и снимки, которые, возможно, выставят на распродажу на блошином рынке, где-нибудь на неприметной боковой улочке...

* * *

Клошары развели костер и сгрудились вокруг него, даже холодный вечерний дождь был не в силах прогнать их с улицы. На ящиках стояли две огромные сковородки черного чугуна с обернутыми вокруг ручек полотенцами, шипели сосиски с чесноком, перцем, луком и ломтиками жареного картофеля. И еще там стояли бутыли с дешевым красным вином, лежали длинные батоны с хрустящей корочкой, словом, типичный пикник клошаров. И вся эта еда так замечательно пахла, и ароматы ее смешивались с запахом дождя и осени, переходящей в раннюю зиму. Один из бродяг наполнил вином две небольшие кастрюли с длинными ручками. Вино кипело, над кастрюлями поднимался ароматный пар, таял в тумане.

Мы с Клайвом Патерностером сидели за столиком у окна. Бальзак осквернял банановое дерево. Мы обедали сначала ели пасту под чесночным соусом и с корнишонами, затем вареное мясо с овощами и запивали все это очень приличным «Марго».

— Я не говорю, что у Викария не было недостатков, — заметил Патерностер, макая корочку хлеба в густую подливку. — Но я скучаю без этого человека. Мы через многое прошли, нам было о чем поговорить. Сидели и вспоминали. Стареть не так уж и плохо, тоже есть свои прелести. Сидеть, к примеру, дождливым холодным вечером и вспоминать. Он был, конечно, далек от совершенства, но не так уж и плох.

— А зачем моя сестра встречалась с ним?

— Да все расспрашивала о разных небылицах времен Второй мировой. Хотела побольше узнать о Торричелли и... — Тут он вдруг резко умолк и подозрительно уставился на меня маленькими глазками из-под густых бровей. Брови у него тоже были выдающиеся, неровные и встрепанные, их так и тянуло подстричь, как живую изгородь.

— И?... Что дальше? Продолжайте.

— Она вообще очень интересовалась всем, что относится к тому периоду. Умоляла рассказать все, что мы помним. Я, разумеется, тоже присутствовал. Торричелли! Подлый и скользкий старый черт! Уж как никто умел крутиться, знал все ходы и выходы, много чего понимал в этой жизни. Двуликая сволочь. Но иным он ведь и не мог быть тогда, верно? Попал между двух жерновов. С одной стороны фашисты, с другой — Церковь, находился меж двух огней и всем старался угодить. Особенно после того, как Д'Амбрицци привез его сюда из Рима. Тоже тот еще тип. — Он покачал головой. — Он прямо с ума сводил этого Торричелли.

— А что еще вы рассказывали Вэл?

— Ну, как-то раз она встречалась с Викарием без меня, сам я был занят. — Он пожал плечами. — Так что не знаю... но вроде бы речь шла о проклятом Филиппе Трамонте, так он его называл. И его бумагах...

— Каких бумагах?

— Этот Трамонте — племянник старого епископа, противный тип, шут гороховый, типичный педераст, если хотите знать мое мнение, но занимает очень важный пост. Заведует документами и бумагами Торричелли. Называет их «Архивом». Нет, ей-богу! Если вы хотите знать, что искала ваша бедная сестра, надобно взглянуть на эти чертовы архивы. — Он рассмеялся дребезжащим смехом. — Если хотите, завтра, прямо с утра, позвоню Трамонте и обо всем договорюсь.

Мы пили уже вторую чашку кофе, и тут я решил задать вопрос, который давно не давал мне покоя:

— А вы случайно не знаете, не приходил ли недавно к Викарию такой высокий седой мужчина? Священник, приблизительно того же возврата, что и вы оба? Серебристые волосы, очень такой стройный, спортивный...

Патерностер сморщил огромный нос, вытаращил глаза.

— Вы никак за нами следили! В точку, поздравляю! Нет, правда, откуда знаете?

Кровь у меня так и застыла в жилах, но тут адвокатский инстинкт взял верх, и я постарался не выдавать своего волнения. Все сходится, прослеживается еще одна связь.

— Да это я так, наугад. Просто он последний человек, который видел сестру в живых.

— Значит, он приносит несчастье.

— Чего он хотел от Викария, не знаете? Патерностер пожал плечами.

— Просто возник как-то раз. Мы с Робби стояли на улице, как раз перед этим кафе. Утром, на прошлой неделе. Черт, да это было ровно за день до убийства! Словно из-под земли возник вдруг рядом священник... седые серебристые волосы... представился Викарию. Сказал, что зовут его отец Август Хорстман. Да, кажется, так. Август Хорстман. И Викарий, он удивился сначала, потом сказал довольно забавную вещь... Сказал: «Бог ты мой, Август! Я думал, тебя уже давно нет в живых, ведь прошло сорок лет!» Ну и потом представил меня, но я скоро ушел по делам, а они остались вдвоем. И тоже куда-то пошли... два старых приятеля.

— Старые приятели... — эхом откликнулся я.

— Тем же вечером я спросил его об этом Августе. Но Викарий не слишком о нем распространялся. Я так понял, они с отцом Августом были знакомы еще с войны...

— Да, в Париже, — кивнул я. — Во время войны.

А на следующий день Викария убили. Четыре дня тому назад.

И я решил, что Клайв Патерностер — человек очень везучий.

И еще понял: Август Хорстман догадался, что я приеду повидаться с Робби Хейвудом.

* * *

Я провел еще одну беспокойную ночь. Беспокойную потому, что меня не переставал терзать страх, а потом с облегчением заметил, что через окно в комнату сочится анемично серый утренний свет. И еще увидел на балконе двух ласточек, они сидели на перилах и поглядывали на меня круглыми черными глазками. Я чувствовал себя вконец разбитым и усталым, но напряжение немного отпустило, всю ночь я думал о том, что Хорстман следит за каждым моим шагом, в любую секунду может снова вонзить в спину нож. Проснуться и бодрствовать куда как лучше, чем лежать и видеть этот страшный сон.

В середине утра я стоял примерно в десяти минутах ходьбы от моей гостиницы и жал на кнопку звонка в старой деревянной двери, петли которой напоминали якоря. По обе стороны от двери тянулась сплошная стена и загораживала вид на дом и внутренний двор. В Париже таких строений тысячи. Выждав минут пять, я снова надавил на кнопку звонка. И тут дверь отворилась с отчаянным скрипом. Петли явно нуждались в смазке. Открыл мне консьерж. Денек выдался серый, туманный. На оштукатуренных стенах проступили темные пятна от сырости. Мокрый гравий хрустел под ногами во дворе, и это напомнило о маленьком кладбище в Клиши, где я побывал накануне. Консьерж закрыл и запер дверь, сплюнул через усы и указал на арку и дверь в фундаменте здания. А потом ушел, слегка горбясь и размахивая длинными, как грабли, руками. Я проводил его взглядом, а потом, взглянув на темный дверной проем, увидел, что там стоит и ждет меня мужчина в алом бархатном пиджаке с блестящими заплатками.

Филиппе Трамонте словно сошел с рисунка Бердслея: высокий, тощий, бледный, в этом дурацком алом пиджаке и жемчужно-серых брюках, а на ногах черные шлепанцы с кисточками. Крючковатый нос с горбинкой, в точности как у Шейлока, говорил о генетическом родстве с дядей, епископом. На мизинце золотое кольцо с огромным аметистом; и он все время выставлял его напоказ, словно хотел, чтобы ему поцеловали руку. Голос высокий, тонкий, английский с сильным акцентом, но беглый, и на всем пути к «архиву» он испускал весьма выразительные вздохи разной тональности, они служили эдаким звуковым фоном в манере Мориса Жарра. Тем самым он, наверное, давал мне понять, что его должность архивиста весьма значима, а доля — тяжела. Я от души сочувствовал ему. Да кому сегодня легко?...

Он провел меня по длинному коридору, и мы вошли в комнату, напоминавшую некогда шикарный кабинет. Теперь здесь царило полное запустение. Обивка диванов и кресел ободрана. Посредине — ковер величиной с Атлантический океан, но еще более древний, тоже весь ободранный и потертый. На ковре стояли два примитивно сколоченных стола, вокруг них — стулья. На стене — гобелен с изображением рыцаря, отбивающего у огнедышащего дракона прекрасную блондинку. Под гобеленом — мольберт. Какие-то вещи не менялись здесь веками. Мольберт был пуст, но я мысленно тут же представил на нем картину отца, на которой Константину явилось видение в виде креста, что навеки определило судьбу западного мира. Отец всегда испытывал тяготение к эпическим сценам. Никаких там рыцарей, драконов и прекрасных блондинок.

Трамонте подвел меня к стене, сплошь уставленной застекленными шкафами, и сказал, что, насколько он понял, меня интересуют бумаги, которые просматривала здесь моя сестра. И, разумеется, он был слишком поглощен собой и своими заботами, чтоб выразить мне соболезнование в связи с ее смертью. Просто указал на ряд одинаковых коробок на полках. Они были датированы 1943, 1944 и 1945 годами. Да, то, что нужно. Он вздохнул, узкая грудь при этом заходила ходуном, затем попросил меня как можно аккуратней обращаться с материалами, укладывать их обратно в том же порядке, а коробки ставить на прежнее место. Я взял первую, отнес ее в центр комнаты, поставил на длинный отполированный стол темного дерева, достал блокнот и принялся за работу.

* * *

Я провел два с половиной дня, роясь в бумагах епископа, большинство из них были написаны на французском и итальянском, но попадались и на латыни, немецком и английском. И вот наконец я сдался, откинулся на спинку стула и почувствовал, что голова просто гудит, а мысли путаются. Я просмотрел несколько килограммов бумаг, но не знал, что делать с почерпнутыми в них сведениями и куда их отнести. Шел уже третий день моей работы в архивах, и в высокие французские окна нещадно хлестал холодный ноябрьский дождь.

Там были дневники, памятные записки, какие-то заметки, которые Торричелли делал для себя лично, письма, которые он писал и получал. Все равно что сложить мозаику из совершенно не связанных между собой фрагментов, когда ты представления не имеешь о том, какая должна получиться картина. Все это время я думал о Вэл, пытался понять, что она здесь искала. Но что к тому времени ей было известно?... Я этого не знал. И уже начал подумывать о том, что так никогда этого и не пойму. Кусочки, отрывки, фрагменты, да, здесь было все что угодно, только не целостная картина. Мое восприятие затруднялось еще и тем, что я отслеживал ее действия и поступки как бы с конца, продвигаясь назад, к тому моменту, когда у нее возникла необходимость начать эти исследования, и я сомневался, что когда-нибудь узнаю, чем была вызвана эта необходимость. Все равно что бродить вслепую по джунглям в поисках места, откуда начинается Нил.

Прочитанный материал свидетельствовал о том, что между Торричелли и молодым амбициозным священником Джакомо Д'Амбрицци шла в те годы постоянная борьба. И что яблоком раздора стал вопрос о поддержке Церковью движения Сопротивления. Д'Амбрицци предоставлял убежище и помощь участникам движения Сопротивления, и это приводило Торричелли в неописуемую ярость, поскольку именно ему приходилось в ту пору балансировать на краю пропасти, имея дела с немецкими оккупантами. Торричелли поддерживал отношения с абвером, гестапо, мелкими посыльными и прихвостнями, словом, со всеми. По мнению епископа, Д'Амбрицци просто зарвался, его интересовали лишь моральные проблемы, он не желал считаться с реальностью. Он опасался, что именно Д'Амбрицци может навлечь на Церковь гнев немцев, а это, в свою очередь, приведет к падению Церкви не только в Париже, но и во всех крупных европейских странах. Торричелли даже поделился своими опасениями с Папой Пием, на что тот попросил епископа сделать все возможное, проследить за тем, чтобы Д'Амбрицци и любые другие представители Церкви прекратили помогать Сопротивлению. И у меня при прочтении этих документов не осталось ни малейшего сомнения, что намерения у Пия были весьма серьезные. Должно быть, сестру заинтересовали именно эти скандальные материалы.

Были там и упоминания о Рихтере, о семействе Лебеков, о несметных сокровищах и произведениях искусства и о том, куда они могли отправляться. По всей видимости, Рихтер участвовал в отборе картин для частной коллекции Геринга, а часть их продавал Церкви. Картины и скульптуры были отобраны у евреев, которых гитлеровцы сожгли или сгноили в лагерях. Очевидно, именно эти поиски и привели Вэл в Александрию. Торричелли также упоминал некоего «коллекционера», который приезжал из Рима и просматривал работы великих мастеров с целью решить, какие из них больше подходят Церкви. Интересно, подумал я, кто же этот «коллекционер»? И добавил этот вопрос к целому списку других.

И еще там были многочисленные и столь мучительные для меня упоминания о Саймоне.

Этьен Лебек опасался, что меня прислал из Рима Саймон, чтобы убить его... Он так этого боялся, что покончил жизнь самоубийством. Саймон — без сомнения, это было вымышленное имя. И вот в разных бумагах я начал снова на него наталкиваться. Саймон то, Саймон это. Все эти данные относились к 1943 и 1944 годам. В конце августа 1944-го Париж был освобожден, немцы ушли, началась новая жизнь.

У меня возникли сложности с переводом материалов по этому Саймону. К чисто лингвистическим проблемам добавились еще и графические, почерк у Торричелли был страшно неразборчив, особенно когда заходила речь о Саймоне. Очевидно, он начинал нервничать, торопиться и писал еще хуже. Вкратце одну из его историй можно было свести к следующему: "Зимой 1944 — 1945-го, когда в Арденнах шли жестокие бои, я вдруг обнаружил заговор столь гнусный и ужасный, что мне ничего не оставалось, как вызвать Архигерцога на тайную встречу. Только он способен контролировать Саймона! Что еще мне оставалось делать? Он мог убить меня, если я встану на его пути. Оставалось лишь поделиться своими опасениями с Архигерцогом, а потом надеяться, что он сумеет его остановить. Но послушается ли его Саймон? Все, больше ни слова об этом, даже бумаге теперь доверять нельзя... Что же касается моих политических убеждений... еще вопрос, что в таком, как наш, мире у меня вообще могут быть какие-либо политические убеждения. Отвечу так. Я не могу сочувствовать намерениям Саймона. Еще повезло, я просто чудом узнал об этом... Что скажет Архигерцог? И сам Саймон, он кто, воплощение добра или зла? Что, если за всем этим стоит Архигерцог, а Саймон лишь не что иное, как его орудие? Что, если Архигерцог обратит свой гнев против меня, если я выступлю против Саймона? Но я должен, иначе кровь нашей жертвы обагрит и мои руки тоже!"

* * *

Тем вечером я обедал в одиночестве в маленькой пиццерии, где подавали очень хорошую пиццу, а к ней еще и яичницу с анчоусами, плавающими в соусе из оливкового масла и свежих томатов, приправленных чесноком и душистыми травами. Я пытался сосредоточиться на еде, потому что альтернатива этому была одна: ломать голову над жестким конфликтом между информацией и разведывательными данными. С тем же противопоставлением часто сталкиваешься в юридической практике. Допустим, работающий на тебя человек может прийти и вывалить тебе на стол тонны информации, где будет все — от вчерашних показаний под присягой до прецедентов семидесятилетней давности. И ты должен превратить все это в стоящие разведывательные данные, потому как работаешь в собственном разведывательном бюро. И ты должен сложить в уме все эти обрывки информации таким образом, чтобы у тебя появилась некая осмысленная их интерпретация. Ты должен отмести все не относящееся к сути, всматриваться в даты, собирать и складывать все на протяжении дней, недель и месяцев до тех пор, пока не начнут проступать более или менее четкие очертания, подобные образу Спасителя на туринской плащанице или странному лицу на поверхности планеты Марс, о котором все недавно вдруг заговорили. Тебе нужен только намек, чтобы начать. Хотя бы маленький намек.

Что ж, намеков у меня более чем достаточно. И море информации, достаточно лишь толчка, чтобы она, эта информация, начала обретать форму.

А пока что лучше есть пиццу, запивать ее пивом, а потом прогуляться, пройти под мелко моросящим ноябрьским дождиком мимо Люксембургских садов. Пока что нет смысла думать о том, что узнал. Надобно время, чтобы переварить все это.

Чуть позже тем же вечером настроение у меня вдруг изменилось. Я был уверен, что Август Хорстман идет по пятам, пытается выбрать подходящий момент, чтобы убить меня. Ведь я занимался тем же, чем и Вэл. Ее он убил. Убил Робби Хейвуда, как только сообразил, что я иду по следу сестры и намерен побеседовать со старым журналистом. Должно быть, ошивается где-то поблизости и ждет своего часа. Чтобы и меня тоже прикончить.

Но может, он решил, что, раз Робби Хейвуд убит, дело закрыто, след оборвался, как оборвалась жизнь Вэл?... Может, я в безопасности? Может, он не догадался, что Клайв Патерностер так много знает?...

Но что заставило Клайва подумать, что Хорстман и Хейвуд старые приятели?

* * *

Я позвонил отцу, в принстонскую больницу. Голос его звучал слабо, но отчетливо. Шорохи, которые я прежде слышал в трубке, смолкли. Он хотел знать, где я нахожусь, чем занимаюсь, с кем встречался. Я сказал, что следую по стопам Вэл, что нашел людей, которые находились в Париже во время войны: Рихтера, Лебека, племянника Торричелли, Клайва Патерностера. Я рассказал ему, что Викария убил человек по имени Август Хорстман, что они с Викарием были знакомы, что это тот самый священник, который убил Вэл, Локхарта и Хеффернана.

— О, нет, только не Робби, не Викарий... — слабым и жалостливым голосом произнес отец. — Черт побери...

— Послушай, ведь ты тоже бывал в Париже во время немецкой оккупации. Когда-нибудь слышал такие имена? — И я назвал Саймона и Архигерцога. Я как-то забыл, что и мой отец тоже может быть источником информации. Он всегда помалкивал об этих годах. Может, хоть сейчас что-то вспомнит и расскажет?

Он рассмеялся сухим каркающим смешком, который тут же перешел в кашель.

— Единственное, что помню, сын, так это то, что страшно боялся, что мне отстрелит задницу какой-нибудь придурок. Боялся сделать ошибку, боялся не успеть проглотить пилюлю с цианистым калием до того, как меня расколют. Одно могу сказать наверняка: Торричелли был прав, утверждая, что Д'Амбрицци работал на Сопротивление. Он прямо на стенку лез от страха. Не мое, конечно, это было дело, но я кое-что слышал. И познакомился с Д'Амбрицци через своих знакомых из Сопротивления. И попадал я туда исключительно с помощью парашюта, а иногда — рыбацкой лодки, высаживался на берег Бретани и старался сделать все, что в моих силах, чтобы добраться до Швейцарии целым и невредимым и...

— Я помню это кино, — вставил я.

— Кино! — Он снова закашлялся. — Возвращайся домой, сынок. Прошу тебя, Бен, пожалуйста. Ты рискуешь своей жизнью, ты плохо представляешь, что происходит...

— Буду осторожней, обещаю.

— Осторожней, — проворчал он. — Неужели не понимаешь, что эта твоя осторожность ни черта не стоит?

Он опять закашлялся и не мог говорить секунд десять-пятнадцать. Затем трубку взяла медсестра и объяснила, что в целом он в порядке, вот только одно легкое затронуто пневмонией. Мне не следует беспокоиться, все под контролем. Кашель смолк. Я попросил медсестру передать отцу, что скоро снова ему позвоню.

* * *

— Вы сказали, моя сестра расспрашивала о Торричелли и о чем-то еще? Но о чем? Что или кто ее интересовал?

Я сидел в глубоком и мягком кресле между деревянным пропеллером и столом, уставленным фотографиями в рамочках, и пил виски, которым угощал меня Клайв Патерностер. Сам он стоял, прислонившись спиной к каминной доске, и попыхивал старинной трубкой, то и дело цеплявшей за кончик носа.

— Да нет, старина, тут мне нечего вам сказать. Ничего существенного. — Он шмыгнул длинным носом и припал к стакану с виски, сильно выступающий кадык заходил ходуном.

— Я серьезно. Вы должны что-то знать, но скрываете. Так что позвольте мне судить, важно это или нет. Ведь Вэл как-никак была мне сестрой.

— Но все это земля фей и духов, и еще там бродят маленькие человечки в зеленых шляпах и остроносых шлепанцах...

— О чем это вы, черт возьми?

Из окна были видны голые ветви деревьев, в витрине «Пестрой кошки» горел свет. Именно там, внизу, под этим окном, Хорстман нечаянно встретился со своим старым другом Хейвудом, который считал его давно умершим.

— Ну, ладно. В общем, ваша сестра приходит к Викарию и задает ему кучу вопросов о годах войны, о Торричелли и...

— И о чем еще?

— Об ассасинах! Ну что, теперь довольны? Старый ты дурак, Клайв, больше никто! — Он нервно запыхтел трубкой, комнату наполнил запах дешевого табака.

— Ассасинах? Что-то я не совсем понимаю, Клайв. Так называют наемных убийц. Я видел это слово в дневниках Торричелли и...

Он провел по огромному носу курительной трубкой.

— Так вы прочли об этом в его бумагах, верно? Интересно получается, доложу я вам. Еще одно доказательство в пользу версии Викария.

— Объясните, — терпеливо произнес я. Он не принадлежал к тому разряду людей, которых следует торопить с ответом. Он любил рассказывать свои истории со смаком и расстановкой.

— Ассасины, дружище! Вы ж сами сказали мне, что католик, и не знаете, кто такие ассасины, нет, вы меня положительно удивляете! Ваше образование оставляет желать лучшего. — Он сокрушенно покачал головой, потом провел костлявой рукой по длинным и редким седым волосам.

— Ну, тогда просветите меня.

— Легко сказать. — Он усмехнулся, обнажив крупные желтоватые зубы. — Ассасины, сын мой, это были разбойники и убийцы. Их нанимали папы для устранения неугодных им личностей, давно, в период Ренессанса, во времена правления Борджиа, когда в ходу были самые замысловатые яды. Инструмент для проведения папской политики. Но Ренессанс, как вы могли догадаться, здесь совершенно ни при чем... Нет, суть в том, что ваша сестра затронула весьма чувствительную тему, слухи о том, что эти убийцы вновь возродились к жизни здесь, в Париже, во время войны. Всего лишь слухи. Лично я никогда в это особенно не верил, разные слухи ходят обо всем и везде. Но вот Викарий, о, он был ближе ко всем этим вещам, чем я. Викарий был прирожденным «интриганом». Был в Вене, когда снимали эту картину, «Третий». Он страшно любил этот фильм, видел его множество раз. Он любил интриги, верил в них, во всем и везде видел тайну, именно поэтому, наверное, ему так нравилось писать о Церкви, уж тут она его ни разу не подводила! Он любил говорить, что Рейхсканцелярия и Верховный совет просто дети в сравнении с ней, говорил, что Церковь вся состоит из сплошного интриганства. Что там все тайна, перешептывание в темных закоулках, голоса в пустых комнатах, заговоры за закрытыми дверями и ставнями... И считал, что ассасины... это был слишком хороший бизнес, чтобы от него отказаться. А как-то раз Викарий сказал мне, что теперь эти люди снова затребованы, что они действуют в Париже... хоть тогда там и без них бог знает что творилось... — Патерностер усмехнулся каким-то своим воспоминаниям, постучал трубкой, выбил пепел. — Говорил, что они делают за Церковь грязную работу. Но вряд ли до конца понимал, в чем именно она состоит, эта работа. Кого они убивали? Викарий этого не знал. Или просто не говорил мне, если даже и знал. Зато он знал, что они снова в деле. И еще я просто уверен, он знал некоторых из них...

— Лично? — спросил я. — Он знал их лично?

— Да, знал. И знал, что все они принадлежат к духовенству. А потому, когда ваша сестра начала расспрашивать об ассасинах, она, что называется, попала в точку, нанесла, как говорится, удар под дых! Да, он рассказал мне о разговоре с ней... Его трудно винить, верно? За то, что он ей сказал?... Сам он не считал, что причинит ей какой-то вред, рассказав о событиях сорокалетней давности... Ну и, наверное, потому даже назвал одно имя, еще одного старого своего приятеля, брата Лео.

— И кто такой был этот брат Лео? — осведомился я.

— Сам я никогда с ним не встречался. Но Викарий говорил, что он один из них... Из ассасинов. — Он снова шмыгнул носом. Потом громко высморкался в большой грязный платок. — Не знаю, но может, ваша сестра, бедняжка, отправилась на поиски этого типа, и до добра это ее не довело. Но Викарий думал, ей будет это интересно, раз она пишет книгу.

— А она могла встретиться с этим братом Лео? Или он умер?

— Чего не знаю, того не знаю. Знаю только, что он жил в заброшенном маленьком монастыре на побережье Ирландии... Сент-Сикстус, кажется, так он назывался. Не думаю, чтобы там обрадовались появлению вашей сестры... — Он вопросительно взглянул на меня и снова вытер огромный широкий нос грязным платком.

— Занятно, Клайв, — задумчиво протянул я. — Действительно, какой вред мог причинить ей Викарий, рассказав об ассасинах сорокалетней давности? Никакого. Вроде бы совсем никакого. Но я скажу вам, что произошло. Думаю, она после этого решила, что ассасины существуют до сих пор. Я все время думал: что она могла знать такого, из-за чего ее решили убить? Как-то не слишком верится, чтобы события сорокалетней давности могли стать поводом для убийства. А вот обнаружение гнезда этих наемных убийц или по крайней мере хотя бы одного из них — вот это уже другое дело. Это веский мотив. Будь он проклят, этот Хорстман! — Патерностер удивленно уставился на меня. — Хорстман — один из них, Клайв, — объяснил я. — Викарий знал его давно, как и брата Лео, еще сорок лет тому назад. И этот Хорстман до сих пор в деле. Это он убил Викария, он вернулся в Париж ради того, чтоб убить его. Боялся, что я могу от него узнать то, что узнала Вэл. Это он убил мою сестру и едва не прикончил меня в Принстоне. Но он совершил одну ошибку, этот дьявол. Он забыл или просто не подумал о вас, Клайв. — Я поднялся и похлопал его по плечу.

— Ну, дела... — протянул бедняга, не в силах сразу переварить всю эту информацию.

— Сестра каким-то образом узнала об ассасинах, и некто не захотел рисковать. Решил убрать ее прежде, чем она успеет поделиться этой информацией... Именно поэтому Хорстман решил убить и меня тоже...

— Что-то я не совсем понимаю, друг.

— Но самое занимательное во всем этом деле... так это тот факт, что Хорстман получал приказы из Рима.

— И пытался убить вас? Не понимаю...

Я принялся объяснять, пил виски и много чего ему наговорил в тот вечер, и, наверное, зря это сделал. Но я завелся, меня, что называется, занесло.

Перед тем как распрощаться со мной, Клайв Патерностер достал из книжного шкафа старый атлас Британских островов. Отрыл его и ткнул грязным обгрызенным ногтем в маленькую точку на карте, обозначавшую местонахождение монастыря Сент-Сикстус.

2

Дрю Саммерхейс позвонил отцу Данну утром, а встреча у них была назначена на два часа дня.

— Если я ошибаюсь, поправьте меня, — произнес Саммерхейс тонким и пронзительным голосом. — Но вроде бы вы хотели обсудить со мной дела сугубо личного характера? Я не ошибаюсь?

Отец Данн хмыкнул. Звонок застиг его у окна, он пытался разглядеть в бинокль уток в Центральном парке.

— Ну, давайте скажем так. Счета через час я не потребую.

— Тогда, значит, по сугубо личному вопросу. И в таком случае, может, вы заскочите ко мне, в мой маленький скромный домик? Там нам будет удобнее. Это возможно, святой отец?

— С радостью.

— Вот и хорошо. Едете по Пятой авеню почти до Вашингтон-сквер. А там рядом и мои скромные владения. — Он назвал номер дома. — Жду вас в два. До встречи.

Данн вышел из такси, перешел через Пятую авеню и увидел старинную каменную ограду вокруг строения, подъезд к которому преграждали встроенные в асфальт столбы. Утро выдалось холодное, но солнечное, каждая деталь выделялась с особой резкостью. Небольшой домик был выкрашен в веселый желтый цвет с оливковой и белой окантовкой, казалось, буквально вчера его покрыли слоем свежей краски. В желтых ящиках для цветов росли миниатюрные вечнозеленые растения, тянули из черной почвы к небу заостренные верхушки. Данн постучал в дверь, взявшись за медное кольцо с горгульей, точной копией одной из тех, что украшали собор Нотр-Дам. Медная горгулья щерила пасть в приветливой улыбке.

Дверь отворил слуга Саммерхейса по имени Эджкомб и проводил Данна в светлую и уютную гостиную, обставленную мягкой мебелью в радостную бело-желтую полоску. Обстановку довершали книжные шкафы, небольшой камин с аккуратной кучкой поленьев, вазы с живыми цветами, а через стеклянные двери был виден маленький ухоженный сад, залитый солнечным светом. Из спрятанных непонятно где динамиков лилась музыка, каждая нота падала, точно драгоценный камень, в неподвижную гладь царившей здесь тишины. Данн подивился тому, как гармонично и продуманно может быть устроено жилье человека. Наверное, именно эта обстановка помогала старику Саммерхейсу так долго сохранять бодрость духа и тела. Хозяину такого прекрасного дома особенно обидно будет умирать, расставаться с этим уютным и замечательным мирком.

Он смотрел в сад, как вдруг за спиной раздался тонкий пронзительный голос.

— Отец Данн! Очень рад, очень. Надеюсь, легко меня нашли.

В дверях стоял Саммерхейс. Высокий, с прямой, как палка, спиной, гладко выбритый и пахнущий туалетной водой и еще немного ромом. На нем был серый костюм в елочку, накрахмаленная белая рубашка, клубный галстук в оливково-красную полоску, на ногах замшевые туфли. Весь его облик дышал такой законченностью и безупречностью, что Данн не сдержал улыбки. И еще заметил про себя: не мешало бы запомнить все это. Может пригодиться для следующей книги.

Саммерхейс уселся в одно из кресел, Данн из скромности, что обычно было для него не характерно, примостился на краешке дивана. За спиной у Саммерхейса висело на белой стене большое полотно Джаспера Джонса. Сплошные американские флаги, видимо, они были призваны напомнить, что это дом патриота.

Эджкомб внес серебряный поднос с кофейным прибором, поставил на низенький столик и бесшумно удалился.

— Я очень рад видеть вас, святой отец, — сказал Саммерхейс, — и одновременно сгораю от любопытства. Ведь вы вроде бы связаны с семьей Дрискилов, я не ошибаюсь?

— Ничуть. И знаете что, не люблю ходить вокруг да около. Если не возражаете, готов сразу перейти к делу. Даже не буду комментировать наличие полотна Джаспера Джонса.

Саммерхейс весело сощурился.

— Мистер Джонс ничего не узнает, обещаю.

— Вот и хорошо. Вы вроде бы были старым другом Хью и Мэри Дрискилов, я не ошибся? Вы не против воспоминаний? Они могут далеко завести.

— Дальше этого места не получится, — с улыбкой заметил Саммерхейс.

— Вспоминать бывает нелегко.

— Вы же священник. И, полагаю, обладаете опытом и умеете выслушивать самые деликатные признания. Я тоже. Вот уже почти сто лет только и делаю, что говорю о самых неприятных вещах. Спрашивайте, не стесняйтесь.

— Недавно услышал я одну замечательную историю, — начал Данн. — Вполне, на мой взгляд, правдивую, но было бы лучше подкрепить ее доказательствами. История давняя, немного притянутая за уши, повествует о превратностях жизни...

— Не слишком хочется иметь дело с притянутыми за уши историями, — холодно вставил Саммерхейс.

— Ну, в этом я не совсем уверен. Героями этой истории являются священник, умерший пятьдесят лет тому назад, женщина, умершая тридцать лет тому назад, и один из ваших ближайших друзей...

Саммерхейс понимающе улыбнулся.

— Уже догадался, куда вы гнете. Не удивлен, что это всплыло. Впрочем, прошло слишком много времени. — Он наклонился, налил две чашки кофе. — Сливки?

— Нет, привык последнее время пить без них. — Данн обжег язык густой коричневой жидкостью. — И все же, одна дама поведала мне весьма любопытную историю. Почти полвека ждала, когда появится человек, которому можно рассказать все это.

— И кто же она такая?

— Старая монахиня, подруга семейства Дрискилов. Некогда учила Бена и Вэл. Была очень дружна с Мэри Дрискил. Сестра Мария-Ангелина...

— А, ну да, конечно. Я ее знал. Была потрясающе привлекательной женщиной.

— Скажите, мне всегда было интересно... какая она была внешне, Мэри Дрискил?

— Мэри? О, очень красивая, высокая, стройная, врожденное чувство достоинства. Волосы светло-каштановые, цвет лица просто чудесный, обладала прекрасным чувством юмора. Могла запросто высмеять любого. С ней не так-то просто было подружиться. Да, вот такой она была, Мэри Дрискил. У нее была всего одна слабость, а во всем остальном такая порядочная, прекрасно воспитанная, сдержанная особа. Порой даже слишком сдержанная, немного отстраненная. — Он пил кофе, придерживая блюдце другой рукой, затем поставил чашку с блюдцем на широкий подлокотник кресла. — Мэри и Хью вообще были хорошей парой, во многих отношениях. Не слишком эмоциональной.

— Но они любили друг друга? — спросил Данн.

— Ну, любовь не самое главное в отношениях между подобными людьми. То был скорее дружеский союз. Правда, первая роль в нем всегда принадлежала Дрискилу. Ну и его огромное состояние тоже сыграло свою роль. Я бы сказал, то был брак по рассудку...

— Может, по расчету?

— Как хотите, так и говорите, отец. Это вы у нас мастер художественного слова. Так о чем мы говорили? Ах, да, сестра Мария-Ангелина надеялась, что появится человек, которому все можно будет рассказать. О чем же именно?

— О смерти отца Винсента Говерно.

— А, это...

— Сестра Мария-Ангелина была очень дружна с Мэри Дрискил. Была ее конфиденткой, советчиком. Тем человеком, с которым она могла говорить откровенно.

— Мне говорили, что в те дни многие дамы предпочитали услуги женщин-гинекологов. Полагаю, что в основе лежал тот же принцип.

— Мэри Дрискил пришла к сестре Марии-Ангелине через несколько лет после смерти отца Говерно, которого, как вы, наверное, знаете, нашли болтающимся на ветке дерева в яблоневом саду, неподалеку от пруда, где зимой заливали каток.

— Да, хорошо это помню. В ту пору я был советником и поверенным в делах Хью Дрискила, и он позвонил мне первому. — Он снова холодно улыбнулся. — Хотел посоветоваться.

— Кто-нибудь объяснил, почему отец Говерно решил покончить с собой?

— Да причины всегда примерно одни и те же, — ответил Саммерхейс. — Депрессия, кризис веры, алкоголизм. Именно по этим причинам священники обычно и сбиваются с пути истинного.

— И вы купились на эту историю с самоубийством?

— О чем это вы, отец Данн?

— Вас удовлетворило это объяснение?

— Но ведь это же очевидно. Он повесился на дереве и...

— А вот я почему-то уверен: вы прекрасно знали, что отца Говерно убили. Интересно, чем объясняется такая моя уверенность?

— Представления не имею. Я ведь ничего такого не говорил.

— Нет. Но дело в том, что вы были слишком близким этой семье человеком и просто не могли не знать. Отец Говерно был убит, уже после этого его повесили... и именно благодаря Хью Дрискилу правда так и не выплыла наружу. Иначе бы он просто не был Хью Дрискилом. Я говорил с полицейским, расследовавшим это дело. Сомнений нет, это самое настоящее убийство. А потом однажды сестра Валентина приехала домой, в тот день, когда ее убили. Но до этого она звонила нынешнему шефу местной полиции и задавала много вопросов по делу отца Говерно. Вы только вдумайтесь, мистер Саммерхейс. Несколько месяцев она была в Европе, проводила там какие-то исследования, голова ее была занята разными другими вещами. А потом она вдруг мчится домой и буквально за несколько часов до смерти звонит в полицию и расспрашивает о смерти отца Говерно! Странно, не правда ли? Зачем, почему?... Я скажу вам, почему. Готов побиться об заклад, сестра Валентина тоже не верила, что он покончил с собой. И вы были слишком осведомленным человеком, чтоб повторять старую сказку об этом якобы самоубийстве.

— Минутку, святой отец, — с язвительной улыбкой заметил Саммерхейс. — Допустим, вы правы насчет смерти отца Говерно. И у меня ощущение, что мы не сдвинемся с мертвой точки, если будем продолжать беседу в том же духе. А потому, думаю, пожалуй, стоит вернуться к сестре Марии-Ангелине.

— Через десять лет после смерти отца Говерно, было это уже после войны, Мэри Дрискил, имеющая двоих детей и мужа, портреты которого не сходили с обложки «Тайм», который даже явился прообразом для героя художественного фильма... Так вот, Мэри Дрискил, жизнь которой казалась образцом благополучия, напивается каждый день до полного бесчувствия и, возможно, переживает нервный срыв или затяжную депрессию. Вы это помните?

Саммерхейс слегка склонил голову набок.

— Она очень беспокоила Хью. Мэри была такой хрупкой. И потом, это самым негативным образом отражалось на детях, няни сменялись одна за другой, бедная Мэри несла какую-то чушь, пугала детей... Словом, превратилась в крайне неуравновешенную особу, ну и, естественно, вскоре... — тут он беспомощно пожал плечами, — вскоре она умерла.

— Готов побиться об заклад, это было самоубийство, — сказал отец Данн.

— Нет, вы проиграли. Она напилась и свалилась с лестницы. Несчастный случай. И нашел ее бедный маленький Бен. Ему тогда было лет четырнадцать или пятнадцать. И похоронили ее на обычном кладбище и со всеми полагающимися церемониями, не так, как хоронят самоубийц. Они не могли отказать в этом семье Дрискилов.

— Они — это Церковь?

— Кто ж еще...

— Ну, ладно, вернемся снова к Мэри Дрискил. В это тяжелое для нее время, в период затяжной депрессии, она почему-то не обратилась к Церкви. Во всяком случае, официально. Она не ходила на исповеди, а все потому, что не могла признаться священнику в том, что у нее на уме. Но была подруга, которой она могла довериться, и звали ее, как вы уже догадываетесь, сестра Мария-Ангелина. Ока договорилась с ней, встретились они в доме Мэри в Принстоне, поздно вечером, когда дети уже спали. Хью отсутствовал, и Мэри Дрискил рассказала монахине о том, что произошло с отцом Говерно.

— И теперь, — вставил Саммерхейс, — монахиня рассказала это вам.

— Да. И я хочу убедиться, что все рассказанное ею — правда. Вы единственный, кто может подтвердить или опровергнуть эту историю. Хотите ее знать?

— Что ж, согласен вас выслушать. — Улыбка словно приклеилась к лицу Саммерхейса, взор отсутствующий, глаза ясные, ледяные.

— Мэри Дрискил познакомилась с отцом Говерно еще до войны, когда Хью находился в Риме, работал на Церковь. Несколько раз Говерно приходил к ним в домашнюю часовню, служил там службу. Это был порядочный, серьезный и очень верующий человек, настоящий священнослужитель. Мэри полностью ему доверяла. И вдруг он влюбился в эту красивую молодую женщину, такую одинокую. Было это году в 1936-м или 1937-м, я вечно путаюсь в датах...

— Это неважно, продолжайте.

— Короче говоря, они стали любовниками. И, очевидно, их обоих очень мучило чувство вины. Но страсть оказалась сильней. То был бурный и мучительный роман, с полуночными визитами в дом в Принстоне, чистейшей воды мелодрама, сочиненная Джоном О'Хара. Два ревностных католика разрывались между страстью и долгом. А потом они узнали, что Хью Дрискил должен скоро вернуться из Рима. Что же делать? И они решили: вот самый подходящий момент, чтобы оборвать эти отношения, пусть это очень нелегко, но другого выхода просто нет. А потом вдруг оказалось: не только нелегко... просто невозможно. Для отца Говерно в первую очередь. Он названивал ей, она не подходила к телефону, отказывалась его видеть. Он писал ей письма, она не отвечала. И тогда он решился на отчаянный шаг.

Однажды ночью, когда Хью был в отъезде, он постоянно куда-то ездил, отец Говерно явился к Мэри в дом. Та пыталась прогнать его, твердила, что между ними все кончено, они долго спорили, ссорились. И тут отец Говерно решил, что с него хватит. Повалил Мэри Дрискил на пол, сорвал с нее одежду и изнасиловал. И длилось это достаточно долго... Стояла снежная зимняя ночь. Собрание, на которое ездил Хью, закончилось раньше, чем он рассчитывал, ну и Хью отправился домой. Вошел и увидел, как его жену насилует священник... Хью был вне себя от ярости. Схватил первое, что попалось под руку, серебряную фигурку медведя из дорогого лондонского магазина «Асприз», ударил ею по голове отца Говерно и... убил его. И уже потом он с помощью жены инсценировал самоубийство. Повесил тело в саду на яблоневом дереве, и инсценировка вполне удалась. Однако больше всего сводило Мэри с ума не то, что муж в запальчивости убил отца Говерно, нет, нет, ее больше всего на свете мучил тот факт, что похоронили священника как самоубийцу, вне Церкви... Она долго мучилась, а потом просто не смогла больше этого вынести и рассказала сестре Марии-Ангелине. — Данн допил уже остывший кофе. — А теперь, мистер Саммерхейс, мне хотелось бы знать, так ли это было на самом деле?

Какое-то время Саммерхейс молча смотрел на него. Затем вздохнул и переменил позу.

— Нет, — тихо сказал он. — Все было не так. Давайте попросим Эджкомба принести нам еще кофе. И я расскажу вам, что произошло на самом деле.

* * *

Еще одна ночь в маленькой комнатке с узкой постелью, книжным шкафом и двумя старинными медными лампами, лампочка в одной из них перегорела месяца два тому назад. Еще одна ночь в комнате, где пахло священником и виски. В уголке, отведенном под кухню, громко гудел маленький холодильник. В сыром воздухе плавали густые слои табачного дыма. На улице моросил нескончаемый осенний дождь, бурные потоки воды с узких улочек уносило в Тибр. На углу, в дверном проеме, маячила все та же шлюха, ночь ей предстояла долгая и в связи с погодой, очевидно, не слишком прибыльная.

Монсеньер Санданато стоял у окна, всматривался в ночь, но толком ничего не видел. Он ушел от кардинала поздно, уже после того, как Д'Амбрицци удалился в свои покои. Вернулся к себе в квартирку, очень хотел спать, но боялся уснуть, зная, что стоит закрыть глаза, и он снова увидит все тот же навязчивый кошмар. А потому достал бутылку виски «Гленфиддич», наполнил стакан и подошел с ним к окну.

Множество раз он перебирал в памяти все моменты беседы с сестрой Элизабет, что состоялась за обедом у кардинала. И вот теперь не мог удержаться от этого снова. Это заводило его, возбуждало, заставляло обдумывать каждое ее высказывание и выстраивать собственную версию. Версию об убийствах, которые «обнаружила» сестра Валентина, версию о том, что, возможно, седовласый священник являлся тем самым Саймоном, в чем была убеждена сестра Элизабет. Была у нее и еще одна версия, объясняющая, что такое «заговор Пия», о котором упоминал Торричелли. Согласно этой версии, заговор затеял сам Папа Пий, и цель его состояла в том, чтобы вновь привести в действие ассасинов, чтобы использовать их во время оккупации нацистами Парижа.

Определенный смысл во всем этом прослеживался. Сестре Элизабет никак нельзя было отказать в ясности мышления и логике. Но когда он спросил ее, почему... почему людей убивают сейчас, почему в этот список попала Вэл и другие люди, которых она знала, Элизабет утратила уверенность. Выборы нового Папы... Ради чего еще могут пролиться реки крови?...

Он добавил в стакан виски, пальца на два, вздохнул. Потом потер усталые покрасневшие глаза. Что, черт побери, происходит, и будет ли этому конец? Ему захотелось выйти, почему-то казалось, что на улице, среди туристов, тихо переговаривающихся между собой священников и мужчин, занятых поисками девочек, будет безопаснее. Но от кого следует ждать опасности? Наверное, от собственных потаенных мыслей.

И еще он понял, что стены Ватикана перестали казаться родным домом. Там после всех этих убийств царили смятение, замешательство, нерешительность и страх. Подобно щупальцам опутывали и сжимали они самое сердце Церкви. Он ненавидел свою квартиру за запах одиночества, сожалений и бесконечной борьбы с самим собой. Но бежать было некуда. А жаль. Может, удалиться в один, из старых тихих монастырей и просидеть там до конца жизни непокойной и привычной обстановке, где все знакомо, где жизнь течет размеренно и плавно, где четко знаешь, что происходит и зачем?...

Навязчивая мысль, сидит в голове и бренчит, точно детская погремушка. И он покачал головой в надежде отогнать ее. Позже. Это он всегда успеет.

Мысль о телефонном звонке вновь пробудила его к жизни.

Услышав голос в трубке, он вздрогнул.

Сестра Элизабет засиделась на работе допоздна, но когда позвонил монсеньер Санданато, не колеблясь ответила: да, да, конечно, заходите, — однако предупредила, что много времени уделить ему не может. Слишком устала сегодня, объяснила она, работы полно, и когда все это кончится, неизвестно.

Он слишком жаждал ее общества, чтобы думать о приличиях. Просто сказал, что понимает, что уже поздно и что она должна ложиться спать. И вот теперь, сидя на диване, он смотрел на нее. Элизабет уютно пристроилась в кресле с бокалом вина, потягивала из него, бумаги и папки были разбросаны по журнальному столику, из динамиков в углу комнаты доносилась музыка из «Риголетто». Двери на террасу были распахнуты настежь, по стоявшей там металлической мебели барабанил дождь. Шторы колыхались от ветра. На сестре Элизабет были вельветовые джинсы и толстый вязаный свитер.

— Так, значит, у вас выдалась плохая ночь, — с сочувствием произнесла она. — Что ж, мне это знакомо. Я и сама плохо сплю последнее время. К тому же и обстановка в Ватикане, насколько я понимаю, не простая. Сплошные интриги и тайны, там недолго и с ума сойти. — Она кивком указала в ту сторону, где находится Ватикан. — Кто у вас отвечает за расследование убийств?

— А вы догадайтесь, — с улыбкой ответил Санданато.

— Д'Амбрицци?

— О, он один из самых добросовестных дознавателей. Нет, это Инделикато...

Элизабет хлопнула себя по лбу.

— Ну, конечно, как же это я сразу не догадалась?

— У нас царит полное замешательство, — сказал он. — Никто толком не знает, что делать... можно ли вообще что-то сделать. Никто, даже Инделикато. Но именно на него вся надежда. По этой проблеме не существует единого мнения. — Он нахмурился. — И не придавайте слишком большого значения тому, что говорит Д'Амбрицци. Он точно знает: что-то происходит — и твердо намерен выяснить это, но без какого-либо вмешательства извне.

— Тогда вопрос номер один. Как может это повлиять на выборы нового Папы?

— Не стоит торопить события, сестра. Его святейшество вполне может протянуть еще год.

— Или умереть прямо завтра. Не морочьте мне голову, друг мой.

— Ну что я тут могу сказать? Пошли разговоры, что этот понтифик был слишком снисходителен, что ему недоставало твердости. Что если бы не его мягкий характер, ничего подобного не произошло бы, что вся эта либеральная гниль Церкви не нужна. А кое-кто еще твердит, что ситуация полностью вышла из-под контроля и нужно восстановить прежний железный порядок... — Он вздохнул. — Ну, словом, вы представляете.

— Тогда, получается, Вэл была права, что все эти убийства — часть какого-то заговора или плана. Если да, то почему Д'Амбрицци не захотел этого признать?

— Перестаньте, сестра. Он из другого поколения. К тому же вы монахиня... Да если бы он узнал, что я обсуждаю эти дела с вами, то счел бы меня безумцем, если не хуже. Уж слишком вы... — он запнулся, не в силах подобрать подходящего слова.

— Слишком люблю повсюду совать свой нос? Любопытная сучка, да?

Он усмехнулся, несколько смущенный резкостью этого выражения.

— Вы слишком восприимчивы, так будет точнее. Слишком умны, к тому же он не забывает, что вы журналистка.

— Ну и что прикажете мне делать? Публиковать в своем журнале скандальные версии и обвинения? Или же бежать с этими материалами в «Нью-Йорк Таймс»?

— Он беспокоится о вас. Вы слишком восприимчивы и слишком настойчивы. Такой была и сестра Валентина. И он ни на минуту не забывает о том, что с ней случилось.

— А что ей оставалось делать? Она обнаруживает, что в Церкви происходят массовые убийства, что убивают самых преданных католиков, что наемные убийцы действовали во время Второй мировой войны, что, возможно, существуют и сейчас. Так что ей было делать? Забыть обо всем этом? Отмахнуться лишь потому, что недостаточно доказательств?

— Она должна была прийти к нам. К кардиналу. И рассказать нам все... И предоставить нам решать, что делать дальше и какие шаги предпринять. Это дело Церкви, сестра. — Вначале в голосе его звучала уверенность, но затем он несколько сник. — Во всяком случае, это мнение Д'Амбрицци.

— Вы его разделяете?

— Не знаю...

— Да сколько же можно! Весь этот снисходительный патернализм, он давно вышел из моды. Женщины умеют думать, писать, действовать ничуть не хуже мужчин! Мы такие же люди, как и они! Вэл узнает, что кто-то безжалостно убивает людей, и она должна бежать с этим к своему учителю? Нет, это просто смешно! И противно!

— Но, сестра, она ведь не пошла в полицию, как следовало бы поступить обычному законопослушному гражданину. Вместо этого сестра Валентина решила, что будет сама выяснять все обстоятельства. Вы ни разу не задумывались, почему она так решила?... Да потому, что была монахиней, частью Церкви. Не берусь судить, правильными ли были ее поступки, следовало бы рассказать все учителю или нет. Перед сестрой Валентиной стоял выбор: или рассказать полиции и подвергнуть тем самым Церковь вторжению извне, позволить проводить малоприятные процедуры дознавания... или же оставить это Церкви. И она, естественно, выбрала последнее. Но ей следовало переговорить с одним из церковных иерархов. На худой конец — с главой вашего Ордена, и уж потом решать, что делать дальше. — Санданато сполз на самый краешек дивана. — Полагаю, тут вы со мной согласны. Но вы еще не поняли главного: Церковь — это отнюдь не весь мир. Мир меняется гораздо быстрее. И все поступки сестры Вэл показывают, что она понимала эту разницу между Церковью и всем остальным миром. И если бы она поделилась с кем-то из нас, послушалась доброго совета, то была бы теперь жива и могла продолжать свою работу.

Он поднялся, пригладил пальцами влажные от дождя волосы. Промокший насквозь плащ был перекинут через спинку стула. Он покачал головой и развел руками, словно говоря этим жестом, что сам окончательно запутался, недоумевает, не знает, что еще сказать. Он боялся одного: стоит начать говорить, и остановиться он уже не сможет, все его страхи, мечты выльются наружу, сплетутся в жуткую какофонию из слез и жалобных криков. Да, Элизабет умела подобраться к самой сути вещей, пусть даже этого и не осознавала. Ему нужно было время подумать, но времени как раз и не было. Да и посмеет ли он сказать ей все?...

Она смотрела, как он нервно расхаживает по комнате, потом сказала:

— Послушайте, я вовсе не собираюсь вырывать у вас ответы под пыткой. У вас своя работа, Вэл делала свою, я — свою. Каждый должен принимать решения сам и быть готовым к любым последствиям.

— Знаю. — Он стоял у окна, спиной к ней, и смотрел, как дождь заливает Виа Венето. — Вы всегда были хорошим другом. Вот сегодня, к примеру, я навязался вам в столь поздний час, и вы были так добры, приняли меня, выслушали. Так уж вышло, сестра, что у меня мало друзей. Есть только работа и учителя. Я не слишком умею общаться с друзьями, вот и сегодня просто воспользовался вашей добротой и...

— А с Беном Дрискилом вы вроде бы прекрасно поладили, — перебила она его. — Кстати, о нем что-нибудь слышно?

Он покачал головой.

— Нет, ни слова. Но он появится, обязательно. — Санданато старался не думать о Дрискиле. — Неужели не понимаете, сестра? Мои единственные друзья... Нет, пожалуй, я человек без друзей, имею дело лишь с людьми из Ватикана. А это авторитарный институт, и все отношения расписаны по форме. И если уж быть честным до конца... я человек одинокий. Мы, священники, всегда страшно одинокие создания, какими бы общительными ни казались. Наверное, и к монахиням это тоже относится.

— Думаю, нет. Даже напротив. Монахини и священники много общаются с себе подобными, живут в достаточно замкнутом пространстве, уже почва для тесного общения и дружбы...

— Ну, может, для некоторых это и так. — Он пожал плечами.

— И священники всегда производили на меня впечатление людей очень общительных. Я, конечно, не беру при этом в расчет полных задниц.

Он снова улыбнулся, услышав непристойное слово.

— Когда-нибудь слышали это старое высказывание? Мы так общительны на людях потому, что спим одни. — Он вернулся в центр комнаты, посмотрел прямо в зеленые сияющие ее глаза. Она не отвела взгляда. — Подобно прочим старинным высказываниям и поговоркам эта сохранилась потому, что отражает правду. А так все мы очень разные... и мне последнее время не хватает общения. Отсюда логический вопрос: почему я обратился именно к вам? Вы ведь не обязаны делить со мной эту тяжкую ношу, сестра, и все-таки я пришел к вам.

— Наверное, я из тех, кому хочется поплакаться в жилетку, верно? — Она усмехнулась. До чего ж он напряжен, весь натянут, точно струна. Надо сбить это напряжение.

— Пришел потому, что знал, вы меня выслушаете.

Она кивнула. И по-прежнему не сводила с него красивых зеленых глаз, точно ждала, что последует дальше. И тогда он заговорил, торопливо, взахлеб, уже не думая, который теперь час, не беспокоясь о том, что она может о нем подумать. Он говорил, что Папа слабеет с каждым днем, рассказывал о близких своих отношениях с Д'Амбрицци, о том, что сам Д'Амбрицци тесно связан с Папой Каллистием. Он говорил об убийствах и о слепом упорстве Дрискила в поисках убийцы сестры, и о том, какую цену тот может за это заплатить. Он понимал, что потерял над собой всякий контроль, что обнажает перед ней свою душу. А потом вдруг с удивлением почувствовал, как она положила ему руку на плечо, к этому моменту он почти забыл о ее присутствии в комнате. Элизабет подвела его обратно к дивану, усадила, бормоча слова утешения.

— Вы устали, — говорила она, — вы измучены, на грани нервного срыва. Вам надо передохнуть.

Он сел, обхватил голову руками. Не хотелось ни говорить, ни двигаться. Нет, больше ни слова. Она сочтет его безумцем, если он продолжит эту бессвязную исповедь. Элизабет принесла стаканчик бренди, он с благодарностью принял его.

— Простите, — пробормотал он после паузы. — Вы правы, я переутомился... нервы на пределе. Забудем все это.

— Да, конечно. И потом, все это не мое дело.

— Я полный дурак. Болтал тут бог знает что. Простите, пожалуйста.

— Да ничего страшного, все в порядке.

— Эти убийства... — Он болезненно поморщился, по-прежнему прикрывая лицо рукой. — Они действительно исходят из Церкви. Нет больше смысла притворяться, что это не так.

Зачем он говорит все это? Почему бы ему не уйти прямо сейчас?... Он просто не мог. Смотрел на нее, вдыхал ее свежий чистый аромат, запах шампуня, пудры, туалетного мыла, солей для ванны и просто не мог заставить себя уйти. Сидел и слушал, как она рассказывает о сестре Валентине, о том, какими разными они были и тем не менее как были дружны и близки, о том, как она решилась продолжить работу Вэл. А потом она заговорила о том, что сожалеет, что так плохо рассталась с Беном Дрискилом. И при звуке этого имени Санданато ощутил приступ ярости и одновременно — страха. Испугался, что она может испытывать какие-то чувства к Дрискилу, и изо всех сил старался не выдать своих истинных чувств, страха, зависти, ревности.

Чуть позже он сказал:

— Но ведь Церковь должна как-то защищаться, вы не согласны, сестра? Церковь всегда проповедовала добро, и это самое главное. Разве она не доказывает это самой своей историей?

Элизабет задумчиво кивнула.

— Церковь — это хорошо. Это есть данность. Все остальное, в том числе и наши жизни, относительно. Нас, отдельных людей, монахинь и священников, можно сбить с пути истинного. А потому Церковь — это добро.

— Тогда, если эти убийства действительно исходят из Церкви... а так оно и есть, я уверен... тогда, возможно, Церковь просто пытается очистить свои ряды от скверны? Как вы считаете, возможно такое, сестра, или нет?

— Рассуждая чисто логически, — холодно начала она, — Церковь может санкционировать такие акты ради самосохранения. Повторяю, чисто логически. Абстрактно. Но вы возвели этот принцип в абсурд.

— Разве? Вы уверены?

— В обычном, реальном мире это просто чудовищно...

— Но Церковь — не весь остальной мир, — перебил он ее.

— Тогда объясните, как могут убийства таких людей как Вэл и Локхарт, очистить Церковь? Совершенно бредовая, чудовищная идея!...

— Да, да, согласен, чудовищная... Но тогда я должен спросить себя: если эти убийства исходили от Церкви, если они санкционированы человеком, ставящим интересы Церкви превыше всего, возможно, они в каком-то смысле все-таки оправданны? — Глаза его горели, на лбу выступил пот, он весь дрожал, точно в лихорадке, ожидая ответа.

Сестра Элизабет отчаянно замотала головой.

— Это уже нечто другое, что угодно, только не защита! Убивать Вэл?! Кого угодно, только не ее! Как вы только можете!...

— Сестра, поверьте, эти вопросы мучают и меня, душат, просто убивают. Я подразумевал лишь возможность того, что убийства могли совершаться с целью очищения. С целью, которую мы с вами никогда не сможем понять. И все-таки ради какой-то благой цели, иначе...

— Да, я этого не понимаю! Никогда не пойму! И тогда к черту такую Церковь!

— Вы не можете так говорить. Вы же монахиня!

— Нет, могу, когда речь идет об убийствах! — Она так и впилась в него яростно сверкающими зелеными глазами. — Ваш подтекст вас выдал, монсеньер.

— Разве? — Он рассеянно улыбнулся и снова пригладил волосы.

— Вы говорили, что такие вещи случались и прежде. Чистка в рядах, избавление от неверных, всякого рода диссидентов... И все, разумеется, с целью сохранения Церкви, — с сарказмом произнесла она.

— Этим вроде бы занималась сестра Валентина? Насилие как политика, она была целиком поглощена этой темой...

— Она обсуждала это с вами?

Он кивнул.

— Что вовсе не значит, что она это одобряла, — сказала Элизабет. — Ни я, ни Вэл никогда не пытались оправдать насилие в политике. И потом, Вэл была историком, а не адвокатом. И уж тем более не адвокатом дьявола.

— Вы прекрасно знаете, что она была адвокатом. В этом состояла вся ее жизнь...

— Ничего подобного!

— Ладно, опустим это... Итак, мы имеем дело с дилеммой морального толка. Зло на службе добра. — Напряжение нарастало. Быть с ней, говорить с ней, это слишком много для него значило. Заставляло вновь почувствовать себя человеком, выбросить все плохие мысли из головы.

— Лично я нахожу все это неразрешимым моральным противоречием. Видно, не наделена достаточной мудростью, чтобы расставить все по своим местам.

— Но в один прекрасный день вы сможете разрешить это противоречие. Разве не понимаете? Вы решили пойти по стопам Вэл, повторить ее путь, стать ее тенью, завершить за нее работу... Что, если бы перед вами встал выбор, сестра?

— Какой выбор?

— Что, если бы Церковь от лица убийцы вдруг заявила вам: «Оставь это занятие, забудь, чем занималась сестра Валентина, и останешься жить... Или продолжай, но тогда тебя сотрут с лица земли ради блага Церкви. Тебе выбирать».

— Ну, прежде всего, к чему меня так пугать?

— Чтобы вы остались живы.

— И, во-вторых, я постараюсь избежать этой конфронтации.

— Понимаю, сестра. Искренне желаю, чтобы вы могли позволить себе такую роскошь. Но благих пожеланий и молитв может оказаться недостаточно. Зло на службе добра. Может ли из этого получиться что-то хорошее? Здесь нужна проницательность волшебника и волхва...

Она рассмеялась.

— Вы имеете в виду Д'Амбрицци?

— Волхва, — повторил он. — Человека с лицом Януса, одновременно глядящего в прошлое и будущее. Может, у него в конце концов найдется ответ. Сама его жизнь сплошная загадка. — Он поднялся. — Возможно, ассасины старых времен служили этой цели, но теперь... кто знает как новые проблемы могут повлиять на Церковь? Все это покрыто мраком тайны, сестра.

Он стал надевать плащ. Она помогла ему. А потом вдруг прижала палец к губам, призывая прислушаться к отрывку из «Риголетто».

Началась самая красивая в опере сцена, дуэт Риголетто и Спарафучили. Мелодия мрачная и одновременно интригующая, немного зловещая, акцентированная партией виолончели и барабанов.

Спарафучили поет, обращаясь к Риголетто:

Я тот, кто за небольшую плату

Освободит тебя от соперника

А он есть у тебя...

С этими словами он вынимает шпагу из ножен.

Вот мое орудие. Как тебе, подходит?...

Спарафучили тоже был одним из ассасинов.

* * *

Боль пришла к Папе Каллистию во тьме ночи, так бывало часто. Он поднялся с постели и принялся бродить по комнате, скрипя зубами. Все лицо покрылось каплями пота, он ждал, когда приступ пройдет. Рано или поздно наступит момент, когда боль не захочет отступить, и это будет означать скорый конец. Хватит ли у него сил дождаться, когда судьба вынесет суровый приговор?

Но вот боль начала стихать, и он немного расслабился, опасаясь, что она может вернуться вновь, что она просто дразнит его. Он взял со стола изящный флорентийский кинжал, подаренный ему кардиналом Инделикато, когда Сальваторе избрали наместником Бога на земле. Обычно он использовал кинжал для разрезания бумаг, и большую часть времени тот хранился в верхнем ящике стола. Дорогая игрушка из золота и стали, очень старая. Лезвие блеснуло в свете настольной лампы. А потом Папа увидел в нем отражение, смазанные черты лица. И подумал: интересно, сколько людей погибло от этого кинжала?

Боль стихала, Каллистий протер глаза, потом взял полотенце, перекинутое через спинку кровати, отер пот с лица. Улегся снова и стал ждать, когда придет сон. Он знал: ждать, возможно, придется долго. А потом вдруг с удивлением заметил, что держит в руке кинжал. Последнее время такое случалось все чаще, он стал забывать о своих действиях. Откуда взялся этот кинжал? Должно быть, он забыл положить его обратно на стол... И он стал осматривать его и вспомнил слова Инделикато о том, что кинжал этот страшно древний, на протяжении многих веков принадлежал его семье, символизируя мужество и безжалостность, качества, которые будут так необходимы кардиналу ди Мона, когда он перестанет существовать и вместо него появится Папа Каллистий.

Последнее время он все чаше думал о кардинале Инделикато, о том, что тот вполне мог бы чувствовать себя своим среди агентов КГБ, ЦРУ, Ми-15 или даже — тут он горько улыбнулся — среди сотрудников гестапо. Он был прирожденным разведчиком, это у него в крови, в этом вся его сущность. И вот теперь он неотступно следит за старым своим врагом, Д'Амбрицци. Интересно, догадался ли Джакомо, что за ним следят? Следовало признать, Инделикато умеет получать нужную ему информацию. С Д'Амбрицци они знакомы давным-давно, и все это время Инделикато следил за ним. Но кто тогда следит за самим Инделикато?... Да, эти двое всегда были неразлучной парой. Все эти годы. Единство и борьба противоположностей.

Но противоположность скорее чисто внешняя, поверхностная. Инделикато — само хладнокровие, эдакая опасная рептилия с немигающим взором и непроницаемым лицом. А Д'Амбрицци такой общительный, теплый. Но оба они безжалостны, когда речь заходит о врагах, упрямы, жестоки... и ненавидят друг друга всеми фибрами души. Казалось бы, оба отвечали всем требованиям, а Папой выбрали его. И решили это люди, что в очередной раз опровергает правоту известного высказывания: неисповедимы пути Господни.

Каллистий обнаружил ошибку в еще одном старом высказывании. Что будто бы вся жизнь проносится у умирающего перед глазами. Нет, ничего подобного. У него перед глазами почему-то часто представал Париж военных времен, ночь, когда они, прячась за изгородью, наблюдали за тем, что происходит на маленьком кладбище. Ночь, когда они, дрожа от холода, смотрели на высокого худого священника с неулыбчивым треугольным лицом. Отец Лебек отец Ги Лебек, сын известного торговца живописью и антиквариатом, у которого был салон на Рю ду Фобург-Сент-Оноре... это отец Лебек предал их. Выжить удалось только им, всех остальных выследили и убили, и то было делом рук отца Лебека. В их ряды прокрался предатель, Лебек, а все нити вели к Папе Пию. И, как стало известно позже, к заговору Папы Пия... все замыкалось на этом Пие и его заговоре, на заговоре Саймона. Того самого Саймона, которого никто в глаза не видел, который руководил ими и направлял. Саймон Виргиний, лидер, который никогда не оставлял их...

Каллистий смотрел на кинжал из-под полуопущенных век, медленно поворачивал его в руке... И когда боль становилась невыносимой, перед глазами вставала плотная кроваво-красная завеса с маленькой черной дырочкой-раной в центре. В такие моменты он думал о кинжале, о том, как остр кончик его лезвия, остр, как мысль иезуита, как лезвие бритвы... И он думал: как легко можно покончить с этой болью, вонзить ледяное лезвие в горло, перерезать им вены на руках или же проткнуть сердце насквозь, и тогда наступит долгожданный покой...

Лед...

Кладбище в ту ночь было покрыто снегом и льдом. На Париж обрушился арктический холод, лужи во дворах замерзли, памятники и могильные плиты покрывал иней... Плотный крепкий мужчина в сутане поджидал на кладбище отца Лебека, а за изгородью, не дыша, притаились трое, Сальваторе ди Мона, брат Лео и белокурый датчанин... И вот они увидели, что у могильной плиты стоят уже двое, о чем-то говорят приглушенными голосами, а затем вдруг плотный коротышка обхватывает длинными сильными руками Лебека, впивается в него, точно гончая, гнет, мнет и ломает, выдавливает из него жизнь по капле, потом бросает на землю, точно сломанную марионетку... И вот убийца стоит уже неподвижно, изо рта у него валит пар, потом на лицо его падает свет уличного фонаря, и Каллистий видит его профиль... видит лицо человека, который затем постоянно будет рядом с ним на протяжении долгих-долгих лет...

...На следующий день его святейшество Папа Каллистий чувствовал себя настолько хорошо, что даже назначил совещание у себя в кабинете. Люди собрались все те же — Д'Амбрицци, Санданато, Инделикато, два молодых помощника последнего остались в приемной. Они были доверенными лицами кардинала и работали по некоторым проблемам, связанным с расследованием убийств. В углу кабинета разместилась передвижная кислородная установка в виде тента с полками, на которых находились прочие медицинские принадлежности. Никто не хотел рисковать.

Папа потерял в весе, и это отразилось прежде всего на лице, теперь его прорезали новые глубокие морщины, что придавало ему сходство с грустным клоуном. Лицо, столь хорошо известное во всем мире, сильно изменилось за последнее время. Сегодня ради разнообразия он воспользовался контактными линзами, и одна из них доставляла беспокойство. Он то и дело приподнимал кончиком пальца край века и всякий раз при этом извинялся перед присутствующими. И вот он сдался, откинулся на спинку кресла у стола и начал играть найденным вчера флорентийским кинжалом, с которым с тех пор не расставался.

— Итак, — сказал он, — давайте продолжим. Какие есть подвижки в расследовании? — Дальнейших объяснений не требовалось. Все и так знали, что больше всего интересует сейчас Папу.

Санданато передал кардиналу Д'Амбрицци папку. Золотистый солнечный свет, врывающийся в окна, немного смягчал бледность лица монсеньера, маскировал темные тени под скулами. И все равно он выглядел страшно измученным. Руки у Папы дрожали, он опустил их на колени, не выпуская из пальцев кинжала. Д'Амбрицци выглядел усталым и старым, словно утомленным страшными тайнами, выпуклые лягушачьи глаза устало смотрели из-под тяжелых век. Напряженное ожидание и тревога были разлиты по комнате, точно отравляющий газ.

— Мы установили, чем занималась сестра Валентина последние несколько недель, ваше святейшество, — начал Д'Амбрицци. — Где она была, что делала, с кем встречать, словом, все обстоятельства, могущие подвести к ее убийству. Мы узнали также, что примерно тем же занимается и Бен Дрискил. Неделю тому назад он побывал в Александрии. Встречался там с нашим старым другом Клаусом Рихтером...

— Шутите! — резко перебил его Папа. — С Рихтером? Нашим Рихтером? Вы вроде бы говорили, он однажды страшно напугал вас?

— С ним, ваше святейшество. И да, он действительно напугал меня.

— Эта прямота, Джакомо, — пробормотал Инделикато, — она уже стала твоим вторым я.

— И, — продолжил Д'Амбрицци, — он видел там еще одного человека, который затем покончил с собой.

— Кто он?

— Этьен Лебек, ваше святейшество. Торговец живописью.

Глаза у Каллистия расширились, сердце бешено забилось, запрыгало в груди. Подумать только, Лебек, брат отца Ги Лебека, чей образ преследовал его в ночных кошмарах; прошло сорок лет, и теперь оба они мертвы, каждому воздалось по грехам его. Что же это такое? Оба они участвовали в заговоре Пия... потому и стали грешниками, и вот теперь, получается, их настигло возмездие?

Д'Амбрицци, шелестя бумагами, продолжил:

— У нас также есть сообщение из Парижа. Один старый журналист по фамилии Хейвуд...

— Робби Хейвуд, — перебил его Папа. — Ты должен помнить его, Джакомо. Носил жутко крикливые пиджаки, уводил тебя куда-нибудь под ручку и напаивал до полусмерти. Я его помню... Но он здесь при чем?

— Умер, ваше святейшество, — ответил Д'Амбрицци. — Убит неизвестно кем. Полиция, разумеется, бессильна.

Каллистий пытался вспомнить, когда последний раз видел Хейвуда.

— Но как он вписывается во всю эту историю?

— Сестра Валентина виделась с ним в Париже. А теперь он мертв. Возможно, есть связь...

— Этого недостаточно, Джакомо, — сказал Инделикато. Голос звучал ровно, механически. — Пошлю кого-нибудь в Париж, пусть выяснит.

— Удачи ему, — сочувственно протянул Д'Амбрицци.

И пожал тяжелыми плечами. — Возможно, это просто совпадение. Пырнули ножом в темном закоулке. Такое случается.

— Чушь, — нахмурился Инделикато. — Церковь под угрозой, и очередной жертвой стал Хейвуд. Это очевидно.

— Все нити ведут в Париж, — прошептал Каллистий, вертя кинжал в пальцах. — А где сейчас наш друг Бен Дрискил? И как чувствует себя его отец?

— Отец его поправляется. Правда, медленно. А Бена Дрискила мы потеряли. Он прилетел в Париж. Обычно останавливался в отеле «Георг V», но там его нет. Или до сих пор в Париже, или отправился куда-то еще. — Д'Амбрицци повернулся, бросил взгляд на кардинала, тот был смертельно бледен и сидел неподвижно, скрестив ноги. — Ты чего такой тихий, а, Фреди? Я всегда волнуюсь, когда ты вот так затихаешь.

Инделикато откинулся на спинку кресла, сложил ладони лодочкой.

— Восхищаюсь твоими возможностями, Джакомо. Скажи, — он кивком указал на Санданато, — это монсеньер обеспечил тебя таким потоком информации?

— После. Бедный Пьетро, работает, как вол. Нет, я задействовал свою маленькую армию. И не смотри на меня так, Фреди. Шучу я, шучу! Просто послал нескольких добровольцев задать несколько вопросов...

— А этот священник с серебряными волосами, кто он? — спросил Каллистий.

Д'Амбрицци покачал головой.

— И все равно, твоя осведомленность меня просто поражает, — заметил Инделикато. — Где Дрискил?

— Это ты у нас мастак следить за людьми, — ответил Д'Амбрицци. — И только напрасно тратишь время, установив слежку за мной. — И он расхохотался.

Инделикато изобразил подобие улыбки.

— Очевидно, слежка оказалась не слишком плотной.

Каллистий взмахом руки призвал их покончить с пререканиями.

— Таким образом, у нас получается уже девять убийств... и одно самоубийство?

— Как знать, ваше святейшество, — ответил Инделикато. — Это просто царство террора. Как знать, сколько было жертв и сколько еще будет.

Внезапно Каллистий поднялся. Тело его дернулось, напряглось, ногти впились в ладони, рот искривился, в уголках бескровных губ показалась пена, и, не произнося ни слова, он шагнул вперед и рухнул грудью на письменный стол.

* * *

Жан-Пьер, пономарь, которого нашел Август Хорстман в маленькой испанской деревушке, носил длинную сутану, немного пообтрепавшуюся внизу, и старую черную широкополую шляпу — непременный атрибут одеяния сельских священников. При нем был коричневый бумажный пакет с завтраком, помятый и весь в жирных пятнах. В поезде никто не обратил на него особого внимания. Никто, за исключением маленькой белокурой девочки с косичками, которую поразили его глаза: один закрыт молочно-белой пленкой, другой — живой и ярко-синий, почти как у нее. Поймав на себе ее взгляд, он улыбнулся. Девочка продолжала смотреть на него и сосала пальчик. Жан-Пьеру захотелось сойти с поезда, не доезжая до Рима. Но он не мог этого сделать.

В Рим прибыли в полдень, там стояла жара. Слишком жарко для этого времени года. Он весь вспотел в теплом своем белье. В Испании он привык к прохладной и ветреной погоде, обычной для гористой местности с ее свежим воздухом, журчащими ручейками и неторопливым ритмом жизни.

Он стоял у здания железнодорожного вокзала, кругом суетились и спешили куда-то люди, громко перекликались, толкали его. Мелькнула тревожная мысль: увидит ли он снова свою уютную маленькую церковь? Увидит ли снова из окошка кельи серебряную луну, вдохнет ли свежий чистый воздух, уловит ли в легком бризе слабый намек на запах моря? Услышит ли когда-нибудь журчание ручья в долине, ступит ли в прохладную и прозрачную его воду?

Он пошел искать телефон. Нашел и набрал ватиканский номер.

Получив инструкции, он приготовился к долгой пешей прогулке.

Можно даже посетить сады Ватикана. Он так давно не видел эти сады. Последний раз приезжал в Рим еще мальчишкой.

Времени у него полно, можно прогуляться по городу.

Он старался не думать о том, с какой целью приехал в этот город.

3

Дрискил

Очередная взятая напрокат машина, очередной дождливый день с низко бегущими по небу тучами, казалось, они цепляются за зазубренные вершины гор, что тянутся вдоль северо-западного побережья Донегала. Горы наступают со всех сторон, давят, теснят меня к обрывистому берегу бушующего Атлантического океана. Донегал один из красивейших и поражающих бедностью уголков Ирландии, казалось, место это создано Господом Богом с одной целью, чтоб людям было где спрятаться, затеряться. Убежищем могут служить бухты, продолжение долин между горными хребтами, которые резко обрываются к морю, каменистые их склоны, заросшие густым темным лесом. Тьма повсюду, куда ни глянь. Эта земля уже не могла прокормить местное население, и оно старело, и с каждым десятилетием людей здесь становилось все меньше. Это место отличала красота, от которой захватывало дух, и одновременно здесь, как в зеркале, отражались все беды и проблемы страны. Этот уголок дрогнул первым под ударами судьбы. И жертвами, естественно, стали самые истовые католики.

Впрочем, день выдался тихий, ясный, спина почти не беспокоила. Я не знал, что ждет меня дальше, и гнали меня вперед страх и безудержный гнев. К списку жутких деяний добавился еще и бедняга Робби Хейвуд, заколотый Августом Хорстманом — тоже, по всей видимости, по приказу некоего лица из Рима. Я был готов к тому, что ждало меня впереди.

В воздухе пахло торфом, вереском и жимолостью. Я многое бы отдал за то, чтобы хотя бы на миг забыть об ассасинах и всех этих римских интригах. Так славно было ехать по этой заброшенной дороге, вдыхать запах сырой земли, смотреть, как изредка промелькнет у обочины аккуратно побеленный домик или ферма, как проглядывает в синие прогалины между дождевыми тучами оранжевый шар солнца.

Впрочем, мне было не до любования красотами. Возникло тревожное ощущение: казалось, что этот таинственный пейзаж трансформируется сам собой, мирные зеленые поля моментально превращаются в грозные скалы, подножие которых лижут волны. Казалось, что он вот-вот поглотит меня и уже не отпустит. Никогда.

* * *

Снова и снова за время этой долгой одинокой поездки я возвращался мыслями к сестре Элизабет.

Почему?... Вроде бы не было никакого смысла думать о ней, желать, чтобы она оказалась рядом. Сидела бы здесь же, в машине, болтала бы, размышляла вслух и уверяла меня, что я поступаю правильно. И потому я пытался напомнить себе, что она ровным счетом ничего для меня не значит. Иначе и быть не может. Ведь она одна из них, она монахиня, и доверять ей ни в коем случае нельзя. Все происходящее она фильтрует сквозь призму Церкви, будь то законы мирской жизни или вовсе ничего не значащие пустяки. Стоит связаться с такими людьми, и ты пропал.

И еще я размышлял о Торричелли. Бедняга, попал под перекрестный огонь, в жернова между нацистами, католиками, бойцами движения Сопротивления, и никакого выбора у старого епископа не было. Ему постоянно приходилось ходить по тонкому натянутому над пропастью канату, быть своим среди чужих и чужим среди своих, отказываться признавать, что есть добро, а что — зло. Но если не можешь провести различия между добром и злом в мире, где правят нацисты, тогда у тебя серьезные проблемы. Разве не так?...

А вот сестра Элизабет поняла бы возникшую перед епископом дилемму. При вступлении в лоно Церкви ты словно подвергаешься ампутации; Церковь отсекает все твои прежние моральные устои и заменяет чем-то своим. Чем-то неестественным, заранее расписанным и непременным. И там уже нет места простоте и простодушию, нет места прежним понятиям о добре и зле. Новая мораль предполагает лишь целесообразность, и ты должен это принять.

Я вспоминал Элизабет, казалось, мы с ней не виделись целую вечность. Давно, еще до того, как Хорстман вонзил мне нож в спину. И тогда я никак не мог предполагать, что стану жертвой покушения, и сам еще не превратился в охотника, не вышел на тропу войны. Тогда я еще не носил при себе оружия. Да, действительно, мы с ней не виделись целую вечность. Я едва не погиб сам. Я стал косвенной причиной гибели человека в Египте, насмерть перепугав его. Я узнал имя священника с серебряными волосами. Я посетил монастырь в этом адском месте, в самом сердце пустыни. Я узнал, что в Париже произошло еще одно убийство. Я стал другим человеком, уже нисколько не походил на парня, сказавшего Элизабет «прощай». А вот сама она не изменилась. Все еще была созданием Церкви, которая владела ею полностью и безраздельно, указывала, как поступать и что писать. Сама-то она считала себя куда мудрей, лучше и утонченнее, похожей на мою сестру, но она заблуждалась. Думала, что знает много, но знала лишь официальную линию. Окончательно запуталась в паутине, из которой Вэл чудом удалось выбраться. В том-то и состояла разница.

Я знал и понимал все это, и однако все это разом утрачивало всякое значение, стоило только вспомнить, как мы смеялись, делали ночные набеги на холодильник и пытались вместе разгадать страшную загадку, которую оставила Вэл в барабане. А потом ездили на побережье повидаться с отставным копом и узнали, что отец Говерно был убит, а вовсе не покончил с собой, и что расследованию не дали хода... Нам было так хорошо вместе. А потом представление закончилось, завеса слетела, и я увидел настоящую Элизабет.

Она монахиня. И этим все сказано. Последнее, чего мне хотелось, так это снова погрузиться в ее мир. Я никак не мог победить в борьбе с Церковью, со всеми ее обетами. Просто не мог больше рисковать. Про монахинь я знал все. Понял с того самого дня, как нашел мертвую птицу на изгороди, в школьном дворе... Никогда не знаешь, что у них на уме. Доверяешь, зависишь от них, а потом они вдруг заявляют тебе, что они не женщины, даже не люди, они, видите ли, монахини. Но сестре Элизабет удалось на какое-то время усыпить мою подозрительность. Заставить забыть о различиях между монахиней и всеми остальными женщинами. Я расслабился и позволил ей сделать мне больно. Больно... Это была вторая, пожалуй, самая веская причина отказаться от Элизабет. Я любил сестру, а Церковь убила ее. Стоит мне влюбиться в Элизабет по-настоящему, и Церковь убьет и ее. Я это точно знал. Погибнет еще одна невинная душа.

Нет, конечно, она сочтет меня просто сумасшедшим, стоит только начать называть все эти причины. Да и потом, она доказала мою правоту. Она была монахиней, я верил в нее, а она предала эту веру.

Солнце скрылось за тучами, я въехал в полосу тумана и дождя. Со стороны океана дул холодный влажный ветер, и тут вдруг я увидел впереди ряд низких напоминающих ульи келий тысячелетней давности, руины каменных стен и серые замшелые очертания башни среди утесов...

Монастырь Сент-Сикстус.

* * *

Я читал о подобных местах, но никогда их не видел, вообще в жизни ничего подобного не видел. Казалось, время повернуло вспять, я совершил путешествие в нем и в пространстве и перенесся в шестой век нашей эры, отмеченный суровостью и аскетизмом, где единственно возможным местом существования были эти голые отвесные утесы и извилистая береговая линия. Монастырь-улей под названием Сент-Сикстус так гармонично вписывался в суровый пейзаж этой части ирландского побережья с яростно и неустанно разбивающимися о скалистый берег валами. «Ульи» из грубых плоских камней казались еще меньше на фоне гор и океана и, очевидно, были построены немного позже самого монастыря, насчитывающего свыше тысячи лет.

Святой Финиан и его последователи насаждали среди монахов почти нечеловеческий аскетизм. Несчастные должны были обходиться минимумом сна и пищи, проходить через самые жестокие ритуалы умерщвления плоти и все время проводить в молитвах. Монахам категорически запрещалось использовать животных при обработке скудных полей и каменистых склонов, и они сами впрягались в плуги. Аскетизм превалировал над всем остальным, монах должен был избрать отшельничество, иначе обрекал свою душу на вечное скитание. Типично ирландское проявление суровости. Никогда прежде в истории монашество еще не знало таких самоограничений.

В этом плане святой Колумбан был одним из моих любимчиков. У него предусматривалось самое суровое покаяние, существовал целый список наказаний за малейшее проявление плотских желаний, что заставляло задумываться о святости святых вообще и ирландских — в частности. Его идеи о содомских грехах и мастурбации в конечном счете воплотились в жесточайший садизм. Один и тот же образ преследовал меня с первого дня, когда я узнал об этом человеке и его деяниях на семинаре. Голый монах заходит по горло в воду, в море, такое же бурное и холодное, что видел я сейчас, и от заката и до рассвета, а затем от рассвета до заката распевает там псалмы. До тех пор, пока не лопнут голосовые связки, пока кровь не застынет в жилах, пока он не сдастся и не уйдет под воду... Ради чего? Зачем? В чем тут смысл? Может, они поступали так просто потому, что посходили с ума, не могли найти себе лучшего применения? Иногда в их ряды проникал враг Церкви, неверный, грешник, его обвиняли в содомском грехе, а затем распинали на кресте прямо на берегу моря, при этом втыкали крест в песок вверх ногами, и тогда во время прилива наказываемый мог просто захлебнуться. А если этого не случалось, несчастный умирал от удушья или потери крови... Вот уже четверть века прошло с тех пор, как я впервые прочел эти леденящие душу истории. И вот теперь вижу места, где это все происходило.

Я съехал с узкой дороги, остановился и вылез из машины. В лицо тут же ударил сильный порыв ветра, принес с собой влагу с примесью солоновато-кислого запаха моря. Это ирландское побережье — просто идеальное место для безумных монахов с налитыми кровью глазками, которые ни в чем не могли найти радости и удовлетворения. От бухты поднимались голые скалы, впечатление создавалось такое, будто некто разбил береговую линию ударами гигантского молотка. От воды, точно трещины на коже, ответвлялись бесчисленные глубокие ущелья, на склонах виднелись хилые деревья с искривленными стволами, щели в скалах поросли терном и плющом. В какой-то книжке я вычитал, что эти необитаемые и суровые места казались монахам «приглашением к пыткам и боли, к которым они стремились на протяжении всей своей земной жизни».

Возможно, в самых глубинах моей генетической матрицы угнездился некий атавизм. Иначе зачем было приезжать сюда, бродить среди останков чуждого мне мира, смотреть, как выглядело все это с точки зрения какого-нибудь невежественного пилигрима, прибитого к этим берегам лет пятьсот тому назад капризной судьбой и штормовым ветром? За спиной у меня гремели валы, накатывающие на полоску каменистого пляжа, такую бледную и беспомощную, зажатую между мрачными утесами, напоминающими пару гигантских челюстей. Пещеры, темные расселины и углубления пялились на меня непроницаемо-черными глазками. Несчастные сумасшедшие. Они строили здесь монастыри, окруженные бурными морями, неприветливыми землями и болотами, словно в надежде спрятаться не только от всего остального мира, но и от самого Господа Бога. В надежде, что их никто не заметит, забудет, простит.

Единственное мало-мальски большое здание среди многочисленных построек монастыря было сложено из грубого необработанного камня, нижняя его часть густо поросла влажным зеленым мхом. Вверху мхи и лишайники высохли и приобрели грязно-коричневый оттенок. На фоне низко нависших облаков вырисовывалась башня, увенчанная крестом. Кругом ни звука, если не считать завывания ветра и грохота разбивающихся о берег валов, равномерного и настойчивого, точно желающего пробиться в самую твою душу и безраздельно завладеть ею.

Я прошел мимо келий, заглянул в несколько из них, но никаких признаков жизни там не наблюдалось. Пахло лишь птичьим пометом да морем. Как только могли жить люди в подобных местах и создавать при этом предметы орнаментального искусства, которыми мы до сих пор любуемся, разинув рты от восхищения, писать книги, создавать изумительного изящества поделки из золота, продолжать культурные традиции германцев и кельтов? Что за гении они были? Я не знал ответа, не мог даже начать формулировать его, этот ответ, объяснявший заодно, почему сам я сошел с проторенного пути своей веры.

В конце концов я вернулся к машине, ловя воздух открытым ртом — штормовой ветер, дующий с моря, не давал дышать нормально. Я понял, почему они не смогли внести ничего нового в славную историю монастырской архитектуры. В них слишком сильно укоренился ирландский дух. Они не доверяли всему, что привносило в жизнь красоту и дыхание вечности. Лучше уж бродить бездомным или спрятаться в пещере, исчезнуть, скрыться с глаз долой, вернуться в прошлое. То же в свое время произошло и с латынью, растворившейся в других языках, уступившей место новому, который со временем начнет вытесняться чем-то другим.

Я ехал по узкой дороге, и прошлое тащилось за мной, точно огромный труп.

Мне надо двигаться, ехать дальше. У меня есть дело.

* * *

Брата Лео я нашел в месте, которое с натяжкой можно было назвать садом. Несколько грядок с овощами, несколько цветков, и все это находилось на вершине утеса, под каменной стеной, разрушенной почти до основания за многие века. Он стоял на коленях в сырой темной земле и поднял на меня глаза, когда я, преодолевая сопротивление ветра, вошел в его владения. Весело махнул мне рукой, точно знал меня целую вечность, и продолжил ковыряться в грядке. Я перешагнул через останки стены, поскользнулся на мокром мху, он снова поднял на меня глаза, что-то сказал, но слова унес ветер. Лицо его расплылось в улыбке. Лицо морщинистое, круглое, обветренное, немного отрешенное, и еще в нем читалось твердое намерение закончить то, чем он занимался. На нем были черные брюки с манжетами, заляпанными грязью, черный свитер с высоким воротником, из которого торчала тонкая морщинистая шея. Руки голые, без перчаток, тоже сплошь выпачканные землей, на щеках полоски грязи, в тех местах, где он, по всей видимости, неосмотрительно почесывал щетину. И вот наконец он закончил работу, выровнял и прибил ладонью землю вокруг стебля какого-то неизвестного мне растения. Поднялся и вытер руки чудовищно грязным полотенцем.

— Брат Лео, — сказал я, — меня зовут Бен Дрискил. Приехал из Парижа повидаться с вами. Мне о вас рассказывал Робби Хейвуд.

Он смотрел на меня и моргал, одно из тех невинных лиц, что всегда выглядят удивленными. Потом приподнял скрюченный грязный палец, точно я произнес некое магическое слово-заклинание.

— Робби, — пробормотал он. — И как он поживает, наш Робби?

Говорил он без ирландского акцента. По интонации и произношению я никак не мог определить, с каким именно. Возможно, он только родился в Ирландии, а потом жил в разных других местах. Я стал рассказывать ему, что Робби Хейвуд умер. Он слушал меня, завязывал мешок с какими-то удобрениями, потом собрал разбросанные по земле совки, мотыги, взял небольшую лопату. И слушая мой рассказ, все время кивал. Я так и не понял, что он усвоил из этого моего повествования.

— Париж, — произнес он наконец. — Вы проделали весь этот путь из Парижа. Так значит, Робби умер. Мы называли его «Викарий». Это он послал вас ко мне? Я, честно сказать, немного удивлен. Прямо не верится. После всех этих лет... Мы здесь в глуши, можно сказать, дорожку сюда протоптать трудно. Однако вот передо мной живой человек из другого мира, а потому придется поверить своим глазам. Я удивлен. Викарий! Был бы страшно рад повидаться с ним. — Он вытаращил глаза, и лицо его приобрело еще более невинное выражение. Словно прочел недавние мои мысли. — Радоваться здесь нам больше никто не запрещает, нет. Такое облегчение. Просто благословение Господне. Шумный, даже буйный человек, наш Робби. Но всегда был хорошим товарищем в самые тяжкие времена. Бог ты мой. — Он покачал головой, приподнял пушистые брови домиком. — Умер. Это надо же. Снова наступают старые времена. Отовсюду наползают тени, тьма сгущается. — И он весело улыбнулся мне.

— Он умер не своей смертью, — сказал я. — Робби Хейвуда убили в Париже неделю тому назад.

— Но кто это сделал?

— Человек, который пришел из прошлого сорокалетней давности. Человек, которому он доверял... Человек, который выследил Робби и не дал ему шанса. А чуть меньше месяца тому назад этот же человек убил мою сестру, монахиню Валентину. Робби Хейвуд считал, что вы можете пролить свет на случившееся. Рассказать, кто он, этот человек, откуда пришел, почему убивает людей. Снова.

— Могу я узнать, — невозмутимо спросил он, — почему он убил вашу сестру?

— Потому, что она занималась исследованиями для своей книги, где хотела рассказать, что происходило в Париже во время войны. Торричелли, нацисты, движение Сопротивления, так называемый «заговор Пия». И еще там упоминался один человек, страшно загадочный, прямо фантом. Саймон...

— Пожалуйста, перестаньте. — И он нежно улыбнулся мне, точно желая показать тем самым, что он выше всех земных дел, вины, греха и убийства. — Похоже, вы неплохо информированы обо всех этих старых секретных делах. Прямо и не знаю, что про вас думать, мистер Дрискил.

— Я проделал весь этот долгий путь, чтобы выслушать ваш рассказ. Людей убивают...

— Мне ли не знать, — мурлыкнул он.

— Сперва отец Лебек, убит на кладбище в Париже сорок лет назад... Нет, конечно, он не был первым. Никто не знает точно, когда все это началось. Потом моя сестра, ваш старый друг Хейвуд, еще несколько человек. А началось все это давным-давно... И еще у меня есть имена, вернее, кодовые клички. Возможно, вы поможете разобраться, что это за люди. — Слова и вопросы так и хлынули из меня потоком, и он даже отпрянул. Его испугал такой напор. Я понял это по выражению его глаз. Тут же умолк, и последние мои слова утонули в шуме ветра.

Он устремил взор куда-то вдаль, к морскому горизонту.

— Знаете, я немного побаиваюсь вас, мистер Дрискил. Если, конечно, мистер Дрискил ваше настоящее имя. — Я хотел было возразить, но он перебил меня: — Я всегда знал, что случится нечто подобное. Что найдется такой человек, восстанет из праха. Но только на этот раз все будет по-другому, пришел черед платить по счетам. Потому, что тогда происходили вещи, которые не забываются. Никогда не забудутся, пока хотя бы один из нас будет жив, любой из нас, тот, кто знает всю эту историю... или хотя бы ее часть. Боюсь, что сам я знал не больше, чем любой другой из нас. И все равно, слишком много, чтобы остаться в живых, если кто-то вдруг захочет стереть прошлое, избавиться от него. Кто-нибудь из них вдруг вспомнит Лео, начнет думать, уж не жив ли он до сих пор. А потом пошлет человека выяснить все это. — Он поскреб подбородок, затем скрестил руки на груди. — Вообще-то я думал, произойдет это много раньше. Вот смотрю на вас и думаю: что вы за человек? Может, вы один из них? И если так, кто вас послал?

Он отвернулся и стал глядеть на волны, разбивающиеся о прибрежные скалы. Море разбушевалось. Я окликнул его по имени, но все звуки тонули в вое ветра и грохоте прибоя. Тогда я схватил его за плечо, развернул к себе. Сильней, чем намеревался. Он поднял на меня глаза. Лицо невинное, так и сияет ангельской чистотой.

— Мне нужна ваша помощь, — сказал я. Торговаться я никогда особенно не умел. Но зашел слишком далеко, чтобы отступать от своих намерений. Плотный ветер дул прямо в лицо, не давал дышать, мною овладела слабость. Этот маленький человечек был одним из ключей, без которого не обойтись. — Я должен узнать от вас... всю правду.

— Хотите выслушать всю мою историю? Понимаю. — Говорил он тихо, но отчетливо, я слышал каждое его слово. — О, все это было так давно. — Слегка склонив голову набок, он кивнул с задумчиво философским видом. — Вам придется сильно убеждать меня. Ведь мне еще жить и жить, нет ни малейшего желания умирать раньше, терять годы, отпущенные Создателем. Неужели не понимаете? Я ведь уже сказал, вы меня просто пугаете. Если пришли убить меня... если вы действительно один из них, если вас прислали из Рима расправиться со мной, я вряд ли смогу вас остановить. Но если вы пришли, как говорите, в поисках правды, тогда, так и быть, поведаю вам свою историю. Идемте, и толком объясните мне еще раз, кто вы такой. Давайте обменяемся, вы мне свою историю, я вам свою. — Он снова улыбнулся. Он сказал, что боится, но никакого страха в его поведении не наблюдалось. Не той был породы человек. — А если вы пришли от них, может, и получится убедить вас, что я есть не что иное, как безобидный старик, и не представляю никакой опасности ни для вас, ни для ваших хозяев. Как знать?... Может, у меня и получится.

— Они, для них, — сказал я. — Но кто они такие?

— Вот что, молодой человек. Кем бы вы там ни были, вы прекрасно знаете, кто они такие. Иначе зачем было забираться в такую даль и глушь? Пошли, пошли, прогуляемся немного. Вот там, по горам. Там я никуда не убегу. Прекрасный шанс покончить со мной. — И он тихо усмехнулся себе под нос. Я молча последовал за ним.

* * *

Во время Второй мировой войны католическая Церковь, как, впрочем, и все остальные европейские институты, была озабочена одним: как бы выжить. Необходимо было выработать новую политическую линию и правила поведения и следовать им со всей осторожностью и тщанием, с учетом особенностей и издержек военного времени. Однако куда более сложные проблемы возникали в том, что касалось вопросов индивидуальной морали, которая неизбежно входила в конфликт с моралью, проповедуемой тем или иным институтом, и история Лео служила блестящим тому подтверждением. Вся двусмысленность роли Церкви усугублялась еще и тем, что в двадцатом веке у нее не было своей армии, не было никаких средств для насаждения своей политики или же обретения независимости от интересов правящего в той или иной стране режима. Во-первых, следовало считаться с развитием военных действий, а обстановка тут могла измениться в любой момент; во-вторых, надо было как-то исхитряться преодолевать все жестокости и ужасы, насаждаемые нацистами. Игнорировать их было просто невозможно, как бы того ни хотелось. И, наконец, следовало учитывать и тот факт, что Церковь тогда возглавлял Папа Пий, чьи связи с Германией всегда были глубокими, крепкими и совершенно загадочными в основе своей.

И вот эта обстановка всеобщего смятения, смещения моральных ценностей и устоев породила довольно любопытную реакцию: из числа парижских католиков-активистов — священников, монахов, некоторых мирян — некий священник по имени Саймон Виргиний начал набирать сторонников. Он связал всех этих людей клятвой верности, призвал на протяжении всей своей жизни строжайше хранить тайну. Никогда, никому и ни при каких обстоятельствах не должны были рассказывать они о своем тайном братстве, не раскрывать свою принадлежность этому братству ни единому человеку извне. Они были в безопасности ровно до тех пор, пока кто-то из них не нарушит эту клятву.

Но, разумеется, даже при строгом соблюдении этих условий неизбежно возникали вопросы и проблемы, заверил меня брат Лео, устало пожав плечами.

— Просто поставлю несколько вопросов и не буду пока давать на них ответы, — сказал он. — Во-первых, кому изначально принадлежала сама идея создания такого братства? Во всяком случае, не Саймону, это определенно. Приказы исходили от кого-то из Рима, по крайней мере так считал я, тогда еще совсем молодой человек, застигнутый этим водоворотом событий. Некто направлял Саймона, руководил им... И доказательством тому служили конфликты. Порой Саймон восставал против них, и мы просто бездействовали.

Целью создания братства было: защищать Церковь от опасностей и превратностей войны, обогащать Церковь за счет войны, сохранить ее сильной и дееспособной во время бойни, пожарищ, болезненных приступов чьих-то амбиций и безумия, словом, всего того, что, собственно, и представляла собой война. Особенно остро стояли все эти вопросы на оккупированной нацистами территории, в Париже, и неизбежно общие цели и задачи начали вступать в противоречие с нравственными понятиями отдельных индивидов. — Тут брат Лео сделал паузу, дал мне обдумать услышанное, а затем продолжил свое повествование.

Члены группы знали друг друга по кличкам. Лео сказал, что забыл эти вымышленные имена, слишком уж долго и старательно пытался похоронить их вместе с прошлым, выбросить из памяти раз и навсегда. Тогда я решил напомнить. Кристос, да, был такой человек по имени Кристос, сознался он, и вскоре я понял, почему. К тому времени то была очень сплоченная группа, состоявшая из чистых католиков. В ней царил полный авторитаризм, никто не осмеливался возражать, задавать вопросы. Мало того, никто не смел даже помыслить о каких-либо вопросах. Приказ отдавался, приказ следовало неукоснительно выполнять. Решения принимали другие люди. И члены группы стали лишь орудием для исполнения этих приказов во благо Церкви. Шла война, а Церковь еще никогда не пасовала перед армиями мирян, ну, во всяком случае, не часто. Она собирала собственные свои армии, посылала на битву своих солдат. Если надо, они умрут, если им прикажут — убьют. И вот в Париже во время оккупации Церковь создала новую свою армию, готовую исполнить любой ее приказ. Брат Лео смотрел куда-то в сторону и не уточнял, какой именно приказ. Но я понял: им отдавали приказы убивать, и они убивали.

— Просто такое время было, — сказал он, — время исполнять приказ. Причем любой. Какой угодно. Можете не говорить мне, мистер Дрискил, заранее с вами согласен... следованием любому приказу без разбора зачастую оправдывали тогда даже убийства. Достаточно вспомнить концентрационные лагеря в Треблинке или того священника, что убил свою жертву в парижских трущобах... — Он пожал плечами и снова долго смотрел на море, тучи над ним сгущались, ветер становился все холодней. — Я не оправдываюсь, ни себя не оправдываю, ни всех нас остальных. Просто говорю, как все было на самом деле. Иногда поступал приказ убить человека. Ну, ради высшего блага, разумеется. Всегда ради Церкви. Ведь мы верили, что спасаем тем самым Церковь.

Но чаще все обстояло по-другому. И на первый план выходил торг. Торговали всем: преданностью, действиями, которые может совершить группа, понятиями добра и выгоды для Церкви. Торговались с нацистами — с вермахтом, с эсэсовцами, гестапо. И почти всегда Церковь оставалась в выигрыше, ей перепадали похищенные немцами ценности и произведения искусства. Принадлежали они богатым евреям, которых фашисты преследовали и уничтожали повсюду. Хозяева этих сокровищ исчезали без следа, а их картины и скульптуры чаще всего переправлялись в Рим. Когда возникала необходимость, в дело вступала банда Саймона, за эти операции отвечал Кристос. Он же вел учет участников движения Сопротивления, и порой у него не было другого выхода, кроме как бросить кость нацистам, выдать несколько своих французских друзей. И все, опять же, с самой благой целью — поддержать хрупкий баланс в отношениях с движением Сопротивления, с нацистами и не забыть об интересах Церкви, всегда прежде всего Церкви. Которая, как они знали, переживет всех и вся: фашистских захватчиков, бойцов Сопротивления и саму войну.

Но далеко не всегда дело сводилось к торгу, далеко не всегда то был простой акт предательства Сопротивления, с одной стороны, и саботажа нацистского режима — с другой. Порой случалось так, что нацисты хотели кого-то убрать. Так к чему было самим пачкать руки? На этой проблеме брат Лео остановился особенно подробно. Возможно, таким образом немцы проверяли благонадежность членов братства, наличие у них желания сотрудничать с оккупационным режимом? Или же просто навязывали тем самым свою волю?

Брат Лео помнил случай, когда разногласия между Саймоном и Кристосом вдруг всплыли на поверхность. И сразу понял: это грозит нешуточными осложнениями и бедами, рано или поздно случится нечто непоправимое. А заварилась вся эта каша из-за священника, члена движения Сопротивления...

Священник отец Деверо особо отличился в борьбе с оккупантами. Умудрился даже организовать похищение эсэсовского офицера, тело которого затем нашли на свалке, в окрестностях небольшой деревушки под Парижем. Непосредственные исполнители известны не были, но жители деревушки давно подозревались в симпатиях к Сопротивлению благодаря разъяснительной работе отца Деверо.

Немцы решили нанести ответный удар с символическим подтекстом. Священник должен умереть, а убить его должны католики, возглавляемые Саймоном. Своим людям Саймон сказал, что это невозможно, что он пойдет к эсэсовцам и откажется. Но тут ему стал возражать Кристос, высокий, похожий на привидение священник из Парижа. Он настаивал на том, что с немцами надо сохранять хорошие отношения, что это гораздо важнее жизни какого-то одного зарвавшегося священника. Идет война, сказал он, а на войне всегда умирают люди, так уж заведено. И ради достижения высшего блага отец Деверо должен умереть.

Кристос твердо стоял на своем. Главное сейчас — сохранить и защитить Церковь и ее войско.

— Видите ли, мистер Дрискил, — эти слова брат Лео произнес тихо и самым небрежным тоном, точно не придавал им особого значения, — мы были наемными убийцами, возродившимися и вновь призванными на службу Церкви... Да и что значили какие-то несколько убийств во время войны. Пожалуй, их даже нельзя было назвать убийствами! Боевые потери, так будет точней. Кристос называл себя реалистом, прагматиком. Но кое-кто из членов маленькой банды считал его безжалостным и жестоким убийцей. Он настоял на своем, они повиновались, а Саймон остался при своем мнении. Останавливать их не стал, но не принимал участия в том, что произошло в маленькой французской деревушке в ночь, когда был убит отец Деверо. Кристос умел подчинять людей своей воле, — заметил брат Лео. — А вот ни Саймон, ни маленький Сэл, ни я, ни Голландец не могли. Однако все мы были тогда на стороне Саймона. Были с ним, а не с Кристосом...

Были и другие случаи, приходилось исполнять и другую грязную работу. И все они тогда подчинялись Саймону. Чем бы ни закончилась война, Церковь должна была оказаться на стороне победителя. Церковь должна была выжить.

Знали ли об этом в Риме?

Знал ли Папа Пий?

Эти немыслимые по сути своей вопросы остались без ответа. Однако в Париж Саймон попал именно из Рима...

Брат Лео излагал все это спокойно, то потирая раскрасневшиеся от холода щеки, то приглаживая завитки мелко вьющихся седых волос, но тут же налетал порыв ветра и портил прическу.

И вот в конце холодной зимы 1944-го настала последняя ночь.

Снова пришло время убить человека.

Но нацисты ничего об этом не знали. И члены движения Сопротивления — тоже. Не знала ни одна живая душа, кроме ассасинов. Им предстояло убить одного очень важного человека.

Во благо Церкви. Во имя спасения Церкви.

Задание было поручено Саймону, к нему готовились с особым тщанием. Все было четко спланировано, потребовался транспорт, и тут пришлось положиться на Сопротивление. Этой организации было поручено также раздобыть боеприпасы.

Динамит. Два автомата. Ручные гранаты.

Им предстояло изменить ход истории, спасти Церковь, нанести один решающий удар.

Прятались они в хижине лесника, на холме, внизу проходило железнодорожное полотно, саму хижину надежно скрывал от посторонних глаз густой лес. Жертва их должна была прибыть поездом в Париж, на тайную встречу с нацистскими чиновниками высокого ранга. По слухам, среди участников этой встречи должен был присутствовать сам рейхсмаршал Геринг.

Они собирались взорвать железнодорожное полотно. И если важный человек не погибнет в катастрофе, должны были расстрелять его, а также любого, кто попытается их остановить.

Но все пошло не так, как планировалось.

Неким непостижимым образом немцы узнали о готовящемся покушении. Важного человека сняли с поезда. Произошла утечка информации.

— Того человека в поезде не было, — продолжил брат Лео. — Нас предали... Бойня была жуткая, лишь нескольким из наших удалось в ней выжить. Остальных или убили прямо на месте, или захватили в плен и увезли в Париж, где казнили позже... Да, — добавил он, удрученно качая головой, — давненько это было. Саймон понимал, что все кончено. И знал, кто нас предал. Все наши были страшно напуганы, собирались бежать. И тут Саймон заявил, что позаботится о нас, правда, мы не знали как. Мы верили в него, мы ему доверяли. И вот однажды он заявил, что идет на встречу с предателем... Им оказался Кристос. Это он заложил всех нас, он всегда был ближе нацистам... И вот в ту ночь мы с Голландцем и маленьким Сэлом пошли следом за Саймоном. На всякий случай, вдруг понадобимся. Потому что знали: Кристос носил при себе оружие.

Ночь выдалась страшно холодная, ветреная, с неба сыпал снег с дождем, капли воды молниеносно замерзали и превращались в лед. Стоял февраль 1944-го. Мы оказались на окраине Парижа, на заброшенном маленьком кладбище с примыкавшей к нему полуразвалившейся церковью. Тишину ночи нарушали лишь завывание ветра да стук полуоторванной ставни. Все надгробные плиты были покрыты тонкой коркой льда. Из-под снега и льда торчали высохшие стебли растений. Казалось, здесь даже все мыши перемерли от холода.

Саймон и Кристос, их силуэты, смутно вырисовывающиеся на фоне надгробий.

Лео, Голландец и маленький Сэл прятались за изгородью. Лео боялся отморозить кончик носа. Сэл бормотал какие-то молитвы, его жизнь, жизнь священника, приобретала совсем уж неожиданный оборот. Привела среди ночи на маленькое промерзшее кладбище, в самом воздухе которого чувствовался привкус страха.

Кристос твердил Саймону, что никого не предавал, что вообще не понимает, как все это произошло. Да, он согласен, среди братьев завелся предатель, проник в их ряды, это верно, но он понятия не имеет, кто этот человек...

Саймон же говорил ему, что все кончено, что он, Кристос, нацист, всегда был нацистом, и сегодня этому будет положен конец.

— Это ты убил священника, отца Деверо, ты предал нас, заложил немцам!...

— Деверо был помехой, был нитью, ведущей к нам. Он должен был умереть!

Внезапно голос Саймона стих. Кристос отпрянул от него, и мы снова услышали голос нашего лидера. «Ты убил порядочного, честного человека». Ветер донес до нас эти слова. Лео обернулся к Голландцу, тот покачал головой и прижал палец к губам. Желтоватый свет, горевший в трапезной церкви, вдруг погас. Откуда-то из-за камня выскочила кошка, глаза сверкнули зеленым, еще одной мышке пришел конец.

— Нет, — сказал Саймон, — ради блага Церкви такие дела не делаются. Они неугодны Господу...

— А то, что вы собирались сделать с пассажиром поезда, это, выходит, угодно Господу Богу?...

— Ты стал сотрудничать с нацистами, а они безбожники, варвары! И после этого ты еще смеешь утверждать, что все это делается ради блага всех нас, во благо Церкви? Ладно, может, оно и так... — Саймон говорил медленно и тихо, глядя прямо в глаза Кристосу, но Лео различал каждое его слово. — Но, убив отца Деверо, ты предал Церковь. Предал Бога. Предал всех нас. А потом предал еще раз. Тот человек с поезда должен был умереть... А вместо него погибли наши люди. И все из-за тебя. Но теперь все кончено, это последняя твоя ночь...

Кристос выхватил пистолет из кармана потертого пальто, которое носил поверх сутаны. Лео отпрянул от изгороди, наступил на кошку.

Если бы она не заорала, выпустив при этом из пасти полумертвую мышь, если бы с криком не отпрыгнула в сторону, эдакий комок грязной клочковатой шерсти с круглыми голодными глазами, то Кристос, наверное, пристрелил бы Саймона на месте. И тело последнего осталось бы лежать на заброшенном кладбище.

Но он обернулся на этот пронзительный крик, и Саймон с проворством, удивительным для человека столь крепкого телосложения, набросился на него.

Обхватил мощными своими руками, и на какое-то время оба они, казалось, слились в объятиях, стояли, слегка раскачиваясь, словно танцующая парочка, среди могильных плит, надгробий, среди голодных кошек и мышей. Казалось, объятие это будет длиться вечно, их блестевшие от пота, искаженные от напряжения лица почти соприкасались. То были самые страстные на свете объятия, танец смерти, и вдруг послышался страшный характерный треск или хруст переломанных костей, Саймон разжал смертельные объятия, и соперник его медленно осел на землю.

Кристос был мертв.

Саймон задушил его голыми руками.

Он оттащил тело к изгороди, а затем затолкал его ногой в углубление между надгробным камнем и темными мокрыми зарослями. Потом убрал ноги с тропинки и спокойно ушел в холодную ветреную ночь. Через несколько секунд его поглотила тьма.

Со смертью Кристоса умерли и ассасины. Так, во всяком случае, утверждал брат Лео. Летом Париж заняли войска союзников, немцев прогнали. Люди высыпали на улицы, радостно встречая своих освободителей, хотя до полной и окончательной победы было еще далеко. Союзников еще ждали тяжелые дни. Но для маленького братства убийц война тогда закончилась.

Лео протянул руки навстречу лучам заходящего солнца, точно выполнял какое-то упражнение. Снизу облака были подсвечены пурпурно-золотистым сиянием, дальше, к горизонту, они темнели, сливались в сплошную черно-синюю полосу.

— После той ночи, когда убили Кристоса, я больше ни разу не говорил с Саймоном... никогда больше не видел его.

* * *

Брат Лео брел среди скромных могил, то и дело наклонялся поправить корзину с цветами, или убрать с плиты опавшую листву, которую он называл мертвой, или же выдернуть выросший не на месте особенно упорный сорняк. Солнце опускалось все ниже, заметно похолодало. Я поежился, но не только от холода. Из головы не выходил Саймон. Где он, что с ним сталось? Зато теперь я знал о Кристосе, знал, что он был священником и сотрудничал с фашистами. Правда, мне было известно и его настоящее имя. И то, как он умер.

— И что вы делали потом? После того, как умер Кристос, а Саймон ушел? И кстати, нельзя сказать, что мне уж совсем ничего не известно. К примеру, я знаю, кем был этот Кристос. Священником по имени отец Лебек, сыном известного торговца произведениями искусства. Но Саймон... кто такой был этот Саймон?

Он словно не слышал этого моего вопроса. Какое-то время молча шагал вперед, затем сменил тему.

— После той ночи я вернулся к обычной своей работе в Париже. Ну и все кончилось. По крайней мере на время. До тех пор, пока из Рима не приехал Коллекционер.

— Ах, да, Коллекционер. Вам известно настоящее его имя?

— Вы так нетерпеливы, мистер Дрискил. У нас полно времени. Мало всего остального, а вот времени в достатке.

— Не вините меня за любопытство, — сказал я. — Голландец, которого вы упоминали, кто он? И маленький Сэл, священник, жизнь которого так круто изменилась? Пошла совсем не тем путем, что он ожидал? Что произошло с ними дальше?

— Думаю, все мы вернулись к прежней своей жизни. По крайней мере на время. До тех пор...

— Знаю, знаю. До тех пор, пока не явился Коллекционер.

— Именно. Приехал составить из нас коллекцию. — Он усмехнулся и оперся рукой о старый надгробный камень. У основания памятника были разбросаны некогда желтые, а теперь почти бесцветные высохшие цветы. — Саймон был самым великим человеком из всех, кого я знал. Понимаете? Был предан только Богу и Церкви, никому больше. Да, теперь, оглядываясь назад, я могу утверждать, что делались вещи не слишком богоугодные. Но ведь тогда были тяжелые времена для всех, шла война не на жизнь, а на смерть. К тому же Саймон был всего лишь человеком. А как нам известно, даже святые порой допускают ошибки, разве не так?

— Ошибки? Это мягко говоря, — вставил я.

— И все равно, Саймон был великим человеком. Безгранично мужественным...

— Так куда он, черт подери, подевался?

— Мистер Дрискил, прошу вас...

— Вы же знали его. Были близко знакомы.

— Я наблюдал за ним, так будет точней. Несколько ночей мы провели, прячась в заброшенных амбарах. Он говорил со мной. Объяснял смысл того, чем мы занимались, доказывал, что стараемся не напрасно, что все это для блага Церкви... Я слушал его. О, он был гораздо умней меня. И образованней. Один из тех великих людей прошлого, которые были настоящими учеными и философами. Теперь таких, увы, нет. Именно он, Саймон Виргиний, рассказал мне о конкордате Борджиа.

Мы вышли с кладбища и медленно двинулись в сторону холмов.

— О чем? — прокричал я. — Ветер снова ударил в лицо, срывал слова с губ, уносил их прочь.

Он привалился спиной к перекрученному стволу дерева, сунул руки в карманы грязных брюк. А потом заговорил, и снова таким тоном, точно все это теперь не имело значения, давно ушло в историю. Порывы ветра немного стихли.

— Саймон сказал, что был такой конкордат, ну, договор, подписанный между Папой Александром Борджиа и теми людьми, кто этим занимался. Кто, по словам Саймона, как это он называл?... Ах, да, «исполнял тяжкий труд». Короче, убивал. Саймон сказал, что мы потомки тех людей, которые еще пятьсот лет тому назад занимались этим. А потому мы являемся живой частью истории Церкви. Говорил, что собственными глазами видел этот договор, держал его в руках. — Тут вдруг Лео умолк и смотрел, как пенистые валы лижут берег, и лицо его вновь обрело невинно-безмятежное выражение.

— А он описывал его? Говорил, как выглядел этот самый конкордат? Он до сих пор существует?

Лео улыбнулся моему нетерпению.

— Во время войны, да и после нее пропало столько разных вещей... Самого Саймона тоже очень занимала судьба этого конкордата, листы пергамента, на котором он был написан. Он сказал, что там были перечислены имена особенно преданных Папе Александру людей. А также имена их потомков по прямой линии, не прерывавшейся на протяжении нескольких веков. И все, заметьте, началось с Александра... Я поначалу просто ушам своим не поверил, все это звучало, как сказка... Но, с другой стороны, в истории Церкви всегда было полно тайн, и легенд, и всяких там секретных документов. Очень похоже на католиков. Саймон боялся, что материалы эти могут попасть во время войны в руки немцам. И что потом, чем бы ни закончилась эта война, ими будут шантажировать Церковь.

— Так вы хотите сказать, тогда эти документы были у него?

Брат Лео кивнул.

— Но как он напал на них?

— Он мне не говорил.

— Может, он привирал? Выдавал желаемое за...

— Саймон?! Он никогда не лгал. Никогда!

— Но почему вы так уверены?

Он покосился на меня уголком глаза, и во взгляде его читалось снисхождение, продиктованное опытом и возрастом.

— Просто знаю, и все. Я самого его хорошо знал. Поэтому и уверен.

— Ладно, говорите дальше. Итак, вы держали в руках саму судьбу Церкви. Список ассасинов!

— Ну, это я сомневаюсь, мистер Дрискил. Это совсем уж иезуитские разговоры.

Я не собирался утомлять его своими догадками, пересказывать все, через что мне пришлось пройти. Ему досталось куда как больше, теперь борьба для него закончена. И мне не хотелось запугивать его, хвастаться, производить впечатление или же втягивать в опасные игры, которые теперь его не касались. Он уже через многое прошел.

— А я был когда-то иезуитом.

— Ну, вы, однако, и штучка, Дрискил! — громко рассмеялся он. — Скажите, а вы вообще человек честный?

— Более или менее, — ответил я. В моем мире никто не задавал мне подобных вопросов. Как мне ответить на него?...

— Что ж, — вздохнул он. — Что касается конкордата... Саймон уходил с того маленького парижского кладбища, целиком поглощенный мыслями о конкордате Борджиа. Его волновала история этого документа. Ведь он был своего рода лицензией на убийство. Сама история доказала это, вы не согласны? Когда нужны были убийцы, их призывали на службу Церкви. И они оживали, возвращались из прошлого. — Он взглянул на меня. — Лично я бы никогда не взял на себя такую ответственность, решать, когда именно они понадобятся. А вы, мистер Дрискил?

— Лучше расскажите мне, что произошло с конкордатом.

— О, он отослал эти документы на север. Туда, где они находились бы в безопасности. Если честно, — лицо у него раскраснелось, он стал похож на Санта-Клауса из школьного спектакля, — Саймон отправил их на север со мной! Он, знаете ли, очень мне доверял. — Он улыбнулся, обнажив мелкие белые и неожиданно острые зубы. — Со мной и еще одним человеком. С Голландцем, который в ту ночь тоже затаился у ограды и видел эту сцену на кладбище. Он пришел ко мне с письмом и пакетом. Письмо было от Саймона. В нем он просил меня взять этот пакет с конкордатом и вместе с Голландцем доставить его на север страны... О, это было настоящее приключение, доложу я вам! Мы под видом французских рыбаков переправили этот пакет через Ла-Манш, в Англию. Рыцари плаща и кинжала. Не сладко приходилось, но мы сделали это. Должно быть, на нашей стороне был сам Господь Бог.

Он смотрел на потемневшее море, и лицо его так и светилось торжеством.

— Вот так, — продолжил он, повернувшись ко мне спиной, — нам удалось увести конкордат под носом у нацистов. Он до сих пор здесь. Мы привезли его сюда, в монастырь Сент-Сикстус. Наряду со многими ирландскими монастырями он служил хранилищем секретных церковных документов, начиная еще со Средних веков. Это традиция. Бумаги хранились здесь веками. Места тут глухие, так что бумаги в безопасности.

— А вы скажете мне, где конкордат? Покажете его? — возбужденно спросил я. В висках стучало. Список ассасинов...

— Да, конечно. Всем этим заведует у нас брат Падрак архивариус. Он совсем старик, боюсь, неважно себя сейчас чувствует. Так вот, документ этот у него, хранится где-то в архиве монастыря. За сорок лет пребывания здесь мы с братом Падраком очень подружились. Видно, теперь пришло время снять с себя груз этой ответственности. Мы не планировали этого, но раз уж вы здесь, то, наверное, лучше будет отдать его вам. Может, с Божьей помощью, и разрешите наши сомнения, благие ли деяния свершались в прошлом во имя Христа. Мы скоро умрем... возможно, вам удастся ответить на наши молитвы. Мы с ним люди простые, старые... — Он вздохнул. — Думаю, я имею право передать вам конкордат... Это ведь мне решать, верно? — Он развел руками. — Голландец, который пришел тогда на север вместе со мной, он давно ушел. Как растворился. А вот Саймон... — Он пожал плечами.

— Так Саймон жив? Вы это точно знаете?

— О, да, да, конечно. Саймон все еще жив. И маленький Сальваторе — тоже. — На морщинистом лице заиграла лукавая улыбка. — Все стали большими людьми, — загадочно добавил он.

— Так почему бы не сказать мне все? — взмолился я. Голос дрожал не только от волнения, но и холода, я страшно замерз на ветру. — Кто был этот Саймон? Кто он сейчас, черт побери?

— Если не отдам бумаги вам, они могут потеряться уже навсегда. Мы с Падраком умрем, конкордат пролежит в нашем хранилище, ну, может, еще век или два. Но если я отдам его вам... Скажите, вы можете оказать Церкви и мне одну услугу?

— Какую именно?

— Я отдам вам конкордат Борджиа при условии, что вы заберете, а потом доставите его... Обещаете?

— Доставить куда? Кому?

— Как кому? Саймону, разумеется! Ведь он принадлежал ему во время войны. Отвезете его Саймону, ради меня.

— Тогда вам придется сказать, куда...

— Конечно. Кому и куда.

— Вы обманываете меня, брат Лео.

— Разве?

— Все вы были убийцами. Все до одного.

— А я думал, что достаточно убедительно объяснил вам все обстоятельства. Война, все это безумие...

— Ну вот, опять.

— Я здесь ни при чем. Другие. Может, и остались люди. Так пусть сами за себя отвечают.

— Так вы скажете мне, кто такой Саймон?

— Да. Все в свое время. — Он долго и пристально смотрел мне прямо в глаза. — Кто-то убивает до сих пор, — пробормотал он. — Убивает во имя Церкви. Ах, мистер Дрискил, тяжкие грехи не дают мне покоя. — Он замер, стоял неподвижно несколько секунд, они показались мне вечностью. — Все еще убивает ради спасения Церкви. Но Робби Хейвуд? И ваша сестра?... — Лицо его как-то сразу помрачнело, даже осунулось. — Бог ты мой, — тихо добавил он. — Я давно уже ничего не понимаю...

* * *

Я пытался сохранять хотя бы внешнее спокойствие. Не хотел пугать несчастного одинокого старика. Но меня мучило нетерпение. Скоро я получу ответы сразу на несколько мучивших меня вопросов. Саймон жив. Я узнаю настоящее его имя, узнаю, где он... Все зависит теперь от брата Лео.

Я промок до костей, спускаясь с крутого горного склона по еле заметной тропинке, то и дело оскальзываясь на мокрых камнях, цепляясь, вместо перил, за какие-то стебли. До этого я побывал в двух монастырях, но здесь все было по-другому. Там повсюду красовались лужайки с ровно подстриженным ярким газоном, ряды цветущих живых изгородей. Непременная купальня для птиц, нежно зовущий колокол. До сих пор я знал только такие монастыри. Мир, покой, все условия для тихих раздумий. Не более того.

Мы спустились лишь наполовину, как вдруг тучи с моря затянули все небо над головой, кругом потемнело и хлынул ливень. Лео обернулся ко мне, по лицу его бежали струйки воды. Прокричал нечто вроде «погода в этих местах меняется каждую минуту», но я толком не расслышал и молча последовал за ним. Вниз, вниз, по острым камням, продираясь сквозь колючий кустарник, и вот мы оказались на плотно утоптанной полоске песка, не видной сверху. Передо мной открылось подобие небольшой бухты, вход в которую сторожили два огромных валуна, поднимающихся из воды ярдах в пятидесяти от нас. Валы с грохотом разбивались об эти камни, а потом, уже усмиренные, с тихим шипением пены лизали песок. Брат Лео сделал знак следовать за ним, я повиновался, и оба мы зашагали по плотному, как бетонное покрытие, песку и вскоре вышли на тропинку, вьющуюся меж скал.

— Пещера, — сказал мой спутник и указал рукой.

Мы стояли у входа в пещеру. Лео достал из кармана штанов маленькую курительную трубку, извлек оттуда же старый клеенчатый кисет, выскреб из него несколько крошек табака, набил трубку, закурил, выпустил кольцо дыма и с довольным видом потер руки. Внизу, в нескольких футах от нас, бушевала стихия. Лео сказал, что все скалы в этих краях пронизаны такими вот пещерами и они являются частью монастыря, в них, как дикие пчелы в ульях, издавна селились монахи-отшельники. Строить кельи из камня считалось непозволительной роскошью. И вот со временем ряд пещер, в том числе и та, возле которой мы стояли, стали неотъемлемой частью монастыря. Но он хотел показать мне именно эту.

Отсюда, сказал он, из этой пещеры, ведет потайной ход в помещение, где в специальных контейнерах и хранятся секретные документы. Именно там и находятся владения архивариуса брата Падрака.

— Сможете самостоятельно найти это место? — спросил он, грея о трубку ладони. — Сможете спуститься с этой горы на рассвете? Это будет нелегко.

Я ответил, что, наверное, смогу.

— Вот и хорошо. Только, смотрите, осторожней. Так, значит, договорились, на рассвете. Мы с братом Падраком встретим вас здесь. И передадим вам этот кровавый конкордат. Вместе с инструкциями, как с ним обращаться и куда отвезти. Я верю вам, мистер Дрискил. Верю, что сам Господь направил вас ко мне. И тогда, после всех этих лет, я наконец смогу избавиться от всего этого дела и от воспоминаний — тоже... — Он снова запыхтел трубкой и смотрел, как над входом в пещеру льет дождь. — Все мы грешники, вы согласны? У одних грехов больше, чем у других. И все, что можно сделать, так это сознаться в них и молиться, неустанно молиться о снисхождении. Мы отнимали у людей жизни во имя и во благо Церкви. — Стоило только начать говорить об этом, и остановиться он уже не мог. Интересно, подумал я, рассказывал ли он кому-то еще о том, как попал в этот монастырь? Ну, архивариусу Падраку наверняка рассказывал. Но, видно, слишком уж накипело у него на душе, раз он пустился в откровения со мной, по сути, совершенно незнакомым ему человеком. — Я вот все думаю, один это грех или сразу два? Мы убивали, а ответственность за это возлагали на Церковь. Думаю, два. И позвольте сказать вам, мистер Дрискил, вот еще что. Принято считать, что со дня первого причастия мы входим в лоно Церкви. Так вот, это неправильно. Церковь сама поглощает нас. И уже не отпускает. Забавно, правда?...

Дождь прекратился, грозовые тучи поредели, в прогалине между ними показалась луна. И осветила монастырь и неприветливый этот берег. Мы зашагали обратно по полоске песка, туда, откуда пришли. Он посоветовал мне не попадаться на глаза остальным обитателям монастыря. Чем меньше будет вопросов, тем лучше и спокойней. В ответ на это я заметил, что меня уже видели несколько монахов из главного здания, когда я пытался разыскать его. Но брат Лео небрежно отмахнулся.

— А я им совру, — весело заявил он. — Скажу, что вы мой кузен из Америки, приехали навестить и тут же уехали. Это если они спросят. Мелкие грехи не в счет.

Затем он сказал, что ночь я могу провести в одном из «ульев». Он принесет мне хлеба, сыра, вина и еще — одеяло. Он пошел за едой и одеялом, я же тем временем сел в машину, проехал чуть дальше по дороге и припарковал ее за поворотом, за грудой камней, высоким кустарником и останками древней стены. Тут ее вряд ли кто сможет обнаружить. Особенно в темноте. Я стоял у входа в келью, зябко кутаясь в плащ — ветер с моря вновь усилился, — и поджидал брата Лео.

Вскоре он появился, с провизией и двумя толстыми свечами. Мы уселись в центре тесной пещеры, прямо на каменном полу. Я старался не думать о царившей здесь сырости, о скользких каменных стенах, при одном взгляде на которые охватывала дрожь. Он распечатал бутылку красного домашнего вина, и я с удовольствием начал запивать им куски свежевыпеченного белого хлеба и острого козьего сыра. Он еще раз рассказал о наших планах на утро и уже собрался уходить, когда я произнес одно имя.

— Август Хорстман, — сказал я.

Он уже пригнулся пройти сквозь узкое входное отверстие, но вдруг ухватился за верхний камень и так и застыл.

— Что вы сказали? — пробормотал он, по-прежнему не разгибаясь и стоя ко мне спиной.

— Август Хорстман. Это его называли Голландцем?

Он медленно обернулся, губы сложились колечком, окинул меня разочарованным взглядом.

— Не люблю, когда из меня делают дурака, мистер Дрискил. Как-то, знаете ли, не слишком приятно, когда человек, которому доверяешь, вдруг начинает смеяться у тебя за спиной...

— О чем это вы?

— Да прекрасно вы все понимаете. Обвели меня вокруг пальца, как старого осла...

— Глупости. Это я просто так, строю догадки. — Я не сказал ему о том, что Голландец убил Викария, Хейвуда.

— Да, Хорстман пришел на север вместе со мной. Голландец. Мы доставили в монастырь конкордат. А потом, с наступлением ночи, он ушел... Растворился, как тень. А я остался. Он был очень храбрым человеком, этот Голландец. Совершенно бесстрашным.

* * *

Я очень устал, холод и сырость отрицательно сказались на ране. Затвердевшая, точно цемент, повязка прилипла к спине, была на ощупь влажной и липкой. Боль не давала мне уснуть. Я укутался в два одеяла, сверху накинул плащ, все время вертелся с боку на бок, но найти сколько-нибудь удобное положение никак не удавалось. Пламя восковой свечи металось в сквозняках, черный дым уносился прочь. Прибой грохотал, казалось, у самого порога. Но я, наверное, не заснул бы теперь даже в мягкой постели у себя дома.

Итак, одна связь прослеживалась четко. Хорстман и брат Лео. Они вместе доставили конкордат Борджиа из Парижа на северное побережье Ирландии. Сорок лет тому назад. И дал им это задание Саймон Виргиний, чтобы сохранить документ, чтобы он не попал в руки нацистам. Париж. Ассасины. Саймон. Конкордат. Хорстман... Лебек на кладбище, его брат сорок лет спустя пустил себе пулю в лоб в египетской пустыне. Эти две смерти тоже как-то связаны между собой. Моя сестра Вэл... Рихтер, Торричелли, Д'Амбрицци и Лебек — вместе на снимке сорокалетней давности... Коллекционер... Брат Лео, Голландец и маленький Сэл прячутся, скорчившись, за кладбищенской оградой... В день смерти Вэл думала об отце Говерно...

Лео. Нет смысла сообщать ему о том, что Голландец, помогавший вывезти конкордат из захваченного немцами Парижа, все еще жив. Ходит по земле, точно дух зла.

Никак не удавалось выбросить из головы этого Хорстмана. Так и застрял в мыслях, точно армия оккупантов. Казалось, я уже не один в этом каменном «улье». Что Хорстман здесь, где-то рядом. Он следил за мной, приехал в Париж, убил Хейвуда, чтобы тот не рассказал мне ничего лишнего о наемных убийцах, и потом исчез. А до этого пытался убить меня в Принстоне, но покушение не удалось. Я знал: этот человек будет охотиться за мной, пока не убьет. Или пока я не убью его... Здесь, в темноте ночи, под шум дождя и прибоя, я вдруг задумался: есть ли у меня вообще хоть один шанс одолеть его? Или же он будет по-прежнему недосягаем и станет повторять свои попытки снова и снова, всегда и везде ходить за мной по пятам и превратит мою жизнь в сущий ад?...

Я зевнул, зябко передернулся, свернулся под одеялами в плотный комочек. Здесь, в этом «улье», я в безопасности. Он не мог узнать, где я сейчас. И, однако же, сорок лет тому назад он ходил по этим камням, был здесь, в монастыре Сент-Сикстус.

Надо сохранять спокойствие. Выгнать из себя этот страх перед Хорстманом. Но я понимал, что это за человек Профессиональный убийца, решительный, настойчивый, безжалостный, готовый убивать, защищая тайны. Тайны Саймона. Казалось, я чувствую его, слышу его дыхание тихие шаги по камням у себя за спиной...

А что, если поменяться с ним ролями? Превратиться в охотника и гнать и преследовать его до победного конца? Но как охотиться за невидимкой? Смогу ли я выйти на его след, загнать в угол, а потом убить, отомстить за Вэл, Локхарта, Хейвуда и монсеньера Хеффернана? И за себя тоже?... Смогу ли я заставить себя вообще кого-то убить? Если бы смог, то точно знал бы, кого.

Этот человек для меня одна сплошная тайна, как все великие загадки Церкви. Я чувствовал себя Тесеем, которого преследует некий мифический Минотавр. Зверь, умеющий превращаться в невидимку, когда ему надо, а потом вдруг возникать снова из-за поворота лабиринта. Мелькнул на секунду, показался, чтобы навести меня на след, и тут же исчез снова, и я, как дурак, мчусь за этим призраком. Однако, похоже, выбора у меня нет. Придется продолжать эту гонку вслепую. А там разберемся.

Брат Лео тоже меня беспокоил. С виду такой добрый, тихий, порядочный старичок, но парижский период его жизни, связанный с ассасинами, говорит о другом. Этот прагматизм, проявившийся в предательстве бойцов Сопротивления с целью поддержания добрых отношений с нацистами... Впрочем, во время войны то было характерно для политики Церкви в целом. Ведь Папа Пий продолжал общаться с Гитлером! И еще отношение брата Лео к Саймону. Он боготворил его, считал Саймона едва ли не святым. А на деле Саймон, в чьих руках вдруг оказался конкордат, был, на мой взгляд, не кем иным, как отъявленным убийцей. Или и того хуже... Но все могло обстоять куда сложней, и кто я такой, чтобы судить? Мне просто надо найти одного человека и убить его, вот и все.

Интересно, что же произошло с Саймоном после войны?

Кто он? Может, по-прежнему отдает Хорстману приказы?

И вот наконец я уснул, и последние мои мысли были ° Вэл и о том, как бы поступили на моем месте она и сестра Элизабет...

Первый раз я проснулся, словно от толчка. Мне приснилась Вэл. Как она лежит мертвая в часовне. А потом вдруг пришел отец, весь почерневший от горя, и мы с ним говорили, и затем, уже утром, я услышал грохот, это он падал вниз по ступенькам. Потом я заснул снова и проснулся во второй раз уже от холода. Я весь дрожал и одновременно обливался потом, в животе тоскливо ныло. Я затряс головой, пытаясь отогнать ночные кошмары. А потом вдруг увидел Элизабет в дверях, когда она приехала ко мне в Принстон, а я на секунду принял ее за Вэл.

Позже в лунном свете сверкало лезвие кинжала, лед жег щеки, точно огонь, и Санданато бежал ко мне издали и что-то кричал.

Господи, эти сны!

Стало светать, и тут я уже окончательно проснулся.

* * *

Я вышел из пещеры. Туман стоял страшно густой, я едва различал пальцы вытянутой вперед руки. За секунду я вымок до нитки и, вздрагивая и спотыкаясь, побрел по камням. Начал пробираться по гребню горы с ощущением, что один неверный шаг — и полечу в пропасть. Прямо как в романе Конан Дойла про страшные болота, с которых ночью доносился вой страшной собаки. Нет, никаким Шерлоком Холмсом я не был, и собака Баскервилей не гналась за мной, но ночные кошмары окончательно вымотали меня, и я пытался сохранять хладнокровие и равновесие и гнал от себя все страхи.

Медленно, дюйм за дюймом продвигался я по склону горы, и кругом, куда ни глянь, был один туман. Ни монастыря, ни спасительной полоски пляжа, ни двух валунов у входа в бухту, ничего не было видно. Но я продолжал двигаться дальше, и на ум пришли строки Элиота:

Миг я мнил великим себя и вдруг очнулся.

Это за край плаща вечный

Слуга придержал, усмехнулся.

И я понял: вот он, мой страх.

Я подошел к останкам стены у маленького кладбища, стараясь не думать о тех, кто нашел там свой последний приют, двинулся дальше и вот наконец на ощупь нашел подобие каменной лестницы. Казалось, я иду так уже несколько часов, озябший, промокший, потерявшийся в тумане. Короче говоря, вон он, мой страх.

Цепляясь за стебли растений, скользкие корни и выступы камней, молясь про себя, чтобы они не подвели, я ощупью, шаг за шагом начал спускаться вниз по склону. Туман заглушал шум прибоя. Мало того, он еще и ослеплял меня, дезориентировал, зато обострил другие чувства: при каждом прикосновении к камням я ощущал вибрацию валов. И тут ноги у меня начинали подгибаться, словно гора, по которой я спускался, вот-вот не выдержит и расколется пополам.

Страх сковал меня примерно на полпути между вершиной и полоской песчаного пляжа. На миг показалось, что сейчас я потеряю равновесие и нырну в эту мутно-молочную пелену забвения. Вцепившись в почти разрушенную каменную кладку, я выждал, когда пройдет этот приступ, затем спустил вниз ногу и начал готовиться к следующему шагу. Поскользнулся, ухватился правой рукой за корни какого-то растения и почувствовал, что они вот-вот вырвутся из щели среди камней, в которой держались. И тут я вскрикнул и полетел вниз, извернулся в воздухе, как кошка, раздирая в кровь руки, старался ухватиться хоть за что-нибудь, ища спасения и не находя его.

Я приземлился на четвереньки, судорожно хватая ртом воздух. В висках стучало. Очевидно, я поскользнулся, пролетел не меньше шести футов, зато оказался на долгожданном песке. Я долез почти до конца и не осознавал этого, не видел и не чувствовал ничего в этом густом тумане. Сидя на плотном песке, я откинулся, прислонился спиной к мокрым камням, вытер пот, градом кативший с лица, и пытался отдышаться. По-прежнему ни черта не было видно. Словно я утонул. И тут меня затошнило. Наверное, от запоздалого страха.

Не знаю, что бы я делал дальше, если бы туман не рассеялся. Может, так и сидел бы на песке, оглушенный падением, в полном ступоре. Не человек, а безжизненная оболочка, некогда бывшая полноценным человеком. Но тут произошло чудо. С моря потянуло ветерком, с каждой секундой он все усиливался, налетал порывами вместе с дождем, и вот в тумане начали появляться прогалины. И я увидел светлую полоску песка по правую руку и тут же сообразил, где нахожусь.

Я медленно поднялся. Ссадины на коленях жгло, как огнем, ладони были ободраны в кровь. Струи дождя хлестали в лицо и тут же уносились ветром к бухте среди скал, над которой находилась заветная пещера. То самое место, где я должен был встретиться с братом Лео и Падраком. Я на чем свет стоит клял их обоих — за то, что втянули меня в эту историю. Адреналин бушевал в крови и толкал меня дальше и дальше. Если бы вдруг сейчас передо мной явился черный ангел из ночных кошмаров, я бы набросился на него и стал рвать на части, не обращая внимания на сверкающее лезвие. И прикончил бы или погиб бы сам. Последнее было куда как вероятней.

Начался отлив. Я видел, как носились над водой призрачные чайки, выныривали из сгустков тумана, снова исчезали в них. И вот наконец я подошел ко входу в пещеру и остановился на маленькой площадке перед ней, там, где брат Лео вчера раскуривал свою трубку и говорил мне, что Церковь поглотила всех нас. Но теперь Лео здесь не было. Я добирался до этой пещеры целую вечность. Наверное, они с братом Падраком пришли сюда из монастыря; возможно, пещеру и монастырь соединял какой-то потайной подземный ход, которым они и воспользовались. И теперь они ждут меня там, внутри, в подземелье.

Я не видел смысла торчать у входа и дальше ждать их. Шагнул в темноту пещеры, понимая, впрочем, что далеко без проводника углубляться не следует. Но, как вскоре выяснилось, далеко идти мне не пришлось.

На узкой каменной приступке сидел и ждал меня человек. Сперва показалось, что он задремал.

Но, подойдя ближе, я увидел, что глаза его широко открыты. А потом заметил, что карие глазные яблоки закатились и окаймлены белками, изогнутыми в форме полумесяца. И тогда я понял, что произошло здесь, и так и замер на полпути, съежился в ожидании смертоносного удара. Прислушался, не раздадутся ли за спиной шаги, покосился через плечо — не маячит ли на светлом фоне у выхода знакомая по ночным кошмарам темная фигура с кинжалом в руке...

Но никого там не было. И вокруг тоже ни души. Никто за мной не пришел.

Я шагнул ближе, начал разглядывать старика в поношенной сутане. На горле блестела полоска крови, напоминала алую ленточку. Я дотронулся пальцем. Кровь была липкой, еще не свернулась. Брат Падрак...

Я привалился спиной к мокрой стене. Пытался побороть страх. Решил сконцентрироваться на боли в спине и ободранных коленях. Пытался сообразить, что делать дальше, но мысль буксовала. К черту отсюда, из этой пещеры! Но что ждет меня там, у входа?...

И вот я наконец взял себя в руки и вышел в серый туман. Стоял на площадке, моргая, глаза отвыкли от света, и пытался собраться с мыслями.

Где брат Лео?

Где конкордат?

Надо вернуться в монастырь... Никакого смысла оставаться здесь не было. Я, пошатываясь и спотыкаясь, вышел на полоску твердого песка и двинулся сквозь туман к горе, прекрасно понимая, что мне на нее не взобраться. Что ж, не получится — вернусь сюда, на пляж.

Внезапно из белой пелены материализовались два огромных валуна, охраняющих вход в бухту. И я увидел нечто стоящее в воде, между валунами и мной. Ветер разгонял клочья тумана, я подошел поближе к воде. Стал всматриваться. Пытался разглядеть мелькнувшую в волнах фигуру. Здесь явно что-то не так.

А потом сделал еще шаг и увидел.

Из воды торчал крест. Казалось, он делает мне какие-то знаки, манит меня к себе через дождь и туман, покачивается на волнах, отвешивает поклоны...

И все равно толком разглядеть его не удавалось. В воздухе продолжал клубиться туман, дождь хлестал прямо в лицо, ветер с моря усилился. Где-то вдалеке, через пелену дождя и тумана, просвечивал желтоватый диск солнца, кругом поднимались испарения.

И вот я увидел.

Футах в десяти от меня. Я стоял в холодной воде, ботинки промокли насквозь.

Из песка торчал грубо сколоченный крест, воткнутый вверх ногами. Его лизали волны прибоя.

Перевернутый крест. Древний символ предупреждения в христианском мире.

И на этом кресте был распят человек. Одна рука опустилась и безвольно болталась в такт волнам, тело уже успело распухнуть и приобрело синеватый оттенок. То был труп брата Лео.

* * *

Притворяться не имело смысла.

Я запаниковал. Я очень испугался. Я даже не пытался осмыслить ситуацию, не стал призывать на помощь здравый смысл и опыт. Я забыл о том, что в кармане у меня лежит пистолет, что я вышел на охоту, на тропу войны с этим дьяволом, этим сукиным сыном. Мне не хотелось идти в монастырь и сообщать о том, что натворил этот маньяк. И я не пошел. Я не сделал ничего того, чему на протяжении многих лет научила меня жизнь. Я просто бросился бежать.

До этого момента, с тех пор как я видел в часовне, у своих ног, тело сестры, я держался просто молодцом. Но при виде брата Лео, распятого на перевернутом кресте, мной овладел такой невыразимый ужас, что я бросился бежать сломя голову. Я мчался по пляжу, спотыкаясь, падая, вновь вскакивая на ноги, — не человек, а воплощенный в образе его слепой животный страх. Неким непостижимым образом мне удалось добраться до «улья», служившего ночлегом. Я похватал свои вещи, выбрался на дорогу, побросал все в машину, сел за руль. Сильно поцарапал бампер о каменную кладку, но выбраться из грязи и развернуться на узкой дороге все же удалось. Я ни о чем не думал. Я действовал слепо и чисто инстинктивно, с бешеной скоростью мчался по дороге, точно за мной гнались. Вот этого как раз исключать было нельзя. Он преследовал меня везде и всюду, куда бы я ни направлялся. Вспомнились все самые худшие страхи детства. Я снова был маленьким мальчиком, в ночной тьме мне мерещились разные чудовища, и мысленно я повторял строки, вычитанные в книжке, названия которой я теперь не помнил:

Тот, кто шагает одинок

Заброшенной дорогой,

Не смей бояться, тверже ставь

При каждом шаге ногу.

И головой не смей вертеть,

Пытаясь здесь и там

Увидеть, как коварный враг

Крадется по кустам.

* * *

Так я ехал на большой скорости часа два, не меньше, потом немного успокоился и, остановив машину у обочины, доел оставшиеся со вчера хлеб с сыром. Чем дальше я отдалялся от моря, тем теплей становилось, правда, мелкий дождь не унимался, продолжал моросить. Я не обращал внимания на окрестности, даже не разглядел толком деревню, где остановился выпить кофе. Потом заказал еще кофе, а к нему яйца, сосиски, тушеные помидоры и тосты. Мной овладел какой-то совершенно зверский голод, я ел и не мог насытиться, видно, процесс пережевывания пищи приносил успокоение. И вот наконец я, сонный и отяжелевший, вышел на улицу и присел на скамью на солнышке. И смотрел, как ребятишки гоняют мяч по ярко-зеленой лужайке в парке. Смотрел на мамаш с колясками, и постепенно сердце перестало биться как бешеное, и я вновь обрел способность мыслить и рассуждать.

То, несомненно, было делом рук Хорстмана. Сорок лет тому назад он привез в эти края конкордат, теперь же явился вновь и устроил кровавую баню. Явился из-за меня, в этом тоже нет никаких сомнений. Знал, что я приеду искать брата Лео. Должно быть, немало узнал от Робби Хейвуда, прежде чем убить беднягу. А потом стал выжидать, следил за мной, шел за мной по пятам... и убил Лео, который мог так много рассказать мне.

Но почему он не убил меня?

Итак, Хорстман следил, потом нанес удар и скрылся в тумане... Тут к моей ноге подкатился футбольный мяч. Я отбросил его назад девочке с двумя смешными косичками. Она поблагодарила меня, открыв в улыбке щербатый рот.

Конкордат у него. Так что я могу забыть о списке. Разве что... разве что можно найти конкордат у того человека, которому он его передаст.

Но зачем он тогда затаился в пещере, ждал чего-то и так меня и не убил? Почему не завершил начатое дело? Ведь на сей раз сделать это было так легко. Однако он оставил меня в живых... Может, потому, что успел завладеть конкордатом? Насколько важно это для него было? Добавились ли к списку имена наемных убийц Саймона? Или дело зашло еще дальше? Может, они до сих пор вносят в него все новые и новые имена?

Нет. Это просто безумие.

Может, я уже не представляю для него интереса? Теперь, после того как он убил двух стариков, у которых был ответ на загадку ассасинов, теперь, когда в руках у него оказался конкордат? И я стал неинтересен для него и ничуть не опасен. Как аппендицит, с которым можно благополучно прожить всю жизнь.

И все-таки, почему он отпустил меня?

Может, кто-то меня теперь защищает? И этот некто отдал Хорстману приказ не трогать меня? Но кто это может быть? Был только один человек, отдающий приказы Хорстману... Саймон Виргиний. Но это было давно.

И все равно, Хорстман может еще раз попытаться убить меня. Зачем останавливаться на полпути? Даже если я не опасен и бесполезен, почему бы не покончить со мной раз и навсегда? Почему он не убил меня в тумане, как убил тех двух несчастных стариков?...

Возможно, мне просто повезло. Возможно, что-то ему помешало. Или спас тот факт, что я опоздал к пещере. Может, он просто потерял меня в тумане, разминулся со мной где-нибудь на горной тропе?

Бог ты мой, что толку от всех этих рассуждений!

И тут я вдруг снова вспомнил сестру Элизабет. И мне страшно захотелось рассказать ей, через что довелось пройти. И еще страшно хотелось увидеть ее лицо, зеленые глаза... и еще, прости меня, Господи!... крепко прижать ее к груди, держать и не отпускать больше.

Нет, это полый идиотизм. Это ж надо, додуматься до такого! Наверняка последствия шока.

Я сидел на скамье. По лужайке носились ребятишки в просторных парках. Чуть вдалеке, за полосой коричневатой травы, я увидел железнодорожную станцию. Небольшое кирпичное здание, пристанище для одиноких путешественников. Я видел, как подкатил к платформе поезд, постоял минуту или две, потом тихо и плавно тронулся с места.

Со станции вышел мужчина, направился прямиком ко мне. Так и шел прямо по лужайке, увертываясь от играющих ребятишек. Ко мне. Остановился, поставил сумку на землю.

— Мне сказали, что тут остановка автобуса на Сент-Сикстус. — Он обернулся, оглядел дорогу. — Должен заметить, вы выглядите даже хуже, чем я предполагал. — Он снова покосился на меня. — Ваш портной пришел бы просто в ужас. Стыд и позор выглядеть таким оборванцем, порочить саму идею того, как положено одеваться истинному джентльмену.

— Отец Данн, — слабым голосом пробормотал я.

4

Он сидел в вагоне первого класса, одежда просырела насквозь, и смотрел в окно. Сквозь дождевые облака силилось пробиться солнце, озаряло пейзаж каким-то неестественным призрачным золотисто-серым сиянием. Народу в вагоне было немного. Два священника жевали сандвичи, шуршали коричневыми бумажными пакетами, доставали яблоки, натирали до блеска о грубую ткань черных своих сутан.

Хорстман наблюдал за ними уже довольно давно, медленно перелистывая старинный молитвенник, подаренный и благословленный самим Папой Пием во время короткой аудиенции перед войной. Но вот он отложил молитвенник, снял очки, потер переносицу, на которой остался красноватый след, и закрыл холодные, как лед, серо-голубые глаза. Ночь выдалась долгая и утомительная.

Сперва все эти разговоры с братом Лео, воспоминания о старых временах, о том, как темной штормовой ночью они переплывали Ла-Манш на маленькой открытой лодке, тесно прижавшись друг к другу и громко произнося слова молитв, чтобы перекричать вой ветра и рев валов.

Брат Лео немного растерялся, когда посреди ночи в келье у него вдруг появился старый приятель, с которым они не виделись почти полвека. Смущение и растерянность быстро переросли в страх. Но Хорстман успокоил его, сказал, что его прислали из Ватикана, из секретных архивов, чтобы наконец вернуть конкордат Борджиа в Рим, туда, где ему и следует находиться. Да, он пришел от самого Саймона, тот лично отдал этот приказ, и да, теперь, после всех этих лет, они в полной безопасности. Словом, Хорстман убаюкивал брата Лео этими сказками, и тот поверил. Захотел в них поверить. Затем Хорстман поведал ему, что за конкордатом охотится подлый и изворотливый журналист из Нью-Йорка, что он напал на его след, прочитав какие-то материалы о тайном братстве, и что теперь началась гонка. И соперниками в ней являются Церковь и «Нью-Йорк Таймс», где все события освещаются в самом неприглядном свете. Короче, если этих подлецов не остановить, Церкви грозит нешуточный скандал и прочие неприятности. А затем он описал этого журналиста и назвал его имя. Бен Дрискил.

Видно, чисто инстинктивно брат Лео не очень-то поверил этой истории, но страх при виде материализовавшегося из ниоткуда Хорстмана взял верх и заставил поверить. Впрочем, Хорстман, к своему сожалению и неудовольствию, прочитал во взгляде старика сомнение... Маленький жалкий старик. Они были примерно одного возраста, но Хорстман стариком себя не считал и имел на то все основания.

В то утро события в пещере приняли весьма печальный оборот.

Сомнения брата Лео вновь усилились. Он нутром чувствовал, что-то здесь не так, неспроста Хорстман заявился к нему, не с самыми лучшими намерениями. Брат Падрак, похоже, не понимал, что умирает: сложил руки перед собой и бормотал что-то. Кажется, он принял Хорстмана за ангела смерти и вскоре отключился, как космонавт, отрезанный от систем жизнеобеспечения. А вот Лео стал проблемой. Он даже пытался бежать, звал на помощь Дрискила, и Хорстман быстро прикончил его, почти что в гневе что было вовсе для него не характерно. После этого предстояло выполнить ритуал. На пляже давным-давно валялся огромный деревянный крест, возможно, он был частью распятия, некогда украшавшего храм. Дерево было изъедено насекомыми, просырело насквозь, и тут Хорстмана, что называется, осенило. Саймон бы понял его. Сорок лет тому назад во Франции Саймон сделал практически то же самое со священником, который посмел выдать их эсэсовцам...

Брат Лео был ничуть не лучше того мерзавца, предавшего их в самом конце. Из-за него распалось тогда братство, из-за него людей разбросало по всему миру, как пепел по ветру. Лео знал тайну конкордата и тем не менее собирался передать его чужаку. Ведь Саймон давным-давно призвал их к священному долгу хранить этот документ в строжайшей тайне. А Лео решил передать его Дрискилу.

Нет, это просто уму непостижимо!

Да за это просто убить мало.

Потому и понадобился этот ритуал, древний, жестокий, проверенный веками. Лишь бы хватило сил довести его до конца...

Туман поглотил Дрискила. Надежно спрятал его. И Хорстман не собирался его дожидаться.

Дрискил...

Отчасти Хорстман даже стал уважать его. Вцепился, как гончая, и не отпускает, идет по следу. И в то же время этот Дрискил — настоящее исчадие ада. Пусть скажет спасибо туману, иначе бы висел сейчас на кресте вместо Лео.

Почему он никак не умирает?

Ведь в ту ночь на катке в Принстоне Хорстман убил его. А он не умер. Точно судьба берегла его для другого, еще более страшного испытания.

Но где он сейчас? — вот в чем вопрос. Что будет делать, найдя брата Лео в тумане, на кресте?

Испугается он или нет?

Нет. Хорстман не думал, что Дрискил испугается.

Дрискил безжалостный безбожник, такие обычно не испытывают страха. Не боятся умереть, хотя и являются закоренелыми грешниками. Ему следовало бы бояться смерти, наказания за все свои грехи, что ждут его на том свете. А он не боится.

Странный все же человек...

Где же сейчас Дрискил? Может, следит за ним? И кто за Кем сейчас охотится? Он на секунду задумался. Как бы там ни было, Бог на его стороне.

Хорстман вернул очки на переносицу и решил про себя, что беспокоиться ему нечего. Мало на свете людей, могущих сравниться с ним в осторожности и бдительности. Дрискилу до него далеко.

И он закрыл глаза, а руки продолжали сжимать лежавший на коленях кожаный портфель. Наконец-то конкордат Борджиа в полной безопасности. Для него этот документ был сродни чему-то живому и дорогому. Точно сердце, пульсирующее и гонящее по жилам кровь, которой предстоит наконец очистить Церковь от всей скверны... Он отчетливо помнил ту ночь в Париже, когда Саймон поручил ему и брату Лео выполнить эту важную миссию. Миссию, которая затем превратила Лео в отшельника, а самого его — в вечного странника. Дал задание и приказал дожидаться благословенных времен, когда их снова призовут спасать Церковь...

* * *

Бобина с пленкой вращалась медленно, голоса наполнили комнату. Немного резкие и визгливые, лишенные басовых нот, но качество записи была сейчас не главное.

— Неделю тому назад он побывал в Александрии. Встречался там с нашим старым другом Клаусом Рихтером...

— Шутите! С Рихтером? Нашим Рихтером? Вы вроде бы говорили, он однажды страшно напугал вас?

— С ним, ваше святейшество. И да, он действительно напугал меня.

— Эта прямота, Джакомо, она уже стала твоим вторым я.

Шторы были опущены, не пропускали в комнату ни единого лучика серого предрассветного утра. За лужайкой, окаймленной соснами, тянулись площади и улицы Рима с висевшей над ними коричневатой пеленой смога. Садовник подстригал кусты с помощью какого-то инструмента судя по звуку, то была электропила с цепным приводом Звук проникал через тяжелые шторы и высокие стеклянные двери террасы. Жужжит точно оса, выискивающая очередную жертву, чтобы ужалить.

— И он видел там еще одного человека, который затем покончил с собой.

— Кто он?

— Этьен Лебек, ваше святейшество. Торговец живописью.

Долгая пауза.

— У нас также есть сообщение из Парижа. Один старый журналист по фамилии Хейвуд...

— Робби Хейвуд. Ты должен помнить его, Джакомо. Носил жутко крикливые пиджаки, уводил тебя куда-нибудь под ручку и напаивал до полусмерти. Я его помню... Но он здесь при чем?

— Умер, ваше святейшество, — ответил Д'Амбрицци. — Убит неизвестно кем. Полиция, разумеется, бессильна.

— Антонио! Нет, это просто гениально! Это так кстати, ты даже не представляешь. Как удалось раздобыть эту запись?

В библиотеке виллы, принадлежавшей кардиналу Антонио Полетти, один брат которого был дипломатом и работал в Цюрихе, а второй занимался подпольным производством и распространением непристойных фильмов в Лондоне, с его ограниченным, но поистине ненасытным рынком, сидели за завтраком пятеро мужчин. Стол был уставлен чашками кофе, тарелками с рогаликами, джемом и фруктами. У них возникла нешуточная проблема.

Полетти недавно исполнилось сорок девять. Это был небольшого росточка мужчина, лысый, но с удивительно волосатыми при этом ногами и руками, выставленными сейчас на полное обозрение, поскольку на нем был теннисный костюм. Среди его гостей был шестидесятилетний кардинал Гиглельмо Оттавиани, бытовало мнение, что он стал настоящим «шилом в заднице» в Коллегии кардиналов, благодаря вспыльчивому и скандальному характеру.

И тем не менее выступал он всегда убедительно, умел навязать свое мнение, и все его боялись. Здесь же находился кардинал Джанфранко Вецца, один из старейшин римской Церкви, настолько поглощенный своей ролью целителя и миротворца, что рано или поздно это могло сыграть с ним злую шутку. Рядом с ним сидел кардинал Карло Гарибальди, веселый круглолицый мужчина с репутацией «клубного человека» среди кардиналов, прирожденный политик, усердно и долго учившийся всему на свете в услужении у кардинала Д'Амбрицци. И, наконец, здесь же присутствовал кардинал Фредерико Антонелли. Мужчины расположились в темно-красных кожаных креслах, в тон диванам, стены библиотеки были сплошь уставлены книжными шкафами, ряд книг принадлежал перу кардинала Полетти. Вопрос Гарибальди остался без ответа, бобина с пленкой продолжала крутиться дальше.

— Но как он вписывается во всю эту историю?

— Сестра Валентина виделась с ним в Париже. А теперь он мертв. Возможно, есть связь...

— Этого недостаточно, Джакомо. Пошлю кого-нибудь в Париж, пусть выяснит.

— Удачи ему. Возможно, это просто совпадение. Пырнули ножом в темном закоулке. Такое случается.

— Чушь. Церковь под угрозой, и очередной жертвой стал Хейвуд. Это очевидно.

Кардинал Полетти перегнулся через стол и нажал кнопку «стоп». Затем медленно оглядел присутствующих.

— Вот оно, главное, — сказал он. — Все слышали? «Церковь под угрозой». Я хотел, чтоб все вы слышали, это были слова Инделикато... Он видит во всем этом прямую угрозу Церкви. — Хмурясь, он взглянул на чашку уже остывшего кофе. — Лучше уж посоветоваться и придумать какой-то план действий, чем спохватиться в самую последнюю минуту, когда в дело начнут совать носы всякие там иностранцы, поляки, бразильцы, американцы. Дай этим типам веревку, и они перевешают всех нас, саму Церковь вздернут на виселицу! Сами знаете, что я прав.

Кардинал Гарибальди заговорил снова, почти не двигая полными губами, словно чревовещатель, на время оставшийся без куклы.

— Так ты говоришь, эти голоса принадлежат Каллистию, Д'Амбрицци и Инделикато, так? Нет, это поистине гениальная работа, Антонио. Может, все же скажешь, как раздобыл эту пленку? И где происходил разговор?

— В кабинете его святейшества.

— Вот это номер! Так ты установил «жучок» у него в кабинете! И не надо так на меня смотреть. Я хорошо знаком с современным жаргоном.

— Сказывается влияние твоего брата, — заметил кардинал Вецца. И он погладил белую щетину на подбородке. Последние дни он часто забывал побриться.

— Какого именно брата, — ехидно улыбнувшись, вставил Оттавиани, — вот в чем вопрос. Дипломата или порнографа? — И он тихо и радостно захихикал при виде того, как смутился молодой Полетти.

Тот гневно сверкнул глазами.

— Чем ты старше становишься, тем больше похож на старую сплетницу, — огрызнулся он. Потом поднялся, демонстрируя волосатые и кривые ноги в теннисных кроссовках «Рибок», взял с журнального столика ракетку американского производства. Повертел в руках, потом размахнулся, прицелился и сделал вид, что отбивает воображаемый мяч прямо в лицо Оттавиани. — Вечно ворчишь, вечно всем недоволен.

Кардинал Вецца, грузный медлительный мужчина, подался вперед в кресле. У него, как всегда, были проблемы со слуховым аппаратом.

— Лично я ставлю на дипломата. Ведь посольства всегда кто-то прослушивает, разве не так? Так что он должен разбираться в этих вещах.

Гарибальди отмахнулся и снова повторил свой вопрос:

— Ну? Так как ты ее раздобыл?

— У меня есть дальний родственник, троюродный брат, работает штатным медиком Ватикана. Приладил подслушивающее устройство к аппарату, обеспечивающему подачу кислорода его святейшеству. — Полетти выразительно пожал плечами, словно хотел тем самым сказать, что разные технические чудеса давно стали частью нашей повседневной жизни. — Ему можно полностью доверять...

— Никому, — воскликнул вдруг Вецца, — ни единому человеку на свете нельзя сейчас доверять! — И он громко расхохотался. Смех тут же перешел в лающий кашель, типичный для закоренелого курильщика. Курил кардинал вот уже лет семьдесят. В пожелтевших пальцах с обломанными и растрескавшимися ногтями была постоянно зажата сигарета. Каждую он докуривал до самого фильтра.

Антонелли, высокий светловолосый мужчина лет пятидесяти, выглядевший значительно моложе своего возраста, громко откашлялся. То был знак всем присутствующим прекратить эти дурацкие ребяческие пререкания. Он был юристом и признанным негласным лидером в Коллегии кардиналов, несмотря на свою относительную молодость.

— Полагаю, на этой пленке есть что-то еще? Может, дослушаем до конца?

Полетти бросил ракетку в пустующее кресло, вернулся к столу, нажал кнопку магнитофона. В комнате вновь зазвучали голоса, кардиналы затихли и прислушались.

— А этот священник с серебряными волосами, кто он?

— И все равно, твоя осведомленность меня просто поражает. Где Дрискил?

— Это ты у нас мастак следить за людьми. И только напрасно тратишь время, установив слежку за мной.

— Очевидно, слежка оказалась не слишком плотной.

— Таким образом, у нас получается уже девять убийств... и одно самоубийство?

— Как знать, ваше святейшество. Это просто царство террора. Как знать, сколько было жертв и сколько еще будет.

Затем настала пауза, послышался какой-то шорох, приглушенное и неразборчивое бормотание голосов.

Полетти выключил магнитофон.

— Из-за чего поднялся весь этот шум? — спросил Вецца.

— Его святейшество потерял сознание и упал, — ответил Полетти.

— А как сейчас здоровье Папы? — осведомился Оттавиани. У него были свои надежные источники на этот случай. Но ему хотелось проверить осведомленность Полетти, и тот это прекрасно понимал.

— Он умирает, — с ледяной улыбкой ответил Полетти.

— Мне это известно...

— Он отдыхает, что я еще могу сказать? Не для того мы здесь собрались, чтобы тревожиться по поводу здоровья этого человека. Мы это все уже проходили. Слишком поздно волноваться о Каллистии, это я вам на всякий случай напоминаю. Мы собрались здесь для того, чтоб обсудить его преемника... Следующего Папу...

— И еще, насколько я понимаю, — заметил Оттавиани, маленький худой человечек, страдавший искривлением позвоночника, что делало его похожим на персонаж с карикатур Домье, а Полетти называл это меткой Каина, — мы собираем здесь свидетельства в поддержку вашей кандидатуры. — И он криво улыбнулся. Улыбка как нельзя более соответствовала внешности.

Полетти обозрел своих гостей, плотно стиснув зубы, ему не хотелось затевать свару с Оттавиани. По его глубокому убеждению, этот жалкий калека вовсе того не стоил, и будь его, Полетти, воля, он бы убрал его отсюда, поставил к какой-нибудь стенке и пристрелил бы на месте. Он поднял глаза и увидел свое отражение в зеркале с позолоченной рамой. Да, верно, голова у него какая-то слишком маленькая, нижняя губа слишком длинная, подбородок безвольно узкий, да еще эта лысина. И хотя в Ватикане он считался некоронованным королем тенниса, все равно похож на противную волосатую обезьяну. Он резко отвернулся от зеркала. И без того слишком много отрицательных эмоций с раннего утра.

— Мы подверглись нападению, — задумчиво произнес Полетти, снова взял ракетку и для пущей убедительности взмахнул ею. — Это царство террора. Вот в какой атмосфере приходится ждать выборов нового Папы. Нам не следовало бы забывать об этом, когда будем рассматривать кандидатуру преемника, которого будем поддерживать...

— От таких разговоров за версту несет политикой, — с грустью заметил Вецца. Он перестал кричать, и голос был еле слышен.

— Но мой дорогой Джанфранко, — терпеливо возразил ему Гарибальди, — это и есть политика. Что ж еще, как не политика?

Тут вмешался Антонелли, тихо вставил философским тоном:

— Да, истина заключается в том, что все в конце концов оборачивается политикой.

— Неплохо сказано, — кивнул Полетти. — И ничего такого страшного или ужасного в политике нет. Стара, как мир.

Оттавиани нетерпеливо барабанил пальцами по столу.

— Мой дорогой друг, — сказал он, обращаясь к Полетти, — разве эта старая баба, — тут он кивком указал на Гарибальди, — права, утверждая, что вы собираетесь взять на себя роль наставника и командира человека, которого мы привлекаем к кампании по нашей поддержке? — Печальная улыбка редко покидала его изборожденное морщинами лицо. Оно напоминало карту перенесенных страданий и в то же время демонстрировало решимость не только преодолеть их, но и пользоваться ими.

— Да, верно, такая кандидатура имеется.

— Что ж, продолжайте, — сказал Вецца. Он всегда строил из себя неунывающего скептика, устававшего от людской глупости. И любил провоцировать собеседников, чтобы придать дискуссии более оживленный характер. — Раскройте нам наконец эту тайну.

— Вы слышали записи, — сказал Полетти. — Там звучал лишь один командный голос. Голос, полный решимости, голос, услышав который, сразу становится ясно: этот человек понимает всю серьезность кризиса...

— Но он уже Папа!

— Нет, черт побери, не он! Знаешь, Вецца, друг мой, ты меня порой просто беспокоишь.

— Он назвал все это царством террора, Тонио...

— Это был Инделикато, — ответил Полетти, изо всех сил стараясь сохранять спокойствие. — Это Инделикато сказал, что мы подверглись атаке.

— Ты уверен? — не унимался Вецца. — Нет, голос был похож... — Тут он снова затеребил проводки своего слухового аппарата.

— Поверь мне, Джанфранко, это был Инделикато! — воскликнул Полетти.

— В такой ситуации, полагаю, видеопленка была бы предпочтительней той штуки, что была вставлена в кислородный аппарат, — проворчал Вецца. — Голоса совершенно неразличимы... да это мог быть кто угодно! Как думаешь, можно поставить там видеокамеру? Теперь, когда у нас уже есть кое-что...

— Да, действительно, кое-что у нас есть. И нечего ворчать по пустякам и уклоняться от сути дела...

— Прости, Тонио, — сказал Вецца. — Я вовсе не хотел показаться неблагодарным...

— А вот лично мне показалось, ты не оценил моих усилий. И я, честно говоря, удивлен и...

Тут вмешался дипломатичный Антонелли:

— Ты раздобыл просто бесценную информацию, Тонио, все мы у тебя в долгу. Однако ближе к делу. Насколько я понимаю, ты предлагаешь всем нам выступить в поддержку кардинала Инделикато?

— Ты правильно меня понял, — с облегчением произнес Полетти. — И спасибо тебе на добром слове, Фредерико. Инделикато самый подходящий человек для таких непростых времен...

— Ты что же, считаешь, — вкрадчиво начал Оттавиани, — нам следует учитывать лишь одно это обстоятельство? Что настали трудные времена и мы теперь в осаде? А все остальное ровным счетом ничего не значит, это ты хочешь нам внушить? Мне просто интересно понять твою логику, ваше преосвященство.

Полетти не знал, подшучивает сейчас над ним Оттавиани или нет.

— Да, именно это я и хотел сказать.

— Инделикато? — задумчиво протянул Вецца. — Но это все равно, что назначить премьером главу КГБ.

— Не понимаю, какие тут могут быть проблемы, — устало возразил ему Полетти. — Лично мне кажется, это адекватный ответ на сложившуюся ситуацию. Мы в состоянии войны и...

— Если мы на войне, — перебил его всегда уверенный в себе Гарибальди, — так почему бы нам не выбрать генерала? Такого человека, как, к примеру, Святой Джек?

— Прошу тебя, — вздохнул Полетти, — называй его просто Д'Амбрицци. Его еще никто не канонизировал.

— Ну, Д'Амбрицци так Д'Амбрицци, — кивнул Оттавиани. И болезненно поморщился, пристраиваясь на диванных подушках. — Лично мне кажется, этот человек достоин быть кандидатом. Дальновидный, умный...

— Либерал, — подхватил Полетти. — Называй все своими именами. Тебя что, греет идея бесплатно раздавать всем желающим пачки с презервативами?

— Что? — не веря своим ушам, воскликнул Вецца.

— Презервативы. Кондомы. Резиновые такие штучки. Изобретение лягушатников, — с ехидной улыбкой пояснил Гарибальди.

— Господи Боже, — пробормотал вконец сбитый с толку Вецца. — Они-то здесь при чем?

— Если Д'Амбрицци станет Папой, мы будем раздавать их на ступеньках церквей, после мессы. Мало того, у нас заведутся священники-женщины, священники-гомосексуалисты...

— И я без того знаю довольно много голубых священников, — проворчал в ответ Вецца. — Но с чего ты взял, что Д'Амбрицци будет все это поощрять? — На лице его отразилось сомнение. — Нет, конечно, порой Джакомо говорил такие вещи, что заставили меня усомниться...

Его перебил Антонелли, он любил, чтобы последнее слово всегда оставалось за ним:

— Кардинал Полетти, на мой взгляд, говорил все это в переносном смысле. Просто хотел подчеркнуть общую тенденцию. Убедить нас, что кардинал Д'Амбрицци, если следовать этой логике, вполне способен на самые, мягко говоря, странные поступки. Я прав, Тонио?

— Абсолютно, друг мой. Ты уловил самую суть.

— Возможно, — продолжил Антонелли, — нам следует подойти к проблеме с учетом этой записи и того, что только что говорил здесь Тонио. Как вы считаете, пока что в самом общем предварительном варианте, разумеется, кардинал Инделикато наш человек?

Гарибальди кивнул с многозначительным видом.

— Подходящая кандидатура для трудных времен. Он не боится предпринимать самые решительные шаги, не боится наживать себе врагов. Я вам могу рассказать такие истории...

— Все мы мастера рассказывать разные истории, — сонно заметил Вецца. — Чувства юмора ему не хватает, вот что.

— Ты откуда знаешь? — встрял Полетти, мрачно глядя на старика, скрытого за плотной завесой табачного дыма.

— Но к работе относится серьезно, тут ничего не скажешь. Я бы смог с ним ужиться. Уж лучше он, чем всякие там преступники и сумасшедшие в папской тиаре, которых я немало нагляделся на своем веку.

— Ну а ты, Оттавиани? — спросил Антонелли. — Что думаешь?

— Как насчет какого-нибудь африканца? — усмехнулся тот. — Или, может, нам выбрать японца? Ну, на самый худой конец американца, а?

— Господи, ну сколько можно! — воскликнул Полетти, стараясь не обращать внимания на широкую улыбку, расплывшуюся на лице Оттавиани. — Не надоело валять дурака?

— Просто хотел посмотреть, расценит ли это Вецца как попытку клерикального юмора. — И Оттавиани одарил старика насмешливой улыбкой.

— Что? — спросил Вецца.

— Если серьезно, — продолжил меж тем Оттавиани, — лично я считаю кардинала Манфреди Инделикато хладнокровным чудовищем, машиной в образе человека, эдаким мясником...

— Не стесняйся, — подбодрил его Антонелли. — Говори, что думаешь.

— Никогда бы не стал поворачиваться к нему спиной. Он идеально подошел бы на роль Великого инквизитора... Короче, лучшей кандидатуры на папской трон не сыскать.

Полетти удивленно уставился на Оттавиани.

— Так ты хочешь сказать, что поддерживаешь его кандидатуру?

— Я? Разве я это сказал? Нет, не думаю. Я обеими руками за его физическое устранение, а вовсе не за выборы. Нет, тут я скорее выступаю за Д'Амбрицци, насквозь коррумпированного светского человека, чистой воды прагматика. Он, без сомнения, будет страшно популярен в мире... на манер какой-нибудь кинозвезды. Любому истинному цинику эта идея должна показаться заманчивой.

Встреча пятерки избранных вскоре подошла к концу. Оттавиани и Гарибальди укатили в своих лимузинах с водителями, Антонелли попрощался с ними взмахом руки, гордо восседая в черной сутане за рулем шикарного гоночного «Ламборджини». Вецца, опираясь на тросточку, расхаживал по широкой веранде с плиточным полом, прислушиваясь к бормотанию Полетти. Вецца убавил громкость слухового аппарата еще во время встречи, потому как заранее знал, что ничего нового или сколько-нибудь значимого для себя на ней не услышит. Ему стукнуло семьдесят четыре, память у него была хорошая, и он много чего успел наслушаться на своем веку. И в этот раз решил особенно не прислушиваться, потому что слыхал подобное и раньше. Инделикато, Д'Амбрицци... Ему было плевать, кого из них выберут, потому что группа, курия, членом и игроком которой он являлся на протяжении вот уже почти сорока лет, всегда решала по-своему. Так было, так оно и будет. Ни разу в жизни ему не доводилось еще видеть Папы, который бы не дрогнул перед этими ватиканскими профессионалами. Во время заседаний курии он постоянно пребывал в полудреме. Он посетил слишком много встреч, собраний и заседаний, выслушал столько споров, где кипели страсти, знал о самых сокровенных желаниях отдельных представителей Церкви. Ну, взять хотя бы эту. Только благодаря участию Антонелли она имела какой-то вес. И если они в конце концов назвали Инделикато, это означало, что у Инделикато хорошие шансы. Вецца не был особенно заинтересован. Он знал: жить ему осталось месяца три, почки в самом удручающем состоянии. Если так пойдет и дальше, Каллистий протянет дольше. Меньше всего на свете его заботило сейчас имя нового Папы, хотя... Один вопрос все же не давал покоя.

Вецца и Полетти стояли на нижних ступеньках террасы в ожидании, когда подадут черный «Мерседес». С холмов тянуло приятным освежающим ветерком. Вецца прибавил громкости в наушниках.

— Расскажи мне, юный мой друг Тонио, — начал он, — об этой твоей пленке. Вроде бы там кто-то говорил о девяти убийствах. Я не ослышался?

— Нет. Говорил его святейшество.

— Знаешь, я человек очень старый, у меня проблемы со слухом, так что, может, чего пропустил или недопонял. И, чтобы была полная ясность, давай-ка мы с тобой вспомним, сколько их было, этих убийств... Так. Энди Хеффернан и наш старый добрый друг Локхарт, это в Нью-Йорке. Монахиня сестра Валентина в Принстоне, журналист Хейвуд в Париже. Потом еще самоубийство этого несчастного парня, Лебека, в Египте. Должен признаться, имя его мне ничего не говорит... Получается четыре убийства и самоубийство, так? Может, я чего-то не понял? Тогда помоги, поправь. Получается, не хватает целых пяти убийств. Как ты это объяснишь? Кто были эти пятеро?

Полетти увидел, как из-за высокой живой изгороди показался нос черного «Мерседеса». Слава богу, скоро закончится этот щекотливый и совершенно не нужный ему разговор. Вецца всегда славился умением задавать каверзные и неприятные вопросы.

— Давай, давай, — подначивал его старик. — Помоги несчастному больному коллеге. Кто были эти другие пятеро?

— Не имею ни малейшего понятия, ваше преосвященство, — ответил после паузы Полетти. — Просто не знаю, и все.

* * *

Краем сознания и слуха Каллистий уловил отдаленный бой старых дедовских часов, но это не могло быть реальностью. Однако затем сознание подсказало, что лежит он в своей постели и что сейчас два часа ночи, ибо ровно столько пробили эти чудовищные богопротивные настольные часы, подарок от африканского кардинала. Они были вырезаны из черного дерева, изготовлены по заказу каким-то племенем дикарей, поглощенных идеей сексуальной двойственности. Он отчетливо слышал эти два удара, чувствовал объятия ночи. Теперь ночью он оживал, темнота казалась ближе и понятней. Он вздохнул. Девяносто процентов его сознания до сих пор находились в спячке, но и десяти хватало, чтобы различить тихий шорох и поскребывание на крыше, это опускались на нее одинокие снежинки; слышать, как ветер с гор сотрясает стены, со свистом огибает ветви сосен, согнувшиеся под тяжким грузом снега.

Он, Сальваторе ди Мона, стоял в дверях хижины лесника, повязав на шею толстый шерстяной шарф и пряча в нем подбородок. Этот горный ветер, похоже, никогда не уймется. А на освещенные луной склоны гор даже ночью смотреть было больно, глаза резало от холода. Все цвета стерлись, испарились. Снег белый, а все остальное черно, как уголь. Деревья, судорожно цепляясь за скалы, отбрасывали причудливые тени, по склону горы мелкими стежками тянулись человеческие следы. А внизу вилась черная полоса железнодорожного полотна, которое они с Саймоном обследовали час назад. Пути в одном месте пересекал ручеек под мостом, он тоже причудливо извивался и напоминал издали траурную черную ленту.

Еще шестеро членов группы или дремали в хижине, или пытались читать при свете свечи. Один, листая молитвенник, непрерывно что-то бормотал. Навстречу ему поднялся с грубо сколоченного стула Саймон, сунул книжку в карман пальто, закурил сигарету. Посмотрел прямо в глаза Сальваторе и улыбнулся.

— Долгая ночь, — сказал он, мощный, непреклонный, точно скала, глядя на глубокую расселину между двумя горными склонами; голубоватый дымок сигареты вился по комнате и улетал через дверь.

С их прибытием в маленькой хижине стало пахнуть по-другому, уже не деревом и сыростью, а смазкой для автоматов, теплой потной кожей, а огонь в печке угас, тлели лишь красноватые угольки. Было жарко и холодно одновременно. Все казалось каким-то нереальным. План, некогда выглядевший столь героическим, словно утратил всю свою значимость, привкус героики испарился. Теперь они были лишь кучкой испуганных мужчин, рискующих всем, даже собственной жизнью, чтобы убить одного-единственного человека, который должен проехать внизу на поезде ранним утром. Ничего героического в этом не было. Было лишь ожидание, страх, дрожание в коленках, Противное ноющее ощущение в животе, чувство полной потерянности и одиночества.

Сальваторе ди Мона еще никогда не доводилось убивать человека. Он и не собирался убивать того человека с поезда. Ему даже автомата не дали. Ему поручили другое задание. Взорвать гранатами полотно и заставить поезд остановиться. Остальные же, точнее, Голландец и еще один человек, ведомые Саймоном, были вооружены автоматами. На улице под чьими-то шагами похрустывал снег — это Саймон обходил хижину, затем направился к наблюдательному посту, который они устроили на вершине одной из скал, откуда открывался вид на железнодорожное полотно. Придется ждать еще часа два, не меньше, прежде чем вдалеке появится паровозный дымок, но Саймон, как и ди Мона, не мог уснуть, не мог усидеть на месте.

Час спустя все они задремали, кроме Саймона, который, привалившись спиной к бревенчатой стене, курил сигарету, а также маленького Сэла, который пытался прочесть хоть строчку из служебника при свете свечи, но перед глазами у него все расплывалось.

И вдруг Саймон пригнулся, пересек комнату и загасил пламя свечи большим и указательным пальцами.

— Там, на улице, кто-то есть, — шепнул он. — Кто-то ходит...

Он схватил Сэла за руку и подтолкнул к низенькой дверце в другом конце хижины; снаружи над выходом низко, почти до земли, нависала крыша. Голландец тоже проснулся, и вот все трое выбрались наружу и спрятались в укромном местечке, за поленницей.

До них доносился топот солдатских сапог, а также звяканье металла о деревянные приклады и холодные стволы, хруст снега под ногами, перешептывание. Их окружали со всех сторон. Самих солдат видно не было, их скрывали деревья. И вот наконец несколько парней в униформе вышли из леса и направились прямиком к хижине. Подходили они к ней спереди, потому как не знали о маленькой задней двери. И не слишком спешили.

— Немцы, — прошептал Саймон. Ди Мона увидел, как на долю секунды луна отразилась в круглых стеклах солдатских очков.

— Но как?...

— А ты как думаешь, отец? Нас предали, вот что...

Саймон нырнул обратно за поленницу. Надо бы вернуться в хижину, разбудить остальных, но он видел: они окружены со всех сторон. Ди Мона пытался понять, что происходит, но все произошло как-то слишком быстро. Он нащупал в кармане пиджака две гранаты. Голландец уже приподнял ствол автомата.

А потом указал на холм, густо поросший деревьями, схватил Сальваторе за плечо, что-то прошептал на ухо. От леса их отделяло ярдов двадцать, поляна была залита ярким лунным светом. Затем, в полной тишине, они снова услышали бряцание металла. А затем — громкий треск, видно, солдаты выбили дверь в хижину. И пронзительные крики на немецком.

Треск автоматных очередей, и они выскочили из укрытия и опрометью бросились к спасительной кромке леса.

Все испорчено, все пошло прахом, совсем не так, как они предполагали.

Наверное, уже в тысячный раз ди Мона успел подумать, что не создан для этой чертовой войны.

Он услышал взрыв, затем другой, крики боли и смятения.

И тут вдруг у тыльной стороны хижины возникла плотная коренастая фигура Саймона. Он шел, проваливаясь в глубокий снег, затем остановился, размахнулся, рука описала широкую дугу, какой-то круглый предмет запрыгал по крыше и слетел вниз. И тут же грянул взрыв, снова послышались крики, а Саймон, запыхавшись, уже поднимался к ним по склону.

— Все они мертвы или умирают, — с трудом переводя дух, сказал он. — Многие немцы тоже погибли и ранены. — Он взял гранаты у Сальваторе, выдернул чеки и бросил вниз, в сторону хижины. — Нам надо уходить отсюда, и побыстрей.

Гранаты взорвались, снесли заднюю часть крыши.

Никто не преследовал их, однако по лесу бродили немецкие солдаты, перекликались друг с другом.

На рассвете они добрались до шоссейной дороги и довольно долго прятались в канаве у обочины, ожидая, пока за ними приедет старый грузовик и заберет. Грузовик появился вовремя.

Четверо из группы погибли, выжить удалось только им троим.

Он слышал взрывы, чувствовал запах гари. Никак не удавалось выбросить страшные картины из головы.

На следующий день, вернувшись в Париж, они узнали что важного человека, на которого готовилось покушение в том поезде не было.

Но вот Папа проснулся у себя в спальне, весь мокрый от пота. Его сотрясал мелкий озноб. Но он продолжал вдыхать запах взрывов, видел, как лунный свет отражается в очках немецкого солдата, видел Саймона, который, бросив гранаты, торопливо лез к ним по холму, проваливаясь в снег...

* * *

— Джакомо? Это ты? Что это ты тут делаешь? Ты давно здесь?

Над Ватиканом занимался серый рассвет, он помог Каллистию выбраться из полузабытья, расстаться со снами. На исходе ночи над городом разразилась гроза, тучи пришли с гор, и теперь улицы блестели от дождя. Настало утро, еще одно утро для умирающего Папы Каллистия.

— Никак не получалось уснуть, — сказал Д'Амбрицци. — Вообще-то сплю я мало, мне вполне достаточно трех-четырех часов в день. А иногда и того меньше. Пришел сюда час тому назад. Я тут много о чем размышлял, ваше святейшество. Нам надо поговорить. — Он уселся в кресло у окна. На нем был шелковый халат в полоску, ногу в шлепанце он поставил на нижнюю рейку передвижного аппарата искусственного дыхания, без которого теперь не мог обходиться Папа. — Как самочувствие?

Каллистий сел, медленно перекинул ноги через край постели, отдышался после всех этих усилий. Лицо его блестело от пота. Пижама прилипла к спине. Д'Амбрицци видел: он пытается побороть боль. Смотреть на Каллистия было тяжело.

— Как я себя чувствую? Как чувствую?... — Каллистий то ли закашлялся, то ли засмеялся. Он знал, что тревожит Д'Амбрицци, то, что несколько дней тому назад он грохнулся в обморок прямо у себя в кабинете. — Слава богу, что не сердечный приступ. Хоть и не пойму, к чему так цепляюсь за жизнь, точно меня ждет какое-то светлое и замечательное будущее. Хоть убей, не понимаю... Возможно, химия сказалась, все эти медикаменты. Господи, как же я устал от всего этого, Джакомо.

— Да, лечиться еще хуже, чем болеть.

— Если бы оно существовало, мой друг, это лечение. Просто издевательство надо мной. Знаешь, последнее время даже не хочется спрашивать врачей о своем состоянии. Кому есть до этого дело? Понимаешь, что я хочу сказать? Никому это не интересно. Ну, разве что каким-нибудь убогим и сирым, больным и немытым, последователям вуду и прочих колдовских штучек... Нет, даже им это теперь все равно. — Он иронично улыбнулся. — Даже самому Господу Богу уже неважно и его высшему замыслу.

— О, так ты считаешь, у Бога есть какой-то план, высший замысел? Нет, сам я так не думаю. — Д'Амбрицци покачал тяжелой крупной головой. — Он просто импровизирует. Никто, даже сам Господь, кем бы Он или Она там ни являлись и в каком виде ни существовали, не мог составить столь скверный план. — Он закурил черную сигарету с золотым ободком. — Как раз об этом и пришел с тобой поговорить...

— Об отсутствии высшего божественного замысла? Или о проблеме сексуальной идентификации Господа?

— Это, конечно, может показаться смешным, — снова кивнул Д'Амбрицци, — но то, что у меня на уме, не имеет ни малейшего отношения к сексу. Это, ваше святейшество, относится к пользе от вашей деятельности на грешной планете Земля, и неважно, много или мало у вас осталось для нее времени.

Каллистий поднялся, жестом отверг предложенную ему тросточку и медленно подошел к окну. Сколь ни покажется странным, но он радовался тому, что все еще жив. Спасибо и за это, и неважно, что ждет его в другом, лучшем из миров. Он все равно был рад, что еще живет... рад, что видит сны, вспоминает, пусть даже воспоминания и сны эти были мучительно страшными и в них всегда присутствовала смерть. Все эти жертвы, все мертвецы прошлого и те, кто умирает сейчас... их уже девять, а сколько будет еще? И кто положит этому конец? Кто, наконец, поймет значение этих смертей, вычислит весь порочный круг, а потом разобьет его? Каждую ночь Каллистию снились погибшие, жертвы, каждое утро он просыпался с молитвой и, превозмогая себя, шел на мессу и снова молился, вел службу, старался по мере своих слабых сил. Мир начинает привыкать к мысли, что он умирает. Ну и что с того? Он был Папой Каллистием, но с каждым днем и каждой ночью шаг за шагом отходил от фантазии и приближался к реальности. Приближался к тому, кем он был, снова становился Сальваторе ди Мона...

— Так, значит, хочешь поговорить, — пробормотал Каллистий. — Знаешь, порой мне кажется, что я сижу и говорю не с кем-нибудь, а с самим кардиналом Д'Амбрицци, величайшим деятелем современной Церкви, одной из виднейших фигур нашего времени... С самим Святым Джеком, и это меня изумляет. Какое право имею я отнимать у него время, отвлекать этого великого человека от столь же великих деяний... и не надо улыбаться, Джакомо, я говорю это совершенно искренне. Ты Д'Амбрицци... а я всего лишь...

— Вы главный, — сказал Д'Амбрицци. — Именно так, ваше святейшество. Нам надо поговорить.

— А тебе никогда не приходило в голову, Джакомо, что живем мы в крайне опасные и циничные времена?

Д'Амбрицци рассмеялся.

— Ну, все относительно, ваше святейшество. Все времена были по-своему опасными и циничными. А мы называем их старыми добрыми временами.

— Что ж, может, ты и прав. Но знаешь, мне кажется, лучше нам поговорить у тебя в апартаментах. Здесь, знаешь ли, могли установить подслушивающие устройства... «Жучки», как их там называют. И я пришел к выводу, что прослушивать тебя они побоятся! — И он засмеялся.

— Они? Кто они?

— А ты догадайся. — Он взял перекинутый через спинку постели халат, накинул его и с тихим ворчанием все же согласился взять тросточку. — Идем к тебе.

Д'Амбрицци уже собрался последовать с ним в приемную, но тут Каллистий вдруг остановился в дверях.

— Наверное, нам не стоит оставлять здесь дыхательный аппарат, Джакомо. — Он кивком указал на устройство на колесиках. — Может, поможешь перевезти эту тележку? Без нее мне никак. Да и врачи будут ругаться.

Кардинал Д'Амбрицци возглавлял процессию, толкал перед собой тележку с аппаратом, и два гиганта Церкви, оба уже старые, но один еще крепкий и бодрый, а второй умирающий, не спеша двинулись через коридоры и залы ватиканского дворца. Два старца в элегантных шелковых халатах шли мимо бесценных гобеленов и полотен, украшающих стены, мимо охранников и дежурных чиновников, чья долгая ночная смена подходила или уже подошла к концу. Затворив дверь в свои покои, Д'Амбрицци подошел к массивному резному обеденному столу с ножками в виде сидящих львов с оскаленными клыками, поддерживающих на своих головах отполированную до зеркального блеска столешницу из цельного куска дерева. Затем выдвинул стул — Папа предпочитал жесткие сиденья с прямой спинкой и подлокотниками. И Каллистий медленно, с заметной дрожью, уселся в него.

В окна комнаты уже начали просачиваться жидковатые лучи утреннего солнца, высвечивали пятнами старинный абиссинский ковер, золотили бликами отполированные поверхности. Картины, среди них был даже один Тинторетто, придавали комнате особую изысканность и элегантность, резкий контраст со скромными апартаментами Папы.

— Ну вот, Джакомо, я здесь, вернее, то, что от меня осталось. И сгораю от любопытства. Что тебя беспокоит? Обычно ты не слишком переживаешь за дело Церкви...

— Думаю, вы не слишком справедливы...

— Ну, неважно, из-за Церкви или чего-то другого. А теперь на лице твоем я читаю тревогу и волнение. В чем дело? Это все из-за убийств, да? — У Каллистия зародилась надежда. Ему не хотелось умирать, не положив этим преступлениям конец. Но сколько он еще протянет? И еще он страшно боялся впасть в бесчувственное состояние, когда сознание будет балансировать на грани реальности и фантазии, когда с ним останутся лишь воспоминания и страшные кошмары, преследующие теперь все чаще.

— Прежде чем начать, ваше святейшество...

— Прошу тебя, Джакомо, не тяни. И давай без всех этих дурацких титулов. Мы прекрасно знаем, кто есть кто на самом деле. Пара состарившихся в жестоких битвах ветеранов. — Он похлопал кардинала по рукаву. — Давай выкладывай, что у тебя там.

— Я хотел бы поговорить о деле, которое, надеюсь, ты сможешь завершить при жизни, Сальваторе. То будет достойный венец всех твоих земных трудов. Так что заранее прошу прощения за начало, может показаться, что оно не имеет прямого отношения к делу. Мы подойдем к нему постепенно. Но это очень важно — знать, как я пришел к этому сам. Будь снисходителен ко мне, Сальваторе. Помни, я говорю с тобой прежде всего как с il papa... Помни, кто ты есть, помни, что за тобой стоит все величие, вес и мощь римской Церкви...

Каллистий откинулся на спинку стула, устроился поудобнее, расслабился и забыл о боли, ставшей за последнее время постоянным его спутником. Он знал Д'Амбрицци очень давно, знал его цели и стремления. И вот путешествие в прошлое началось, волшебник и маг Д'Амбрицци повернул время вспять и повел его через все перипетии в истории Церкви, точно умелый гид и наставник. И если Каллистий почти не сомневался, что путешествие это будет не столь радостным, как хотелось бы, то уж ни на секунду не сомневался он в том, что оно будет поучительным. Однако каким образом Д'Амбрицци в конце подведет все к нему и его миссии, он пока что не понимал.

— Тебе известно, какую любовь я всегда испытывал к городу под названием Авиньон, — сказал Д'Амбрицци. — И я хотел бы поговорить об Авиньоне, но только не о том чудесном городе, который знали мы оба. Нет, я хочу, чтобы мы с тобой перенеслись сейчас в четырнадцатый век, когда папский престол был перенесен в Авиньон. Мир тогда был страшно раздроблен, изнемог от войн и эпидемий, враждующие семейные кланы окружали нас со всех сторон. Сразу же после выборов 1303-го Папа Бенедикт XI бежал из Рима, в буквальном смысле слова спасая свою жизнь. Какое-то время странствовал, а следующей весной умер в Перуджи, и не естественной смертью, уж будьте в этом уверены. Причиной послужило блюдо с фигами, так, во всяком случае, утверждали его биографы. Жизнь в Церкви стоила в те времена довольно дешево. Слишком уж много стояло на кону — богатство, власть, влияние. Очередной конклав собрался лишь через год, и вот в 1305-м в Лионе короновали нового Папу, Клемента V. Но он не осмелился воцариться в раздираемом междоусобицами Риме. Осел вместо этого в Авиньоне и жизнь там вел скромную и уединенную. А виной всему была мирская политика Церкви, которая вмешалась в мирские схватки.

Итак, папство перешло к Франции. И стало действенным инструментом французской политики, еще более мирским, нежели прежде. Церковь превратилась в реальную политическую силу. И утратила в результате свою духовность. Прежде центром христианского мира был Рим, так повелось еще с времен Петра, все предшествующие папы были преемниками Петра, и вот теперь Церковь ушла из Рима, повернулась к нему спиной. И священный город начал загнивать. Его наводнили злодеи и преступники всех мастей — убийцы, мошенники, воры, вымогатели. Церкви разграблялись, из них выносили все, даже мраморные ступени. К 1350 году помолиться к могиле святого Петра приходили до пятидесяти тысяч паломников в день. И что они видели там? Стадо коров, мирно пощипывающих травку у главной апсиды, полы, заваленные пометом.

Иоанн XXII, Бенедикт XII, Клемент VI... Этот Клемент купил Авиньон за восемьдесят тысяч золотых флоринов! Построил там папский дворец, а кардиналы наполнили его, а заодно и свои роскошные виллы, уникальными произведениями искусства, сколотили и весьма внушительные личные состояния. Они были вполне светскими принцами... После смерти Папы Урбана V личное его состояние оценивалось в двести тысяч золотых флоринов. Церковь перестала быть Церковью Петра, коррупция разъела ее изнутри. Она загнивала прямо на глазах, ибо алчности нет и не было предела. Все дружно стремились к богатству, и миряне, и духовенство, материализм восторжествовал! Церковь жила так, словно не существовало таких святых понятий, как вечность, справедливость, спасение души. Ничего, кроме погони за золотым тельцом, пустоты и тьмы в самом конце. — Кардинал понизил голос до шепота, а потом вдруг и вовсе умолк, сидел, низко опустив голову. Каллистий боялся заговорить, нарушить молчание. Куда гнул его собеседник, он еще пока что не понял, но жизнь Церкви в Авиньоне, столь красочно описанная Д'Амбрицци, заворожила его. Вот он увидел, как кардинал поднял голову, потянулся к кувшину и бокалам на серебряном подносе. Он налил в бокал воды, протянул Каллистию, тот смочил губы. От этих лекарств постоянно пересыхало в горле.

Д'Амбрицци вновь вернулся к своему повествованию.

— Петрарка, — сказал он, — называл Авиньон крепостью физических и духовных страданий, проклятым Богом городом, средоточием порока и зла, отхожим местом мира. А еще — школой порока и ошибок, замком ереси, растленным Вавилоном, вместилищем лжи, зловонным адом на земле.

— Вавилонские пленники, — пробормотал Каллистий. Д'Амбрицци кивнул. Глаза яростно сверкали из-под тяжелых век.

— Петрарка говорил, что Авиньон стал родным домом для шлюх, пьянии и священников, которые всю свою жизнь посвятили не служению Церкви, а чревоугодию и разврату. Святая Катерина из Сьенны утверждала, что в Авиньоне пахнет адом...

— Не то чтобы я против столь занимательного экскурса в историю, Джакомо, но все же хотелось бы знать, зачем ты рассказываешь мне все это сегодня?

— Потому, что времени у нас совсем мало, ваше святейшество, — вздохнул Д'Амбрицци. — И дело тут не только в твоем пошатнувшемся здоровье. Вавилонские игры... все это происходит снова, теперь. А ты, являясь Папой, главой римско-католической Церкви, невольно попустительствуешь этому. Церковь так охотно сдалась, превратилась в средоточие зла и порока! — Д'Амбрицци видел, как Папа заморгал глазами, скучное выражение покинуло их, они сверкали из-под складок сухой пергаментной кожи. — Теперь твоя задача как главы престола вернуть Церкви спокойствие и безопасность... вновь поставить на службу человеку и Богу. — Он усмехнулся, обнажив желтоватые прокуренные зубы. — Пока что еще есть время, Сальваторе.

— Но я не понимаю...

— Позволь мне объяснить.

Папа проглотил таблетку для снижения артериального давления, чисто машинально вытащил из кармана старинный флорентийский кинжал и начал медленно вертеть в руках. Руки у него были морщинистые, с сухой пергаментной кожей, и слегка дрожали, но лицо ожило и словно светилось изнутри. Когда кардинал Д'Амбрицци предложил ему немного передохнуть, умирающий жестом отверг это предложение, а в голосе его слышались гневные нотки:

— Нет, нет, нет, я вполне способен продолжить. Потом отдохну как следует, после твоего рассказа. Продолжай, Джакомо.

— Ладно. Готовься выслушать всю правду, порой это бывает нелегко. — Д'Амбрицци слегка понизил голос, произносил слова отчетливо и веско, чтобы они укоренились в сознании Каллистия. — Наша Церковь снова попала в плен мирских желаний и стремлений, присущих обычным людям в мире, где все основано на погоне за властью и богатством, удовлетворении самых низменных плотских стремлений. Ты понимаешь, о чем я говорю? Действительно понимаешь? Все мы пленники диктатуры правого крыла, освободительных движений левого толка, ЦРУ и мафии, КГБ и Болгарской тайной полиции, таких обществ, как «Пропаганда Дью» и «Опус Дей», пленники банков, разбросанных по всему миру, бесчисленных иностранных спецслужб и разведок. Пленники эгоистичных интересов курии, всех этих бесконечных инвестиций, вложенных в нашу недвижимость и в производство оружия. Иными словами, все мы являемся пленниками нашей собственной алчности и стремления получить все больше власти, власти, власти! Когда меня спрашивают, чего хочет Церковь, я мысленно возвращаюсь к тем временам, когда ответ, пусть и не однозначный, сводился к двум понятиям — добру и злу... но теперь я знаю ответ еще до того, как прозвучит вопрос. Больше! Мы всегда хотим больше, больше!

Папа ощутил, как сжалось и затрепыхалось сердце в груди, и покосился на кислородный аппарат. Последнее время он постоянно находился при нем. Возможно, теперь самое время прибегнуть к его помощи... однако неприятное ощущение вскоре прекратилось. Ложная тревога. Он отер платком выступившую в уголках рта слюну и заговорил:

— Но, Джакомо, ты, пожалуй, с большим рвением, чем все мы остальные, старался приспособить Церковь к условиям существования в светском мире, приблизить ее к реальности. Твердил, что мы должны сделать свой выбор, что мы во что бы то ни стало должны выжить. Именно ты, ты избрал такие средства для достижения этой цели, как сближение с Западом и коммунистическим блоком, поддержка стран третьего мира. Ты, Джакомо, распоряжался финансовыми потоками и составил для Церкви невиданное доселе состояние. Именно ты вел переговоры с облеченными властью людьми и властными структурами мира сего по самым деликатным вопросам. Это же неоспоримый факт. Так зачем ты теперь говоришь мне все это?

На бледных губах кардинала заиграла еле заметная улыбка. Вся краска отлила от лица. Оно стало почти прозрачным, казалось, сквозь кожу просвечивают кости.

— Можешь называть это запоздалой мудростью старца, Сальваторе. Бывает, человек проводит всю жизнь в тяжких трудах и лишь в конце пути осознает им истинную цену. Просто я слишком долго занимался всем этим. У тебя еще есть шанс употребить это мое запоздалое прозрение во благо Церкви... Время еще есть. А потому слушай и учись. Нам был дан знак свыше, Сальваторе. Тебе и мне, мне так впервые в жизни. Господь предупреждал нас, а мы так и не поняли! — Он грохнул кулаком по отполированной столешнице.

Каллистий наблюдал за ним со смешанным чувством любопытства и даже какого-то благоговейного ужаса.

— Убийцы... — прошептал Д'Амбрицци, — Молюсь, чтобы ты наконец увидел, понял это. Убийцы, этот знак, как крест в небесах, что явился императору Константину на закате дня. Тебе представляется уникальная возможность направить Церковь по стезе добра. Ты можешь вернуть Церкви изначальное предназначение, возродить истинную ее цель... Если только увидишь и признаешь этот знак, это предзнаменование, если поймешь всю правду, что стояла и стоит за этими убийцами.

Они не были святыми, эти убийцы, Сальваторе. Они не были убийцами Церкви, какими казались, какими их считали. Мы были полными идиотами, были слепы и не видели главного, отгородились от всего мира, ослепли от ложной своей значимости! Мы позволили этим убийцам запугать себя, и кто бы там за ними ни стоял, с настоящей Церковью они не имели ничего общего. Они — часть мира, который мы создали сами!

И это было неизбежно, поскольку мы сами отдали себя врагам... Они мирские убийцы, поскольку сами мы стали не более чем еще одним колесиком или винтиком в мирской машине... А убийцы — это та плата, которую требует от нас внешний мир. Мы сами затеяли все эти беспринципные финансовые махинации, вмешивались в политику и преступный бизнес, постоянно стремились к накоплению богатств, и вот теперь настал для нас час расплаты!

Кто-то там нашептывает об ассасинах; но стоит поверить в них, и мы обманем сами себя. Мы были слепы, а ассасины — не более чем символ, инструмент, который мы же сами и создали себе в наказание. И вы, ваше святейшество, только вы можете спасти Церковь... остановить все это. Только вы...

— Но как, Джакомо? Не понимаю, что я должен делать, после всего того, что ты здесь наговорил.

Каллистий, отвергающий мистику, уже начал думать: не видит ли перед собой особый род безумия, оракула или пророка, в которого вдруг превратился давний его друг. Неужели устами кардинала с ним говорит сам Бог? Неужели этот старик, некогда бывший его ментором, вдруг стал носителем священного пророчества? Но у Каллистия не было времени для чудес, пусть даже божественных по природе своей. Он был истинным бюрократом от Церкви, практиком и человеком рассудочным. И все же, как прикажете реагировать на все это ему, в его-то должности? И тем не менее он помнил, что на протяжении долгих лет он был учеником кардинала... И находился под влиянием у этой сильной и неординарной личности. Даже сейчас оно чувствовалось, это влияние... Сила духа, страстность, крутой мужской нрав, всегда присущие кардиналу, действовали на него даже сейчас.

— Просто всегда помни, кто ты.

— Но кто я, Джакомо?

— Ты Папа Каллистий. Помни, ты прежде всего Каллистий, и тогда миссия будет ясна.

— Но я не совсем понимаю...

Тут на плечо Папы властно опустилась тяжелая крепкая рука.

— Слушай меня, Каллистий... и будь сильным!

* * *

Сестра Элизабет откинулась на спинку вращающегося кресла, немного отъехала от стола и поставила ноги на подставку. В редакции было темно и безлюдно. Уже десять минут одиннадцатого, она опять забыла поужинать, и в животе ныло, словно там прожгло дыру бесчисленное количество выпитого ею кофе. В руке она сжимала дешевую шариковую ручку. Чернила в ней кончились. Она швырнула ее в корзину для бумаг, промахнулась, услышала, как ручка закатилась куда-то в угол. Великолепно. Просто тупик. Все у нее сегодня валится из рук, ничего не получается.

— Кто, черт возьми, этот Эрих Кесслер? Почему его имя оказалось в списке Вэл?

Она произнесла эти слова тихо, но отчетливо и с напором, словно роняя их в тишину в надежде, что они упадут к ногам какого-нибудь оракула. Где она только не искала имя этого человека, и в разных справочниках, и в Интернете! Но Эрих Кесслер появился всего однажды, в списке, составленном Вэл, а потому можно было сделать вывод, что такого человека не существовало вовсе. Однако Вэл была всегда так аккуратна, так внимательна. И имя в списке означало, что такой человек все-таки был, что он каким-то образом связан с остальными. Тот факт, что после имени и фамилии не стояло даты, почти наверняка означал, что человек этот пока что жив. Ведь даты против остальных имен в списке были датами смерти. Но где он, где его искать, черт побери?

Просто тупик какой-то. Что делать?...

Она проснулась ровно в полночь, сидя в кресле, ноги на столе.

— Бред какой-то! — сердито пробормотала Элизабет.

Пошла домой на Виа Венето, но заснуть не получалось. И не успела оглянуться, как настало время для утренней пробежки, и еще она поняла, что ей надо позвонить.

* * *

— Ваше преосвященство, это сестра Элизабет. Простите, ради бога, за беспокойство, но...

— Перестаньте, дорогая моя. Чем могу помочь?

— Мне необходимо встретиться с вами, ваше преосвященство. Всего пятнадцать минут...

— Понимаю... Что ж, тогда давайте днем. Ну, скажем, в четыре, у меня в Ватикане. — Святой Джек всегда так говорил о своем рабочем кабинете: «у меня в Ватикане».

* * *

Он ждал ее и был в кабинете один. Одет официально, при всех положенных ему регалиях. Он увидел, как удивленно расширились у Элизабет глаза, и на лице под длинным и толстым носом расплылась широкая улыбка.

— Представление специально для туристов, — объяснил он. — Увы, но в данный момент приходится служить внешним заменителем Папе. Присаживайтесь, сестра. Что там у вас стряслось? — Он открыл резную шкатулку, где лежали сигареты, порылся толстыми кургузыми пальцами и остановил свой выбор на черной с золотым ободком. Вставил в рот, спичку зажег, чиркнув по ногтю большого пальца.

— Речь все о тех же убийствах, — сказала она. — Имена убитых значатся в списке Вэл; как выяснилось, все эти люди были убиты...

— Извините, сестра, но мы ведь уже с вами об этом говорили. Разве что вам удалось обнаружить что-то новенькое... — Он с утомленным видом пожал массивными плечами.

— Прошу вас, ваше преосвященство, подумайте о Вэл. Вспомните, она пожертвовала жизнью ради этих своих изысканий. И была близка к какому-то очень важному открытию, настолько важному, что они решили убить ее... Подумайте о Вэл.

— Но, милая, дорогая моя, вам вовсе нет необходимости напоминать мне о Вэл и моих чувствах к ней. На протяжении нескольких десятилетий я был близким другом семьи Дрискилов, а с Хью познакомился еще до войны. Он был тогда в Риме... работал на Церковь. Мы вместе ходили на концерты. Кстати, меня и познакомили с ним на концерте. Помню все, словно было это только вчера, сестра. Бетховен. Опус для трио под номером семь, в си-мажор. Нет, виноват, опус девяносто семь. Хью особенно его любил. И впервые мы с ним заговорили об этом произведении великого композитора... Впрочем, неважно. Просто хочу сказать, я любил и люблю эту семью, каждого без исключения. Хотя, следует признать, все они были большими упрямцами. Хью и все эти его задания от Управления стратегических служб, прыжки с парашютом и бог знает что еще. Валентина и это ее настырное копание в прошлом, из-за чего, собственно, ее и убили. И, наконец, Бен, который занимается непонятно чем. Я и сам хочу, чтобы нашли убийцу. Провожу собственное расследование и, честно признаться, сестра, не хотел бы, чтобы кто-либо в него вмешивался. И еще мне страшно не хотелось бы, чтобы пострадали вы или, не дай бог, убили Бена Дрискила, людей, которые суют нос не в свое дело... Вы меня поняли, сестра? Я достаточно убедительно объяснил вам свою позицию? Хочу, чтобы вы раз и навсегда прекратили это занятие. У вас нет ни права, ни веских причин продолжать его. Ни одной. Никаких. Не вашего ума это дело. Посмотрите мне в глаза, сестра, и скажите, что вы меня поняли.

— Я вас поняла, — тихо ответила Элизабет.

— И однако улавливаю в вашем голосе это «но». Скажите, я прав, сестра, насчет этого «но»?

— При всем к вам уважении, ваше преосвященство, я не понимаю, почему не имею права закончить работу, начатую Вэл. Я чувствую, у меня есть это право, и не только, это мой долг перед сестрой Валентиной. Я... я... ничего не могу с собой поделать, но чувствую именно так.

— Понимаю ваши чувства, сестра. В свое время и я был таким же. А вот ваши действия... нет, это я категорически отказываюсь понимать. Оставьте это другим.

— Но, ваше преосвященство, эти другие... они как раз и убивают людей! Эти ваши другие, они внутри Церкви!...

— Все это лишь пустые догадки, сестра. Оставьте это. Это дело Церкви, вот пусть Церковь им и занимается.

— Да какое право вы имеете так говорить? Он улыбнулся, закурил еще одну сигарету.

— Имею, потому что ношу красную кардинальскую шапочку. Более веской причины, пожалуй, нет. — Он взглянул на наручные часы. — Простите, но мне пора, сестра. — Он поднялся. Казалось, расшитая золотом мантия давит на плечи всем своим грузом, принижает его.

— Эрих Кесслер, — сказала она. — Кто такой Эрих Кесслер?

Д'Амбрицци уставился на нее.

— Это последнее имя в списке Вэл. Единственное имя без даты смерти. Но похоже, такого человека не существует вовсе. Кто он? Является ли очередной жертвой из списка?

Выпуклые черные глаза Д'Амбрицци, глаза аллигатора, смотрели на нее из-под полуопущенных складчатых век.

— Не имею ни малейшего понятия, Элизабет. Не знаю. А теперь, прошу вас, оставьте все это! Прекратите! — Говорил он почти шепотом, но каждое слово выговаривал отчетливо и страстно.

— Если Эрих Кесслер является следующей жертвой, он должен знать, почему были убиты все остальные... Это означает, что у Эриха Кесслера можно получить все ответы. — Руки ее дрожали, она была на грани слез. — Я еду в Париж. Вэл была там, работала, что-то искала.

— Прощайте, сестра.

Он распахнул дверь.

В приемной сидел за письменным столом монсеньер Санданато. Поднял на нее глаза.

— Сестра?...

Но она молча промчалась мимо, вылетела в коридор, сбежала вниз по лестнице. К черту их всех, к черту!...

* * *

Кардинал Д'Амбрицци обернулся к Санданато.

— Скажи, Пьетро, тебе случайно не удалось найти этого Кесслера?

— Нет, ваше преосвященство, пока нет. Как выяснилось, найти этого человека ох как непросто.

— Ладно, продолжай поиски.

...В тот вечер сестра Элизабет сдержала давнее свое обещание и пришла на обед в монастырь, где присоединилась к нескольким сестрам Ордена. Обедали они в большой столовой, сервировку составлял самый лучший, что имелся в монастыре, фарфор «Веджвуд» и самые тяжелые и старинные серебряные приборы. Атмосфера царила свойская и дружеская, хотя и чувствовалось некоторое нервное возбуждение. Свечи отбрасывали блики, играли в хрустальных гранях бокалов, беседа протекала тихо и непринужденно, прерываясь сдержанным смехом. Сестра Элизабет уже успела несколько отвыкнуть от такого образа жизни, да и не слишком к нему стремилась. Но когда оказывалась в подобной обстановке, вновь входила в ритм, воспринимала ее с радостью и даже удовольствием и всегда вспоминала одну из причин, по которой решила пойти в монахини. Только здесь она находила отдохновение от какофонии голосов и звуков всего остального мира, к которым приходилось прислушиваться, хочешь ты этого или нет.

Вечерняя трапеза так успокаивала, так умиротворяла душу. Беседа шла мирная и самая вежливая, однако была приправлена, как изысканное блюдо перцем, изящной иронией и сарказмом. Собравшиеся здесь женщины принимали Церковь далеко не безоглядно, они были самыми требовательными ее критиками. И вот они собрались за этим столом, одевшись в традиционные элегантные черные сутаны — для некоторых такой случай, покрасоваться в монашеском облачении, выпадал лишь раз в месяц, — и говорили, говорили. Для Элизабет этот вечер и компания за столом служили лишним доказательством тому, что за стенами Ватикана существовал совсем другой, отдельный и страшный мир, наводненный бесшумными тенями ассасинов. Доказательством тому, что есть и иной, отличный от внешнего, мир порядка, сдержанности и высокого интеллекта, где человек не подвержен невыносимому прессингу, который запросто может поломать жизнь любому, кто живет вне стен Апостольского дворца. Сидя здесь, рядом с сестрами, прислушиваясь к их оживленным разговорам, разделяя многие их взгляды и чувства, она наслаждалась покоем и ощущением полной безопасности, точно находилась в оазисе, удаленном от всех тревог, бурь, несчастий, крови и страха, словом, всех непременных атрибутов того, внешнего мира.

А потом они сидели в гостиной, где стены были увешаны старинными картинами в тяжелых позолоченных рамах, пили крепкий черный кофе. И тут она вспомнила Вэл, с которой они так часто сидели здесь после обеда вместе с другими сестрами, пили кофе, болтали... Бедная Вэл. Интересно, как бы она поступила, если бы кардинал Д'Амбрицци строго-настрого запретил ей заниматься этим делом? Сложный вопрос. И что бы сделал на ее месте Бен Дрискил? Она до боли закусила губу, потом выдавила улыбку. Но это же совершенно очевидно. Послал бы его к черту, вот и все... И вот вечер плавно подошел к концу, она распрощалась с сестрами. Умиротворение этих последних нескольких часов быстро улетучилось, оставив ощущение смутной тревоги.

Она вернулась домой на Виа Венето, чувствуя себя совершенно потерянной и несчастной. Может, чтобы успокоиться, стоит хоть немного поработать? Стычка с Д'Амбрицци не выходила из памяти, слова его жгли, как огнем. Прежде Элизабет не испытывала ничего подобного, никогда не попадала в ситуацию, когда он, утратив всякие приличия и дипломатичность, так открыто позволял себе гневаться.

Ничего, утешила она себя, все рано или поздно уладится, утрясется. Уж как-нибудь она сумеет разгадать эту загадку с именем. И тогда все станет на свои места.

Господи, что за глупость! Разгадать... да у нее нет ни малейшей надежды!...

* * *

Она разделась, напустила полную ванну горячей воды, медленно погрузилась в нее, наблюдая за тем, как пар превращается в капли воды и оседает на кафельных стенах. Потом налила в ладонь жидкого мыла с ароматизирующими маслами, натерла себя, ощутила аромат свежести и чистоты.

Дверь в ванную она оставила открытой. В коридоре висело зеркало, и она видела в нем отражение: ночной ветер раздувал шторы, прикрывающие дверь на террасу. Глаза у Элизабет начали слипаться. Она усилием воли снова открыла их, увидела столик из сварного железа, покрытый скатертью, складки ее тоже трепетали от ветра. Несколько дней тому назад она ждала в гости подругу и сделала кое-какие приготовления. Потом в последнюю минуту встречу отменили. Свечи в тяжелых подсвечниках, хрустальные бокалы, столовое серебро приборов расцвечивалось бликами от каминного пламени. Террасу освещали огни улицы, они рассыпались повсюду, насколько хватало глаз, озаряя город призрачным розовато-желтым сиянием. Словно россыпь драгоценных камней за шторами...

В теплой воде мышцы постепенно расслабились. Элизабет почувствовала долгожданное умиротворение, ощутила, как ее уносит, точно на волнах, в столь желанный сон...

И вдруг, уже находясь на самом пороге этого сна, она уловила еще одно отражение в зеркале. Точно туча на лик луны надвинулось оно, точно тень птицы в солнечный день, в самой глубине и темноте квартиры она заметила какое-то движение.

Что-то темное...

Она вновь покосилась на дверь и шторы террасы, взглянула на свечу на столе.

И, переведя взгляд на зеркало, стала ждать.

Что это было? Летучая мышь? Она страшно боялась летучих мышей. Неужели одна из них залетела с террасы и теперь летает по квартире, бьется о стены?

Вот тень снова мелькнула в зеркале. Слишком быстро, тут же пропала, она не успела толком разглядеть, что это было. Точно воспоминание, не оформившееся в точный образ, неясное и неопределенное.

Нечто.

Элизабет почувствовала, как мелкие волоски на руках встали дыбом, а по коже пробежали мурашки. И тогда медленно, не сводя с зеркала глаз, она поднялась из воды, шагнула из ванны, протянула руку, сняла с вешалки махровый халат, накинула на мокрое голое тело. Колени дрожали, соски напряглись под мягкой тканью. Сердце билось, точно птичка в клетке.

Что, если запереться в ванной? Она тут же отмела эту мысль. Нет, тогда она окажется в ловушке. То же относилось и к спальне, что через коридор. Да любому ребенку под силу выбить стеклянную панель двери и ворваться внутрь. И потом, что-то подсказывало ей, что никакая это не мышь... И не ребенок тоже.

Из квартиры был только один выход, на лестничную площадку. Если бы в ванной был телефон!...

Господи, что за дурацкие фантазии. Всему виной нервы, напряжение и беспокойство последних дней, все эти жуткие россказни об ассасинах, признания, услышанные от монсеньера Санданато, страх за Бена Дрискила, воспоминания о Вэл, ссора с Д'Амбрицци. Все это нервы, ничего больше...

Что, если включить свет сразу во всей квартире? Нет, не получится, все выключатели в гостиной... Да и потом, нужен ли ей весь этот свет? Или нет?...

Игра воображения? Тени? Смерть?

Она двинулась по коридору к гостиной. Она еще не придумала, как будет защищаться, просто не хотелось попадаться в ловушку в этой части квартиры, этом отсеке, в ванной и особенно на кухне, где темно и столько острых ножей.

В гостиной царила темнота. Лишь слабо вырисовывались очертания мебели, лампы, горшки и кадки с растениями. Да, здесь полно мест, где мог спрятаться незваный гость. Ни шороха, ни малейшего движения. Она не слышала ничего, кроме шума ветра на террасе да слабых звуков улицы внизу. Но все эти тени, они такие глубокие и темные...

Элизабет шагнула в комнату, замерла, прислушалась снова.

Возможно, зеркало ее просто обмануло. Занавески слегка колыхались. Ветер показался неожиданно холодным, прямо ледяным.

Нет, теперь совершенно ясно, что в комнате никого нет.

Она обернулась к террасе. Дверь по-прежнему открыта, ничего не изменилось. Да, игра воображения, ей просто почудилось.

Элизабет вышла на террасу, прислушалась к звукам улицы, здесь они сразу стали громче. С облегчением втянула прохладный воздух. Движение, несмотря на поздний час, было довольно интенсивное. Да и внизу, на тротуарах, народу полно, все куда-то спешат, расталкивают друг друга. Вот она, реальность. Никто в квартиру к ней не пробирался, а реальностью являются миллионы туристов, что наводнили город, прогуливаются по ночам, развлекаются, словом, прекрасно проводят время. Она отошла от перил, развернулась, собралась войти в комнату.

Он стоял в дверях, преградив ей путь.

Высокий мужчина стоял совершенно неподвижно и смотрел на нее. Всего в каких-то восьми футах.

На нем была черная сутана, подобная тысячам других, которые каждый день видишь в Риме. Он стоял спокойно и смотрел выжидательно, словно ждал, что она вот-вот заговорит. Потом губы его дрогнули, но не выдавили ни звука.

Почему он медлит, почему не прикончил ее здесь, когда она стояла спиной к нему на террасе, или в ванной?... Вот теперь она разглядела его как следует.

Он шагнул в круг света. И тут Элизабет с ужасом заметила, что один глаз у него затянут белой пленкой. И вскрикнула от страха.

Инстинктивно оба они пришли в движение, и получилось это одновременно.

Священник шагнул к ней, Элизабет отскочила в сторону, схватила со стола тяжелый серебряный подсвечник с хрустальным колпачком.

Он успел ухватить ее за рукав, пальцы утонули в пышной ткани халата. Она резко рванулась, высвободилась, при этом халат распахнулся на обнаженном теле. Один глаз смотрел на нее не мигая... Мертвый глаз.

Смущенный открывшейся перед ним наготой, сбитый с толку ее диким криком, священник растерянно отступил на шаг.

Элизабет воспользовалась этой долей секунды, изготовилась, и когда он набросился на нее снова, размахнулась и изо всей силы ударила подсвечником прямо ему в глаз. Он не успел прикрыться. Стекло разлетелось на мелкие осколки, серебряное основание врезалось в скулу.

Он испустил сдавленный крик, она же ухватилась за столик, пытаясь сохранить равновесие, и вновь нанесла удар, изогнувшись и вложив в него весь вес своего тела. Он, защищаясь, вскинул руки, белизна лица исчезла, словно по волшебству, оно теперь являло собой сплошную кровавую маску. А затем он слепо набросился на нее, и Элизабет отбивалась и отступала, уперлась спиной в перила террасы, и отступать было уже некуда. Она обернулась и увидела прямо перед собой страшное лицо, сплошь красное от крови и утыканное мелкими осколками стекла, сверкающими, как фальшивые бриллианты, и рот у него был широко раскрыт, но не было слышно ни звука...

Она брезгливо и с ужасом отшатнулась от него. Это была агония.

Вот он сделал над собой усилие, приподнялся. Протянул руки, в этом жесте читалась мольба...

А потом медленно перегнулся через перила и полетел вниз.

Элизабет смотрела, как он падал: руки раскинуты, полы сутаны развеваются на ветру, вот он плывет в воздухе, медленно поворачивается, и последнее, что она успела заметить, — это страшный, залитый кровью глаз, сверкающий неукротимой злобой...

Часть четвертая

1

Дрискил

Появление отца Данна придало уверенности. Словно он протянул мне, уцепившемуся за скалу ногтями, руку и спас от неминуемой гибели.

Сам вид его, шагающего через парк, где играли ребятишки под любопытными взглядами мамаш с колясками, то, как он шел немного вразвалку, попыхивая трубкой в уголке рта, тут же вернул меня в мир реальности и здравого смысла, привел в чувство, избавил от терзаний по поводу того, что случилось в монастыре.

Следовало признаться, я дал слабину, треснул, словно яйцо, брошенное на камень. Сломался и ударился в бега, и поступил тем самым трусливо и даже подло. Ведь это я привел Хорстмана к бедному брату Лео и архивариусу брату Падраку, они слепо поверили мне и заплатили за это своими жизнями. Я ответствен за их смерть, как и за самоубийство Этьена Лебека, однако сам пока что избежал печальной их участи. Сам жив, а кругом все погибают.

Пережитое в монастыре сломило меня чисто психологически. Я начал чувствовать себя загнанным, насмерть перепуганным зверем, который бежит неведомо куда, точно в тумане, и глаза его застилает кровавая пелена страха. Теперь я не понимал, какую роль должен играть: охотника или жертвы. Впрочем, неважно, и охотник, и жертва все равно в конце концов умирают. Ведь всегда найдется еще какой-нибудь охотник. Я примеривал к себе эти сравнения и окончательно запутался. А потом вдруг вспомнил, что потерял пистолет. Даже ни разу не успел воспользоваться. Ну и черт с ним.

Если бы Арти Данн вдруг не появился, наверное, я так бы и пребывал в состоянии нервного срыва. Мог даже впасть в глубокую депрессию. Я не испытывал ничего похожего на жалость к себе. Просто время от времени накатывал жуткий страх, я весь покрывался потом, начинал запыхаться. И никаких кошмаров мне при этом не снилось. Я не видел ни мамы, тянущей ко мне руки в попытке что-то сказать, не являлась мне во сне и голова Вэл с прилипшим к виску окровавленным волоском. Нет, ни один из этих кошмаров не был сравним с тем, что я увидел на пляже ранним утром. Теперь до конца дней мне будет сниться Лео, распятый на перевернутом кресте, с распухшим синеватым лицом.

Но тут, словно из ниоткуда, возник Арти Данн и спас меня от меня самого.

Мы сели ко мне в машину, доехали до Дублина, затем купили билеты на самолет и полетели в Париж. И на всем пути неумолчно болтали. Прямо как в радиоигре, которой я увлекался еще в детстве: «За кем последнее слово?» Благодаря отцу Данну я сделал очень важное для себя открытие. Оказывается, все последнее время, с тех пор как уехал из Принстона, я был страшно, отчаянно одинок, подобно астронавту, заброшенному на обратную сторону Луны. И только теперь, слушая отца Данна, начал вдруг понимать, что весь остальной мир вовсе не перестал вертеться и прекрасно обходился без меня.

Мне прежде всего хотелось знать, с какой такой целью появился отец Данн на суровых прибрежных землях Ирландии.

Так вот, выяснилось, что он ездил в Париж отыскать Робби Хейвуда. Эта новость страшно меня удивила. Оказывается, отец Данн познакомился там с Хейвудом еще в конце войны, когда служил в армии капелланом. В Париже он узнал, что Хейвуд погиб, и имел беседу с небезызвестным мне Клайвом Патерностером. Тот поведал ему о моем визите в Париж, чем изрядно удивил отца Данна, а потом рассказал, что я собирался в Ирландию и с какой целью. Это заставило отца Данна немедленно бросить все дела в Париже и последовать за мной. Почему? Да потому, что Патерностер сказал ему, что теперь я знаю, кто убил Хейвуда. А именно — Хорстман. И еще сказал, что я очень интересовался ассасинами. И тут Данн понял, что я в опасности, поскольку Хорстман до сих пор разгуливает на свободе. Я поздравил его с тем, что он проявил такую дальновидность, и спросил, зачем он вообще прилетел в Европу и с какой такой целью разыскивал Робби Хейвуда.

— Мне нужно было найти Эриха Кесслера, — ответил Данн. — Я много думал об этом деле и все время возвращался мыслями к Кесслеру. Скорее всего все ответы могут найтись только у него. Стоило мне прочесть мемуары Д'Амбрицци, полные этих чертовых кличек и вымышленных имен, как я понял: надо найти Кесслера, если он, конечно, еще жив.

Мы ехали по дороге в Дублин. Снова пошел дождь, «дворники» с визгом скребли ветровое стекло. По радио передавали концерт кельтской народной музыки, даже слова этого незнакомого мне языка я понимал сейчас лучше, чем то, что говорил мне отец Данн. Кто такой Эрих Кесслер?

— Начинать искать Кесслера надо было с Робби Хейвуда, — сказал он. — Когда речь заходила о католиках, этот человек знал все...

— А Кесслер католик? — спросил я.

— Да нет. — Он несколько удивился. — Кто его знает, просто понятия не имею...

— Что-то я уже совсем ничего не понимаю.

— Следует признаться, я тоже, — сказал он. — Но пытаюсь разобраться. Ничего, рано или поздно все станет на свои места. — Он ободряюще улыбнулся, но холодные серые глаза, вставленные, точно плоские камушки, в розовое лицо херувима, оставались невозмутимыми и отрешенными.

— Мемуары Д'Амбрицци, — протянул я, — и этот ваш Кесслер, о чем вы? Хоть убейте, не понимаю. Ничуть не удивлюсь, если потом начнете рассказывать мне все, что знаете, о конкордате Борджиа...

— Черта с два буду я о нем рассказывать, — пробурчал он. — У нас и без того полно белых пятен, Бен. — Он еще глубже надвинул на лоб, почти до самых кустистых серых бровей, тяжелую оливково-зеленую фетровую шляпу. Брови выглядели совершенно неестественно на этом лице, точно он наклеил их в неуклюжей попытке изменить внешность. — Неужели не подбросите ни единого полешка в мой костер? — Он зябко поежился, похлопал ладонями, затянутыми в серые перчатки. — Почему бы вам не рассказать все с самого начала, с того момента, как вы покинули Принстон? Может, тогда и я вспомню что интересное, и вы не уснете за рулем? Вы выглядите так, словно не спали несколько недель.

И я заговорил и рассказал ему о встрече с Клаусом Рихтером, о фотографии на стене у него в кабинете, точной копки того снимка, что Вэл оставила мне в старом игрушечном барабане. Рассказал о Лебеке, Д'Амбрицци и Торричелли. Не забыл Габриэль, поведал ее историю об отце, о том, что Рихтер был замешан в махинациях и контрабанде произведений искусства; рассказал и о взаимном шантаже между Церковью и нацистами, что длился все эти годы. Время от времени он перебивал меня, задавал вопросы.

— Кто является связным от Ватикана в наши дни?

— Не знаю. — Я не мог не отметить, что он задал этот вопрос по самой сути без подготовки, спонтанно.

Рассказал я ему и о своем путешествии в монастырь, что находился в пустыне, о разговоре с аббатом, о том, что именно он помог мне идентифицировать Хорстмана. Именно благодаря ему я узнал, что Хорстман жил там, в Инферно, получал приказы из Рима. Потом объяснил, как удалось связать Хорстмана и Рим с убийством сестры. А потом я поведал ему о встрече с отцом Габриэль, братом Ги Лебека, о том, как несчастный свел счеты с жизнью в пустыне. И даже признался отцу Данну в том, что именно я довел Этьена Лебека до самоубийства, потому что он страшно испугался, решил, что меня прислали из Рима убить его. Ну и уже ближе к концу я рассказал о том, как мы с Габриэль просматривали дневник Лебека и нашли там все эти загадочные кодовые имена или прозвища...

И даже процитировал на память строки из этого дневника, преисполненные боли и страха:

Что с нами будет? Чем и где все это закончится? В аду!

А потом имена. Саймон. Грегори. Пол. Кристос. Архигерцог!

Те мужчины, что были на снимке. Рихтер и Д'Амбрицци живы до сих пор. Неужели этого старого снимка достаточно, чтобы отнять у Д'Амбрицци все шансы быть избранным новым Папой? Чем занимались тогда эти четверо? И кто делал снимок?

Арти внимательно слушал меня до самого конца. До того момента, как я начал рассказывать, что делал в Париже, как не удалось мне встретиться с Хейвудом. Как я прочел в бумагах Торричелли о Саймоне и ассасинах и об «ужасном заговоре», что бы он там ни означал. Рассказал что о брате Лео мне поведал не кто иной, как Патерностер. Он же утверждал, будто Лео — один из них. Я шел по следам своей сестры Вэл, узнавал то же, что и она.

— А это означает, что вы созрели в качестве очередной жертвы, — мрачно заметил он. — Слава богу, что я вас нашел. Вам нужна защита, сын мой.

— Сегодня утром мне страшно вас не хватало.

— Я слишком стар для таких приключений. Да и здоровье уже, увы, не то. Я пригожусь в других вещах. Там, где меня никто не заменит. Так и знайте, можете на меня рассчитывать. — Он зевнул. — Таинственная история. Жаль, что Лео не дожил, не смог рассказать вам, кто такой этот Саймон. Оказал бы нам неоценимую помощь, мог бы навести на этого Архигерцога. Впрочем, — задумчиво продолжил он, — возможно, все они уже давно мертвы или где-то затерялись... — Он закашлялся, похоже, у него начиналась простуда. — Скажите, а вам не приходило в голову, что кто-то здесь лжет, а, Бен? Проблема в том, что мы не знаем, кто именно... Но ведь кто-то знает все и о Саймоне, и обо всех остальных, но он нам лжет...

— А вот тут вы ошибаетесь, отец, — возразил я. — Все они католики, и все лгут. Каждый, вне всякого сомнения, выдает какую-то одну, маленькую ложь исключительно в своих интересах. Так уж они устроены, эти католики.

— Но ведь и я тоже католик, — заметил он.

— Я ни на минуту не забывал об этом, Арти.

— А вы, однако, наглец.

— Просто я хорошо знаю католиков. Сам когда-то был католиком...

— И до сих пор им остались, мой дорогой. В глубине души вы из нашего стада. Хоть и отказываетесь это признавать. Один из нас. Всегда им были и будете. — Он похлопал меня по руке. — Просто налицо небольшой кризис веры. Но и это пройдет, не волнуйтесь.

— Вот уже двадцать пять лет, как кризис веры, — насмешливо фыркнул я.

Отец Данн расхохотался, а потом начал чихать. Снова потянулся за носовым платком.

— Не вижу повода для волнений. Все образуется. Вот увидите. А теперь, прежде чем начну рассказывать свою историю... Вы вроде бы упомянули Борджиа?

Я объяснил, что о конкордате Борджиа рассказал мне брат Лео, что документ этот является историей ассасинов. Что там все указано, имена, места, и кровавый этот след тянется за Церковью вот уже несколько столетий.

Я закончил, и он кивнул.

— На мой вкус отдает фальшью. Возможно, просто подделка, и не слишком ранняя, века девятнадцатого, с целью шантажировать кого-то или заставить совершить нечто ужасное. — Мы почти доехали до аэропорта, дождь перестал, в небе, совсем низко, казалось, прямо над нашими головами, проносились реактивные самолеты. — Хотя... это совпадает с кое-какими известными мне фактами.

— Так вы знали о конкордате?

— Читал, все в тех же мемуарах Д'Амбрицци. Ну, по крайней мере в документе, который он предпочитает называть «заветом». Слишком уж возвышенное название, как вам кажется?

— Что он собой представляет?

— То, что писал Д'Амбрицци в кабинете вашего отца, а вы с Вэл мечтали выманить его оттуда и поиграть. — Он указал на дверь в салон проката автомобилей, куда нам предстояло сдать машину. — Сядем на самолет до Парижа, пропустим пару стаканчиков, и я расскажу поподробнее.

— И откуда вы о нем узнали?

— Терпение, Бен, терпение, друг мой. — Он усмехнулся. — Я его прочел.

— Вы... его прочли?... — Я сидел и, растерянно моргая, не сводил с него изумленного взгляда.

Да, иметь дело с этим Арти Данном было непросто.

* * *

Летом и осенью 1945-го Д'Амбрицци запирался в кабинете, а мы с Вэл бегали вокруг дома, заглядывали в окно, строили рожи, словом, всячески старались выманить его наружу поиграть. Но у Д'Амбрицци были веские причины не поддаваться соблазну. Он предпринял попытку заглянуть в собственную душу. Возможно, просто хотел облегчить совесть, написав о вещах, которых лучше было не знать и которые он никак не мог забыть. Но каковы бы ни были причины, подвигшие его на создание этого труда, он чувствовал, что обязан перенести на бумагу события, свидетелем которых ему довелось стать в Париже во время войны. В ту пору он увяз в политических интригах, метался между Церковью, нацистами и движением Сопротивления, стараясь угодить всем и сразу, поддержать хрупкое равновесие, и прекрасно понимал, что это невозможно. Но выбора не было, и выхода из этой ситуации, казалось, тоже. Он был прикреплен к штату епископа Торричелли, видел все, что происходит, и часто терялся, не зная, как правильно поступить. И вот он описал все эти события в доме своего американского друга — а кстати, что он вообще делал в Принстоне и в каких отношениях состоял со своим другом и спасителем Хью Дрискилом? — а затем исчез. Однажды утром мы с Вэл проснулись и увидели, что его просто нет, и куда он исчез — непонятно. Мы терялись в догадках. Зато теперь я узнал, что он успел передать свои записи на хранение старому падре из церкви в Нью-Пруденсе, где они пролежали забытые и позаброшенные целых сорок лет. Очевидно, ему стоило немалых усилий написать все это, потом спрятать, а потом он напрочь позабыл обо всем. Какой смысл? Нет, лично я не видел в этом смысла. Да и что толку? Я открывал все новые факты и подробности. Но они так и не давали мне никаких ответов. А теперь еще вот это, история Д'Амбрицци и его написанного в одиночестве «завета». Но это только порождало новые вопросы.

* * *

Монсеньер Д'Амбрицци еще только начал продвигаться по службе в Ватикане, когда Папа Пий отправил его в Париж, к епископу Торричелли, чья задача сводилась к обеспечению связей французской католической Церкви с Римом. Приход немецких оккупантов ставил новые, более сложные задачи. И дипломатические способности Д'Амбрицци подверглись суровому испытанию: необходимо было поддерживать разумный мир между силами Торричелли в Париже и нацисткой администрацией. Он трудился усердно, не покладая рук, а затем, в один прекрасный день, все еще более осложнилось.

Из Рима прибыл священник с заданием от самого Папы. Он был приставлен помощником к епископу Торричелли, но на деле его миссия являла собой тайну, самую страшную и темную из всех, с которыми только доводилось сталкиваться Д'Амбрицци. И узнал он о ней лишь потому, что Торричелли, совершенно растерянный и даже испуганный, решил поделиться с молодым помощником кое-какими соображениями и страхами.

Новый священник, которого Д'Амбрицци в своих мемуарах предпочитал называть Саймоном, привез из Ватикана документ, подтверждающий его полномочия. В сопроводительном письме говорилось, что данный документ является секретной исторической справкой или списком церковных ассасинов, особо доверенных убийц, которых на протяжении веков, еще до наступления Ренессанса, использовали в своих целях папы. Документ этот был известен под названием «конкордат», когда один из знатнейших итальянских домов выдвинул своего Папу и закрепил с ним взаимоотношения кровью, которую пролили наемные убийцы, как в стенах Церкви, так и вне ее... Конкордат Борджиа. На деле то была своего рода лицензия на убийство, выданная тем, кто убивал по папскому приказу во имя и на благо Церкви. В ней были перечислены множество имен прежних ассасинов, названия монастырей, где они находили убежище в тяжелые времена (в критические времена они зачастую играли роль подстрекателей). Последние записи относились к 1920 — 1930 годам, когда Церковь вовсю заигрывала с Муссолини и служила местом сборищ итальянских фашистов, причем не рядовых членов партии, а разведывательных структур, занимающихся шпионажем по всему миру.

Сопроводительное письмо было скреплено папской печатью и являлось инструкцией Торричелли, которого Рим обязывал реформировать эту структуру под названием «ассасины» и использовать ее для поддержания хороших отношений как с нацистами, так и с движением Сопротивления. Наемные убийцы должны были также служить полезным инструментом в преумножении церковных богатств заставлять немцев делиться награбленным, различными ценностями, произведениями изобразительного искусства, в особенности дорогими полотнами, золотой утварью и так далее. В знак благодарности Церковь обещала оккупантам полную свою лояльность.

Д'Амбрицци писал, как нервничал тогда Торричелли, наблюдая за действиями Саймона, который усердно выполнял миссию за них обоих. Он наблюдал за тем, как Саймон вербовал ассасинов, как он вскоре изменил отношение к своему заданию, возненавидел все то, за что боролись нацисты, возненавидел их самих и все их действия. Д'Амбрицци стал свидетелем тому, как у Саймона зародилось недовольство Папой Пием за его симпатии к фашистам, нескрываемую враждебность к евреям и другим жертвам нацизма, его отказ выступить с моральным осуждением навязанной миру сатанинской тирании. И вот неизбежно Саймон взял контроль над ассасинами в свои руки, а затем отсек все связи между наемными убийцами и Торричелли. Тот с облегчением устранился. И вот после этого Саймон начал отсекать связи между ассасинами и самим Папой Пием, а потом и между ассасинами и Церковью во всех их формах. Состоявшие в рядах наемных убийц священники, монахи и миряне, убежденные, что действуют исключительно во благо Церкви, постепенно превратились в личную маленькую армию Саймона, которой он мог распоряжаться по своему усмотрению.

Именно тогда Саймон Виргиний превратил их в сплоченную антифашистскую группу, лишь изредка и для отвода глаз выполняющую задания немцев. Ассасины начали убивать симпатизирующих фашистам священников и информаторов, прятали евреев и бойцов Сопротивления в церквях и монастырях.

И вот когда к Торричелли пришли представители немецкой администрации и отдали прямой приказ устранить священника, доставлявшего оккупационным силам немало неприятностей, Торричелли и Саймон вступили в открытый конфликт. И Торричелли уже не мог закрывать глаза на то, что Саймон работает против него и людей, отдающих приказы из Рима.

Примерно в это же время Торричелли узнал, что Саймон планирует устранение какого-то очень важного человека. Об этом плане, как понимал Саймон, Торричелли мог узнать только одним путем — через прокравшегося в ряды ассасинов предателя.

Однако выбора у Саймона тогда не было, и он попытался осуществить покушение. Откладывать его было нельзя, все было рассчитано с точностью до секунды. Жертва должна была приехать в Париж на специальном литерном поезде, маршрут пролегал через Альпы. Все было готово к покушению. Но немцев предупредили заранее, и они подготовились. Отчет Д'Амбрицци о провале операции был довольно скуп и схематичен. Несколько бойцов из отряда Саймона были убиты, остальным удалось бежать в Париж. Там Саймон и затеял расследование с целью выявления предателя.

Торричелли отчаянно пытался убедить его, что он бы никогда не допустил такой подлости, как предательство, пусть даже и не одобрял деятельности группы Саймона в целом. И вот в конце концов Саймону удалось напасть на след оборотня, им оказался священник, отец Лебек, о котором рассказывал мне Лео, ставший свидетелем страшной сцены на заброшенном парижском кладбище. Саймон задушил предателя собственными руками. А затем распустил своих ассасинов, поскольку до него дошел слух, что из Рима к ним направляется дознаватель. Последнее, что знал о Саймоне Д'Амбрицци, так это то, что он отправил двух своих людей на север Ирландии, в монастырь Сент-Сикстус, поручив им доставить туда конкордат Борджиа.

* * *

Мы сидели в салоне первого класса «Боинга-727» и пили послеобеденный коньяк, когда отец Данн добрался до этого момента в необычных мемуарах Д'Амбрицци. А меня, как всегда, мучили вопросы. Вернее, два из них. Пока что вроде бы все, что рассказывал мне брат Лео, подтверждалось.

Но кто ехал в том поезде? Точнее, чью именно жизнь спас тогда предатель Кристос, он же отец Ги Лебек?...

И второе: меня не переставал удивлять тот факт, что Д'Амбрицци решил изложить всю эту историю на бумаге. И потом, если бы речь шла о другом человеке, я задал бы себе еще один вопрос, а именно: каким образом он вообще узнал об ассасинах? С Д'Амбрицци здесь все более или менее ясно, он был своим, он находился там во время войны, к тому же человеком был весьма наблюдательным и сообразительным. А потому мог довольно много знать. Но к чему понадобилось ему записывать все это, да еще оставлять эти бумаги в чужом доме, а потом и вовсе забыть о них?

Больше всего я удивился самому факту существования «завета» Д'Амбрицци; при этом следовало отметить, что почти ничего нового к рассказу брата Лео или к тому, что поведала мне Габриэль Лебек, он не добавил. Мне не хотелось преуменьшать значение этого открытия отца Данна. Но ведь именно так обстояли дела. Единственно значимым показался мне тот факт, что Д'Амбрицци мог наблюдать за осуществлением заговора Папы Пия, активизацией группы ассасинов.

Данн выслушал меня, затем склонил голову набок и одарил долгим и пытливым взглядом исподлобья.

— Продолжение следует, мальчик мой. Разве я сказал, что закончил?

Д'Амбрицци выжидал и продолжал наблюдать за драмой, разворачивающейся между нацистами, Ватиканом и противоборствующими им ренегатами-ассасинами. Настало лето 1944-го, и в августе Париж был освобожден союзническими войсками. Немецких оккупантов изгнали, но сама война еще не закончилась. В городе царила полная неразбериха. Не хватало продуктов, самых необходимых товаров, люди роптали, на смену радости пришли горечь и разочарование. Те же, кто сотрудничал с оккупационными властями, жили в постоянном страхе, опасались мести со стороны патриотов. По всем районам Парижа прокатилась волна жестоких убийств. В такой вот обстановке человек из Ватикана продолжал свое расследование убийства отца Ги Лебека и еще двух дел: отказа от повиновения маленькой армии наемников Саймона и попытки покушения на жизнь человека в поезде. По мнению Ватикана, ассасины провалили важнейшую миссию, доверенную им самим Папой.

Присланный Ватиканом дознаватель отчитывался только перед епископом Торричелли (последний, очевидно, делился своими соображениями по поводу его действий с Д'Амбрицци). Это был жесткий, неприветливый и крайне хладнокровный господин, настоящего имени которого никто не знал, но в дневнике Д'Амбрицци называл его Коллекционером, возможно, потому, что он с упорством и тщанием, достойными истинного коллекционера, собирал доказательства по всем трем делам и обладал типичным для полицейского менталитетом. По мнению Д'Амбрицци, Коллекционер ничем не отличался от самих ассасинов, за тем, пожалуй, исключением, что представлял в Париже Папу, крайне отрицательно относившегося к отказу наемников служить фашистам. Д'Амбрицци писал о Коллекционере с презрением и даже ненавистью, это чувствовалось в каждой строчке. Так, во всяком случае, утверждал отец Данн, который пересказывал мне сейчас эти мемуары.

Несколько месяцев Коллекционер допрашивал каждого, кто знал отца Лебека, задавал все вопросы вполне открыто. В остальное же время вел другую, тайную жизнь, продолжал собирать сведения об ассасинах и их неудавшейся попытке покушения на человека в поезде.

Однако Саймон оказался для него крепким орешком. Он напрочь отказывался признать не только свое участие в покушении, но и сам факт, что знал о нем, ловко уходил от вопросов, связанных с приказом Ватикана сотрудничать с нацистами во время оккупации. Однако Коллекционер продолжал давить; Д'Амбрицци писал, что на шее Саймона уже затягивалась петля.

Сам же Д'Амбрицци, так много знавший об ассасинах и их деятельности от Торричелли, тоже оказался под угрозой: Коллекционер вполне мог добраться и до него. Он вызывал его на беседы раз десять, если не больше, причем каждая длилась не менее шести часов, бесконечно задавал одни и те же вопросы, детально расспрашивал о годах оккупации в Париже. К концу весны 1945-го до Д'Амбрицци дошло, что на самого Коллекционера очень сильно давили из Ватикана. Папа требовал во что бы то ни стало разыскать убийцу отца Лебека, а также людей, организовавших покушение на человека в поезде. И Коллекционеру позарез нужен был хотя бы один козел отпущения. А потом предстояло вернуться в Рим, и какая судьба его там ждала неизвестно.

А Саймон исчез, словно по волшебству, просто растворился, как дым. Д'Амбрицци никогда его больше не видел.

И вот уже настырный Коллекционер начал бросать косые голодные взгляды на самого епископа Торричелли, формально назначенного Папой главой ассасинов, когда Саймона выслали из Рима. Д'Амбрицци знал епископа как опытного и хитрого ветерана Церкви, изощренного, подозрительного и осторожного, обладающего почти нечеловеческой способностью прятаться в свою раковину, точно улитка, и спокойно пережидать в ней все бури. Для него сам способ спасения был не слишком важен, важно было другое: кому придется платить.

Д'Амбрицци понял это, когда Торричелли начал приглядываться и искать козла отпущения, могущего удовлетворить ненасытного и жаждущего крови Коллекционера. А искать приходилось среди самого близкого окружения. И первым кандидатом стал... преданный Д'Амбрицци. Человек, ставший его конфидентом, с которым он столько раз делился своими страхами по поводу неправильного, с точки зрения Ватикана, использования ассасинов. Молодой Д'Амбрицци как нельзя более подходил для этой роли.

И тогда Д'Амбрицци решился и сделал ход первым, чтоб упредить Торричелли, не позволить ему отдать «друга» на растерзание Коллекционеру.

Он получил приказ из Рима, где ему предписывалось явиться для «переизбрания на новую должность», тут же все понял и обратился к офицеру американской разведки. Это было равносильно тому, писал он, что его вызывают в Москву. Он был достаточно мудр и сообразил, чем грозит возвращение в Ватикан. Американец оказался старым его другом, который часто бывал в Париже во время оккупации. Он был человеком с большими связями, и Д'Амбрицци вполне мог ему доверять. С его помощью и удалось ускользнуть прямо из лап Коллекционера, и в мемуарах это было описано подробно. Д'Амбрицци исчез столь же внезапно и бесследно, как Саймон. И Коллекционеру осталось лишь принюхиваться и суетиться, как потерявшей след гончей, однако сдаваться он не собирался.

Американский друг вывез Д'Амбрицци из послевоенной Европы, снабдив его документами умершего священника. А потом он привез его к себе домой, в Принстон.

И, само собой разумеется, этим другом оказался не кто иной, как Хью Дрискил.

А затем, уже в Принстоне, Д'Амбрицци и написал эту свою историю.

* * *

Отец Данн закончил свое повествование, и я довольно долго сидел, пытаясь определить, добавила ли она что-либо существенное к тому, что уже было мне известно. Я перебирал в уме все детали и подробности, вертел ими, переставлял местами, и порой начинало казаться, что они нисколько не проясняют тайны, а, напротив, призваны лишь запутать, сбить со следа.

Одно было ясно: кардинал Д'Амбрицци знал ответы на очень многие вопросы. Но как заставить его копаться в этом сомнительном прошлом, учитывая тот факт, что Церковь направила команду наемных убийц в помощь нацистам? Да и вряд ли он захочет назвать истинные имена людей, числившихся в ассасинах.

Я понял еще одну очень важную вещь. Теперь мы знали о событиях в Париже из двух источников, возможно, даже трех, если учитывать рассказ Габриэль, и подробности своего участия в этих событиях Церковь предпочитала хранить в тайне. И каким-то образом Вэл узнала об этом.

А может, узнала что-то еще?... За что ее могли убить, за что стоило умереть?

И кто были эти люди?

Коллекционер?

Человек в поезде?

Что произошло с Саймоном?

И почему пока что нигде и никто ни словом не упомянул о самом загадочном из всех... об Архигерцоге? Ведь наверняка он был очень важной фигурой для Этьена Лебека к примеру, поставившего после его имени три восклицательных знака. Важен для Торричелли, который обратился к нему в самую трудную минуту...

Внизу показалась россыпь огней, я понял, что мы подлетаем к Парижу. Самолет начал плавно и медленно снижаться.

* * *

На следующее утро мы нашли небольшое уличное кафе с видом на Нотр-Дам, уселись в плетеные кресла за стеклянным столиком, над которым ветер трепал края огромного зонта с фирменным логотипом «Чинзано». Утро выдалось на удивление солнечное и теплое для середины ноября, но в дуновении ветра чувствовалось, что это ненадолго. Высоко в синем небе сбивались в кучи и множились белые облака, образуя некое подобие белоснежной горной гряды прямо за куполом огромного собора. Солнце освещало причудливые рыльца горгулий, скалившихся в хищных улыбках на весь остальной свет.

Мы позавтракали омлетом со сливочным маслом, зеленью и сыром. Кофе с молоком нам подали просто чудесный, густой и сладкий, и я, откинувшись на спинку кресла, обозревал окрестности, а отец Данн, похмыкивая время от времени, читал утренний выпуск «Геральд Трибьюн». Я от души радовался этому тихому благостному утру. Просто не верилось, что всего сутки тому назад, тоже утром, я, запыхавшийся и онемевший от ужаса, смотрел на брата Лео, распятого на перевернутом кресте, а вокруг бушевали волны, и он словно манил меня безжизненной рукой. А потом я бежал, спасался от реального или воображаемого врага, который, как мне казалось, следовал за мной по пятам. При одном только воспоминании об этом сердце мое замирало от страха, останавливалось, отказывалось биться.

Но вот наконец отец Данн опустил газету, затем аккуратно и неспешно сложил ее. И громко высморкался.

— Насморк никак не проходит, а теперь еще и горло заболело. Вы как спали, хорошо?

— Ну уж, во всяком случае, лучше, чем день тому назад. Крупно повезет, если не подхвачу воспаление легких.

— Вот, пососите. — Он протянул мне малиновую пастилку. Я сунул ее в рот. Не слишком приятное дополнение к такому чудесному кофе с молоком.

— Так кто же такой Эрих Кесслер?

Тишина и благодать утра сразу куда-то исчезли. Порывы ветра, налетающего с Сены, становились все резче и холодней.

Данн не сводил с меня глаз.

— Он что, очень важная фигура? — спросил я. — Почему?

— Ах, Эрих Кесслер... человек-тайна. Знал секреты, хранил секреты, сам был секретом. Несмотря на юный возраст, был настоящим гением немецкой разведки во время Второй мировой.

Я не ожидал ничего подобного. Но что вообще можно было ожидать? И какое отношение имеет этот человек к нашей головоломке?

— Он что, нацист?

— Понятия не имею. Был лоялен, прежде всего по отношению к себе, всегда. И одновременно его называли восходящей звездой в организации Гелена. Был личным протеже генерала Рейнхарда Гелена, мастера шпионажа. — Он выждал, пока я переварю эту информацию. — Гелен служил Гитлеру, Управлению стратегических служб, ЦРУ и спецслужбам Западной Германии, именно в такой вот последовательности. Очень умный, изощренный, даже скользкий тип, и Кесслер отлично усвоил все его уроки. — Данн жестом попросил официанта подать еще кофе. Взял чашку, стал греть об нее ладони.

— И что же произошло с ним дальше?

— Он выжил, это определенно. Подобно своему учителю Гелену, молодой Кесслер предвидел, чем кончится эта война. Предвидел, как перекроят после нее карту мира, был прекрасно осведомлен об индустриальном и человеческом потенциале стран-участниц, понимал значение нефтедобывающей промышленности. Понял это еще в 1942 году, когда горечь после разгрома Перл-Харбора наконец заставила американцев определиться. Еще с 1942 года он понял, что войну эту Гитлер затеял лишь с целью удовлетворения своих амбиций, своего эго... что это был вопрос не политики, а скорее психопатологии. И Эрих прекрасно понимал: победное начало этой войны вовсе не означает для Гитлера столь же победного конца. Сам он твердо вознамерился выжить в этой мясорубке. Он приложил все свои силы, опыт и талант разведчика, чтоб уцелеть во время грядущего апокалипсиса...

Соблюдая полную и строжайшую секретность, он наладил контакты с разведывательными структурами союзников во Франции и Швейцарии. Перед этим он долго выбирал между британцами и французами и решил в пользу последних, хотя нельзя сказать, чтобы правительства обеих этих стран вели себя идеально еще в самом начале войны. А затем остановил свой окончательный выбор на американцах. Через друга детства он вышел на оперативника Управления стратегических служб, одного из «ковбоев» Бешеного Билла Донована, именно так называл этих парней его шеф Гелен. Человек этот поверил Кесслеру и взял его под свою опеку.

И вот с 1943 года Кесслер начал передавать союзникам через американцев информацию о работе немецкой разведки и ее структурах; и чем ближе война подходила к своему логическому завершению, тем богаче и интересней становилась эта информация. Особую ценность представляли сведения о русских, которые наглухо засекречивали все даже от своих союзников. Американский связной Кесслера уже в 1943 году понял, что главными врагами являются безбожники-коммунисты. Понимал, что после войны на территории Восточной Европы воцарятся прокоммунистические режимы и необходимо будет усилить там свою разведывательную сеть. Таким образом, большую часть войны Кесслер обеспечивал себе пристойное будущее, как, впрочем, и Гелен, ставший в послевоенном мире выдающимся экспертом по России и на совесть служивший в этой области ЦРУ.

И вот по окончании войны Кесслер превратился в глубоко законспирированного американского агента-странника, скитающегося по Европе. Он отрекся от своих бывших товарищей по борьбе, агентов немецких спецслужб, и переметнулся на сторону победителей. И область выбрал себе весьма специфичную: католическую Церковь. Считалось, что он знает о действиях Церкви во время войны больше, чем кто-либо другой. Его сведения по Церкви, известные в определенных кругах под названием «Кодекс Кесслера», стали предметом постоянного торга и раздора между Ватиканом и американцами. Кесслер хранил все эти документы в швейцарском банке, в виде микрофильмов, периодически наведывался в Цюрих под видом коммивояжера и привозил все новые материалы в дамском белье. В швейцарском банке они пролежали несколько лет, а потом вдруг Кесслер выставил их на торги. Церковь была особенно заинтересована в приобретении этих документов, вознамерилась перекупить их во что бы то ни стало, в то время как американцы были просто не прочь.

И вот вскоре после того, как Ватикан приобрел эти материалы, «Мазерати» Кесслера пытались столкнуть с горной дороги, по пути из Ниццы в Монако. Лишь по счастливой случайности он остался в живых. Кто пытался убить его? Ватикан, заинтересованный в его молчании, или ЦРУ, которое вдоволь попользовалось им и теперь никак не могло простить продажу секретных документов Ватикану? Кесслер не знал. Но глубоко сожалел о том, что не оставил себе копии этих документов в качестве страховки. Размышляя об этом позже, он не раз укорял себя за недальновидность, но теперь в любом случае было уже поздно.

«Несчастный случай» на дороге оставил его калекой. Кесслер теперь прикован к инвалидному креслу. Больше года провел он во французском госпитале. Затем переехал жить в Бразилию, пытался затеряться в Рио; потом — в Буэнос-Айресе, куда бежали многие нацисты. И вскоре впал в депрессию от всех их разговоров о Четвертом рейхе, о том, что рыцари-тевтоны скоро снова поднимутся и на сей раз непременно победят. После этого он переехал в Австралию, в Брисбейн, места столь отдаленные, что ему временами казалось, он поселился на Луне. А затем пришло время Японии.

Кесслер очень заботился о своей безопасности. И, переезжая с места на место, казалось, все глубже погружался в туманную дымку прошлого, становился все больше похож на легенду, терял все свои отличительные и вполне конкретные признаки по мере того, как шли годы. Однако оставались еще люди, мечтавшие выследить его, схватить и пристрелить. Но он умело заметал за собой следы, и вот враги окончательно его потеряли, однако вовсе не собирались отказываться от намерения найти и уничтожить его. Возможно, просто считали, что на Кесслера подействуют все эти угрозы и он проведет остаток жизни, прячась, словно загнанный зверь, в какой-нибудь норе...

— Я столкнулся с ним в Париже, сразу после войны, — сказал Данн и сунул в рот очередную малиновую пастилку. Потом потуже замотал шарфом горло, поплотней запахнул полы двубортного макинтоша. Облака уже почти полностью затянули небо, солнца не было видно. И собор Нотр-Дам сразу стал казаться мрачным, уже не таким воздушным и устремленным ввысь, хмурое небо словно придавило его. — Это было не слишком сложно. Кесслер был поистине вездесущ. Мы встречались несколько раз, выпивали. Этот человек заинтриговал меня, у него были такие оригинальные взгляды на войну, пусть даже общую картину можно было составить из разрозненных, вроде бы никак не связанных между собой высказываний и ремарок. Я тоже вроде бы ему понравился, шустрым и сообразительным был тогда парнишкой, к тому же разделял его взгляды на Ватикан. И, не побоюсь этого слова, я его смешил и забавлял, пусть даже и был священником. Не хочу себе льстить, но тогда мне казалось, что я питаюсь его умом, хотя на самом деле то была игра Эриха, это он ощипывал и разделывал меня, точно рождественскую индейку. Ладно, как бы там ни было, я потерял его след. Но он был не из тех людей, кого легко забыть... так и засел в памяти, я даже сейчас порой мысленно советуюсь с ним, спорю... Последнее, что о нем слышал, так это будто бы он должен вернуться в Европу, один человек говорил. А потом я прочел рукопись Д'Амбрицци, узнал обо всех этих ассасинах, о вещах, за которые Церковь готова убить, лишь бы только правда не выплыла наружу. Ну и я начал прикидывать и складывать в уме все имеющиеся факты: Вэл, Локхарт и Хеффернан мертвы, убийца, судя по всему, какой-то священник... не нужно быть семи пядей во лбу, чтоб выявить связь. Но единственное, что меня смущало и останавливало от дальнейших умозаключений, так это связь между двумя совершенно разными эпохами, разделенными сорока годами. И единственным человеком, с которым мне хотелось бы поговорить о тех, давних, событиях, является Эрих Кесслер. Он много знает, он не священник, мало того, даже не католик, ему больше нет смысла держать все это в тайне. Более того, у него есть все причины отомстить католической Церкви, которая пыталась убить его, сделала калекой на всю жизнь.

— Но как его найти, черт побери?

— Я уже говорил, ходили слухи, что он прибывает в Европу в связи с резким ухудшением здоровья. Правда ли это? Не знаю... Может, то специальная кампания по дезинформации? Должен сказать, это очень на него похоже. Короче, я решил, что Викарий, или Робби Хейвуд, тоже может быть как-то связан с Кесслером. Приехал в Париж и был в шоке, узнав, что убийца-священник успел расправиться и с Викарием... и что вы... вы успели побывать там еще до меня. Меня прямо как обухом по голове ударило. Все осложнялось с каждым днем, похоже, от этого убийцы нет спасения, но Создатель в бесконечной мудрости своей все же пощадил Клайва Патерностера, который знал примерно столько же, сколько и Робби. И тогда я поручил Клайву заняться поисками Кесслера, а сам отправился на ваши поиски... Бог ты мой, никогда в жизни еще так не психовал, был уверен, что найду в Ирландии ваше окровавленное тело...

* * *

Начался дождь. Такой многообещающий, теплый и солнечный день оказался иллюзией. Реальность опустилась на Париж, как темный платок, наброшенный на клетку с попугаем. Город затих и как-то сразу поблек.

Мы шли по набережной Сены, останавливались, листали книги с картинками, рассматривали старинные фолианты с обтрепавшимися уголками и репродукции на лотках уличных торговцев. Капли дождя постукивали по оранжевым и коричневым опавшим листьям, испещряли поверхность Сены мелкими пузырьками.

Мы выжидали.

Затем решили полакомиться печеными яблоками, начали с них, перешли на горячие сандвичи с сыром и ветчиной, которые запивали пивом «Фишер». В лабиринте узеньких улочек, позади огромного книжного магазина «Жибер Жен», завсегдатаями которого были студенты Сорбонны, остановились поглазеть на витрину магазина игрушек. Там был выставлен револьвер, копия полицейского «Смит и Вессон». Отец Данн проявил ко всем этим экспонатам недюжинный интерес. Я еще подумал, что револьвер ничуть не походил на игрушку, выглядел как настоящий. Казалось, даже сквозь толстое стекло можно было почувствовать запах смазки, то ли из масла льняного семени, то ли из чего-то другого, что используют для ухода за оружием.

Данн указал на пистолет.

— Невероятно, правда? Запросто можно ограбить банк, имея на руках такую пушку.

— Думаю, да. Помните, с какой игрушкой вышел Диллинджер из тюрьмы «Гринкастл», штат Индиана? С деревянным пистолетом, который сам вырезал и покрасил гуталином. Люди так доверчивы.

— Да, полагаю, что так.

— Конечно, доверчивы. В противном случае вы бы просто остались без работы, отец. Само существование Церкви доказывает это.

— Вы просто нахал и безбожник, Бен!

— В точности так же говорил мой отец. И знаете, я отвечу вам, как отвечал ему. От такого же слышу.

— Вы вроде бы говорили, что потеряли в Ирландии пистолет.

Я кивнул.

— Сомнительная история.

— Знаю. Люди лгут. Вообще все кругом лгут. Похоже, единственное, что я теперь знаю наверняка, так это что Хорстман не является Саймоном. Мне почему-то казалось: это один и тот же человек.

— Плохо, что потеряли. Мужчине просто необходим пистолет, на всякий пожарный случай.

Все это была игра. Мы обменивались ничего не значащими фразами, чтобы скоротать время.

— Нет, правда, Бен, лично я считаю, мы должны вооружиться. Ваше мнение?

— Ну, не хотелось бы зависеть от этой пушки, — ответил я, кивком указав в сторону витрины.

— А что, отличная пушка. По крайней мере хоть себя из нее случайно не подстрелите.

— Согласен, отличная, очень хорошая, но ровно до тех пор, пока вам не понадобится выстрелить в кого-нибудь.

— Бог ты мой, чего же хорошего в том, что один человек стреляет в другого?

— Ерунда. Есть такая старая поговорка, отец. Никогда не доставай ружья, если не собираешься из него выстрелить. Никогда не стреляй, если не собираешься отправить человека в могилу.

— Отлично сказано, Бен.

— Это не мои слова. Это очень известная поговорка.

— Вроде бы в точности такие слова говорил Билли по прозвищу Кид.

— Да, вполне возможно, что и Билли Кид. Да, конечно, теперь я точно вспомнил.

— Билл Бонни.

— Да, правильно. Уильям Бонни.

— Надо сказать, довольно дерьмовый был парень и умер совсем молодым.

— Умер бы еще раньше, отец, если бы носил при себе пистолет, заряженный пистонами.

— И тем не менее, Бен... — С этими словами он толкнул дверь в игрушечный магазин.

Оказавшись в магазине, он заговорил с девушкой-продавщицей на вполне сносном французском.

— Мы берем вот эти два, — сказал он и указал на витрину.

— Два револьвера? — уточнила она по-английски.

Он кивнул.

— Да, именно так.

— И коробочку с пистонами тоже?

— О, нет, не думаю, что нам придется из них стрелять. Как вам кажется, Дрискил?

— Уж я-то определенно не буду.

— Ну, вот видите, — снова обратился он к девушке. — Только револьверы. Амуниции не надо.

Мы вышли из магазина, дождь усилился. Он протянул мне один из револьверов.

— Суньте эту игрушку в карман. Просто на всякий случай. — И он подмигнул мне. Я сунул револьвер в карман дождевика. — Ну вот. Сразу почувствовали себя лучше, верно?

— Все шутите надо мной, святой отец, — пробормотал я. Он сунул руку в карман своего макинтоша и нажал на спусковой крючок. Раздался тихий щелчок. Розовощекое лицо расплылось в радостной детской улыбке. Он курил трубку и все время переворачивал ее, чтобы дождь не попал на табак.

— Помешанный на огнестрельном оружии падре... Что ж, такой образ мне по душе. Возможно, стану теперь легендой.

— Но это всего лишь пластиковая игрушка.

— Иллюзия и реальность всегда идут рука об руку. — Он взглянул на наручные часы. — Четыре ровно. Пришло время повидаться с Клайвом.

* * *

Такси марки «Пежо», громко выстреливая выхлопными газами, преодолевало крутой подъем на пути к Пляс дела Контрескарп. Дождь лил как из ведра, на площади образовались огромные лужи, клошары, как и несколько дней тому назад, развели костры. Впереди приветливо и тепло поблескивала огоньками витрина «Пестрой кошки».

Клайв Патерностер сидел за столиком у окна. Очки съезжали на самый кончик носа, когда он заходился в очередном приступе кашля. Похоже, простуда никого не щадила. Грязный старый макинтош висел на крючке рядом с окном. Клайв приподнялся со стула навстречу нам.

Мы заказали коньяк. Отец Данн и Патерностер сразу задымили трубками, наш уголок у окна наполнился клубами вонючего дыма с древесным привкусом.

— Так, значит, вы нашли его в Ирландии, — сказал Данну Патерностер.

— Да, и, как видите, привез живым и невредимым.

— Скажите, Бен, вы нашли брата Лео? Как он?

— Да. Я его нашел, — ответил я и сделал паузу. Почему-то вдруг почувствовал, что не готов ответить адекватно на вторую часть вопроса. — Он в полном порядке, — ответил я наконец. — В полном. — Ложь возникла сама собой и служила средством защиты. Мне не хотелось и дальше вовлекать Патерностера в этот опасный замкнутый круг.

— Ну, а у вас как дела? — осведомился отец Данн. — Хоть капельку повезло или нет?

— Ощущение такое, что не обошлось без волшебства. — В глазах Патерностера светилась гордость. — Наверное, есть еще порох в пороховницах. Викарий бы мной гордился. Пришлось воспользоваться старыми связями, раскрутить кое-кого на откровенность. Нет, нет, не волнуйтесь, это самые скрытные в мире люди... умеют хранить тайну, как никто. Я рассказал им всю историю, свел все концы воедино... Короче, я знаю, где находится Эрих Кесслер.

— Отличная работа, друг мой. Джекпот! — Глаза Данна светились улыбкой. — Итак?...

— Я знаю, где он... И, самое главное, знаю, кем он стал.

Эрих Кесслер взял новое имя. Амброз Кальдер.

Живет неподалеку от Авиньона.

Согласился встретиться с нами, потому что помнит Арти Данна.

Дал нам особые инструкции на тему того, как себя вести.

Амброз Кальдер не хотел рисковать.

* * *

Еще в Нью-Йорке отцу Данну вдруг пришла в голову идея, что у Кёртиса Локхарта могла быть квартира в Париже, которую он мог предоставить Вэл, когда она приезжала в Европу работать. Сам не понимаю, почему я не додумался до этого: мне почему-то казалось, что она должна была поселиться в парижском отделении Ордена. К счастью, отец Данн уже успел связаться с офисом Локхарта в Нью-Йорке, как мог убедительно объяснил ситуацию, и они были настолько любезны, что договорились со своими людьми в Париже, и те должны были передать ему ключи. Дом находился в одном из самых дорогих и престижных районов, неподалеку от рю ду Фобург-Сен-Оноре, что было вовсе не удивительно, учитывая вкусы и замашки покойного Локхарта. Рядом находились Елисейский дворец, резиденция президента Франции, американское посольство и несравненный «Бристоль». Еще в незапамятные времена отец по каким-то неизвестным мне причинам вдруг не поладил с администрацией «Бристоля», и мы предпочли ему отель «Георг V»; но у меня еще с раннего детства сохранились самые теплые воспоминания о «Бристоле».

Мы не знали, жила ли Вэл на квартире у Локхарта, однако, прихватив ключи, взяли такси и в серых дождливых сумерках отправились на тот берег Сены. Шофер высадил нас невдалеке от пересечения с рю Ла Боэти. Мне вспомнился один момент из прошлого: епископ Торричелли отвозит меня и малышку Вэл по адресу рю Ла Боэти, 19 и угощает круассанами. Мы считали их просто невиданным лакомством, поглощали в несметных количествах с маслом и джемами, готовы были есть бесконечно, день за днем, запивая кофе с молоком. А епископ Торричелли, морща крючковатый, как у Шейлока, нос, наблюдал за нами, а потом однажды поведал любопытную историю. Что будто бы давным-давно один очень знаменитый писатель, которому тогда было тринадцать, тоже очень пристрастился к круассанам с рю Ла Боэти, 19. Я решил, что это какой-то неизвестный мне француз, имени епископ не назвал. Мальчик полюбил круассаны между 1856 — 1857 годами и оказался вовсе не французом, а американцем, книгами которого я позднее зачитывался. Генри Джеймс. Рю Ла Боэти, 19. Круассаны. Все это пронеслось у меня в голове, когда мы выходили из такси и я поднимал воротник, защититься от дождя и ветра. И увидел знакомый номер на доме. Живо вспомнился ясный солнечный день, епископ, круассаны, кофе, малышка-сестра в розовом платьице с бледно-зеленым бантом сзади, в розовой шляпке и тоже с бантом в тон. И вот прошло тридцать лет с хвостиком, и моя бедная сестра мертва, и я повторяю ее путь, и в доме под номером 19, очевидно, до сих пор торгуют превосходными круассанами. И сам я почему-то охладел к Генри Джеймсу, не дочитал и до середины его знаменитую «Золотую чашу». Я страшно тосковал по сестре. Не будет больше круассанов с Вэл.

Это было здание из серого камня, от которого так и веяло респектабельностью и нешуточными деньгами, д внушительные стальные ворота должны бы были охраняться целой толпой стражников, как вход в дом какого-нибудь кронпринца. Похоже, это здание было неподвластно времени, переменам, смерти, налоговому законодательству. Да, конечно, ведь Локхарт погиб, и Вэл тоже мертва, и, возможно, она останавливалась в этом доме.

Здесь же находился закуток консьержа, и Данн вошел в него, а я остался ждать у дверей. Вскоре он вышел, что-то мурлыкая себе под нос, и мы поднялись на самый верхний этаж в железной решетчатой клетке лифта. Узкие лестничные пролеты вились вокруг шахты лифта. Через решетку были видны толстые кабели.

— Пентхаус, — сказал Данн.

Мы вышли из лифта. В вестибюле цветы на маленьком столике, толстые серые ковры на полу, большое зеркало на стене. Скромно, но со вкусом. На площадку выходили двери двух квартир, одна из них принадлежала Локхарту.

Как ни странно, но дверь в его квартиру оказалась приоткрытой на добрых шесть дюймов. Данн покосился на меня и пожал плечами, потом приложил палец к губам. Я толкнул дверь, мы вошли.

В прихожей сильно тянуло сквозняком, пахло дождем. Наверное, где-то было открыто окно. Из двери в прихожую падал слабый серый свет в гостиную. Просторная, элегантно декорированная комната с канделябрами, камином в стиле рококо, зеркалами в позолоченных рамах, гравюрами на стенах, низкой мягкой мебелью, покрытой чехлами. Я дошел до середины комнаты, остановился и прислушался.

Кто-то плакал. Низкие приглушенные рыдания сливались с тихим и мерным шумом дождя, барабанившим по подоконникам и крыше. За окном стоял туман, в темноте смутно вырисовывались огоньки Эйфелевой башни.

Я подошел и остановился в дверях небольшого кабинета, окна которого были распахнуты настежь. Мутно-серый свет просачивался в них, ветер развевал шторы. Кто-то сидел за письменным столом, обхватив голову руками, тихо всхлипывал и шмыгал носом. Мое появление осталось незамеченным.

Но, очевидно, я все же произвел какой-то шум, потому что человек, сидевший за столом, вдруг поднял голову. Движение не было резким или быстрым, напротив, медленным, а глаза смотрели равнодушно и устало.

На секунду показалось, что у меня галлюцинация, я никак не ожидал увидеть здесь это лицо.

Сестра Элизабет...

* * *

Как передать словами бурю захлестнувших меня в тот миг эмоций? Я так часто думал о ней все то время, что мы не виделись, порой даже пытался отринуть эти воспоминания, особенно о ссоре в момент нашего расставания в Принстоне, но получалось плохо. На смену им являлись другие, я вспоминал, как нам было легко и хорошо вместе, и вот теперь, при виде этого лица, я обрадовался, размяк, но тут же себя одернул. И вернулся к грубой и малоприятной реальности. Как она тогда накричала на меня в Принстоне!...

На ней было традиционное монашеское одеяние, длинные рыжевато-каштановые волосы стянуты заколками и убраны назад, открывают широкий лоб, прямые густые брови и широко расставленные глаза, зеленые, насколько я помнил. На краю письменного стола лежал дождевик, больше на нем ничего не было. Все лицо у нее было в слезах.

Я мог бы отбросить гордыню, подойти к ней, обнять... Стоять и не разжимать объятий, и плевать, кто она или кем была... кем была для меня в тот миг, когда в спину мне вонзилось лезвие кинжала... Она была так печальна, так отчаянно красива, а потом вдруг лицо ее сморщилось, и она вытерла глаза кулачком, как маленькая девочка. Она увидела меня, узнала и улыбнулась, и лицо ее на миг озарилось таким счастьем, что захотелось броситься к ней, крепко обнять. Но я тут же понял: если сделаю это, то пропал, буду несчастен всю оставшуюся жизнь. Нет, теперь она для меня просто не существует, она мертва, как Вэл. Вся моя жизнь, весь мой горький опыт служили тому доказательством.

Я смотрел на нее, тут в дверях возник отец Данн, сразу оценил ситуацию и сказал:

— Едрена корень, вот это да!

* * *

Отец Данн хоть и был священником, но всегда знал, где неподалеку находится какой-нибудь хороший маленький ресторанчик. И вот он отвел нас на рю Сен-Филипп-дю-Руль, всего в квартале от дома Локхарта. Внутри было темно, на столах мерцали свечи, пламя камина отбрасывало вокруг причудливые тени. А аппетитный запах чеснока и соусов, что готовят на красном вине, просто сшибал с ног еще на входе. Булочки оказались свежими, даже горячими, вино — замечательно вкусным и бодрящим. Оно пробудило меня, избавило от неуверенности и смущения, которые я испытал, узнав в сидевшей за столом девушке сестру Элизабет.

Она сказала, что за целый день во рту у нее не было ни крошки, а выглядела так, словно не спала неделю. Щеки утратили здоровый золотисто-розовый румянец, глаза запавшие, усталые, с синими кругами под ними. Говорили мы с ней мало, а потому беседу за столом вел в основном отец Данн. И, похоже, это не было ему в тягость. Он привел нас в ресторан, усадил, заказал вино, попробовал его, одобрил, словом, создал все условия для приятной застольной беседы. И чуть позже предложил Элизабет рассказать, что привело ее в Париж, что она и сделала, хотя повествование ее было немного несвязным, отрывочным и прерывалось то поеданием вкуснейшего лукового супа с хрустящими сухариками, то грибов в чесночном соусе, то паштета с чесноком и зелеными фисташками. Подали нам и знаменитое фирменное блюдо ресторана, тушеную говядину с луком и жареным картофелем, и все это запивалось чудесным красным вином. Трапеза, как и история Элизабет, стоила того, чтобы ее запомнить.

Я же тем временем пытался сложить разрозненные обрывки информации в единое целое, да еще так, чтоб они не изменили уже создавшуюся у меня картину, — задача сложная и практически невыполнимая, все равно что получить новый рисунок в калейдоскопе, не двигая его, не нарушая равновесия. Передвигать все равно приходилось. Я начал вставлять эти фрагменты информации в мою модель. Элизабет постепенно становилась похожа на саму себя, прежнюю, ела с аппетитом крестьянки, щеки у нее порозовели, силы постепенно возвращались, и я не мог не любоваться ею. Сейчас она походила на ту девушку, в которую я влюбился в Принстоне, но я старался сдерживать свои чувства. Не сметь даже намеком показывать, как я к ней отношусь, твердил я себе. Следует помнить, что она монахиня, а потому принадлежит прежде всего Церкви.

Рассказ ее я мысленно выстроил в хронологическом порядке. Начался он с того момента, когда она обнаружила имена пяти жертв в списке Вэл. Клод Жильбер, Себастьян Арройо, Ганс Людвиг Мюллер, Прайс Бейдел-Фаулер, Джеффри Стрейчен. Все они были мертвы, все тем или иным образом были связаны с Парижем во время и после войны, все так или иначе имели отношение к Церкви. И все по какой-то пока неясной причине были важны для Вэл.

Элизабет пошла по ее следам и, как и Вэл, узнала о существовании ассасинов. Проследила всю их многовековую историю, вплоть до появления на политической сцене Муссолини в 20-е годы. Сумела привязать пятерых жертв из списка и их убийства к событиям Второй мировой войны. Здесь все совпадало — и сами убийства, и их обстоятельства, и документы. Все логично, но имелась одна весьма существенная неясность: какой мотив двигал убийцами по прошествии стольких лет?

Элизабет кивнула, когда я задал ей этот вопрос, потом сказала, что именно это возражение выдвинули и Санданато с Д'Амбрицци.

— Ну и что же ты им ответила?

— Но ведь это же очевидно, разве нет? Что могло подвигнуть представителей Церкви на убийства? Какова цена?... Выборы нового Папы, преемника Каллистия...

— Но при чем здесь эти пятеро и выборы нового Папы? — с добродушной улыбкой спросил ее Данн.

— Послушайте, я же не говорила, что у меня есть ответы на все вопросы. — В голосе ее звучало плохо скрываемое нетерпение. — Я просто задала вопросы, требующие ответов. Вы ни к чему не придете, если не сумеете правильно задать вопрос. Вэл часто это говорила. Все дело в вопросах, говорила она. А теперь я хотела бы вернуться к списку Вэл. Там было еще и шестое имя. И, похоже, человека под таким именем не существует вовсе. Мы ничего не смогли о нем узнать. К тому же после этого имени нет даты смерти. Считала ли Вэл, что он уже мертв? Или думала, что настал его черед умереть? Эрих Кесслер. Его имя Эрих Кесслер...

— Быть того не может! — возбужденно воскликнул я и взглянул на Данна. — Но как, черт побери, Вэл о нем узнала?

— Главное, что узнала, — ответил Данн. — Думаю, это понятно, почему они хотят убить и его тоже. Черт, Бен, он наверняка знает все!...

— Погодите минутку! Вы что же, знаете, кто он такой? — Элизабет явно воспарила духом. И выжидательно смотрела на нас. — Ну? Так кто он?

В таком духе и продолжался этот вечер, истории переплетались, накладывались одна на другую, развивались, потом вдруг вмешивался Данн и возвращал все к началу. И вскоре перед нами начала вырисовываться весьма тревожная картина.

Я сказал Элизабет, что, прежде чем приступить к моей истории, мы должны разобраться с известными ей сведениями и фактами, и она, поворчав немного, согласилась. Сейчас она была в точности такой же, как тогда, поздно вечером, в Принстоне, за кухонным столом, оживленная, возбужденная, полная решимости разобраться во всем. Тогда, несмотря на все трагические обстоятельства, предшествующие этим нашим посиделкам, мы на удивление славно провели вечер.

Она сообщила, что поделилась своими открытиями с Д'Амбрицци и его преданным теневым министром Санданато. Она доверилась им потому, что из всех служителей Церкви больше всего любила кардинала, бесконечно уважала его. И — тут зеленые кошачьи ее глаза блеснули гневом — они не приняли ее всерьез, напрочь отказались поверить в существование ассасинов, назвали их легендой, эдаким старым антикатолическим пугалом. Элизабет заходила к кардиналу дважды, и во второй раз Д'Амбрицци потерял терпение. Она рассердилась и решила ехать в Париж. Как и мы, вспомнила, что Вэл могла останавливаться в квартире у Локхарта... но несколько дней тому назад все круто изменилось. И после этого Д'Амбрицци начал принимать ее всерьез.

— И что же такое произошло несколько дней тому назад? — спросил я.

Но тут вмешался Данн. Призвал к терпению. Ему хотелось побольше узнать о том, что говорил Д'Амбрицци по поводу этого мистического зверя, ассасинов.

По словам Элизабет, кардинал считал все это старинной легендой, в основу которой легли какие-то жалкие крохи истины. А Бейдел-Фаулера назвал старым сумасшедшим. Он ни во что не верил, ни в пятерых убитых из списка Вэл, ни в то, что загадочные убийцы ставили своей целью уничтожить труды Бейдел-Фаулера. Мало ли что происходит на белом свете, люди гибнут каждый день. Между этими событиями нет никакой связи, никакого подтекста. Никаких ассасинов. И он никогда не слышал о человеке по имени Эрих Кесслер.

Данн вздохнул, отодвинул тарелку с тушеной говядиной, вытер уголки губ льняной салфеткой.

— Прискорбно слышать все это, — произнес он. — Нет, мне правда очень жаль. Но вы ведь вроде бы только что говорили, он наконец принял вас всерьез?

Элизабет кивнула.

— Да, именно. А уж что касается Вэл, то к ней он всегда прислушивался. И еще он знает, что я продолжаю исследования Вэл...

— Может, он тем самым просто пытался уберечь тебя от несчастья? — предположил я.

Она пожала плечами.

— Не знаю. Возможно, так оно и есть. Но я слишком хорошо знаю этого человека. Думаю, он говорил искренне и действительно пытался убедить меня бросить все это дело. Он бы не стал лгать, он слишком для этого меня уважает, уважает мою работу и все, что...

— Сестра, — решительно перебил ее отец Данн, — ни в коем случае не хочу вас обидеть, но вы заблуждаетесь. Д'Амбрицци — кардинал. И мы сейчас говорим о римской католической Церкви. — Он улыбнулся, на розовощеком лице появились лукавые морщинки. — Я говорю как священник и как исследователь Церкви. Возможно, Д'Амбрицци действительно вас любит. Охотно верю, что это именно так. Да и как вас не любить?... Но он ничуть не уважает ни вас, ни вашу работу. Вы женщина, это уже плохо. Вы монахиня, а это еще хуже. К тому же еще вы журналистка, обожающая задавать вопросы, совать свой нос в чужие дела, человек со своими принципами и нравственными стандартами... которым, увы, отвечают далеко не все люди на этом свете. И тут загорается красный свет, сестра. К тому же вы американка, еще хуже для вас, поскольку американцы не слишком прислушиваются к голосу разума. И его ложь вам была вполне естественной мерой предосторожности, он лгал вам чисто инстинктивно. Поверьте, вы враг таким людям, как Д'Амбрицци. Впрочем, сам я всегда любил этого старого негодяя... Она, не мигая, смотрела ему прямо в глаза.

— Да, я все понимаю. Но... лгать мне?...

— Сестра, он уже солгал.

— Докажите.

— Вам где-нибудь попадалось такое имя — Саймон? Саймон Виргиний?

— Да. У Бейдел-Фаулера.

— Д'Амбрицци знает об ассасинах куда как больше. Он знал, был близко знаком с Саймоном Виргинием, еще в Париже, во время войны... Саймон Виргиний — вымышленное имя священника, которого Папа Пий прислал в Париж...

— "Заговор Пия", — пробормотала она.

— Пий послал его в Париж к епископу Торричелли, организовать группу наемных убийц, которые должны были сотрудничать с нацистами и Церковью одновременно. Сделать все, чтобы оккупанты не узнали о связях Церкви с движением Сопротивления, делить награбленные у французских евреев сокровища, предметы искусства. И Саймон, кем бы он там ни был на самом деле, пытался помешать гестапо и эсэсовцам убивать людей, и...

— Откуда вы это знаете? — Голос ее слегка дрожал.

— Да оттуда, что Д'Амбрицци сам написал об этом, уже в Принстоне, после войны. Написал, потом спрятал рукопись, но потом ее нашли, и я все прочитал. Да, доложу вам это история! Правда, мы еще не поняли, зачем вообще он писал все это, но сомневаться в подлинности этих записей нет причин... Он написал, я прочел, сестра. Оттуда и знаю.

* * *

Какое-то время она сидела молча, прикусив губу, потом не спеша, не пропуская ни единой детали, принялась рассказывать нам о мужчине, священнике в сутане, священнике со страшным белым бельмом на глазу. Рассказала, как он пытался убить ее, как она защищалась, боролась, как он перелетел через перила балкона и разбился, упав на тротуар Виа Венето... Всего лишь раз прикусила губу, и все. Ни слез, ни бури эмоций, даже гнева не чувствовалось. Она просто поведала нам свою историю.

И, закончив, впервые за все время встретилась со мной взглядом.

— Думала я только об одном, — сказала она. — Почему Вэл? Почему именно ей не суждено было выжить? Как так получилось, что она не почувствовала опасности, не пыталась бороться с тем человеком в часовне?

— Потому что в часовне был другой человек, — ответил я. — Если бы в гости к тебе пожаловал Хорстман, ты тоже была бы мертва. Уж поверь мне. — Я сглотнул, во рту почему-то пересохло. — Ты даже не представляешь, как тебе повезло.

— Хорстман? — удивленно спросила она. А потом добавила после паузы: — По чистой случайности внизу, на улице, оказался в тот момент монсеньер Санданато...

— Уж не следил ли за тобой, как влюбленный, готовый спеть серенаду под балконом? — с иронией заметил я.

— А вот это ты зря. Не вижу повода для шуток.

— Да не шучу я, успокойся, — ответил я. — Впрочем, это неважно. Продолжай.

— Не ссорьтесь, дети мои! — взмолился отец Данн.

— Санданато был внизу, когда все это произошло. Надо сказать, его очень волновали события последних недель.

И поводов было предостаточно: все эти убийства, болезнь Папы, частые ночные встречи Д'Амбрицци с Папой, все эти интриги вокруг выборов. Выглядел он просто ужасно, страшнее смерти, казалось, того гляди, произойдет нервный срыв. Той ночью он бесцельно бродил по улицам, чисто случайно оказался возле моего дома, даже подумывал ненадолго зайти и поговорить. Мы с ним вели долгие дискуссии о Церкви, ну, как я в свое время с Вэл, мы были готовы говорить об этом часами, даже поздней ночью...

— Да, конечно, — перебил ее я. — Как сейчас помню, насыщенная духовная жизнь, игры разума.

Она проигнорировала эту мою ремарку.

— Как бы там ни было, он услышал крик. Сперва не разобрался, в чем дело, но какая-то женщина, оказавшаяся поблизости, продолжала кричать и указывать куда-то вверх, в темноту... Священник, пытавшийся убить меня, он сорвался с балкона, полетел вниз... Ударился о крышу припаркованной у дома машины, отлетел, упал на асфальт, прямо на проезжую часть... — Она зябко поежилась. — Его переехали две или три машины. Почти ничего не осталось. Он был изуродован до полной неузнаваемости, личность установить не удалось... Может, он и не был никаким священником. Санданато тут же поднялся ко мне, он был просто вне себя...

Я покачал головой.

— Интересно, как это он сообразил, что священник упал именно с твоего балкона?

— Может, и не сообразил, — ответила она. — Просто хотел убедиться, что со мной все в порядке.

* * *

— От них не спрятаться, — сказал я. — Поначалу я думал, что там был Хорстман. Что именно он убил их до того, как я пришел. Но теперь мы знаем: они следят не только за мной, они следят за нами обоими...

— И меня не следует скидывать со счетов, старина, — заметил отец Данн. — Может, они и за мной тоже следят. — Он вылил остатки вина в бокал до последней капельки. Затем сделал знак официанту подавать кофе с коньяком.

— Так получается, их много, несколько? — сказал я. — До сих пор я думал, что действует один Хорстман. И кто отдает им приказы? Кто указывает, кого и когда убивать? Кто сказал, что сестра Элизабет слишком много знает, а потому должна умереть? Кто выигрывает от ее смерти? И как все это связано с преемником Каллистия?

* * *

Элизабет хотелось узнать как можно больше о таинственном человеке по имени Эрих Кесслер. И Данн рассказал ей все, что нам известно, а потом добавил, что мы проследили его до Авиньона и намерены ехать туда. Снова просматривались связи с нацистами.

— Только на этот раз, моя дорогая, нацист у нас вроде бы положительный, — добавил Данн.

— Хорошие нацисты, плохие нацисты, — полузакрыв глаза, она покачала головой. — А я думала, все это давным-давно закончилось.

Мы погрузились в молчание. Ресторан к этому времени уже почти опустел, официанты столпились в кучку, болтали и устало позевывали. Свет приглушили, в зале царил полумрак. Было уже около полуночи.

Выяснилось, что сестра Элизабет остановилась в отеле «Бристоль», совсем неподалеку, прямо через улицу. То был, несомненно, один из самых дорогих отелей Парижа. Мы провожали ее туда. Элизабет на всем пути как-то загадочно улыбалась. Когда до роскошного отеля на Фобур-Сен-Оноре осталось всего полквартала, откуда-то из-за угла выплыл и притормозил у входа длинный сверкающий лаком черный лимузин.

— Погодите, — сказала Элизабет и сделала нам знак остановиться.

Водитель распахнул дверцу, привратник у входа раскрыл огромный черный зонт, и из машины вышли два господина. На первом был черный плащ и черная шляпа с низко опущенными полями. Он обернулся и подал руку своему спутнику, низенькому и плотному мужчине в сутане и грубых ботинках. Свет фонаря упал на его лицо, и я тут же узнал нос в форме банана, толстые щеки и двойной подбородок. Входя под козырек у двери, он щелкнул зажигалкой и прикурил тонкую черную сигарету.

Кардинал Д'Амбрицци и монсеньер Санданато.

Я схватил Элизабет за руку, развернул лицом ко мне.

— Что, черт возьми, здесь происходит?

— Я говорила им, что собираюсь в Париж, хочу побольше узнать о том, чем занималась здесь Вэл незадолго до смерти. Д'Амбрицци, хоть и был очень сердит на меня, предложил поехать вместе, ему предстояла встреча с экономистами стран Общего рынка и министрами финансов. Он был очень настойчив, говорил, что боится за меня после этого покушения, что мне лучше на время уехать из Рима. Подождать хотя бы, пока не опознают напавшего на меня человека... ну и так далее. Ну и я обещала ему, что приеду и остановлюсь в «Бристоле». И вот все мы здесь.

— Ради бога, Элизабет, будь осторожней! Трижды подумай, прежде чем говорить этим людям хоть что-либо. Похоже, Святой Джек — далеко не тот, кем мы его считали...

— Пока что мы твердо знаем только одно, — пылко возразила Элизабет. — Что, возможно, он лгал мне об ассасинах, да и то лишь с целью защитить меня... напугать, заставить сдаться. Ведь именно ты выдвинул такое предположение, верно, Бен? А вы, — тут она обернулась к Данну, — вы рассказали мне о записках, которые он оставил в Принстоне. И у меня создалось впечатление, что человек, написавший их, хочет покаяться в своих грехах. Да и то сказать, что он мог поделать? Бежать к Папе, докладывать ему все, что знает? Но ведь он сам писал, что вся эта кровавая мясорубка началась именно с Папы! Солгал мне, подумаешь, большое дело. Просто хотел, чтобы я оставила все это. И я бы оставила, если бы смогла... Но я слишком далеко зашла, слишком много узнала из того, что знала Вэл, и не могу это оставить. А тут еще какой-то несчастный уродец хотел меня убить! — Она резко умолкла.

Д'Амбрицци и Санданато вошли в отель.

Данн бросился ловить такси, оставив нас вдвоем.

— Я все хотел тебя спросить, — осторожно начал я. — Последний раз, когда мы виделись, ты отчаянно уговаривала меня бросить все эти глупости, вернуться к реальности. Якобы ничего близкого к тому, что я говорил, в Церкви никогда не происходило. И верхушка ее ни в чем таком не замешана... Малоприятный у нас получился разговор, сестра. И мне хотелось бы знать: ты до сих пор придерживаешься того же мнения? Что Церковь чиста и непорочна, как сами небеса, к которым мы все взываем?

Пока я говорил все это, она растерянно озиралась по сторонам, словно в поисках подсказки. Затем подняла на меня глаза.

— Не знаю. Чего ты от меня хочешь? Я не могу вот так легко, как ты, вдруг восстать против Церкви... В ней вся моя жизнь. Думала, ты это понимаешь. — Голос ее звучал печально. — Вообще-то, похоже, ты прав. Но попытайся все же понять, как трудно мне в этом признаться... даже себе самой. Да, мы ищем людей, которые совершили все эти ужасные убийства, да, они могут быть людьми Церкви, но это вовсе не означает, что я должна проклясть всю Церковь. Верно? Послушай, Бен. — На секунду она коснулась моего рукава, но тут же отдернула руку. — Поверь, я не хочу с тобой воевать. Мы оба потеряли Вэл... и теперь я должна еще раз подумать над всем тем, что ты мне тогда говорил. И, пожалуйста, не сердись на меня, будь снисходительней...

К обочине подкатило такси. Данн уселся на заднее сиденье, распахнул передо мной дверцу. Я отвернулся от Элизабет.

— Бен... — протянула она таким тоном, точно ей нравилось произносить мое имя.

— Да?

— Никак не выходит из головы несчастный отец Говерно. Ты что-нибудь узнал о нем? Что с ним произошло, почему он занимал мысли Вэл весь ее последний день? Как он может быть связан со всем этим делом? Что хотела выяснить Вэл?

— Не знаю, — ответил я. — Просто понятия не имею...

— А твой отец... как он?

— Он... не знаю. Поправляется. С ним все будет в порядке, уверен. Слишком большой и сильный, чтобы что-то могло его убить. — С этими словами я сел в такси. Отец Данн складывал зонтик.

Сестра Элизабет проводила нашу машину взглядом.

— О чем она говорила? — спросил Данн.

— Спрашивала об отце Говерно. Но что я мог ей сказать? Мы слишком медленно продвигаемся в нашем расследовании. Вэл разыгрывала эту карту, но, может, теперь это уже не имеет никакого значения?

Отец Данн сидел молча, смотрел в окно на проплывающие мимо в тумане огоньки Парижа. Стояла холодная дождливая ночь.

— Нет, это горло просто меня убивает, — пробормотал он после паузы.

Во сне снова явилась мама. Тянула ко мне руки, тихо шептала что-то, я напрягал слух, но никак не мог расслышать, что она говорила. Казалось, стоит прислушаться еще, сконцентрироваться, и я наконец начну различать слова. Я был просто уверен в этом. Ведь я помнил, что с ней произошло, и было это не во сне, а наяву. Почему же никак не удается заставить себя вспомнить? Почему?...

Я проснулся весь в поту и ознобе, спина ныла. Только сегодня утром приладил новую повязку, и вот теперь она насквозь промокла от пота. В номере было холодно, окно распахнуто настежь. Я поднялся и занялся новой повязкой. Рана заживала нормально, на ней уже образовалась шероховатая корочка.

И тут вдруг я услышал, как зазвонил телефон, как барабанят капли дождя о стекла.

Я снял трубку, полагая, что это отец Данн, и удивляясь про себя, какого черта ему взбрело в голову звонить в такой поздний час. Неужели нельзя было подождать до утра?

Но это была сестра Элизабет, и звонила она из холла внизу. Сказала, что собирается в Авиньон на поиски Эриха Кесслера, он же Амброз Кальдер. Сказала, что это сейчас главное. Что искала его куда дольше, чем я. И что никаких возражений по этому поводу она не принимает.

2

Дрискил

Авиньон раскинулся в косых лучах солнца, пробивавшихся сквозь кудрявые белые облака. День для ноября выдался необычайно теплый, все вокруг сверкало после дождя. Город, столица провинции Воклуз, располагался на восточном берегу Роны. Он не отличался какими-либо выдающимися архитектурными достоинствами, за исключением разве что доминирующей над всеми зданиями старинной крепости на высокой скале, что возвышалась над городом на добрые футов двести. Это был папский дворец, подобно огромному сонному деспоту, легендарному монстру, парил он над Авиньоном, где обитали его покорные подданные. Стены его в лучах заходящего солнца приобрели бледно-песочный оттенок.

Я посещал этот город туристом много лет тому назад. Сейчас все мои мысли занимал Д'Амбрицци. Вот уж поистине сложная и противоречивая натура, в отличие от него Хорстман — сама простота. Мучили меня и размышления об Элизабет, никак не удавалось разобраться в своих чувствах к ней. Но при виде этого города вспомнилось все, что я когда-то знал о нем и читал. Трудно было представить, что в таком красивом месте царили разврат, бесправие и коррупция, так ярко описанные Петраркой, но, разумеется, римлянам была ненавистна сама мысль о папах-французах. В последний раз экскурсия сюда была недолгой, мы заскочили в Авиньон уже на обратном пути. Итальянцы очень любили подчеркивать, что регулярные эпидемии чумы, обрушивающиеся на этот город, были своего рода Божьей карой. А когда не было чумы, совершали налеты routiers, армии частных торгашей и наемников. Точно саранча, проносились по равнинам Франции, требуя золота, которого здесь было в достатке, а заодно — и папского благословения, недостатка в котором тоже не наблюдалось, если в обмен разбойники обещали вернуться туда, откуда пришли, и творить безобразия где-нибудь в другом месте.

По прибытии мы увидели, что настроение в Авиньоне праздничное, улицы заполнены толпами людей. Крепостные валы, выстроенные папами, окружали город, повсюду виднелись башни, ворота, стены с амбразурами. Еще одной достопримечательностью, всегда привлекавшей туристов, был мост Святого Бенезета, правда, недостроенный, по замыслу, он должен был быть переброшен через Рону. Но обрывался в той точке, где в 1680 году строители вдруг остановились. Река оказалась слишком широкой и бурной, мост из четырех арок обрывался где-то посередине, вел в никуда, зато его история была воспета в детской песенке, которую знает каждый маленький француз.

Я вспоминал об истории старого Авиньона. Я даже вспомнил, что Джон Стюарт Милл написал свою знаменитую «О свободе», когда жил здесь, в Авиньоне, и даже завещал, чтобы его похоронили на старом кладбище де Сен-Веран. Но теперь я уже не был туристом, хотя в голову вдруг пришло, что и меня могут похоронить на том же кладбище, если Хорстман по-прежнему идет по моему следу.

Я возвратился сюда уже не в качестве туриста. Так кто же я? Я не знал, какое подобрать определение.

Охотник, вооруженный игрушечным револьвером?

Жертва, играющая другому охотнику на руку, ожидающая неминуемой смерти?

Возможно, это вовсе не нуждалось в определении.

И вот все мы трое поселились в неприметном отеле для бизнесменов средней руки. И отец Данн сделал звонок по телефону, уведомить Амброза Кальдера или его представителя, что он в Авиньоне и ждет дальнейших инструкций. Затем он спустился в холл, где мы его ждали, и заявил, что обо всем договорился и что ему, только ему одному, назначил встречу человек, некогда звавшийся Эрихом Кесслером. Данн собирался встретиться с ним и уж потом договориться, чтобы мы с Элизабет присоединились к беседе.

— Он очень осторожен, не допускает ни малейшего промаха, — объяснил он. — Я могу лишь просить, ничего не обещаю.

— Где он? — спросила Элизабет.

— Недалеко от города, вот и все, что он сказал. За мной должна приехать машина. А вы пока что можете осмотреться, погулять по городу. Потом зайдете в гостиницу проверить, не ждет ли вас сообщение. — Он заметил, с какой тревогой смотрит на него Элизабет. — Все будет хорошо, сестра. Наш Кесслер — один из хороших парней. — Потом он взглянул на меня и с улыбкой добавил: — По всей вероятности.

— Только в том случае, если он не Архигерцог, — пробормотала Элизабет. Но Данн ее, похоже, не слышал.

* * *

Объединенные Данном и обстоятельствами, мы с сестрой Элизабет являли собой странную парочку. Ощущение у меня было такое, точно я попал в стан врага. Я понимал, как скверно себя вел, как холоден и строг был с ней, но ничего не мог с собой поделать. Ведь речь шла о моем выживании. Я боялся Элизабет, боялся тех сил, что могут стоять за ней, опасался, что она вновь меня обидит. Но больше всего боялся своих чувств к ней. Говорил я с ней мало, но поглядывать не переставал. Сегодня на ней была юбка из серой ткани в елочку, плотно обтягивающая бедра, синий свитер грубой вязки, сверху накинут жакет из непромокаемой ткани, на ногах высокие кожаные сапоги. Я понимал: лучше держать ее подальше от всех наших дел. Но остановить сестру Элизабет было не так-то просто. Проще убить. Такая же упрямица, как и Вэл.

И вот мы оказались на людной площади, в толпе туристов, прямо под массивными стенами крепости-дворца. Солнце зашло, и сразу же резко похолодаю. Стены дворца поднимались, как неприступные скалы. Длинные тени испещряли площадь. Со всех сторон нас обступали людские тела, разгоряченные, потные. Толпа все напирала и грозно колыхалась, угроза слышалась даже во взрывах смеха и взвинченных голосах.

На одном конце площади было сооружено нечто вроде открытой сценической площадки. Представление было в разгаре, кукольный театр давал комедию, и над шторкой возникали, кривлялись и пищали что-то неестественными голосами все новые персонажи, потешающие публику. По площади разносились раскаты смеха, но содержание я улавливал с трудом, да и видно с того места, где мы стояли, было плохо, одни лишь искаженные гримасами маски. По углам сцены были расставлены огромные пылающие факелы, тени метались и прыгали, точно убийцы, неожиданно выскакивающие из-за угла во тьме ночи. Всюду я видел лишь мрак, опасность и неизбывное зло. И шутки со сцены меня не смешили.

Сестра Элизабет отыскала маленький незанятый столик на площадке возле кафе, вход в которое украшали гирлянды синих, красных и желтых лампочек, развешанные на голых ветках деревьев, этих безлистных призраках лета. Мы сели, как-то умудрились привлечь внимание официанта. И пока он пробирался среди столиков, спеша выполнить заказ, сидели молча. Вскоре нам подали кружки с горячим дымящимся кофе, и мы сидели, грели о них ладони и издали наблюдали за представлением.

— Ты смотришь так уныло, Бен. Неужели дела обстоят настолько плохо? Неужели мы так и не завершим начатое? Разве сейчас мы не ближе к получению ответов на все вопросы?

Она отпила глоток из кружки, где сверху плавала пленка кипяченого молока. Я знал, что на верхней губе у нее непременно останутся маленькие усики из белой пены, знал, что она аккуратно, как котенок, слизнет их. Она задала все эти вопросы с самым невинным видом и то и дело переводила взгляд с меня на сцену, а потом — на толпы зрителей, головы которых оставались в тени и были дружно повернуты в одну сторону. Они продолжали наслаждаться спектаклем.

— Не знаю. Уныло, говоришь? Господи, да я просто устал... И еще боюсь. Боюсь, что меня убьют, боюсь того, что рано или поздно узнаю. В Ирландии я дошел до точки, нет, правда, совсем сломался... — Тут я спохватился, что слишком разоткровенничался, потерял над собой всякий контроль. — Ладно, нет смысла говорить об этом теперь. Но мне было плохо, очень плохо. Что-то там со мной случилось...

— Ты слишком много пережил за последнее время, — заметила она.

— Дело не только в этом. Вот тебя тоже едва не убили, и человек этот погиб... но ведь ты не отчаиваешься, не умираешь от страха. Что-то внутри меня надломилось. Не могу забыть это жуткое зрелище... брат Лео на кресте, весь раздутый и синий, и будто манит меня одной рукой... Чем ближе я подбираюсь к разгадке, тем мрачнее становится все вокруг, а ответ тут я вижу один — Рим всюду Рим, это уже ясно. Так вот, чем ближе я, тем больший меня охватывает ужас. Не знаю... нет, наверное, я боюсь не смерти, не того, что меня могут убить. Страшно боюсь того, что предстоит узнать. Вэл все знала, теперь я просто уверен в этом. — Я покачал головой и отпил глоток обжигающе горячего кофе. Все, что угодно, лишь бы прервать эту исповедь. Что это, черт побери, со мной происходит?

— Ты просто очень устал. Вымотался морально и физически. Тебе нужно отдохнуть, — сказала она.

— Он здесь, ты же знаешь. Он здесь! Ты понимаешь, что это значит?

— Кто? — На лице ее отразилось недоумение.

— Хорстман. Я знаю, чувствую, он здесь.

— Не надо об этом. Прошу тебя, пожалуйста.

— Но так оно и есть. И ничего с этим не поделаешь. Он все узнает. Не понимаю, как, но он всегда знает. Ты должна это понять. Должна понять, что его прикрывает твоя драгоценная Церковь. Информирует его. Это не просто везение, сестра. Ему все сообщают. И он здесь, я знаю это, знаю!...

Она спокойно выслушала мою истерическую тираду, потом потянулась через стол, хотела взять за руку. Почувствовав прикосновение, я резко отдернул руку.

— Кто стоит за всем этим, Бен?

— Не знаю. Бог ты мой, может, даже сам Папа! Откуда мне знать?... Д'Амбрицци лжец, может, это Д'Амбрицци!...

Она покачала головой.

— И твоя уверенность в нем еще ничего не означает, сестра! Прости, но ты лояльна к ним, ты одна из них! — Я чувствовал, что лечу в бездну. Я сам не понимал, что это на меня вдруг нашло. Чертовщина какая-то...

Какое-то время мы сидели и молча смотрели на сцену, без всякого интереса, не видя и не вникая в то, что там происходит.

— За что ты меня так ненавидишь? Что я тебе сделала?

Я просто любила твою сестру и готова была перевернуть весь мир, чтоб выяснить, кто ее убил и за что. Не перестаю удивляться, чем это я тебя так раздражаю?...

Этого я никак не ожидал. Я решил отделаться трусливым, ничего не значащим ответом:

— О чем это ты? У меня масса куда более важных проблем, чем ненависть к тебе и все такое прочее.

— Я всего лишь монахиня, тут Данн прав. Но это вовсе не означает, что мне не присуще чувство женской...

— Ладно, хорошо. Только прошу тебя, пожалуйста, избавь меня от рассуждений на тему твоей женской интуиции.

— Что случилось, Бен? Неужели забыл, какой славной и дружной командой мы были в Принстоне?

— Конечно, помню. И это вопрос к тебе. Что с тобой случилось, Элизабет? Ведь именно ты разрушила нашу дружную команду! Прекрасно помню последний наш разговор...

— Я тоже помню. И как нам было хорошо вдвоем, тоже...

— Я воспринимал тебя как человека, как женщину. Наверное, то была ошибка. И мне следует извиниться...

— Извиниться? За что? Я и есть человек. И женщина!

— Ты всего лишь монахиня. Не более того. И это для Тебя главное. Так что давай не будем больше об этом. Разговор закончен.

— Почему? Почему закончен? Почему мы не можем выяснить все до конца? Твоя сестра была монахиней, или ты забыл? Она что, перестала от этого быть человеком? В чем проблема? Разве ты ненавидел ее? Она что, была тебе омерзительна оттого, что монахиня?... Ведь не можешь же ты...

— Вэл была мне сестрой. Ты затронула деликатную тему. Так что не надо, давай на этом закончим.

Она вздохнула и по-прежнему не сводила с меня глаз. Господи, до чего ж красивые у нее были глаза, огромные, зеленые, с пляшущими в них злыми огоньками. А губы тонкие, сжаты плотно и решительно.

— Нет, нам надо поговорить. Все выяснить до конца, чтобы ничто уже не помешало остаться нам добрыми друзьями, тем Беном и той Элизабет, которым было так хорошо вместе... — Она прикусила нижнюю губу. Глаза смотрели с мольбой.

— Хорошо, — ответил я. — Проблема заключается в твоей Церкви. И мешает нам тот факт, что ты монахиня. И что Церковь, сколь бы ни благовидны порой были ее дела, по-прежнему для тебя все. — Мне ничуть не хотелось продолжать этот разговор. Я считал его бессмысленным. Хотел, чтобы Элизабет ушла из моей жизни раз и навсегда, стерлась из моей памяти. — Все очень просто. И мне не слишком хочется вдаваться тут в подробности. Я выучил этот урок много лет тому назад, а потом вдруг забыл. Это ты заставила меня забыть его. Из-за тебя я забыл, что вы все собой представляете... это как болезнь, она вползает в тебя, заражает на всю жизнь. Церковь, твоя Церковь. Как можешь ты служить ей? Как могла отдать себя всю, целиком, этой Церкви, отдать свое тело и душу? Не вижу в том никакого благородства. Церковь эгоистична, аппетиты ее безграничны, она пожирает твою жизнь, питается всеми твоими соками, точно вампир. Высасывает все до последней капли и оставляет не женщин и мужчин, а пустые оболочки. Она забирает все и ничего не дает взамен... Как могла ты посвятить свою жизнь этой проклятой Церкви, когда рядом протекает совсем другая, настоящая жизнь? Вот ты говоришь, у тебя интуиция, а где она была, когда ты решила стать монахиней? Я видел в тебе настоящего человека, так стоило ли убивать его во имя Церкви?...

Не знаю, как она смогла вынести эту мою жестокую отповедь. Наверное, только потому, что была монахиней. Возможно, именно Церковь дала ей силы выслушать эти мои горькие слова. У нее хватило ума и такта не перебивать меня. Она слушала молча и терпеливо, и вот официант принес нам свежий кофе и сандвичи. Возможно, она давала мне время опомниться, даже извиниться перед ней. Что ж, в этом случае я мог бы сказать ей: тут никакого времени не хватит.

— Не могу сказать, что я с самого начала собиралась стать монахиней. Просто так уж случилось. Хотя, с другой стороны... неверно было бы утверждать, что это было простой случайностью. Скорее напротив, неизбежный поступок, учитывая обстоятельства моей жизни и склад характера. Я сделала вполне осознанный выбор, решив посвятить себя служению Церкви. Не стану утомлять тебя скучными подробностями... просто расскажу, как было дело.

Выросла я в годы президентства Эйзенхауэра, заметь, это немаловажный фактор. Родители мои были истовыми католиками. Люди они достаточно обеспеченные, имели два автомобиля — «Бьюик» и старый «Форд»-пикап. Отец работал врачом, мать все свободное время отдавала Церкви. Дед и бабушка, все мои двоюродные братья и сестры, другие родственники и друзья, все до одного были католиками. А брат, Фрэнсис Кокрейн, это наша фамилия, Кокрейн, мечтал стать священником. Все мальчики из клана Кокрейнов становились священниками, а девочки проходили через монашество. Но не оставались монахинями на всю жизнь. Что вполне естественно.

Когда мне исполнилось десять, президентом стал Джон Кеннеди, католик. Господи, как же мы радовались! Жили мы в Кенайлворте, неподалеку от Чикаго, поговаривали, что именно мэр Чикаго Дейли буквально вырвал эту победу для Кеннеди в нашем штате. Для нас это было все равно что выиграть войну за свои гражданские права. Католик в Белом доме! Должно быть, и ваша семья тоже радовалась, хотя твой отец имел свободный доступ в Белый дом, а мой был всего лишь врачом. Прекрасный новый мир открывался перед всеми нами! Но вскоре все наши надежды пошли прахом. Все изменилось... Мне было тринадцать, когда застрелили Кеннеди. Явились «Битлз» и совершили полный переворот в музыке, помню, впервые услышав их, я, тринадцатилетняя девчонка, была просто потрясена. А потом «Роллинг Стоунз» с их бунтарским духом и курящие травку, всеобщее увлечение наркотиками, и мюзикл «Волосы», и Вьетнам, и мальчишка раздвигает тебе ноги и трогает «там», где ты уже вся мокрая и сгораешь от любопытства, страха и чувства вины! Особенно если тебе нравится мальчик, который это делает, нравится вытворять с ним такие вещи... О Господи, что это я говорю, это превращается в какую-то исповедь!... А потом во весь экран Бобби Кеннеди с пустым взглядом и струйкой крови, бегущей из смертельной раны в голове, и Мартин Лютер Кинг выступает на балконе отеля, и фестиваль в Вудстоке, и Боб Дилан, и массовые схватки с полицией в Чикаго в 1968-м, и что-то со мной случилось, я растерялась...

Наверное, я была слишком чувствительна, или сыграл свою роль переходный возраст. Не знаю. Но суть в том, что я начала оглядываться на свою прошлую жизнь, и мне вдруг страстно захотелось покоя и веры. Прости за банальность, но меня всегда тянуло к добрым деяниям. И я любила Церковь. По сути, я была еще ребенком, сгорала от чувства вины и разочарования, которое принес первый мелкий и неудачный опыт в сексуальной жизни, и мне никогда не нравились ни травка, ни грязные длинные волосы, ни наплевательское отношение ко всему на свете, которое я наблюдала у молодежи... Я оглядываюсь назад сейчас и вижу девочку, которая в шестидесятые стала свидетельницей того, как рушатся все идеалы, внушенные ей в пятидесятые. Многим детям той поры нравились эти перемены, бунтарские выходки, негативизм, а мне — нет. Я никак не могла приспособиться, проявления бунтарства — это не для меня. Но перемен хотелось, какое-то время я была даже вовлечена в движение за гражданские права. Однако наш Кенайлворт — городок маленький, и особенно разгуляться в этом смысле там было негде. Это не для меня, скорей — для Вэл, больше подходит ей по духу и характеру.

Я же в конце концов поняла, что самыми счастливыми были первые десять лет моей жизни, тихие и спокойные... а то, что происходило после 1963-го, меня просто пугало. Нет, тогда я ни за что бы не призналась в этом, но ничто на свете не могло заставить меня потерять веру в родителей, в их добропорядочность, в правоту Церкви, в истинность и ценность того, к чему она всегда призывала. Многие мои друзья отошли от Церкви, многие увлекались наркотиками, убегали из дома, восставали против родителей... очень многие, но только не я. Это было не для меня.

Порой мне казалось, что мир вокруг рушится, распадается на части. Все ценности, в которые я верила, в которых воспитывалась, вдруг были забыты, отвергнуты, любая «норма» жестоко высмеивалась... Я не видела для себя пути в этом новом сумбурном мире. И тут вдруг мой брат Фрэнсис, идеалист, человек, который добровольно ушел на войну спасать свою страну, погибает во время уличных беспорядков. Я никак не могла примириться с этой утратой. Еще одна бессмысленная смерть, другие бы подумали, она доказывает, что нет Бога, нет справедливости, что Церковь бессильна и не нужна. Кто угодно, только не я. Я чувствовала потребность разобраться в происходящем. Я не хотела выкрикивать истерические лозунги, не хотела взваливать вину на всех и вся, начиная с Линдона Джонсона. Я отказывалась признать, что смерть Фрэнсиса была лишь очередным доказательством бессмысленности нашего существования... Жизнь имеет смысл, в ней есть и добро, и зло, и того, кто творит это зло, ждет в конце пути наказание. Божья кара... Бог — вот кто придает смысл нашей жизни, и я пошла в Церковь, искать ответы там. Другой альтернативы, помимо Церкви, я в тот момент для себя не видела. Ее величие и вечность — вот что поразило меня, все остальное в сравнении с ней казалось таким ничтожным и мелким. Неужели это рассуждения, достойные лишь какого-нибудь чудаковатого иезуита? Надеюсь, что нет. Потому что я сама не такова. К Церкви я отношусь всерьез, но не могу принимать всерьез крутой рок-н-ролл или джинсы-варенку. Я была против войны во Вьетнаме, я всегда ратовала за то, чтобы человек ответственно относился к своим поступкам. О Господи, ведь я слушала эту музыку, покупала пластинки, носила одежду хиппи, всякие там значки с надписью «МЫ ЗА МИР», но все прошло... Ты понимаешь, что я хочу сказать? Все это проходящее, а Церковь была и будет с нами всегда, это и есть главное.

Я знала двух очень порядочных священников, одну совершенно необыкновенную монахиню. Пожилая женщина, но какой острый, какой блестящий ум, я просто восхищалась ею. И при этом она была поклонницей Элвиса и была поистине счастливой женщиной, вела осмысленную и полезную жизнь, радовалась каждой минуте этой жизни. Была учительницей, администратором школы, не чуралась политической деятельности, всегда говорила Ватикану то, что думала... Великая была женщина. Ее пример вдохновил меня, помог понять, что если все здесь у меня получится, то я смогу прекрасно обходиться и без плотских утех и не сойду при этом с ума. Понимаешь? Нет, совершенством такую жизнь назвать будет нельзя, но это будет хорошая, правильная жизнь.

Не знаю, понял ли ты меня. Да, монастырь — своего рода убежище, отрицать это бессмысленно. Даром, что ли, о монахах и священниках говорят, что они всегда ищут место, где можно укрыться. Что ж, почему бы нет? Каждому человеку нужно такое место, Бен, каждому. И большинство его находят. Какое-то время я пряталась в монастыре. И уверена, родители гордились мною... Знаешь, на лицах родителей-католиков наблюдаешь такую удивительную смесь гордости и печали, когда их дочь выбирает Церковь, а не семью, мужа, детей, дом... И тем не менее они очень гордились мною, гордились, хоть и сомневались в правильности моего выбора. О, наша маленькая девочка! О, Мать милосердная, Богородица, неужто наша маленькая Лиззи так никогда и не забеременеет? Ну, что-то в этом роде. Знаешь, немного смешно, когда вспоминаешь об этом...

Я хотела служить Господу. Служить человечеству. И радоваться каждой минуте этой жизни.

Похоже на то, что Церковь сделала шаг навстречу женщинам. По-новому взглянула на их предназначение, их роль в Церкви... Она движется по пути более либерального восприятия реальности.

Ведь нельзя иметь все на свете, верно, Бен?

Ты ведь понимаешь меня, да, Бен?

Истина в том, что все вы какие-то чуждые существа. Создания с Марса, Юпитера, бог знает откуда. На вид точно такие же, как и все мы, и когда находитесь в реальном мире, ничем не отличаетесь от нас... Но это иллюзия. Это ложь, и ты играешь на руку этой лжи. Вы похожи на газ без цвета и без запаха, что притупляет чувства и мысли всех нас...

Это иллюзия, потому что, как только реальная жизнь подступает к вам вплотную, вы тут же шарахаетесь в сторону, накидываете на себя семь покрывал, прячетесь за всей этой ханжеской болтовней. Вы готовы оправдать все, даже самый страшный грех, предательство... Вот ты говоришь: я монахиня, или ты забыл, что я монахиня? Церковь — мое спасение, и будь я проклята, если стану думать и решать самостоятельно, так ты говоришь... Я монахиня, я сделана из более тонкого и чистого материала, но я также знаю, как сделать, чтобы кататься как сыр в масле, я своей выгоды не упущу... И до чего ж мне повезло, что не приходится иметь дела с мужчинами! Какое счастье и облегчение!

— Ты просто боишься, Элизабет. И отсюда вся фальшь, и ложь, и вся эта пустопорожняя болтовня!

— А Вэл? Разве и она тоже была лживой, фальшивой болтуньей?

— Нет, она не была. Она по уши погрязла в реальности, купалась в ней, высказывала собственные суждения, рисковала своей жизнью...

— Если бы я умерла, если бы этот тип столкнул меня тогда с балкона, то, наверное, я бы казалась тебе столь же замечательной, что и Вэл? В этом проблема? Ты ненавидишь меня за то, что умерла Вэл, а не я? Как это низко и...

— Да ничего я тебя не ненавижу!

— Это у тебя проблемы. Бен. Лично я считаю, ты ненавидишь меня потому, что ненавидишь Церковь. А Церковь ненавидишь потому, что ненавидишь самого себя. А сам ты себе противен потому, что считаешь, что предал Церковь, подвел отца, предавал и подводил всех подряд... Да ты просто сумасшедший, еще более сумасшедший, чем я!... Никого ты не предавал, ни Церковь, ни самого себя! Просто это не для тебя, вот и все. Но ты все время сводил себя с ума этими мыслями. И выплеснул все на меня. Почему? Вэл была монахиней, я была ее лучшей подругой. Да, мы были разные, но стояли по одну сторону баррикад. Так что ты ко мне цепляешься? Да, признаю, я была не права, но, ради бога, давай забудем о том последнем разговоре в Принстоне! Вэл, я — какая разница? Из-за чего нам ссориться? Вдумайся, мир состоит не только из белых и черных красок.

— Я люблю тебя, вот в чем проблема... Влюбился в тебя и ничего не могу с собой поделать... Ты права. Я просто сумасшедший. И не стою даже твоего мизинца... Помнишь, что я говорил тогда? Ты и Санданато, вы просто созданы друг для друга, любовь здесь по интересу. Вы стоите друг друга, или я не прав?

Разъяренная, она вскочила из-за столика, стул с грохотом упал. Зеленые глаза яростно сверкали, плотно сжатые губы побелели.

— Замечательно! Ты допустил очень большую ошибку и будешь сожалеть о ней до конца жизни! Тебе еще воздастся по заслугам, ты настоящий ублюдок, вот кто ты! Так и подохнешь вместе со своими ошибками и заблуждениями. И со своей ненавистью — тоже. И все равно, ты ошибаешься. Ты не прав. Не прав относительно Церкви, меня и, что самое грустное, даже относительно самого себя!

И тут она развернулась и бросилась прочь, проталкиваясь сквозь толпу, которая громко аплодировала труппе комедиантов. Я видел лишь ее затылок, когда вдруг она резко остановилась и вскрикнула, пытаясь увернуться от кого-то или чего-то. Я был беспомощен. Нас разделяло людское море.

Затем перед ней вдруг вынырнул актер из труппы, исполняющий роль Арлекина, начал кривляться, размахивать руками, вилять задницей, похабно ухмыляться из-под надетой на него маски. Она отвернулась, пыталась проскочить мимо, и тут он схватил ее за руку. Но затем, очевидно, поняв, что она не расположена к игре, издал непристойный звук и отпустил. Толпа разразилась хохотом, Элизабет вырвалась из самой ее гущи и исчезла во тьме.

Все это произошло как-то слишком быстро. Я сидел, точно приклеенный к стулу, и пытался сообразить, что из сказанного ей в мой адрес было правдой. Пожалуй, она была права во всем. Возможно, мне стоило бы как следует разобраться в том, что со мной происходит, но сейчас было не до психологических изысканий. Разберусь в своем состоянии позже, если удастся выйти живым из этой заварушки.

Актеры из труппы пробирались обратно к сцене, возле которой стоял ярко раскрашенный фургон, типа тех, что использовали бродячие труппы веками. Часть огней, освещавших площадь, погасла; шум, производимый туристами, студентами, ребятишками, горожанами и пьяными, стал понемногу стихать. Я оглядывал это море голов, беретов, шапочек и шляп, видел аплодирующие руки, вспышки фотокамер. Внутри фургона зажегся свет, зазвучала музыка. Начиналось следующее представление.

Я поднялся и пошел прочь от столика, пробираясь сквозь густую толпу. Надо срочно отыскать Элизабет, объясниться. Господи, каким же кретином я был, наговорил ей черт знает что! Я люблю тебя... что за вздор, что за дурь на меня вдруг нашла! И какую «галантность», в кавычках, проявил к этой женщине! Она неожиданно раскрылась передо мной, делилась самым сокровенным, объясняла, как и почему решила стать монахиней, и тут вдруг я выступил во всей, что называется, красе, видно, решил смутить ее, воспользоваться ее уязвимостью, выиграть очко или два... Да, она права. Я сумасшедший. Надо найти ее, извиниться, а потом выбросить все это из головы. Оставь все это, Бен, старина, она же просто монахиня!...

Я кружил по площади, слышал крики и хохот толпы, слышал визгливые, неестественно высокие голоса актеров, слышал, как посвистывает в голых ветвях деревьев ветер с Роны. Где-то наверху, за толстыми стенами дворца, развертывалось совсем другое представление. Куда, черт возьми, Элизабет подевалась?

Сперва я даже подумал, что меня подводит зрение, наверное, потому, что уж слишком неожиданным было появление этого человек. Я искал Элизабет, и вдруг...

Над морем людских голов возник Дрю Саммерхейс.

Как он сюда попал? Что делает в Авиньоне? Ведь Саммерхейс обычно проводил часть зимы в своем элегантном особняке близ Пятой авеню в обществе любимых кошек и друзей-католиков, где подавали самые изысканные напитки, а вторую часть — в своем частном доме на Багамах, месте настолько знаменитом, что оно даже упоминалось в книгах по истории. Повидаться с Саммерхейсом приплывали на Багамы президенты на яхтах.

И вот на тебе, пожалуйста, он в Авиньоне!

Он повернул голову и заговорил со своим спутником, низеньким мужчиной в зеленой тирольской шляпе с перышком. Разглядеть его лица я не мог из-за высоко поднятого воротника плаща.

Дрю Саммерхейс...

Странно. Что же это, простое совпадение? Нет, этого просто быть не может, чтобы по чистой случайности Саммерхейс оказался в Авиньоне одновременно с Данном, Эрихом Кесслером и мной. Совпадение — это для недоумков. За этим стоит что-то еще. Но что?

Я стал пробиваться сквозь толпу в надежде получше разглядеть эту парочку. Мне почему-то не хотелось, чтобы они меня заметили. Хотя, с другой стороны, почему бы не подойти, не присоединиться к ним? И не задавать никаких вопросов. Пусть сам объяснит, что он тут делает. Хотя... может, я просто обознался? Может, это вовсе и не Саммерхейс? Надо убедиться.

Люди кругом смеялись и аплодировали, я проталкивался вперед, наступал им на ноги. И вот наконец я оказался футах в двадцати от Саммерхейса и его спутника. Да, сомнений нет, это он. На Саммерхейсе было двубортное темно-серое пальто с бархатным воротником. Он не смеялся и не аплодировал. Был холоден, спокоен и собран, и от этого спокойствия веяло смертью. Он выглядел так, точно он человек вне возраста, не человек вовсе. Мужчина в тирольской шляпе внимательно и методично осматривал толпу, выискивал в ней взглядом кого-то или что-то. Так следопыт-индеец высматривает сломанные ветки или следы мокасин на земле. И тут вдруг неожиданно для самого себя я решил с ним заговорить. Черт, ведь это ж Саммерхейс, мой учитель, человек, которому я безгранично доверял во всем...

Я находился примерно футах в десяти от них и приближался сзади, но вдруг резко остановился и затаил дыхание. Всякое желание подходить моментально испарилось. Я снова начал задавать себе вопросы. Что, черт возьми, он здесь делает? Почему я должен доверять Дрю Саммерхейсу? Почему вообще должен доверять кому бы то ни было? Конца сюрпризам просто не видно. Ощущение такое, точно я стою в туннеле, затопляемом водой, смотрю, как мчится прямо на меня бурный поток, как разбегаются крысы, а сам не могу сдвинуться с места.

Человек в шляпе с перышком так и стрелял глазами по сторонам. То маячил за спиной у Саммерхейса, то выныривал из-за его плеча. Я не мог оторвать взгляда от этого дурацкого светлого перышка на темно-зеленом фоне. Потом вдруг мужчина резко обернулся, и я увидел его лицо. Кожа смуглая, с оливковым оттенком, усики, очки. Одна щека вся в оспинах, точно в нее метали стрелы при игре в дартс. А в складках короткой толстой шеи, между подбородком и узлом галстука, виднелся безобразный шрам. Господи, Дрю, с каким это типом ты связался!... Он стоит рядом, он на дружеской ноге с тобой, некоронованным королем Церкви. Стоя в толпе и наблюдая за этой парой, я вдруг испытал ощущение сродни тому, что охватило меня в последний день пребывания в Ирландии. Страх, леденящий душу неукротимый страх. И что-то еще помимо страха. Зовущая рука распятого старика... дурацкое перышко на фетровой шляпе... я не видел никакой связи, не понимал, к чему все это может привести, и мне меньше всего хотелось подходить к этим людям.

Я слишком замешкался.

Саммерхейс обернулся. И увидел меня.

Глаза наши встретились. Я заметил, как Саммерхейс, по-прежнему не сводя с меня глаз, придержал спутника за плечо, тот замер. Я тоже замер. Казалось, прошла целая вечность. Я видел руку на плече, короткий кивок, пытался сообразить, что будет дальше, и не мог. Что-то происходило, но я не понимал, что именно. Окликнул ли меня Саммерхейс? Я не знал, не слышал. Понял лишь одно: надо поскорей убираться отсюда.

Я ожил, развернулся, вновь начал пробиваться сквозь толпу, проталкиваться мимо тех же людей, только в противоположном направлении. Кто-то ругался, кто-то замахнулся и пролил мне на рукав вино из бутылки, но я уже подходил к краю площади, где за россыпью огней открывалась спасительная темнота.

Лишь один раз обернулся я через плечо. И увидел, что мужчина в шляпе устремился следом за мной.

Нащупал в кармане что-то твердое. Револьвер.

Пластмассовый. Игрушечный.

Мне надо выбраться отсюда. Надо бежать!

* * *

Задыхаясь, с бешено бьющимся сердцем, я свернул за угол и оказался на узкой улочке, затем свернул еще раз, в темный проход между домами, и прижался к стене. Все улицы были забиты туристами, актерами, людьми в маскарадных костюмах, Голливуд да и только. Плотно вжавшись в стену, я жадно ловил ртом воздух, а потом вдруг поднял глаза и увидел перед собой лицо мужчины. Прикрытое капюшоном, оно было совсем близко. Я уловил несвежее дыхание, он буркнул что-то и взмахнул рукой. Вот она, Смерть!... Пальцы скользнули по моему лицу, я резко отпрянул, пригнул голову и грубо выругался.

Он снова что-то буркнул и ухватил меня за рукав. Нищий, одетый монахом. Нет, это еще не Смерть. Я грубо отпихнул его назад. Должно быть, я напугал его. Он стоял, покачиваясь и бормоча что-то несвязное, потом обернулся, лицо по-прежнему прикрывал капюшон.

— Пошел к дьяволу! Пропусти!

Он снова обернулся. Так и есть, он не один. За нами наблюдали еще несколько фигур в плащах с капюшонами. Просто дурной сон какой-то... Мы неподвижно стояли еще несколько секунд, затем я сообразил, что это, должно быть, монахи, penitents noirs[13], так их здесь называли, им до сих пор принадлежали две церкви в городе. Я видел их здесь во время первого своего приезда: темные фигуры в плащах с капюшонами и босые, точно тени проскальзывали они по улицам Авиньона, напоминая о давних временах, о четырнадцатом веке, о мирянах, о людях, занимавшихся самобичеванием. И вот теперь они стояли и смотрели на меня — то ли актеры, то ли монахи, то ли просто воры. Стояли и выжидали.

Я оттолкнул первого и двинулся к остальным, преграждавшим мне дорогу. Выкрикнул какую-то непристойность. Они расступились в полном молчании. Только тут я понял, что в руке у меня зажат револьвер. Они отступали, не сводя глаз с меня и револьвера. Проскочив мимо них, я сунул дурацкую игрушку обратно в карман.

Оказавшись на улице, я снова принялся проталкиваться через толпу, одновременно ища взглядом коротышку в шляпе. Фокусник жонглировал горящими факелами, тьма озарилась ярким огнем. Где Элизабет? Что происходит?

Мужчина в тирольской шляпе стоял рядом с фокусником, на секунду его лицо осветило пламя. Он всматривался в дымную тьму, голова его неумолимо поворачивалась ко мне.

Уверен, он увидел меня в тот момент, когда я бросился наутек, наталкиваясь на столики, за которыми пили вино и кофе люди. Пробежал мимо цветочного лотка, мимо еще одной группы комедиантов, они оборачивались вслед мне, казалось, лица в зловещих масках с крючковатыми носами вот-вот заклюют, выпьют всю мою кровь. Пробился мимо зевак, столпившихся у ковра, на котором кривлялся Арлекин. Обернулся и мельком заметил, что мой преследователь на секунду остановился возле монахов. Резко свернул за угол, промчался по узенькой улочке, снова свернул, поскользнулся на мокрой брусчатке, едва не упал, кинулся бежать дальше.

Нет, так нельзя. Надо подумать. Надо остановиться и перевести дух. И еще я должен найти Элизабет.

Саммерхейс, вот уж не ожидал...

Что привело его в Авиньон? Что он знает? Кто ему этот коротышка в шляпе? Знает ли Саммерхейс об Амброзе Кальдере? Знает ли того, кто покушался на жизнь Элизабет? Знает ли он о Хорстмане?

Дрю Саммерхейс всегда все знает.

Так говорил о нем отец.

* * *

Стоя в дверном проеме, я вдруг почувствовал, как содрогнулась под ногами земля, раздался оглушительный грохот, в черное ночное небо влетели голубые, белые и розовые кометы и метеоры, озаряя окрестности призрачным сиянием. Я отпрянул, уперся затылком в перемычку двери, снова услышал грохот салюта и восторженные крики толпы.

То были первые залпы нескончаемого праздничного фейерверка, объявления об этом грандиозном зрелище я видел еще днем, на афишах и программках. Притаившись в тесном своем укрытии, я увидел еще одну группу монахов в черном. Они столпились возле небольшой церквушки, втиснутой между кафе и магазином на маленькой площади, в центре которой весело расплескивал струи воды фонтан. С детским любопытством, задрав головы в капюшонах, монахи наблюдали за волшебным зрелищем, разворачивающимся в ночном небе.

Площадь была забита людьми. Казалось, все жители Авиньона вышли сегодня на улицы посмотреть представления, полюбоваться фейерверком, насладиться всеми радостями праздника. Залпы сотрясали воздух и землю, точно огонь велся из тяжелых орудий.

Ни коротышки, ни его зеленой шляпы, ни перышка нигде не было видно. И тогда я начал высматривать в толпе Элизабет, пытаясь подавить панику, стараясь не думать, не вспоминать о молитвенно тянущейся ко мне руке брата Лео.

А потом двинулся через площадь к маленькой церкви. Она смотрелась так печально и одиноко на фоне всеобщего ликования, всех этих ряженых, на фоне залпов, что выстреливали из-за стен дворца.

Я пробрался сквозь толпу зевак и, стараясь держаться в тени, поднялся по ступенькам к тяжелой, обитой железом деревянной двери. Приотворил ее и скользнул внутрь. И, потный и задыхающийся, оказался в почти полной темноте, а потом плотно притворил за собой дверь. Внутри церковь казалась больше, чем снаружи. И здесь было и душно, и холодно одновременно, сыро и сухо, пахло свечами, воском, дымом и ладаном. Ни ветерка, ни малейшего движения воздуха. Свечи горели ровным пламенем, коротенькие язычки его лишь слегка подрагивали, когда толстые каменные стены сотрясал очередной залп салюта. Я прошел вдоль стены к алтарю, затем присел на деревянный стул — не меньше сотни таких стульев было расставлено рядами на каменном полу. Сел и перевел дух. Черт... Так до сих пор и непонятно — охотник я или добыча? Что ж, может, сегодня наконец получу ответ на этот вопрос.

Я чувствовал, что окончательно загнан в тупик. Сидел, весь мокрый от пота, разбитый и отупевший, пытался сообразить, что делать дальше. Револьвер в кармане брякнул о соседний стул. Я вздрогнул, звук показался просто оглушительным. Все выходило из-под контроля, все валилось из рук, и я ничего не понимал. Кто кого преследует? Кто победитель? Нет, этим вопросом лучше не задаваться.

Я не знал, что теперь думать о Саммерхейсе, но коротышка со шрамом на горле, таким огромным и страшным, точно по нему проехались газонокосилкой, заставил меня по-другому взглянуть на старого моего учителя. Заставил думать, что у него есть какая-то другая, тайная и страшная жизнь, наводил на мысли о заговоре и о том, что Саммерхейс служит какой-то своей курии. Он — нечто вроде маленького Папы в своем царстве. Что он замыслил? Папа умирает, развертываются какие-то непонятные опасные закулисные игры...

Возникло такое ощущение, точно на меня накинули плотную сеть, она душит, выдавливает из меня жизнь по каплям... впивается в горло, а я беспомощен и...

Что это? Какой-то звук за спиной? Или просто почудилось?

Легкий, еле слышный шорох, приглушенный залпами салюта.

Неужели у меня начались галлюцинации?

Что, если он все-таки заметил меня в толпе на маленькой площади? Что, если он сейчас здесь, где-то рядом?... Почему я так уверен, что у коротышки есть нож? Может, и ему перерезали горло тоже где-то в толпе?

Кто-то притворил входную дверь церкви. Звука я не слышал. Ощутил лишь легкое дуновение свежего воздуха с улицы. Совсем слабое, напоминающее вздох.

В церкви кто-то есть.

Но вокруг стояла мертвая тишина. Я ощупал игрушечный револьвер в кармане. Полный идиотизм! Он застрял, зацепившись за что-то, я дернул, револьвер выскользнул из пальцев и со звоном, точно серебряная ложка, упал на каменный пол. Эхо разнеслось под сводами. Я замер, выжидая. Потом поднял игрушку, смахнул с носа крупную каплю пота. И снова замер, прислушиваясь.

Ничего.

Я встал со стула и двинулся в дальнюю часть помещения, где под низкими сводами густилась плотная тьма. По коже пробежали мурашки, мелкие волоски на руках и шее встали дыбом. Так значит, он все же отыскал меня на улице, в толпе, нашел меня, маленький ублюдок, загнал в церковь, как в ловушку.

Отлично. Лучше не бывает!...

И ведь как затаился, ничем не выдает своего присутствия. Я слышал лишь собственное дыхание и залпы салюта за стенами. Небо в высоких окнах поминутно озарялось разноцветными вспышками.

А потом вдруг я услышал тихий шаркающий звук, точно мой преследователь сделал шаг или два, но никак не мог определить, откуда он донесся. Да он может быть где угодно, за длинными рядами стульев или вот там, в тени, под сводами. Снова тот же звук, он эхом, точно мячик, отброшенный рукой ребенка, раскатился по помещению. Где-то он ходит, двигается тихо и осторожно, высматривает, как бы незаметней подобраться ко мне.

— Мистер Дрискил?

Я снова застыл, сжимая в руке игрушечный револьвер, изо всей силы вжался в свод арки. Откуда донесся голос? Нельзя отвечать. Нельзя выдавать своего местонахождения. Иначе я мертв.

— Ну, будьте же разумным человеком, мистер Дрискил. Нам надо поговорить.

Двигается бесшумно, как призрак. Или туман, наползающий на поля в ночи. Я начал отступать к стене. Нащупал ее, прислонился, еле слышно вздохнул. Слева от меня тянулась призрачно-серая полоса, через выбитую панель витражного стекла просачивались отсветы фейерверка. Если преодолеть эту полосу, если пойти дальше вдоль стенки, можно попытаться найти заднюю дверь, она наверняка должна тут быть. Найти и выбраться из ловушки.

Выйти на улицу, затеряться в ночи. Интересно все же, как это он меня выследил? Ведь я был уверен, что оторвался от него, и на тебе, пожалуйста...

Кто он? И какую роль играет при Саммерхейсе?

Возникали все новые вопросы, и ответов на них не находилось. Я чувствовал себя совершенно беспомощным, точно провалился в яму-ловушку, полную гремучих змей.

Я знал, чувствовал, что он двигается где-то там, чуть поодаль. А потом вдруг решил: черт с ним, надо рискнуть, перескочить через эту сероватую полоску света на полу, всего-то шаг или два. И вот я изготовился, затаил дыхание, рука сжимает игрушечный револьвер, глаза примериваются, прикидывают расстояние...

И тут из темноты вынырнула рука, опустилась мне на плечо. Он был рядом, дышал прямо мне в ухо.

— Осторожней, мистер Дрискил, не делайте лишних движений. Тут, рядом, нож... очень острый... — Я ощутил, как острие, проколов плащ и рубашку, уперлось в основание шеи. Он крепко ухватил мою руку и стал вытаскивать ее из кармана. — Отдайте мне револьвер, мистер Дрискил.

— Но послушайте... он...

— Ш-ш-ш... — Он разжал пальцы и вынул револьвер. — О, мистер Дрискил... да он же игрушечный! — Он сунул мне оружие обратно. — Будьте осторожны, очень осторожны.

И он подтолкнул меня к полосе серого света. Я осторожно повернул голову, ожидая увидеть зеленую тирольскую шляпу, страшный шрам.

Но ничего подобного. Это был совсем другой человек.

Острие снова кольнуло меня в основание шеи.

— Отправляйтесь домой, мистер Дрискил. Домой, и я буду за вас молиться. Ступайте туда, где можете принести пользу. Лично я против вас ничего не имею. Вы... и монахиня. Просто уезжайте, и все.

Он смотрел на меня холодными бездонными глазами, слабые отблески света отражались в стеклах очков. Хорстман...

А потом он исчез. Растворился.

Я был в церкви один.

3

Дрискил

Я стоял в самом конце узкой грязной дороги, слушал, как где-то вдалеке лают собаки, смотрел на луну, время от времени выныривающую из-под облаков. Я припарковал взятый напрокат «Ситроен» у обочины, среди грязи и луж, следуя инструкции Данна. Позвонил он мне вскоре после того, как я вернулся в гостиницу.

— Но как, черт побери, я узнаю, что это именно та грязная узкая дорога? — Я изо всех сил старался сдерживаться.

Слишком уж много пришлось пережить за последние пару часов.

— Вы в порядке? Что-то голос у вас какой-то нервный...

— Позже все расскажу. Вы не поверите.

— Ладно. И все же успокойтесь и слушайте меня. Сестра Элизабет с вами?

— Не совсем. Итак, объясните еще раз, какая именно грязная дорога?

— Остановите машину, — сказал он, — потом выйдите и прислушайтесь. И услышите лай собак. Если не услышите, значит, не туда приехали. И не забудьте надеть высокие резиновые сапоги, мой друг.

И вот наконец я услышал лай собак и обернулся к чудной маленькой машинке, где тихо сидела Элизабет и смотрела на сгущающийся над полями туман. С того момента, как я увидел ее в холле гостиницы, говорили мы мало. Я понимал, что должен извиниться перед ней, и не мог себя заставить. Я знал, что был прав, когда говорил все эти резкие слова о Церкви и ее приоритетах, о том, как все это ранит меня. И в то же время никак не хотел признавать того факта, что Элизабет не только монахиня, но и живой человек, который доверился мне, раскрыл мне всю свою душу.

Мне страшно хотелось рассказать ей о том, что произошло со мной в городе. О Саммерхейсе, о коротышке со страшным шрамом. И о Хорстмане. О том, как он подкрался ко мне, положил руку на плечо...

Хорстман.

Когда я понял, что он исчез, искать его в любом случае было уже поздно. Я выбежал на площадь, в толпе его видно не было. И Саммерхейса с коротышкой — тоже.

Казалось, что все это был только сон. Что все это лишь привиделось мне, но, разумеется, никакой это был не сон. Нет, нет, все это было, происходило со мной по-настоящему. Это была явь, реальность. И Саммерхейса я видел, и Хорстман подкрался ко мне в церкви, и мне страшно хотелось рассказать обо всем этом Элизабет, но я не стал.

Решил сперва разобраться сам в том, что произошло со мной за эти последние два часа.

Я все еще жив.

А ведь мы были с ним в церкви вдвоем.

Никто не мешал ему прикончить меня, но он не стал этого делать. Я все еще жив и никак не могу придумать сколько-нибудь приемлемого объяснения случившемуся. Сцена действия завалена мертвыми телами. Почему среди них нет меня?

Интересно, что бы сказала на это Элизабет? Очень хочется с ней поделиться, но нет, пока еще рано.

Итак, я стоял на узкой дороге, в грязи, и никаких резиновых сапог на мне, разумеется, не было, стоял и всматривался в туманную мглу. Мы находились в тридцати с небольшим километрах от Авиньона, снова начал накрапывать дождь. Ноги вязли в грязи. Но я согласился бы и на больший дискомфорт, лишь бы получить возможность поговорить с Эрихом Кесслером.

Правда, по телефону отец Данн успел сообщить мне немного больше, в том числе упомянул, что Эрих Кесслер предпочитает, чтоб его называли новым именем, Амброз Кальдер. Он, учитывая все обстоятельства, находится в куда лучшей форме, чем предполагал Данн, активен и бодр. На протяжении нескольких последних лет умудрился создать целую сеть своих личных агентов, платит им, снимая деньги со счетов на предъявителя, которыми обзавелся еще в дни работы на ЦРУ. И рассылает этих самых агентов в самые потаенные и взрывоопасные уголки Европы. Убежден, что бывшие его наниматели и преследователи, а также потенциальные враги знают, что он что-то затевает. Правда, не знают, что именно, это-то их и пугает, а потому сидят пока тихо, затаившись в своих норах. Время от времени ему наносят визиты тайные эмиссары — из Лэнгли или Ватикана, к примеру — и ведут с ним предупредительные разговоры. На тему того, чтобы не высовывался, иначе будет хуже. Но он, да и они тоже, прекрасно понимает, что он в полной безопасности. Читают ему лекции, консультируются с ним, и сам факт его существования держится в строжайшей тайне, а в основе его безопасности лежит мнение, что он слишком опасен, чтобы его устранять. Даже из могилы Амброз Кальдер способен нанести смертоносный ответный удар. Интересно, подумал тут я, права ли была Элизабет в своей догадке, что Кальдер — это не кто иной как Архигерцог?

Никто точно не знал, что хранит этот человек в депозитарных ячейках цюрихского банка, никто не хотел идти на такой риск: убивать его, чтобы выяснить это. А потому Эрих Кесслер, он же Амброз Кальдер, считался самым защищенным на планете человеком. Он должен был умереть естественной смертью, в своей постели, с любимой собакой у ног и остальными псами, завывающими от тоски на луну; и чтобы обеспечить ему такой конец, несколько крупнейших разведывательных служб мира готовы были из шкуры выпрыгнуть.

Его мог убить только какой-нибудь сумасшедший или ренегат. Так почему тогда он оказался в списке Вэл?

Я вернулся к машине, постучал согнутым пальцем по ветровому стеклу.

— Пошли, — сказал я. — Это то самое место.

* * *

Амброз Кальдер был худеньким господином, руки и шея которого, казалось, были свиты из одних жил. Подбородок топориком, на щеках и висках двухдневная щетина с проседью, брови густые и низко нависают над глазницами. Вообще то было лицо человека, почти все время проводившего на воздухе, в играх и уходе за собаками, а обветренную и туго натянутую на скулах кожу покрывала мелкая сетка красноватых полопавшихся вен. Одна из находившихся в доме собак посматривала на хозяина вопросительно, точно удивлялась, отчего это он не рычит и не лает при появлении незнакомцев. Если бы не лай на улице, временами переходящий в вой, никто бы не догадался, что здесь, в этой глуши, находится дом человека. Кальдер пил сливовицу, жадно, точно воду. Словно старался заглушить какую-то боль.

— Итак, — сказал он, — вы явились ко мне в надежде выяснить, что мне известно об убийствах ваших католиков, верно?

— Нам хотелось бы знать нечто большее, — сказала Элизабет.

— Да, да. — Он отмахнулся от нее, точно от назойливой мухи. — Вы хотите знать, почему. И еще хотите знать, кто такой Саймон. Отец Данн сказал мне прямым текстом. А я так скажу: ну и любопытные же вы люди! И самонадеянные. С какой такой стати я буду говорить вам это? Где ваши электроды и щипцы для выламывания суставов? Ладно, шучу. Может быть, я вам об этом и расскажу. По одной простой причине. Ни от кого другого на свете вы этого не узнаете. А я уже стар, стал сентиментален, жалею малолеток, которые лезут играть во взрослые игры и наживают болячки. Понимаете, о чем я? Я помогу вам просто потому, что всегда предпочитаю честную, открытую игру. Ну и потом, мне любопытно, какой шум вы поднимете из-за всего этого. Церковь с этим своим самомнением, она мне просто смешна... Так что брошу, пожалуй, вас, маленьких котят, в клетку со львами. Станете ли вы их обедом? Или так напугаете старых матерых львов с огромными окровавленными когтями, что они отступятся?... Простите, это я так, для красного словца. И не спешите благодарить меня, подождите, послушайте, а уж потом решите, подходит вам это или нет. — Он поднял мускулистую руку, прищелкнул пальцами. Тут же возник слуга и вложил в эти пальцы сигару размером с бейсбольную биту. Кальдер достал из коробка спичку, чиркнул о собственный грязный ноготь, а затем, не спеша, с наслаждением, закурил, выпустив целое облако вонючего дыма.

— Ответы на вопросы, которые вас интересуют, не просты и не однозначны, — продолжил он. — Но все же, пожалуй, они проще, чем кажутся, как в случае с доброй старой московской разведкой. Эти персонажи сами портят себе все дело, начинают неплохо, а заканчивают примитивно, уж лучше бы вовсе не брались. Вот к англичанам стоит присмотреться, умные, изобретательные, как черти, мастера своего дела. И на втором месте в мире по лжи. Лежать, Фостер! — скомандовал он псу. — Вот молодец, хорошая собачка. Назвал его в честь Даллеса. Впрочем, пес вполне лоялен к своему хозяину. Но даже хитрозадые британцы, наделенные к тому же весьма своеобразным, на мой взгляд, отвратительным, чувством юмора, не могут сравниться с Церковью, с Ватиканом... Вот уж где собрались заправские лжецы и интриганы, профессионалы своего дела. И весь их мир — как карточный домик, достаточно дуновения ветра, и все их царство развалится... Однако они умудряются сохранять его, придавать ему значимость и вес. Величайшая в мире иллюзия... даже самые могущественные империи просто беспомощные дети в сравнении с ними. Свинство, достойное восхищения! Все они до одного, задействованные в создании этой великой иллюзии, непременно заканчивают свинством. Да нет, они куда как хуже, зачем обижать такое славное домашнее животное, как свинья. — И он широко улыбнулся, но в улыбке не чувствовалось и тени веселья. — Вы проделали достойную восхищения домашнюю работу. Бумаги Торричелли, хранимые этим слабоумным его племянником... нет, таких надо сразу под нож, он оскорбление хорошему вкусу... Старик Патерностер, великий человек... брат Лео и вы, сестра, вся эта ваша работа, проведенная в архивах... все это просто чудо... О Господи, как же они ненавидят женщин! И еще тайные мемуары Д'Амбрицци, которые вдруг находят путь к отцу Данну, нет, это почти доказательство тому, что вы назначены некими высшими силами продолжать свое благородное дело. Вы проделали колоссальную работу, а потому сегодня, стараниями отца Данна, приглашены ко мне. Я хочу выпить за вас! За всех троих!

— Послушайте, — перебил его я. — Речь идет о моей сестре. Понимаете? Именно поэтому я здесь. Церковь для меня ничто. Церковь убила мою сестру, а ведь она была одной из самых преданных ее слуг, и все равно они ее убили. И я отправился искать сукина сына, спустившего курок. Но потом смерть моей сестры... она просто утонула в этом море грязи и других смертей... Я просто перевернул один из камней, на которых стоит эта Церковь, и под ним открылась такая мерзость, что стало тошно... Я по уши во всем этом дерьме, Д'Амбрицци, Торричелли, нацисты и так далее, но мне плевать на них. Мне нужен человек, убивший сестру! Его имя Хорстман, и я... я... — Тут я всплеснул руками и поднялся. Пес насторожился, затем решил, что я парень ничего. Подошел ко мне, ткнулся холодным мокрым носом в ладонь. — Как поживаешь, Фостер? — тихо пробормотал я.

Амброз Кальдер выслушал все это молча, разглядывая меня сквозь пелену сигарного дыма. На нем был черный смокинг. И он был прикован к инвалидной коляске, сооружению старого образца с откидной спинкой и широкими подлокотниками. Возил его по комнате молодой человек, тоже в смокинге, сильно смахивающий на агента спецслужб. Как только Кальдер раскурил сигару, молодой человек тихо удалился.

— Понимаю, мистер Дрискил. На вашем месте я, наверное, испытывал бы те же чувства. Но реальность такова, что, пустившись на поиски убийцы сестры, вы обрекли себя на нешуточные испытания. Сами только что сказали, что перевернули камень. И что по уши в дерьме. Так оно и есть. Или так выглядит по крайней мере. Вы выпустили джинна из бутылки. А уж стоит ему выскочить, и загнать его обратно невозможно. И вот пока вы пробирались через всю эту мерзость, то, возможно, и достигли изначальной своей цели... Как знать?... — Он снова глотнул сливовицы. — Пути назад уже нет. Вы балансируете на тонко натянутой проволоке. Впрочем, думаю, вы и сами это понимаете, мистер Дрискил. Главное — не свалиться в пропасть.

— Именно поэтому я и здесь.

Кальдер усмехнулся, затем обернулся к отцу Данну и заговорил о Второй мировой войне. Словно на время забыл о нашем с Элизабет присутствии.

Дом у него был огромный, многоуровневый, набит странными вещами, по большей части старинными. Снаружи его прикрывала сосновая роща. Я с трудом представлял, как он выглядит при дневном свете. Центральное отопление не справлялось, на всю огромную комнату его не хватало, но в огромном камине ревел огонь, и вскоре дрожь, пронизывающая меня до костей, унялась. На столе стояла коробка сигар «Давидофф», старая, покрытая пылью бутылка коньяка, хрустальные табакерки, огромные хрустальные пепельницы. Кальдер взял щипчики, отрезал кончик сигары, подтолкнул ко мне одну из пепельниц и сказал:

— Угощайтесь. А теперь перейдем к нашему другу Саймону Виргинию.

Из динамиков полились звуки скрипичного концерта Кабалевского, и мы, что называется, перешли к делу.

...Элизабет принялась рассказывать, как нашла папку Вэл с пятью именами жертв. Кальдер слушал внимательно, продолжая попыхивать сигарой. Долил в стаканчик сливовицы, выпил, облизал губы.

— Клод Жильбер, — перечисляла Элизабет. — Себастьян Арройо. Ганс Людвиг Мюллер. Прайс Бейдел-Фаулер. Джеффри Стрейчен. Все они были убиты на протяжении двух последних лет. Все они были истовыми католиками. Людьми почтенными. Все провели какое-то время в Париже во время или после войны... Но что их связывало? А главное, почему их убили? И почему именно сейчас?

— Ну, прежде всего, это список из четырех человек плюс еще один, никак не связанный с другими. По крайней мере не так, как они были связаны между собой. Бейдел-Фаулера убили из-за его работы, это очевидно, из-за того, что он изучал историю ассасинов. Он знал об этих наемных убийцах очень много, по этой причине и был приговорен к смерти. — Теперь Кальдер говорил деловито и четко, без тени насмешки в голосе. Он оседлал свою лошадку и умело управлялся с ней. — Так, остальные четверо... Боюсь, вы взялись за дело не с того конца. Да, все они связаны между собой, но только по-разному. Да, они католики, но совершенно разные католики. Магнат и бизнесмен из Мадрида, яхтсмен, богач, свой человек в Церкви — это наш Арройо. Но известно ли вам, что он был очень близок к генералиссимусу Франсиско Франко? Да, да, такая вот парочка. И он был советником Франко по очень многим вопросам.

Теперь Мюллер, немец. Ученый. Во время войны служил Рейху... в абвере. Я знал его достаточно хорошо. Он был человеком партии. Одно время поговаривали, будто бы он принимал участие в заговоре против Гитлера. Однако избежал повешения на крючке для мясных туш, каким-то образом бежал, а после войны вернулся к карьере ученого. Герр доктор. Профессор. Да, разумеется, католик. Самое интересное в этой истории заговора против Гитлера состоит в том, что Мюллер исполнял роль подсадной утки. Известно ли вам значение этого термина в данном контексте? Нет? Ну, был внедренным агентом. Гестапо внедрило его в среду настоящих заговорщиков, он работал сразу на двух господ, был человеком абвера и принимал участие в операции гестапо... Так вот, он выдал всех этих людей, это была его работа, и получил за свой подвиг медаль. Какое-то время после этого я служил при нем адъютантом. Я знал об этой операции. И да, он был в Париже во время оккупации.

Так, идем дальше... Отец Жильбер, француз, священник из Бретани. Преданные прихожане едва не прикончили его вскоре после высадки союзных войск в Нормандии, летом 1944-го. Его проблема заключалась в том, что по натуре своей он не был борцом. Скорее любовником. Считал, что лучше всего проводить время с красивыми мальчиками. Когда немцы собрали вещички и ударились в бегство, один из его дружков, француз, подверг сомнению действия отца Жильбера во время войны. Его назвали коллаборационистом, намекнули, что пустят на корм рыбе. А какие-то фермеры поймали его, обмазали дегтем и обваляли в перьях. Он бежал в Рим и отсиживался там целый год. А затем нашел себе более безопасное занятие, уселся писать мемуары. Издавал эдакие изящные томики, дневники сельского священника... все полное вранье и плод не в меру разыгравшегося воображения. Умудрился очень неплохо заработать на этом, а часть денег отправлял своим защитникам, в Легион Кондор, «Die Spinne», разным там старым недобитым фашистам.

Джеффри Стрейчен, человек из Ми-15. Сэр Джеффри Стрейчен. Почтенный, казалось бы, господин, из обеспеченной семьи, имеет собственный замок в Шотландии. Правда, последние лет тридцать о нем почти ничего не слышно. Чем вызван столь ранний уход в отставку? А что, волне законный вопрос. Вызван он одной небольшой проблемой, имеющей прямое отношение к драке бульдогов под ковром. Стрейчен находился в Берлине еще до войны. Затем вернулся в Англию и стал советником премьер-министра Чемберлена... А Проблема заключается в том, что он был и оставался агентом Третьего рейха и имел самые тесные связи с Деницом и Канарисом. Охотился на кабанов с самим Герингом. Англичане узнали все это в 1941-м, немного попользовались им в собственных целях, а затем тихо, без всякого скандала, отправили в отставку. И доклад о расследовании на эту тему сейчас, без сомнения, выглядит совсем иначе. В начале пятидесятых они были настолько озабочены красными шпионами, что какой-то там эксцентричный старый фашист мало их интересовал.

Столбик пепла на сигаре Кальдера достигал в длину добрых двух дюймов, и он любовно рассматривал его с таким видом, точно жалел стряхивать в пепельницу. Затем провел сигарой по ободку одной из хрустальных пепельниц, посмотрел, как столбик отвалился.

— Итак, вы начали смекать, что к чему? — продолжил он. — Постарайтесь понять, в каком сложном мире приходится нам сейчас жить. Да, все эти люди были католиками, все они в сороковые побывали в Париже. Знали ли они об ассасинах? Возможно. Кое-кто из них точно знал, я просто уверен в этом. Но вовсе не поэтому некто включил их в общий список жертв, людей, подлежащих уничтожению. Этот некто хотел, чтоб они замолчали раз и навсегда.

А разгадка в том, друзья мои, что все они были нацистами. Именно поэтому и должны были умереть. Они были католиками, работающими на фашистов. Уж я-то это точно знаю. Понимаете? Ну, конечно, понимаете. Через дочь Лебека и документы епископа Торричелли вы узнали, что в те дни между Ватиканом и Рейхом существовала связь. Я лишь могу добавить кое-какие детали. Эти четверо знали об этой связи, знали о том, что мисс Лебек назвала взаимным шантажом... а потому должны были умереть.

Все вокруг менялось с непостижимой быстротой. Не было времени освоиться с ситуацией, осмыслить все сказанное Кальдером. Убитые из списка Вэл превращались из страдальцев и невинных жертв в циничных мерзавцев. Они восстали из прошлого и явили настоящую свою суть. Еще один человек сделал вылазку из своего прошлого. Переписывал личную свою историю.

— Но ведь не хотите же вы сказать, что и Кёртис Локхарт тоже был нацистом, — заметила Элизабет.

— Конечно, нет, сестра. Сложный был человек, игрок по натуре. Ненавидел проигрывать, а потому порой ставил не на ту лошадку. Но я так полагаю, причина убийства Локхарта должна быть вам очевидна. — Он сунул палеи под накрахмаленный воротничок рубашки, немного оттянул его. Дрова в камине пылали, стало жарко. — Он был слишком близок к сестре Валентине. Она должна была умереть, потому что слишком много знала. Он должен был умереть, потому что она могла рассказать ему... вот причина нападения на Дрискила. Локхарт убит из опасения, что она могла с ним поделиться своими открытиями. И следующей должны были стать вы, сестра Элизабет, поскольку вы тоже слишком много узнали и не выказывали ни малейшего намерения прийти в чувство. — Лицо его раскраснелось, то ли от сливовицы, то ли от жары, но он явно упивался собой. И время от времени многозначительно подмигивал Данну, который в ответ лишь терпеливо улыбался.

— И все же вернемся к списку Вэл, — сказал я. — Почему ваше имя значилось там под номером шесть? Ваше прежнее имя. И вы единственный, кто не разделил судьбу остальных пятерых. Вы, в отличие от них, слава богу, живы.

На улице громко залаяли собаки. Ветер усилился и завывал в каминной трубе.

Кальдер, подкатив в кресле к окну, отодвинул край шторы, выглянул.

— Что-то на них иногда находит. Нервничают, — заметил он.

У меня же не выходила из головы одна мысль.

Кто-то хочет стереть его прошлое... Людей убирают, прошлое переписывается... Кто-то...

Тот, кто хочет стать новым Папой.

* * *

Вошел слуга Кальдера, поворошил угли в камине, подбросил поленьев. А потом накинул на плечи хозяину теплый плед.

— С кровообращением у меня нелады, — пробормотал Кальдер. И обернулся к слуге: — Ступай, посмотри, что там с гончими. Пусть Карл проверит, обойдет участок по периметру. На всякий случай.

— А нельзя ли задать вам еще несколько вопросов? — спросил я. — О Саймоне Виргиний, заговоре Пия. И еще, кто был тот важный человек с поезда...

— И почему в ночи лаяла собака, — насмешливо перебил меня он. — Вы прямо как Шерлок Холмс, мистер Дрискил.

— И о личности человека по прозвищу Архигерцог...

— Чувствую себя официантом, принимающим заказ. Впрочем, — тут он вскинул руку, как бы отметая тем самым мои извинения, — разве все мы собрались здесь не для того, чтобы поболтать о добрых старых временах? Да и что у меня осталось, кроме этих самых славных старых времен?... А они и впрямь были славные, можете мне поверить. Так, с чего лучше начать? Я расскажу вам все, что знаю. Святой отец?... — Он вопросительно взглянул на Данна, тот кивнул.

— Все начинается с Саймона Виргиния, — сказал я.

— И им же, вероятно, и заканчивается, так? Ладно... допрос Амброза Кальдера продолжается. — Тут вдруг он сильно стукнул кулаком по столу. — Ахтунг! — вскричал он, впервые за все время по-немецки. Прежде никакого акцента я у него не чувствовал, ну, разве что совсем небольшой, европейский, но какой-то неопределенный. — Есть много способ заставлять человек говорить, — коверкая слова, с сильным немецким акцентом произнес он и расхохотался. — Так говорят немцы в старых американских фильмах... и я был одним из этих немцев. — Он вздохнул. — Давно это было. Итак, Саймон Виргиний.

Данн взял одну из сигар, просто не вынес искушения. Элизабет сидела у огня, поджав ноги и обхватив колени руками. И не сводила своих удивительных зеленых глаз со странного лица Кальдера. Прямо как лазером просвечивала, насквозь.

— Вы, разумеется, знаете о том, что Саймон приехал в Париж с заданием от Папы Пия... сформировать группу ассасинов. В те дни сделать это было куда как проще, чем в мирное время. И «заговор» Пия имел одну цель: использовать наемных убийц для проведения тайной политики Церкви. Саймон Виргиний действовал через епископа Торричелли, использовал его контакты с оккупационными властями. Я узнал об этом, работая в разведке, от немцев, разумеется. И еще мы знали, что он работает также с членами движения Сопротивления. Пий хотел, чтобы Церковь получала свою долю награбленного, в особенности интересовали его произведения искусства, а также золото, драгоценности. Но картины — это было главное. Мысль о том, что Пий мог передраться с Герингом из-за, ну, допустим, Рафаэля, изрядно меня смешила. Нет предела алчности человеческой. Они скорее разорвали бы драгоценное полотно пополам, чем уступили один другому. И вот в конце концов Саймон поссорился с фашистами. Мы все это знали. Я знал. Я, честно признаться, всегда думал, что все эти грабительские дела ему просто претят. Не в его характере это было, приезжать в Париж и делать за немцев грязную их работу. Пий допустил ошибку. Вообще-то старый мерзавец сделал их не так много, но эта еще долго аукалась ему. Он просто выбрал не того человека.

— Ну, наверное, тогда не все так было просто, — заметила Элизабет.

— Да, не просто, — кивнул Кальдер. — Грабежи, убийства, все эти запутанные связи нацистов и Церкви... они и создали самую благоприятную основу для взаимного шантажа. Настолько прочную, что продолжалось все это долгие годы, поскольку часть игроков выжила и находилась на своих местах. Некоторые до сих пор на своих местах. И Саймон их всех прекрасно знает...

— Так, значит, Саймон все-таки жив? — откашлявшись, спросил отец Данн.

Кальдер улыбнулся.

— В те дни Саймон знал всех, не так ли? Торричелли, Лебека, Рихтера, брата Лео, Августа Хорстмана и еще очень и очень многих. Саймон знал всех, но лишь горстка избранных знала, что он и есть легендарный Саймон. Даже Д'Амбрицци твердил, что это не один человек, а несколько.

Я полез во внутренний карман пиджака, достал конверт, положил на стол.

— Так вы принесли реквизит! — воскликнул Кальдер. — Прекрасно, мистер Дрискил. Некогда я играл в любительских спектаклях. Давно это было, еще во время службы в армии. И всегда говорил, что актер без реквизита просто ничто! Что в этом конверте?

Я открыл его, достал старый снимок, с которого начал расследование. Разгладил ладонью и подтолкнул к Кальдеру. Тот так и впился взором в эту картинку из прошлого.

— Моя сестра знала, что находится в страшной опасности, — сказал я. — И это единственный ключ, который она мне оставила.

— И ничего больше?

— Только это.

— Она верила в вас, мистер Дрискил.

— Просто она меня хорошо знала. Знала, что я очень люблю ее. Знала, что никогда не предам. И что этот снимок наведет меня на след.

— А уж все остальное было в ваших руках, — пробормотал Кальдер и взял снимок.

— Торричелли, Рихтер, Лебек и Д'Амбрицци, — словно заклинание произнес я. — И я все время думал, кто сделал этот снимок. Это был Саймон, верно?

Густые брови Кальдера поползли вверх, потом он поднял на меня глаза. И расхохотался. Громко и на сей раз от души. Я недоуменно покосился на отца Данна. Тот пожал плечами.

— Нет, нет, — отдышавшись, сказал Кальдер. Глаза его увлажнились. — Нет, мистер Дрискил, со всей ответственностью заявляю вам, что Саймон никак не мог сделать этот снимок.

— Но что тут смешного? Не понимаю.

Кальдер покачал головой.

— Д'Амбрицци описал историю Саймона в своих мемуарах, которые затем оставил в Америке. Так или нет? Так. Но называть Саймона не стал. А Хорстман убил брата Лео до того, как тот успел объяснить вам, кто такой Саймон... Стало быть, вывод один. Саймон хотел сохранить анонимность. — Он так и расплылся в улыбке. — Так вы еще не догадались, кто он, Саймон?...

— Черт, да откуда мне знать, — пробормотал я. — Кто?

— Ну, разумеется, Д'Амбрицци! Наш дорогой Святой Джек и есть Саймон. Старый хитрец! Тут все абсолютно ясно. Д'Амбрицци хочет стать Папой... он был Саймоном... был убийцей... И он сотрудничал с немцами. И ни один этот факт не должен сейчас всплыть, поскольку тогда папского трона ему не видать. Ведь он убийца. — Кальдер вздохнул, инвалидное кресло скрипнуло под его весом. — Нет, эти исповеди — сущий кошмар, мистер Дрискил! До добра не доведут. — И он снова расхохотался.

А потом обратился к Элизабет:

— Вот вы говорили мне, сестра, что расследование Ватикана никак не продвигалось. Так разве могло быть иначе? Просто смешно! Д'Амбрицци старается внушить всем, что ассасины есть не что иное, как старая легенда, а Саймон Виргиний — просто миф. Что ж, может, его действительно стоит назвать мифом. Саймон, он же Д'Амбрицци, расследует дело, где он главный фигурант. А в реальности задача у него совсем иная — смешать всю картину. Папа умирает, открываются перспективы. И расследование это ему совершенно ни к чему. Всем заправляет Д'Амбрицци. И когда добьется, чего хочет, убийства прекратятся. И Хорстман снова уйдет на дно. Впадет в спячку. Вдумайтесь, когда начались убийства людей из списка сестры Валентины? Когда Д'Амбрицци узнал о болезни Папы. Вот и включилась машина по уничтожению. Хотите честно? Если считаете молитву средством хоть сколько-нибудь эффективным, молитесь, чтобы пережить всю эту заваруху, больше ничего не остается!

— Архигерцог, — сказал я. Голова у меня просто кругом шла от всех этих открытий, но я решил быть последовательным.

— Ах, да, Архигерцог. Вот тут вы меня поймали. У меня были веские причины познакомиться с этим человеком, но знал я его лишь понаслышке и лишь под этим вымышленным именем. Никогда не видел его, никогда с ним не говорил. Такой случай представился лишь раз, в разбомбленной церкви, на окраине Берлина. Не знаю, как он попал туда, как потом выбрался. Он хотел видеть меня лично, допросить. Просто обожал драматические ситуации. Он сидел в закутке, где обычно находятся священники, принимающие исповедь. Я вошел, его нигде не было видно. Погода была чудовищная, холод, дождь, крышу повредило снарядами, и она нещадно протекала, и еще этот ужасный запах горелого и промокшего дерева, он преследовал меня на протяжении всей войны... Архигерцог. Что общего было между ним и Торричелли, почему после его имени стоит восклицательный знак, в каких отношениях с ним состояли Лебек и остальные? Понятия не имею. Архигерцог... Как знать? Самый засекреченный человек... куда более засекреченный, чем я. Человек, который всю жизнь проводит под прикрытием.

Как Дрю Саммерхейс... Как сам Кесслер, так, во всяком случае, описывал мне его в Париже отец Данн.

Немало понадобилось времени, но наконец-то все начало обретать более или менее определенные очертания.

— И, наконец, последнее, — сказал отец Данн. — Никак почему-то не могу выбросить это из головы. Возможно, никакого значения это вовсе не имеет, но все же хотелось бы знать... Кто был тот человек в поезде? Важная персона, которую собирался убить Саймон? Я читал в мемуарах Д'Амбрицци о карьере Саймона. И вот теперь вы говорите, что Саймон и Д'Амбрицци — одно и то же лицо. Что ж, может, так и есть. А может, нет...

— Одно и то же лицо, — тихо сказал Кальдер.

— Но кто был тот важный человек в поезде?

Кальдер пожал широкими плечами.

— Возможно, какая-то военная шишка из Рейха. Геринг или Гиммлер. Тут можно только гадать. Или же какой-нибудь выдающийся коллаборационист, хотя нет, пожалуй, все же склоняюсь к мысли, что это был нацист высокого ранга. Впрочем, не берусь утверждать. Да и какое это имеет теперь значение?

— Однако отец Лебек считал это достаточно важным, раз совершил предательство, — сказал я. — Вам известно, где располагается штаб-квартира Архигерцога?

— Была в Лондоне. Затем — в Париже.

— И еще человек, которого Ватикан послал на поиски Саймона, — сказала Элизабет. — Который проводил расследование с целью доказать, что Саймон отказывался выполнять распоряжения Ватикана... Мы слышали, что звали его Коллекционером. Вам известно, кто он? По-моему, он тоже весьма важная фигура и способен пролить свет на многое, вы согласны? К тому же Пий ему доверял.

— Да, он наверняка много чего знает, — согласился с ней Кальдер. — Но к тому времени моя собственная жизнь достаточно осложнилась. Организация Гелена распалась, война подходила к концу. Я пытался уцелеть, но организовать безопасную сдачу американцам было трудно. Я повсюду высматривал Архигерцога, в буквальном и переносном смысле этого слова, хотел перемолвиться с ним словечком, но то и дело терял его след, он перемещался по всей Европе — Лондон, Париж, Швейцария... Не сладко мне тогда приходилось. И в ту пору я не слишком обращал внимание, чем занимаются ренегаты-католики в Париже. Понятия не имею, кто такой Коллекционер. У Ватикана было немало специалистов высочайшего класса... так что он, полагаю, был одним из самых крутых парней. Возможно, его уже нет в живых, учитывая все обстоятельства... Да и Архигерцог, возможно, тоже уже умер. Лишь одно мы знаем наверняка: Саймон все еще жив. — Тут вдруг он резко поднял голову, его осенило. — Если Архигерцог жив, тогда, возможно, именно он стоит за планом Саймона стать Папой. Или... или же взглянем на это иначе: Архигерцог знает всю правду о Саймоне, знает, кто он на самом деле. Возможно, он следующая жертва... А может, затаился и ждет своего часа. — Эта мысль почему-то вызвала у него улыбку.

* * *

И вот все мы трое вернулись в Авиньон. Было уже четыре утра, когда наша машина подкатила к гостинице. Улицы опустели, на них остались лишь дворники, убирающие мусор после вчерашнего праздника. За всю дорогу сестра Элизабет не произнесла ни слова. И вид у нее был страшно угнетенный, очевидно, она тяжело переживала свалившиеся на нее неприятные новости о Д'Амбрицци. И теперь, наверное, переосмысляла свое отношение к этому человеку и к Церкви в целом.

Отец Данн спросил, не желаю ли я выпить на ночь по рюмочке. Достал из кармана пиджака серебряную фляжку и кивком указал на укромный уголок в вестибюле гостиницы. Настольная лампа отбрасывала мягкий янтарный свет. Из окна было видно, как ветер раскачивает другую лампочку, на уличном фонаре. Он отпил глоток, протянул флягу мне, крепкий бренди обжег горло. И мне сразу же полегчало.

Я рассказал ему, что видел в толпе Саммерхейса. Новость изрядно удивила его.

— А вы вообще много знаете об этом человеке, Бен?

— Достаточно. А что?

— Да так, просто подумал... Он как бы вариант Локхарта, только значительно старше, согласны? — А потом он добавил нарочито небрежным тоном: — Интересно, чем этот господин занимался во время войны?

— Какой? Гражданской? Испано-американской?

— Да, сын мой, наверное, он действительно стар. — Розовое лицо его расплылось в улыбке. — Ваше остроумие неотразимо для скромных монахинь, а вот что касается искушенных старых священников...

— Так почему бы нам, Арти, не найти старого искушенного священника и не спросить у него? — парировал я. — Последнее время мне, знаете ли, не до шуток.

— Стыд и позор, мой друг! Вас необходимо срочно лечить от уныния. Ну, разумеется, я имел в виду войну с Гитлером.

— А вот это уже лучше. Да, если мне не изменяет память, Дрю Саммерхейс был одним из рыцарей-тамплиеров Бешеного Билла Донована. Католик, учился в Йеле, самое подходящее образование для сотрудника Управления стратегических служб. Но ему больше подходила роль стратега и разработчика операций, нежели простого агента. Я, знаете ли, не слишком осведомлен об этом периоде его карьеры, но жизнь его всегда была полна тайн, на сто других жизней хватило бы. А во время войны он находился в Лондоне. Отец время от времени говорил о нем... он руководил переброской людей УСС в оккупированную Европу, в частности, в Германию. Был боссом моего отца, уверен в этом. Возможно даже, именно Саммерхейс его и завербовал. — Я сделал паузу. — Он знал Пия, знал епископа Торричелли. Да он был в игре со времен Борджиа. И, клянусь Богом, Арти, он до сих пор в игре. И вы прекрасно знаете его кодовую кличку.

— Архигерцог, — сказал Данн.

— Единственный кандидат на эту роль, — кивнул я. — Или же Кесслер нам просто лгал, прикрывал свою задницу... Если да, то Архигерцогом является Кесслер. Сидит себе в инвалидном кресле в центре паутины, плетет...

— Так какого черта делал Саммерхейс в Авиньоне вчера вечером?

— Да, это вопрос. И Саммерхейс, конечно, лучше подходит на роль загадочного Архигерцога... Но я еще не рассказал всего, что со мной произошло.

— Вы меня изумляете, — заметил отец Данн.

— Мы с сестрой Элизабет поспорили тем вечером, разошлись во мнениях...

— Я заметил, что на этом фронте не все благополучно.

— Дело в том, что я был один, когда заметил в толпе Саммерхейса и его человека. А как только они заметили меня, понял, что надо убираться отсюда к чертям собачьим, и побыстрей. И еще почувствовал: здесь что-то не то, как-то не вписывается их появление в общую картину. Ну и бросился наутек, а тот мерзкий коротышка с разрезанным горлом и перышком на шляпе бросился вдогонку, но вскоре меня потерял. Короче, обнаружил меня кто-то другой, словно знал, где я буду, точно ни на секунду не выпускал из поля зрения... И потом... я не шучу, он подстерегал меня там...

— Имя, Бен!

— Хорстман! Это был Хорстман! Здесь, в Авиньоне...

— Считаете, он был с Саммерхейсом?

— Да черт их разберет! Ничего не понимаю!...

— Пресвятая Дева Мария, что же произошло? Как вам удалось удрать?

— Он велел мне ехать домой. Он не убил меня, как видите, и просто умолял ехать домой. Как вам это нравится?

— Так. Допустим, Архигерцог — это Саммерхейс, а Саймон — не кто иной, как Д'Амбрицци, — принялся размышлять вслух Данн. — У обоих у них были самые веские причины любить и уважать вашего отца, всю вашу семью, вас. И если они действительно стоят за всем этим, значит, Хорстман работает на них. Этим и объясняется его предупреждение. Они хотят, чтобы вы вышли из игры...

— Но раз так, значит, это они убили Вэл, — сказал я.

Данн кивнул.

— Да, может, именно они ее и убили. Убили, чтобы защитить себя. Тем больше у них было причин сохранить жизнь вам... в качестве искупления вины. Ваш отец спас Д'Амбрицци после войны, привез его в Америку. А Саммерхейс был патроном вашего отца на пути к власти. Одному Господу известно, какого рода задания выполнял ваш отец для Саммерхейса во время войны... так что и Саммерхейс, наверное, тоже ему обязан... И если это они убили вашу сестру, представляете, через какие муки им при этом пришлось пройти? Потому и не хотят убивать теперь сына Хью Дрискила.

Я не молился лет двадцать пять, но в этот ужасный момент губы сами забормотали слова молитвы.

— Дай Бог мне сил, — сказал после паузы я, — и я перебью всю эту мразь...

* * *

Утром мы покинули Авиньон.

Трое перепуганных насмерть пилигримов на пути в Рим.

Часть пятая

1

Кардиналы играли в шары на лужайке возле виллы Полетти. Оттавиани нанес удар по своему тяжелому шару, и тот, пролетев над безупречно ухоженной ярко-зеленой травкой, приземлился с необыкновенной точностью, сместил шар Веццы и угнездился рядом с маленьким блестящим и ослепительно белым шариком, или «точкой». Вецца тяжелой шаркающей походкой двинулся к плетеному креслу и медленно опустился в него. Кашлянул, отер слюну с сухих потрескавшихся губ.

— А как насчет того, чтобы уступить старику, дать ему выиграть? Куда девались благородство и приличие? — с тяжелым вздохом откинулся он на спинку кресла, потом пошарил в кармане мешковатых фланелевых брюк, достал пачку сигарет и дешевую пластиковую зажигалку. — Мне надоела эта игра... Знаете, врачи говорят, что эти штуки запросто могут и убить.

Полетти насмешливо закатил глаза.

— Сигареты — вот что вредит вашему здоровью.

— Да не сигареты, глупышка вы эдакий! Уж я-то точно знаю. Я о другом. Об этих чертовых зажигалках. Говорят, они взрываются. И человек вспыхивает, как свечка. — Он прикурил. — Что ж, на этот раз Бог миловал. — Он кивком указал на Оттавиани. — А наш друг жульничает. Всегда жульничал. Когда наконец я усвою это? — Носки у Веццы спустились, обнажив безволосые тощие лодыжки и икры, совсем не сочетающиеся со столь грузным телом. — Считает, ему позволено жульничать из-за больной спины. Ни малейшего понятия о чести.

Антонелли, который был партнером Оттавиани, уселся на траву. Жаркие лучи солнца пробивались сквозь дымку.

— Знаешь, Джанфранко, — сказал он, — играя в шары, мухлевать невозможно. В этом смысле игра в шары — чистой воды абстракция. В отличие от всей остальной жизни.

— Она меня не волнует, — сказал Оттавиани. — Никогда не умел проигрывать. Он немало поднаторел в этом деле, стал настоящим мастером по части делать хорошую мину при плохой игре...

— Я проигрываю только в играх, друг мой. И всегда выигрываю в жизни, в мире реальности. — Вецца открыл в улыбке крупные и неровные желтоватые зубы, напоминающие кукурузные зерна.

— Мир реальности! — насмешливо фыркнул Полетти. — Да вы понятия не имеете, каков он, этот мир! Реальность столь же чужда...

Тут его перебил кардинал Гарибальди:

— К слову, о реальности. — Маленькие блестящие глазки на круглом лице смотрели настороженно. — Как обстоят дела с расследованием убийства той монахини?

— Да никто ее не убивал, — пробормотал Антонелли. — Погиб священник, вернее, мужчина, одетый священником.

— Я не об этом. Я говорю о монахине, убитой в Америке. Впрочем, бог с ней. Меня интересует та девушка, которую чуть не убили. Есть новости?

Кардинал Полетти подталкивал шары к тяжелому мешку из рогожки, в котором их принесли.

— Да никаких новостей. Даже личность священника установить пока что не удалось. Если, конечно, этот тип был священником. Кстати, он был одноглазый и...

— Нисколько не удивительно, — вставил Вецца, — после такого падения.

— Да нет, он был одноглазым еще до того, как свалился с балкона, — устало вздохнув, заметил Полетти. — И, естественно, сильно изуродовался, упав с такой высоты.

— А вот тут ошибаетесь, друг мой! — Вецца погрозил ему морщинистым пальцем. — Изуродовался он вовсе не от падения. При приземлении. Потому, что на него сразу же наехал то ли автобус, то ли грузовик.

— Меня не это интересует, — сказал Антонелли и затеребил поля шляпы, затенявшие глаза. — Почему он пытался убить эту монахиню, сестру Элизабет? Вот в чем вопрос. Да, все мы, конечно, знаем, она была ближайшей подругой покойной сестры Валентины... А это, в свою очередь, означает, что, возможно, она как-то связана с Дрискилом. Но зачем ее убивать? К тому же мне очень не нравится, что американцы играют во всем этом деле такую активную роль. Это никогда до добра не доводило.

— Да не такие уж они плохие ребята, — дипломатично заметил Гарибальди. — Когда узнаешь их поближе.

— Бог ты мой! — воскликнул Оттавиани. Уголок его рта слегка кривился, боль редко оставляла его в покое. — Вот уж невинность и простота, что хуже воровства! Американцы — это просто чума, позорное пятно на роде человеческом! Их копы мародерствуют в китайских лавках, ни традиций, ни соблюдения правил игры... Короче, они мне не нравятся! Но они хорошенько встряхнули этот мир. Считают нас хитроумными и подлыми интриганами, придумывающими разные заговоры... да они нам просто льстят! Лично я за последние двадцать лет не встретил ни одного сколько-нибудь хитроумного кардинала. Все мы просто дети в сравнении с нашими предшественниками. А американцы даже сами себя толком не понимают. Пребывают в счастливом неведении, даже не подозревают, какие на самом деле они мерзкие и злобные свиньи! Да, они мне очень не нравятся!

— Тогда тебя, без сомнения, не обрадует следующая новость, — сказал Гарибальди. — Дрю Саммерхейс здесь, в Риме.

— Господи Иисусе, — пробормотал Полетти. — Возможно, Папа уже скончался, и Саммерхейс узнал это раньше нас!...

— Чего это он здесь вынюхивает? — подозрительно спросил Вецца.

— Профессиональный стервятник, — сказал Полетти. Он стоял на коленях и укладывал шары в мешок. День выдался на удивление теплый и солнечный для ноября.

— А мы, стало быть, нет? — с улыбкой спросил Оттавиани.

Полетти не обратил внимания на эту ремарку.

— Папа умирает, а вскоре на тот свет за ним последует и Саммерхейс. Он здесь для того, чтобы протолкнуть своего человека... Кстати, не мешало бы знать, кто он такой, этот его человек?

Оттавиани пожал плечами и ответил как бы за всех:

— Скоро узнаем.

— Инделикато попросил меня пересчитать людей по головам. Хочет знать, на кого можно опереться, на чьи голоса рассчитывать, как уговорить остальных. — Он оглядел присутствующих. Солнце слепило глаза. Он заслонил их ладонью.

— В таком случае, — задумчиво пробормотал Вецца, — разумно было бы послушать, что скажет нам Саммерхейс. Чтобы знать, на что рассчитывать...

Оттавиани оскалил зубы в злобной усмешке.

— Нет, воистину, алчность умрет только вместе с человеком. И с возрастом она не проходит. Экспонат номер один, наш старый, очень старый друг Вецца. Про остальных умолчим.

— Насколько я понял, Фанджио спутался с чужеземцами, — сказал Гарибальди. Он, точно губка, постоянно и жадно впитывал разнообразные, порой самые дикие, сплетни и новости. — Обещает доступ всем подряд: марксистам, африканцам, японцам, эскимосам, латиноамериканцам, методистам, тореадорам. Ну а Д'Амбрицци, разумеется, скрытен и холоден. Ни намека, говорит, что еще об этом не задумывался... А на самом деле знает куда как больше, к тому же у него полно должников. И если действовать умело, сочетание шантажа с благодарностью вполне может обеспечить ему папский трон. И если за ним стоит Саммерхейс, сюда добавятся еще и деньги.

— А кто работает на него извне? Точно Саммерхейс?

Антонелли закинул ногу на ногу, оглядел свои спортивные туфли, поморщился при виде пятна от травы.

— Лично мне кажется, после смерти Локхарта этим человеком должен был стать кто-то из американцев. Саммерхейс, Дрискил...

— Дрискил болен, — возразил Полетти. — А Саммерхейсу лет двести, если не больше. Одна надежда, — добавил он, — что этот «некто» выступает в более легком весе.

— Деньги, — вставил Вецца, — всегда много весят.

— Но я же говорю вам, Дрискил очень болен, — продолжал твердить Полетти. — Дочь его убили. Сын на грани полного безумия. Нет, мы должны склониться в пользу Инделикато. Уж он-то знает, как действовать в кризисной ситуации.

— Дрискил, — сказал Оттавиани, — мог передать полномочия Саммерхейсу и остаться дома. Надо выяснить позиции Саммерхейса.

— Но это же старикашка, хрупкий, как осенний лист! — воскликнул Полетти. — Разве стоит принимать его всерьез? Неужели действительно так необходимо знать его позицию?

— Что он там затеял, на нем не написано, — кисло заметил Оттавиани. — А ну, все ко мне, если поддерживаете Д'Амбрицци. Те, кто за последние нововведения в индульгенциях, направо, те, кто не согласен, налево... Нет, все гораздо сложней. Кстати, Саммерхейс тоже был в Париже.

— А Д'Амбрицци только что вернулся из Парижа.

— Вот именно. И они там договаривались, поверьте мне. — Полетти отвернулся, над городом сгущались тучи. — Итак, кого будем теперь поддерживать? Инделикато или Д'Амбрицци? Ведь каждый из нас представляет много голосов.

— Нет уж, увольте, — затряс головой Вецца. — Мне с Саммерхейсом не по пути.

— Есть хоть один чистый во всех отношениях кандидат?

— Что за наивность, ей-богу! Стоит затеять эту гонку, и ты уже по уши в грязи. Так что не обольщайтесь.

— Но неужели они настолько замараны, что это может повредить им при голосовании?

— Я же сказал, по уши в грязи, как никто!

— Как Каллистий?

— Тает на глазах, — ответил Полетти. — Но пока еще держится.

— Он собирается вмешаться?

— Неизвестно.

— Да, похоже, Инделикато выбрал самое подходящее время.

— Возможно, это ослабит напряжение.

— Ерунда. Он только подогреет страсти. Напряженная обстановка ему на руку. Сам-то он никогда не сломается.

— Ну, если он считает, что сломается Д'Амбрицци... ему придется ждать чертовски долго.

— Суть в том, что кто-то должен начать искать опору в народе.

— Суть в том, что один из кандидатов должен выбыть из борьбы. Или Инделикато, или Д'Амбрицци. Или же стоит начать поддерживать кого-то еще... В противном случае победить может полное ничтожество. Ладно, посмотрим, как там сложится дальше. И что мы можем сделать.

— Начать опираться на народ? О чем это ты? Инделикато уже опирается, на нас. На меня! — Полетти поднялся. — Хочу, чтоб вы прослушали еще одну запись. Второй беседы понтифика и Д'Амбрицци...

— Мне становится как-то не по себе, когда слушаю эти записи...

— Ну, ты у нас всегда был большим снобом, Гарибальди. Если тебе не по себе, не слушай. Играй в шары, тренируйся, оттачивай мастерство, не засоряй себе слух.

— Господи, я же сказал, просто не по себе!Не надо переворачивать с ног на голову. Расслабься. — Гарибальди пожал узкими, округлыми, как у женщины, плечами. — Идемте. Это наш долг, пусть и тяжкий, прослушивать все эти записи.

— А ты научился приспосабливаться, мой друг.

В библиотеке стоял полумрак. Кардиналы расселись за низким столом. Им подали кофе, и они пили его и ждали, пока Полетти вставит пленку в магнитофон. Но вот он нажал коротким волосатым пальцем на кнопку, и все услышали голос кардинала Д'Амбрицци:

— Ты же Каллистий. Вспомни первого Папу по имени Каллистий — и поймешь свое предназначение...

— Не знаю...

— Слушай меня, Каллистий! Будь сильным!

— Но как, Джакомо, как?...

— В мире, где бессчетные угрозы Церкви плодятся, точно сорная трава, повсюду, начиная с Нила с этой их богиней-кошкой и кончая феей в облике морского конька у кельтов, только Каллистию было дано постичь истинное предназначение Церкви. Римская империя распадалась, повсюду царил хаос... но Каллистий понял, что главное дело Церкви — спасение. Как завещал Христос, спасение всех грешников... Подчеркиваю, всех. Даже самих себя, если мы согрешили. Пришло время раскаяться и спастись, так сказал первый Каллистий. И тогда против него выступил Ипполит, назвал его защитником шлюх, за то, что он собирался даровать прощение проституткам и развратникам, которые раскаялись. Мало того, назвал самопровозглашенным антипапой. Но Каллистий был прав. Спасение — это было все... И когда Каллистия убили на улицах Рима, Понтиан продолжил его дело...

— Зачем ты говоришь мне все это?

— Сделай спасение работой нашей нынешней Церкви. Отгороди ее от всего мирского, от политики, денег, борьбы за мирскую власть и ее давления. Сосредоточь в своих руках власть моральную! Обещай спасение вечное, не только богатым и сильным мира сего. Заботься о душах людских... и тогда убийства прекратятся, и наша Церковь... эта Церковь будет спасена!

— Тогда скажи мне, Джакомо...

Пленка подошла к концу, голос кардинала Д'Амбрицци перешел в невнятный шепот, а затем и вовсе пропал. В комнате воцарилась тишина. Ветер шевелил тяжелые шторы.

И вот наконец Вецца сказал:

— Кто из них более сумасшедший? Не понимаю. В том-то и весь вопрос. — Он близоруко всмотрелся в панель управления слуховым аппаратом, постучал по ней ногтем.

— Да, этого Д'Амбрицци не разберешь, — тихо заметил Антонелли. — Ни на секунду не поверю, чтобы он всерьез утверждал то, что мы только что слышали. И никакой он не сумасшедший. Надо бы выяснить, чего именно он хотел добиться от Папы... И помните следующее: нет на свете более умелого манипулятора сердцами и умами людей, чем наш Святой Джек... Каллистий стал инструментом в его руках. Но для чего именно он хочет использовать Папу — вот загадка.

— В этих стенах мы в безопасности и можем говорить откровенно, — вставил Полетти.

— Где гарантия, что Д'Амбрицци или Инделикато не наставили тебе «жучков»?

Вопрос Гарибальди застал Полетти врасплох. Гарибальди торжествующе улыбнулся и облизал полные чувственные губы.

— Зачем ты его пугаешь? — сказал Антонелли. — Все нормально, Полетти. Продолжай.

— Просто я хотел сказать, то, что мы только что слышали, напоминает безумные бредни времен Иоанна XXIII. Он тоже собирался все реформировать. Собирался лишить Церковь господства в мире, силы и богатства. Вряд ли стоит напоминать, какие действия нам пришлось предпринять тогда. Малоприятная была задача. Слава богу, я тогда еще не был кардиналом...

— Счастливчик, — пробормотал Вецца. — Убийства, вот что тогда...

— А вот я застал Иоанна Павла I, — перебил его Полетти. — Бедняга, его полностью дезориентировали, и сколько глупостей он натворил.

— Ладно, это все в прошлом, — проворочал Вецца. — Что вы предлагаете? Наверное, опять убийства. Кровь, кровь, повсюду жажда крови. — Казалось, он говорит сам с собой. — Но Каллистий умирает... Зачем совершать убийство? Достаточно подождать несколько часов или дней. Тогда и придет наше время.

С минуту-другую в библиотеке стояла тишина. Кардиналы сидели, опустив головы, и избегали встречаться взглядами.

И вот наконец тишину прорезал пронзительный и скрипучий голос Оттавиани. Точно острым ножом скребли по стеклу.

— Речь теперь не о Каллистии, Господь да облегчит ему страдания, — сказал он. — А вот наш Святой Джек пребывает в самом добром здравии...

* * *

Отец О'Нил приехал к Дрискилам к вечеру, когда вокруг начали сгущаться серые сумерки. Хью Дрискил позвонил ему сам. Голос у него звучал слабовато, но по интонации Персик понял, что старик не так плох, как он предполагал. Дрискил сказал, что находится дома вот уже двое суток и близок к умопомешательству. Ему одиноко, ему нужна компания, он хочет, чтоб Персик побыл с ним какое-то время. И еще он хотел поделиться с ним какими-то соображениями, но отказался говорить об этом по телефону.

Дверь отворила Маргарет Кордер, личная секретарша и надежный щит Хью от всего внешнего мира. За ее спиной высилась сиделка, богатырского телосложения женщина в ослепительно белом халате, настороженно косившаяся время от времени на дверь в Длинную залу.

— О святой отец, — тихо произнесла Маргарет, — боюсь, он ведет себя не самым лучшим образом. Думаю, ему нужна мужская компания, но все его обычные посетители настолько поглощены работой... Словом, вы как раз то, что ему сейчас нужно. Чтобы было с кем поговорить, а не продолжать управлять миром, ну, вы меня понимаете. А нашу бедную няню он вообще к себе не пускает. В буквальном смысле. Он не в самой лучшей форме, но, уверяю, сил у него достаточно, чтоб устроить сущий ад и полностью отравить нам существование. — Персик помог секретарше надеть норковое манто, зарплата вполне позволяла ей купить такую роскошную вещь. — Я буду в «Нассау Инн». Практически все время там.

— Вы просто сокровище, — с улыбкой заметил Персик.

— Для меня это каникулы, падре. Я привыкла работать. И чем была вынуждена заниматься весь сегодняшний день?...

— Ах, мисс Кордер! Вы, должно быть, знаете уйму всяких секретов. Просто удивительно, как это до сих пор вас еще не похитили!

— Падре!

— Да я просто пошутил. Он что, действительно так несносен?

— Вы только с ним не спорьте. — Она вздохнула. — Выпивка, сигары, тут мы не можем его остановить. А когда попробовали, лицо покраснело, так и налилось кровью, и мы испугались, не дай бог, еще удар хватит. А это хуже сигар и выпивки. Сестра Уордл будет поблизости, или здесь, в холле, или на кухне, так что если что понадобится, зовите. А как связаться со мной, вы знаете. Закажу ужин в номер, возьму хорошую книжку. Вы когда-нибудь читали книги отца Данна?

— Да, конечно. Ведь он мой друг.

— Я его просто обожаю! Что за изощренный, изобретательный ум! И потом, как может священник так много знать о сексе?

Персик покраснел и стал похож на шестнадцатилетнего юнца.

— Сила воображения делает порой чудеса. Иного объяснения у меня нет.

— Ну, надеюсь, у вас тут будет все в порядке.

* * *

Лицо у Хью Дрискила осунулось. Морщины в уголках глаз стали глубже. Когда Персик приблизился к дивану, он отложил в сторону один из альбомов для фотографий в темно-зеленом кожаном переплете. Персик мельком успел заметить лицо Вэл. Цветной снимок теннисного корта, стройные и загорелые ее ноги, коротенькая юбочка вздулась от ветра, и видны маленькие белые трусики. Она улыбалась и щурилась, прикрыв ладонью глаза от солнца. Двадцать... да нет, двадцать пять лет тому назад. Невыразимо больно было думать о том, что ее уже нет в живых.

— Присаживайтесь, святой отец. Хотите выпить? Угощайтесь. — На журнальном столике стояли бутылка виски «Лэфройг», графин с водой, серебряное ведерко со льдом. — Смешивайте по вкусу, не стесняйтесь. Я намерен подержать вас у себя. Будете выслушивать мои жалобы о том, какой печальный оборот приняли события к концу жизни. И мне плесните чуток. Что-то в горле пересохло. — Он наблюдал за тем, как Персик смешал себе в бокале виски со льдом, затем налил и ему, в тяжелый граненый стакан. — Врачи, сестры, это совершенно чудовищное существо, что находится сейчас в доме, — они обращаются со мной так, словно я умираю. Да какая, черт возьми, разница, когда это случится? Маргарет по природе своей спасительница жизней. И все, как вы могли заметить, идет не самым лучшим образом... Скажу более того, жить, по-моему, вообще не стоит. Просто надо доделать несколько вещей, перед тем как уйду. О Господи, Персик, куда только девается время? Просто тает, сжимается, и все. Типичные жалобы каждого умирающего. Ладно, чему быть, того не миновать. Дочь моя мертва. Меня пытаются убедить, что в этом замешана Церковь. Сын вообще бог знает где, разоблачает Церковь и выставляет себя на посмешище... У меня, знаете ли, есть друзья в Риме, время от времени получаю от них весточки. Да... — Слова он произносил немного невнятно, глотая слоги. Впрочем, Персика удивило другое. Никогда прежде Хью Дрискил не был столь многословен. Просто поток сознания. Он всегда был молчалив, любил выражаться кратко и эмоций при этом не выказывал. На старике был темно-красный халат с синим кантом и синими же инициалами на нагрудном кармане. Он приподнял стакан, в нем звякнули кубики льда, и жестом указал в дальний конец комнаты, в сторону холла, где несла дежурство сестра Уордл. — Она меня боится. Понимает, кто я. Бедняжка. Я был с ней груб. Сказал, что ей не мешало бы побриться. Сам не понимаю, что это на меня нашло...

— Она может воспользоваться одноразовым станком, — заметил Персик.

Хью Дрискил расхохотался глухим хрипловатым смехом.

— О Господи, Персик! Не обижайтесь, но мне кажется, Бог создал вас не для духовного сана.

— Другие тоже иногда так говорят.

— Вы невинная душа. Неважный материал для священника. Зато человек хороший. Вы очень хороший, добрый человек. Дочь вас любила... вы были таким славным мальчиком. Скажите, а вы любили Вэл?

— Да, любил.

— Что ж, все сходится. Она мне говорила то же самое. И еще говорила, что вам можно доверять...

— Когда говорила, сэр?

— Сэр? Какой еще сэр? Перестаньте, Персик. Говорила во время последнего нашего разговора. Перед тем, как погибла.

— Правда?

Хью Дрискил рассматривал снимок девочки, щурившейся на солнце. Потом стал медленно переворачивать страницы. Перед Персиком проходила вся история семьи, только вверх ногами. — А вот и вы. Стоите под новогодней елкой рядом с Вэл... счастливые то были дни... Нам ведь не дано предвидеть свое будущее, верно, отец?

— Если бы мы могли, — заметил Персик, — то никогда бы не были счастливы.

— А вот и моя жена. Здесь она с кардиналом Спеллманом... незадолго до своей смерти. Вот уж несчастная была женщина, моя Мэри. Впрочем, вы ведь ее знали...

— Ну, нельзя сказать, что знал. Я был тогда еще слишком молод. И переехал сюда уже... после.

— Да, верно. Так о чем это я? Если честно, вы немного потеряли. Мэри была со странностями. Никогда не умела правильно обращаться с детьми... И еще знаете что? Я как-то плохо помню ее лицо. Мне должно быть стыдно, верно? Да, конечно, последнее время с памятью у меня не очень. Но суть в том, что память далеко не всегда является желанной гостьей. К примеру, мне вроде бы говорили, что Папа того гляди сыграет в ящик...

— Вам лучше знать, чем мне. У вас такие связи. Кардинал Д'Амбрицци...

— Да, что верно, то верно. Старина Джек звонил мне несколько раз. Что ж, друг мой, пришла пора сказать вам ужасную правду. Сейчас буду пытать вас клещами, как во времена инквизиции... — Он криво улыбнулся. — Помните ли вы вашего предшественника в Нью-Пруденсе, отца Джона Траерне. Помните?

— Отца Траерне? Да, конечно, помню.

— Так вот. Я знал его достаточно близко. В последние годы он превратился в упрямого и чрезмерно любопытного старого шута. Позвольте рассказать вам о нем одну историю. Персик, сегодня вы играете роль моего сына... которого на самом деле у меня никогда не было. Мой сын должен был стать священником, а вместо этого занялся футболом и адвокатурой... Впрочем, не буду и дальше чернить его в ваших глазах, вы ж его друг... — И Хью Дрискил протянул стакан, давая понять, что ему надо подлить виски.

Персику не нравилось, какой оборот принимает этот разговор. С того места, где он сидел, был виден двор, ярко освещенный фонарями. О'Нил видел, как его старенькую битую машину засыпает снег, что шел не переставая с момента приезда. Прогноз по радио обещали неутешительный, с Огайо и Среднего Запада надвигался циклон, и первый обильный зимний снегопад был обещан именно на сегодня. При этом почти не было ветра, и вся сцена за окном напоминала рождественскую открытку. Персик подлил в стакан Дрискила виски, добавил льда и воды.

— Этот святой отец время от времени получал от меня изрядные суммы. К тому же он знал, что это я выплачиваю ему содержание в Нью-Пруденсе. Он был ирландцем и вместо благодарности, естественно, возненавидел меня всеми фибрами души. Он всегда хотел казаться более значимой персоной, чем был на самом деле, хотел показать, что вовсе во мне не нуждается... ну, вы знаете такой тип людей. Маленький человечек, ненавидящий свою жизнь... Вот и допился до смерти. Скажите, святой отец, а вы много пьете?

— Нет, сэр. Не слишком этим увлекаюсь.

— Однажды он явился ко мне, сильно навеселе, и поведал, что монсеньер Д'Амбрицци — тогда тот еще не был кардиналом — приезжал к нему в Нью-Пруденс. Ну, вам известно, что Д'Амбрицци жил у меня после войны. Так вот, Траерне со злорадством и гордостью объявил, что у них с Д'Амбрицци появился большой секрет. Что якобы теперь им известно нечто такое, чего не знаю я. Жалкая душонка, этот Траерне! — Хью Дрискил так крепко сжал в руке стакан, что костяшки пальцев побелели. За время болезни он сильно исхудал. Вены на руках вздулись и походили на корни, кожа приобрела пепельно-серый оттенок. — Не мог преодолеть искушения, вот и проболтался мне, ну, знаете этот тип людей. Еще и алкоголь подогрел, виски от него несло просто за милю. Короче, он сообщил мне, что Д'Амбрицци стал его большим приятелем, что он приехал к нему в Пруденс и отдал на хранение какие-то очень важные бумаги... Чтобы хранил, пока не придет время, пока они не понадобятся... И еще якобы Д'Амбрицци просил священника никому и никогда не показывать эти бумаги... Прошли долгие годы, Д'Амбрицци стал кардиналом и теперь практически управляет Церковью. А этот жалкий старик, Траерне, вдруг сильно напился, пришел ко мне и выложил все! — Он засмеялся и покачал головой.

Сиделка сдалась, прошмыгнула на кухню. Снег на улице повалил еще сильней. Персику вдруг страшно захотелось убраться отсюда, и как можно скорей. Куда глаза глядят, лишь бы не оставаться здесь.

— Можете себе представить? Старый козел хранил тайну все эти годы, а потом напился, пришел ко мне и выложил все, чтобы показать, какая он значительная персона!... Он словно дразнил меня, твердил, насколько то важные были бумаги и что наверняка мне хочется взглянуть на них хотя бы одним глазком, вот жалкий старый алкаш! Тогда я сказал ему, что Д'Амбрицци писал все это в моем доме и что если бы он действительно хотел, чтобы я прочел им написанное, тогда бы показал мне их сам. А поскольку Д'Амбрицци не показывал, у меня нет ни малейшего намерения читать все это. Прямо так ему и заявил. — Хью отпил глоток виски и плотней запахнул на себе халат, точно его пробирал озноб. Лицо побледнело еще больше, глаза сверкали. — Но... все меняется. Мою дочь убили, мужчина, которого она, возможно, любила, тоже убит, наверняка тем самым человеком. Тем самым, кто пытался убить и моего сына... И возможно, здесь действительно замешана Церковь, откуда мне знать, черт побери? И вот теперь Папа умирает, Д'Амбрицци близок к тому, чтоб занять его место... Знаете, я тысячи раз перебирал все это в уме, пока лежал в больнице, и все время почему-то вспоминал, как Д'Амбрицци жил у нас, как он запирался в кабинете, все писал и писал... А потом отдал все бумаги на хранение Траерне, да так за ними и не вернулся... Вы слушаете меня, Персик?

Персик подошел к окну, стоял и смотрел, как падает снег, бесшумно образует сугробы, отбрасывающие голубоватые тени. Он глубоко засунул руки в карманы мешковатых вельветовых брюк и сжал их в кулаки. Лучше бы он никогда не слышал об этих чертовых бумагах!

— Да, конечно, я слушаю вас, сэр. Но...

— Подойдите, отсюда мне вас плохо видно. — Персик отошел от окна, приблизился и встал прямо перед ним. — А теперь колитесь, мальчик мой. Скажите, отец Траерне когда-нибудь говорил вам об этих бумагах? Или отец Килгаллен, ваш непосредственный предшественник? Может, он отвел вас в сторонку и сказал нечто вроде: «Послушай-ка, сынок, есть один маленький секрет, которым хочу с тобой поделиться», — а?...

— Нет, сэр, ничего такого не было, — ответил Персик и почувствовал, что краснеет.

— Ну, тогда, возможно, ты сам нашел эти бумаги, так ведь оно и было, да? Просто случайно наткнулся, удивился, что ж это такое, решил посмотреть... правильно? Ты ведь знаешь, никакое это не преступление. Он писал все это сорок лет назад.

— Но мистер Дрискил, я действительно не знаю...

— Ах, святой отец, святой отец. — Хью Дрискил слабо улыбнулся, точно улыбка причиняла ему боль. — У вас нет самого необходимого для священника качества. Вы не умеете лгать, никогда не умели. Вы человек честный. Так вам известно об этих бумагах или нет?

— Понимаете, мистер Дрискил, все это произошло чисто случайно, клянусь Богом...

— Понимаю, сынок. И в связи с этим хочу задать несколько вопросов. Да не волнуйтесь вы так! С вами все в порядке?

— Не знаю, сэр. Это правда. — Куда, черт возьми, запропастился отец Данн, даже посоветоваться не с кем.

Примерно полчаса спустя Персик вернулся к своей старенькой машине, упрекнул себя за то, что до сих пор не удосужился сменить резину на зимнюю, и поехал в Нью-Пруденс. Он получил четкие распоряжения. Забрать рукопись Д'Амбрицци и привезти ее обратно, Хью Дрискилу. Сегодня же. Невзирая на сильнейший снегопад. Все же было нечто в этом Хью Дрискиле... С таким человеком не поспоришь.

* * *

Вернувшись в Рим, сестра Элизабет в тот же день отправилась в квартиру на Виа Венето, предварительно позвонив в резиденцию Ордена на холме под названием Испанские Ступени. Дрискил и Данн приглашали ее поужинать в ресторане на том же холме, но она отказалась, сославшись на то, что сильно устала и надо еще заскочить в редакцию. Она также отвергла предложение Дрискила проводить ее вместе с Данном на квартиру, проверить, все ли там в порядке, просто в качестве меры предосторожности. Ничего с ней не произойдет, она уже убила одного нападавшего, убьет и другого, если возникнет такая необходимость. Все это она произнесла самым жестким и спокойным голосом, прекрасно понимая, что лишь храбрится и все это просто смешно. Но сходить туда надо, и их компания ей вовсе ни к чему.

Остановившись в холле перед дверью, она почувствовала, как бешено бьется у нее сердце. И, едва шагнув в квартиру, тут же включила свет. Яркий свет, никаких там неосвещенных уголков и теней! Подойдя к двери в ванную, она уже знала, что отмокать в теплой воде с солями и шампунями сегодня не будет. Пена, журчание воды, сладкая дремота — от этого сразу теряешь контроль над ситуацией. И вот она быстренько приняла душ, причем оставила при этом дверь открытой, чтобы видеть коридор.

Затем накинула халат, налила себе вина, поставила на огонь кастрюлю с водой для спагетти, наскоро приготовила соус. Но есть не хотелось. Она прошла в гостиную, уселась на диван, включила кассету фильма, музыку к которому написал Энио Морриконе. Но ничто не могло отвлечь ее от горьких мыслей, от воспоминаний о том, что произошло в Авиньоне.

Тогда, ослепленная гневом, она резко вскочила из-за стола, перевернула стул и просто убежала прочь. Пустой мелодраматический жест. Ее душили слезы, она чувствовала себя униженной и одновременно испытывала ярость, ненависть к этому мужчине за его безумное, ничем не оправданное презрение к Церкви, ее слугам, а стало быть, и к ней самой. Последний вывод напрашивался неизбежно. Его ненависть к Церкви была просто непростительна, беспричинна, дика по самой своей сути... Она истощила запас оскорбительных определений. Да как мог он, как смел так оскорбить ее? Почему она оказалась столь уязвима, доверилась ему, рассказывала о своей жизни? В чем заключался смысл всех этих его нападок? Просто чтобы сделать ей больно?

Нет, одной жестокостью этого не объяснить. И все равно, Бен Дрискил — просто дурак и свинья.

Хотя в глубине души она понимала: это не так.

Его боль была спрятана где-то глубоко и была неизмеримо больше той боли, что он причинил ей. Вопрос в том, должна ли она помогать ему и дальше?

Нет, вряд ли это возможно.

И, однако же, он сказал... Господи, может, она просто ослышалась или неправильно поняла?... Он сказал, что любит ее...

Что ей теперь делать?

* * *

Что бы она ни делала, всегда получалось только хуже. Она решила открыться перед ним, довериться и была уверена, что он воспримет все это правильно. А вышло иначе. И все теперь хуже некуда.

Ерунда! Не все. Зачем только черт надоумил ее связаться с этим Дрискилом?

Во время встречи с Кесслером он был так бледен, угнетен, весь дрожал. А Данн держался нормально, как всегда. Интересно, на чьей он все же стороне, этот отец Данн?

Амброз Кальдер. Да, крепкий орешек. Хотелось бы знать, что из его воркотни приняли на веру Бен и Данн?

Д'Амбрицци и Саймон Виргиний — одно и то же лицо? Полный абсурд!

Но тогда кто же стоял за ассасинами? Этим человеком никак не мог быть Д'Амбрицци, поскольку говорили они не о прошлом, а о настоящем. Она слишком хорошо знала кардинала, чтобы поверить, что он мог творить такое зло. Он не мог...

Тогда кто мог?

Курия? Группа заговорщиков внутри курии? Возможно, то был всего один человек, наделенный огромной властью. Инделикато? Оттавиани или Фанджио? Возможно, вовсе не знакомый ей человек? А может, это человек мирской, но близкий Церкви, наделенный огромной властью и деньгами, эдакий вариант Локхарта со знаком минус? Архигерцог? Или Коллекционер? Кто они такие?

А может, сонно подумала она, это сам Папа?...

Или же чья-то невидимая рука, направляемая столь же неведомыми и могущественными внешними силами, эдакая чума, пожирающая всех на своем пути? И возможно, достигнув своей цели, она остановит убийства, а потом, со временем, все забудется, тайна так и останется тайной, но уже не будет никого волновать. Сменятся поколения, а затем вдруг снова понадобятся наемные убийцы и, повинуясь приказу хозяина, нанесут новый удар.

* * *

Элизабет сидела за столом, с пустой тарелкой и пустым бокалом, смотрела на балкон, с которого упал пытавшийся убить ее человек. Она словно видела его воочию, страшный, затянутый молочной пленкой катаракты глаз, искаженное яростью лицо. Она снова ощущала в руке тяжесть серебряного подсвечника, слышала, как хрустнула кость, когда она нанесла удар по лицу... Как же убить свою память?...

Как же ужасно все получилось.

Люди не понимают, как важны для человека религиозного взаимоотношения с людьми вне стен Церкви. Как много они для них значат, какой уровень доверия предполагают, какие порей надежды могут разбудить.

Прискорбный факт заключается в том, что Элизабет разрушила отношения с Беном Дрискилом еще в Принстоне, разрушила своей неуверенностью, эгоизмом и страхами. Спряталась в Церкви, бежала от мира, который, как думала, не могла контролировать. Но мир все равно настиг ее, догнал, подверг опасности. Бен нравился ей, ее тянуло к нему, она восхищалась его храбростью. И накричала она на него тогда вовсе не потому, что он совершил что-то плохое, но из-за собственных сомнений, неуверенности в себе и в правильности выбранного пути. Она заставила его платить за свои ошибки, а сама продолжала терзаться сомнениями и предпочла спрятаться в стенах Ордена.

Орден, следовало признать, требовал от нее немногого, и она отдавала ему тоже совсем немного. В отличие от Вэл, которая отдавала неизмеримо больше, пыталась сделать сам Орден лучше и совершеннее. Она не стоит и мизинца сестры Вэл.

Но как могла Элизабет объяснить все это Бену, который еще в Принстоне видел лишь ее холодность и нежелание понять его? Теперь она понимала. Бен был прав. Его сестру только что убили, и когда сама она протянула ему руку помощи, а он охотно принял ее, то она вдруг сама же от него и отвернулась. Что ж, может, теперь, после Авиньона, они наконец квиты.

И вот она в Риме, и ей хочется лишь одного — спать. Что ж, утро вечера мудренее.

Но она заблуждалась.

* * *

— Может, все же объяснишь, что произошло с этой монахиней?

— Ваше преосвященство, он вовсе не собирался убивать ее. Я пытался доказать это ему, но...

— Значит, плохо объяснял! Мерзкая история, и с каждым часом становится все запутаннее!

— Хорстман говорил, этому человеку можно доверять...

— Но Хорстман не видел его целых тридцать лет! Хорстман сам старик и настоящий фанатик. Должно быть, просто сошел с ума. А может, с самого начала был сумасшедшим. И потом, не монахиню надо было убивать, а Дрискила!

— Но ваше преосвященство, разве это разумно? Особенно теперь, когда он здесь, в Риме?

— Не тебе судить, что разумно, а что нет! Может, стоит напомнить, что именно ты упустил тогда Дрискила?

— Он нам нужен сейчас, и мы ему нужны... мы непременно должны его выслушать. Вы уж извините, но это так...

— Хорстман должен был убить Дрискила в Париже. Или в Ирландии... Время поджимает. Папа может скончаться в любой момент. Мы должны быть уверены в исходе дела до этого...

— Скажите, есть хоть малейший шанс, что он объявит о своем желании?

— Ну, не знаю, хорошо ли это... Одно дело, если я получу его благословение. И совсем другое, если это будет кто-то еще. Уж лучше тогда пусть просто умрет. Так, ладно, что у нас дальше? Где Хорстман?

— Не понял, ваше преосвященство?...

— Он может снова понадобиться.

— Кто? Но это очень опасно, особенно теперь, когда все съехались в Рим. Кто у вас на уме?

— Тебе это не понравится. Зато поможет решить проблему...

Только тут он догадался, кого хотел назвать кардинал.

— Хорстман ни за что не согласится, ваше преосвященство.

— Сделает то, что ему скажут. Он запрограммирован на такие дела давным-давно, причем выдающимся экспертом. Он не человек. Он всего лишь инструмент.

— Простите, ваше преосвященство, но он все же человек...

— Нечего трусить. Мы почти у цели. И наша цель — спасение Церкви, заруби себе на носу.

* * *

Папа Каллистий уже почти не видел разницы между ночью и днем, светом и тьмой. Тьма наваливалась со всех сторон, окружала и давила все плотней, с каждым вдохом, каждым биением сердца. Он ощущал, как одна за другой отказывают все жизненно важные системы. Жизнь оказалась слишком короткой, а возможно, слишком долгой. Интересно, что ждет его дальше. Он очень устал. И разочаровался.

Все больше времени он жил прошлым, оттуда всплывали тени людей, которых он некогда знал, с которыми был дружен. Хорстман, брат Лео, Лебек, умирающий на кладбищенском дворе, вспомнилась также снежная ночь в горах, когда они ждали тот поезд. Саймон... Все они, похоже, собрались теперь возле его постели, кивали, отдавали дань уважения. Все они, живые и мертвые, пришли проводить его в последний путь...

Теперь уже слишком поздно становиться другим Каллистием. Слишком поздно пользоваться планом Д'Амбрицци. Он сказал об этом кардиналу, сказал, что времени совсем не осталось. А тот кивнул тяжелой головой и сказал:

— Попробуй продержаться еще немного.

...Каллистий дремал и что-то бормотал во сне, когда вошел его секретарь и бережно прикоснулся к плечу.

— Да, да... — пробормотал Папа. Во рту пересохло, язык еле ворочался. — Что там? Еще таблетки?

— Нет, ваше святейшество. Вот, вам принесли.

Каллистий увидел в его руке простой конверт.

— От кого это?

— Не знаю, ваше святейшество. Передал внизу, на вахте, посыльный.

— Ладно. Включи лампу. — Он кивком указал на тумбочку. — Спасибо. Позвоню, если что понадобится. А теперь ступай.

Оставшись один, он сунул руку в карман халата и нащупал флорентийский кинжал. Провел пальцем по острому, как бритва, лезвию. Потом вынул кинжал и увидел на кончике пальца каплю крови. Сунул палец в рот. Кровь была солоноватой на вкус. Затем он аккуратно распечатал кинжалом конверт.

Там был один листок бумаги, сложенный пополам. Он развернул его и увидел написанные от руки слова. И сразу же узнал почерк. Прочел, и на изможденном лице медленно расцвела улыбка.

"Ты все еще один из нас. Не забывай этого...

Саймон В.".

2

Дрискил

Спокойствие казалось обманчивым. Мир словно замер в ожидании, хотя и не знал, чего именно ждать. Но у меня возникло ощущение надвигающейся бури. Все мы ждали нового, еще более мощного удара стихии. Пока кардинал Д'Амбрицци остается в покоях Папы, спокойствие будет преобладать. Интересно, подумал я, действительно ли он умирает, этот бедный старик, возглавляющий Церковь, которую, судя по всем признакам, раздирают противоречия, или же это совсем другая история с неожиданно счастливой развязкой? Предсказать или предвидеть что-либо определенное было невозможно. На протяжении многих лет жизнь была столь скучна и рутинна, у меня на столе появлялись все новые папки с делами, мелькали лица клиентов с их тревогами и заботами, между отцом и мной продолжалась скрытая грызня. Ночами я просыпался в поту от увиденных во сне кошмаров, чаще всего снились иезуиты, болела нога, в том месте, где ее натерла цепь. Иногда снилась какая-нибудь женщина, встреченная на одном из благотворительных мероприятий, с которой я вступал в недолгие и ни к чему не обязывающие любовные отношения. Но теперь... теперь ничего предсказать было просто невозможно. Казалось, я вовсе утратил способность предвидения. Никогда еще в жизни не чувствовал себя таким растерянным и беспомощным. Кругом одни мертвецы. И вооружен я лишь игрушечным револьвером. Мне хотелось лишь одного, точнее, я был способен думать лишь об одном — о монахине.

Намерение держаться от нее как можно дальше, заниматься только своим делом, не думать и не вспоминать таяло на глазах. Что, наверное, было неизбежно. Авиньон перевернул все. Жить так дальше было невозможно. Да и как? Ведь я сказал этой женщине, что люблю ее. О чем я только тогда думал, выпалив это признание? Что ж, просто думал о том, что влюбился в нее. Это очевидно. Влюбился впервые в жизни. В монахиню. И вот теперь я вдруг забыл все страхи, что заставляли держаться как можно дальше от нее. Я вдруг увидел свет. И этому было одно объяснение. Неважно, что она монахиня. Важно, что она живая женщина и что я люблю ее.

Я позвонил ей, хотел извиниться, но не стал и вместо этого пригласил на прогулку в Сады Боргезе.

— Просто надо поговорить с тобой, а там посмотрим, как все сложится дальше, — сказал я. — Погуляем, и я прошу выслушать меня внимательно. Знаю, я должен извиниться перед тобой. Но дело не только в этом.

— Хорошо, — ответила она. И я уловил в ее голосе тень сомнения.

* * *

В Садах Боргезе я чувствовал себя в безопасности, народ валит валом, полно туристов, сроду не слышавших об ассасинах, а потому они смеются, болтают, сверяются со своими путеводителями. Здесь же гуляют женщины с детьми, толкают перед собой коляски. Сама вилла была построена в семнадцатом веке для кардинала Боргезе. А вокруг раскинулся огромный зеленый парк с пологими спусками, маленькими озерами, деревьями, цветами и лужайками. Под солнцем радостно сияла эспланада Пьяцца ди Сьенна. И сосны повсюду.

Мы шли прямо по траве, огибая одно из озер. Кругом смеялись и верещали дети. Элизабет не могла сдержать улыбки при виде их. Дети... Поглядывая на модников итальянцев в их тесно приталенных костюмах, солнечных очках, с плащами, небрежно перекинутыми через плечо, я чувствовал себя неуклюжим, нелепым, разбитым и вконец изможденным. Только утром разглядывал в зеркале свою физиономию. Под глазами круги, лицо осунулось, словно после тяжелой болезни. Ничего себе, хорош красавчик!...

— Итак, — сказала она, — что такого важного ты хотел сообщить мне, чтобы я слушала внимательно?

— Слушай, сестра, и услышишь... — Я попробовал выдавить улыбку, она смотрела вдаль, на гладь озера. — В Ирландии я понял несколько важных вещей и хотел бы с тобой поделиться. Они имеют отношение к нам обоим. Говорить об этом мне будет ох как непросто, и все же...

— Может, тогда вообще не стоит говорить, — заметила она. — Подумай хорошенько, Бен.

— Да думал, думал тысячу раз. Но легче не становится. Итак, первое... Там я сорвался. Увидел столько страшного и безобразного, и все это происходило прямо на глазах, и мне казалось, это происходит не со мной, а с каким-то другим, презренным и слабым человеком. Старину Бена Дрискила выпотрошили наизнанку. Я в этой жизни был бит не однажды, поверь, но ничего подобного тому, что было в Сент-Сикстус, со мной еще не происходило... — Мне хотелось раскрыться перед ней полностью и безоглядно, как раскрылась она передо мной тогда, в Авиньоне, хоть и понимал, что это делает меня уязвимым. Хотел показать, что я доверяю ей. В том и состояло мое извинение. — Я сбился с пути в тумане, океанские валы обрушивались на берег с такой силой, что содрогалась земля, и вот в пещере я нашел маленького человечка с перерезанным горлом и очень боялся выйти оттуда... но все-таки вышел.

Я знал, надо уносить ноги, и еще знал, что убийца подстерегает меня где-то в тумане. И его не видно... Хорстмана, я имею в виду. Он меня видит, а я его нет, и я понимал, что убить меня ему ничего не стоит. Понимал, что проиграл. И все равно вышел из пещеры, хоть и знал, что умру. Тогда я еще не сломался. Были силы посмотреть смерти прямо в лицо.

Я перевел дух, затем продолжил:

— И вот я блуждал в тумане, а потом увидел распятого на кресте брата Лео. Крест был перевернут вверх ногами, и сам он весь посинел, и повсюду кровь, и еще одна рука болталась и словно манила меня к себе. Я увидел, на что способен Хорстман, понял, что он меня переиграл, что мне ни за что его не остановить. Что я буду следующим... Это был не просто страх, Элизабет, нечто худшее. Я был опустошен. Чувствовал, что уже не могу бороться. — Мне так хотелось, чтобы она поняла меня. Хотелось, чтобы именно она освободила меня от этого невыразимо страшного греха — страха. — И мне начало казаться, что я стал с ним единым целым, с этим убийцей. Ведь убийца и жертва, они порой едины, точно между ними подписано обоюдное соглашение: один убивает, другой умирает.

И тогда я сломался и бросился бежать. Как испуганный мальчишка. Он был внутри меня, он сидел во мне, мой убийца... Я бежал и бежал, не мог остановиться и вдруг оказался в машине. И даже отъехав от этого места на многие-многие мили, никак не удавалось унять сердцебиение... До той поры я не знал, что человек может испытывать такой страх.

Я шагал вдоль озера, глубоко засунув руки в карманы и низко опустив голову, точно хотел остаться наедине со своей трусостью. А ведь тогда я был совсем один.

— Понимаю, — сказала она. — Не надо себя винить. Твоя реакция была вполне нормальной. — Она сделала едва уловимый жест, точно хотела прикоснуться ко мне. Но тут же отдернула руку.

— Я не просто боялся, — глухо произнес я. — Я потерял надежду и всякую волю к жизни. Не знаю, удастся ли обрести ее снова. Не знаю, где искать. Не уверен, что от меня будет какой-то толк дальше. Страх до сих пор сидит во мне, никак не удается от него избавиться...

— Ты обязательно найдешь себя, — сказала она. — И все с тобой будет в порядке. Ты сильный. Пошел в отца, такой же непобедимый. — Слова эти вылетели прежде, чем она спохватилась. Элизабет знала: с отцом меня лучше не сравнивать.

— Я понял еще одну вещь. Я действительно очень похож на отца. И неудивительно. Он создал меня, сформировал. Не любовью, не своим личным примером или одобрением... но тем, что меня презирал. Презирал за то, что считал моей слабостью, и превратил меня тем самым в черствого, злого, никого и ничего не прощающего сукина сына. Тут уж ничего не поделаешь. Я сын своего отца, и этим все сказано. И понял я это лишь после Ирландии... Меня от себя просто тошнило, зато я понял, чего хочу. Что должен делать, и сделаю это... Но внутри осталась лишь пустота. И есть только один способ заполнить эту пустоту...

— Послушай, — перебила меня Элизабет, — ты уже начал поправляться. Теперь ты знаешь, что делать дальше, а значит, обязательно соберешься. — Она пыталась улыбнуться, но не получилось. Предвидела, за всем этим последует нечто неприятное. Поняла, что встретился я с ней не только для того, чтобы извиниться за поведение в Авиньоне и восстановить дружбу. Она почувствовала, что внутренняя моя борьба продолжается, и посылала мне предупредительные знаки. — Ты ведь прекрасно понимаешь...

— Да, понимаю. В том-то и проблема. Есть только одно место в мире, где я хотел бы находиться...

— Пожалуйста, Бен, не надо, перестань. — Она даже отошла на несколько шагов, чтобы не слышать моего голоса. — Не стоит...

— Это ты, — сказал я. — Я хотел быть с тобой... Хотел выжить и быть с тобой. Хотел этого даже больше, чем убить Хорстмана. Проблема в тебе, Элизабет, и я ума не приложу, что мне делать. Все между нами пошло не так, но уже тогда я понял: если мы будем вместе, я еще смогу все исправить. И при этом я боялся тебя, опасался, как бы не сделать еще хуже, как бы не сказать чего лишнего, и я просто не находил выхода из этой ситуации. Католики...

Тут она развернулась и зашагала прочь.

— Черт! — крикнул я ей вслед. На миг показалось, точно я говорю на некоем незнакомом языке. — Я люблю тебя, Элизабет.

Элизабет на секунду обернулась. Показалось, она вот-вот заплачет. Лицо бледно, как мел, а слез не было. И еще оно выглядело каким-то опустошенным.

Я бросился следом, догнал ее, дотронулся до руки. Она отстранилась. И избегала смотреть на меня. С нами поравнялся какой-то одинокий священник, взглянул на наши лица, добродушно кивнул и прошел мимо, цепляя краями высоких черных ботинок за подол сутаны.

— Ты меня удивляешь, сестра, — сказал я. — Мне почему-то казалось, что ты к этому времени могла бы и сама догадаться... — И я медленно перевел дух.

Перед нами стоял на дорожке маленький мальчик с черной панелью управления в руках. По озеру медленно и картинно разворачивалась большая модель яхты, пытаясь поймать ветер в белые паруса. И вот они надулись, распрямились, и яхта полетела вперед.

Я присел на склоне холма, взял Элизабет за руку, притянул к себе, заставил сесть рядом. Говорить не было смысла. Я и так слишком много сказал. И терпеливо ждал. Она не сводила взгляда с белых парусов.

— Просто ты, наверное, знаешь, — выдавил я наконец. — И не замечать этого просто не имеет смысла. Объяснить, как это случилось, не могу. Просто влюбился в тебя, и все... Утратил всякую волю и силы, а потом вдруг понял, что я сын своего отца. И нашел тебя. Это все равно, что обрести надежду. Сокровище.

— Перестань, — глухим надтреснутым голосом произнесла она. — Пожалуйста, Бен. — Глаза ее блестели. — Это все неправильно, ты не должен говорить такие вещи. Я не для тебя, неужели не ясно? Да и как может быть иначе?... И ты не для меня тоже. Для меня вообще не существует мужчин. Ведь я все еще монахиня. — Тут она заплакала. — Господи, как же это больно!...

— Послушай...

— Нет, я не буду тебя слушать! — Заплаканные зеленые глаза так и вспыхнули гневом. — Если я хоть чуточку тебе дорога, ты должен прекратить все это. И никогда, слышишь, никогда, не смей больше так со мной говорить! Помни, кто ты и кто я... Ты просто обязан уважать меня!...

Она встретилась со мной взглядом, слезы на лице уже почти высохли. Никогда не забуду этот миг. Передо мной наконец-то была настоящая Элизабет. Но длилось это всего секунду, не больше. Она менялась, удалялась от меня, точно призрак. Я снова все испортил, довел ее до слез своим неловким прикосновением. Лицо ее побелело от напряжения, губы дрожали, в глазах читалась тревога. И тогда я не выдержал, притянул ее к себе и начал покрывать поцелуями это бледное лицо, мягкие, соленые от слез губы. Я ощутил, как решимость оставляет ее, как она трепещет в моих объятиях, и вызван этот трепет не только гневом и отрицанием, но и чем-то еще, более потаенным. Я целовал ее в губы и щеки, вдыхал запах ее волос. Элизабет...

И вот она отстранила меня, нежно, но твердо, и руки ее скользнули вниз, и прикрывали теперь груди, только что прижимавшиеся к моей груди. А потом она молча покачала головой. Нет, нет, нет. И вдруг я прочел на ее лице страх. Она меня боялась. В этот момент она словно превратилась в монахиню-еретичку, а на меня смотрела как на инквизитора, зная, что скоро сгорит, что языки пламени будут лизать ее, что конец уже близок.

Я все прочел на ее лице. Ее отказ. И тут же укорил себя. Я должен был предвидеть это с самого начала. Зря только доверился ей. Я прочел это в ее глазах, плотно сжатых губах. Она одна из них. Я доверился ей, сам виноват. Глаза ее смотрели словно сквозь меня, точно стали частью какого-то бесконечного кошмара о невозможности, бессмысленности любви. Она так и осталась монахиней, она не женщина, нет!

— Нам не о чем больше говорить, — прошептала она. — Ты ставишь меня в дурацкое положение.

Я тоже не знал, что сказать.

— Дрискил... — снова шепот, на сей раз еле слышный. — Пожалуйста, не смотри на меня так, Бен.

Я поднялся.

— Ну что, пошли? — И протянул ей руку.

Она отрицательно покачала головой. И тогда я двинулся прочь, мимо туристов и священников. Священников тут было множество. Еще бы, поворотный момент в истории. Папа умирает. В Рим приезжают все новые заинтересованные лица.

Ветер по-прежнему надувал паруса, мальчик визжал от радости. Отец смотрел на него с гордостью.

— Браво, Тони! Молодец, старина! — Англичане продолжали играть в свои игры.

Я обернулся и увидел, что Элизабет стоит у самого берета и плечи у нее вздрагивают. И что около нее стоит священник, видно, предлагает помощь или утешение.

* * *

Оставив ее, я слепо брел вперед, мне было все равно, куда идти и что делать. Главное теперь — взять себя в руки, и еще я изо всех сил старался понять, что у нас пошло не так на фоне этой идиллической обстановки. А потом напомнил себе, с какой целью приехал в Рим...

Разум подсказывал: не стоит обращать свой гнев против Элизабет, она такая, какая есть. Там, где у других женщин гнездились теплота и желание, у нее была лишь пустота и замкнутость. И я снова допустил ужасную ошибку, выставил себя круглым дураком. Прямо в привычку уже вошло.

Но самое странное заключалось в следующем. Тот факт, что она разом лишила меня всех глупых надежд и мечтаний, почему-то вызвал прилив бодрости. Вернул к той цели, которую я преследовал еще до появления в Париже. Терять мне снова было нечего. Осознав, какие чувства я испытываю к Элизабет, я как-то утратил решимость и последовательность. И страх я тогда испытывал лишь потому, что у меня вдруг появились самые веские причины жить. Еще бы, ведь я неожиданно понял, что влюбился. Но она нанесла удар в самое сердце, с той же жестокостью и резкостью, что и Хорстман, пытавшийся убить меня в Принстоне, и тем самым обрубила связывающие меня с ней и самой жизнью нити. Я ощутил, что свободен от нее. Возможно, тем самым она просто спасла меня. Теперь мне нужен был только Хорстман, никто больше.

Немного успокоившись, я вдруг понял, что одинок и что надо хоть с кем-то поговорить. Выбор был невелик.

Отца Данна я нашел в пансионе, где он снимал комнату; в отличие от меня он предпочел остановиться именно здесь, а не в роскошном номере отеля «Хэсслер». И мотивировал тем, что отель — это часть Ватикана.

— Да там из-под каждой двери несет предательством, неужели не чувствуете? Нет, Бен, «Хэсслер» не для меня, особенно сейчас. — Он сидел за простым столом у окна, оно выходило на узкую улочку. Курил сигару и разглядывал лежавший перед ним пакет в клеенчатой обертке. — Я видел, как вы подходите к дому, — сказал он и выпустил длинную струю дыма.

— Получили посылку? — Я кивком указал на пакет.

— Как видите. — Он развязал бечевку, снял клеенку, под ней оказалась тряпка, пропитанная смазкой.

На столе лежал пистолет-автомат 45-го калибра казенного образца. Серьезное оружие. Не игрушка.

— Что вы за священник такой?... — пробормотал я. Во рту у меня пересохло. Он взял пистолет, взвесил на ладони. Меня повсюду подстерегают одни неожиданности, подумал я.

— Священник, который собирается остановить их прежде, чем они остановят его. Я ведь вам уже говорил. Они убивают людей. Ваше оружие на Хорстмана впечатления не произвело. Может, и о моем подумает то же самое.

И он тихо засмеялся, завернул пистолет в тряпку и клеенку, а потом убрал сверток в чемоданчик и сунул его под кровать.

— Пошли прогуляемся, — сказал он. — Нам надо поговорить. Кстати, не люблю огорчать людей, но выглядите вы как после автокатастрофы. Может, расскажете, в чем дело, мальчик мой? Во всем люблю ясность. Повеселите меня.

* * *

Он неплохо знал путаную географию этого окраинного района. Я едва не испустил вздох облегчения, когда мы прошли по мосту и оказались в более людном месте. По пути он рассказывал мне о достопримечательностях, которые давным-давно перестали существовать.

— А вот это площадь Святой Аполлонии. Вон там, на том конце площади, некогда стояла церковь Святой Аполлонии. Теперь ее, разумеется, нет. Некогда там находили приют кающиеся женщины. В августе 1520-го к ним пришла дочь пекаря, девушка по имени Маргерита. Маргерита... теперь ее знает весь мир. Она была любовницей Рафаэля, с нее, дочери простого пекаря, он писал свое знаменитое плотно «Форнарина». Она же служила моделью при написании Сикстинской Мадонны. И «Женщины под вуалью». Дерзкие маленькие груди, соски, напоминающие бутоны розы. Через четыре месяца после смерти Рафаэля она стала монахиней... Она присутствует даже на последней его работе, «Преображение», что находится в галерее Ватикана. А писал он ее здесь, на этой площади. — Он продолжал шагать дальше, указывая то на одну достопримечательность, то на другую, и вот мы вышли на Виа делла Лунгаретта. Данн оказался прекрасным психологом, успокаивал и утешал меня неумолчной и занимательной своей болтовней.

Мы зашли в кафе выпить по стакану холодного белого вина. В центре площади плескал струями фонтан, играли ребятишки, и, выпив вина, я немного ожил.

— Смотрю, вы любите рассказывать разные истории, — заметил я. — Расскажите мне об этой вашей пушке.

— О, это нечто вроде талисмана. Сувенир, оставшийся после службы в армии. После войны я учился в Риме, ну и оставил пистолет одному своему другу. И буквально вчера заскочил к нему. Сидели, вспоминали старые добрые времена. Ну а потом я вдруг решил взглянуть на свой старый мушкетон. И обнаружил, что друг неплохо заботился о моем сувенире. — Он пожал плечами. — Да не придавайте этому значения, Бен. — Он жестом попросил официанта принести нам еще вина. Легкий ветерок обдувал площадь. Девочки заливались серебристым смехом, туристы бросали в фонтан монетки. — А теперь ваш черед. Расскажите, почему, придя ко мне, вы выглядели так, словно вас грузовик переехал. В чем проблема?

Говорить с Арти Данном всегда было приятно. Возможно, потому, что ничего его, похоже, не удивляло. И еще он застиг меня как раз в тот момент, когда мне хотелось выговориться. И вот я рассказал ему об Элизабет и себе, всю историю, начав с того снежного вечера в Парке Грэмерси, когда Вэл еще была жива. Рассказал и о том, как Элизабет внезапно появилась в Принстоне, как помогала мне пережить смерть сестры, как затем стала помогать в расследовании, где так пригодился ее живой острый ум. Как именно она пришла к выводу, что тут не обошлось без ассасинов, обозначив тем самым нашего врага, который до сих пор представал лишь в смутном образе пожилого седовласого священника с кинжалом. У нее все это сложилось в связный рисунок, как на гобелене. Она сумела выйти на Бейдел-Фаулера, ей удалось протянуть связующую нить между прошлым и нашими днями. Когда все, казалось, зашло в тупик, она продолжала двигаться вперед... и оказалась права. А потом я сказал ему, что влюбился в нее, и о том, что произошло в Садах Боргезе.

Он слушал внимательно и молча, потягивая вино. Ветер усилился, в воздухе запахло дождем. Ребятишки продолжали резвиться в брызгах воды от фонтана.

— Не горюйте, — сказал он. — Она женщина. Лорд Байрон сказал о женщинах одну очень мудрую вещь: «Чувства женщины подобны приливу и отливу, и когда приходит большая волна... только Господу известно, чем это может кончиться». Боюсь, тут нечего добавить.

— Но в данных обстоятельствах она монахиня, а я законченный идиот.

— Чепуха. Наша сестра Элизабет современная женщина. Просто она выбрала себе путь, который накладывает на человека определенные обязательства. А все остальное просто выбросите из головы. Церковь теперь другая, совсем не такая, как в нашем детстве. Даже когда вы были иезуитом, она была не такой. Она изменилась. Почти до полной неузнаваемости.

— Призвание есть призвание, — упрямо возразил я.

— Вот что, дорогой мой, — заявил отец Данн. — Речь у нас идет об очень умной, высокоинтеллектуальной женщине. Не о какой-то там неграмотной крестьянке, не о наивной дурочке, которой вдруг привиделся Христос, сидящий на дереве, и она вбила себе в голову, что должна стать Христовой невестой. Элизабет полна сомнений, и речь тут не о ее религиозности, она сомневается в правильности своего образа жизни, в своей способности принимать верные решения. — Он окинул меня взглядом, на губах играла терпеливая улыбка. — Она очень современная женщина, а потому пребывает сейчас в смятении и растерянности. И еще она обладает повышенной чувствительностью. Будь она деловой женщиной, ученым или домохозяйкой, все было бы проще. Но она монахиня, а это немного другой коленкор. Различия не так велики, но они есть. В наши дни Орден старается привлечь именно таких женщин. Они хотят уединения. А Ордену нужны активистки, элита, таланты. Зачем я говорю вам все это, Дрискил... вы же умный малый, могли бы и сами догадаться.

Он начал раскуривать сигару, я же пытался примерить все им сказанное к Элизабет.

— Женщины, которых привлекает в свои ряды Орден... Так вот, Орден не может удержать их всех. Да и не считает нужным. Теперь игра идет по новым правилам. И сестра Элизабет испытает на себе все вызовы нового времени. Она размышляет о любви, мужчинах, мечтает о детях, думает о своем истинном предназначении, своих страхах, своей слабости и уязвимости. Ее страшит не только то, что она может пасть в глазах Церкви, но и в своих собственных. Господи, Бен, вы же сами проходили через все это! Вспомните. И еще признайте, друг мой, быть настоящей женщиной в наши дни ох как непросто. Вы же неглупый человек, должны это понимать. — Он раскурил сигару и смотрел на меня, как смотрит профессор на ученика в ожидании ответа.

— Позвольте узнать, с чего это вы вдруг решили, что являетесь таким экспертом по части женской души? Все равно что монахиня будет рассказывать людям о контроле над рождаемостью, абортах и браке. Возможно, вы, черт возьми, вообще не имеете никакого понятия о том, что говорите.

— Хотите, расскажу вам одну историю? Историю о священниках и женщинах. Надо прочистить от паутины вашу несчастную забитую голову, друг мой. — Он выпустил безупречное ровное кольцо сигарного дыма, потом проткнул его в центре сигарой. — Выпейте-ка еще вина.

...Он поведал мне мучительно горькую историю о романе, который случился у него с замужней француженкой в Париже после войны. Он любил ее, она — его, мало того, у нее была дочь, к которой он успел привязаться. Все закончилось весьма плачевно. Мать и дочь трагически погибли, отец Данн страшно переживал. Он тихо говорил о том, что произошло с ним давным-давно, в центре площади шумел фонтан, нам подали еще вина, сигара погасла.

— Священники далеки от совершенства, — сказал он. — Они просто люди, мужчины. Мы боремся с теми же искушениями. Боремся с желанием заполучить власть, с одиночеством, с бутылкой, с похотью во всех ее многообразных проявлениях. Став кардиналом, Сальваторе ди Мона решил финансовые проблемы своей семьи. Я уж не говорю о Папе Каллистии. Так что не слишком удивительно, что столь многие люди стремятся стать кардиналами, в прямом и переносном смысле этого слова. И среди священников есть алкоголики, развратники, предатели. Они ничем не отличаются от большинства людей, находящихся под давлением. Можно привести множество имен... — Он пожал плечами. — К примеру, Д'Амбрицци.

— Д'Амбрицци?

— Только не говорите, что то, что рассказал Кесслер, так уж вас удивило. Кардинал — самый светский человек из духовенства. Настоящий принц Церкви. Обладает просто неслыханной властью, смею вас уверить. Подобно Локхарту, вашему отцу или Саммерхейсу, действует по ту сторону стены. Рыбак рыбака видит издалека. По-настоящему Д'Амбрицци любит только интриги, шахматные ходы.

— Д'Амбрицци... — еле слышно пробормотал я. Неужели это действительно он заказал убийство Вэл, подослал к ней священника с серебристыми волосами?... А потом он же убил Локхарта, Хеффернана... брата Падрака и беднягу Лео. А у меня в руках оказался игрушечный револьвер.

Мы вышли из кафе. В воздухе стлался почти прозрачный туман, пахло цветами и фруктами, как на каком-нибудь экзотическом базаре, в ресторанах и кафе было полно народу.

Данн показал мне церковь Святой Марии, сказал, что она считается старейшей в Риме. Именно здесь собирались первые последователи Христа, а основал ее первый Папа по имени Каллистий. Мы свернули за угол и оказались на крошечной площади под названием Пьяцца ди Сан-Каллистус, некогда то были владения Ватикана.

— И что же, нынешний Папа взял имя в честь именно этого Каллистия?

— Если и так, выбор оказался несчастливым, — заметил отец Данн и подвел меня через площадь ко дворцу. — Вот здесь, на месте этого дворца, некогда стоял дом, куда, как в тюрьму, заключили Каллистия, где его пытали. А потом просто выбросили в окно, во двор. Давно это было. В 222 году.

Мы стояли на мосту через Тибр. Туман перешел в дождь, капли его морщили поверхность мутных вод. Данн говорил о Д'Амбрицци и Саймоне.

— Во время войны он попал в свою стихию. Такого типа люди по природе своей предназначены для кризисов. Но теперь, мне кажется, он не слишком подходит для роли Саймона. Хотя, конечно, это еще не факт. Просто не знаю, Бен. — Он смотрел на темные, быстро бегущие воды реки под дождем.

Откуда-то издалека донесся раскат грома. Мы двинулись дальше. Делать было нечего, кроме как дожидаться конца совещания, в котором принимали участие Каллистий и Д'Амбрицци. Оставалось только ждать и размышлять о том, что может принести это ожидание.

— Пошли, — сказал он. — Хочу показать вам кое-что еще.

Десять минут спустя мы стояли на улице, напротив изрядно обветшавшего здания, где находились склад и магазин с маленьким ресторанчиком при нем. Уже стемнело, с реки дул холодный ветер. — Церковь владеет этим зданием, — сказал отец Данн. — Точнее, всем кварталом. Неплохое вложение капитала. А владелец некогда был простым священником в Неаполе. Давайте зайдем.

Я последовал за ним через узкий проход, мы обошли здание и оказались у тыльной его стороны. У металлической двери, приоткрытой на дюйм или два, был припаркован старенький, знавший лучшие времена автомобиль.

— Давайте заходите, — повторил он. — Не стесняйтесь.

Данн толкнул дверь. Мы шагнули в узкий плохо освещенный коридор, где пахло соусом для спагетти, моллюсками, чесноком, приправой из трав. Из комнаты в конце коридора донесся какой-то странный звук. Словно кто-то метал стрелы и доску из пробки. Мы остановились возле этой двери.

— Зайдем, — сказал отец Данн.

Мужчина выдергивал из доски стрелы. Обернулся на скрип двери.

Я так давно не видел его. С тех самых пор, как мы с сестрой нетерпеливо поджидали его у двери в надежде, что он наконец выйдет и поиграет с нами. На нем был темно-серый костюм в полоску, белая рубашка с темным галстуком и туго накрахмаленным воротничком, в котором утопали складки шеи.

При виде меня лицо его так и расплылось в широкой улыбке.

Он подошел, потом крепко обнял меня, прижал к себе.

— Сколько воды утекло, Бенджамин. Вы были тогда совсем еще крошками. — Он тряс меня, словно огромную куклу. У него до сих пор были на удивление сильные руки. — Бенджамин...

Потом он слегка отстранился еще раз как следует взглянуть на меня. Я смотрел прямо в глаза кардиналу Д'Амбрицци.

Зачем Арти Данн привел меня в стан врага?

3

Сестра Элизабет сидела за столом в пустом кабинете, глаза закрыты, руки лежат на толстой стопке бумаг. Из Садов Боргезе она пошла прямо в редакцию, где сестра Бернадин быстро и толково ознакомила ее с материалами, которые должны были пойти в следующий номер. Завершив доклад, сестра Бернадин привалилась спиной к каталожному шкафу, одним движением бедра ловко задвинула выдвинутый ящик и сказала:

— Конечно, это не мое дело, но ты в порядке? Выглядишь, точно тебя оттрепали хорошенько. Ты плакала, что ли?

Сестра Элизабет подняла голову и засмеялась.

— А-а, не больше, чем обычно, — протянула она. И, заметив тревогу на лице верной помощницы, добавила: — Нет, нет. Все нормально. Просто я устала.

— Наверное, это последствия шока после того вторжения в квартиру.

— Наверное.

— Тебе не мешало бы как следует отдохнуть, Лиз.

— Не волнуйся. Со мной все о'кей.

И вот она осталась одна и сидела за столом в кабинете, где царил полумрак, а из портативного радиоприемника «Сони» тихо лились звуки музыки. Затем она нехотя подняла голову и взглянула на зеленоватый мерцающий экран компьютера. Нажала на кнопку, открыла сравнительный файл по Инделикато и Д'Амбрицци, составлением которого занималась несколько недель тому назад. И вновь прочла их биографии, уместившиеся всего в нескольких строчках. И все же не совсем понятно, чем эти двое занимались во время войны. Сомнений в том, что Д'Амбрицци тогда занимался чем-то в Париже, нет. Как же ей хотелось хоть краем глаза взглянуть на записи, сделанные им в Нью-Пруденсе! Но в данный момент ее больше интересовало, чем занимался Инделикато. Работал в Риме. Был близок к Папе...

Она представила этих людей в образе полководцев, собирающих армии сторонников, и все с одной целью. Всю жизнь эти двое стремились к папскому трону. Д'Амбрицци и Инделикато, крестьянский сын и выходец из знатной семьи, они были связаны все эти годы, были одновременно братьями и врагами в сутанах.

Не включая света, Элизабет начала рыться в ящике в поисках наполовину пустой пропыленной пачки сигарет, купленной с полгода тому назад. Она разрешала себе выкурить две-три сигареты в месяц, не больше, и вот такой момент как раз сейчас и настал. Руки у нее дрожали, и когда она нашла пачку, та оказалась пустой. Лежала среди старых газетных вырезок, рулонов скотча, шариковых ручек и сухих крошек табака. Наверняка сестра Бернадин прикончила ее запасы. Господи, неужели я прошу так много? Мне немало пришлось пережить за последнее время, разве не так?

Я хочу курить, всего одну сигаретку! Неужели я прошу слишком много? А знаешь, что о Тебе говорят? Может, это и правда. Она сердито задвинула ящик, а потом увидела вдруг свои руки и уже не могла оторвать от них взгляда...

Сухие, костлявые, точно пергаментные, холодные руки с синими жилами... руки старой монахини.

Она заплакала.

Вспомнились руки Вэл, о, у нее они были совсем другие, сильные, загорелые, округлые. И теперь Вэл никогда не состарится, не превратится в бесполую старуху, оплакивающую семью и детей, которых у нее никогда не было...

Сквозь слезы она продолжала разглядывать свои руки.

Зазвонил телефон.

Она вытерла глаза салфеткой, подавила новые подступающие к горлу слезы, сняла трубку.

В ней раздался мужской голос, и она тут же узнала его. Монсеньер Санданато.

— Послушайте, сестра. Оставайтесь на месте. Не выходите из офиса. Ни с кем и ни при каких обстоятельствах. Дождитесь меня. Вы слышите, понимаете, что я говорю? Вы в опасности. Я должен срочно поговорить с вами. Уже выезжаю.

* * *

Санданато приехал минут через пятнадцать. Он задыхался, лицо было бледно и блестело от пота. Вошел, присел на край письменного стола и испытующе уставился на Элизабет лихорадочно горящими глазами.

— Где вы были? Сначала в Париже, а потом куда-то исчезли! Это безумие. Я страшно волновался.

— Мне очень жаль, — ответила она. — Но в Париже я случайно встретилась с Беном Дрискилом и отцом Данном...

— О Господи, — выдохнул он. — И что же дальше?

— И мы вместе поехали в Авиньон.

— Но зачем?

— А почему бы и нет? — Внезапно она рассердилась. — Что это вы устраиваете мне здесь допрос с пристрастием? Оба они хорошие люди. Может, вы со своим кардиналом, в отличие от меня, и не принимаете историю с ассасинами всерьез, но им удалось найти человека, способного пролить свет на все это...

— Какого еще человека? О чем это вы? — Он перегнулся через стол и взял ее за руку. — Сестра... простите меня, я веду себя как безумец. Но сейчас вы должны сказать мне всю правду. Мы у цели. Скоро мы освободим Церковь от всей этой нечисти, сестра. Очистим ее, обещаю. Но вы должны рассказать мне об этом человеке из Авиньона. Пожалуйста!... — Он крепко сжал ее руку.

И тут Элизабет испустила вздох облегчения, точно сбросила с плеч тяжкую ношу. И принялась рассказывать Санданато о встрече с Кесслером, он же Кальдер. В конце она осторожно заметила, что, по предположению Кальдера, Д'Амбрицци и Саймон одно и то же лицо. И уставилась на собеседника, ожидая взрыва возмущения.

Но его не последовало. Санданато поднялся и принялся расхаживать по комнате, сунув руки в карманы и удрученно качая головой.

— Вот что, сестра, вы с Дрискилом должны немедленно выйти из этой игры. Послушайте меня. Вы даже не игроки, вы просто зрители, и я не хочу, чтобы вас где-нибудь переехал грузовик без номеров. Понимаете?

— Нет. В данный момент я почти ничего не понимаю. Ни вас, ни Дрискила, ни всех остальных. Но я просто не могу поверить, что кардинал Д'Амбрицци может быть виновен...

— Обещайте, что бросите все это дело! Прошу вас!

— Черта с два я теперь брошу. Да и кто дал вам такое право, указывать мне? И почему вы с пеной у рта не бросаетесь опровергать версию Кесслера?

— Хорошо, — сказал он и театрально развел руками, стараясь успокоиться. — Я с пеной у рта не бросаюсь опровергать версию Кесслера, потому что она может оказаться правдой. Д'Амбрицци вполне мог быть Саймоном. Да.

— Что это вы такое говорите? Он до сих пор Саймон? Ведь это очень важно, Пьетро. Вы же любите этого человека, ближе вас у него никого нет...

— Давайте не будем затрагивать личные взаимоотношения, сестра. Давайте лучше поговорим о будущем Церкви... и о человеке, который может стать Папой. Теперь мы очень близки к разгадке. Убийства, которые удалось связать воедино сестре Валентине, ее убийство, покушение на вас...

— Мы? Кто это мы?

— Кардинал Инделикато и я! Да, именно так. Мы с его преосвященством работаем вместе с целью узнать правду.

— Вы и Инделикато?О, Господи, но ведь они же заклятые враги! Они ненавидят друг друга. Что происходит? С каких это пор вы с Инделикато заодно?

— С тех пор, как я понял, что Д'Амбрицци ведет Церковь не по тому пути. Когда я понял, что он вовсе не собирается выполнять распоряжение Папы найти убийцу сестры Валентины и всех остальных. Д'Амбрицци скрывает правду, запутывает следствие... а все потому, что он... он сам стоит за всем этим. Мы с Инделикато заметили, как он поступает с Каллистием. Старается изолировать его, подвергает своему внушению, водит за нос, а у Каллистия нет сил проводить самостоятельную политику. Мы разглядели истинное лицо Д'Амбрицци. И оно нас просто пугает.

— Но когда? Как давно?

— Неважно, сестра. Главное, чтобы вы поняли, как нелегко мне было осознать все это. Ведь он был мне как отец... Но Церковь должна стоять на первом месте. Думаю, тут вы со мной согласны. Всегда знал, что рано или поздно скажу вам всю правду. Поэтому и пытался объяснить вам необходимость очистить Церковь от зла, чтобы на смену ему пришло добро. Однако теперь не до разговоров, сестра. Надо действовать. — В сумеречном свете лицо его превратилось в маску с глубокими черными впадинами на месте щек и глаз. Лицо фанатика, готового умереть за свои понятия о Церкви. Такой человек готов на все.

Она пыталась осмыслить только что услышанное. Д'Амбрицци так долго был ее опорой и примером во всех отношениях, примером рационального подхода, здравого смысла и порядочности, человеком, отчетливо представляющим перспективы. Святой Джек, именно такой человек должен стать Папой.

— Так Кесслер был прав, — тихо заметила она. — Вы это хотите сказать? Что все, что говорил Бен, правда?...

— Не знаю, что там говорил Дрискил, но хочу, чтобы вы держались подальше от него и от отца Данна. Дрискил вполне способен сам о себе позаботиться и...

— Мне показалось, вы хотели, чтобы мы с ним оба вышли из этого дела.

— Мне плевать, что будет с этим Дрискилом, сестра! А вот вы мне небезразличны...

— Считаете, что я не могу позаботиться о себе? Так?

Он проигнорировал этот ее выпад.

— Сейчас нет смысла спорить об этом. Вы представляете серьезную угрозу планам Д'Амбрицци. Он может убрать вас не моргнув глазом... То, что вам удалось узнать за последние недели, может просто его уничтожить!

— Верится с трудом, — заметила она.

— А вы подумайте хорошенько.

— Ну, хорошо, допустим, вы правы. В чем заключается его позиция? Что вообще происходит?

Санданато достал пачку сигарет из кармана, закурил. Дым поплыл к письменному столу. Элизабет почему-то сразу расхотелось курить. Вот он закашлялся, смахнул с губы крошку табака.

— Д'Амбрицци, — щурясь, произнес он, — вознамерился завладеть всей Церковью, начав с самого ее сердца. Он централизовал свою власть, заручился поддержкой целого ряда кардиналов и представителей прессы. За ним американские деньги, одной ногой он твердо стоит в чисто материальном и политическом мире, другой — в Ватикане. А пресса так просто обожает его, сестра... Сам я люблю его, как и вы, как любила наша Вэл... но человек, которого мы любим и которому доверяем, использовал всех нас для достижения своих целей. Он единственный, кого слушает сейчас Папа. Каллистий находится у него под полным контролем, он контролирует все, мысли Папы, доступ к нему. Он уже договорился, что Каллистий выступит перед кардиналами и прессой и назовет Д'Амбрицци своим преемником. А потому намерен сохранять в строжайшей тайне свое позорное прошлое. Его надо остановить, сестра!

— И вы с Инделикато собираетесь его остановить, — сказала она.

— По мере своих сил.

— Тогда, выходит, вы с Дрискилом в этом союзники, — заметила она.

— О, нет, нет! Неужели не понимаете? Данн полностью контролирует Дрискила. С самого начала контролировал. Данн — известный интриган и манипулятор...

— С чего это вы взяли? Данн всегда...

— Не вижу в том ничего удивительного, Элизабет. Ведь Данн — человек Д'Амбрицци! Неужели не ясно? Вот почему именно Данн занялся расследованием с самого первого дня, еще в Принстоне... Он провел с Дрискилом первую ночь после смерти сестры, именно он первым обнаружил Дрискила в часовне рядом с телом сестры Валентины. Без Данна Бену Дрискилу и в голову бы не пришло заняться расследованием убийства Вэл, он его направлял, науськивал, утешал. — Он снова закашлялся от дыма, подошел к окну, выглянул на улицу. — Уверен, Данн знал, что сестра Вэл должна умереть... слишком уж близко она подошла к раскрытию тайны Д'Амбрицци... Она установила, что в прошлом он был связан с нацистами, знала, как он старается стереть саму память об этом прошлом. Данн нужен был Д'Амбрицци, чтоб присмотреть за Дрискилом в Принстоне...

— Но ведь когда Бена пытались убить, вы с ним вдвоем катались на коньках...

— Бен убедил Данна, что он расследует прошлое Вэл, пытается понять, что привело к ее убийству...

Слова и фразы так и сыпались, складывались в одну несуразицу за другой. Они сработали, точно бомбы с механизмом замедленного действия, взорвались разом и не давали никакой возможности осмыслить происходящее. Церковь распадается. Данн — злодей. Д'Амбрицци тоже злодей, а Папа является его пленником... и все это ради того, чтобы Д'Амбрицци избрали Папой. Да, кардинал проделал долгий путь в целых сорок лет, от ассасина до главного кандидата на папский престол.

Санданато хотел, чтобы она поехала с ним. Он отвезет ее в Орден, там она останется, пока все не закончится. Но она отказывалась. Он продолжал настаивать, и тогда в ней вспыхнули гнев и раздражение, и она начала на него кричать: «Все это безумие, у вас нет никаких доказательств...»

Тогда он попробовал объяснить все более рационально и спокойно. Вот как обосновывает свою позицию Д'Амбрицци. Папа тяжело и безнадежно болен; Церковь должна двигаться вперед, навстречу всему остальному светскому миру, должна осовремениться, и в этих вопросах он настоящий эксперт. В будущем он, как и Папа, видит Церковь неотъемлемой составляющей мировой власти. Но она состоит из живых людей, мужчин и женщин, в том числе из двух женщин, которым удалось слишком много узнать о его прошлом, о том, что он был связан с нацистами и ассасинами. И вот он начал устранять все эти препятствия. Нетрудно догадаться, если взглянуть на все это под правильным углом.

Элизабет велела Санданато уйти, он нехотя повиновался, предупредив напоследок, чтобы держалась подальше от Дрискила, Данна и Д'Амбрицци.

Дрискил. Оставшись одна, она почему-то думала только о нем. Из-за него все в ее жизни разладилось, пошло наперекосяк. И исправить ничего нельзя, и никакого выхода не видно, когда речь заходит о Дрискиле. Безнадежно.

Час спустя она вышла из редакции на улицу. В лицо ударил холодный ноябрьский ветер. Кругом темно и тихо, все учреждения давно закрыты. Она прибавила шагу, а когда дошла до угла улицы, у обочины, рядом с ней, притормозил сияющий лаком черный «Мерседес».

Из нее вышел священник в черном дождевике, из-под которого виднелся белый воротничок-стойка.

— Сестра Элизабет?

— Да?

— Папа прислал за вами машину. Прошу вас. — И он распахнул перед ней дверцу.

— Папа?...

— Прошу вас, сестра. Времени у нас очень мало.

Он подхватил ее под локоток, она шагнула в машину и уселась на заднее сиденье. Священник сел рядом с водителем. Машина отъехала.

— Но Ватикан совсем в другой стороне. Что происходит, отец?

Он обернулся и мрачно кивнул.

— Простите, но нам по пути придется заехать еще в одно место.

— Куда?

— Скоро увидите, сестра.

Машина, набирая скорость, катила по каким-то окраинным улицам, где было темно и безлюдно. Они направлялись к Тибру.

Водитель дал гудок, свет фар выхватил из тьмы целую стаю бродячих кошек. Они бросились врассыпную, спасая свои жизни.

4

Дрискил

Я все еще пытался сообразить, почему оказался здесь, как вдруг дверь отворилась и в просторную скудно обставленную комнату ввели сестру Элизабет. В комнате было холодно, пыльно и присутствовали лишь трое: Данн, Д'Амбрицци и я. Вдоль длинного исцарапанного стола были расставлены стулья, в углу был еще один стол, поменьше, письменный. Никто почти ничего не говорил.

Элизабет сопровождал священник, втолкнул ее в комнату и ушел, притворив за собой дверь. На ней было пальто с поясом, через плечо свисала на ремне сумка. Она выжидательно взглянула на нас, хотела что-то сказать, но затем увидела Д'Амбрицци и передумала. Он подошел к ней, улыбаясь, проводить к столу. Секунду-другую она упиралась, но он оказался настойчив.

— Прошу, садитесь, сестра. — Он не был похож на самого себя в этом сером костюме в полоску. Все в нем изменилось. Даже в самой его позе — обычно он стоял, слегка покачиваясь на каблуках и скрестив руки на широкой груди — читалась какая-то неуверенность, точно теперь он не знал, что делать со своими руками и ногами. И оттого выглядел он особенно невинно и обезоруживающе. Отец Данн перехватил мой взгляд на кардинала, и на лице его заиграла улыбка. Вот сукин сын, подумал я.

— Нижайше прошу простить меня за то, друзья мои, — начал Д'Амбрицци, — что привез вас сюда едва ли не силком, без предупреждения или объяснения. Но времени у нас в обрез, и вскоре вы поймете причину. Вряд ли стоит напоминать вам о том, что время сейчас... ну, скажем, необычное. И требует столь же неординарных мер. Примите глубочайшие мои извинения. — Все мы уже сидели за столом, он подошел, со скрипом придвинул к нему свой стул. Как-то непривычно было видеть его без верного помощника, Санданато. — И еще простите, что взял на себя здесь роль хозяина. Мне надо так много рассказать вам. Постараюсь предугадать все ваши возможные вопросы... надеюсь, вы понимаете, как я ограничен во времени. А поговорить предстоит о многом. — Он несколько неуверенно взглянул на наручные часы, обычно за временем следил у него Санданато. Затем оперся о спинку стула. — Ладно. Итак, начнем. Отец Данн — близкий и преданный мне друг. Это он поведал мне о ваших приключениях, Бенждамин. Египет, Париж, Ирландия, Авиньон. Он рассказал мне о найденной в Нью-Пруденсе рукописи. Знаю и о том, что вы считаете Августа Хорстмана убийцей. И, разумеется, он сообщил мне, почему именно Эрих Кесслер считает меня Саймоном Виргинием, сыгравшим столь важную роль во всей этой истории. Так что осведомлен я хорошо.

Однако считаю, вы заслуживаете объяснений. Почему я сказал заслуживаете? Вы, Бенджамин, заслужили право знать правду потому, что погибла ваша сестра. Вы, Элизабет, заслуживаете ее, потому что сами едва не стали жертвой. Вы оба заслужили правду благодаря решительности, которую проявили. Глупой, впрочем, решительности, на грани безумия, и все ради того, чтобы выяснить правду о событиях, похороненных под пылью времен. Честно говоря, я не предполагал, что в данных обстоятельствах можно проделать столь блестящую детективную работу. Но вы проявили упорство. — Он немного печально покачал головой, толстый нос смешно нависал над подбородком. — И тем самым затруднили мне задачу по отгадыванию головоломок, усложнили еще одну задачу — положить конец убийствам и тем самым, говоря словами верного моего Санданато, «спасти Церковь».

Он выдержал паузу, словно искал ответа, могущего удовлетворить всех нас, затем сдался. Глубоко вздохнул и уселся за стол.

— Да, — глухо произнес он, — я был Саймоном Виргинием. Я был тем человеком, которого Папа Пий послал в Париж в помощь Торричелли, чтобы организовать там группу партизан, борцов, защищающих интересы Церкви. Надо было завоевать доверие и поддержку со стороны нацистов с тем, чтобы Церковь могла получить свою долю награбленных сокровищ. Непростая, прямо скажем, задача, особенно если учесть, что такие люди, как Геринг и Геббельс, хотели прибрать к рукам все. И еще, должен признать, неугодная Богу задача. Но вы должны понять, что приказ исходил от самого Папы Пия, что придавало ему особую значимость, и миссия моя держалась в строжайшей тайне. Он сам сказал мне это... сказал, что доверяет мне работу, имеющую решающее значение для выживания Церкви. Вы даже не представляете всей значимости Папы тогда, особенно в глазах простого священнослужителя... И так получилось, что он выбрал именно меня, счел, что я достоин выполнить столь важный его приказ. Как же больно теперь говорить об этом! Но я по натуре своей был прагматиком и еще изучал историю. История, доложу я вам, не слишком приглядное место. История, если хотите выжить, это место обитания прагматика. Дом мирской Церкви. Я был еще и сторонником светской школы. Какой тогда из меня священник, скажете вы. Что ж, может, вы и правы. А может, нет. Но я был самым подходящим человеком для этой работы. И был готов делать что угодно, лишь бы это пошло на благо Церкви.

Он откашлялся.

— Простите, если что выпускаю. Просто пытаюсь сказать самое главное... Да, это я убил отца Лебека на кладбище. Почти не помню его лица, давно это было. К тому же он оказался настоящей свиньей. И шла война. Убить его... это было все равно, что казнить предателя, человека, выдавшего нас нацистам. — Он резко поднял голову, глаза из-под тяжелых складчатых, как у крокодила, век смотрели испытующе. — Ждете раскаяния? Боюсь, напрасно, не дождетесь... Как вы уже, наверное, выяснили из различных источников, меня в роли Саймона никак не устраивало сотрудничество с нацистами, в какой бы то ни было форме... Я просто делал свою работу, но вскоре начал активно работать с движением Сопротивления. А отношения с нацистами поддерживал лишь для отвода глаз, чтобы усыпить их бдительность, чтобы не лезли грязными своими сапогами в дела Церкви. Я стал настоящей головной болью для бедняги Торричелли. Он страстно хотел одного — выжить и пренебрегал реальностью. Все, что я делал и говорил, его просто пугало. Он попал между молотом и наковальней. Заигрывал с нацистами, угождал Церкви, вел дела с разными американскими мошенниками, которые, точно мухи на мед, слетались тогда в Париж.

Он снова взглянул на часы, выложил на стол руки. Пальцы распухшие, как у ревматика.

— Да, планировалось покушение на одну шишку, очень важного человека. Он должен был прибыть в Париж поездом. Отец Лебек знал о том, участвовал в составлении плана, но не одобрял его цель. Впрочем, решение принимал не он. И тогда он нас предал, и многие из наших людей были убиты в горах. Уверен, именно Лебек донес фашистам. Ну и я его казнил. Своим способом. — Словно для пущей убедительности он хрустнул костяшками пальцев. — И да, действительно, Пий прислал человека из Рима расследовать это дело, собирать против меня улики, как против человека, убившего священника и составившего план нападения на поезд... Выполнить задание Пия ему так и не удалось. Присланный из Ватикана человек знал, что последнее обвинение против меня просто беспочвенно. Но Пий был настроен против меня. Нацисты уже жаловались ему на мое нежелание выполнять их просьбы. И да, человека, присланного Пием из Рима, знали в определенных кругах под именем «Коллекционер». Он собирал информацию, улики, свидетельства, бог его знает, что он еще там коллекционировал. И приходилось ему трудно, поскольку я распустил команду ассасинов, к тому же в живых нас осталось всего несколько человек, и никто не знал, где они. Никто, кроме меня и самих этих людей, а я был единственным, кто знал их всех, за исключением одного человека по кличке Архигерцог. И да, действительно, существовал документ времен Борджиа, реестр имен тех людей, которые отдали все, рисковали всем ради Церкви. Список людей, которые убивали по папским приказам, во благо и во имя Церкви. Я отправил этот документ в Ирландию с двумя надежными людьми — братом Лео и лучшим своим человеком, самым надежным и преданным... Августом Хорстманом.

— Итак, они отправились в Ирландию, и больше я о них не слышал. В Париже у меня и без того хватало проблем — с Коллекционером. Он все ближе подбирался ко мне. Я чувствовал это, от страха просто волосы вставали дыбом. Поскольку я знал: он методично выстраивает против меня дело, которое могло бы удовлетворить Папу Пия. А тот, в свою очередь, мог наказать меня... причем самым страшным образом. И вот в отчаянии я обратился к вашему отцу, Бенджамин, старому и доброму своему товарищу по оружию, одному из агентов УСС, которые в те дни шастали по всей Европе, точно призраки, передавали информацию союзникам любым доступным им способом. И вот Хью Дрискил употребил все свое влияние и умение, чтобы вывезти меня из Парижа. А разъяренному Коллекционеру лишь осталось кусать локти. Хью привез меня к себе в Принстон и вместе со своим другом, великим Дрю Саммерхейсом, начал переговоры с Пием об условиях моего возвращения в Рим.

Он закурил одну из своих черных сигарет с золотым ободком, устало оглядел всех нас из-под тяжелых полуопущенных век. Он устроил настоящее представление.

— Теперь о рукописи. О том, чем я занимался все то время, когда вы с малюткой Вэл звали меня выйти поиграть в мячик или поработать в саду с вашей мамой. Зачем я писал все это? Одних переговоров между Пием и Хью с Саммерхейсом было недостаточно, поскольку Папа имел весьма веские личные причины ненавидеть и бояться меня. И потому мне нужна была дополнительная страховка, чтобы остаться в Церкви, и главное — в живых. И вот я сам выписал себе такой страховой полис. И оставил его сельскому священнику на хранение. Сделал также и копию, показать Пию и предупредить, что, если со мной что случится, весь мир узнает об ассасинах, о его сотрудничестве с нацистами и участии в дележе награбленных произведений искусства. Да, в рукописи мне пришлось использовать вымышленные имена, я опасался, что священник из Нью-Пруденса может прочесть мои записи и будет тогда слишком много знать, а с вымышленными именами сама история словно и недействительна. Хотя я описал все достаточно подробно, представил все доказательства, и детали ее мог проверить любой сведущий человек.

И вот ваш отец с Саммерхейсом подготовили почву для моего возвращения, я дописал свои мемуары, и, будьте уверены, то была горькая пилюля для Пия. Я смог вернуться в Рим, рукопись надежно защищала меня, висела над их головами, точно дамоклов меч, а потому проблем с карьерой у меня не возникло. Но все это, — тут он оглядел нас по очереди, — относится к прошлому, верно?

* * *

Я слушал его внимательно и долго, и все это время пытался соотнести сказанное с моими соображениями. Но вот Д'Амбрицци умолк. В комнате было жарко и душно, с верхнего этажа, где находилась кухня ресторана, доносился приглушенный шум. Я заговорил, и голос мой звучал неестественно громко и напряженно:

— То, что вы совершили в прошлом, меня не касается. И то, что вытворяла во время войны Церковь, меня не удивляет. Симпатизирующий нацистам Папа вполне вписывается в общую картину. Да, вы убили этого ублюдка Лебека. Но это старая история, не имеющая ко мне никакого отношения. Я здесь потому, что кто-то убил мою сестру...

— Вы здесь, Бенджамин, потому, что я послал за вами. Впрочем, продолжайте, сын мой. Смотрю на вас и вижу перед собой маленького мальчика. Нетерпеливого, всегда готового играть. Он все еще жив в вас, этот мальчик. Вы совсем не изменились. Хотите решить разом все проблемы...

— Хочу знать, кто убил мою сестру. Кто стоит за всем этим. Хорстман спустил курок. Ваш лучший человек, как вы изволили выразиться. Он же распорол мне ножом спину. Но кто послал его? Вы кандидат номер один, и в моих глазах вы просто толстый старик, который рвется к папскому трону. И никакой вы не великий человек, и тот факт, что вы кардинал, еще ни о чем хорошем не говорит! И никакой вы не Святой Джек, это уж точно!

Слушая меня, Д'Амбрицци улыбался и кивал, словно прощал мне все эти слова. Данн уставился в потолок. Сестра Элизабет не сводила взгляда со своих сложенных на коленях рук. Все так и замерли в ожидании.

— Я понимаю, — сказал Д'Амбрицци, — что могу вызывать у вас подозрения. Но не забывайте, именно я распорядился привезти вас сюда для разговора, для объяснения. Если бы я действительно был тем, кем вы меня считаете, мне проще было бы убить вас, верно? Раз уж я убил столько людей, почему бы не прикончить еще одного?

— Ну, причин тут может быть целый миллион, — заметил я.

— Только одна имеет значение. Я никого не убиваю, Бенджамин. Да, я был Саймоном. Но не я отдавал эти приказы Хорстману. Я вот уже сорок лет его не видел, с тех самых пор, как отдал ему в Париже конкордат Борджиа и велел спрятать. — Он, щурясь, смотрел на меня сквозь слои сигаретного дыма и походил в этот момент на Жана Габена из старого фильма. — А отсюда проистекает важный вопрос, не так ли? И мы должны получить на него ответ... Кто вновь задействовал его? — Он откинулся на спинку, стул жалобно скрипнул. Потом скрестил руки на груди и продолжал, щурясь, разглядывать меня.

— Кто? — подхватил я. — Кого мы ищем? Ну, во-первых, это должен быть человек, который знал, где его искать. Во-вторых, этот человек должен знать, что Хорстман наемный убийца на службе Церкви. И третье, это должен быть человек, которого бы Хорстман послушался. Возможно, прежде он получал приказы только от Саймона. Так что, на мой взгляд, только Саймон Виргиний мог активизировать старую сеть...

— Да, логично, — кивнул Д'Амбрицци. — Вот что значит адвокатская практика. Но так ли обстоит все на самом деле? Действительно ли все упирается в Саймона? Вы, конечно, можете и дальше придерживаться своей версии, Бенджамин. Вы всегда обладали независимым мышлением. Но давайте взглянем на проблему иначе. — Он подался вперед, поставил локти на стол. — Некто руководит Хорстманом, инструктирует его. Этот неизвестный и есть настоящий убийца, согласитесь...

— Не собираюсь сбрасывать Хорстмана со счетов. Он приставил «ствол» к голове Вэл, он же...

Д'Амбрицци кивнул, но продолжил:

— Почему убили всех этих людей? Тут я склонен согласиться с герром Кесслером. Убирали людей, знающих правду о том, что происходило в Париже во время войны, всех, кто знал о сотрудничестве Церкви с нацистами, об ассасинах и нашем злодее Хорстмане... Все эти люди представляли опасность для этого человека, а потому должны были умереть. Ну и кто же, по-вашему, должен был пострадать больше других, если бы вся эта история всплыла?

— Тот, кто убивал людей в Париже, — ответил я. — И это снова приводит нас к Саймону. Тому, кому есть что терять сегодня. К примеру, папский престол. Вы самая подходящая кандидатура, Святой Джек.

— Но разве Святой Джек единственный подозреваемый? — возразил Д'Амбрицци. — Может, за всем этим стоит еще какой-то мотив? Подумайте о выборах нового Папы. Мы имеем дело с весьма ограниченным по численности электоратом, с Конклавом кардиналов. А умирающий Папа — человек, обладающий огромным личным влиянием. Есть масса способов повлиять на электорат. И первый — это, разумеется, деньги. Потом обещание власти, доступа к Папе. Ну и, возможно, старейший из всех — страх. И знаете, чего больше всего на свете страшится Ватикан, весь церковный истеблишмент? Разрушения существующего порядка. Можно назвать иначе. Хаоса. Нет ничего на свете хуже хаоса. И самые влиятельные люди Церкви борются с хаосом. Хотят исключить его, подавить в зародыше и, поверьте мне, преуспевают в этом. Все они мечтают о человеке с железным кулаком. Церковь готова снести все, возвращение к самому темному прошлому, к репрессиям инакомыслящих, даже к инквизиции, лишь бы победить хаос. Есть те, кто до сих пор всерьез верит, что давно бы пора ввести законы инквизиции. Умирающий Папа, подобно всем остальным церковникам, тоже ненавидит хаос, тоже пребывает в поисках сильного человека. И мы должны задаться вопросом: кто больше других выигрывает от хаоса, страха и беспорядка? Ответ однозначен. Разумеется, тот, кто создает его. Это и есть ответ на все наши вопросы.

Заговорила сестра Элизабет, голос ее дрожал от волнения:

— Почему вы играете с нами в эти игры? Как возможно найти такого человека? Доколе еще будет продолжаться это безумие? Что, если это вы? Вам выгоден хаос? Вы имеете доступ к Папе... Господи, да послушать вас, так Церковь ничем не отличается от мафии, КГБ, ЦРУ! Нет, Церковь не такова!...

Д'Амбрицци выслушал ее с закрытыми глазами, согласно кивая тяжелой головой. Потом глухо откашлялся.

— Горькая истина состоит в том, что когда ставки очень высоки, когда дело доходит до борьбы за власть и контроль, между упомянутыми вами организациями почти не существует разницы. Об этом говорит история. И ваша подруга сестра Валентина прекрасно это понимала. Она хорошо знала «темные» стороны Церкви. Но понимала также и другое, что цели Церкви в корне отличны от целей названных вами организаций.

— В зависимости от того, как долго все это будет продолжаться, можете мне поверить. Мы подошли к бездне.

— И в таких ситуациях не до игр, верно?... Видите ли, я знаю, кто стоит за всем этим. Но если скажу, поверите ли вы мне? Не убежден. Однако скоро, очень скоро... Тут еще один существенный момент, предстоящий большой прием у кардинала Инделикато. Удивительно тонко чувствует время этот человек. Советую не пропустить.

— Прием? — удивленно спросил я. — О чем это вы?

— О Бен, эти приемы у Фреди стали настоящей легендой. Вылетело из головы, что именно он отмечает на этот раз, но смею вас заверить, вечер будет потрясающий. И еще уверен, он захочет видеть вас у себя. — Тяжелые веки опустились над глазами рептилии. — Не стоит пропускать ни в коем случае. У меня уже припасен для вас сюрприз, но узнаете о нем только на приеме. — Он со скрипом отодвинул стул. — А теперь... меня ждет водитель. Пора возвращаться к делам.

— Позвольте вопрос, — сказал я. — Вот вы говорили, что Пий вас ненавидел. Почему?...

Сестра Элизабет вскочила из-за стола.

— Кем был тот человек в поезде? И в чем состоял заговор Пия? Это касалось его плана снова задействовать ассасинов, так?

Д'Амбрицци остановился, медленно развернулся лицом к Элизабет, такой квадратный и мощный, несмотря на годы. На лице с крупными чертами читалось удивление.

— Но это же все связано! Пий имел все основания смотреть на меня с недоверием. И даже ненавистью. Ведь именно он... Папа Пий должен был находиться в том поезде.

— И вы собирались его убить?! — Это был шок.

— Да, мы собирались устранить Папу. Чудовищно, не правда ли? Но все в лучших старых традициях. Наш заговор стал известен под названием «заговор Пия». Все просто, когда знаешь ответ, верно? В массе объяснений есть смысл, но лишь одно из них бывает правильно. Помните об этом.

— Нет, погодите. — Сестра Элизабет, хмурясь, пыталась осмыслить услышанное. — Вы действительно намеревались убить Папу Пия?

— Он этого заслуживал, сестра.

— И тогда отец Лебек предупредил Ватикан. Пий не поехал, и вы убили Лебека...

— Я ведь уже сказал, да, это я убил его. Из-за него погибли наши люди. Правда, потом возникла одна проблема. Позже один знающий человек сообщил, что вовсе не Лебек предупредил Ватикан. Я убил не того человека. Впрочем, невелика была потеря...

— О Господи, — выдохнула сестра Элизабет.

Д'Амбрицци подошел к ней, взял за руку.

— Бедняжка. Бедная дорогая моя девочка. Вам приходится особенно нелегко. Мне страшно жаль. Но я твердо намерен положить конец всему этому кошмару.

— Кто пытался убить меня? — Она с трудом сдерживала слезы.

— Скоро, очень скоро все это кончится. Понимаю, как вы озабочены, как возмущены. Да, вы правы, это своего рода безумие. Священник, который хочет убить Папу, который задушил другого священника голыми руками... И однако этот священник является тем стариком, которого вы теперь видите перед собой, которого так долго знали, любили и которому доверяли. И, конечно, в голове у вас теперь путаница. Как отнестись к этому? Меня же давным-давно перестали волновать вопросы морали. Я делаю то, что считаю необходимым, правильным. Да, понимаю, это не вписывается в традиционный образ старого доброго священника. Но я никогда особенно и не старался быть просто добрым священником. Хотел прежде всего быть хорошим человеком. — Он взглянул на часы. — Итак, до встречи завтра вечером на вилле Инделикато, примерно в это же время. А теперь прощайте. — Он остановился в дверях, обернулся. — И будьте осторожны.

* * *

В тот вечер я сидел в гостиничном номере один и размышлял над версией Д'Амбрицци. Отец Данн отправился куда-то по делам, не словом не упомянув о том, что они как-то могут быть связаны с Д'Амбрицци. О том, чтоб пойти к Элизабет, не могло быть и речи. Сколько можно выставлять себя круглым идиотом? Мне олимпийские рекорды ни к чему.

Из головы не выходил образ Д'Амбрицци. Вот он поджидает в горах поезд с Папой Пием. От лихости и безрассудства этого плана просто захватывало дух. Что было бы, если бы покушение удалось? Нашла бы тогда Церковь в своих рядах другого, поистине великого человека, который раскрыл бы всю мерзость нацизма? Повлияло бы это на нравственное развитие Церкви? И если бы сама Церковь стала затем иной, возможно, и я стал бы тогда совсем другим человеком? Смог бы я стать священником, если бы Пия не существовало?...

Однако вся моя жизнь сложилась по-другому. За все приходилось платить самую высокую цену, и конца-краю этому не видно. Я потерял Церковь, потерял любовь отца и постепенно возненавидел их обоих. Что было бы, если бы покушение Д'Амбрицци на Пия удалось? Возможно, тогда и отец, и Церковь были бы со мной?

И я решил, что лучше не знать ответа на этот вопрос.

Однако кто же все-таки предал заговорщиков?

...Рана на спине зажила. Остался лишь длинный шрам. Боль время от времени я испытывал, но то были лишь глухие отголоски прежней острой боли. Я наполнил ванну такой горячей водой, что зеркало затуманилось от пара. Затем откупорил бутылку виски, отец Данн раздобыл ее в какой-то забегаловке, потворствующей вкусам исключительно бриттов. На вкус виски показалось почти сладким, но приятным, немного отдающим торфяным дымком; следовало признать, в жизни еще не пил такого хорошего виски. А называлось оно «Э'Драдур», и, как объяснил отец Данн, изготавливали его на маленьком заводе в Шотландии. Вообще, когда дело доходило до «огненной воды», Данн проявлял недюжинное понимание этого вопроса. Я лежал в ванне и подливал виски на кубики льда, пока не осталось всего полбутылки. Крепкий напиток снял напряжение.

Я очень устал, однако теперь мне казалось, что не стоит предавать происходящему слишком уж большого значения. Меня целиком поглотили все эти римские легенды и интриги, и если я вдруг выйду из игры, никто по мне скучать не будет. Мысль оказалась утешительной. Возможно, я вообще ничего не значу. Невелика будет потеря... И вообще, когда находишься в Риме, надо вести себя, как принято у римлян. Но кто будет о том судить?

Д'Амбрицци...

Что из сказанного им правда? Что вообще является правдой? Кто-нибудь помнит вообще, что такое правда? Я отмокал в горячей воде и мысленно пребывал в некоем иллюзорном мире...

Мне казалось, что я лежу и умираю на песчаном пляже, в тени пальмы плачет хорошенькая девушка. И еще там был полковник. Его тень надвинулась на меня, загородила солнце, лучи его сияли над фуражкой с приподнятой тульей и слепили меня. Лицо у полковника было глупое, и еще на нем были очки, а в руках пистолет...

В голове звучала печальная песенка Дональда Фейджена, я прекрасно понимал, что нахожусь в ванной, что вокруг пар, что рядом бутылка виски и лед в ведерке тает, и однако при мысли о том, что может произойти завтра, в животе все сжималось от страха. И одновременно я истекал кровью на пляже, самолет, который я нанял у костлявого мужчины в двухцветных ботинках, за мной все не прилетал, девушка предала меня, полковник тоже предал, и я должен был умереть. Я понимал, что вычитал все это в какой-то книжке, сюжет ее известен, один прощальный взгляд и... А песенка все продолжала звучать, и ясно было одно: меня убьет лихорадка, если не все эти выпущенные в меня пули...

Господи. Д'Амбрицци хотел убить Папу!

И убил Лебека. А потом выяснилось, что это совсем не тот человек.

А ему хоть бы что! Ни малейшего раскаяния.

Как можно?...

Может, все дело в войне? Ведь тогда шла война, она многое изменила. Прежние правила уже не действовали...

В конце концов я вышел из ванной и побрел к постели, лег, весь дрожа. Начал вспоминать Габриэль Лебек, смуглую ее кожу, округлые формы, понимая, что никогда ее больше не увижу. И одновременно страстно мечтая о том, чтобы она обвила меня сильными своими ногами, заставила погрузиться в себя, туда, где так тепло и безопасно... Я жаждал покоя и безопасности. Не так уж многого и требовал.

Можно ли чувствовать себя в безопасности на приеме у Инделикато? Вряд ли. Приглашения нам оставили у администратора гостиницы. Кардинал будет счастлив видеть нас у себя на вилле.

Завтра вечером.

* * *

Снова во сне ко мне пришла мама.

Все тот же старый сон.

Только на этот раз она оказалась ближе. Одета в тот же прозрачный халат или пеньюар, и сцена действия та же, за долгие годы я выучил ее наизусть. И она тянется ко мне, волосы встрепаны, на длинных пальцах с накрашенными ногтями поблескивают кольца, но на этот раз я вижу ее гораздо отчетливее, словно сняли одну из полупрозрачных занавесей, отделявших нас друг от друга.

Я растерялся и смутился, точно застиг ее в самый неподходящий момент, стал свидетелем чего-то очень личного, тайного и постыдного. Я не должен был оказаться здесь, и однако она знала, что я здесь, тянула ко мне руки, что-то говорила. Я чувствовал аромат гардении, ее духов, знакомых с детства, они запоминаются потом на всю жизнь, и еще улавливал в ее дыхании запах джина, мартини... И все это происходило впервые, прежде я не видел таких подробностей во сне... Вот она выбегает из спальни, за спиной виден желтоватый свет. Ночь, потому что на мне красный халат в клетку и пижама. Мне лет десять-двенадцать, и впервые я отчетливо слышу ее голос...

Прежде во сне я не различал слов. Сны всегда были отражением того, что засело в памяти, я помнил: что-то произошло, а потом забыл или просто подавил это воспоминание... Слова ее доносились словно издалека, она звала меня, повторяла мое имя, Бен, Бен, послушай меня, пожалуйста, Бен... Голос матери умолял, послушай меня, я же отстранялся от нее, в этот миг она вовсе не походила на ту маму, которую я знал и любил, женщину, совершенную во всех отношениях. Эта женщина пила, и плакала, и сжимала в руке платок, она умоляла о чем-то, звала меня, что-то ее напугало, возможно, поэтому голос у нее такой странный, надтреснутый... Бен, не убегай от меня, пожалуйста, дорогой, не надо, послушай...

Она звала и тянулась ко мне так настойчиво, и я приблизился и почувствовал, как она ухватила меня за руку, и пальцы у нее были такие сильные и заостренные, как птичьи когти. Как когти у той птицы, что я видел давным-давно, тельце насажено на прут железной изгороди, я видел испуганные глаза матери. И все смешалось в этом сне: птица, изгородь, надтреснутый голос мамы, ее рука, похожая на птичью лапку, тонкие косточки, комок перьев... А потом птица ожила и била крыльями, пытаясь слететь с железного прута, она умирала, а крылья все хлопали, трепетали беспомощно, и лапы вцеплялись в изгородь, и потом вдруг произошла метаморфоза, и птица превратилась... почему, почему? Наверное, потому, что это сон, подумал я. Птица превратилась в мужчину, ноги его болтались в воздухе. Он был весь черный, как та умирающая птица, он тоже умирал, фигура мужчины, черная на белом фоне, и тут я понял, кто это... Он умирал, он уже умер, и тело его колыхалось на ветру...

Отец Говерно.

В яблоневом саду. Но ведь я там никогда его не видел.

Зато увидел во сне. Почему? Я понятия не имел. Черт, ведь это же сон! Сон и еще нечто большее.

А потом я вдруг услышал собственный голос: Священник в яблоневом саду...

Прежде я никогда и никому этого не говорил, даже маме, то была запретная тема. Но я стоял и кричал эти слова маме прямо в лицо, и из глаз ее так и хлынули слезы, горестно покатились по щекам, и казалось, что лицо ее уменьшается, тает, точно я на глазах терял свою маму... И тут вдруг я услышал ее голос:

Ты, ты... ты сделал это... ты во всем виноват... ты... с самого начала... ты, только ты... я ничего не могла поделать... было слишком поздно... ты сделал это... бедный священник...

А потом она повернулась, побрела в спальню, затворила дверь.

Я стоял в коридоре, было жутко холодно и темно. Я весь дрожал и проснулся в постели, в гостиничном номере в Риме, весь в поту, дрожащий и разбитый. Тридцать лет я мучился этим сном, все эти годы пытался расслышать хоть слово из того, что она говорит, силился увидеть и понять, что происходит.

И вот теперь понял все. Все узнал.

Лучше бы не знал.

Мама дала понять, что это я виноват в том, что случилось с отцом Говерно.

Все это как-то связано. Отец Говерно, Вэл, все остальное. Почему Вэл так вдруг заинтересовалась Говерно перед самой смертью?...

И разве я был тут виноват?

* * *

Стук в дверь раздался часа в три ночи, и я лежал, пытаясь сообразить, снится он мне или нет. Потом поднялся и открыл дверь. На пороге стояла сестра Элизабет, как раз собиралась постучать еще раз. Я спросил, знает ли она, который теперь час.

— Неважно. А сколько сейчас?

— Три ночи. Начало четвертого.

— Ничего, не страшно. Как-нибудь переживешь. Дай же мне пройти.

На ней был плащ, промокший от дождя, на волосах блестели капли воды. Из-под плаща виднелся воротничок черной водолазки, на ногах туфли на резиновой подошве, тоже мокрые. Она проскользнула мимо меня в комнату. Впечатление такое, словно она спешит куда-то, но я знал, что оно обманчиво, просто она была страшно энергичная по природе своей.

— Зачем ты здесь? Что случилось?

— Не могу допустить, чтобы между нами и дальше продолжалась вся эта грызня и неразбериха. Нам надо поговорить, прежде чем все запылает синим пламенем. Весь мой мир рушится, Бен. Нет, нет, только не перебивай! Мы только что поссорились, и мне стало от этого еще хуже. Так что позволь объяснить, что я имею в виду. И не произноси ни слова, а лотом я задам тебе один, самый главный вопрос.

Я кивнул.

— Почва уходит из-под ног, я чувствую, прежняя моя жизнь кончилась. Думаю, что Вэл собиралась уйти из Ордена. Выйти замуж за Локхарта. Знаю, какие чувства она к нему испытывала, думаю, что те же, что и я к тебе... И меня это страшно тревожит. И моя вера в Церковь, похоже, разлетается ко всем чертям. Чего она стоит, эта вера, если Церковь творила такие дела?... Что произошло с нашей Церковью?

— Полагаю, это и есть твой главный вопрос. А ответ будет таков: Церковь все та же, что и прежде, просто раньше ты отказывалась это замечать. Не лучше, не хуже, точно такая же, как всегда.

— И потому я не знаю, во что дальше верить. Моя Церковь вдруг превратилась в загадку. Не знаю, есть ли в ней человек, которому можно верить. У Д'Амбрицци больше лиц, чем в портретной галерее, а я... я ищу человека, которому можно верить. Вот я и подумала о тебе...

— Послушай, я...

— Это еще не вопрос. Знаешь, обычно я человек очень организованный. Все у меня по расписанию, и голова на месте. Ты, конечно, можешь подумать, что это не так. Я слишком долго была монахиней, и, да, у меня выработались вполне определенные взгляды на все. На жизнь, на собственное место в этой жизни, чувства, веру. Не собираюсь утомлять тебя всем этим, но ты должен понять, насколько это серьезно для человека — следовать определенному освоенному образу мышления и верований. И вот я встретила тебя, полубезумного новообращенного, бывшего иезуита, которым руководят куда более сложные мотивы, который выстроил сумасшедшую линию самозащиты, ни с чем подобным мне не доводилось сталкиваться прежде... Но это вовсе не означает, что ты мне не нравишься, что ты мне безразличен, нет. Даже когда ты при всяком удобном случае обращаешься со мной, как с каким-то полным ничтожеством. Вот смотрю на тебя и думаю: тяжелый клинический случай, но, возможно, все же существует способ излечения... И теперь я хочу от тебя только одного — чтобы ты ответил на вопрос. А после этого посидишь, подождешь и подумаешь, правильно ли это, такая слепая животная ненависть к Церкви, которая, конечно, институт далеко не совершенный, но...

— И чего мне ждать?

— Ну, наверное, того, что я буду делать дальше.

— Так в чем вопрос, сестра?

— Ты всерьез говорил мне об этом тогда?

— Я много чего наговорил тебе, сестра. И кое-что определенно всерьез.

— Ты прекрасно понимаешь, о чем идет речь.

— Слушай, если пришла сюда снова ругаться и спорить, знай, я не тот...

— Ты сказал, что любишь меня! И теперь я хочу, чтобы ты...

— Да, сказал. Хочешь знать, не выжил ли я из ума? Знаешь, я задаю себе тот же вопрос. Стоит ли того дело? Есть ли смысл снова приносить себя в жертву Церкви? Кому нужна эта вера во всякую ерунду?

— Мудрые люди никому не нужны, Бен.

— Не думаю, что я нужен тебе или кому-то еще на этом свете.

— Мне необходимо знать. Правду ли ты говорил, когда сказал, что любишь меня?

— А кто-нибудь прежде говорил тебе это? Мужчина, я имею в виду?

— Да. Но одно дело влюбленность в семнадцать лет, и совсем другое, когда это любовь. Что ты имел в виду под этим словом?

— Ну, начать с того, что мне уже далеко не семнадцать. Любовь, сестра. Имел в виду просто любовь. Прости, не хотел осложнять тебе жизнь, но я... я действительно люблю тебя. Только, ради бога, не спрашивай, почему или за что. Я не знаю... Любовь, она просто приходит и все. Может, это лишний раз доказывает мое безумие. Может, служит доказательством, что я могу полюбить, когда уже потерял всякую надежду. Чего вообще ты от меня хочешь? Ночь на дворе.

— Не надо больше вопросов. Я должна подумать. Мне нужно время. Дай знать, если вдруг передумаешь.

Она ушла прежде, чем я успел шевельнуться. Так и стоял посреди комнаты в пижаме и смотрел на дверь, за которой она скрылась.

Во что это я впутываюсь?

Нет, это просто невероятно.

Монахиня...

5

Дрискил

В вестибюле горели тысячи свечей, свечи освещали и бальную залу виллы Инделикато, построенной еще в шестнадцатом веке знатными его предками. Кто только не принадлежал на протяжении четырех столетий этой прославленной фамилии! Кардиналы, государственные деятели, ученые, банкиры, мошенники, поэты, генералы, воры — кровь Инделикато текла в жилах всех этих людей, и вот теперь на вилле собрались последние представители рода.

Сама вилла поддерживалась в безупречном порядке, штат постоянной прислуги составлял человек тридцать, не меньше. Теперь она была домом кардинала Манфреди Инделикато, который в глазах наиболее осведомленной римской элиты имел очень хорошие шансы стать преемником Папы.

Все было устроено с огромным вкусом и размахом. Мерцание свечей озаряло розоватый мрамор, камерный оркестр играл Вивальди, старинные гобелены отсвечивали золотыми нитями, из открытых дверей лился аромат сосен, представители духовенства при полных регалиях, женщины в элегантных нарядах «от кутюр» демонстрировали акры сливочно-белой плоти. Рядом с ними — седовласые мужи, которые могли позволить себе таких женщин, кинозвезды, члены Кабинета министров, шум голосов смешивался со звуками музыки. Сам воздух был пронизан возбуждением и ожиданием, продиктованными осознанием того, что Папа умирает сейчас у себя в покоях, и в этом возбуждении даже ощущался некий оттенок сексуальности.

Мы с сестрой Элизабет и отцом Данном прибыли в заботливо посланном за нами Д'Амбрицци лимузине. Поднялись по высокой пологой лестнице и тут же слились с толпой. Элизабет окружили какие-то ее знакомые, к Данну беспрестанно подходили священники, а потому я остался в одиночестве. Шампанское лилось рекой, длинные столы были уставлены изысканными закусками, еду и напитки также разносили на подносах официанты в смокингах. Свечи и электрические лампочки разливали вокруг розоватое мерцание.

Вилла была не только местом грандиозных приемов, но и частным музеем. Стены высотой футов в сорок были увешаны гобеленами и живописными полотнами великих мастеров, цена каждого наверняка составляла просто астрономическую сумму. Коллекция собиралась членами семьи Инделикато на протяжении веков, и плоды их трудов были теперь налицо: Рафаэль, Караваджо, Рени, Рубенс, Ван Дейк, Мурильо, Рембрандт, Босх, Хальс и так далее. Все это собрание казалось каким-то нереальным, в доме были сосредоточены просто несметные богатства.

Я медленно переходил из одной галереи в другую, любовался полотнами, потягивал из бокала шампанское и временами даже забывал, зачем я здесь.

Никто из нас не знал, чего ожидать от этого приема. Во-первых, почему нас вообще пригласили? Данн, прежде не обмолвившийся об этом ни словом, вдруг оказался близким другом Д'Амбрицци и заявил, что пригласили нас сюда потому, что Инделикато вместе с Д'Амбрицци занимался по распоряжению Папы поисками убийцы Вэл. И вот, поскольку мы занимались одним делом, Инделикато якобы захотел с нами познакомиться. Но почему Д'Амбрицци так настаивал на нашем присутствии? В ответ на этот вопрос Данн лишь пожал плечами. Очевидно, у Д'Амбрицци были какие-то свои личные причины, даром, что ли, он заявил, что в конце приема все выяснится. Что-то должно произойти. Просто мы не знали, что именно и как. При мысли об этом даже замечательное шампанское не лезло в горло.

Сестра Элизабет выглядела весьма эффектно в черном бархатном платье с квадратным вырезом и брошкой-камеей, которую, по ее словам, подарила Вэл. Волосы были зачесаны назад и перехвачены черной лентой. Мы встретились у входа в гостиницу «Хэсслер», и она одарила меня улыбкой. Никогда прежде не замечал, чтобы она так улыбалась. Словно между нами никогда не было конфликта. Глаза наши встретились, она взяла меня за руку, я помог ей сесть в лимузин. Я вспомнил о ночном разговоре в номере и почему-то сразу успокоился. Мы с ней словно начали все с чистого листа и, вне зависимости от того, какие решения будут затем приняты, могли прекрасно ладить.

Уже на приеме мы вновь столкнулись на широкой лестнице, перекинутой между галереями, и смотрели вниз, на все прибывающих гостей. Элизабет подняла на меня глаза.

— Какой истории ты веришь? — И тут она пересказала мне свой разговор с Санданато, подчеркнув его убежденность в том, что за всем этим с самого начала стоял Д'Амбрицци. Что будто бы Д'Амбрицци ставит своей целью полный контроль над Церковью и непременно тем самым разрушит ее. — Д'Амбрицци у нас или хороший парень, или плохой. Вопрос в том, как это узнать.

— Понятия не имею. Да все они плохие парни. Ладно, согласен, он подходит под все критерии плохого парня. И о том, что он хороший, мы знаем только из его утверждений.

— Ну и еще со слов отца Данна, — заметила она.

— Как убедительно! А на самом деле?... Не знаю.

— А что подсказывает тебе шестое чувство?

— Что я хочу провести немного времени наедине с герром Хорстманом. А уже потом буду думать о том, кто его послал. Есть все причины полагать, что это Саймон. Настоящий Саймон... Д'Амбрицци.

— Но Вэл... не мог же он приказать убить Вэл...

— А покушение на тебя? На меня? Это он мог приказать?

Она промолчала и отвернулась.

К нам приблизился средних лет священник с невыразительным и мрачным лицом.

— Сестра Элизабет, — сказал он, — и вы, мистер Дрискил. Его преосвященство кардинал Инделикато хотел бы с вами познакомиться. Прошу, следуйте за мной.

Мы поднялись следом за ним по лестнице, прошли в другую галерею, затем двинулись по коридору, где вдоль стен стояли стулья, обитые золотисто-зеленой парчой. На стенах — гравюры в рамках, внизу — столы из зеленого мрамора на позолоченных ножках, на них вазы со свежесрезанными цветами. Он остановился у двери и пропустил нас внутрь. Комната длинная, узкая, с высокими окнами и тяжелыми шторами на них, на полу — старинный ковер, в углу — элегантное бюро, на одной из стен — огромное полотно Масаккио. Понятия не имел, что в частных домах могут находиться такие работы.

В комнате никого не было.

— Momento, — пробормотал священник и скрылся за резной дверцей, что позади письменного стола.

Я кивнул. Взгляд упал на маленькое полотно, висевшее у окна, прямо над ультразвуковым прибором искусственного увлажнения воздуха, призванного препятствовать превращению предметов в пыль и прах. В центре картины зависла в воздухе призрачная фигура в накидке. Одна рука вытянута и указывает то ли на зрителя, то ли на художника.

При более близком рассмотрении под капюшоном вместо лица оказался череп, отбеленный и гладко отполированный. На заднем плане голые ветки деревьев, черные птицы на фоне красноватого, с отблесками, неба, точно где-то за горизонтом пылает пожар адского пламени. Меня поразила эта картина, наверное, потому, что фигура в плаще с указующим перстом вдруг напомнила сон о маме, о том, как она тянет ко мне руки, бормочет невнятные слова. Тут послышался шорох одежд, я обернулся и увидел, что в комнату входит кардинал Инделикато.

Лицо продолговатое, с впалыми щеками. Гладкие темные волосы точно прилипли к узкому черепу. Он пожал руку сестре Элизабет, потом подошел ко мне и повторил этот жест — на миг даже показалось, что он прищелкнул каблуками. С шеи на толстой серебряной цепочке свисает тяжелый серебряный крест, украшенный крупными камнями, по-видимому, рубинами и изумрудами. Он заметил, что крест привлек мое внимание.

— Нет, это не повседневная деталь моего костюма, мистер Дрискил. Семейная реликвия, оберег, считалось, что он защищает от вампиров и прочей нечисти, так мне, во всяком случае, говорили. Ношу только для показухи. Чем и является, боюсь, наше сегодняшнее мероприятие. Церкви приходится отдавать дань уважения современным средствам массовой информации. Сегодня у нас предварительный просмотр американской телевизионной программы, рассказывающей о том, «как работает Ватикан». Очень по-американски, не правда ли? Жизнь Ватикана изнутри... Американцы почему-то просто обожают все, что может сойти за историю, демонстрирующую нутро... института, предмета, человека, им неважно. И верят почти каждому слову. Впрочем, прошу извинить за болтовню. Хотелось бы выразить личные самые глубокие соболезнования по поводу безвременной кончины вашей сестры... Я не слишком хорошо ее знал, но она была человеком в высшей степени авторитетным, как в кругах Церкви, так и во всем мире. И да, моя дорогая сестра Элизабет, искренне сожалею, что вам довелось пережить столь ужасные минуты. — Он назидательно приподнял длинный тонкий палец. — Мы уже почти закончили наше расследование. Могу вас заверить, убийств больше не будет. Церковь на пути к спасению. — На губах мелькнула еле заметная улыбка.

— Рад слышать, — сказал я. — Путь к спасению — это прекрасно. Уверен, Вэл на том свете это известие принесет большую радость. А также Робби Хейвуду, брату Лео и всем остальным, кто погиб от руки герра Хорстмана...

— Да, да, понимаю ваши чувства. — Кардинал обернулся к сестре Элизабет, та старалась сохранять полную невозмутимость. И смотрела так, точно ей доставляло особый интерес изучать столь любопытный образчик под названием Cardinalus Romanus, словно хотела прочесть на его лице признаки смущения, осознания вины или, напротив, Полной невиновности, попадающей под версию Санданато. — Однако, — продолжил он, — вы должны помнить, что это сугубо дело Церкви. Не только потому, что лучше всего вести его силами Церкви... но и потому, что только так можно вообще его вести. В самом ближайшем времени Хорстман и его хозяин будут обнаружены, и ими займется Церковь. А пока что вынужден просить вас воздержаться от дальнейших самостоятельных действий. Это распоряжение Папы... он лично выразил такое желание. И вы двое должны устраниться, при всем уважении к вашим мотивам и чувствам. Могу ли я рассчитывать, что вы выполните это условие?

— Можете рассчитывать на что угодно, черт побери! — сердито буркнул я в ответ.

— Вы только осложняете все дело, — невозмутимо заметил он. — Меня предупреждали, что вы за человек. Вижу, что не напрасно. Но повторяю, вы ничего не сможете сделать, чтобы хоть как-то повлиять на исход всего дела. Спасибо за то, что пришли. — Он снова улыбнулся еле заметной злобной улыбкой. — Веселитесь, развлекайтесь. И не пропустите демонстрацию фильма. Там есть прелюбопытные вещи. Узнаете, что в действительности представляет собой современный Ватикан и как работает. И насколько обезоруживающе прост и приятен этот мир. — Он слегка склонил продолговатую голову.

— Так вы хотите сказать, это Д'Амбрицци, — сказал я. И не двинулся с места, хотя он пытался подтолкнуть нас к двери. — Должно быть, решили, что можете это доказать, но что будет толку от таких доказательств? Уж римская полиция вряд ли примет их к сведению. И принстонская — тоже. Хотите, чтобы все осталось в стенах Церкви. Папа умирает и, возможно, понятия не имеет, о чем вы говорите и что делаете. Так куда вы пойдете с этим своим делом, а?

Кардинал Инделикато слегка пожал плечами.

— Ступайте на прием, постарайтесь получить удовольствие. А теперь прошу прощения, но мне некогда. — Он обогнул меня, потом остановился в дверях, обернулся и окинул нас странным взглядом. И, к моему удивлению, не сказав больше ни слова, вышел.

* * *

Иерархи римской католической Церкви все прибывали. Они были повсюду. Были здесь и другие узнаваемые лица, не имеющие отношения к духовенству.

Стоя на балконе, я наблюдал за толпой внизу.

Кардинал Клэммер был здесь, не поленился прилететь из Нью-Йорка. Кардинал Полетти, заправляющий делами в курии, и кардинал Фанджио, ядовитый, как гадюка, напустили на себя самый невинный вид, и камуфляж этот был столь совершенен, что они и вправду казались чуть ли не ангелами. Присутствовали также кардинал Вецца, кардинал Гарибальди, горбун-кардинал Оттавиани и кардинал Антонелли с длинными белокурыми волосами. Были и другие, чьи имена вылетели из головы, однако я их узнал. В частности, голландца, которой ходил с помощью двух тростей, приволакивая ногу; немец с характерной короткой стрижкой ежиком; чернокожий мужчина ростом около семи футов. Их лица часто мелькали на экране и страницах газет. Разглядел я в толпе и Дрю Саммерхейса, а рядом с ним — маленького человечка с жутким шрамом на горле. Того самого, кто преследовал меня в Авиньоне. А затем в высокой арке, где играли тени, возникло лицо человека, которого я никак не ожидал здесь увидеть. То был Клаус Рихтер в темном деловом костюме. Он попивал шампанское и беседовал о чем-то с незнакомым мне священником. Все на своих местах: нацисты, произведения искусства, представители духовенства. Рихтер... Бывший фашист, любитель гольфа, один из мужчин на снимке, который украла Вэл из его кабинета. Интересно знать, по какому делу он находится в Риме? Наверняка оно связано с картинами старых мастеров и шантажом.

Тут ко мне подошел отец Данн. Пробормотал что-то, я повернулся к нему и вдруг заметил уголком глаза серебристые гладко прилизанные волосы, круглые очки, в стеклах которых отражалось мерцание свечей. Мужчина промелькнул в толпе, за спинами гостей. Я вытянул шею, но седовласый господин уже куда-то исчез. Отец Данн проследил за направлением моего взгляда.

— Что такое?

— Наверное, у меня галлюцинации, — ответил я. — Показалось, что вижу Хорстмана.

— Почему же галлюцинации? — Он криво улыбнулся. — Хотите сказать, его присутствие здесь вас удивляет? В таком случае это вы меня удивляете.

— Ни черта не понимаю...

— Все вы понимаете. И вообще, ведете себя крайне легкомысленно, учитывая обстоятельства. Хотите, угадаю? Вы помирились с сестрой Элизабет, верно?

Я кивнул, но все мысли мои занимал Хорстман. Возможно, он сейчас ожидает новых приказов от Саймона. За последнюю неделю он вроде бы никого еще не убил.

— Взгляните, — сказал Данн. И указал на вход, где наблюдалось оживление.

Кардинал Инделикато приветствовал кардинала Д'Амбрицци. Один высокий, тощий и мрачный, другой низенький, плотный, улыбающийся. Со стороны казалось, встретились два лучших друга. К ним, точно притягиваемые магнитом, тут же устремились другие кардиналы.

— Целое представление, — заметил Данн. — Сегодня Инделикато играет роль избранного. Всем своим видом говорит: Я буду Папой!И все, почти все, стараются продемонстрировать, что они на его стороне. Не налюбуюсь, ей-богу!

Час спустя гости постепенно перешли в бальную залу, где для избранных должна была состояться премьера телефильма. Кардинал Инделикато вышел сказать несколько слов. Он представил знаменитого американского телеведущего, от лица которого велось повествование. Приветствовали кардинала очень тепло.

Д'Амбрицци отошел в сторонку и присоединился к нам. Стояли мы в тени пальм в кадках. Данн обернулся.

— Ваше преосвященство...

Кардинал кивком указал на стоявшую неподалеку сестру Элизабет.

— А вот она все еще верит, что я не Джек Потрошитель. Надеюсь доказать то же самое и вам, Бенджамин. Сегодня, на этом приеме. Что же касается доброго моего друга Инделикато, он искренне считает, что положит сегодня же вечером конец карьере Святого Джека. — Он пожал плечами. — Что, если у него получится? Будет ли это трагедией для меня? Нет, вряд ли. Скорее трагедией для Церкви.

— А какой вы хотите видеть Церковь? — спросил я.

— Какой хочу видеть?... Ну, во-первых, не хочу, чтобы Церковь попадала в руки заплечных дел мастеров, так я их называю. В руки старой гвардии, ультраконсерваторов. Не хочу, чтобы ею командовал Инделикато, превратил в свою баронскую вотчину. В любом случае, слишком поздно. Вот, собственно, и все.

— Инделикато выглядит сегодня очень уверенно, — заметил я.

— Почему бы нет? Я ведь у него под каблуком, верно? Хорстман был созданием Саймона, все считают именно так. А я был Саймоном... Я пытался убить Папу, я возглавлял шайку убийц, я снова задействовал Хорстмана. Все вписывается в долгую и темную историю Церкви, и Инделикато считает, что может это доказать. Как, скажите, я могу предотвратить этот шантаж с его стороны? Для этого бы понадобилось вмешательство самого Всевышнего. Нет, разумеется, я верю в Бога. — Он улыбнулся, потрогал крест из слоновой кости на груди. — А Бог, как известно, склонен помогать тем, кто сам себе помогает. Так вы идете смотреть этот телефильм? — Мы дали понять, что не собираемся. — Я тоже. Пошли со мной. Только тихо. Хочу вам кое-что показать.

Он провел нас по безлюдному коридору к лестнице, которая спускалась в полутемный подвал, освещенный лишь несколькими лампочками, вмонтированными в потолок.

Тронул выключатель, вспыхнул яркий свет, и мы увидели стеллажи для хранения винных бутылок. Их были тысячи.

— Слышал, что у него лучший винный погреб в Риме, — сказал Данн.

Д'Амбрицци пожал плечами.

— Я в винах не очень-то разбираюсь. Лишь бы покрепче да цвета крови, и я доволен и счастлив. Крестьянин, что с меня взять. — Он шел вдоль стеллажей. — Не будем здесь ничего трогать. Хочу кое-что показать.

— А почему вы считаете, что нас здесь... не застукают? — нервно спросила Элизабет. И огляделась с таким видом, словно в подвал вот-вот ворвется группа спецназа. — Это же незаконно.

— Сестра, мы знакомы с Манфреди Инделикато вот уже пятьдесят лет. Знаем друг о друге буквально все. Его шпионы всегда следили за мной. Но он считает меня эдаким неуклюжим слоном в посудной лавке. Верит в то, во что хочет верить. Во всяком случае, он никогда не поверит, что и у меня тоже есть шпионы... причем все они из числа его личной прислуги. Иногда он использует против меня сведения, полученные от своих шпионов. Я же никогда этого не делаю. Просто накапливаю информацию, вдруг пригодится. — На лице возникла хищная крокодилья улыбка. — Использую ее лишь косвенным образом. Просто я хитрее Манфреди. — Он самодовольно кивнул. — Он собирается убить меня сегодня. Должен убить... так ему кажется. Но разве я нервничаю или трушу? Как вам кажется, сестра? Не волнуйтесь, будьте уверены, здесь мы в полной безопасности. Я бывал здесь и прежде. Видел несколько раз то, что собираюсь вам показать. Видно, лишний раз хочу убедиться, что это мне не пригрезилось. Идемте же.

В помещении царила прохлада, я вдыхал запах пыли и дерева и задавался вопросом: зачем мы здесь? Но вот Д'Амбрицци подвел нас к дальнему концу погреба, взялся за крайний в ряду стеллаж и сдвинул его в сторону. Раздался тихий скрип, стеллаж отъехал, за ним открылась дверь в другое помещение. Д'Амбрицци дал знак следовать за ним.

— Манфреди — человек самонадеянный. Другой бы на его месте установил систему сигнализации, целые ряды видеокамер слежения, особенно в наш-то век бурного развития технологий. Впрочем, тогда люди, устанавливающие эти системы, могли бы допустить утечку информации. Нет ничего хуже... Манфреди так уверен в своей неприкосновенности, так бездумно эгоцентричен, считает себя неуязвимым. Думает, что никто никогда не узнает об этом склепе и о том, что он здесь прячет. Но он глубоко заблуждается. Джакомо Д'Амбрицци знает...

Помещение оказалось гораздо просторнее винного погреба, к тому же здесь было гораздо чище и светлей. Два больших прибора увлажнения воздуха, фильтрационная система, приборы для измерения температуры, автоматические разбрызгиватели воды на случай пожара. Площадью помещение было с два теннисных корта.

— Перед вами, друзья мои, — сказал Д'Амбрицци, — художественные ценности, трофеи Второй мировой войны. И все это, заметьте, находится в подвалах Манфреди Инделикато. Идите, взгляните на эти ящики. Сюда. — Он провел нас между двумя рядами ящиков, стоявших на бетонном полу. — Вот, смотрите!...

На ящиках красовались орлы и свастики Третьего рейха, выведенные черной краской. На некоторых более блеклыми чернилами были написаны имена художников. Энгр, Мане, Джотто, Пикассо, Гойя, Боннар, Дега, Рафаэль, Леонардо, Рубенс. Конца-краю им не было. А часть ящиков была помечена надписью красными чернилами «Vaticano».

— Вполне надежное хранилище, — сказал Д'Амбрицци. — Он заботился о микроклимате. Очень любит изобразительное искусство. Это у него наследственное. И все эти сокровища могут храниться здесь длительное время. Потому что у части этих шедевров весьма сомнительное происхождение. Их можно хранить здесь еще целый век. Если Фреди станет Папой, он непременно позаботится о том, чтобы все это перешло к Церкви...

— А если Папой станете вы? — спросил я.

— Ну, я пока что об этом еще не думал. Но полагаю, что со временем что-нибудь да придумаю. Возможно, Инделикато захочет оставить все это у себя. — Он вздохнул. — Нельзя, чтобы такие сокровища принадлежали одному человеку. А поскольку они нам все равно не достанутся, не мешало бы вам хотя бы взглянуть на них, оценить, так сказать, размах, с которым действовал Инделикато. Если начнете тщательно осматривать содержимое ящиков, то увидите на ряде из них пометки. Для Геринга или Гиммлера, Геббельса, даже для самого Гитлера. Однако Инделикато все же присвоил их... и в ряде случаев, признаю, не без моей помощи.

— Но почему Инделикато? — спросила Элизабет. — Ведь во время войны он был в Риме, никак не был связан с парижскими ассасинами... Вы, а не он, следили за тем, чтобы награбленные сокровища достались Церкви.

— Просто меня они не слишком интересовали. А Фреди, он был правой рукой Папы Пия, когда затевалась вся эта история. Не один только Пий направил меня в Париж делать грязную работу. Пий посоветовался с Инделикато, тот предложил меня. Фреди хотел от меня избавиться. Уже тогда мы были соперниками. Он считал, что мне не выйти живым из той парижской передряги. Думал, что нацисты рано или поздно раскусят меня и убьют. И еще он очень пристально следил за моей работой.

— Он знал о ваших планах расправиться с Папой?

— Да, конечно. Именно к Инделикато поступила информация о заговоре. Именно он затем предупредил Папу, якобы «спас» ему жизнь и тем самым лишь укрепил свои отношения с Пием. Пий никогда этого не забывал.

— А кто сообщил Инделикато? Кто вас предал?

— Человек, которому я доверял, который знал все. Вначале я был уверен, что это Лебек. Теперь знаю, что это не так.

— Но кто же?

Он молча покачал головой. Он не хотел отвечать на этот вопрос.

— Каким же образом Инделикато заполучил все эти сокровища? — спросила Элизабет.

— Пий был человеком благодарным. Он отдал коллекцию Фреди на хранение, в знак доверия и награды за верность. Инделикато должен был сохранить ее для папства. А возможно, Инделикато шантажировал его... — При этой мысли Д'Амбрицци улыбнулся.

— Что ж, — заметил отец Данн, — Пий просто облагодетельствовал его. Ведь семья Инделикато всегда гордилась своей коллекцией. Всегда собирала произведения искусства.

И тут меня осенило.

— Коллекционер, — тихо пробормотал я.

Д'Амбрицци кивнул.

— Да. Именно Инделикато Пий послал в Париж на мои поиски, именно ему велел заняться расследованием убийства Лебека, истории заговора с целью покушения на самого Папу. Но сколько он ни старался, все мы молчали, никто из наших не раскололся. А потом я понял, что он меня просто убьет, чтоб избавиться, раз и навсегда. Да, Пий называл его Коллекционером. Так, вроде бы в шутку. Фреди послали в Париж за мной, но ничего у него не вышло. А как только кончилась война, именно Инделикато предложил Ватикану сделку. То, что вы называете «взаимным шантажом» с участием удравших нацистов. Фреди, он, как паук, плел свою паутину из крови и страха, залавливал в нее нацистов и Церковь, а предметом торга служили произведения искусства. Те дни и есть ключ к его возвышению. Вроде бы серьезный господин, аскет, некоронованный король курии. А на деле Инделикато был бизнесменом. Одному из нас, полагаю, вскоре предстоит умереть, так что другие должны донести все это...

— Ерунда, Джакомо! Иллюзии, вкус к дешевой мелодраме, вот что тебя ослепило! — В дверях за нашими спинами стоял сам его преосвященство кардинал Инделикато. — Что мне тебя бояться? Почему ты должен бояться меня? К чему эти глупые разговоры о смерти? Неужели не достаточно убийств? — На губах его играла еле заметная улыбка, черные глазки нервно обегали присутствующих. В этот момент он напоминал мне Санданато, фанатика и мученика. Похоже, слова Элизабет о том, что Санданато перебежал в стан врага, и это после верного служения Д'Амбрицци, были похожи на правду. Во всяком случае, если судить по выражению лица Инделикато. Эти двое были страшно похожи. Вот только амбиции были разные.

Д'Амбрицци терпеливо улыбнулся.

— Должен извиниться перед вами, друзья мои. Я знал, Фреди, что ты будешь следить за мной, и хотел, чтобы ты был здесь. Они бы никогда не пришли сюда, если бы я сказал им заранее. Зато теперь они видели все доказательства.

— Боюсь, ты создал у этих людей превратное впечатление. Все это дары Церкви от разных государств, пожалованные до и после войны. Я сдаю это помещение Церкви в аренду. Взял картины на хранение. Все это зафиксировано в соответствующих документах.

Д'Амбрицци рассмеялся.

— Зачем ты говоришь это мне, Фреди? Ведь я один из тех, кому немцы разрешили украсть все это! Нет, ей-богу, иногда ты просто смешон!

— И я прошу прощения, друзья мои. Однако вы должны понять, что наше соперничество подошло к концу. Мы с тобой уже старые люди, Джакомо. И нам давно пора забыть о прошлом. Будем мирно доживать свои дни...

— Неужели, Фреди? Ты и правда так думаешь?

— Конечно. Долгая война подошла к концу. У меня есть твои мемуары, история, которую ты написал и оставил в Америке много лет тому назад... Вернее, я ее получу в самом скором времени. И уничтожу. И, таким образом, вырву у тебя когти. А все остальное, все эти твои россказни о трагедиях прошлого так и останутся пустой болтовней...

— И через сорок лет после всех этих событий у нас будет Папа-фашист! — В голосе Д'Амбрицци звучала издевка. — Просто прелестно! И кто же доставит тебе эти мемуары?

Инделикато пропустил этот вопрос мимо ушей.

— Знаешь, ты просто заложник прошлого. И слово «нацисты» уже потеряло прежнее свое значение.

— Что ж, тем хуже для всего мира. Поверь, для меня значение это сохранилось.

— Ты законсервировался в прошлом. Для тебя до сих пор идет война, со всеми этими убийствами. Так вот, Саймон, пришло время положить конец твоим убийствам. А сам ты должен позаботиться о своей душе. На руках у тебя много крови. Слишком уж много убивал в прошлом. А вот меня, Джакомо, убить не удалось!

— Полагаю, ты говоришь все это для них. — Д'Амбрицци повернулся к нам. — Что ж, может, их и удалось убедить. А я скажу тебе вот что, Фреди. Прошлое — это ты!

Пока жив ты, живет и все зло тех дней. Ты дух зла, проникший в нашу Церковь. Зло. Чистой воды зло...

— Ах, бедный мой Джакомо! Сам по горло в чужой крови, покушался на Папу и смеешь называть меня злом! Лучше покайся, друг мой. Пока еще есть время.

Они так и впились друг в друга взглядами. На лицах ни тени улыбки, они напоминали в этот момент двух доисторических животных, готовых сойтись в смертельной схватке. После того, через что им довелось пройти, жалость и снисхождение неведомы.

Я решил нарушить молчание. И обратился к Инделикато:

— Кто предупредил вас о заговоре против Пия?

— Хорошо. Сейчас скажу...

— Нет! — вскричал вдруг Д'Амбрицци. — Не надо!

— Архигерцог. Человек, которого мы звали Архигерцогом. Он знал, в чем заключаются главные надежды Церкви. Знал тогда, знает и сейчас.

* * *

Кардинал Инделикато проводил нас обратно к гостям. Шел он рядом с Д'Амбрицци, подхватив его под руку. Следом шагали я с отцом Данном и Элизабет. Со стороны казалось, что эти двое стариков лучшие друзья. Но то был чисто светский ритуал. Возможно, этого же ритуала они придерживались на протяжении полувека. Возможно, эмоции тут вовсе ни при чем. Возможно, все чувства умерли в них давным-давно, и осталось одно политиканство. Как бы там ни было, мне хотелось знать, чем все это закончится.

Мы стояли в просторном холле перед входом в бальную залу, где завершался просмотр фильма. Но вот там раздались аплодисменты, лакеи распахнули двери, и из зала повалила толпа. Американский ведущий углядел Инделикато и пробился к нему. Они стояли и разговаривали о чем-то, нас отнесло в другую сторону. Все громко восхищались фильмом. Инделикато, склонив голову, улыбался еле заметной улыбкой и теребил усыпанный драгоценными камнями крест.

— Пошли отсюда к чертовой матери, — сказал я отцу Данну. — Просто не могу этого больше выносить. Нам обещали, что сегодня все закончится, что мы наконец узнаем правду... И где она? Злодеи решили объявить перемирие. И да, кстати, что имел в виду Инделикато, когда говорил, что вот-вот заполучит мемуары Д'Амбрицци? Вы же говорили, Персик их нашел...

Не успел Данн ответить, как на плечо мне легла рука Д'Амбрицци.

— Не уходите. Вечер еще только начинается.

В толпе мелькнул Санданато, он проталкивался к своему новому хозяину.

Д'Амбрицци подвел меня поближе к Инделикато.

— Видите?...

Санданато запыхался, был бледен, лицо его блестело от пота.

— Прошу прощения, ваше преосвященство...

Инделикато величественно обернулся к нему, улыбка на губах тут же увяла.

— Да, монсеньер?

— Я от Папы. Он послал за вами, ваше преосвященство. Хочет видеть вас, и немедленно.

Инделикато кивнул и отвернулся от телевизионщиков. Ведущий спросил:

— Означает ли это, ваше преосвященство, что понтифик сделал выбор в вашу пользу?

Секунду-другую Инделикато изумленно смотрел на американца, затем прошептал:

— Папа не обладает правом голоса. — Он торопливо прошмыгнул мимо него, подошел к Д'Амбрицци. — Ты слышал, Джакомо? Почему бы не выразить мне поддержку?

— Тебе лучше поспешить, Фреди. А то Каллистий может и передумать.

— Вечно находишь повод для глупых шуток.

— До свидания, Фреди.

Санданато, избегая взгляда Д'Амбрицци, дотронулся до рукава Инделикато.

— Желаете, чтобы я сопровождал вас?

Инделикато нарочито медленно покачал головой.

— Это не обязательно, монсеньер.

Известие молниеносно разнеслось в толпе гостей. Все кругом возбужденно переговаривались, настал исторический момент. Неужели папству Каллистия пришел конец? Неужели в свой последний час он все же назначил себе преемника? Имеет ли значение его последняя воля? Какие новости принесет утро?

На плечо Санданато опустилась тяжелая рука Д'Амбрицци.

— Отлично справился, Пьетро. Так и думал, что Каллистию сегодня может понадобиться посыльный. Что ж, так тому и быть... А теперь, может, присоединишься к нам за ужином? Нет, нет, никаких отказов я сегодня не принимаю.

6

Стоя у двойных дверей в гостиничный ресторан, сестра Элизабет размышляла о том, какие еще сюрпризы приготовил им сегодня кардинал Д'Амбрицци. Помещение было небольшим и уютным, освещали его две маленькие люстры. Посетителей обслуживали гостиничные официанты. Гостиница была удобным местом встреч для нее и Дрискила, он жил здесь же, она — напротив, через площадь, в штаб-квартире Ордена. По неким непонятным ей причинам Д'Амбрицци взял у нее обещание остаться на ночь именно там и ни в коем случае не возвращаться в квартиру на Виа Венето.

В данный момент кардинал беседовал с мужчиной с большой родинкой на носу. Элизабет сразу узнала в нем Дрю Саммерхейса, с которым познакомилась на похоронах Вэл. Дрискил стоял рядом и внимательно слушал, что говорит Саммерхейс. Выражение лица у Бена было самое невозмутимое, даже отрешенное, а вот глаза — несчастные, усталые, потерянные. Она считала, что слишком хорошо его знает и вправе делать такие выводы.

Д'Амбрицци же, выступавший в роди «инспектора манежа», просто блистал. Весь вечер прекрасно владел собой, занимал гостей, то же, впрочем, можно было сказать и о его поведении на приеме у Инделикато. Хотя само его прибытие на эту вечеринку, визит в тайник Инделикато... Она до сих пор не могла опомниться при виде помещения, битком набитого похищенными во время войны сокровищами. Интересно, как измеряется их стоимость в долларах? Возможно, за сорок лет она возросла в десять, да нет, в тысячу раз! Как бы там ни было, но коллекция уникальная и поистине бесценная.

Дрю Саммерхейс стоял у стеллажа с напитками с бокалом шерри в руке. Рядом с ним маячил какой-то низенький молчаливый человечек. В прошлом некто наверняка воспользовался ножом для чистки картофеля или опасной бритвой, чтоб полоснуть его по горлу. Шрам остался просто безобразный. Там же был и монсеньер Санданато, с ним беседовал седовласый господин с широкими покатыми плечами. Элизабет представили ему. Она увидела большие влажные глаза с пурпурными мешками под ними, звали господина доктор Кассони. Прогуливаясь по комнате, она столкнулась с пожилым господином, огромный нос которого был буквально усыпан бородавками. Это был журналист из Парижа по фамилии Патерностер. Отче наш... Клайв Патерностер.

«Интересно, находится ли здесь же Архигерцог?» — подумала она. Это было бы очень похоже на Д'Амбрицци, привести сюда Архигерцога, предателя, и представить узкому кругу лиц. Впрочем, предсказать поступки Д'Амбрицци было невозможно. Он подобен птицелову, только без сети, вечно залавливает какие-то редкостные экземпляры.

Расхаживал среди приглашенных и отец Данн, то с одним словом перемолвится, то с другим, а в следующую секунду он уже под боком у Д'Амбрицци и тоже попивает шерри. Беседовали на самые общие темы. Она была здесь единственной женщиной, как, впрочем, и всегда. Обменивались шутками по поводу телефильма, говорили, что Инделикато решил заняться саморекламой. Масса домыслов была высказана о здоровье Папы, хотя, наверное, то же обсуждали сегодня на каждом обеде в Риме. Говорили о том, какой цирк начнется, когда Каллистий умрет, как со всех концов света в Рим слетаются кардиналы, выбирать его преемника. Отец Данн не удержался и весьма ехидно прокомментировал амбиции архиепископа кардинала Клэммера. Тот якобы собирался стать первым Папой-американцем.

Обед проходил в тех же непринужденных беседах, хотя и чувствовалось некоторое напряжение. По-видимому, гости начали недоумевать, с какой целью их позвали разделить с кардиналом эту трапезу. Неизбежно заговорили о том, что Папа вызвал к себе Инделикато, и за столом тут же воцарилась нервная выжидательная тишина. Но тут Д'Амбрицци улыбнулся во весь рот и заявил, что нечего на него так смотреть, он понятия не имеет, что тем вечером пришло на ум Папе. И вскоре беседа вернулась в нормальное русло.

Элизабет пробралась к Бену и уселась рядом, он одарил ее благодарной улыбкой. Но глаза смотрели все так же потерянно, и он не произнес ни слова. Элизабет не выдержала и спросила, все ли с ним в порядке.

— Да, конечно, — ответил он. — Нет, разумеется, не в порядке. Неужели все этим и кончится? Сведется ни к чему?... — Говорил он тихо, но возбужденно, никто, кроме нее, его не слышал. Лицо оставалось невозмутимым. — Допустим, убийств больше не будет. Но неужели мы удовлетворимся этим? А как же тогда Вэл? А мы с тобой? Оба мы просто чудом остались в живых, и вот теперь тема, видите ли, закрыта. И ничего так до конца и не прояснилось.

Элизабет кивком дала понять, что разделяет его чувства.

— Нам просто затыкают рот. Что же делать?

Бен пожал плечами.

— Не знаю. И все же очень хотелось бы выяснить, кто отдавал приказы Хорстману. Всем, похоже, плевать. Возможно, я слишком наивен, но до сих пор хочу знать, кто хотел прикончить тебя и нырнул с балкона, кто дал Хорстману список жертв, кто этот ублюдок... И я хочу убить Саймона, кем бы он там ни оказался, а потом найти Хорстмана и убить и его тоже. Понимаю, это похоже на безумие, но я не успокоюсь, пока не доведу дело до конца. — Никогда прежде она не слышала такой горечи в его голосе. — Я привык отдавать долги. Я играл в футбол. Я был юристом. Им и остаюсь. Это просто нечестно. Они пытались убить нас, а мы должны сидеть сложа руки? Ни черта подобного! Я должен им отплатить! — Он усмехнулся. — Я заработал это право.

Она взяла его за руку. Жест показался абсолютно естественным. Все изменилось с тех пор, как она ворвалась к нему ночью в номер, набралась мужества объясниться, отбросив все свои глупые предрассудки и гордыню. Теперь она могла взять его за руку, сжать ее в своей и не опасаться, что ее вдруг потянет читать ему занудные лекции на тему того, что Церкви видней. Теперь между ними все было как тогда, в Принстоне.

Тут Д'Амбрицци призвал гостей к вниманию. Ужин кончился, официанты принялись убирать тарелки, а Элизабет даже не успела заметить, что ела. Напротив, через стол, сидел Санданато, напряженный, пытающийся взять себя в руки. Казалось, он никак не может сфокусировать взгляд. На лбу выступили мелкие капельки пота. Он отер его тыльной стороной ладони. Он переводил взгляд с нее на Д'Амбрицци. Д'Амбрицци, падший кумир Санданато...

Д'Амбрицци поднялся и заговорил, похоже, он пребывал в отличном настроении:

— Спасибо за то, что почтили меня своим присутствием. Вы, возможно, удивляетесь, зачем это я вдруг с такой настойчивостью приглашал вас сегодня... Не случайно, уверяю вас. Сестра Элизабет, вы были ближайшей подругой сестры Валентины. Бен Дрискил, Вэл была вашей единственной и любимой сестрой. А потому сестра Валентина послужила вам пропуском. Отец Данн, мой старый друг, доверенное лицо... в самые тяжелые критические времена я всегда обращался к вам за помощью и советом. И серия убийств, что началась полтора года тому назад, была для меня, старого крестьянина, страшным ударом. Дрю Саммерхейс, я знаю вас полвека, работал с вами, вместе с вами составлял заговоры и антизаговоры как в военное, так и в мирное время. Вы человек, на которого тоже можно положиться в критический момент. Клайв Патерностер, вы с Робби Хейвудом так много видели в своей жизни, так много знаете, что было бы просто нечестно вычеркнуть вас из последней главы этого повествования... Жаль, что Робби нет с нами сегодня, его бы очень позабавила эта мелодрама. Мой друг и личный врач доктор Кассони, вы являетесь также доктором Папы и не отказывались информировать меня о состоянии его здоровья. А здоровье понтифика — это ключ к разгадке всей таинственной истории. Ведь именно с началом его болезни начались и убийства.

Он откашлялся.

— И ты, Пьетро, монсеньер Санданато, мой преданный союзник в стольких сражениях, моя опора и сила... Пожалуй, нет на свете человека, более убежденного в необходимости спасения Церкви от врагов. А потому и тебя я решил пригласить сегодня. — Он улыбнулся и оглядел всех присутствующих.

— Одного человека вы пропустили, — сказал Бен Дрискил. — Вон того коротышку. Я уже видел... это он преследовал меня на улицах Авиньона. А нас почему-то не познакомили.

— Дрю? — вопросительно вскинул брови Д'Амбрицци.

— Это Марко Виктор, — сказал Саммерхейс. — Он, как бы это помягче выразиться, мой телохранитель. Сопровождает меня везде. И вот что, Бен, не надо было убегать от меня там, в Авиньоне. Вам незачем меня бояться... Надеюсь, вы это понимаете.

— Конечно, — насмешливо кивнул Дрискил. — Теперь мы друзья.

Сестра Элизабет знала, о чем он думает. Саммерхейс и есть Архигерцог. Вот сукин сын! Проснись же, Святой Джек, этот человек предатель...

— Ну вот, теперь, — сказал Д'Амбрицци, — все познакомились. И я могу начать свою историю, знать ее имеет право каждый из здесь присутствующих. Проявите терпение, друзья мои. Эта история в лучших традициях Борджиа, которую довелось и еще не раз доведется пережить нашей Церкви.

Элизабет была по натуре женщиной нетерпеливой. Но она с замиранием сердца ждала, когда Д'Амбрицци начнет свой рассказ. Лишь шепнула на ухо Бену:

— Вот оно, начинается.

— Будем надеяться, — шепнул он в ответ.

— Все мы озабочены сегодня состоянием здоровья нашего Папы. — Привычная обезоруживающая улыбка исчезла, как только Д'Амбрицци заговорил. — Скоро начнется очередной этап в истории Церкви. Будет избран новый Папа, ему и предстоит формировать наше с вами будущее и будущее всего мира. Но сперва любимый всеми нами Каллистий должен умереть. Мы с ним старые друзья, и Саль ди Мона моложе меня, однако опередил меня в смерти. Я знал о его болезни еще до того, как узнал он сам. Доктор Кассони обнаружил у него злокачественную опухоль, а также серьезные нарушения в сердечной деятельности. Он пришел ко мне и со всей прямотой спросил, должен ли сообщать эту печальную новость Папе. На что я ответил, что Каллистий — человек огромного мужества. И посоветовал сказать всю правду. Было это два года тому назад. Мы с Каллистием провели немало часов, вспоминая старые времена, размышляя о будущем... обсуждали, что сделали, что еще предстоит сделать, а также вещи, допускать которые ни в коем случае нельзя.

Большинство из вас знают о моей деятельности во время войны, в те дни, когда я исполнял папскую миссию в Париже. Я совершал поступки, которых требовала от меня война. В другое, мирное время я счел бы это невозможным, недопустимым, даже преступным. Но тогда... Сальваторе ди Мона знал об этом. В те дни он был рядом со мной, и никто не мог предположить, что он когда-нибудь станет Папой...

Итак, я узнал о его болезни, и вскоре начали происходить страшные вещи. Люди, знавшие о моей парижской миссии, погибали один за другим. Я провел свое расследование, выяснилось, что их убивали. Назвать это простым совпадением было нельзя. У кого-то были веские мотивы, и я должен был выяснить почему...

И тут ко мне пришла сестра Валентина и рассказала о своих открытиях. Ей удалось установить связь между этими убийствами. Она связала их, даже еще не понимая, не зная мотива. Она проделала огромную работу. Нашла бумаги Торричелли в Париже, говорила с Робби Хейвудом, копалась в секретных архивах в поисках исторических прецедентов, сложила вместе разрозненные сведения, пошла по следу похищенных нацистами во время войны сокровищ и Саймона. Не поленилась съездить в Александрию, выяснила, какие взаимовыгодные отношения до сих пор связывают Церковь и уцелевших нацистов. В кабинете Клауса Рихтера в Александрии она увидела на стене снимок сорокалетней давности и узнала на нем своего старого друга Джакомо Д'Амбрицци... — Он молитвенно сложил перед собой ладони. — Прошлое подстерегает нас на каждом углу, оживает и набрасывается на нас, когда мы меньше всего этого ожидаем. Одна из маленьких шуток Господа. Так и норовит указать каждому свое место.

Сестра Валентина выложила мне все это, сказала, что убеждена, что ассасины вновь взялись за дело, что у нее есть список закодированных имен и что имеются соображения, кто есть кто. Знала ли она, что Саймон — это я? Она этого не говорила... просто намекнула, что знает многое из того, что происходило во время войны. И вот теперь то же самое, сказала она, ассасины вернулись, снова убивают людей. Она хотела знать почему, но я должен был соблюдать осторожность. Должен был все отрицать. И я сказал ей, что она увлеклась мифом, что все это случайные совпадения... словом, примерно то же самое, что говорил недавно сестре Элизабет, когда она пошла по следу Вэл. И, разумеется, я подключил преданного моего Санданато. Именно он помогал мне запутывать двух этих замечательных женщин-детективов. Он был моим протеже, я учил его служить Церкви еще с младых ногтей, щедро делился с ним своим опытом и знаниями. И он немало помог мне в расследовании. Но я также обратился за помощью к своему старому другу. Попросил выяснить подробности пяти недавних убийств, а заодно проверить, чем занимается Вэл. Это деликатное задание я поручил своему коллеге и доверенному лицу отцу Данну. Он довел расследование Вэл до логического завершения, однако кто убивал и почему, так и осталось неизвестным.

Началось все это вскоре после того, как заболел Каллистий. И чем больше я размышлял, тем чаще приходил к выводу, что здесь и надо искать причину и следствие. Сестра Элизабет сказала мне в точности то же, однако я высмеял ее... Я уже повинился перед ней, она все понимает, надеюсь, что и вы поняли: после убийства Вэл я не хотел подвергать Элизабет опасности. Не хотел, чтобы она разделила судьбу подруги. Итак, я пришел к выводу, что начали череду убийств выборы нового Папы. Но как все это связано? При чем здесь жертвы из списка? Объединяло их одно — тот факт, что все они находились в Париже во время оккупации. Они кое-что знали или могли знать, поэтому их и убили... А отец Данн в характерной для него насмешливой манере заявил, что я самый очевидный подозреваемый. Ведь именно я мог стать новым Папой, а следовательно, хотел избавиться от компрометирующего меня прошлого. Я знал, что происходит, и при этом меня не убили! Убедительная, логичная версия, но только я, разумеется, никого не убивал.

А потом убили сестру Валентину, и Данн доложил о главном подозреваемом, священнике с серебристыми волосами. И тут я подумал, что им может быть мой старый товарищ Август Хорстман, которого я не видел с конца войны. Откуда он возник? Я знал, что одно время он жил в монастыре, в своей родной Голландии. Но кто еще об этом знал? И как мог Август, добрая праведная душа, превратиться в убийцу?

Ответ на этот последний вопрос вполне однозначен. Август слушался приказаний только одного человека. Только одного... Саймона. Но я-то знал, что не приказывал ему убивать сестру Валентину, которую знал еще малышкой, которая к тому же была дочерью моего старого друга Хью Дрискила... Кто мог сделать это за Саймона? Кто знал о его прошлом?

Монсеньер Санданато знал о моем прошлом довольно много, это правда. Но кто-то еще знал все. И именно этот человек, когда заболел Каллистий, переманил на свою сторону преданного и усердного моего Санданато... Нет, Пьетро, прошу, не перебивай, это сейчас совсем неважно...

Санданато вскочил на ноги и, весь дрожа, указал пальцем на Д'Амбрицци.

— Ты во всем виноват! Ты разрушитель Церкви! Ты и твой Кёртис Локхарт, который развел шашни с этой шлюхой монахиней, твоей драгоценной сестрой Валентиной, твоей дорогой Вэл, которая презирала все, на чем стоит Церковь и чему она учит! Она должна была умереть, неужели не ясно, она делала все, чтобы разрушить Церковь, переворачивала все с ног на голову! Она поддерживала попов-коммунистов, она ратовала за контроль над рождаемостью, она выступала против всего святого, была героиней в глазах слабых и бунтарей, готовых на все, чтобы подорвать устои Церкви! Она и такие, как она, и разрушат нашу Церковь! И, да помоги мне Господь, Церковь надо спасать!

Элизабет почувствовала, как Бен весь напрягся. Он с трудом сдерживался, чтобы не наброситься на обидчика.

Она придержала его:

— Погоди, Бен. Не надо...

За столом воцарилась мертвая тишина. Санданато, грозно сверкая глазами, смотрел на Д'Амбрицци. Дрожь сотрясала все его тело, словно разрядами электрического тока. Но вот он заговорил снова, на этот раз совсем тихо, точно разговаривал сам с собой:

— Она собиралась написать книгу о нацистах и Церкви, она бы уничтожила вас, ваше преосвященство! Она навлекла бы на всех нас несчастье, гнев и отчаяние! Ее надо было остановить, я прекрасно осознавал, в какую пропасть может скатиться Церковь, если...

— Сядь, Пьетро, — спокойно произнес Д'Амбрицци. — Сядь, сын мой.

Он подождал, пока Санданато не опустится в кресло. Лицо монсеньера было искажено мукой, слезы ручьем катились по щекам. Несчастный стал винтиком в безжалостной машине, и она его раздавила.

Но он этого не понимал. Не понимал, что его просто использовали.

Д'Амбрицци отвернулся, во взгляде его читалась глубокая печаль.

— Кто сбил с пути истинного моего бедного юного друга? Только тот, кто знал о прошлом не меньше моего. Человек, присланный в Париж Папой, человек по прозвищу Коллекционер. Инделикато. Это он пытался во время войны узнать об ассасинах. Он выслеживал меня, потом допрашивал и угрожал, но никогда не переступал черты... Потому что знал: у меня есть страховка. А я знал, что творили они вместе с Пием, какие тогда приказы поступали от Папы... Им тоже было многое известно, в частности о так называемом заговоре Пия.

Инделикато хочет стать Папой. Считает меня главным своим соперником и помехой. Это ему необходимо стереть все воспоминания о прошлом, уничтожить все свидетельства того времени. И вот он находит элегантное, почти математическое решение. Но почему бы ему не убрать меня, спросите вы? Ведь это куда как проще, несчастный случай, сердечный приступ... Гораздо проще, за исключением одной детали. Орудием запланированного убийства должен был стать человек, убивавший прежде по моему приказу. Хорстман. Но Хорстман никогда против меня не пойдет. И Инделикато абсолютно верно вычислил, Хорстман будет убивать ради Саймона... ради меня. Предстояло еще найти Хорстмана, но для Инделикато это не представляло особого труда, он успел установить местопребывание всех уцелевших после войны наемников. Однако найти Хорстмана было мало, надо его еще и уговорить. Убедить в том, что именно Саймон призывает его на новую битву за Церковь.

Выбора у Инделикато не осталось, он должен был соблазнить Санданато. Наш Пьетро был уязвим только в одном плане, Инделикато понял, что можно апеллировать к его фанатизму. Пьетро любил меня, восхищался моей способностью привлекать к служению Церкви и богатых, и бедных. Но при этом не считал меня человеком благочестивым и часто молился за мою грешную душу. Инделикато завербовал его еще в самом начале, как только узнал о болезни Каллистия, и твердо вознамерился стать новым Папой. И вот бедный Пьетро стал его шпионом и соучастником в кровавом убийстве. Для Августа Хорстмана Пьетро стал «голосом» Саймона. Все знают, что Пьетро был моей «тенью», знал обо всех моих действиях и самых сокровенных планах. Ему предстояло объяснить все Хорстману, и тот должен был поверить. Пьетро предназначалась роль кнопки на пульте дистанционного управления. Когда Санданато рассказал мне, что Хорстман едва не убил Дрискила в Принстоне, я уже был почти уверен в том, что Санданато работает на Инделикато...

Дрискил так и прожигал взглядом Санданато. Тот обмяк в кресле, точно жизнь выходила из него по каплям. Он не двинулся с места с того момента, как Д'Амбрицци приказал ему сесть. Бен Дрискил тоже впал в состояние, напоминающее транс.

— И что же, Хорстман подтвердил эту вашу версию? — спросила сестра Элизабет. — Или это всего лишь ваши домыслы?

— Можете не сомневаться, сестра. Я говорил с Августом два дня тому назад. Он рассказал мне все, что знал... В том числе и о том, как нанял человека, напавшего на вас. Бедняга, он должен был просто припугнуть вас, а вместо этого свалился с балкона. Простодушный, доверчивый человек, некогда он спас мне жизнь. Прошел через пытки в гестапо, позже наконец обрел свое скромное пристанище и жил бы спокойно и счастливо до конца дней... Но не вышло. Именно поэтому, сестра, я со всей ответственностью могу заверить вас, что убийств больше не будет.

С губ Санданато вдруг сорвался страшный, почти звериный крик, полный отчаяния и боли. Крик человека, который осознал, что навлек своим предательством столько бед, что поклонялся не тому божеству. Он вскочил, перевернул стул, пробормотал нечто невнятное и начал отступать к двери.

Тут и Дрискил тоже вскочил. Лицо его побелело от ярости.

— А ну, стой! — крикнул он.

Все присутствующие словно окаменели.

Д'Амбрицци приподнял руку. Санданато остановился, изогнулся всем телом. На губах его выступила пена. Глаза вылезли из орбит. И он не сводил их с сестры Элизабет. Та инстинктивно отпрянула, но взора не отвела.

— Ты, — прошипел Санданато, — ты же понимала меня... мы говорили, сестра. Соглашались, что Церкви необходимо очищение... зло на службе у добра... Неужели ты не можешь внушить им, что следует делать... — Голос его дрогнул. Он вытер губы рукавом сутаны. Лицо блестело от пота. — Скажи им! Ради бога, умоляю!...

— Я никогда не прощу тебя за то, что ты натворил... — Она покачала головой и отвернулась. — Да нет, ты просто безумен...

— Ступай, Пьетро, — сказал Д'Амбрицци.

Дверь тихо затворилась. Он ушел.

— Ваше преосвященство, — заговорил Дрю Саммерхейс сухим деловитым тоном, — может, вы все же объясните, что мы должны делать? Как быть с Инделикато? Это он привел в действие механизм уничтожения... И теперь находится у Папы. Наставьте нас.

— Все эти рассуждения о следующем Папе преждевременны. Со временем увидим, на все воля Божья, — спокойно и твердо произнес Д'Амбрицци.

— Да к чертям собачьим эту волю! Довольно с меня этой ханжеской болтовни! — громко и яростно воскликнул Дрискил. — Не Господь приставил «ствол» к затылку моей сестры! Не он перерезал горло брату Лео! Не Господних рук это дело. За все должен отвечать человек! Тот сумасшедший, который только что вышел отсюда на свободу, тот психопат-убийца, спустивший курок, полоснувший старика по горлу!... И, наконец, тот чертов маньяк, что сидит сейчас у Папы. Что делать со всеми этими убийцами, вот что скажите!

— А вы что предлагаете, мистер Дрискил?

— Где Хорстман? Вы с ним недавно говорили...

Д'Амбрицци покачал головой.

— Он ушел. Я отослал его, пусть живет тайно и тихо, под вымышленным именем. Я выслушал его исповедь и отпустил ему грехи. Его предали, и делал он то, чему его учили всю жизнь. Он мучается своей виной, более чем достаточное наказание.

— Возможно, для вас. Но не для меня. Только сам я могу за себя говорить... И кстати, вы не рассказали нам об Архигерцоге. В чем его секрет, кто он? Почему вы его покрываете? Ведь и он тоже вас предал... Обо всем знали только трое: вы, Архигерцог и Инделикато. И он предал вас Инделикато. Где он теперь? Его нет среди мужчин на том снимке, он не был убит. И Инделикато не стал использовать Хорстмана для его устранения. Знаете, я думаю, Архигерцог — это часть плана Инделикато... Думаю, он был союзником Инделикато и вашим врагом с тех самых пор, как раскрыл заговор Пия. Думаю, Инделикато и Архигерцог объединились в попытках помешать вам стать Папой, потому что им не нравился путь, по которому пошла Церковь... Они понимали, что вы на стороне Вэл, этого оказалось достаточно. Несколько человеческих жизней — невелика цена за возможность припугнуть курию и Ватикан, заставить кардиналов выбрать Папой Инделикато. Так почему вы молчите, покрываете этого Архигерцога?

Дрискил умолк, переводя дух, и не сводил глаз с Д'Амбрицци.

— Об Архигерцоге мне просто нечего сказать, — вымолвил кардинал после паузы. — Всё, забыли об этом. — Он оглядел гостей. — Мне нечего больше добавить. Я всем вам доверяю, верю, вы сумеете сохранить услышанное здесь в тайне. Критический момент в истории нашей Церкви подошел к концу. Время всех рассудит, уйдет Каллистий, придет новый понтифик. Жизнь продолжается, и очень скоро и нас самих, и все, что произошло, забудут.

Конец званого вечера получился каким-то смазанным. Все молчали. Никто, похоже, не понимал, что делать дальше. Неужели кардинал считал, что все его гости разойдутся по домам и спокойно заснут? Он стоял в дверях, пожимал руку каждому из людей, которых знал так давно, с которыми делил и радости, и печали. Держался он, как обычно, просто, неофициально.

Сестра Элизабет видела, что Бен чем-то озабочен. Целиком погружен в свои мысли, и лицо его мрачно. К ним подошел отец Данн.

— Что-то вы не слишком довольны, — сказал он.

— Это вас удивляет?

— Ну, разумеется, нет. С другой стороны, вы узнали почти все, что хотели. Спасибо и за это.

— Мне не слишком нравится то, что я узнал.

— А вы действительно думаете, что это должно было вам понравиться? Ведь подтвердились ваши худшие подозрения. Разве этого не достаточно?

Дрискил молча смотрел на него.

— Вы что же, думали, они поместят Хорстмана в тир? Чтоб вы и другие могли изрешетить его пулями? Перестаньте, друг мой, будьте же реалистом...

— Арти...

— Да, сын мой?

— Заткнитесь, пожалуйста.

— Грубо, — буркнул Данн. — Но я на вас не сержусь.

— А как быть с Санданато? — встревоженно спросила сестра Элизабет. — Нельзя же допустить, чтобы он бродил по Риму в таком состоянии.

— Ты права, — сказал Дрискил, играя желваками. — Возможно, мне следует его найти.

— Да забудьте вы о нем, — сказал Данн.

— Он может причинить себе вред, — заметила Элизабет.

— Он священник, — возразил отец Данн.

— Пресвятая Дева Богородица! — воскликнул Дрискил. — Этот человек убийца! Неужели до вас еще не дошло?

— Ну, не совсем убийца, — возразил Данн.

— Нечего его защищать, Арти! Он сообщник убийцы. Он нарочно вывел меня на лед тогда, в Принстоне. О чем я только думал? Он попросил меня пойти с ним покататься... сказал, что это пойдет мне на пользу! Боже мой!...

— Думаю, он просто сумасшедший, — сказала сестра Элизабет. — Все время вспоминаю, что он мне тогда наговорил... Тогда мне казалось, он хочет меня предупредить, но все звучало чисто теоретически. — Тут она увидела, что к ним направляется Д'Амбрицци. И добавила: — Сегодня остаюсь ночевать в Ордене. По его просьбе. — И она кивком указала на кардинала.

— Хочу поблагодарить за то, что терпеливо выслушали еще одну мою исповедь, — сказал Д'Амбрицци. — Хотел внести ясность.

— Но вы на время совсем забыли об Инделикато.

— Не совсем так, Бенджамин. Простите, сестра, мне необходимо поговорить с этими господами. Я попросил Дрю Саммерхейса и его... э-э... телохранителя проводить вас. — И с этими словами он взял Элизабет за руку и довел до дверей. — Спокойной ночи, моя дорогая. Завтра увидимся.

Элизабет ушла вместе с Саммерхейсом, и Д'Амбрицци обратился к Данну и Дрискилу:

— Хочу, чтобы вы прошли со мной.

— Как прикажете, — ответил Данн.

— Зачем это? И куда? — спросил Дрискил.

Д'Амбрицци вздохнул и посмотрел на часы. Была уже половина третьего ночи.

— В Ватикан. Мы должны повидать Папу.

Монсеньер Санданато брел в ночи куда глаза глядят. Начался дождь, но он его не замечал. В ушах стоял звон, сердце так билось в груди, что, казалось, вот-вот разорвется пополам. И еще казалось, он вовсе утратил способность мыслить.

Остановился передохнуть на площадке, там, где начиналась лестница. И не заметил высокого мужчину в черном дождевике и шляпе с низко опущенными полями. Тот затаился в тени.

Но вот монсеньер Санданато начал спускаться и не услышал шагов у себя за спиной.

Каллистий еще не спал, когда ему сообщили, что в приемной дожидается Инделикато.

— Пусть войдет. Потом посплю. И прошу не беспокоить.

Кардинал вошел и стоял перед ним, худой, измученный, мрачный. На груди висел тяжелый, усыпанный драгоценными камнями крест. «Малая толика фамильного наследства», — подумал Каллистий и улыбнулся про себя.

— К вашим услугам, ваше святейшество, — сказал Инделикато.

— Чего это ты такой кислый? — спросил Каллистий и позволил себе улыбнуться. Он лежал на постели, под спину подложены пышные подушки с монограммами. — Смотри веселей. Последнее, что хочет видеть умирающий во мраке ночи, так это кислую мину посетителя.

— Прошу прощения, ваше святейшество. Что я могу для вас сделать? Вы только прикажите.

— Тогда ответь-ка мне, Фреди, правда ли то, что я слышал о тебе недавно?

— Не понимаю...

— Мне говорили, будто ты антихрист, Фреди. — Папа тихо усмехнулся. — Правда ли это?

— Простите, ваше святейшество. Я вас не расслышал.

И вдруг Каллистий со всей пронзительной ясностью увидел свою комнату. Дождь за окном, письмо на постели, рядом с ним старый документ, тускло-желтоватый свет настольной лампы, на мерцающем экране телевизора с выключенным звуком идет футбольный матч. Он ощутил плотную ткань простыней, ощутил собственную руку, сжимающую край этой простыни, услышал шорох одежд Инделикато. Но он воспринимал все это лишь половинкой мозга. Второй его половиной он видел все, что происходило ночью в затерянной в снегах хижине, людей, застывших в ожидании, слышал завывание холодного ветра, слышал, как Саймон подбадривает их, ощущал запах оружия...

— А ты подойди поближе, Фреди, тогда услышишь. Это важно... — Он сжимал в пальцах древний пергамент. Казалось, он вот-вот раскрошится в прах. — Вот. Тут кое-что для тебя.

Кардинал Манфреди Инделикато приблизился к постели.

Наклонился взять документ. Увидел старинную сургучную печать.

Рука Каллистия бесшумно скользнула под простыни...

7

Дрискил

Я находился в самом сердце Ватикана, в Апостольском дворце. Вот уж никак не рассчитывал, что когда-нибудь попаду сюда. Казалось, здесь обитают только призраки. В коридорах ни души, лампы горят тускло, звук шагов заглушают толстые ковры. Стены увешаны гобеленами, на них исторические сцены, армии в походах и сражениях, целые стайки чего-то требующих ангелов и бог еще знает что. Казалось, гобелены полны звуков ярости, криков битвы и зазывного пения рожков, просто кто-то убавил громкость. Или же они просто не в силах кричать в полный голос.

Д'Амбрицци деловито вышагивал впереди, мы с Данном поспевали следом. В приемной сидел за письменным столом священник-дежурный. Д'Амбрицци тихо сказал ему что-то, и он не двинулся с места. Мы вошли в спальню.

Странно, просто вошли в дверь без всяких формальностей. Без стука. Без доклада.

И вскоре выяснилось, что никто бы нам и не ответил.

Поперек постели лежал лицом вниз кардинал Инделикато. Совершенно неподвижно. Даже с расстояния десяти футов было ясно, что он мертв. Я просто отметил этот факт, не задумываясь о последствиях. Отец Данн торопливо перекрестился и выдохнул:

— Господи Иисусе...

Д'Амбрицци склонился над другим человеком, я не сразу его заметил. Каллистий лежал под одеялом, придавленный весом мертвого тела. Я подошел ближе.

— Ваше святейшество? — пробормотал Д'Амбрицци. — Вы меня слышите? Саль... это я, Саймон. — Он выждал, прислушался, затем приложил пальцы к запястью правой руки Каллистия и начал прощупывать пульс. — Он жив. Просто без сознания, но жив. Помогите мне.

Данн молча наблюдал за тем, как мы с Д'Амбрицци перевернули тело кардинала Инделикато на спину.

В спальне стоял полумрак. Телевизор работал, но с выключенным звуком. По стенам метались призрачные тени. На миг показалось, что находимся мы на сцене.

Д'Амбрицци включил еще две настольные лампы вдобавок к той, что стояла у постели. Окинул внимательным взглядом мертвое тело, потом взглянул на меня и на Данна.

— Этот человек скончался от сердечного приступа.

Из груди Инделикато торчала золотая рукоятка кинжала. Мы с Данном переглянулись.

— Да, так оно и есть, — сказал Данн. — Фигурально выражаясь.

— Обширный инфаркт, — сказал Д'Амбрицци и медленно вытащил кинжал из груди покойного. Потом достал из коробки на столике несколько бумажных салфеток и старательно вытер ими лезвие. Пересек комнату, выдвинул ящик бюро, положил туда кинжал. — Флорентийская работа. Великие были мастера. — И он задвинул ящик.

— Сердечный приступ не часто сопровождается таким обильным кровотечением.

— Вы не врач, Бенджамин, и не можете судить о том, в чем не разбираетесь. — Он снял телефонную трубку. — Прямая линия. Не связана с коммутатором Ватикана. — Он набрал какой-то номер, стал ждать. — Доктор Кассони? Это Д'Амбрицци. Вы еще не в пижаме, нет?... Вот и хорошо. Я у Папы. Он без сознания, но дыхание вроде бы ровное. Так что вам лучше подъехать и взглянуть. И да, вот еще что, Кассони... У меня здесь труп. Инфаркт. Расскажу все, когда приедете. Поторопитесь. И приезжайте один, без помощника. Поняли меня?... Вот и молодец. — Он положил трубку и снова взглянул на тело Инделикато. — Мы пока что еще не знаем, кого понтифик предпочел бы видеть своим преемником. Но ясно одно, Фреди он не доверял. Вы согласны? — Он стоял и смотрел на продолговатое бледное лицо своего врага. — Плакать по Фреди никто не будет. Он был сушим дьяволом, проклятый сукин сын, и получил то, чего заслуживал. Пусть теперь Господь Бог с ним разбирается...

Повернувшись ко мне спиной, он набрал еще чей-то номер. Я обошел кровать, пытаясь осмыслить случившееся. Ясно одно, все проявили себя в свойственной им манере. Д'Амбрицци, Инделикато, Каллистий, бывший Сальваторе ди Мона, Хорстман, Саммерхейс, даже Данн и я. Каждый безупречно соответствовал своей роли.

В складках одеяла я вдруг заметил кусок пергамента с остатком сорванной красной восковой или сургучной печати. Я было потянулся к этому предмету, но вдруг наступил на лист белой бумаги, что торчал из-под кровати. Какая-то надпись в одну или две строчки...

Я прочел ее, и сегодняшняя шарада сразу прояснилась. Я сложил лист пополам и сунул в карман.

Д'Амбрицци меж тем говорил по телефону:

— Прошу прощения за столь поздний звонок, мой дорогой кардинал Вецца... Да, ваше преосвященство, боюсь, это важно. Фреди Инделикато нет больше с нами... Нет, я хочу сказать, его вообще больше нет. Мертв, Вецца, совершенно мертв... Да, естественно, страшная трагедия... Да, да, конечно, на ваш взгляд, еще совсем молодой. — Д'Амбрицци тихо хмыкнул. — Думаю, было бы неплохо, если бы вы подъехали. Мы в почивальне Папы. Я уже вызвал Кассони. Никто больше не знает. Чем скорей, тем лучше, дорогой Вецца.

Он положил трубку, и я спросил:

— Почему Вецца?

— Он мой союзник. Был моим человеком в стане врага. Член маленькой группы поддержки Инделикато, основанной кардиналом Полетти. Очень ценный человек. Знаете, до чего они дошли? Посмели поместить «жучок» в кислородный аппарат, чтобы подслушивать мои разговоры с Папой. Ей-богу, это правда. Но мы держали все это под контролем. Странно все же устроен наш мир, Бенджамин.

Мы ждали, прислушиваясь к слабому дыханию Папы, и тут Д'Амбрицци заметил кусок пергамента на постели. Откинул край одеяла, взял его.

— Сколько же из-за этого произошло несчастий. — Он на секунду умолк, сложил колечком толстые губы. — Нет, точней будет сказать, это и есть список несчастий. Конкордат Борджиа. Как еще можно назвать этот документ? Наверное, уставом или хартией ассасинов. Пий направил меня с этим документом в Париж. Тем самым как бы демонстрируя, что дает мне полную власть, доверяет действовать от имени и во благо Церкви. Потом я отправил конкордат на север, с Хорстманом и братом Лео, и вот теперь он снова здесь. Список имен...

— Как он сюда попал? — спросил я.

— Вчера Хорстман передал его мне. А я — Каллистию. Он ведь еще ни разу его не видел. А мне хотелось, чтобы он прочел там свое имя. Так что же теперь с этим делать? Спрятать в секретных архивах? — Вопрос был чисто риторический. — Нет, думаю, нет. Можно обойтись и без этой реликвии, как вам кажется?

И он положил бумаги в большую пепельницу на столе, щелкнул золотой зажигалкой. А потом поднес язычок пламени к краю старинного пергамента. Через несколько секунд история превратилась в пепел и дым. Данн молча покачал головой.

Д'Амбрицци поднял на него глаза.

— Да кому это нужно, отец? Никому. Ничего хорошего эти бумаги людям не принесли.

Мы сидели в креслах, смотрели по телевизору запись футбольного матча.

Затем появился доктор Кассони и принялся за свое дело.

Получалось, что кардинал Инделикато действительно скоропостижно скончался от обширного инфаркта.

* * *

Решили, что о кончине кардинала Инделикато будет официально объявлено через тридцать шесть часов. К тому времени я уже должен был находиться на борту самолета, лететь домой, в Принстон. Я знал, мне нужно время, чтобы хоть немного прийти в себя. И еще хотелось повидать отца. Много чего довелось узнать мне за время отсутствия, но никакого удовлетворения я не испытывал. Все с самого начала пошло как-то не так. Сколько свершилось зла, но ни единого злодея не было найдено. Даже Хорстман рассматривался теперь как жертва, слепое и безвинное орудие в мастерской схеме интригана Инделикато. Не знаю, возможно, эта схема разрабатывалась им вместе с Архигерцогом. Не знаю, как бы я теперь поступил с Хорстманом, будь у меня оружие, но все рассуждения на эту тему были бесполезны. Хорстмана отправили обратно, в безвестность и тьму, туда, откуда пришел. Я потерял шанс отомстить за сестру.

Существовала еще проблема монсеньера Пьетро Санданато. Что прикажете делать с ним, как его там ни называй — обезумевшим католиком, дошедшим до ручки фанатиком, просто сумасшедшим?... Чем он занимается теперь? Как может ужиться сам с собой, зная, что предал своего наставника, что косвенно виновен в смерти своего нового союзника? Впрочем, я полагал, что Д'Амбрицци, будучи человеком мудрым да еще облеченным властью, постарается сплавить его с глаз долой в какой-нибудь заброшенный монастырь. Не станет унижаться до мести, марать руки об это ничтожество, эту змею, которую пригрел на груди. И Санданато закончит свои дни в глуши и забвении.

Наверное, меня должен был поразить, даже шокировать тот факт, что Каллистий убил Инделикато, но, сколь ни покажется странным, я находил этот поступок по-своему логичным. Ведь он был одним из ассасинов, он отправился за своим командиром в горы, убивать Папу Пия.

И вот сорок лет спустя тот же самый командир напоминает ему, что он был одним из них, что тогда им не удалось покушение на Папу, но стоит ли препятствовать новому Папе, то есть ему, взойти на престол? Просто я хочу сказать, если уж вы решили, что можете убить человека, все остальное вопрос обстоятельств и достаточно сильной мотивации. Прошло сорок лет, и Каллистий, он же Саль ди Мона, не растерял этой решимости. Что ж, наверное, он был не первым умирающим Папой, решившимся на убийство. По-моему, это даже свидетельствовало о силе характера. Церковь, несомненно, выиграет, если ею будет править прогрессивно мыслящий убийца. Или же я окончательно утратил ориентацию на пути к Голгофе?...

* * *

Позже тем же днем меня вызвал к себе кардинал Д'Амбрицци. Новости о скоропостижной кончине Инделикато от сердечного приступа в прессу еще не просочились. Д'Амбрицци назначил встречу в Садах Ватикана, меня сопровождал туда круглолицый улыбчивый священник, без конца восклицающий, какой прекрасный сегодня выдался день.

Кардинал разгуливал по тропинке между пальмами, полы простой черной сутаны раздувались от прохладного ветра. Кругом трудились садовники. Он шел, низко опустив голову, точно разглядывал закругленные носы старомодных ботинок.

Я подошел. Он взял меня под руку, и какое-то время мы молча прогуливались по саду. Я ощущал странную близость с ним, точно мы были старыми добрыми друзьями, но на деле то была фантазия чистой воды. Я приписал это крайней своей усталости и нервному истощению. Вдруг он остановился и уставился на садовника, катившего перед собой тачку, полную жирной черной земли.

— Видите этого человека? — спросил он. — Руки у него грязные. Но, Бенджамин, я думаю о своих руках сегодня, в редкие моменты просветления, и нахожу, что они гораздо грязней. Просто я пачкал их гораздо дольше. Наверное, я чересчур часто мыслю метафорами, и, ей-богу, нет в том ничего хорошего. Грязные руки, чистые руки — какая, черт возьми, разница?... И все же я скажу, в чем состоит разница, если, конечно, желаете это услышать, Бенджамин.

— Не уверен, — ответил я.

Он пожал плечами и неожиданно усмехнулся.

— Разница в людях, Бенджамин. К примеру, я уже страшно скучаю по Санданато... В жизни бы не подумал, что он способен сотворить такое. Всегда был искренним и честным Пьетро... таким преданным. Да, мне его будет не хватать всю оставшуюся жизнь.

— Что вы с ним сделали? Отправили куда подальше?

— Я ничего не делал. Мой старый друг Август убил его прошлой ночью. Мне следовало бы предвидеть, что Хорстман может отомстить. За то, что Пьетро меня предал. Стоило ему узнать, что Пьетро исполнял роль Саймона... и тут он потерял всякий контроль над собой. Дело в том, что Август иногда отправлял мне послания, думал, они попадают к Саймону, которого он так долго знал. Но первым читал все это Пьетро, заставляя тем самым бедного Августа думать, что он по-прежнему работает на меня. И Август сделал то, что получалось у него лучше всего... убил Пьетро. Только что у меня была полиция. Одной-единственной пулей. Выстрел в затылок. Я тут же позвонил вам.

— В точности так же, как убил мою сестру...

— Что ж, теперь все кончено. Хорстман скрылся. Санданато убит. Инделикато мертв. Каллистий в коме, и Кассони говорит, что теперь ему уже не выкарабкаться. Что будет, Бенджамин, если нам начнет не хватать священников?

— Очень любопытно было бы посмотреть, — ответил я.

Он громко расхохотался.

— А вам, похоже, понравилась эта идея, верно? Только вот бедный Пьетро уже не сможет оценить юмора. — Он как-то странно взглянул на меня. — Не было у него чувства юмора. Возможно, главный его недостаток. — Он пожал плечами.

— Недостатков у него хватало, это точно, — заметил я.

— Согласен. — Голос старика звучал немного печально.

— Поскольку я являюсь язычником...

— Снова согласен.

— ...и не проявляю должного уважения к священнослужителям, могу я задать вам один довольно дерзкий вопрос? Наверняка ближайшей новостью будет ваше избрание на папский престол, верно?

— Возможно. Если я этого захочу, Саммерхейс сможет купить для меня эту должность. Но я еще не решил. Не знаю, что лучше для Церкви — Папа-долгожитель или напротив. Это вопрос, не правда ли?

Мы подошли к воротам, через которые я вошел в сад. Тут до меня дошло: Архигерцогу можно простить все, раз он способен купить папство!...

— А я, пожалуй, погуляю еще, Бенджамин. — Он поднял голову и смотрел на меня из-под тяжелых полуопущенных век. — Однако на прощание позвольте дать вам один маленький совет. Вы когда летите домой?

— Завтра, — ответил я.

Вряд ли мне пригодится его совет, впрочем, никогда не знаешь. Он ведь настоящий старый пройдоха, повидал на своем веку куда больше меня, так что, может, и стоит прислушаться. Солнце садилось, пальмы выглядели такими одинокими на фоне посеревшего неба.

— Простите себя, Бенджамин.

— Не понял, ваше преосвященство?...

— Вот мой совет. Отпустите себе грехи. Берите пример с меня. Неважно, что вы там натворили, необходимо понять, что бывают на свете вещи и похуже. Так уж устроена жизнь. У человека в этой жизни всякое бывает, и много плохого — тоже... И он порой совершает неправедные поступки. — Д'Амбрицци защелкал зажигалкой, пытаясь прикурить на ветру, наконец это ему удалось, и он с наслаждением затянулся черной сигаретой. — Простите себе свои поступки, свои грехи... Я не как священник вам это говорю и даже не как католик. Говорю как человек, который прожил долгую жизнь. Отпустите себе грехи, сынок.

* * *

Арти Данн заявил, что останется в Риме еще на несколько дней, наверняка замышлял какой-то новый хитроумный заговор с Д'Амбрицци, и вот он пригласил меня на прощальный обед. Мы ели, пили, потом вдруг разговор зашел о моих родителях, смерти Вэл и самоубийстве отца Говерно, который нашел свой последний приют за оградой кладбища. Что, разумеется, было несправедливо, поскольку погиб он от руки убийцы. Что ж, Бог велик и всемогущ. Арти попросил передать отцу большой привет и пожелания скорейшего выздоровления, а также поинтересоваться, прочел ли он оставленные ему книги. Я обещал. Он, в свою очередь, обещал позвонить, как только вернется в Нью-Йорк.

О смерти Инделикато и Санданато мы почти не говорили. Последнюю печальную новость Данн тоже узнал от Д'Амбрицци, и мы, не сговариваясь, решили обсудить ее позже, на трезвую голову.

— А знаете, Д'Амбрицци меня сегодня немного удивил, — сказал я. — Мы решили прогуляться до гостиницы пешком. Я спросил, будет ли он следующим избранным Папой...

— Прямо так и спросили? — Пушистые седые брови Данна поползли вверх. А глаза хитро сощурились.

— И он сказал...

— Что сказал?

— Сказал, что если захочет стать Папой, Саммерхейс готов купить для него эту должность. Саммерхейс!

— Доля истины тут есть, Бен. Это хорошо налаженный бизнес. И им всегда заправляли Саммерхейс, ваш отец, Локхарт, Хеффернан... и другие.

— Вы меня не поняли. Саммерхейс. Он же Архигерцог! Неужели не понимаете, как это... аморально? Сорок лет тому назад Архигерцог предал его Инделикато и Пию... и вот теперь он заявляет, что Архигерцог может купить ему папство! Лично я нахожу это просто возмутительным.

— А на мой взгляд, это не что иное, как эффективное использование людских ресурсов, — заметил Данн и подмигнул мне.

* * *

Я не знал, во что может вылиться расставание с Элизабет. Только в одном был уверен, что буду скучать по ней. И что наши отношения на этом не закончатся. А это самое главное. И я решил позвонить ей.

— Мне надо кое-что сказать тебе перед тем, как улечу. Что-то важное. От кардинала что-нибудь слышно?

— Да, да, — сдержанно ответила она. — Послушай, не надо сейчас ничего говорить. Возможно, нас подслушивают... Давай встретимся. Ты когда уезжаешь?

Я сказал.

— Ясно. — Я услышал, как она шуршит бумагами. — Слушай, я могу удрать с работы часа на два. Тебе удобно? Ты сейчас в гостинице?

— Да. Я свободен. Так что в любой момент, когда тебе удобно...

— Тогда внизу, у лестницы. Через пятнадцать минут.

Я пришел чуть раньше, стоял и ждал. Но вот появилась и она, запыхавшаяся, раскрасневшаяся. Я обнял ее за плечи.

— Стой тихо, — сказал я. Она вопросительно подняла на меня глаза. — Такое впечатление, словно мы целый месяц не виделись. — Она улыбнулась, и я нежно поцеловал ее в губы. Самая естественная вещь на свете... На ней был темный блейзер с розеткой Ордена в петлице.

— Пошли, — сказала она и потянула меня за собой. — Что удалось узнать?

— Больше, чем хотелось бы, — ответил я.

— О смерти Инделикато знаешь?

— Знаю? Но Элизабет... я с Д'Амбрицци вместе переворачивал тело... и мы вместе увидели нож...

— Нож? Какой еще нож? О чем это ты?

— Если точней, флорентийский кинжал.

Она смотрела на меня, как на полного безумца. Потом ухватила за рукав и потащила в маленький парк. Ребятишки столпились у сцены передвижного кукольного театра. Там шло какое-то занятное представление. Пиноккио в сутане священника с воротничком-стойкой хвастался перед хорошенькой девочкой, какой он храбрый, от чего его длинный нос становился еще длинней. Визгливым голоском рассказывал о своих победах над злом, и тут за спиной у него возник огромный черный рыцарь верхом на лошади. Он скалился в хищной улыбке. Хорошенькая девочка с кудрявыми светлыми волосами хотела прервать болтовню, чтобы предупредить глупого Пиноккио об опасности, но не получалось. Рыцарь подбирался все ближе. Ребятишки, испуганные и одновременно истерически хохочущие, повскакали со своих мест и тоже хором кричали об опасности. Мы отошли в тихую аллею и уселись на скамью под деревьями, в кронах которых посвистывал ветер.

— Но, Бен, кардинал Инделикато умер от сердечного приступа. — Элизабет строго взглянула на меня. — Не далее как сегодня утром меня вызвал к себе Д'Амбрицци. Сказал, что во время разговора с Каллистием у Инделикато случился обширный инфаркт, и он умер, но они решили придержать эти новости до завтрашнего...

— А он говорил, как воспринял это Каллистий?

— Нет, но...

— Можешь мне верить. Я был там. Кардинала Инделикато убил... только сиди спокойно... убил Каллистий.

— Что ты такое...

Я рассказал ей все. Убийца Каллистий теперь находится в коме. Санданато погиб от руки Хорстмана. Элизабет не спорила и не удивлялась, слишком уж много довелось пережить ей за последнее время. Но переварить эти новости было сложно.

Когда я закончил, Пиноккио и рыцарь исчезли со сцены, а школьники в формах и ребятишки помладше, что гуляли с мамами, начали расходиться. Небо посерело, солнце скрылось за облаками. Ветер гнал на город холод. Рождество было уже не за горами.

— Не могу сдержаться. Воспринимаю всю эту историю прежде всего как журналистка. — Зеленые искрящиеся глаза Элизабет смотрели куда-то вдаль. Она провела рукой по густым рыжевато-каштановым волосам. Пальцы у нее были длинные, сильные, удивительно красивые. — Какая бы получилась статья! — Она усмехнулась. — Господи, да один финал чего стоит! Папа убивает...

— Инделикато убил Сальваторе ди Мона.

— Да, наверное, ты прав. И вот теперь он в коме. Так, значит, Д'Амбрицци мне солгал. — Она встала.

— И еще одно. Саймон велел ему сделать это. Убить Инделикато.

— Саймон... то есть Д'Амбрицци?

— Да. Он оставил записку. Напомнил Папе, что он один из ассасинов и должен исполнить свою работу. Я видел эту записку. Лежала на постели Каллистия.

— Наверное, Д'Амбрицци видит во мне прежде всего журналистку, — задумчиво произнесла она. — Поэтому и не сказал. Но должен был догадаться, что ты скажешь мне.

— Конечно. И еще он знает, что ты умеешь хранить тайну.

— И все равно, — сказала она, — толку мне от этого никакого. Ни единого доказательства, верно?...

Я провожал ее до редакции.

— Сколько же их еще, подобных историй? — тихо и задумчиво произнесла она. — О которых никто никогда ничего не узнает...

— Сотни? Таятся в разных пропыленных и укромных углах. — Тут я не выдержал. — О Господи! Как же я буду скучать по тебе, Элизабет!

— Конечно, будешь, куда денешься. Ведь ты вроде бы влюблен в меня, Бен.

— С чего это ты решила?

— Достаточно одного взгляда на твою унылую физиономию.

— Что ж, лицо — зеркало души. Слишком уж много всего случилось за последнее время. Есть все причины грустить, если вдуматься... И да, я люблю тебя, раз уж ты об этом заговорила.

— Тогда не печалься. Любовь — это счастье. Вэл бы то же самое тебе сказала.

— Если она взаимна, эта любовь.

— А это-то тут при чем?

Я улыбнулся.

— Да, действительно.

— Давай попрощаемся здесь, Бен.

Мы собирались перейти через площадь с оживленным движением.

— И все равно, удивительно... Это я о Саммерхейсе. Дело не только в том, что он может купить папский трон для Д'Амбрицци, но...

— Это ты о чем?

— Почему он был тогда в Авиньоне? Что там делал? Ведь он так и не объяснил. Почему взял с собой этого Марко?

— Какая разница? Все уже закончилось.

— Нет, такое никогда не кончается, неужели не ясно? Во всяком случае, если Саммерхейс действительно является Архигерцогом...

Не было смысла задерживать ее и дальше.

— Что ж, Элизабет. Давай, будь умницей, не болей... просто не знаю, что еще сказать. Мне пора.

— Передай отцу мои поздравления с Рождеством, Бен. И ты тоже будь умницей, ладно? Мне нужно... нам обоим необходимо время, чтобы как следует подумать. Ты меня понимаешь?

— Да.

— Скоро встретимся и поговорим.

— Когда?

— Пока еще не знаю... в том-то и дело, Бен. Не торопи меня, ладно?

Я понимал, что она права.

И провожал ее взглядом, пока она переходила через площадь.

Она лишь раз махнула мне рукой, через плечо, не оборачиваясь.

* * *

Я поднялся на борт самолета, которым предстояло лететь домой. Опустился в кресло, и тут на меня навалилась смертельная усталость. И тогда я погрузился в состояние между сном и бодрствованием, и единственное, что не дало мне безропотно погрузиться в глухую тьму полного забвения, туда, где поджидали призраки, так это лица.

Я был окружен лицами людей, из прошлого и настоящего. Лица со снимка, спрятанного в барабане, чудесным образом ожили. А вот лицо человека, державшего фотоаппарат, оставалось в тени... по-прежнему было тайной. Я увидел Рихтера и подумал: интересно, кто теперь будет его партнером внутри Церкви, кто защитит его интересы теперь, когда Инделикато умер? Я увидел Лебека, он сидел у себя в галерее в Александрии, и лицо его окаменело от ужаса, а ужас был вызван моим появлением и тем, что я ему сказал. С Вэл у него получилось примерно то же самое... Потом я увидел красивую монахиню, наставившую меня на путь истинный, увидел, как мы с ней обедаем в ресторане. И, конечно, красавицу Габриэль, с которой мы уже никогда больше не увидимся. Лица обступали со всех сторон... вот мелькнул племянник Торричелли, хлыщ и пустозвон. Показался Патерностер со своим невероятным носом, бродяги, готовившие обед на костре под дождем на площади Контрескарп... Брат Лео, скалистые берега, затянутые туманом, и волны, от которых содрогалась земля, и моя душа снова умирала от страха... Арти Данн со своей историей о мемуарах Д'Амбрицци. Арти Данн, возникший тогда в Ирландии, словно джинн из бутылки... Сестра Элизабет, рыдающая в комнате Вэл дождливым парижским вечером... Авиньон, Эрих Кесслер, Саммерхейс и его коротышка-телохранитель, они то возникали, то пропадали, как миражи... Вот Хорстман настиг меня в маленькой церквушке, смеется над моим игрушечным револьвером, велит убираться домой... Элизабет открывает мне душу в Авиньоне, и мой гнев и ненависть к Церкви портят и искажают все, все, что было так дорого. А потом Рим...

Мы летели все дальше на запад, и за стеклами иллюминаторов сгущалась тьма. Кончился бесконечно яркий солнечный день. Я перекусил, выпил пару рюмок и просто не мог больше противостоять искушению. Провалился в глубокий темный сон.

И, конечно, там меня ждала она. Все то же самое действо, третий акт старой драмы.

И мама в роли призрака все та же, ничуть не изменилась.

По-прежнему зовет меня, оживляет в памяти все, что я пытался вычеркнуть. Снова говорит о несчастном отце Говерно...

Ты сделал это!... Это был ты! Ты, ты, ты сделал это...

И указывает пальцем на меня.

Она абсолютно уверена в своей правоте.

Часть шестая

1

Дрискил

Фонари из тыкв, ведьмы на метлах, бесчисленные гоблины в масках Никсона — все это исчезло, и на смену им явились пузатые и веселые Санта-Клаусы, снеговики, олени с красными носами. Университетский городок был завален снегом, хрустящим и сверкающим, дул сильный ветер, большие ворота на Нассау-стрит побелели от инея. Необычно ранняя и суровая выдалась в этом году зима. На улице скользко, ледяной ветер безжалостно задувает в рукава, отовсюду несутся рождественские гимны. Радостно брякают колокольчики при входе в магазины, в нарядно украшенных витринах разложены подарки. Рождество, самый семейный праздник, и если позволяет судьба, каждая семья должна собраться вместе и устроить себе веселье.

Я оставил «Мерседес» во дворе и прошел в дом. Он был пуст. По состоянию дороги было ясно, что к нему никто не подъезжал вот уже несколько дней. И дом доказывал это: холодно, неуютно, пусто. Я бесцельно побродил по комнатам, удивляясь, что же происходит. Никаких записок. Отец оставил следы своего пребывания. Стало быть, после больницы он какое-то время жил дома. Я позвонил Маргарет Кордер в офис на Манхэттене, сказал ей, что нахожусь дома и не могу найти отца.

— Но, Бен, вы должны были нас предупредить! Он в охотничьем домике, в Адирондаксе. И если откровенно, — раздраженно добавила она, — с ним чертовски непросто, Бен. Порой просто невыносимо. Последние несколько дней там у него жила сиделка, а вчера звонит мне вся в слезах. Он просто вышвырнул ее из дома, и все. Самым грубым и бесцеремонным образом. Просто не знаю, что с ним делать.

— А как он туда добирался, Маргарет? И потом, можно ли его оставлять одного?

— Вы смеетесь? Он считает, что в полном порядке, но на самом деле это, конечно, не так. Однако попробуйте сказать ему, что делать и как себя вести. Тут же начинает бесноваться. Его отвез туда этот ваш друг, священник по прозвищу Персик. Отвез и оставался несколько дней, но ведь у него работа... — Она умолкла перевести дух.

— Думаю, что навещу нашего старика, Маргарет. Мне не нравится, что он там совсем один. Завтра же поеду.

— Хорошо, но только осторожней. Завтра обещали буран. Идет к нам из Чикаго, там уже выпало добрых два фута снега. А когда вы вернулись, Бен? И что там было?

— Ах, Маргарет, всего не расскажешь! В Нью-Йорк прилетел только вчера.

— Что ж, добро пожаловать домой. Надеюсь, все хорошо, все остались довольны?

— Скажите, Маргарет, когда это последний раз вы видели, чтобы все остались довольны? Этого никогда не бывает.

— Да, тем более еще такая беда, кончина кардинала Инделикато. Вы с ним встречались?

— Да, — ответил я. — Иначе как бедой действительно не назовешь.

И я подтвердил свое намерение ехать к отцу завтра же, а Маргарет еще раз предупредила о надвигающейся буре. Я повесил трубку. Сколько еще может понадобиться времени, чтобы привыкнуть к мысли о том, что я не имею права обсуждать случившееся с кем бы то ни было? Как же мне не хватало Вэл!

* * *

С той же проблемой я столкнулся за ленчем. Позвонил Персику, и мы встретились в «Нассау Инн», в пивном баре. Там же, где случайно столкнулись снежным и холодным вечером, когда Вэл уже лежала мертвой в часовне. Персик примчался из Нью-Пруденса, и его распирали вопросы о том, как «там было».

На что я ответил, что было нелегко, но в конце концов это сугубо внутреннее дело Церкви и в главных действиях и решениях обошлось без меня. Ну и так далее, в том же духе. Персик насмешливо взглянул на меня и даже подмигнул, как бы давая тем самым понять, что уж он он-то знает, как ведутся в Риме дела.

— Тогда скажи мне вот что, — сказал он. — Ты выяснил, кто убил Вэл? — Похоже, эта рана у него так никогда и не заживет. И он искренне считал, что я должен ответить ему на этот вопрос. — Тот самый тип, что напал тогда на тебя и монсеньера из Рима?

— Тот самый. Но это только предварительное заключение. Выживший из ума старый священник. Кто знает, что это на него нашло? Не думаю, что мы когда-либо найдем его или увидим снова. Послушай, Персик, мне изрядно все это поднадоело. Поговорим об этом позже, лады? А теперь... при одной мысли об этом у меня голова трещит.

— Понял тебя, приятель. — Он улыбнулся такой знакомой мальчишеской улыбкой, но лицо оставалось усталым и серьезным. Было три часа дня, и мы жевали бургеры и жареную картошку. Кроме нас, посетителей в баре не было. За окнами завывал ветер. — Тогда скажи, переменилось ли теперь твое отношение к нашей дорогой старой римской Церкви?

В вопросе чувствовалась насмешка.

— Знаешь, Персик, сколь ни покажется странным, но Церковь не стала казаться более человечной, чем тогда. Она настолько несовершенна, что даже начинаешь почти любить эту почтенную старушку.

Я спросил его, что там затеял отец, но вместо этого он принялся рассказывать о том, как нашел рукопись Д'Амбрицци и передал ее затем отцу Данну.

— Я там встречался с Данном, — заметил я. — Он рассказал мне о рукописи.

— Правда? Ты его видел? Бог ты мой, занятный он все же персонаж! Я принес эти бумаги, и мы с ним провели вместе целый день. Видел бы ты его квартиру! Он сказал, что вертолеты летают у него прямо под окном. А в ясный день из окон даже Принстон можно разглядеть!

— С содержанием он меня познакомил, в самых общих чертах, — сказал я. — Вообще, довольно загадочная история. Понимаю, рукопись была для Д'Амбрицци своего рода страховкой, но это все в прошлом. — Говорить более определенно не имело смысла. Мне не хотелось вовлекать Персика во все эти дела.

Глаза у него блестели, щеки порозовели.

— Все эти кодовые клички, все эти шпионские приключения... И знаешь, что здесь самое странное? Твой отец знал об этом все! Сказал, что это не его дело, что он вообще никогда не задумывался об этом, но он с самого начала знал, что Д'Амбрицци оставил мемуары этому старому болтуну-священнику. И вдруг теперь вспомнил об этом, десять дней тому назад. Странно все же устроена человеческая память, очень странно...

И Персик пересказал мне услышанную от отца историю о старом и завистливом пьянице-священнике, который хранил бумаги Д'Амбрицци и дразнил ими отца. Это было похоже на правду. Я помнил неопрятного полубезумного старика, от которого всегда несло джином.

— Получается, — сказал Персик и щедро полил кетчупом последний ломтик картофеля, — он знал об этом все. Чертовски занятно. Я даже подумал...

— А ты говорил ему, что показал бумаги Данну?

Он пожал плечами.

— Э-э, знаешь... вроде бы нет. Наверное, просто не хотелось вдаваться в подробности и объяснения. А потом он заставил меня отвезти его в охотничий домик. Сам знаешь, как он умеет настоять, не отвертеться. Любит командовать людьми.

— Ты это только теперь заметил?

— Я провел с ним там почти неделю, бросил службу, прихожан, все. Вообще там замечательно. Я бродил по горам... И дом очень красивый, с этим огромным чучелом медведя в углу...

— Чем еще занимался?

— Слепил снеговика, представляешь? Потом ездил за продуктами в Эверетт и набил припасами кладовую. Гулял, прочел два романа, готовил, подавал и прибирал, словом, ухаживал за твоим отцом.

— А сам отец что делал?

— Читал бумаги Д'Амбрицци, но почти не комментировал. Привез с собой целую кучу пластинок и альбомов для эскизов. Все время ставил пластинки и слушал музыку.

Мы не слишком много говорили... держался он дружелюбно, но предпочитал одиночество. Вообще, там было очень здорово. Мы говорили о тебе, о том, чем ты занимаешься. Знаешь, Бен, он поправляется, он молодцом. Вот только о тебе беспокоится. Говорит, ты сам напросился на неприятности, когда полез во внутренние дела Церкви. И еще сказал, что ты не понимаешь Церковь. Я только кивал, пусть себе говорит. Смерть Вэл сильно подкосила его, Бен. Однажды ночью услышал, как он плачет... Вошел в комнату, спросил, в порядке ли он. И знаешь, что он ответил? Что ему снилась Вэл. А потом он проснулся и вспомнил, что ее уже нет в живых. Мне страшно жаль старика, честно тебе говорю.

— Поеду к нему завтра, — сказал я. — После тебя у него жила сиделка, но он ее прогнал. Не хочу, чтобы он сидел там один.

— Хочешь, поедем вместе? На завтра обещали сильный буран.

— Ничего, Персик, все нормально, как-нибудь доберусь сам. Ты должен позаботиться о своей пастве.

— О своей пастве, — пробормотал он. — Бедняги. Не повезло им со мной.

* * *

Оставшись в доме один, я никак не мог уснуть. О смерти Инделикато сообщили в телевизионных новостях, но все в контексте ухудшения здоровья Папы, который не появлялся на публике вот уже месяца два. В самом позднем выпуске новостей о Церкви не сказали ничего нового, за исключением того, что архиепископ кардинал Клэммер принял решение остаться в Риме и присутствовать на похоронах Инделикато. Я сидел в Длинной зале, пил уже третий бокал «Лэфройга» со льдом, слушал, как завывает за окнами ветер, как сорванные им крупинки снега барабанят по стеклам.

Я пытался не думать о том, что произошло после убийства Вэл, но это было бесполезно. Я просто не мог думать о чем-то другом. И вот наконец я допил виски, влез в старую дубленку и высокие сапоги и вышел на улицу.

Холодный воздух ворвался в легкие. Прочистил мозги.

Я двинулся к яблоневому саду, где в ночь, подобную этой, кто-то повесил на дереве тело уже мертвого отца Говерно. Давно это было. Шел я той же тропинкой, что и тогда с Санданато, и вскоре оказался у пруда. Лед блестел в лунном свете. По нему бесшумно скользила пара конькобежцев, коньки резали лед, отсвечивая серебром.

Меня неудержимо тянуло к часовне. Нет, то вовсе не был приступ сентиментальности, я понял это, лишь оказавшись внутри. Дверь была не заперта, ступеньки обледенели.

Я включил свет. Что я здесь делаю? Что ожидаю увидеть? Привидений в часовне нет, ни звука, ни голоса не доносится из полутьмы.

Я сел на скамью, где сидела Вэл в тот момент, когда Хорстман приставил ствол пистолета ей к затылку.

А потом вдруг сделал то, чего не делал вот уже лет двадцать пять.

Встал на колени, опустил голову и начал молиться за упокой души моей маленькой сестренки. Я шептал слова молитвы с закрытыми глазами и, как и подобает доброму католику, признался во всех содеянных мной грехах и молил о прошении того, кто мог творить правосудие.

Позже той же ночью я лежал в постели, под портретом Ди Маджио, прислушивался к свисту ветра за окном, к шорохам за наличниками и под плинтусами, чувствовал, как тянет сквозняком. Я то погружался в сон, то выплывал из него, а потом вдруг увидел Вэл, как она сует в барабан предназначенный для меня снимок. А потом вдруг оказался в холле, на лестничной площадке, и увидел, как падает отец...

Я лежал и мечтал о том, чтоб хотя бы этой ночью мама избавила меня от посещения. Дошло до того, что я просто боялся уснуть. Ведь там, во сне, она ждала меня, чтобы снова напасть со своими обвинениями.

Я переворачивался с боку на бок, пытался пристроить подушку поудобнее, затихал, а потом вдруг вспомнил, как однажды ночью в эту комнату ко мне пришла Вэл. Совсем еще маленькая, в красной фланелевой рубашке, она терла кулачком заплаканные глаза. Выяснилось, что она вдруг захотела в туалет, вышла, а в коридоре стояла мама и набросилась на нее, стала ругаться. Сам не понимаю, почему вдруг вспомнился этот эпизод, но я видел Вэл так отчетливо, словно наяву, как она, сонная, испуганная и заплаканная, трет глаза. Я спросил ее, что случилось.

Она сказала, что мама вела себя с ней подло.

Я спросил, что это означает.

— Она говорит, я сделала это. — Тут уже Вэл зарыдала в полный голос. — А я спросила, что, а она ничего не ответила, просто продолжала говорить, что я это сделала...

— Ты можешь точно передать ее слова?

— Ты это сделала, ты, это сделала ты... там, в саду... ты забрала его, ты это сделала... — Слезы лились ручьем. Потом она сказала: — Но, Бен, я ничего такого не делала, точно тебе говорю, честное слово, не делала!...

И тут я обнял ее, стал гладить по голове и сказал, что она может остаться у меня на всю ночь.

А потом сказал, что маме наверняка приснился плохой сон, что она в этом не виновата, что не надо бояться и обижаться на нее, и все в таком роде. Больше мы об этом никогда не говорили. Возможно, потому, что это было связано со страшной историей, которая произошла в яблоневом саду, с тем, что там будто бы нашли висельника на дереве...

И вот теперь, десятки лет спустя, мамин кошмар вновь ожил.

Вэл погибла, а кошмар остался жить и стал из маминого моим.

2

Дрискил

Дорога до охотничьего домика оказалась долгой и трудной из-за густого тумана и снега, их гнали порывы ветра, от которых сотрясалась машина. Когда я доехал до Эверетта и увидел запрещающий знак, снега вокруг намело просто горы. Выяснилось, что мост не прошел специальной проверки дорожной инспекции и попасть в Эверетт сегодня можно было только объездным путем, через еще один маленький городок под названием Минандер. Я последовал туда, куда указывала стрелка, и вскоре увидел, что мне предстоит подняться на довольно крутой продолговатый холм, огибающий каменный мост слева. Я опасался, что сцепления из-за снега и льда будет недостаточно, уж очень крутым казался подъем. Кругом простирались густо поросшие лесом холмы, они казались черными из-за сплошных стволов и веток с облетевшей листвой, что безнадежно приникали друг к другу. На склоне между деревьями вилась тропка, по ней катались на санках ребятишки, наверное, из Минандера. Вершины холмов и гор тонули в тумане. Снег на дороге становился все глубже, а под ним был лед. Если б я выехал часом позже, то мог бы попасть в нешуточные неприятности.

Городок Минандер был разукрашен к Рождеству. На фонарных столбах развешаны гирлянды, через улицы протянуты полотнища с поздравлениями, у церкви выстроен целый макет. Крыша его была завалена снегом, а внутри, освещенные лампочками, виднелись ясли, Дева Мария с младенцем Иисусом и волхвы. Я притормозил у бакалейной лавки, некогда принадлежавшей брату и сестре по фамилии Поттервелд. Теперь на вывеске красовалось имя нового владельца или владельцев: «Рекселл». Я позвонил домой и услышал голос отца. Куда более бодрый, чем тогда, когда мы с ним говорили по междугородней. Я сказал, что скоро у него буду.

— Давно пора, — ответил он. — Мне бы следовало догадаться, что на Рождество ты будешь дома. Не захочешь остаться без подарков. Я тебя знаю, Бен! — Он хохотнул, давая понять, что это шутка, а не продолжение старой распри. — Советую поторопиться. Скоро стемнеет, да и снег все валит и валит.

— Буду через час, — ответил я.

Теперь я вел машину еще осторожней, уж очень опасный, извилистый и скользкий выдался участок дороги. И удивлялся тому, что на душе отчего-то потеплело, стоило только услышать голос отца. Почему-то вспомнилась сцена столетней давности: сияет солнце, Гари Купер сидит на веранде и беседует с отцом о кино. Для меня вновь ожили экранные похождения агентов УСС, я увидел отца великим и непобедимым героем, увидел, как он бежит по взлетной полосе, а вокруг свистят фашистские пули, вонзаются в землю прямо у его ног, вздымая фонтанчики пыли... Солнечный день, малышка Вэл танцует в струях фонтанчика, Купер нас рисует... просто волшебство. Почему-то от этих воспоминаний снова потеплело на душе. Но Купер давным-давно умер, Вэл убита, от героических дней отца на службе в УСС остались одни лишь воспоминания... история... кино... все превратилось в пыль и прах.

Охотничий домик примостился на плоской вершине горы, в окружении облетевших деревьев, вечнозеленых елей, сосен и мхов. Лучи заходящего солнца бросали розоватые отсветы на холмы и леса. Я съехал с дороги, по обе стороны высились сугробы, пышные, как взбитые сливки на торте. Сквозь ветви слетали на землю редкие снежинки. Охотничий домик был сооружением весьма основательным, сложен из толстенных бревен. Снегу на крыше навалило на добрый фут. Из одной из каминных труб приветливо вился дымок. Одна из наклонных крыш с большими окнами начиналась у самой земли, и главная гостиная в доме располагалась на первом этаже. Эта крыша была обращена к северу. И отец использовал гостиную как мастерскую. В окнах горел свет; как только я притормозил у вымощенной плитками дорожки, что вела к дому, дверь распахнулась, на пороге появился отец и махнул мне рукой. Он похудел, но в целом выглядел неплохо, широкие плечи обтягивал толстый темно-синий свитер грубой вязки. Не помню, чтобы когда-нибудь отец встречал меня так приветливо.

* * *

В тот первый вечер отец был на удивление мил со мной, ну, во всяком случае, совсем не агрессивен. Очевидно, сказалась болезнь, немного усмирила его крутой нрав, однако мне хотелось верить, что мы, возможно, вступаем в какую-то новую стадию взаимоотношений. Что ж, лучше поздно, чем никогда.

Вскоре мы перешли на кухню и уселись за поздний обед из стейков, запеченных на углях, печеного картофеля, салата. А запивали все это изумительным кларетом, а потом — кофе. Очевидно, многих тем просто нельзя было избежать, но подбирались мы к ним медленно и осторожно, особенно когда заговорили об убийстве Вэл. В конце концов я все же рассказал ему, что произошло, в самых общих чертах. И вечер получился долгим, однако отец слушал меня с неослабевающим интересом.

Имена, которые я упоминал при этом, разбудили его память, и время от времени он перебивал меня историями из жизни этих людей. Торричелли, Робби Хейвуд и Клаус Рихтер, бесконечные воспоминания о Д'Амбрицци, о войне, приключениях, участниках движения Сопротивления. Он рассказывал мне истории, о которых никогда не упоминал прежде. О том, как совершалась ночная высадка десанта во Франции; о высадке с подводных лодок другого десанта, на надувных плотах; о том, как потом они продвигались вглубь территории, стараясь избегать немецких патрулей; как связывались с ячейками движения Сопротивления, о том, как он встречался с Д'Амбрицци в самых неожиданных местах. Все это была игра, я слышал это по его голосу, игра опасная и рискованная, но ведь они тогда были молоды, и шла война, и каждому надо было внести свою лепту...

— Ты знал Рихтера? Он был немецким офицером...

— Послушай, сынок, он работал с Д'Амбрицци в Париже, и я работал с Д'Амбрицци. Такое случалось тогда на каждом шагу. И для меня то была довольно странная война...

— Но Рихтер знал, что ты из УСС?

— Конечно, нет, Бен. Да и разве могло быть иначе? Возможно, Д'Амбрицци сказал ему, что я американец, случайно застрявший в Париже, когда разразилась война. Не знаю...

— Но может, тогда тебя выдал некий человек, знавший, кто ты на самом деле?

— Ну, если и так, то только не Клаусу Рихтеру. Тому было плевать на меня, плевать, кто выиграет эту войну. У него был свой бизнес. Тогда почти каждый вел свою собственную маленькую войну. Люди, подобные Лебеку, да и все остальные тоже...

— Ты знал Лебека? — Как-то странно было осознавать, что отец был там, что я спустя долгие годы пошел по его следу. — Ты знал, что Д'Амбрицци убил его за то, что он выдал заговор против Пия?

— Да, конечно. — Отец подлил себе кофе, отрезал кончик сигары, поднес к ней зажигалку. — Заговор Пия, теперь это выглядит сущим безумием... — Он пыхнул сигарой. — Тогда Д'Амбрицци играл с огнем. Переступил черту.

— Ну и что тут такого ужасного? — Из кухни мы перешли в продолговатую гостиную. Ветер сдувал снег с крыши и бил в стекло. В камине из грубых крупных камней пылал огонь. Мы уселись в зачехленные кресла друг против друга. В дальнем углу, рядом с аркой, ведущей в столовую, высилось огромное чучело медведя, он широко раскинул лапы, точно пытался обнять кого-нибудь или поймать. — У Д'Амбрицци были все причины обвинять Пия в симпатиях к нацистам, рассматривать его как военного преступника.

— Но этот человек хотел хладнокровно прикончить Папу! Неужели тебе не кажется это почти безумием? Никаким военным преступником Пий не был. Он должен был действовать крайне осторожно, ведь от него зависели судьбы миллионов католиков, находившихся у немцев в оккупации... Да, верно, в отличие от Д'Амбрицци Пий не смог сделать правильного нравственного выбора, ну и что с того?... Д'Амбрицци каждый день вел дела с нацистами... — Он умолк и уставился на огонь.

— По приказу Пия, — заметил я.

— Послушай, Д'Амбрицци поистине великий человек, всегда им был. Но у него порой просматривалась опасная тенденция, он доходил до крайностей. Убить Папу... Впрочем, этого ведь так и не случилось... — Он пожал плечами. Прежде отец никогда не говорил со мной столь откровенно и доверительно, как мужчина с мужчиной.

— Этого не случилось, потому что Архигерцог выдал заговорщиков, — сказал я. — И все люди Д'Амбрицци тогда погибли.

— Ну, не все.

— Ты когда-нибудь имел дело с Архигерцогом?

— Вообще-то меня во Франции не было, когда все это произошло. Но кое-какие слухи и разговоры, конечно, доходили. А потом пришло время вызволять оттуда Д'Амбрицци. Мне он очень нравился, хороший был человек. Ватикан сидел у него на «хвосте», вот и пришлось срочно вытаскивать парня. — Щурясь, он смотрел на меня сквозь пелену сигарного дыма.

— Ну а ты и Архигерцог?

— Никогда не видел этого человека.

— И не знаешь, кто он?

— Не могу сказать, что знаю. Да и потом, все это давным-давно в прошлом, так что... какая разница.

— Разница есть, потому что он все еще связан с тем, что происходит сейчас... С убийством Вэл...

— Ты путаешь прошлое и настоящее, Бен.

— Нет, отец. Мне уже почти удалось установить самую тесную связь между прошлым и настоящим. Почти все уже сошлось... их было двое. Первым помог связать прошлое с настоящим Инделикато. Но был еще один человек, Архигерцог. Думаю, он все еще жив. Это он тогда предал Д'Амбрицци и переметнулся на сторону Инделикато... И мне думается, он и потом являлся его союзником, всячески мешал Д'Амбрицци стать Папой и проталкивал на эту должность Инделикато. Теперь, конечно, все его планы пошли прахом, так как Инделикато мертв.

— А ты, смотрю, отводишь большую роль этому Архигерцогу, — сказал отец. — Ты хоть догадываешься, кто он?

— Я просто знаю. Почти уверен, что знаю.

— И кто же?...

— Тебе это не понравится, — ответил я и вздохнул. — Саммерхейс.

— Что? — Он стукнул тяжелым кулаком по подлокотнику. — Саммерхейс? Но почему именно он, черт побери?

— Ведь это он был тогда твоим связником в Лондоне, верно?

Отец кивнул, на губах заиграла еле заметная улыбка.

— У него был ты и много других источников во Франции и Германии. Он имел доступ ко всем разведывательным данным, поступающим из Европы в Лондон... Он долгое время был самым тесным образом связан с Церковью, знал Пия до того и после того, как тот стал Папой... В церковных вопросах придерживался традиционных консервативных взглядов... Он наставлял тебя и Локхарта. Вдумайся, отец, только он и может быть Архигерцогом, больше просто некому!

— И ты хочешь сказать, он все еще при деле. Знаешь, это трудно переварить, Бен.

— Трудно переварить то, чем он занимался последние полтора года, заметал следы, тянущиеся из прошлого, подчищал улики. Отец, ты должен помочь мне. Чтобы я мог это доказать... Ведь Саммерхейс тебе доверяет.

— Перестань, Бен, ничего я не знаю. Бог ты мой, только подумать, Дрю Саммерхейс!... Давно все это было, многое позабылось.

— Ты можешь освежить память. Прочти мемуары, оставленные Д'Амбрицци накануне исчезновения из Принстона.

Он кивнул и тихо усмехнулся.

— Да, да, конечно. Но Саммерхейс... ты меня сильно удивляешь, Бен. Ты взял не тот след. Да, я читал записи Д'Амбрицци, и Персик мне рассказывал...

— Я так понял, он тебя подкалывал...

— Так ты говорил с нашим юным Персиком? Это он рассказал о старом пьянице-священнике, который дразнил меня этими бумагами?

Я кивнул.

— А я решил подразнить Персика. Пытал его, пытал, и вот он раскололся. И рассказал, как нашел мемуары. Я прочел. Весьма занимательное чтиво, но не вижу от него особого толка. Да, Церковь спонсировала отдельные ячейки Сопротивления, да, кража предметов искусства имела место, были убийства, были клички и все эти кодовые имена... но все это новости не первой свежести, ты согласен? И что прикажешь с ними делать?

— Это позволило установить личности, — ответил я. — Тебе когда-нибудь приходило в голову, что Коллекционер — это Инделикато? Ты знал, что именно Инделикато был послан Архигерцогом расследовать заговор Пия?

— Может, и знал, Бен. Только это теперь неважно. — Отец поднял голову, новый сильный порыв ветра ударил в стены дома. С пола потянуло сквозняком. — И да, я узнал, что человеком, присланным за Д'Амбрицци, был Инделикато. Разумеется. А я был тем, кто спешно вывез Джакомо из Европы, спасая от преследований Инделикато.

— Хорстман совершил все эти убийства. Ты когда-нибудь сталкивался с ним там?

Похоже, воспоминания эти несколько утомили его, но глаза смотрели живо, и он вроде бы был не против продолжить разговор.

— Нет, не думаю, что встречался. Что неудивительно. Ведь у Д'Амбрицци была такая разветвленная агентурная сеть...

— Ассасины, — подсказал я.

— Называй, как хочешь. Люди у него были. Но все это не имеет ко мне практически никакого отношения, Бен. Знаешь, не мешало бы глотнуть бренди. Нет, не спорь! Для сердца это хорошо.

Я налил нам по рюмочке. И он, откинув голову на спинку кресла, с наслаждением потягивал крепкий напиток.

— Только подумай, отец. Вот было бы здорово, если б нам удалось разоблачить Саммерхейса, открыть истинное его лицо... Ведь он ничем не лучше Инделикато, такой же убийца и заговорщик...

— Знаешь, я устал, Бен. Поговорим об этом завтра. Мне и правда очень любопытно, хочется дослушать эту историю до конца. Но что-то я притомился.

Он медленно встал из кресла. А потом поднялся по лестнице и остановился наверху, на площадке, где были двери на балкон и в коридор, ведущий к спальням. Снег продолжал сыпать и сыпать, сугробы росли прямо на глазах. Из окна было видно, что мою машину тоже засыпало на добрые дюймов шесть.

— Знаешь, у меня идея, Бен. Завтра пойдешь и раздобудешь нам елку. — Он вздохнул. — Мне страшно не хватает твоей сестры, сын. Черт...

* * *

Проснувшись, я увидел, что утро уже в полном разгаре и что отец приготовил нам на завтрак яичницу с беконом. Мы сели за стол. Я воздал должное отцовской стряпне. Вспомнилась сестра Элизабет, она тоже не страдала отсутствием аппетита. Отец поставил на стол кофейник и сказал, что не прочь выслушать историю до конца. Ему любопытно знать, чем же все кончилось.

И я ему рассказал. Рассказал о признаниях Д'Амбрицци за обедом в гостинице, отметив, что был несколько удивлен списком приглашенных на этот вечер. Безусловно, то были самые близкие и доверенные его лица, и все же... Господи, ведь он даже Саммерхейса пригласить не погнушался. Я рассказал отцу все, в мельчайших подробностях и без утайки. В надежде, что он поможет мне разоблачить Саммерхейса, когда до этого дойдет дело. Все, кроме одного: почему должна была умереть Вэл. Не стал говорить, что она узнала всю правду, что ей удалось связать все воедино, что она спешила домой, поделиться своими страшными открытиями с отцом и братом...

Я решил выждать, прежде убедиться, что он сможет все это переварить. И ждал. О Вэл он спрашивать не стал, и я решил подождать еще.

А все остальное рассказал. Как умер Инделикато, как мы его нашли. О том, что Д'Амбрицци был в прошлом Саймоном. О том, как от имени Саймона он отдал последний свой приказ Сальваторе ди Мона... убить кардинала Инделикато.

Отец поднес чашку к губам, да так и застыл. Смотрел на меня запавшими покрасневшими глазами, словно не спал всю ночь.

— Что ж, как человек, сведущий в истории Церкви, могу сказать: Папа, совершающий убийство, не такое уж редкое явление. Устранение главного конкурента — это частенько случалось и прежде. Нет ничего нового под солнцем, равно как и под куполом собора Святого Петра. — Он так и впился в меня усталым взглядом. Что-то с ним случилось. Вчера он был не такой. Мы больше не были врагами, но и друзьями тоже не стали. А вчера мне показалось другое. Что-то встало между нами за эту ночь.

Я рассказал, как Санданато предал Д'Амбрицци, переметнувшись на сторону Инделикато, и тут отец снова заговорил:

— Но ведь все они верили, что поступают правильно, разве нет? В том-то и трагедия, Бен. Это всегда было главной трагедией Церкви. Инделикато, Санданато, Архигерцог, все они хотели для Церкви только лучшего... Д'Амбрицци, твоя маленькая сестренка... даже, насколько я понимаю, Персик тоже хотели только добра... Каллистий был готов убивать ради Церкви в 1943-м, и вот убил сейчас, с той же целью. Ты понимаешь, что я хочу сказать, Бен? Ты вообще когда-нибудь верил, что есть на свете вещи, ради которых стоит убивать?

— Не знаю. Я никогда никого не убивал.

— Думаю, большинство людей готовы пойти на убийство ради какой-то высокой цели. Впрочем, это вовсе не означает, что все они делают это.

— Сердце Церкви, — сказал я, — это самое сердце тьмы. Я там был. Заглянул в него. Я только что оттуда. И что-то не очень верится, что там много великих людей, готовых творить добро.

— Ты еще не был в самом сердце тьмы, сын. Ты даже близко не подходил. А вот мне довелось. Даже твоя мать там побывала. Но не ты. Нет на свете страшнее и хуже места, и как только окажешься там, сразу поймешь, это оно и есть. Сразу почувствуешь.

Потом я сказал ему, что Санданато тоже мертв.

Отец подошел к окну и долго смотрел, как падает снег.

— Хорстман, — произнес после паузы он, — этот человек не успокоится, пока не сведет счеты. Всегда идет до конца.

* * *

Днем я облачился в старую дубленку, взял топорик и пилу и вышел на улицу. Снег все еще падал, большими влажными хлопьями. Но ветра почти не было, и кругом стояла тишина. Я прошел мимо окон на первом этаже и заглянул в большую гостиную. В комнате было тепло, и снег на подоконнике растаял. Я увидел отца в старом потрепанном пуловере, он стоял у проигрывателя и перебирал пластинки. Плечи ссутулены, а когда он поставил пластинку и отошел, я увидел, что он опирается на трость. Он медленно подошел к креслу у камина и сел. Осторожно так опустился в него и стал смотреть на огонь. Он сбросил защитную маску и выглядел теперь совсем другим человеком. Он выглядел таким стареньким и хрупким, и ясно было, что жить ему осталось недолго. Я отвернулся. Я уже жалел, что вдруг увидел его таким.

Заросший лесом склон тянулся вниз ярдов на сто, там и сям между вечнозелеными деревьями виднелись огромные валуны, поросшие серо-зеленым мхом, высились золотистые стволы сосен, чернели толстенные стволы дубов, вязов и тополей. Спуск обрывался у небольшого озера, где я учился плавать и ходить под парусом. Вода в этом озерце всегда была страшно холодная. Теперь же она замерзла. Я полез вверх по склону, добрался почти до вершины и вскоре почувствовал, что ветер здесь гораздо холодней и сильней. А снежинки уменьшились, перестали быть мягкими и пушистыми и впивались в кожу, как жала.

Продолжая шагать дальше, я мельком отметил две подходящие для Рождества ели. Вперед меня влекло какое-то странное чувство, думаю, его можно было назвать зовом прошлого. Прошло много лет с тех пор, как я был здесь последний раз. Нет, детство не в счет, тогда мы ездили сюда регулярно. Ярдах в двадцати от вершины я остановился отдышаться, прислонился спиной к стволу дерева. И только в этот момент ощутил запах, которого прежде не замечал. Пахло костром, вернее, остатками костра, сложенного из веток и сосновых шишек.

Вскоре нашелся и источник запаха. Под низко нависшей скалой, в углублении, виднелась кучка сырого черного пепла, наскоро закиданного снегом. Из нее еще поднималась тоненькая, еле заметная струйка дыма, последний вздох умирающего огня, и пах он сырыми горелыми шишками. Должно быть, ночью кто-то грелся у этого костра. Я огляделся, от охотничьего домика меня отделяло ярдов восемьдесят. Но лес тут был такой густой, к тому же и день выдался серый, и дома почти не было видно, лишь слабые желтоватые отсветы падали на снег из окон первого этажа. И еще дым, что поднимался из каминных труб. Ветер задувал снег мне за шиворот. И еще я весь вспотел от долгого подъема в гору.

Выходит, кто-то просидел у этого костра всю ночь, чего-то ждал, пытался согреться. Но с какой целью? Ведь кругом ничего, кроме поросших лесом гор да нашего домика.

Я начал высматривать другие свидетельства вторжения. От кострища тянулась цепочка следов, но через несколько ярдов я увидел, что их засыпало снегом и они стали почти неразличимыми. Одно было ясно — тянулись они от озера. Я двинулся по ним, вскоре они исчезли. Тогда я поднялся на гребень и оглядел замерзшую поверхность озера. Ни души, и ледяной ветер с такой силой ударил в лицо, что на глазах у меня выступили слезы. Я развернулся и начал медленно спускаться вниз, проваливаясь в глубокий снег.

Скоро начнет темнеть.

А мне еще надо срубить елку, кто бы там ни прятался в этом лесу, кто бы ни следил за мной. Кому это понадобилось забираться в такое глухое место, так далеко от дороги и тем более ночью?... Ответа на это у меня, разумеется, не было. Сама идея казалась абсурдной. Однако кто-то здесь побывал, это очевидно. Но кто? Зачем? Возможно, у этого таинственного пришельца были причины следить за отцом? Или за мной? Может, он дожидался здесь моего приезда?...

Но вот я нашел подходящее дерево. Обрубил топориком нижние ветки и, опустившись на колени и то и дело подавляя искушение обернуться через плечо, принялся пилить ствол. Мне казалось, что вот-вот под чьими-то шагами хрустнет снег, что я не услышу этого хруста и таинственный незнакомец приблизится сзади и ударит по голове. Но ничего этого не случилось.

Когда наконец ель повалилась набок, я еще раз огляделся по сторонам, стащил с руки тяжелую вязаную рукавицу и уселся на камень передохнуть. На тот самый камень, на котором сидел незнакомец и грелся у костра. Внизу, в сгущающихся сумерках, виднелись огни охотничьего домика. А в нем отец слушал музыку, ждал, когда я принесу елку, размышлял о своем понимании «сердца тьмы».

Я просидел на этом камне довольно долго и мысленно продолжал споры с отцом. Никогда не сомневался, что ему довелось побывать там, в самом сердце тьмы, самом темном и страшном месте, где умирают все надежды и здравый смысл. Но почему он вдруг упомянул в связи с этим о матери? Ведь мама прожила благополучную и беспечную жизнь, в достатке и покое. Нет, не совсем так...

Мама пыталась покончить с собой. Дважды. Первый раз, когда начала топить свою боль в спиртном, а потом прыгнула вниз с лестничной площадки... Возможно, как раз ей, в отличие от всех нас остальных, довелось заглянуть в самую страшную тьму.

Почему она сделала это? Прежде я как-то не слишком задумывался над этим. Ведь она была моей мамой, а матери порой совершают самые безумные поступки. Матери моих друзей по школе тоже иногда вели себя странно, матери и отцы. Алкоголь, самоубийства — такое случалось, и все мы знали, то было частью жизни, вот только говорить об этом было не принято.

— Мама...

Сам того не осознавая, я почти прорыдал вслух это слово. И тут же снова услышал ее голос, точно она находилась где-то рядом. Я смотрел на почти уже засыпанные свежим снегом следы и чувствовал: она ожила, она где-то рядом, в тени. Но этих следов не должно было быть здесь, и мамы — тоже, однако я отчетливо слышал ее голос, как во сне, вот только теперь это не было сном. Слышал со всей ясностью и отчетливостью все, что она говорила Вэл и мне много лет тому назад, но по-другому. Теперь я услышал это совсем по-другому, и означали ее слово совсем-совсем другое...

Хью сделал это...

Это был Хью...

Хью это сделал...

Это был Хью, тогда, в саду...

Хью, а вовсе не «ты», как показалось нам с Вэл[14].

Мы были детьми. Мы были чертовски напуганы и плохо соображали.

А мама говорила нам, что Говерно убил отец.

Вэл тоже это помнила. Должна была помнить. Об этом и думала, когда вернулась в Принстон и начала задавать вопросы о гибели Говерно...

История семьи, семейные тайны...

Я медленно поднялся, взвалил на плечо елку и потащил ее к дому. И на всем пути ни разу не подумал о том, что кто-то, возможно, следит за каждым моим шагом.

...Дерево я решил установить в большой гостиной. Оно было высотой футов в семь, ровное, пушистое, не елка, а настоящая красавица. Отец принес из кладовой коробки с игрушками. Пакеты с мишурой и гирляндами из пары сотен лампочек, красных, зеленых и синих. Он смотрел, как я укрепляю дерево в специальной подставке, придерживал его, давал советы, пока я силился укрепить эту чертову елку. Он всячески давал понять, что чувствует себя прекрасно, что это просто еще одно Рождество, которое мы будем встречать в загородном доме. Но дышал он учащенно, то и дело присаживался передохнуть. А потом, когда наливал нам обоим выпить, я заметил, как сильно дрожит у него рука. Он поднял на меня глаза, они немного слезились и как-то жалобно моргали, хотя прежде он мог заморозить взглядом воду в стакане.

Хью сделал это... Это был Хью...

И вот наконец елку установили, и на улице к этому времени совсем стемнело. Отец отнес свой бокал на кухню, где собирался приготовить на обед пасту. Я слышал, как он ходит там, гремит кастрюлями и сковородками.

Я пошел в спальню, порылся в чемодане, с которым сюда приехал, и достал из-под рубашек и белья конверт. Присел на край постели и вытащил из него старый потрепанный снимок. И сидел, вертя его в пальцах, пытаясь наконец смириться с тем, что моя сестра Вэл уже никогда больше не ворвется ко мне в комнату, что никогда больше я не услышу ее смеха. И самое главное, никогда уже не буду я сидеть перед камином и вспоминать жизнь, которую мы с ней делили, вещи, которые говорили друг другу. Это было нелегко, убедить себя, что она уже никогда не вернется.

Я взглянул на снимок.

Кто снял эту дружную компанию — Торричелли, Рихтера, Д'Амбрицци и Лебека?

Ответ напрашивался сам собой. Архигерцог. Больше просто некому.

Саммерхейс. Отец тогда сильно удивился. Ну, еще бы ему не удивиться.

Саммерхейс, Санданато и Инделикато затеяли заговор с целью спасения Церкви, их Церкви, в том смысле, как они это понимали. И решили устранить мою сестру...

Она примчалась в Принстон. Она хотела рассказать отцу и мне о том, что обнаружила, об этом раке, разъедающем Церковь изнутри... И еще она помнила слова матери. Хью сделал это...

Теперь решение следовало принимать мне. Говорить отцу или нет? Стоит ли говорить ему о том, что тогда кричала мама? Правда ли это? И если отец действительно убил Говерно — поэтому и не велось настоящего расследования — почему он это сделал?

Я понимал, что это важно. Но не знал, как правильно поступить.

И еще кто-то торчал в лесу, в снегу и на холоде, следил за нами. Стоит ли говорить ему об этом? Догадывается ли он, кто это может быть? Я не знал...

* * *

Обед прошел тихо, отец рассеянно ковырял пасту вилкой, мысли его витали где-то далеко. Он все же умудрился рассказать мне пару забавных историй о своих сиделках, Персике, хлопотливой, как наседка, Маргарет Кордер. Потом упомянул романы Арти Данна, которые я ему оставил. Он начинал читать несколько, но потом решил, что они не в его вкусе, а «вот обложки хороши». Это он так шутил. Потом он выдохся и взглянул на меня.

— Тебя что-то беспокоит, верно, Бен?

— Как и тебя, — ответил я.

— Что ж, можно поговорить, чуть позже. Только держи себя в рамках, иначе устроишь мне несварение. Или, чего доброго, доведешь до нового сердечного приступа. И если он случится, обещай одну вещь. Обещай, что дашь мне спокойно умереть. — Он резко отодвинул стул. — Я почти готов уйти. А теперь пошли украшать елку.

Я обвил гирляндами огромное пушистое дерево. Затем отец стал передавать мне разноцветные стеклянные шары, крошечных оленей и снеговиков, маленькие покрытые изморосью зеркальца. Как только я решал, с чего начать разговор, он заговаривал со мною сам. Он все болтал и болтал, а я думал: насколько было бы проще, если бы отец не пережил сердечного приступа. Я почти ненавидел его. Этот человек разрушил мне жизнь. Сказал, правда, давным-давно, что лучше бы я погиб в той автомобильной аварии. Что бы я ни делал, ему не нравилось, его раздражал, оскорблял, унижал, приводил в ярость каждый мой шаг. Я не смог стать священником, и после этого он вычеркнул меня из своего сердца. Возможно, именно об этом говорил Д'Амбрицци: прости себя за то, что подвел отца. То был, несомненно, хороший совет, но одно дело советовать, и совсем другое — принимать совет к сведению. И вот теперь отец в очередной раз обвел меня вокруг пальца. Он постарел, он очень болен, он почти умирает, ненависть ушла, и я просто не в силах высказать ему все.

Я по-прежнему не мог избавиться от чувства вины перед ним, от ненависти к нему, за которую тоже отчаянно корил себя. Я понимал, что это нехорошо, неправильно, и обращал ненависть на себя. Я смотрел на то, что осталось от этого сильного человека, и вспоминал совсем другого Хью Дрискила, сильного, холодного, преисполненного презрения, безжалостного и категоричного в своих суждениях...

— Я тут все думал, Бен, — сказал он, передавая мне маленького Санта-Клауса в зеленых санях, битком набитых кульками с подарками, — думал об этом бизнесе нацистов и Церкви, о взаимном шантаже, о заговоре Пия, Архигерцоге... Все это омерзительно, Бен. Но с другой стороны, и этому пришел конец. Почти все герои этой истории умерли, сменилось поколение. Неужели теперь это так важно?

— Да нет. Если не считать убийств... если не считать того, что в подвалах у Инделикато собраны горы награбленного добра. Его еще надолго хватит.

— Вот и прекрасно. Церковь только выиграет от этого. Нацисты не выжили, а искусство осталось. Все перейдет Церкви.

Похоже, мысль его зашла в тупик, подумал я. И говорит он о ничего не значащих вещах.

— Послушай, отец, неужели тебе не хочется узнать, из-за чего умерла Вэл? Неужели ты не понимаешь, что именно поэтому я здесь?

— А я думал, ты приехал встретить Рождество с отцом...

— Она все знала. Все...

— Нет-нет. Не уверен, что мы должны обсуждать это прямо сейчас, Бен.

— Погоди минуту, потерпи. — Я закончил прикреплять еще одну игрушку на длинной нитке и выпрямился. Он рылся в пакете с мишурой. — Речь идет о Вэл. Неужели тебе не интересно знать, почему Хорстман преследовал ее на всем пути к Принстону? Почему он убил ее? Кто приказал ему сделать это? Почему ему пришлось убить Локхарта, Хеффернана и твою дочь?

— Бен... — Он протянул мне связку мишуры.

— Потому что Инделикато и Архигерцог ее боялись. Боялись того, что она знает, опасались, что она расскажет тебе, мне и Локхарту... Вот поэтому он пытался убить меня, использовал Санданато, чтобы тот меня подставил. Потому что она уже могла поделиться со мной, прежде чем они ее убили. Они бы и тебя убили тоже, но тут случился сердечный приступ. И они, видимо, решили выждать, посмотреть, что будет дальше... А потом в Ирландии они почему-то раздумали меня убивать. Возможно, даже раньше. Возможно, получили приказ остановиться. Почему они остановились? Не знаю, но хотелось бы знать. И еще хотелось бы прояснить во всем этом роль Архигерцога. Они убивали разных людей, а меня вдруг решили не трогать... почему?

Отец разлил виски по двум бокалам, добавил льда, воды, протянул мне один.

— Позор всем нашим врагам, — сказал он и чокнулся.

Я ждал, может, он скажет еще что-то, но вместо этого он направился к елке и стал прилаживать к нижним веткам сверкающую мишуру.

— Скажи, а ты когда-нибудь задумывался над тем, с чего это вдруг Вэл начала задавать вопросы об отце Говерно? — Мне хотелось разговорить его, добиться его внимания, хоть какой-то реакции. — Тебе не показалось это странным с самого начала? Последний день жизни, и она вдруг расспрашивает об убийстве Говерно, ведь это было именно убийство, тут и спорить не о чем. Но я никак не улавливаю связи. Ладно, допустим, она узнала о неблаговидной деятельности Церкви в прошлом и настоящем, и это привело ее домой... Но что она делает, едва оказавшись дома? Начинает расспрашивать об отце Говерно. Связь должна быть. Вэл была умная девочка, целеустремленная, никогда не отвлекалась на пустяки. Я долго думал об этом и совсем недавно пришел к некоторым выводам...

— Неужели? Уж больно ты у меня умен, Бен. Я ни черта не понимаю, вообще не знаю, о чем ты толкуешь. Почему бы тебе не выпить и не закончить с елкой?

Он стоял, прислонившись спиной к камину, побалтывая янтарной жидкостью в бокале. Пламя отражалось и играло в хрустале, грани бокала вспыхивали разноцветными искорками. Несмотря на изможденное лицо, отец выглядел так картинно и нарядно в серых слаксах, желтом батнике и жемчужно-сером кашемировом свитере. Прямо хоть портрет с него пиши. И глаза ожили. Плоские ледяные глаза словно отражали мой гнев и отчаяние. Он обожал любые проявления агрессивности, он прочел ее признаки в моем поведении. Он питался и жил этим. Любой вызов придавал ему силы.

— Вэл приехала и стала задавать вопросы об отце Говерно потому, что вдруг вспомнила, что говорила ей и мне об этом мама. Я понял это недавно...

— Твоя мать? Зачем тревожить ее бедную душу? Неважно, успокоившуюся или терзаемую демонами? — В камине потрескивало пламя, в трубах завывал зимний ветер. — Зачем влезаешь в дело, на котором можно и зубы обломать?

— Ты убил отца Говерно, — сказал я. — И Вэл это знала.

— Да, — протянул отец после долгой паузы, — он был убит. — Говорил он тихим ровным тоном, и это почему-то пугало больше, чем крик. — Тут ты не ошибся. Но только твой отец этого не делал. Если бы я убил несчастного ублюдка, то сразу признался бы в этом. И стал бы героем. Меня бы все только зауважали. Героем, Бен. Но я его не убивал. Свалял дурака, только навлек на себя нешуточные неприятности, впрочем, другого выхода у меня, пожалуй, тогда просто не было. Вздернул его на яблоне... Послушай, я тогда находился в полубезумном состоянии, просто голова шла кругом... Ну а потом употребил все свои связи и влияние, чтобы скрыть правду. Хочешь верь, хочешь нет.

Мужчине порой приходится рисковать, Бен. — Он умолк и отпил глоток виски.

— Не понимаю! Зачем скрывать то, что могло бы превратить тебя в героя?

— Дурацкое рыцарство. Какой же ты все-таки тупица, Бен! Это твоя мать убила Говерно. Расправилась с ним, глазом не моргнув!

Я ощутил дрожь в коленях. Показалось, что елка качнулась. Он ускользал от меня, этот человек, которого я так долго ненавидел.

— Я ничего не понимаю...

— Твоя мать была женщиной странной, если здесь вообще уместно такое слово. Довольно долго была очень больна. И дело не только в том, что она пила, да и потом, черт побери, я вовсе не собираюсь обсуждать все эти детали с ее сыном! Она все равно заслуживает уважения, хотя бы потому, что она твоя мать. И то, что я тебе собираюсь сказать, особой ценности или интереса не представляет. Но что касается обстоятельств, при которых размозжили голову отцу Говерно, ладно, так и быть, расскажу, как это случилось, потому что стал тому свидетелем. — Он нахмурился и вздохнул. — Лучше бы ты оставил все это, ей-богу! Ты мой сын, Бен, и в то же время какое-то чудовище. Прешь напролом, не понимаешь, когда надо остановиться. Это у тебя врожденное. Просто не умеешь себя вести. И Вэл тоже никогда не умела. Гены, наверное. А во всем, оказывается, виноват я. — Он подлил себе виски. — В ту ночь я возвращаться домой не собирался. Ездил на одну важную деловую встречу в Нью-Йорк... Господи, это ж было полвека тому назад, а помню все так отчетливо, до мельчайших подробностей. Встречу отменили в последний момент. Ну и я поехал домой. Был в Принстоне где-то в половине десятого. Зима, снег, холод. У ворот был припаркован старенький «Шевви», в часовне горел свет, но я как-то не придал этому значения. Поставил машину в гараж, повозился там немного, ну и пошел в дом... Наверное, они услышали, что я приехал, но в последнюю секунду. Отец Говерно красовался в одной майке и носках, прямо сцена из дешевой дурацкой комедии. А твоя мать... была голая... Вот ты, сын, обвиняешь меня в убийстве, а интересно, как бы ты поступил на моем месте, увидев такое. Она отталкивала его, делала вид, что борется, сопротивляется, и все это ради меня. А он... он стоял в Длинной зале, в полном смятении и с дымящимся членом, увидел меня в дверях, да так и застыл. Смотрел на меня, как смотрит кролик на змею. А до этого они явно валялись на полу, у камина... И пока он смотрел на меня и соображал, что сказать в свое оправдание епископу, когда тот узнает, твоя мать ударила его по голове тяжеленным графином для шерри. Лучшего оружия для укрощения волокиты-священника, пожалуй, не придумать... Ты бы и себе подлил, сын.

Я кивнул, плеснул себе в бокал виски, отпил глоток. Услышал, как за окном бушует ветер, как с шелестом ударяется в стекло снежная морось.

— Она пыталась убедить меня, что он ее изнасиловал. А он валялся на полу, как бревно. Голая женщина, рыдающая и несущая какую-то чушь, черт, это уж совсем не походило на комедийную сцену из фильма. Я велел ей одеться и забыть о том, что именно она открыла Говерно дверь... Было совершенно ясно, что занимаются они этим уже давно. Велел ей заткнуться и выпить. А потом позвонил Дрю Саммерхейсу в Нью-Йорк, попросил его срочно приехать к нам в Принстон. Дрю молодец, без лишних слов вышел, сел в свой «Паккард» и был на месте происшествия в начале второго. Мама твоя уже лежала в постели, отключилась, и я рассказал Дрю, что произошло. Я ничего не трогал до его приезда. Мы выпили. Говерно лежал на ковре. И вот мы с Дрю решили, что вовлекать в эту историю твою мать ни в коем случае нельзя. По нескольким причинам. Здоровье у нее хрупкое, ну и потом, полиции вовсе не обязательно было знать, что она развела шашни со священником или что он ее изнасиловал, неважно. Неважно также, кто прикончил его, я или она. Полиция начала бы задавать вопросы, и это бы окончательно ее доконало. И вот мы с Дрю одели труп, мерзкое занятие, доложу тебе, и стали думать, что делать с ним дальше. Дрю считал, что его надо выбросить где-нибудь подальше, но тут могли возникнуть осложнения, да и подозрения от твоей матери это бы не отвело... Мы с Дрю были подшофе. Спорили, выдвигали разные идеи. Сильно напились. И потом вдруг меня осенило: неплохо было бы выдать это за самоубийство. И Дрю сказал, черт, это мысль, почему бы нет. И тогда мы потащили тело в сад. Ну и потом повесили на дереве, как ты сам уже догадался... И не надо укорять меня в том, что я совершил безумный поступок, Бен. Ведь это сработало! Дрю отогнал старенький «Шевви» священника на какую-то сельскую дорогу, там его и бросил. Я ехал следом за ним в «Паккарде», подобрал Дрю, и он отправился домой, в Нью-Йорк. Вот, собственно, и все. И мы с твоей мамой никогда, подчеркиваю, никогда, ни разу не заговорили об этом! Такие уж были люди, черт побери! И все это истинная правда... И мне все равно, что ты думаешь на сей счет. Твоя мать была очень одинока, я как муж был далек от совершенства, вот она и завела роман со смазливым священником. И он за это поплатился. Говерно был виноват во всем, а не твоя мать. И я не хотел, слышишь, не хотел, чтобы его похоронили, как всех порядочных людей, на церковном кладбище! Давно это было... — Он запустил в елку пригоршней мишуры. — Так что успокойся, Бен. Семейная тайна, скелет в шкафу. Не без того. — Он обернулся, взглянул на меня с хитроватой обезоруживающей улыбкой. Потом покосился на елку. — Думаю, не хватает мишуры. — И тут я почувствовал его руку на спине, он нежно похлопывал меня. Тут же всплыл в памяти запах сырой шерсти, исходящий от монашеского облачения, меня снова обнимали руки той женщины. Какое облегчение испытал я, когда она прижала меня к себе, соблазн оказался слишком жесток и фатален, я снова был маленьким мальчиком. — Я удивил тебя, сынок, верно?

— Да, — ответил я, — удивил.

Впервые в жизни отец поведал мне историю из нашей семейной жизни, впервые поделился со мной тайной. Глаза наполнились слезами, я почувствовал себя полным идиотом. И резко отвернулся. Не хотел, чтобы он видел меня в таком состоянии. Мы снова занялись елкой, добавили игрушек, мишуры. Внезапно с улицы донесся звук, резкий щелчок или треск. На миг он заглушил вой ветра. Я насторожился.

— Ветка обломилась от ветра, — сказал отец.

— Так насчет Вэл я был прав? Ей показалось то же, что и мне?

Он кивнул.

— Смешно... Мои дети считали меня убийцей. Оба — и сын, и дочь, слишком много думали. Вот и додумались бог знает до чего. — Артикуляция у него была какая-то смазанная, то ли выпил лишнего, то ли давала о себе знать болезнь. На смену спокойствию и добродушию явились раздражение и гнев. Возможно, всему виной было виски. Или же воспоминания о той страшной ночи. Или сам я...

— А когда Вэл первый раз рассказала тебе о своих подозрениях?

— Вот что, Бен, довольно об этом. Я потерял любимую дочь, а что касается сына... Знаешь, я часто думал, лучше в у меня вовсе не было сына. И тут являешься ты и обвиняешь меня в убийстве! Господи! Впрочем, этого следовало ожидать. — Он тихо выругался. Потом все же попытался подавить вспышку гнева и сказал: — Музыки нам сейчас не хватает, вот чего, Бен. — И указал на проигрыватель. — Ступай, поставь-ка трио Бетховена. Как раз под настроение. Знаешь, с этим трио связана одна история. В тридцатые я встретился в Риме с Д'Амбрицци. Молодые оба тогда были, веселые. И однажды достали билеты на концерт... Мы пошли вместе, замечательный был вечер, музыканты играли просто потрясающе. Вот с тех пор и полюбил это произведение. До сих пор очень люблю. А потом Д'Амбрицци подарил мне пластинку, знаешь, такую большую, тяжелую, в специальном футляре. Трио Бетховена. Номер семь, в си-бемоль мажор. — Он поднес бокал к губам.

Я подошел к стеллажам, где хранились пластинки, и нашел Бетховена за скрипичным концертом Кабалевского. Она оказалась второй в ряду.

И тут меня поджидало открытие, от которого просто дыхание перехватило. Нет, ничего общего с тем моментом, когда я увидел на полу часовни бездыханное тело Вэл, когда присел рядом и вдыхал запах ее волос и крови. Казалось, меня обдало, опалило зловонным дыханием ада, самого антихриста. Тогда все было просто, теперь иначе. Мне словно пуля вонзилась в мозг. И для названия этого зла просто не находилось слов. Нет, это было гораздо хуже, чем смерть Вэл, потому что я заглянул в бездну мерзости человеческой, и от этого открытия вся злость и ненависть вырвались наружу.

Записана была пластинка в 1966 году. Исполняло произведение трио под названием «Сук», а именно: Джозеф Сук, Джозеф Чачро и Ян Паненка.

Официально произведение было известно под названием «Трио № 7, си-бемоль мажор, опус 97», но здесь называлось по-другому. На футляре записи того произведения, что Д'Амбрицци с отцом слушали в Риме еще до войны, определившей их дальнейшие судьбы, значилось два названия. Одно официальное, а второе, написанное наискосок от руки, гласило:

«Архигерцог. Трио».

Я поставил пластинку на проигрыватель, щелкнул рычажком, зазвучала музыка. Только теперь заметил, как дрожат у меня руки.

Я обернулся к отцу:

— Так Вэл обо всем догадалась, верно?

— Послушай, я ведь уже говорил, Бен. Ты и твоя сестра слишком...

— Вэл знала, что это ты. Каким-то образом вычислила... Она все поняла... — Горло у меня на миг перехватило от волнения. — Поняла, что ты — Архигерцог!

— О чем это ты, черт побери?

— Она знала, что ты был Архигерцогом. Что именно ты вместе с Инделикато пытался помешать Д'Амбрицци стать Папой...

— Дурак ты, больше никто! Ни черта не понял!

— Она приехала домой, хотела предупредить тебя, что собирается опубликовать это в печати. И ты виделся с ней в тот день, когда ее убили. И плевать я хотел на все твои алиби, все эти встречи в Нью-Йорке, никто их не проверял. Еще бы, ведь ты не кто-нибудь, а сам Хью Дрискил. Да ты с президентом можешь договориться, чтобы тот обеспечил тебе алиби!... Она решила поговорить с тобой, надеялась, что ты убедишь ее, что она ошибается, что этого просто не может быть, что это неправда... А ты, чудовище, проклятый выродок, позволил Хорстману ее убить! Спасал свою задницу, свой грязный заговор... Из-за него, — я задыхался от ярости, перед глазами вспыхивали и плыли оранжево-красные круги, — из-за этого Вэл должна была умереть...

Музыка продолжала играть, бокал выпал из руки отца и со звоном разбился о каменную приступку камина.

— Я должен был спасать Церковь! — Тут лицо его побелело, он покачнулся и тяжело рухнул на пол, прямо на битое стекло. Поднял руку, взглянул на окровавленную ладонь, в которую впился осколок. — Я был вынужден пожертвовать самым дорогим, что у меня было в жизни! Все ради Церкви, Бен, все исключительно ради нее!

3

Дрискил

Говорят, что исповедь благотворна для души человеческой, но чем дольше слушал я отца, тем больше сомневался, что у него вообще имеется душа. Он продал ее уже очень давно, и не думаю, чтобы исповедь могла помочь вернуть ее. Он потерял свою душу, какой бы она там ни была, и я видел перед собой лишь жалкую развалину, словно и не человека вовсе. Существо, лишенное самого главного, души, заполнившее эту брешь горечью, муками, способностью бесконечно предавать, и все это во имя Господа и его готовой на все Церкви. Уместным казалось сравнение с тигром. Он боготворил этого зверя, поклонялся, служил ему, убивал ради него, а затем и сам стал его добычей и пищей.

Он сидел у огня на каменной приступке, нянчил окровавленную ладонь и говорил со мной, великий Хью Дрискил, левой ногой открывавший двери в Белый дом, ворочавший несметными состояниями, обладавший поистине огромной властью и влиянием. Великий Хью Дрискил, который позаботился о том, чтобы дочь его убрали, который предал старого своего друга и — ради справедливости, следовало отметить и это — спас жизнь Папы с весьма сомнительной репутацией. Хью Дрискил, покрывавший свою жену-убийцу, позаботившийся о том, чтобы жертва не нашла последнего своего успокоения в освященной земле. Хью Дрискил, связавший свою жизнь с римской католической Церковью, решивший, что ему видней, что только он знает, как лучше. И вот он пролил реки крови, и все ради того, чтобы эта Церковь — в его понимании, разумеется, — как можно дольше держалась на плаву. Он презирал своего сына и сидел теперь в луже собственной крови, с израненными осколками стекла ладонями, и исповедовался своему ненавистному сыну, который ненавидел его в эти минуты с такой силой, что уже подумывал, хватит ли у него духу взять железную кочергу и забить это создание до смерти...

— Инделикато сказал, что Вэл слишком много знает, — говорил он тихо и то поглядывал на израненные руки, то на меня, словно ища объяснения, что же произошло. И лицо у него было испачкано кровью. Вообще он вдруг напомнил мне индейца, ступившего на тропу войны, хоть я и понимал, что никакого боя он уже дать не может. Не получится, сколько бы ни старался.

— Инделикато, — пробормотал я.

Из груди кардинала торчала рукоятка кинжала, золотая, такой изящной работы. В камине горели и потрескивали дрова, а перед глазами вновь промелькнула эта сцена. Отец весь вспотел. Но, видно, не замечал этого. Наверное, нелегкое это занятие, исповедоваться. Тем более что он пытался найти себе оправдание.

— Я да Инделикато, вот и все, что осталось от прежних дней. Ну и, конечно, Д'Амбрицци. Но он не обладал здравомыслием... не понимал Церкви. Считал, что она должна плясать под его дудку... Мы-то с Манфреди знали о Церкви все, знали, какой она была и что представляет собой сейчас... Природа ее неизменна, мы служим ей, но она вовсе не обязана служить нам. Д'Амбрицци никогда этого не понимал. И заразил этим духом отрицания Вэл... Инделикато сказал мне, что Вэл собирается низвергнуть Церковь в том ее виде, какой мы знаем. Она, Д'Амбрицци и Каллистий, который был ставленником Д'Амбрицци. Но тут за Церковь вступился Господь, позаботился о Каллистии. А мы продолжили борьбу, мы должны были подготовиться к уходу Каллистия.

Он продолжал в том же духе, а я смотрел то на него, на скользкое от крови и пота лицо, то на язычки пламени в камине, слышал вой ветра да сыпавшегося с небес снега. Потом взглянул на елку. Прямо детская мечта, а не дерево, сияет огнями и игрушками, круглая, совершенной формы, полна чудес.

— Она узнала обо всем этом, реконструировала события, свела концы с концами. Задача практически невыполнимая, но ты же знаешь Вэл, всю жизнь только и занималась тем, что выкапывала всякую грязь из...

— Не надо мне говорить, какой была Вэл, — перебил его я.

— Убийства... Во время войны, и теперь тоже, она все поняла, вычислила, что Д'Амбрицци — это Саймон, Инделикато — Коллекционер, догадалась, что я Архигерцог, человек, спасший Папу от покушения, вот только смотрела на это иначе, к сожалению. Церковь пережила немало гонений и покушений, мы с Инделикато пытались найти какой-то иной выход из создавшейся ситуации, но доказательства, собранные Вэл, нет, это было уж слишком... Особенно в век бурного развития средств массовой информации, в век телевидения и всех этих журналистских расследований. Ты должен понять, Бен, впервые в истории нашелся человек, который мог реально разрушить Церковь, выставить ее на поругание и позор на телеэкранах всего мира. Только известная на весь мир монахиня, которую считали образцом добродетели, ценили за ум, образованность, воспевали на каждом шагу за остроумие, всю эту ее писанину и благотворительную деятельность, могла совершить это.

Вдумайся. На телевидении твою сестру просто обожали. Ей удалось убедить людей, что история повторилась, ретивые журналисты приготовились копать и могли прорыть туннель до самого Китая, короче, все грозило рухнуть, неужели не понимаешь? Папа умирает, и тут всплывают все эти истории об убийствах Иоанна XXIII и Иоанна Павла I. И на сей раз покойникам не отделаться, их выкопают вместе со всей грязью, и еще все эти махинации в Банке Ватикана, самоубийства, убийства, мошенничество. Все это снова вытащили на свет божий, только на этот раз сестра Вэл оказалась рядом и подливала масла в огонь, и вся ситуация на глазах выходила из-под контроля... — Он стер пот с лица и царапнул лоб осколком, застрявшим в ладони. Был в том некий символизм, кровь на лбу, терновый венец, мученик или фанатик, страдающий за свою веру и Церковь. — Это был триумф антихриста, конец римской католической Церкви... и виной всему стала моя дочь, Бен. Никого в жизни я не любил так, как ее... Я сказал ей все это, но остановить не мог, она стояла на своем, не понимаю, как она узнала, что я и есть Архигерцог, но у нее был маленький старый снимок, она стащила его из кабинета Рихтера. И сказала: «Я знаю, что ты Архигерцог... всегда им был, старый агент УСС, герой войны, вечный слуга Церкви...» — Я слушал отца, но слышал голос Вэл. Она была настоящим борцом, мужественным и непреклонным, готовым наносить все новые удары, от которых дух выходил вон. В ней, несомненно, жил инстинкт убийцы, он был заложен в генах, и я слышал, как она говорила, готовясь к смертельной схватке: «А ты, дорогой папочка, и сделал этот снимок, ведь так? И именно ты предал старого своего друга Д'Амбрицци этому слизняку Инделикато». — Она посмела назвать Манфреди Инделикато слизняком, Бен! Что происходит? Чтоб монахиня посмела сказать такое, что это означает?

— Это означает, что Инделикато и был слизняком. Она права. — Мне показалось, я даже улыбнулся. Вэл было бы приятно слышать это, уверен. — Она еще слишком слабо выразилась.

— Она не понимала, что люди, подобные Инделикато и Пию, я ведь знал этого человека, Бен, они понимали, что есть добро, а что зло, они заботились о Церкви, не думали о сиюминутной нравственной выгоде, не выставляли себя... Господи, да что там говорить, Бен, ведь Д'Амбрицци покушался на самого Папу! Его надо было остановить. И я, будучи его близким другом... я мог просто убить его! Надо было убить. Но я не смог, я слишком любил его, а потому и предал!... А она, видите ли, заявляет, что зря я спасал Пия! Она просто обезумела, Бен, вот что, и сеяла вокруг себя безумие. Она презрела все свои обеты! Она стала подстилкой Локхарта! Она собиралась разрушить все, неужели ты этого не понимаешь? Нет, ни черта ты не понял из того, что я тут говорил... Я сделал то, что должен был сделать. Днем выехал из дома, Хорстман ждал меня на дороге в Принстон. Мой отъезд служил ему сигналом... — Отец заплакал. — Это был самый страшный момент в моей жизни. Это и есть сердце тьмы, Бен, и ты не знаешь, не понимаешь, что это такое...

— Да, отец, тебе пришлось нелегко. Ты прошел через настоящий ад. — В глазах помутилось, мне хотелось убить его сейчас же, сию минуту...

— Я и есть в аду! Господи, неужели не видишь? Я в аду, и мне из него уже никогда не выбраться...

— А люди говорят, что нет на свете справедливости, — заметил я. — Так, давай разберемся... ты дал Инделикато или Хорстману сигнал убить собственную дочь. Мне плевать, когда и как... но в чем ее преступление? Разве Вэл кого-нибудь убила? Разве на дороге или там, в часовне, осталось чье-то другое тело, а не ее? Она была монахиней, она любила свою Церковь, она верила в изначальное ее добро и правоту. Она хотела избавить Церковь от зла и не была при этом фанатичкой или сумасшедшей. У нее были доказательства, что Церковью правят безумцы. Между Вэл и тобой существует огромная разница. Ты не веришь в саму сущность Церкви, а она верила! Она верила в справедливость, порядочность, доброту и силу Церкви, она знала, что стоит Церкви очиститься, и она будет жить и процветать снова!

— Но я спас тебя, Бен! Они и тебя хотели убить, когда я лежал в больнице... и так хотел умереть, все из-за Вэл... Они на тебя напали, и тогда я передал Инделикато, что если ты погибнешь, я все расскажу, обращусь в газеты, потому что тогда у меня ничего не останется... Потому что Церковь и без того уже заставила меня заглянуть в бездну... Ты меня слышишь? Я спас тебя, я спас Церковь!

— Мои поздравления, отец.

— И потом она занялась этой историей с Говерно. Сказала, что убийство — это вполне в моем стиле... что и это выплывет наружу... Она посмела заглянуть в бездну и тащила меня за собой...

— Я знаю, что такое сердце тьмы. Я тоже заглянул в эту бездну. — Я увидел Вэл, маленькую девчушку в красном купальнике, она танцевала в струях фонтана, солнце зажигало искры в каплях влаги на коже, и казалось, что крохотное ее тельце усыпано бриллиантами. И я шагнул к отцу. Пришло время положить конец этим страданиям. Пришло время уничтожить бешеного пса.

Он резко отпрянул. Он понял, что его ждет. Отцеубийство... что ж, и это преступление прекрасно вписывалось в семейное досье.

Он приподнял руку, пытаясь защититься. Рукава свитера были в крови.

И тут я услышал шум. Стук, а потом и сдавленный крик. Обернулся. В комнате никого не было, кроме нас двоих. Елка насмешливо подмигивала разноцветными огоньками. Они отражались в глазах медведя, точно чучело вдруг ожило. Стук превратился в грохот, и что-то треснуло, прямо над головой.

На стекле, в окне на скате крыши, лежал человек. Руки раскинуты, кулаки бьют по стеклу, а само стекло и рама вот-вот вылетят.

И тут обрушилось само небо. Ворвалось в комнату под весом тела. Алюминиевая рама изогнулась и лопнула, по стеклу побежали трещины, а потом на нас просыпался целый ливень битого стекла и алюминиевых планок, переливающихся, сверкающих в свете огня и лампочек. В лицо ударил ледяной ветер, миллионы снежинок закружили по комнате, отец что-то кричал, и в вихре стекла, снега и металла прямо на нас, точно метеорит с неба, падал человек.

Тело ударилось о спинку дивана, врезалось в журнальный столик и распростерлось на полу, прямо под елкой. Он лежал лицом вниз. Потом вдруг задрыгал ногами, силясь перевернуться на спину. Руки в перчатках пытались стащить черную лыжную маску, точно он задыхался.

Я опустился перед ним на колени. Перевернул. Весь перед белой парки был залит кровью. В нижней левой части туловища, прямо над поясом, виднелось аккуратное входное отверстие от пули, а переворачивая его, я заметил и выходное, в нижней части спины. Было очень много крови. Стало ясно, что мы слышали вовсе не треск сломанной ветки. Он продолжал цепляться за маску. И парка, и маска были усеяны мелкими осколками стекла. Он глухо кашлял, пытался что-то сказать.

Я помог снять маску. Лицо исцарапано и все в крови. Это был Арти Данн.

Он поднял на меня глаза, слизнул с губы кровь.

— Паршивый выдался денек, — пробормотал он и зашелся в хриплом смехе. — Этот ублюдок в меня стрелял. В меня... Я следил за вами... Сидел у костра... Я знал, что он придет за вашим отцом... Он здесь.

— Знали?...

— Знал, что Саммерхейс никакой не Архигерцог... Что это ваш отец, больше просто некому... Боялся, что вы никогда этого не поймете... о, черт, какже больно... Извините за крышу, но я должен был... предупредить вас. — Глаза его немного затуманились. Он задвигал головой, пытаясь оглядеться. — А ваш отец скверно выглядит... Вам нужен защитник, Бен, ей-богу... — Он закашлялся, облизал губы. Слюна была розовой. Возможно, от порезов во рту. — Мне уже лучше... Послушайте, он здесь. Он вернулся, и здесь... Я знал, что он придет. — Я обнял отца Данна за плечи, немного приподнял, чтоб было легче дышать. — Я знал, что он придет... ждал... — Силы покидали его с каждой секундой.

Отец сидел перед камином, обхватив голову руками. Вытирал глаза, размазывал рукавом кровь по лицу. Под разводами крови лицо было пепельно-серым, точно сырой цемент.

— Что он говорит? Скажи мне, что он там говорит? Кто здесь? Кто пришел?

Тут за спиной у меня раздался голос, и я сразу узнал его. Я слышал этот же голос в церкви в Авиньоне, он велел мне возвращаться домой. Теперь я знал, почему он не убил меня тогда, ведь у него были все шансы. Отец замолвил за меня словечко, с больничной койки в Принстоне. Отец решил меня пожалеть.

Я развернулся и заглянул в бездонные глаза Августа Хорстмана. На нем было длинное черное пальто, черная шляпа с низко опущенными полями. Глаза смотрели сквозь круглые стекла очков. На шее алый шерстяной шарф. Пальто и шляпа присыпаны снегом. Он был абсолютно спокоен.

— Он говорит, что я пришел за тобой, Архигерцог. Ты ведь знал, что я приду. — Он остановился перед чучелом гигантского медведя. Тот навис над ним в угрожающей позе. Казалось, того гляди, схватит, а ему все равно.

Я пытался что-то сказать, но он приподнял руку. В ней был зажат «вальтер» девятимиллиметрового калибра.

— Ты мне не нужен, — сказал он. И окинул беглым взглядом с головы до пят. В стеклах очков отразилась елка. Он всем телом развернулся к отцу. Я почувствовал, как рука Арти Данна медленно поползла к карману парки. Он тихо кашлянул. — Время пришло, Архигерцог, — сказал Хорстман. — Самое время для Иуды умереть. Смерть неизбежна. — Отец смотрел на него широко раскрытыми глазами и не двигался с места, словно впал в транс. — Ты предал Саймона, из-за тебя погибли люди. Ты позволил мне убивать невинных... Я пришел отомстить за них, Архигерцог. Их много, загубленных тобой душ. Они тоже здесь. Они вокруг нас. Закрой глаза, и увидишь их лица.

Отец медленно поднялся. И закрыл глаза.

— Видишь их, Архигерцог?

И он всадил ему пулю в голову. Отца резко отбросило назад, прямо в камин. Полетели искры, горящие поленья затрещали под весом его тела. Взметнулись языки пламени, начали лизать его лицо, волны жара и дыма окутали его, и казалось, лицо его тает. Он задергал ногами, выбивая на полу мелкую дробь. Это была агония.

Данн вздохнул. Я ощутил, как он убрал что-то обратно в карман, какой-то холодный тяжелый предмет. А потом он откинулся на спину, и на губах его запузырилась розовая пена. Он все еще дышал, но пятно крови на животе все ширилось, разрасталось. Я сжал в пальцах рукоятку армейского «кольта» 45-го калибра и направил ствол на Хорстмана.

Он отвернулся от камина и взглянул на меня. В огне что-то зашипело.

— Не хочу с тобой ссориться, — сказал он. Ствол «вальтера» был нацелен прямо на меня. Казалось, он вовсе не замечал направленного на него оружия.

— Я тоже думаю, что не стоит, — ответил я. — Ведь я тебе ничего плохого не сделал. А вот ты убил моего друга, отца Данна, убил мою сестру... Неужели не ясно, что извинениями тут не отделаться? Да, я знаю, тебя обманули, ввели в заблуждение, слышал. Но знаешь, мне почему-то тебя ничуть не жаль.

— Я сделал все, чтобы свести счеты. Я покачал головой.

— Этого недостаточно. И не ты должен мстить за сестру. Я должен мстить. Ты убил мою, сестру, и я поклялся, что найду тебя и расквитаюсь. И сейчас я тебя убью. Выбора у меня нет.

Он улыбнулся.

— Еще один игрушечный пистолетик, мистер Дрискил?

— Нет, — сказал я. — Настоящий.

Первая пуля разворотила ему ребра. Его тоже отбросило назад, и он угодил прямо в лапы медведю, повис на них, неспособный справиться с шоком от боли и удивления. Глаза вылезали из орбит. Возможно, я убил его первым же выстрелом, но злоба продолжала сотрясать меня. Я выждал немного, показалось, что прошла вечность. И еще мне страшно не хватало аудитории, потому как я собирался сделать заявление. Вот только говорил за меня «кольт». И с каждым выстрелом мне становилось легче дышать. Отчаяние и ярость покидали меня. Катарсис. Очищение. Крещение 45-м калибром.

Второй пулей Хорстману снесло пол-лица, эта же пуля вырвала из плеча медведя огромный клок шерсти. Грохот просто невыносимый.

Третья пуля угодила в горло и подбородок, и он вместе с медведем рухнул на пол.

Тут вдруг за спиной я услышал слабый голос отца Данна:

— Вроде бы ты достал его, Бен.

Я позвонил в Менандер, вызвал полицию, пожарных и «Скорую», добавил, чтобы приезжали как можно скорей, потому что это вопрос жизни и смерти. Потом вытащил обгоревшее тело отца из камина. Я ощущал ужасный запах его горелой плоти. Арти Данну я мало чем мог помочь. Он или выживет, или нет, все зависело от крепости организма. Я обнимал его за плечи и старался разговорить, не дать уснуть, умереть. Почему-то все время просил посмотреть, какая красивая у нас елка. Через разбитое окно в комнату врывался ледяной ветер и мокрый снег.

А потом я начал напевать себе под нос рождественские гимны. И вдруг почувствовал, как отец Данн тихонько заворочался в моих объятиях и зашептал:

Господь, он с вами навсегда,

Так веселитесь, господа...

Так они нас и нашли.

Сверху слетали снежинки, весело сверкала огнями нарядная и пушистая елка, рядом с ней остывали тела двух великих грешников, чьи души уже отправились в долгий путь, бесцельно блуждать где-то в потемках, которые рано или поздно поглотят всех нас.

ПОКОЙСЯ С МИРОМ.

* * *

Известие о смерти отца заняло надлежащее место на первых полосах газет и журналов, но его тут же сменили вести о кончине еще одного великого человека, его святейшества Папы Каллистия. По моим подсчетам, сердце Папы остановилось примерно через двенадцать часов после того, как Август Хорстман застрелил отца. Если взглянуть со стороны, без эмоций и психологического подтекста, все это страшно напоминало одну из популярных в Британии девятнадцатого века рулеток, когда последний оставшийся в живых человек забирал весь приз. Похоже, что кардинал Д'Амбрицци как раз и оказался последним уцелевшим в боях воином. Станет ли для него призом папский престол?

Сразу же после всех этих событий в охотничьем домике началась настоящая вакханалия с выкапыванием скелетов. Меня осаждали со всех сторон, задавали вопросы, ответы на которые были просто немыслимы. И мне оставалось одно — обратиться к Дрю Саммерхейсу, более подходящей кандидатуры я просто не знал. Полагаю, ему пришлось употребить всю свою изворотливость и влияние, чтобы не дать крышке сорваться с кипящего котла. Той же ночью он вытащил из постели архиепископа кардинала Клэммера, тот начал дергать за ниточки, и сцену заволокло флером тайны. Уж не знаю, что за силы он задействовал, но результат меня вполне устроил. Он создал непроницаемую защитную оболочку. Да, Архигерцогом он не был, но в жилах его текла кровь Геркулеса и Макиавелли одновременно.

Я спросил его, что он делал тогда в Авиньоне, он пытался отвертеться. Но я надавил, и тогда он сказал примерно следующее: «Я чувствовал, где-то в сердцевине завелась гнильца, но не был уверен, кто стоит за всем этим. И все время пытался отвести удар от тебя, Бен. Прости за то, что тебе пришлось заплатить такую цену». Бог ты мой, выходит, он пытался меня защитить!...

Официальная версия сводилась к тому, что полностью излечиться отцу не удалось и сердце подвело в очередной раз. Sic transit[15]. Мы прощаемся с этим человеком, героем войны, посланником мира, он являлся верным слугой Церкви до конца своих дней.

Августа Хорстмана тихо похоронили на маленьком сельском кладбище в горнодобывающем районе Пенсильвании, рядом с домом для престарелых и одиноких католических священников. Отца Арти Данна отвезли в частную клинику, где лечили только очень богатых, знаменитых и влиятельных людей. И уже через сутки мы знали, что жить он будет.

Что же касается чисто финансового аспекта всей этой истории, то я был просто обречен еще несколько раз посетить городок Менандер, по той простой причине, что там давно вошло в практику пополнять казну за счет церковных пожертвований и глубоких карманов анонимных миллионеров-католиков. Очевидно, что как наследник своего отца я был просто обязан сделать пожертвования: пожарной станции, местной больнице, на строительство нового катка и здания средней школы. Даже в смерти, говорил Дрю Саммерхейс, мой отец продолжал творить добро.

Гражданская церемония проводов Хью Дрискила — я называю все это действо именно так, потому что иначе не назовешь — состоялась в соборе Святого Патрика на Пятой авеню. Улица была запружена лимузинами, процессию сопровождал конный эскорт, всадники разодеты в мундиры с медными пуговицами и блестящие леггинсы, из ноздрей лошадей валит пар, на синем небе сияет солнце, повсюду телевизионные камеры. И кардинал Клэммер совершенно счастлив, потому что именно он первым появился в телевизионных новостях. А в центре катка, что возле Рокфеллер-центра, высится чудесная новогодняя елка, и покупатели недовольны, потому что доступ к дорогим магазинам перекрыт с самого утра на несколько часов, и это в канун Рождества. Но вот все вышли из собора на улицу, замигали вспышки, затрещали камеры. Отца увезли на катафалке в сопровождении только самых близких друзей и родственников, а все остальные сильные мира сего возвратились на Уолл-Стрит, уехали в Олбани, Вашингтон, Лондон и Рим. Многие из них снова соберутся несколькими днями позже в Риме, на помпезных похоронах Папы Каллистия. А мы, самые близкие, поехали в Нью-Пруденс, в церковь Святой Марии.

Мне очень не хватало отца Данна, уж он-то бы откомментировал все это в свойственной ему блестящей остроумной манере. Страшно не хватало Вэл. Но эта боль стала уже привычной, и я знал, что она будет преследовать меня до конца дней. И, конечно, я очень скучал по сестре Элизабет. Но она находилась в Риме, она принадлежала Риму, и я все время старался мысленно представить, чем она там занимается. Как, наверное, возбуждена и заинтригована последними событиями, с нетерпением ждет финальных ходов в этой шахматной партии, когда короной увенчают победителя, преемника Каллистия. Я стоял на маленьком церковном кладбище, думал, вспоминал. Ледяной ветер, ясное холодное небо, на горизонте ободок из серебристых облаков, лежат, точно свежевыпавший снег. Тени, отбрасываемые на голубоватые сугробы, все удлинялись. Персик готовился прочесть заупокойную. Присутствовали также Маргарет Кордер, несколько старых приятелей отца, бывший госсекретарь, вышедший на пенсию некогда знаменитый телеведущий, партнеры по бизнесу. И, разумеется, Дрю Саммерхейс, которому довелось проводить в последний путь многих своих товарищей.

Мы ждали, когда гроб снимут с лафета и поднесут к вырытой могиле. Дрю Саммерхейс подошел и встал рядом со мной. Он смотрел и вел себя так, точно мы с ним разделяли какую-то страшную тайну. Отчасти, наверное, так оно и было, вот только я не знал, много ли ему известно. Он улыбнулся мне в свойственной ему манере, холодно и несколько отстранен но.

— Не представляю, что и сказать, — тихо заметил я. — Вы обо всем позаботились, до мелочей. Просто не знаю, как и отблагодарить. Наверное, никогда не смогу.

— Сможешь, Бен, еще как сможешь. — Мимо нас проплыл гроб. Персик разговаривал с Маргарет Кордер. Саммерхейс с трудом подавил желание отсалютовать останкам моего отца. — Скоро настанет и мой черед. Я оставил письмо, там сказано, как все устроить. Ничего сложного, но кое-какие люди выразят желание присутствовать, и к этой проблеме надо подойти с умом. Там для тебя инструкции. Уверен, ты постараешься, чтобы все прошло как по маслу. — Он взял меня под руку, и мы медленно двинулись к могиле. Отец должен был покоиться посередине, с одной стороны Вэл, с другой — мама. — Забудь все. Все, через что нам довелось пройти после смерти твоей сестры... Ты меня слышишь, Бен?

— О чем это вы? Теперь-то чего вам бояться?

— Я слишком долго шагаю этой дорогой, чтобы чего-то бояться. Знаешь мое любимое выражение? Когда невежество счастье, быть мудрым просто глупо.

— Ага. Когда речь заходит о Церкви, в настоящем или прошлом, неважно, невежество — это самое то, что надо. Забавно, Дрю. Мне все же казалось, в этой формуле должна фигурировать вера...

— Неведение и вера. Они просто созданы друг для друга. Это давным-давно доказано. И Церкви еще далеко не конец, можешь мне поверить.

— Это единственное, что хоть как-то оправдывает веру. Если Церковь сможет все это пережить и сохраниться...

— Твой отец... — в конце концов не выдержал он. — Все так запутано... Все произрастало исключительно из его преданности Церкви.

— Запутано, чем больше думаешь об этом, — ответил я. — Я же предпочитаю не задумываться, до конца своих дней.

— Ничего у тебя не получится, Бен. Твой отец был поистине великим человеком. И в каком-то смысле ты очень на него похож. — Ветер был просто ледяной, казалось, кожа на лице вот-вот треснет. — Он так и не простил себя за то, как обращался с тобой. Просто не знал, как можно это исправить.

— Теперь уже неважно, Дрю. Мы те, кто мы есть, нас не переделать. Каждый из нас...

Мы стояли у могилы, и я думал о сестре, о всей нашей семье. Все мертвы, я единственный из Дрискилов, кто остался в живых. Странное ощущение возникало при виде длинного ряда могил, странно было думать, что рано или поздно я тоже найду свой последний приют рядом с Вал.

Я весь дрожал и вдруг услышал, как чуть поодаль, на дороге рядом с могилой отца Говерно, притормозила машина. Глухо хлопнула дверца. Персик говорил об отце, обо всем семействе Дрискилов.

По щекам моим вдруг покатились слезы. Сам не пойму почему.

Служба закончилась. Гроб с телом отца опустили в могилу. Присутствующие на похоронах люди по очереди подходили ко мне, жали руку, бормотали все положенные в таких случаях слова. И вот я остался у могилы один, и начало быстро темнеть.

— Бен...

Я, разумеется, сразу узнал голос. Почувствовал, как заколотилось сердце, и обернулся.

Она шла прямо ко мне, ветер развевал полы длинного шерстяного плаща, от чего она напоминала пирата. Носки ботинок вздымали белые перышки снега. Широким шагом она быстро пересекла разделявшее нас расстояние. Длинные густые пряди волос падали на лоб, и она сердито откинула их назад рукой в перчатке. И взглянула на меня огромными зелеными своими глазищами.

— Прости, что опоздала. Заблудилась... — Я уже тонул в этих ее зеленых глазах, не мог оторвать взгляда от ее лица. Я знал, что это случится, и ничего поделать уже нельзя. — Мы с тобой здесь... ради Вэл. — Она взяла меня за руку. — Как ты, Бен?

— Нормально, Элизабет. Не знаю, стоило ли тебе проделывать весь этот путь...

— Согласна.

— В Риме, должно быть, творится сущее безумие... Похороны Каллистия, все эти кардинальские сборища. Ты должна быть там, освещать события. Прикидывать, кто финиширует первым.

Она улыбнулась.

— Д'Амбрицци пока ведет со счетом пять против трех. В стане Инделикато смятение. Большинство знающих людей уверяют, что до выборов Д'Амбрицци просто не дожить...

— Похоже, у Святого Джека хорошие шансы.

Она пожала широкими плечами, улыбка не сходила с ее лица.

— Да какая в конце концов разница? Правда, Бен?

— Действительно. Вот только странно, что именно ты говоришь это. Ты надолго? — Мысленно я уже видел, как она возвращается к машине, как потом поедет в аэропорт Кеннеди, как чуть позже позвонит и сообщит, что долетела благополучно.

— Ну, это в основном зависит от тебя, — ответила она.

— Как прикажешь понимать?

— Я там, где хочу быть, Бен. Здесь, рядом с тобой.

— А ты все хорошо обдумала? — Этот вопрос последовал не сразу. Я просто ушам своим боялся поверить.

— Довольно глупый вопрос, Бен. — Она взяла меня под руку, зябко прижалась боком. — А теперь, боюсь, тебе надо или смириться, или просто заткнуться, как говорят у нас в Церкви. — И на прелестном ее личике расцвела еще одна весенняя улыбка.

— Черт побери... — пробормотал я, скорее в свой адрес.

Она тащила меня по дороге. Щеки у нее раскраснелись от холода, ветер не унимался. Я слышал, как он посвистывает в ушах. Надо же, мне казалось, я уже умер, а тут неожиданно вновь возродился к жизни. В ветре послышался веселый смех сестры, или мне просто показалось?...

— Мне надо так много сказать тебе, — пробормотал я.

К этому времени уже совсем стемнело. Мы шли к свету и теплу, к маленькой часовне неподалеку от нашего дома.

Примечания

1

Папа Александр VI (1431 — 1503) доводился отцом Чезаре Борджиа, поддерживал его завоевательные планы, устранял противников с помощью яда и кинжала.

2

Очевидно, подразумевается Генри Виллард (1835 — 1900), знаменитый издатель, журналист и финансист, основатель фирмы «Дженерал электрик».

3

Том Селлек — американский актер, получил широкую известность, сыграв главную роль в полицейском телесериале «Частный детектив Магнум».

4

Димаджио Джозеф (Джо) Пол-мл. — знаменитейший бейсболист. Трижды избирался лучшим игроком Американской лиги, в 1955-м был избран в национальную Галерею славы бейсбола. Был женат на Мэрилин Монро.

5

Скалл (Skull) — в переводе с английского «Череп».

6

Sanctus Pater Noster (лат.) — Свят Отец наш.

7

Паттон Джордж Смит (1885 — 1945) — американский генерал, выдающийся военачальник.

8

Евангелие от Матфея, глава 16.

9

«Фи-бета-каппа» — общество (братство) студентов и выпускников американских университетов; греческие буквы названия — первые буквы слов девиза «Философия — рулевой жизни».

10

Заглул Саад (1857 — 1927) — основатель и первый председатель партии «Вафд» в Египте, участник национально-освободительного движения в 1870-1882 гг.

11

Райт Фрэнк Ллойд (1908 — 1960) — знаменитый американский архитектор. Получил известность как автор проектов «органической архитектуры», в которых использовались природные формы и текстура.

12

Miscellanea (лат.) — Разное.

13

Penitents noirs (фр.) — черное покаяние.

14

По-английски слова «Hugh» (Хью) и «you» (ты) созвучны.

15

Сокр. от Sic transit gloria mundi (лат.) — Так проходит земная (мирская) слава.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45