Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Автобиография: Моав – умывальная чаша моя

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Фрай Стивен / Автобиография: Моав – умывальная чаша моя - Чтение (стр. 15)
Автор: Фрай Стивен
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      Вследствие легкости, с которой можно было обойти правила выполнения альковного наряда, доставляемой им frisson предвкушения сексуальных возможностей и вследствие того, что я всегда любил просыпаться пораньше, никакого страха мне это наказание не внушало. Кое-кто из мальчиков, получив альковный наряд, белел с лица, что твоя бумага. Эти несчастные исправно вставали в нужное время, действительно облачались в спортивные костюмы, действительно бегали, пыхтя и потея, из Дома в Дом, принимали душ, перед тем как выйти к завтраку, и вручали покаравшему их Попке квиток с необходимыми подписями. Я же не вручал его никогда, дожидаясь, пока Попка сам меня не отловит, и позволял ему вкусить минутный триумф, порождаемый мыслью, что я и вправду посмел манкировать альковным нарядом и уж на сей-то раз он наконец сможет показать мне, где раки зимуют.
      – Где она, Фрай?
      – Вторая дверь налево, мимо не пройдешь. Оттуда так и несет мочой и фекалиями.
      – Кончай умничать. Я вчера дал тебе тройной наряд.
      –  Правда?Ты уверен, что не спутал меня с братом?
      – Ты давай не наглей, ты все отлично помнишь.
      – Боюсь, что твой наряд на самом деле напрочь вылетел у меня из головы.
       – Что?
      – Ну да. Просто жуть какая-то, правда?
      – А, ну в такомслучае…
      – А потом вдруг вспомнил о нем, и как раз вовремя. Вот, прошу… По моему мнению, Коппингу удалось расписаться особенно элегантно, тебе не кажется? Сколько надменного изящества в завитках его «К»… сколько беспечной грации в изгибах этого «г».
      Была и еще одна работа, доставлявшая мне наслаждение, – исполнение обязанностей утренней шестерки. Большинство младших школьников ее ненавидело, я же со все нараставшим волнением считал дни, остававшиеся до того, в который мне придется выступить в этой роли. Она сочетала в себе то, что я любил больше всего на свете: ранние утренние часы, звуки моего голоса, полезность и легкий оттенок эротизма. Наверное, мне следовало стать стюардом какой-нибудь авиалинии…
      В семь пятнадцать, это самое позднее, я выскакивал из кровати, одевался и на цыпочках покидал общую спальню. Я спускался в столовую, где прислуга накрывала к завтраку стол, желал ей доброго утра, уворовывал, если удавалось, ломоть хлеба с маслом и сверял мои часы с теми, что висели здесь на стене. Затем поднимался наверх. Там, на лестничной площадке, стоял стол, а на нем – здоровенный латунный колокольчик с кожаной петлей вместо ручки. Ровно в половине восьмого я снимал колокольчик со стола и начинал звонить. Штуковиной он был тяжелой, требовалось качнуть его из стороны в сторону раза три-четыре, только после этого язычок перенимал требуемый ритм. Мне следовало не переставая бешено бряцать, обойти по очереди все спальни, выкликая во весь голос магическую формулу, одинаковую для всех утренних шестерок и без музыкального сопровождения бездейственную:
      – Половина восьмого времени!
      Прокричав это с порога каждой из четырех спален Дома, я должен был затем пробежаться от алькова к алькову, дабы разбудить каждого школьника в отдельности с промежутком в отсчитываемые обратным порядком – это и было самым сложным – пять секунд. То есть чтобы вы поняли, о чем я толкую, – мне надлежало сказать каждому, сколько времени у него осталось до без десяти восемь, до последнего перед восемью часами и завтраком сигнала подъема.
      Я заскакивал в очередной альков, встряхивал очередное плечо и кричал в очередное ухо: «Осталось восемнааадцать минут сорок пять секунд… Осталось восемнааадцать минут сорок секунд… Осталось восемнааадцать минут тридцать пять секунд» – и так до следующего обращенного к новой спальне в целом крика и следующего, приходившегося уже на без двадцати восемь, удара колокола.
      «Осталось дееесять минут!» – выкликал я с порога и бросался к альковам. «Осталось дееевять минут двадцать пять секунд… Осталось дееевять минут двадцать секунд…» И наконец, звучал последний удар колокола и мой оглушительный рев:
       – БЕЕЕЗ ДЕСЯТИ ВОСЕМЬ!
      К этому времени мимо меня уже проносилась, топоча и рыча, орава школьников, сквернословящих, застегивающих последние пуговицы, выплевывающих зубную пасту и полные утренней раздражительностью слова.
      Некоторых мальчиков разбудить было до крайности трудно, и если тебе это не удавалось, а недовольный тобой ученик был еще и старшеклассником, он обвинял в том, что не поспел вовремя к завтраку, тебя и мог обратить твою жизнь в ад. Другие притворялись непробудными, затевая с тобой потаенную, безмолвно подразумеваемую игру. Они могли лежать в постели голышом, укрывшись одной лишь простынкой, и, входя в альков, ты заставал такого шутника спящим мертвым якобы сном, являя тебе вид невинной, но надменной утренней эрекции. Безмолвно подразумеваемая игра состояла в том, что, тряся такого однокашника за плечо, ты невольно притирался локтем или предплечьем к его подрагивавшему члену. Утренней шестерке следовало знать, кто из мальчиков падок до этой игры, а кто не падок, – так же как и им предположительно было известно, кто из утренних шестерок готов играть в нее, а кто не готов.
      Все это происходило еще до того, как я увлекся мастурбацией, и хотя теоретически я был более чем подкован, а идея секса приятно щекотала мое воображение, игра эта меня особо не возбуждала. Я знал – по полученному в «Стаутс-Хилле» горькому опыту, – какими осложнениями чревато отношение здоровых мальчиков к гомосексуалистам.
      В последний год, проведенный мной в приготовительной школе, горстка ребят, занимавших места в спальне старшеклассников, пристрастилась валять в ней дурака, пока все остальные спали. Кое-кто из мальчиков уже обзавелся вполне работоспособными мошонками и кустистой лобковой порослью, другим, и мне в том числе, было до этого еще далеко. Мне очень нравилось подкрадываться к кровати кого-нибудь из однокашников и производить дотошное его обследование. Что, собственно говоря, мне так уж нравилось в этом, я толком не понимал, а увидев впервые пенис, извергающий семя, и вовсе перепугался до полусмерти. Должен признаться, что увиденное показалось мне довольно отвратным, я лишь поразился эксцентричности, с которой устроила это дело природа: подобно Алисе Ноэла Коуарда, я счел, что организовать его можно было бы и получше. Один из обитателей той спальни, назовем его Халфордом, был, подобно мне, мальчиком, зрелости еще не достигшим, но обладал веселым нравом и получал не меньшее, чем я, удовольствие, расхаживая по школе нагишом. Мы оба, с буйно напряженными членами, вернее, с тем, что сходило у нас за буйно напряженные члены, прокрадывались в уборные единственно ради того, чтобы упиться своей наготой. Мы могли показывать один другому наши причиндалы, тыкаться ими друг в друга, хихикая и поглаживая их, производить странные эксперименты, до которых столь падки мальчики, защемляя эти штуки дверьми или ящиками столов, однако все возбуждение, какое нам требовалось, доставлялось наготой и тем, что мы занимаемся этим втайне от всех.
      Как-то раз у Халфорда, вылезавшего из плавательного бассейна, жутко свело судорогой ногу. Он взвыл от боли, плюхнулся на траву и страдальчески забил по ней всеми конечностями. Я оказался рядом и потому помог ему встать, а после повел вокруг бассейна, чтобы он размял затекшую ногу. Полностью оправившись, Халфорд ушел в раздевалку, а я о случившемся и думать забыл.
      Пока этот день клонился к вечеру, я обнаружил, что стал вдруг до крайности непопулярным. В двенадцать лет к подобного рода неожиданностям относишься очень чувствительно – я, во всяком случае, относился именно так. Рейтинг моей популярности я отслеживал внимательнее самого изощренного политика. И теперь просто не понимал, что случилось. Это был один из тех редких дней, в которые я мог точно сказать, что решительно ничего дурного не сделал. И тем не менее произошло нечто непостижимое, но несомненное: одни меня игнорировали, другие глумливо усмехались мне прямо в лицо, меня бойкотировали, и стоило мне войти в какую-нибудь комнату, как разговор в ней прерывался.
      В конце концов я натолкнулся на того, кто мог мне все объяснить. Я встретил в коридоре пухлого мальчишку по фамилии Мак-Каллум и, проходя мимо него, услышал, как он прошептал некое слово.
      Я остановился и повернулся к нему:
      – Что ты сказал?
      – Ничего, – ответил он, отступая. Никакого веса Мак-Каллум в школе не имел, и я знал, что уж с ним-то справиться мне будет несложно.
      – Ты только что пробормотал какое-то слово, – сказал я, схватив его обеими руками за плечи. – Или ты повторишь его, или я тебя убью. Выбор простой. Я лишу тебя жизни – подожгу твою кровать, когда ты заснешь.
      – Ты не посмеешь! – заявил он, подтвердив тем самым правильность моего выбора жертвы допроса.
      – Еще как посмею, – ответил я. – Ну. Повтори то, что ты только что сказал.
      – Я просто сказал… сказал… – пролепетал он и покраснел.
      – Да? – поторопил его я. – Я жду. Ты просто сказал…
      – Я просто сказал «педик».
      – Педик?
      – Да.
      – Ты сказал «педик», вот оно как? А почему ты это сказал?
      – Так все же знают. Отпусти меня.
      – Все знают, – повторил я, посильнее стискивая его плечи, – а я не знаю. И что же такое все знают?
      – Сегодня днем… у-уй! Больно же!
      – Еще бы тебе было не больно! А для чего же я тебе плечи сжимаю – чтобы тебя приласкать? Продолжай. Ты сказал: «Сегодня днем…»
      – Когда Халфорд вылез из бассейна…
      – Да, и что же?
      – Ты… ты обнял его за плечи, как педик. Халфорд из-за этого просто бесится. Хочет тебе морду набить.
      Потрясенный, оскорбленный, в ужасе и негодовании, я снял с плеч Мак-Каллума руки, и он воспользовался этим, чтобы улепетнуть по коридору, точно жирный таракан, успев, впрочем, выкрикнуть «Педик!» перед тем, как свернуть за угол и скрыться из глаз.
      Я даже не помнил, как обнимал Халфорда за плечи. Наверное, обнимал, пока водил его вокруг бассейна.
      От лица моего отхлынула кровь, я был близок к одному из тех подростковых обмороков, которые иногда остаются с нами на долгие годы, – такое чувство возникает порой у человека, который сидел-сидел, а после вдруг резко встал: в глазах у него темнеет, и ему кажется, что он того и гляди упадет.
      Халфорд принял меня за педика лишь потому, что я положил ему руку на плечо. Положил, чтобы его поддержать! Тот самый Халфорд, который всего две ночи назад разгуливал вместе со мной голышом по уборным. Который научил меня просовывать член в дверную щель. Халфорд, который на моих глазах, лежа нагишом на полу, закидывал ноги за голову и засовывал себе палец в зад, да еще и хихикал при этом. И это онсчитает меняпедиком? Только потому, что я придерживал его за плечи, когда у него ногу свело? Господи Иисусе.
      Я поплелся к черной лестнице, надеясь найти там укромное место и выплакаться. Однако на первой же ее площадке уткнулся носом в ворсистую твидовую куртку мистера Брюса, преподавателя истории, когда-то сидевшего в плену у японцев.
      – Так-так-так! И что же с нами случилось?
      По физиономии моей текли потоками слезы, притворяться, будто все дело в сенной лихорадке, было бессмысленно. Давясь рыданиями, я рассказал о Халфорде и его сведенной судорогой ноге, об отвращении, которое я, похоже, внушил ему, всего лишь пытаясь помочь. О наших ночных вылазках голышом, о чистой воды лицемерностиреакции Халфорда, о его нечестности, несправедливости и жестокости, которые поразили меня в самое сердце, я, разумеется, рассказывать не стал. Мистер Брюс серьезно покивал, вручил мне свой носовой платок и ушел.
      Я дополз до своей кровати и, проплакав в ней до самого ужина, решил, что податься мне некуда, надо привыкать к непопулярности – пойти сейчас в столовую старшеклассников и там предстать перед завывающей их толпой.
      Когда я уселся на свое место, вокруг меня образовалась на скамье нарочитая пустота: мальчики демонстративно отодвигались как можно дальше от замаравшего их стол мерзкого пидора. Я, бледный, но полный решимости, принялся за еду.
      В самый разгар ужина вдруг прозвучал гонг. Все удивленно повернули в его сторону головы.
      В конце столовой стоял мистер Брюс с поднятой вверх рукой, призывавшей нас к молчанию.
      – Мальчики, – сказал он, – я хочу сделать особое заявление. Мне только что довелось услышать о героическом проявлении доброты, имевшем сегодня место у плавательного бассейна. Как мне рассказали, у Халфорда свело судорогой ногу и Фрай помог ему встать и сделал именно то, что следует в таких случаях делать, – провел Халфорда вокруг бассейна, все время осторожно поддерживая его. Я ставлю Фраю пять за его благоразумие и выдержку.
      Я, не способный пошевелить ни единой мышцей, смотрел в тарелку.
      – Да, и еще, – продолжал Брюс с таким видом, будто ему только что пришла в голову новая мысль. – До моих ушей дошло также, что некоторые из мальчиков – те, что помладше, поглупее и ничего в подобного рода вещах не смыслят, – сочли, будто обнять рукой за плечи попавшего в беду друга – это какое-то извращение. Я обращаюсь к вам, к старшеклассникам, разбирающимся в вопросах секса лучше других, – помогите искоренить это детское заблуждение. Надеюсь, кстати, что Халфорд уже должным образом поблагодарил Фрая за находчивость и заботу. Думаю, в этом случае было бы уместным крепкое рукопожатие и достойные мужские объятия. У меня все.
      И Брюс, поскрипывая подошвами башмаков по доскам пола, удалился. После полутора секунд невыносимого молчания мальчики один за другим начали прихлопывать в мою честь ладонями по столу, а Халфорд смущенно встал со скамьи, чтобы сказать мне спасибо. Я снова впал в милость.
      Энт Кроми написал мне, что Джим Брюс умер два года назад. Да упокоит, напитает и утешит его бессмертную душу Господь. Сейчас он прогуливается в обществе Монтроза, Уильяма Уоллеса и самого Красавца принца Чарли. Он спас для меня последний триместр в «Стаутс-Хилле», и я буду чтить его память вечно.
      Но говорит ли вам это – или не говорит – о том, на какое минное поле мы вступали в те дни, когда речь заходила о сексуальной природе человека, о его сексуальности, как теперь принято выражаться? О разнице между сексуальной игрой и педерастией; о слепом ужасе, который внушала подобного рода телесная привязанность, и о легкости, с которой принимались эротические забавы?
      Ученики «Аппингема» держались примерно таких же взглядов. Тот, чьего спросонного торчка ты касался, исполняя обязанности утренней шестерки, отнюдь не считал ни себя, ни тебя педиком. Да я и не думаю, что кто-нибудь толком понимал, что это такое, – понимал по-настоящему. Даже мысль о педерастии пугала каждого настолько, что он придумывал для этого слова собственные истолкования – исходя из своих страхов и побуждений.
      Ты мог открыто любоваться хорошеньким мальчиком – и все ученики средних и старших классов именно это себе и позволяли. На самом деле такое поведение было свидетельством возмужалости.
      – Всего десять минут наедине с этой попой… – мог сказать старшеклассник, глядя вслед прошедшему мимо мальчишке. И возведя, точно в молитве, глаза горе, добавлял: – Больше я ни о чем не прошу.
      – О нет! – говорил один старшеклассник другому, впервые увидев смазливого новичка. – Я влюбился. Боже, спаси меня от меня самого.
      Я полагаю, что логическое обоснование таких эскапад состояло в следующем: новички, хорошенькие мальчики, были ближайшим из предлагавшихся «Аппингемом» подобием девочек. У них пока что отсутствовала волосистая поросль там, где у девочек ее и вовсе не бывает, они были миловидными, привлекательными, хорошенькими, как девочки, с девичьими шелковистыми волосами и мягкими губами, а их чарующие маленькие попки были совсем… да нет, чарующие их попки были совсем мальчишескими, но, черт подери, на безрыбье и рак – белорыбица, а такого безрыбья, с каким сталкивается отрок, переживающий половое созревание, нигде больше не сыщешь, как не сыщешь и рыбки более милой, чем попка смазливого мальчика. И тем не менее все эти открыто высказываемые восторги оставались не более чем позой – позой настоящего мачо. Доказательством гетеросексуальности.
      Впрочем, существовали и мальчики, которые обладали ни у кого не вызывавшей сомнений репутацией «педрил» – в самом злобном и презрительном смысле этого слова, какой только имел хождение в то время, до, это следует сказать, триумфального самоутверждения нынешних гомосексуалистов. Как возникали подобные репутации, понять мне так и не удалось. Возможно, их обладателей винили в том, что они украдкой поглядывали в душевой на кого-то из своих однолеток, – такая украдчивость награждала человека ярлыком педераста с куда большей верностью, чем откровенное, открытое разглядывание, – возможно, от них исходили некие токи, ничего не имевшие общего с «кэмпом» или женственностью, но внушавшие здоровымподросткам мужеска пола враждебность, вожделение или чувство вины. Возможно, наклеивание этих ярлыков было всего лишь генеральной репетицией того племенного камлания, той бури бессмысленных слухов, фанатизма и неприязни, которые образуют в нынешнем мире повседневную основу для суждений о натуре, характере и настрое хорошо известных людей, – суждений, позволяющих считать Боба Монкхауса елейным, Дэвида Мэллора вкрадчивым, Питера Мэндельсона беспринципным, Джона Селвина Гаммера одиозным, а Джона Берта прохвостом.
      Я, честное слово, не знаю этого. На мой взгляд, тут все сводилось к гомофобии – если прибегнуть к этому довольно убогому слову, никакого отношения к сексу не имеющему.
      – Вы хоть представляете себе, чем на самом деле занимаютсяэти люди?
      Ханжествующие члены палаты общин с большим удовольствием задавали этот вопрос во время последних в двадцатом столетии парламентских слушаний, посвященных возможности признать гомосексуалистов людьми не хуже других.
      – Дерьмокопатели, вот кто они такие. И нечего тут вилять. Мы с вами говорим о содомии.
      Да нет, вовсе не о ней. Это вам только кажется.
      Мужеложство распространено в мире геев совсем не так широко, как полагают многие. Не исключено даже, что анальному сексу отводится в гомосексуальных отношениях место не большее, чем в гетеросексуальных.
      Мужеложство – это отнюдь не завершение выложенной желтым кирпичом дороги, которая уходит вдаль под гомосексуальной радугой, не цель, не желанная награда, не окончательное разрешение гомосексуальности. Мужеложство не есть достижение, посредством коего утверждается гомосексуалист, оно вовсе не является его самореализацией или конечной участью. Мужеложство является для гомосексуалиста частью существования, необходимой настолько же, насколько обладание пикапом «вольво» составляет необходимую часть жизни семейства из среднего класса, – неразрывная связь между тем и другим существует только в сознании дешевых тупиц. Занятие мужеложством неотделимо от гомосексуальности примерно в той же мере, в какой молочный коктейль с апельсиновым соком неотделим от обычного обеда: кто-то может, выпив его, немедля потребовать добавки, кто-то к нему и притрагиваться не станет, а кто-то, сделав один глоток, тут же побежит в уборную – блевать.
      В гомосексуальном мире присутствует масса вещей, нисколько с анальным отверстием не связанных; понятие же, которое и впрямь пронимает ненавистника геев до самых кишок, идея, которая выводит его из себя и выворачивает наизнанку его желудок, – это самое страшное и пугающее из усвоенных человечеством понятий – понятие любви.
      Чего на самом деле не способен вынести гомофоб, так это мысли о любви одного человека к другому, принадлежащему к одному с ним полу. Любви во всех восьми тонах и пяти полутонах полной октавы нашего мира. Любви чистой, эроса и филоса; любви как романтики, дружбы и обожания; любви как наваждения, вожделения, одержимости; любви как муки, эйфории, исступления и самозабвения (все это начинает смахивать на каталог духов Кельвина Кляйна); любви как жажды, страсти и желания.
      А все прочее – члены, втыкаемые в задницу, сечение хлыстом, обжимание, помешательство на моче и экскрементах, собачьи позы, одежды из пластика и кожи – все это присутствует также и в мире мужчин и женщин, и нечего тут вилять, присутствует в количествах намного больших, о чем и свидетельствует статистика. Зайдите в секс-шоп, поройтесь в первой попавшейся порнографии, порыскайте по Интернету, поговорите с человеком, работающим в индустрии секса. Гомосексуальность представляется вам отвратительной? Но из этого следует, так же как ночь следует за днем, что вам представляется отвратительной телесная любовь, поскольку между двумя мужчинами – да и двумя женщинами, если на то пошло, – не происходит, по объективным меркам, ничего, отличного от происходящего между мужчиной и женщиной.
      Более того, так и хочется задать всем этим Тони Марлоу, Перегринам Ворстхорнам и Полам Джонсонам вопрос: а сами-то вы такого рода опытом обладаете? Спросите у себя, какие мысли роятся в вашейголове, когда вы онанируете. Если сам физический акт и его подробности имеют для вас значение большее, чем любовь, – обратитесь к врачу, но не выплевывайте ваши тошноты в газетные столбцы, это нехорошо, не по-доброму и не по-христиански.
      И если лучшее, на что вы способны, это цитировать, отстаивая свои предубеждения, Библию, так проявите смирение и будьте последовательными. Эта же самая книга, в которой сказано, что мужчина, ложащийся с мужчиной, делает мерзость, призывает вас не есть свинину и моллюсков, не подпускать женщину в пору менструации к святым местам. Функционалисты могут говорить о том, что кошерная диета имела обоснования чисто местные, метеорологические, каковые теперь отсутствуют; что предубеждения, связанные с овуляцией, носили характер суеверия, но ведь Библия, которой вы лупите нас по головам, объявляет нечистым большую часть того, что делаете вы сами, – так не выбирайте из богооткровенного текста только то, что вам по душе, а если начинаете выбирать, тогда уж ограничьтесь местами самыми лучшими, ну, скажем, рекомендациями наподобие «кто из вас без греха, первый брось в нее камень» или «возлюби ближнего твоего, как самого себя».
      И прошу, делайте что хотите, но не говорите нам, будто то, что делаем мы – в любви или в похоти, – неестественно. Поскольку если вы хотите этим сказать, что животныетак не поступают, то просто-напросто демонстрируете фактическую неосведомленность.
      Если вы настолько малоумны, что полагаете, будто человек не является частью природы, или настолько тупы, что верите, будто слово «естественный» означает «всякое естество, помимо человеческого», то мы готовы представить вам обширный список деяний и качеств, которые естественными с совершенной определенностью не являются: милосердие, например, неестественно; альтруизм, забота о представителях других животных видов и любовь к этим представителям неестественны; благотворительность неестественна, добродетель тоже – даже сама идеядобродетели оказывается неестественной в этом дурацком, бессмысленном значении слова «естественный», вот в чем вся штука. Животные, бедняжки, кушают друг друга, чтобы выжить, – мы, везунчики, проделываем то же самое, однако у нас имеются еще и сухарики, «Арманьяк», selle d’agneau, чипсы, sauce b?arnaise, фруктовые соки, горячие намасленные блины, «Шато Марго», имбирное печенье, risotto nero и сэндвичи с арахисовым маслом. К выживанию все это никакого отношения не имеет, зато имеет к удовольствию, вкусовым изыскам и доброму старому обжорству. Животные, бедняжки, совокупляются ради продолжения рода – мы, везунчики, проделываем то же самое, однако у нас имеются еще и соблазнительные одеяния, журнальчики для дрочил, кожаные плети, стриптиз, статуэтки Дега, порнофильмы, Том Финляндский, эскорт-агентства и «Дневники» Анаис Нин. К продолжению рода все это никакого отношения не имеет, зато имеет к удовольствию, вкусовым изыскам и доброй старой похоти. Мы, человеческие существа, создали во множестве сфер нашей жизни широкий выбор буквальных и метафорических haute cuisine и полуфабрикатов; собственно говоря, в наказание за то, что мы вкусили от плодов райского древа, нас и вытурили из Эдема, наградив напоследок двумя ужасными еврейскими напастями – несварением желудка и чувством вины.
      Я готов просить прощения за многое из сделанного мною, однако просить прощения за то, что ни в каком прощении не нуждается, не собираюсь. У меня имеется теория, которая в последнее время все вертится и вертится в моей голове, – согласно этой теории большая часть бед нашего глупого и упоительного мира проистекает из того, что мы то и дело извиняемся за то, за что извиняться ничуть не следует, а вот за то, за что следует, извиняться считаем не обязательным.
      К примеру, ничто из нижеследующего не является постыдным и требующим извинений, несмотря на наши самоубийственные попытки убедить себя в обратном.
      • Обладать прямой кишкой, уретрой, мочевым пузырем и всем, что из этого проистекает.
      • Плакать.
      • Обнаружить, что нечто или некто, принадлежащие к какому бы то ни было полу, возрасту или животному виду, обладают сексуальной привлекательностью.
      • Обнаружить, что нечто или некто, принадлежащие к какому бы то ни было полу, возрасту или животному виду, не обладают сексуальной привлекательностью.
      • Засовывать что-либо в рот, в зад или во влагалище на предмет получения удовольствия.
      • Мастурбировать столько, сколько душа просит. Или не мастурбировать.
      • Сквернословить.
      • Проникаться, безотносительно к деторождению, сексуальным влечением к каким-либо объектам, предметам или частям тела.
      • Пукать.
      • Быть сексуально непривлекательным.
      • Любить.
      • Глотать разрешенные и не разрешенные законом наркотические средства.
      • Принюхиваться к своим и чужим телесным выделениям.
      • Ковырять в носу.
      Я потратил кучу времени, завязывая на носовом платке узелки, коим надлежало напоминать мне, что стыдиться во всем этом нечего, если, конечно, практика такого рода не причиняет страданий другим людям – что справедливо и в отношении разговоров о книгах Терри Пратчетта, вождения хороводов, ношения вельветовой одежды и иных безобидных видов человеческой деятельности. Главное – оставаться человеком воспитанным.
      Боюсь, однако, что я потратил слишком мало времени, извиняясь или испытывая стыд за то, что действительно требует искренних просьб о прощении и открытого раскаяния, а именно за:
      • Неспособность поставить себя на место другого человека.
      • Наплевательское отношение к собственной жизни.
      • Нечестность по отношению к себе и к другим.
      • Пренебрежительное нежелание отвечать на письма и телефонные звонки.
      • Неумение связывать те или иные вещи с их происхождением и нежелание думать о таковом.
      • Умозаключения, ни на каких фактах не основанные.
      • Использование своего влияния на других для достижения собственных целей.
      • Причинение боли.
      Мне следует просить прощения за вероломство, пренебрежение, обман, жестокость, отсутствие доброты, тщеславие и низость, но неза побуждения, внушенные мне моими гениталиями, и уж тем более не за сердечные порывы. Я могу сожалетьоб этих порывах, горько о них сокрушаться, а по временам ругать их, клясть и посылать к чертовой матери, но извиняться – нет, при условии, что они никому не приносят вреда. Культура, которая требует, чтобы люди просили прощения за то, в чем они не повинны, – вот вам хорошее определение тирании, как я ее понимаю. Мы, англичане, живем, слава богу, не в сталинской России, не в нацистской Германии и не в баптистской Алабаме, однако отсюда не следует, да и никогда не следовало, что мы обитаем в Элизиуме.
      Черт подери, что-то я заболтался, вам так не кажется? Не слишком ли много обещает, и в который уж раз, эта леди? Нет, не думаю. Я если и обещаю, то не от себя, но от имени моего четырнадцатилетнего, смятенного «я».
      Я знал уже тогда – знал, что я гомосексуалист. Что, собственно, подразумевают под этим словом другие, я представления не имел ровно никакого: вся эта непоследовательность, сложный кодекс поведения, который позволяет и плотоядно вглядываться в зады хорошеньких мальчиков, и злобно глумиться над пидорами, сбивали меня с толку и злили, однако знанию моему нисколько не препятствовали. Я знал это, и по причинам самым разнообразным. Во-первых, потому, что просто знал, и все тут, но имелась еще и причина негативного рода, осознать которую не составляло ни малейшего труда: никаких шевелений при виде женского тела или при мысли о нем в моих чреслах не наблюдалось, и от этого простого, неотвратимого факта, как и от всего, что он подразумевал, деваться было некуда. Я понимал, что женщины могут мне нравиться, что я могу любить их как друзей, поскольку с малых лет находил общество женщин и девочек необременительным и приятным, однако с не меньшей уверенностью знал и то, что мысль о физической близости с женщиной никогда не взволнует меня и не возбудит, что разделять мою жизнь с женщиной я никогда не буду.
      Физически женщины присутствовали в «Аппингеме» в виде двухмерном, в номерах «Форума» и «Пентхауза», стеснительно передававшихся из рук в руки, точно косячок на подростковой вечеринке, и в трехмерном обличье кухонной обслуги и девушек, встречаемых в городе.
      Если кто-либо думает, будто такой обстановки довольно, чтобы обратить любого ребенка в гомосексуалиста, так должен сказать, что большинство мальчиков, пребывавших в одном со мной положении (включая моего брата, который и домашнюю-то жизнь вел точно такую же, какую вел я), только о девушках и помышляли – дышали ими, ели их и пили. А одного из моих однокашников, уже описанного мной на этих страницах, того, с которым я вместе заливался краской стыда, попросту исключили из школы за половую связь с кухонной девушкой. Время, проведенное им в «Аппингеме», обратило его в гомосексуалиста в такой же мере, в какой меня могла бы избавить от этой природной черты учеба в средней школе Холланд-Парка или женском колледже «Челтнем».

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26