Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Оккупация

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Дроздов Иван Владимирович / Оккупация - Чтение (стр. 22)
Автор: Дроздов Иван Владимирович
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


– А ещё редакция. Культурные люди!..

Половина болельщиков лежала на песке в приступах гомерического смеха.

Больше он играть к нам не приходил.

А мы играли каждый день. Много плавок на мне было изорвано, много кровавых следов оставалось на спине, но теперь, по прошествии почти полстолетия, я вспоминаю нашу игру с чувством почти детской радости и неподдельного умиления.


Как-то я сказал Чернову:

– Эта ваша Аннушка – чистый ребёнок! Ей, поди, и восемнадцати нет.

– Ребёнок? Девица зрелая. У нас в деревне таких перестарками называли.

Подумав, сказал:

– Работник она хороший. Вот вам очерки печатает – единой ошибочки не сделает. А что до нашего брата, мужика блудливого, на пушечный выстрел не подпускает. Я, говорит, не монашка, но мне полюбить надо. Вишь как: полюбить! А так чтобы с кем зря – ни-ни.

– Так оно и следует. А без любви-то смысла нет. Особенно им, девицам.

Очерки писал я каждую неделю. Иногда и рассказы приносил ей. Она хотя печатала медленно, но я сердцем слышал: принимала меня приветливо, и будто бы даже рада была, когда я к ней обращался. А однажды сказала:

– Мы завтра на пляж идём. Пойдёмте с нами.

Я обрадовался и сразу же после завтрака сказал Чернову:

– Сегодня воскресенье – на пляж пойду, на весь день.

– В такую жару?.. А-а… Голых баб посмотреть захотел.

– Почему голых?

– А там пляж верёвочкой разделён – на мужской и женский. Так женщины почти все раздетые. И ходят так, мерзавки, у мужиков под носом – дразнят, значит. Не-е-т, я туда не ходок. Лучше я в жару такую дома книжку почитаю.

Грибов, как я понял, уж завёл себе любезную, – у неё на квартире пропадал. Бобров на пляж не ходил: у него голова от солнца болела. Я и пошёл один. Аня стояла на пустом песчаном пятачке, завидев меня, подняла руку. Я не спеша к ней приближался; видел её в купальном костюме и, как от яркого солнца, жмурился. Строением фигуры она не была совершенна, как моя Надежда или как Елена, – во всём у неё была какая-то ребёночья припухлость, она походила на румяный, свежеиспечённый пирожок. Но именно эта примечательность её словно бы игрушечной фигурки и придавала ей особенную прелесть, я испугался её обаяния, её красоты. Или уж я так устроен был в молодости – легко поддавался женским чарам, но, скорее всего, судьба в награду за такое к ним отношение посылала мне женщин редкой красоты и ещё более редкого благородства и, я бы сказал, величия. Теперь моя жизнь на закате, могу подвести итог: никогда и никаких конфликтов с женщинами у меня не было. Наоборот, каждая из них, становившаяся мне в той или иной степени близкой, выказывала свойства души более высокие, чем мои собственные.

Надо тут заметить, жизнь частенько ставила меня в обстоятельства, где я подвергался испытаниям на прочность. Четверть века журналистских мытарств носили меня по свету в поисках интересного, необыкновенного, – я часто отлучался, и надолго, а трижды вынужден был выезжать из дома в общей сложности на десять лет. Жена моя Надежда работала сначала в институте, а затем учёным секретарём биологического факультета Московского государственного университета, – занималась спортом, ходила в турпоходы, отпуска проводила в кругу друзей на море, и никто её не мог заподозрить в супружеской неверности, в непорядочности по отношению к друзьям и близким. Это был человек удивительной гармонии: северная неброская красота сочеталась в ней с самыми высокими свойствами русской женщины.

Жена моя знала о «лёгкости» моего нрава, восторжённом отношении к женщинам и на это говорила: «Что же вы хотите? Литератор, ему нужны объекты для вдохновения».

«Объекты» же, которыми я вдохновлялся, может быть, и огорчались при расставаниях, но ни одного слова упрёка я от них не слышал. Наоборот, одна моя близкая знакомая из Донецка, когда я там три года был собкором «Известий», выйдя замуж и уехав в Киев, на второй же день прислала мне телеграмму: «Помню, люблю, жду».

Привёл я эту телеграмму, а сам подумал: уместны ли здесь такие откровения? В литературных воспоминаниях обычно избегают амурных тем, не любят муссировать любовные коллизии, особенно этим отличаются мемуары военных начальников, но я всю жизнь был человеком обыкновенным, можно даже сказать, маленьким, – и, может быть, потому стараюсь показать жизнь во всех проявлениях. Наверное, есть люди, в том числе уважаемые, достойные, в жизни которых женщины не играли заметной роли. Тогда иное дело, можно эту сторону и опустить, но что касается моей жизни, я бы в ней отметил две примечательные черты: первая – во всех моих делах, и особенно в мире духовном, психологическом, важнейшую роль играли женщины; а во-вторых, я как сквозь строй шёл между евреями и они, как шомполами, больно лупили меня по спине. Ни одну книгу я не написал без моральной поддержки и без самой разнообразной помощи женщин, и ни одну книгу не напечатал без жесточайшего сопротивления евреев. Ну, и как же после этого я бы в своих воспоминаниях не писал о женщинах, как бы я не сказал в их адрес добрых благодарственных слов?..

Лена мне очень понравилась, но странное дело! Возможно ли такое? Мне так же сильно, почти до умопомрачения, понравилась Аннушка Чугуй. И я, зная свою обременённость семьёй, чувствуя глубокую привязанность к Надежде, не позволил бы себе смутить покой такой прелестной, и как мне чудилось в первое время, юной девочки, если бы она первая не дала мне знак: пойдёмте на пляж. Наверное, она и не догадывалась, какой соблазн мог иметь для здорового молодого мужчины один только её вид, да ещё в купальном костюме. А, может, и знала об этом, и ей доставляло удовольствие смущать покой невинного человека, выбивать его из колеи привычной деловой жизни. Ведь как раз в это время Чернов Геннадий Иванович лежал на нашем камне и мечтательно оглядывал даль моря, и ни о чём не думал, не забирал себе в голову дерзких рискованных мыслей, – он отдыхал, и я бы мог с ним лежать рядом и, может быть, даже спать безмятежно, а тут вот смотрю на неё и вижу, как она улыбается и говорит мне: «О чём вы думаете?..» Наивное дитя! Ну, о чём может думать молодец, вроде меня, глядя на такое диво?..

Вспомнил я каламбур, слышанный ещё во время курсантской жизни. Солдата или курсанта спросили: часто ли он думает о ней? И он сказал: «Я всегда думаю об ёй».

Аннушка оказалась искусной пловчихой; увлекла меня далеко в море, и всё плывёт и плывёт в глубину, а я следую за ней, и уж начинаю думать, не русалка ли она, завлекающая меня в такую даль, откуда я не смогу добраться до берега. Подплываю к ней поближе:

– А если я начну тонуть?

– Ляжете на спину, а я возьму вас за чуб и потащу к берегу.

– Хорошенькая перспектива! Такая хрупкая куколка тащит здоровенного дядю.

– Куколка? Почему куколка? Разве я похожа?

– У нас в загорской Лавре продают матрёшек – у них такие же небесные глаза, как у вас.

– Я уж и понять не могу: комплимент это или наоборот?

– Ваши глаза как бездонные озёра, в них, наверное, не один уж Дон-Кихот потонул.

– Вы хотели сказать: Дон-Жуан?

– Дон-Кихот тоже любил женщин. И он их любил более красивой и возвышенной любовью. Но позвольте, куда вы меня завлекаете? Я ведь могу отсюда и не выплыть.

– Ага, испугались! Ну давайте повернём к берегу.

Потом мы лежали на песке, загорали. Аня оказалась очень умной, тонко чувствующей юмор. Она мне рассказывала о редакторе, о Чернове, об Уманском, который был его заместителем и, как выразилась Аня, «всё знал». Я рассказал о Фридмане, который тоже всё знал, – заметил, что евреи, как сообщающиеся сосуды, они много говорят между собой, подолгу висят на телефонах…

Аня вдруг спросила:

– А вы не любите евреев?

– А почему я должен их любить? Почему никто не спрашивает, люблю ли я киргизов, грузин, эстонцев. Почему это для всех важно: любит ли человек евреев?..

– Не знаю, но все евреи в нашей редакции про каждого русского хотят знать: любит ли он евреев? Некоторые об этом прямо меня спрашивают.

– Но откуда вы можете знать?

– Ко мне все заходят, многие мне строят глазки. Мужики, как коты: фу! Неприятно! Особенно евреи. Эти так норовят облапить, головой прислониться к щеке. Я таких ставлю на место, но они заходят в другой раз и снова пристают. Неужели не понимают, как они мне противны.

– В редакции много евреев?

– Открытых не очень, но скрытых – через одного. Не вздумайте откровенничать: загрызут.

– А наш редактор?

– У него жена еврейка. Ой, это такая броха! Она сюда приезжала. Он мужик как мужик и даже глазками стреляет, а она – тьфу! Вы бы посмотрели! Ноги толстые, как тумбы, голова к плечам приросла – так разжирела; ходит как пингвин. Он-то благодаря ей и полковником рано стал, и редактором его назначили.

– Вы, Аннушка, точно работник отдела кадров, такие тонкости знаете.

– Уши есть, вот и знаю. Я слушать умею. И – молчать. А в нашем коллективе это важно. Вот послужите – увидите.

Сощурила глаза, надула губки:

– А в политотделе яблоку негде упасть. Там генерал Холод – чистый еврей, и все его заместители на одно лицо. Вот кого надо бояться! Чуть что, они на парткомиссию тащат. Там тебе за пустяк какой живо выговор влепят, а как выговор – так и из армии по шапке.

– Ты знаешь такие подробности?

– Как же мне не знать, я документы оформляю.

– А вот за то, что я с вами на пляже загораю? Тоже могут влепить?

– О, да ещё как! А только со мной можно. Я если что, так редактору и самому Холоду скажу: сама к вам подошла.

Сверкнула голубизной глаз, добавила:

– Так что со мной… – не бойтесь. Разбирают, если женщина жалобу подаёт. А потом не думайте, что со всяким я на пляж пойду. С вами мне интересно. Столичный журналист, а ещё говорят – писатель.

– Никакой я не писатель, несколько рассказов напечатал.

– Не скромничайте. Нам если рассказ нужен, в Москву звонят, писателя ищут. Алексей Недогонов у нас работал, лауреатское звание получил – сам Сталин его в списке утвердил, а рассказик паршивый написать не умел. Я, говорит, поэт, и вы ко мне не приставайте.

– Он и действительно поэт, а рассказы пишут прозаики.

– Пушкин тоже был поэт, и Лермонтов поэт, а вон как прозу писали. Да вы что от меня так далеко лежите? Я не кусаюсь.

– Вы же сами рассказывали, как на место ставите тех, кто к вам прикасается.

– Ну, прикасаться – одно дело, а лечь поближе, так, чтобы я вам не кричала, – другое.

Я лёг к ней поближе, углубился в горячий песок, а она, не глядя на меня, продолжала:

– Вы – другой человек, вы на женщину с уважением смотрите, – даже вроде как бы и с робостью. Вот ведь и женаты, и дочку имеете, а ведёте себя не как другие, женатики. Я таких, как вы, сразу вижу – и по взгляду, по тону голоса, по жестам. Это потому, что уж старая я, мне скоро двадцать шесть будет. Не вышла замуж, так видно уж не выйду. Мои ангелы всё куда-то мимо летят. С войны-то мой возраст не вернулся, почти не вернулся.

– Это так. Много нашего брата там полегло. Даже и вспоминать страшно.

– Вы вот, слава Богу, остались. Вам счастье военное улыбнулось. Лётчик, а уцелел.

– Да, повезло.

Не хотелось развивать беседу на эту тему, лежал на животе, смотрел перед собой. Впереди у дороги стройным рядом белели виллы зажиточных румын. Крыши плоские, они же солярии для загорания. И нет возле них заборов, не растут деревья; знойная пустота дышит полдневным жаром.

Аннушка встала, набросила на меня мою майку:

– А то ещё сгорите.

Расстелила на песке белую ткань, достала из сумки бутерброды, два апельсина.

– Дайте мне вашу сумку, я пойду на пляж и куплю продукты.

На пляже было несколько ларьков и лотков с разными вкусностями, я накупил конфет, печенья, воды и фруктов, – мы устроили целый пир, а затем ещё загорали и купались до позднего вечера. Когда же оделись, Аня мне сказала:

– Вы идите по берегу к своей гостинице, а я прямо пойду в город. Пусть нас никто не видит.

Глава третья

Елена не звонила. И я уже перестал ждать её звонка, как вдруг однажды, когда мы с Черновым укладывались спать, меня позвали в кабинет директора гостиницы.

– Вам звонят из Бухареста, – сказал швейцар.

В трубке звучал звонкий игривый голос:

– Милый капитан! Как вы там устроились, как живёте?

Я сказал, что мне хорошо и я благодарю её за участие и заботу.

– Заботы моей никакой нет, но моё участие вам ещё понадобится. В следующую субботу Акулов и Кулинич поедут на утиную тягу в королевский Охотничий домик. Попросите Акулова, чтобы он вас взял с собой. Там мы встретимся.

– А если Акулов меня не возьмёт? Наконец, где я добуду ружьё и амуницию?

– Акулов вас возьмёт, он будет вас приближать и опекать, а ружьё и всё, что нужно, вам даст подполковник, который живёт на улице Овидия, восемь.

На Овидия, восемь я пошёл вечером следующего дня. Спросил подполковника, и ко мне вышел молодой мужчина в белой рубашке с засученными рукавами, кудрявый, черноглазый, с тонким горбатым носом – типичный еврей, но, может быть, и армянин. Он долго меня разглядывал и ничего не говорил. Я тоже молчал, не зная, что сказать. Наконец, он склонился ко мне, тихо спросил:

– Вы от Елены?

– Да, она звонила.

– Тогда проходите.

Я очутился в большой, хорошо прибранной комнате, в углу которой стоял немецкий приёмник, а рядом с ним телефонный аппарат. У нас в редакции были внутренние телефоны, а городской и общеармейский стояли лишь у редактора, у его заместителя полковника Кулинича да у начальника отдела информации майора Беломестнова.

Подполковник набросил на плечи китель, попросил хозяйку принести нам вина и фруктов. Сверля меня раскосыми восточными глазами, спросил:

– Вы, как я надеюсь, уже будете капитан Дроздов? Я не ошибся?

– Нет, вы не ошиблись.

– О! К нам залетела важная птичка, и это хорошо, что вы ко мне пришли.

По стилю речи, по интонации я понял, что передо мной еврей, и это меня сильно насторожило. «С кем же она водится? – подумал я о Елене. – Хороши у неё друзья!»

То, что она работает на два фронта и что главная её забота о Родине, о России, я как-то забыл, а если и не забыл, то не считал такое заявление серьёзным. Если уж ты с Фишем и этим… Впрочем, не торопился делать окончательных заключений, решил дать времени разъяснить все обстоятельства.

Разливая вино, хозяин говорил:

– Помощник Сталина! Это же так хорошо, так хорошо!..

– Я не был помощником…

– Не надо, не надо! – поднял руки над головой подполковник. – Если уже помощник, так это помощник. Это ничего, что вы по штату занимали другую должность, но вы помогали Сталину писать книгу…

– Я выполнил два-три поручения по сбору материала…

– О! Собирали материал! Это разве мало? Да если бы я собирал материал… О! Вы наивный человек. Вас везде называют помощник… – я-то уж знаю, я служу в органах и много чего знаю, и если уж все говорят, то зачем вы говорите другое. Помощник Сталина! Вы как-нибудь знаете, что это значит? Вот вы занимаете место писателя, Недогонов тоже занимал это место, но если ему надо было уметь писать, то вы можете ничего не писать. Всё равно и Акулов, и Кулинич позовут вас в кабинет, и вы будете сидеть, и пить с ними чай, а как же иначе? Им же хорошо везде сказать, что вы были помощник у Сталина, а теперь помогаете им. А?.. Что же тут ещё надо доказывать?

– Я работал не у Сталина, а у его сына.

– О! Ну, что вы за человек! Вы были у Лены, такой умной женщины, – и, кстати, красивой. Вы заметили, как она красива?.. Не знаю, как вы, а я заметил. И многие другие замечают. И сам посол тоже заметил. А когда у них на банкете был наш генерал-полковник – он тоже заметил. Он хотя и лысый, и толстый, и лет ему за шестьдесят, а когда сидел с ней рядом… Вы бы посмотрели. Да, Пушкин иногда говорил дельные мысли: «Любви все возрасты покорны…» Так Лена вам разве не говорила?..

– Что?

– А то, что быть помощником Сталина – хорошо. И вы нигде не говорите, что это не так. Вы должны помнить: это всегда хорошо, и вам всю жизнь будет выгодно.

– Хорошо, я вас понял. Лена мне сказала, что вы можете одолжить мне ружьё.

– И ружьё, и резиновые сапоги, и такую куртку с капюшоном, что не боится дождя. Вы ко мне будете приходить, а я для вас всё найду.

– Но я ещё не уверен, согласится ли Акулов взять меня на охоту.

– Акулов будет рад! Вы такой уже человек, что он будет сильно рад!..

В таком-то вот духе мы беседовали с ним долго, я пить вино отказался, на что подполковник сначала обиделся, а потом сказал:

– Мне бы тоже надо не пить, да вот, вот… слаб. Немного, но пью. И курю. Оттого дефицит веса. И в случае болезни быстро истощится резерв, потому как резерв в сале, – это как у верблюда: он долго не ест и не пьёт, а идёт, и много на себе тащит, потому как у него горб и в нём резерв.

За ружьём и амуницией я обещал зайти после того, как договорюсь с полковником. На том мы расстались.

Редактор – человек сдержанный, во всяких обстоятельствах сохранял важный вид, но когда я как бы между прочим заговорил об охоте, он оживился, предложил войти в их компанию и по субботам ездить с ними на охоту. Сказал, что охотников в редакции двое – он и полковник Кулинич, а теперь будет святая троица. И ещё сказал, что в газете уж напечатаны три мои очерка, я могу получить гонорар и купить ружьё, ягдташ, патронный пояс и всю необходимую амуницию.

– У нас тут хороший военторг, в нём вы всё купите. И не забудьте резиновые сапоги, куртку с капюшоном и ещё что вам посоветует продавец.

В тот же день после обеденной игры в водный мяч, во время которой мне удалось избежать царапин на спине и сохранить в целости мои моднейшие плавки, я пошёл в военторг и закупил там всё необходимое. Ружьё двухствольное, немецкое – «Зауэр-три кольца». И на всё про всё у меня ушла всего лишь половина суммы гонорара, которую я заработал за неполный месяц. Печатали меня без ограничений, и деньги за мою должность и гонорар платили хорошие. Бухгалтерия такова: месячный оклад мой составлял две тысячи пятьсот рублей, да столько же я получал авторского гонорара. Сверх того, мне платили половину всего заработанного – леями. Все рубли я отсылал Надежде и маме моей Екатерине Михайловне, которая жила в Сталинграде, леи оставлял у себя. Это было много, особенно после того, как я стал печатать рассказы – у себя в газете и в других периодических изданиях. За леи я безбедно жил и покупал русские книги, которых в Румынии было много. За три года я собрал библиотеку в тысячу томов. А кроме того, купил автомобиль «Победу» и помог старшему брату Фёдору построить дом в Днепродзержинске.

Цены в Румынии были таковы: килограмм хлеба стоил две леи, литр виноградного вина полторы леи, килограмм мяса шесть лей. Хорошо изданный том Пушкина, Толстого или Тургенева я покупал за семь лей. Обедал в ресторане за пять-шесть лей.

И напомню: рабочий в Румынии получал шестьсот лей в месяц, инженер восемьсот-тысячу.

Подробно пишу об этом, чтобы показать, как тогда обеспечивали нашу армию и как теперь её морят голодом захватившие власть в Кремле чужебесы, назвавшие себя демократами. Мне могут сказать: хороша же была оккупация! Да, оккупация была и тогда, но в то время она была робкой, власть еврейская не была ещё абсолютной. Был Сталин, был маршал Жуков, были другие маршалы, одержавшие победу в войне с немцами, – иудеи их боялись, их походка была кошачьей; они сидели во многих коридорах власти, но на всю империю их власть ещё не распространялась. Они ещё только налаживали процесс подтачивания, «подпиливания» всех фундаментов могучего государства, вели за ручку в руководящие кабинеты Назарбаевых, Кравчуков, Эдиков Шеварднадзе, людей злобных и алчных, люто ненавидящих русский народ: сокрушительный обвал был ещё впереди. И главный предатель народа Миша Горбачёв – «меченый», как назвали его в народе, ещё сидел за рулём комбайна и зарабатывал себе авторитет, чтобы вскоре прыгнуть в райком партии, а затем в крайком, а уж оттуда в кресло Генсека.

Зашёл к Кулиничу, первый раз за время работы в редакции. Чувствовал, что он меня ждал, делал всякие знаки, приглашения, но я не заходил, однако от Аннушки, и от Чернова, который на еврейскую тему со мной долго не заговаривал, – очевидно, ждал моих откровений, но потом его «прорвало» и на эту тему, и оказалось, что он в своей взрывной, как шашка тротила, душе несёт к ним такой заряд неприятия, который по силе не меньше заряда антисталинского. Словом, я уже знал, что Кулинич – ребби, местный раввин, и, может быть, даже его власть распространяется на всех сынов Израиля, находящихся в Констанце.

– Заходи, капитан. Садись вот сюда – тут не так жарит солнце.

Кулинич имел много лишнего веса, цвет лица у него был землистый, – он очень страдал от жары и всё время искал тени. В водное поло он не играл и увлечения этого не любил, считал недостойным для взрослых дядей увлекаться такой «безобразной», как он говорил, игрой.

– Ну, жарит, ну жарит, чёртово солнце! У нас в Хохляндии на что уж тепло, а и то не так жарко.

Подходит к окну, смотрит на градусник, укреплённый с внешней стороны:

– Вон – видишь: скоро подойдёт к сорока. Ну, можно ли терпеть такое пекло?

Кулинич говорит чисто русским языком, в его речи я не слышу того характерного акцента и той манеры, которая, кажется, въелась во все клетки каждого еврея. Заметил я, что жид, если он особенно возбуждён, не может избавиться от свойственной для них манеры говорить. Кулинич не картавит, чем очень гордится, и всех евреев называет картавой шайкой, не понимая, впрочем, того, что нееврей никогда так резко и уничтожающе о евреях не скажет. Он так же часто повторяет: «У нас, в Хохляндии», эксплуатируя счастливый для его биографии факт рождения на Украине и не совсем еврейскую фамилию. От желания выдать себя за «хохла» он и анекдоты, и притчи, и всякие цветистые присловия замешивает на почве украинской. Например, частенько вам скажет: «У нас, в Хохляндии, говорят: бить будут не по паспорту, а по морде». Или расскажет притчу, как хохол тронул голой ногой холодную воду в реке, отдёрнул её со словами: «У-у… жиды проклятые!» А ещё станет рассказывать, как у начальника-еврея была секретарша-еврейка. Она вошла к нему и сказала:

– Вам взут.

А начальник её поправил:

– Не вам взут, а вас звут.

И так они долго препирались, не в силах понять друг друга.

Обо всём этом мне расскажут позже сотрудники редакции, вспоминая Кулинича. Мне-то уж общаться с ним не придётся; мой визит к нему был единственным и последним.

Кулинич одобрил мои покупки, о которых я ему рассказал, особенно ружьё.

– Оно лёгкое. И бьёт метко. Немцы умеют делать хорошие ружья.

Пригласил меня ехать в его собственной машине. С тем мы и расстались до субботы.

В машине нас было четверо: мы, охотники, и шофёр. Кулинич, устраиваясь поудобнее в левом углу заднего салона, говорил: люблю ездить всегда в одном вот этом уголке: уютном и удобном.

Задёрнул зелёную шёлковую занавеску, приготовился дремать. Акулов сидел рядом с шофёром, а я с Кулиничем.

Впереди нас выехали и с ходу взяли большую скорость три машины. В одной из них ехал знакомый уже мне подполковник. У него было трёхствольное дорогое ружьё и новенькая первоклассная амуниция. Проходя мимо нашей машины, он весело с нами поздоровался, а мне подмигнул как старому знакомому. Кулинич, провожая его взглядом, негромко проговорил:

– Не люблю эту братию.

– Почему? – вырвался у меня вопрос.

– Страшные люди! Говорят, их на фронте пуще огня боялись. Они и сейчас, попадись им в руки, кожу сдерут.

– Ладно вам пугать капитана. Он вчера к подполковнику в гости ходил.

Меня словно кипятком ошпарило: знает! Счёл нужным доложить:

– За ружьём ходил, да за резиновыми сапогами.

– А почему к нему, а не ко мне? – удивился Кулинич. – Да и я бы вас всем обеспечил. У меня три ружья на стене висят.

– Из Бухареста мне звонили. Знакомый дипломат и надоумил меня в ваше общество включиться, и посоветовал к подполковнику зайти.

На моё счастье больше мне вопросов не задавали. Но я всё-таки спросил:

– А почему его надо бояться?

– А-а… – протянул Кулинич. – СМЕРШ – одно слово. Контора у нас такая есть. Он там. А между тем морда у него самого что ни на есть шпионская.

Я подумал: «Как он его честит. Не боится. Своего-то чего бояться?.. Ворон ворону глаз не выклюет».

Кулинич, конечно, был убеждён, что ни Акулов и ни, тем более, я не разгадаем эту его тайную мысль. Я потом пойду по жизни бок о бок с евреями, четверть века буду обращаться в среде журналистов, где их так же много, как селёдок в бочке, а затем все долгие годы и до нынешних дней потечёт моя жизнь в мире писательском, а тут, мне кажется, их ещё больше; ещё Федин, немец по национальности и любимец евреев по причине нежности, к ним проявляемой, как-то в минуту раздражения воскликнул: ныне всякий мало-мальски грамотный еврей – уже писатель! Так вот и я, изучивший психологию еврея больше, чем своего родного, русского, убедиться мог в их наивном заблуждении насчёт ума и смекалки русских людей. Кажется им, что мы, русские, не способны понять их постоянных хитросплетений. Частенько они вот так, как Кулинич, изобретут на ходу приёмчик, будто удаляющий их от еврейства; чаще всего своего ругнут, а то вздумают еврея спрятать, замаскировать, – и так при этом простодушно верят, что мы, русские, ничего не понимаем, а нам смешно бывает и жалко бедного иудея. Заметил я: их ум не глубок и все они, как один, лишены таланта, особенно в тех делах, куда они с таким упорством стремятся: литература, журналистика, сцена, музыка, наука. Они могут прилично сыграть роль, как это делали Быстрицкая, Целиковская, Миронов, Ульянов, но стать Грибовым, Массальским, Тарасовой, Гоголевой им не дано. Об их непробиваемой глухоте в музыке нам поведал великий немец Вагнер, о литературе говорить не приходится: Эренбург, Катаев, Бабель, Чаковский и целый сонм современных поэтов от Вознесенского до Ахмадулиной свою бездарность и способность греметь как пустые бочки нам ярко показали, а когда мы говорим об учёных, я представляю Сталина, – эпизод, когда он выслушивал доклад какого-то чиновника из ЦК, предлагавшего список учёных, которым следует поручить создание атомной бомбы, – и среди них назывались имена академиков Тамма, Векслера, Ландау. Раскуривая трубку, Сталин сказал: «Это те учёные, которые много обещают и ничего не дают? Нэ надо их».

Я вывел одну отрадную для нас, русских, закономерность: насколько плохо знает нашу душу еврей, настолько глубоко проникаем мы при долгом общении с ними в их внутренний психологический механизм. Отсюда же вытекает и тот очевидный факт: ни одного яркого или сколько-нибудь верного образа русского человека не удалось отобразить в литературе еврею, и зато как много ярчайших, верно угаданных и глубоко проникновенных персонажей, образов и даже типов евреев создали в своих произведениях русские писатели. Вспомним Янкеля из повести Гоголя «Тарас Бульба», оборотистого жида из бессмертной книги Достоевского «Записки из мёртвого дома», а «Яму» Куприна? А рассказ «Жид» Тургенева? «Жидовская кувырк-коллегия» Лескова? Наконец, семья евреев из чеховской «Степи», пламенные чекисты из «Страны негодяев» Есенина… Все главные произведения Ивана Франко посвящены разоблачению иудейства. Заметим тут кстати, что жида нам не показали только писатели, породнившиеся с евреями. Стыдливо умалчивал о наличии в нашей жизни этой роковой силы многомудрый Лев Толстой, глубокомысленно закрывал глаза на них всезнающий поводырь советской литературы Максим Горький, боялись тронуть их пальцем Алексей Толстой, Фёдор Панфёров и уж, конечно, изощрённый шабес-гой Фадеев. Одни боялись Луначарского, другие покорно, с угодливой улыбочкой, выпрашивая лауреатские медальки, бежали под хлыстом еврея Чаковского, больно стегавшего по нашим спинам своей «Литгадиной», которую родная коммунистическая партия вручила ему с тайным замыслом отучить русских писателей от слова «русский».

Не отучила. Жив курилка! Мы ещё помним, что есть на свете русские люди, есть и вечно пребудет Россия!

Что же до писателей, которые закрывали глаза на важнейшую проблему русской жизни: проблему еврея, то о них можно сказать словами Дрюмона: «Им не удалось сварить и кошачью похлёбку». В самом деле, как жалко выглядят их книги сегодня, когда на глазах у всего мира сбывается пророчество Достоевского: «Жиды погубят Россию». Они погубили Советский Союз, повысили смертность, почти на нет свели рождаемость; миллионы людей вымирают ежегодно в голоде и холоде… Где ж вы были, господа русские писатели советского периода нашей истории? Почему не показали людям эту страшную опасность? Народ кормил вас, обувал-одевал, построил для вас прекрасные жилища, от своей скудной зарплаты выделял вам жирные гонорары, – вы видели крадущегося в Кремль врага, не могли не видеть! – и – молчали. Подло, трусливо – молчали. И свою-то жизнь вы кинули коту под хвост. Где ваши книги? Кому нужны теперь ваша ложь и фарисейство? Кто добрым словом помянет ваши имена, вспомнит лоснящиеся жиром физиономии, увешанные медальками лацканы пиджаков? «Подпиливателями» назвал вас ваш же коллега Солоухин, который и сам, вымаливая лауреатские медальки, всю жизнь шаркал каблуками в приёмных литературных генералов. Насмотрелся я на вас, наказнился. Дорого мне дались душевные страдания свидетеля этого очередного грандиозного предательства русской интеллигенции. И пусть мне простят ваши дети и внуки – не могу я не сказать об этом своему несчастному народу. А если мне скажут: «Ты тоже был участником этого постыдного спектакля», я подниму над головой «Литературную газету» с разносными статьями в мой адрес и покажу на статью А. Яковлева «Против антиисторизма в русской литературе» – в ней отец перестройки назвал дюжину особо вредных русских писателей, вредных для него, конечно, и для его друзей. Там было и моё имя. Главный демон Кремля тогда начисто перекрыл нам кислород, и нас прекратили печатать. И не будь у меня этого убедительного алиби, пожалуй, я бы не осмелился бросить в лицо моим прежним товарищам такие ужасные обвинения.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33