Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Оккупация

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Дроздов Иван Владимирович / Оккупация - Чтение (стр. 10)
Автор: Дроздов Иван Владимирович
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Я молчал; я действительно затруднялся ответить. Никогда мне не приходила такая ужасная мысль, что мой народ мог бы оказаться в ничтожном меньшинстве. Наверное, я бы не был таким счастливым, как сейчас, не чувствовал бы себя хозяином в стране, городе, деревне, – а это ужасно! – и уж совсем плохо, если твой народ, оставшийся в меньшинстве, был бы ещё и неуважаемым, в нём бы находили дурные свойства, мешающие жить всем другим людям. Но вот как бы я в этом случае себя повёл – я не знал.

Муторно становилось на душе после таких разговоров, но умом я понимал, что Ильин говорил правду, и был ему благодарен за то, что он открывал мне глаза на темы, о которых не говорили с кафедры. А Ильин рассказывал и рассказывал, нагнетал в мою душу всё больше тумана и тревожных мыслей. И как-то так у него выходило, что, живописуя власть и засилье евреев, он их тут же оправдывал, призывал меня не судить строго. И ещё выходило, что евреи – наш крест, и крест всех народов. «На Западе давно смирились с засильем евреев, покорно отдали им власть. Гитлер восстал против них – и ты знаешь, что из этого вышло», – заключал Ильин какую-нибудь длинную свою тираду. А однажды рассказал забавный случай, происшедший в Париже. Туда приехал в эмиграцию отец писателя Куприна. Он был полковником царской армии, известным в России человеком, и к нему на вокзале подступились корреспонденты парижских газет. Задавали вопросы:

– Как там, в Петербурге, укрепилась советская власть?

– Да, укрепилась, – отвечал полковник.

– А в Москве?

– И в Москве тоже.

– А во всей России?

– Нет, не укрепилась. На всю Россию у них жидов не хватило.

Этот его ответ был напечатан во всех газетах.

Разными путями Ильин пытался запугать меня евреями, но я, видимо, так устроен: не боялся. И был далёк от мысли, что евреи, в конце концов, захватят всю власть в России. Однако факт, что в «Красной звезде» сидел Шапиро и я уже на своей шкуре ощутил его власть, отравлял мне всю жизнь. Я даже учиться стал хуже, меньше писал на лекциях, меньше читал. Когда Ильин однажды сказал, что с Шапиро ничего не сделаешь, у нас система такая – интернационализм, я стал задумываться и о природе всей нашей жизни, о наших законах, о тех, кто сидел в Кремле и нами правил. Во время праздников на трибуне мавзолея стояли в основном люди не русские: Сталин, он же Джугашвили, Микоян, Берия, а рядом со Сталиным по правую руку от него, Каганович.

Невесёлые это были мысли, смутная тревога рождалась в сердце. «Хорошо, – думал я, – что о подобных вещах я не размышлял на фронте. Ко всем трудностям боевой жизни прибавились бы и эти душевные муки». В самом деле, почему это в Кремле, резиденции наших царей, обосновались нерусские? На троне сидит грузин, но я ещё в авиашколе слышал, что не Сталин у нас главный, а Лазарь Каганович. От него идут и все аресты, в том числе и армейских командиров. Кто-то мне по великому секрету шепнул: семьдесят или восемьдесят процентов высшего командного состава армии арестованы и расстреляны. У нас за два-три дня до начала войны приказано было снять моторы со всех самолётов, в том числе и с тяжёлых бомбардировщиков, мы невольно думали: кто же это учинил такой приказ?.. Прилетавшие к нам в Грозный лётчики из других частей говорили, что такой приказ и они получили.

Всё новые сомнения ползли в душу. Каждодневные беседы Ильина между тем становились всё откровеннее, и чем они больше раскрывали тайн, тем муторнее становилось на душе. Я вначале пытался возражать, подвергал сомнению факты, доводы, но он легко забивал меня и словно за моё непослушание опрокидывал на мою голову новые факты, ещё более увесистые и неопровержимые.

Как педагог и психолог, он в одном допускал ошибку: слишком густо сыпал свои знания чёрных сторон нашей жизни; я мог сломаться, даже сойти с ума, но я выдержал, и со временем стал легче переносить его удары. Ко мне снова возвращалось светлое отношение к жизни, беспечность и весёлость. Думал, если уж так сложилась история нашего государства, будем исправлять положение. Я молодой, для того и учусь – кто же, как не я, будет наводить порядок в стране?..

Ильин часто в своих беседах возвращался к евреям и пытался меня убедить, что иначе они и поступать не могут. Так у них сложилась историческая судьба, такова их жизнь, – они поступают во всём разумно. Да это и неплохо, что они захватили всю музыку, фармацевтику, адвокатуру, а теперь захватывают печать, радио, литературу. Они умные – чем же им больше заниматься?..

И снова обращался ко мне с тем же вопросом: а как бы ты поступал на их месте?

Я ему рассказал сюжет фильма, который мы с Надеждой недавно смотрели. Там была такая история.

Хозяин завода, египтянин, выбирал себе главного инженера из двух кандидатур: первая – зять, работавший рядовым инженером на его же заводе; работал неплохо, и дело знал, и трудолюбив, но… как говорят у нас: без пера… Без полёта, без фантазии. С ним рядом трудился другой инженер, чужой, не любезный, и даже грубость мог сказать хозяину, но… в голове у него, как в котле, кипели идеи. И если уж возьмётся за что – сделает так, что всем на диво.

Недолго раздумывал хозяин, позвал строптивого.

– Будешь главным инженером? Зарплата в пять раз повысится.

– Согласен, – сказал строптивый и больше не прибавил ни слова.

Крепко обиделся на него и на своего тестя зять-инженер, да что поделать? Хозяин – барин.

Рассказал я сюжет фильма и замолчал. А Ильин тоже молчал, ждал моего заключения, но не дождался. Спросил:

– И ладно. Положим, так. Но к чему ты это рассказал?

– А к тому, что на месте Шапиро и я бы так поступал.

– Ну, нет. Шапиро так не поступит. Ни за что и никогда!

Я на это проговорил с металлом в голосе:

– Тогда следует признать: Шапиро и ему подобные всякое дело ведут к развалу. Смычок скрипки им можно доверить, но к местам руководящим допускать нельзя.

Покраснел мой собеседник, надулся, как мышь на крупу. Почти всю оставшуюся половину пути он рта не открыл, что для наших бесед было необычно и невероятно. А когда мы уж подходили к факультету, он с мелким дрожанием в голосе проговорил:

– Крамолу эту ты, Иван, из башки своей выбрось. С такой-то людоедской философией хватишь горя.

Это был наш последний разговор, когда мы коснулись еврейской темы. Раз-другой он ещё ненароком упоминал слово «еврей», но я уж на эту удочку не клевал.

За два-три месяца до окончания учёбы Ильин стал пропадать в Москве и я один ходил на занятия. Однажды в лесу мне встретился майор Нехорошев. Он жил в нашей же деревне, но только на самом конце и на занятия ходил по другой дороге. Это был дядя лет тридцати пяти, с крупной головой, плотно сидящей на широких плечах. Угрюм, молчалив – во время учёбы мы с ним не общались. Сказал грубоватым, охрипшим голосом:

– Где твой сосед? Чтой-то не видно его.

– В Москве задерживается. Жена его и совсем туда переехала; там же у них квартира.

Нехорошев проговорил загадочно:

– Жена у него – паровоз. По своим еврейским каналам должность ему выбивает.

– Она вроде бы цыганка.

– Слушай ты их! Цыганка. А он белорус – так, наверное, тебе говорил.

– Да нет, о себе ничего не говорил. Да русский он, разве по лицу не видно?

– Вот-вот – русский. А уши торчат, как дуги, глаза вылезают из орбит. Хорош русский!..

Помолчал майор, а потом смерил меня сочувственным взглядом:

– Тебя, как я слышал, Иваном зовут, а я Василий. Вот и вся нам цена: Ванёк да Васёк. Лопухи мы, в упор еврея не видим, а вот немцы за версту жида различают.

– Да зачем его видеть? – заострял я тему разговора. Мне уже было интересно послушать суждения о евреях, и об Ильине особенно. Я, конечно, подозревал в нём какой-то чужой дух, но мысль о том, что он еврей, мне и в голову не приходила. Нехорошев же при таком моём вопросе набычился, оглядел меня с ног до головы. Прорычал:

– Зачем, говоришь? А вот укусит тебя Ильин, так и будешь знать, зачем его надо видеть. Ты что ему наболтал за время ваших дружеских бесед на пути от деревни до факультета?

– Да ничего я не болтал! – начинал я выходить из себя.

– А чего же он на тебя так воззрился? Я сам слышал, как он дружку своему Баренцу говорил: «Опасный он, этот капитан окопный. Сказать надо Сеньке из отдела кадров, чтобы подальше его от Москвы услал». Сенька-то – их человек. Он-то уж взял тебя на заметку. Э-э, да что с тобой говорить! Ваня ты и есть Ваня.

Махнул рукой и отошёл прочь. Больше я с Нехорошевым не заговаривал, а напрасно: видно, много знал этот человек. Несколько лет спустя я приехал в Киев и услышал, что самым большим книжным магазином в городе заведует Нехорошев, майор в отставке. Видно, не заладилась его военная служба.

За месяц до окончания учёбы Ильин мне сказал:

– Я сдал все экзамены и зачёты. У меня теперь два высших образования: Университет и академия. Скоро диплом получу.

Я только рот открыл от изумления, но вовремя спохватился и не стал удивляться.

– Поздравляю! А у меня экзамены ещё впереди.

Думал, пойдёт со мной в деревню ночевать, а он показал на машину, стоявшую возле волейбольной площадки:

– У меня машина – служебная. В Москву поеду. И здесь, пожалуй, уж не появлюсь. Так что, бывай. Желаю успеха.

И уже сделал несколько шагов к машине, но потом вернулся, схватил меня за руку, горячо заговорил:

– Уезжай из Москвы – и подальше. Тут тебе делать нечего. Лучше быть первым парнем на деревне, чем последним в городе. Так-то!

И пошёл к машине. Больше я его не видал. Никогда. Фамилия была на слуху: Ильин да Ильин. Он будто бы важный пост занимал на радио, налаживал вещание на заграницу. В «трубе» это была фигура второй или третьей величины.


Наступало время конца учёбы. Зачёты сдали, экзамены тоже. Большинство слушателей получили назначение, разъехались. Я почти каждый день ездил в Москву, в главный корпус академии, сдавал зачёты и экзамены по полной академической программе. Экзамены сдал успешно, оставалось написать диплом, за который я ещё не брался. Радостный возвращался из Москвы в Лысково. Я хотя и расстался с мечтой работать в «Красной звезде» – отчасти под воздействием бесед с Ильиным, – но всё-таки назавтра запланировал визит к главному редактору. И каково было моё изумление, когда у себя дома за столом застал мило беседующего с моей женой незнакомого майора. Он встал ко мне навстречу, с улыбкой протянул руку:

– Я майор Макаров, начальник отдела кадров газеты «Сталинский сокол». Приехал по вашу душу. Вы ведь авиатором были, Грозненскую школу кончили?..

Сидели, пили чай. Майор рассказывал, что у них в газете много полковников, именитых журналистов, – «Михалковы разные да Эль Регистаны», а людей, способных отличить элерон от хвоста, почти нет. Предложил мне работу в их редакции. Я не стал ломаться, с радостью согласился. Но сказал: «Сумею ли?» Майор махнул рукой: де, мол, конечно, сумеешь. И на том мы порешили.

Я пошёл провожать его до станции.

Глава пятая

В нескольких километрах от Москвы, в деревне, договорился с одинокой старушкой о найме комнаты. Нашёл машину и поехал за семьёй в Лысково. Часа через три подъезжаем к калитке, а она закрыта на замок. Старушка, высунувшись из окна, кричит:

– Я передумала, извините, извините!

Стоял возле машины и не знал, что предпринять. Вывел из оцепенения шофёр:

– Тут рядом товарная станция, я сгружу вас, а вы уж как-нибудь.

Приехали на станцию, нашли местечко среди контейнеров, поставили чемоданы. Надежда – молодец; видя мою совершенную растерянность, сказала:

– Ну, ты не волнуйся, мы что-нибудь придумаем. Главное, тебя оставили в Москве, а всё остальное образуется.

Обняла, прижалась ко мне щекой. Мечта жить в Москве была недостижимой, и вдруг осуществилась. А уж как начинается наша жизнь в столице – это неважно, это даже интересно. Практический ум северной крестьянской девушки ей подсказывал, что всё будет хорошо, она верила в меня и готова была делить со мной всё: и радости и невзгоды.

Со временем я всё больше буду узнавать в ней эти замечательные свойства души: стойкость и мужество, они ещё не однажды помогут нам на нелёгкой дороге моей журналистской, а затем и писательской жизни.

На счастье был тихий и тёплый день ранней осени, мы усадили Анну Яковлевну со Светланой на чемодан, а сами пошли искать квартиру. Ходили долго, часа два – кого только не спрашивали; заходили в какой-то барак, потом в дом, другой, третий… Одинокую пару ещё соглашались приютить, но как только узнавали, что у нас есть ребёнок и бабушка, шарахались как от чумных. Но одна женщина вдруг сказала:

– Не на улице же вам ночевать, проходите в квартиру.

А Бог, конечно же, есть! Утром он явился к нам в образе молодой улыбающейся женщины. Оглядев нашу колонию, мягким певучим голосом она проговорила:

– Есть у меня для вас комната, собирайтесь.

Женщина жила тут недалеко, я быстро перетащил к ней наш нехитрый багаж и, не успев перекусить, побежал на работу. Первый раз в Москве и первый раз в редакцию центральной столичной газеты. Приехал на стадион «Динамо», обогнул с внешней стороны часть этого главного в то время спортивного сооружения, свернул на улицу Верхняя Масловка и очутился перед входом в серое небольшое трёхэтажное здание, на стене которого из лучей солнца соткана надпись: «Газета Военно-Воздушных Сил страны „Сталинский сокол“„. С гулко трепетавшим сердцем всходил на второй этаж, и едва поднялся на верхнюю приступку, как тотчас же и упёрся в дверь с надписью: «Отдел информации“. Самым младшим сотрудником этого самого младшего в газете отдела мне предстояло трудиться.

Моё появление в отделе ничем не напоминало «Явления Христа народу» – наоборот: все четыре сотрудника повернули в мою сторону головы, но тотчас же снова склонились над столами: для них я был не более чем обыкновенный посетитель.

У двери в глубине угла сидел большой массивный майор с толстыми линзами очков в светлой металлической оправе. В редакции его называли Сева Игнатьев. Он поднял на меня голову и продолжал наблюдать моё к нему приближение. Был насторожен и будто бы даже отклонялся к стене, словно я представлял для него опасность. Я его уже знал: накануне начальник отдела кадров представлял меня главному редактору газеты полковнику Устинову и тот на беседу со мной пригласил этого… толстого и сырого человека, совершенно непохожего на военного. Он сидел молча, на меня не смотрел и за время беседы не проронил ни слова. Сейчас он тоже не выражал никакого удовольствия. И когда я негромко проговорил: «Прибыл в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы», поморщился и с каким-то неожиданным и обидным для меня смешком проговорил:

– Здесь у нас не казарма.

И показал на стул. Я сел, а он склонился над листом и ещё долго сидел, не начиная со мной разговора. А я зорким взглядом авиатора окинул сидящих в комнате четырёх сотрудников: одна из них была женщина, а скорее, девушка, и даже будто бы не вполне взрослая – так она была молода, свежа и изящна. За ней в дальнем углу сидел богатырь с погонами подполковника, похожий строением на Игнатьева, но только ладно скроенный и даже стройный. Напротив него у окна в самом удобном месте, расположившись просторнее других, сидел худой, сутуловатый мужчина лет сорока в штатском – это был Александр Фридман, журналист, которого знала вся Москва и который знал всю Москву.

Игнатьев молчал и словно забыл обо мне. Потом стал задавать вопросы:

– У вас есть высшее образование?

– Я учился в академии, но диплома ещё не получил.

Игнатьев засвистел и покачал головой. Он что-то запел; тихо, чуть слышно, но – запел. И голос у него был приятный, почти женский. Потом он забормотал, и я расслышал: «Мы все учились понемногу, чему-нибудь и как-нибудь…» И снова вопрос:

– Вы член Союза журналистов?

– Нет, не член. Там, где я работал, не было Союза журналистов.

Игнатьев снова замотал головой, и снова запел, но теперь уж я не разбирал слов, а лишь смутно улавливал мелодию. Где-то её слышал, – не помню где. И ещё вопрос:

– В больших газетах работали?

– В больших не работал.

Теперь уж майор и не пел, и не свистел, а склонился над листом и чмокал мокрыми толстыми губами, и так плотоядно, что можно было подумать: он что-то откусил от меня и теперь с удовольствием пережёвывал. И потом, словно вспомнив обо мне, сказал громко:

– Вот стол, садитесь. Будете сидеть напротив меня. Если я вам надоем – скажете.

И он засмеялся; на этот раз громко, с каким-то тоненьким внутренним прихлёбом и раскатцем. Смех был неприятен, но так, наверное, смеются все столичные начальники. Я столичных начальников ещё не видел: это был первый.

Сотрудница принесла почту, положила на стол начальника. Игнатьев ничего не сказал и лишь сверкнул толстыми линзами очков в сторону писем. Я знал, что среди корреспонденции были и такие, которые надо обрабатывать, и ждал, когда часть из них попадёт и ко мне на стол, но Игнатьев что-то чертил на листе бумаги, именно чертил, а не писал, и это меня удивило. «Делать что ли ему нечего?» – думал я, не зная, чем мне заняться, и чувствуя неловкость перед другими за своё безделье. А «другие» были заняты: все чего-то писали. И только Александр Фридман время от времени выходил из комнаты и потом, вернувшись, возглашал:

– Новый зам пишет передовую.

И, обращаясь к великану, сидевшему напротив него:

– Кстати, Сергей – твоя тема. О спорте.

И опять тишина. Я уже сижу часа два, и мне нечего делать, и от этого ничегонеделания я изнемогаю. А Игнатьев исчертил один лист, потом другой – и опять чертит, чертит… Он очень большой, – даже больше того гиганта, которого Фридман называет Сергеем. Он глыбой нависает над столом, и оттого стол кажется маленьким. Иногда мне чудится, что мы сидим в школьном классе и Игнатьев едва умещается за партой.

Но вот он пригрёб к себе пачку писем. Читал ещё час, а потом вышел из-за стола, стал раздавать их, как подарки. Положил и мне три письма. На двух была резолюция: «Ответить», на третьем: «Подготовить в номер».

Заметка называлась: «Третий день соревнования» – о планеристах, которые в Крыму участвуют в состязаниях. Информация написана грамотно, с интересными деталями, даже с описанием какого-то дерзкого опасного эпизода. Руководствуясь своим правилом без нужды не менять текста, «не заправлять» материал и поменьше вставлять отсебятины, я деликатно заменил два-три слова, переставил два-три предложения и в конце дописал завершающее резюме. Заглавие мне показалось вялым, и я дал своё – «Крылатое племя». На это у меня ушло десять-пятнадцать минут, но, чтобы не было впечатления, что я торопился или хочу похвастать быстротой своей работы, я ещё с полчаса подержал заметку на столе, а затем отдал начальнику. И затаил дыхание; боялся, как бы начальник не нашёл её плохо отработанной и не стал править заново. Но именно это и случилось. Игнатьев над моей заметкой склонился особенно низко, читал её как-то трудно – раз, другой, а потом яростно стал переменять весь текст. Чертил и зачёркивал, а на полях писал новые слова, а потом снова чертил и зачёркивал, и так до такого состояния, что на листе уже нельзя было ничего разобрать. Позвал машинистку.

– Это срочно. В номер.

Машинистка пыталась разобрать текст. И не могла. Вернула информацию со словами:

– Я тут ничего не могу понять.

Майор покраснел, долго бухтел, а я мучительно переживал всю эту сцену. Считал себя единственным виновником. И надо же так случиться – на первой заметке и такой конфуз!

Потом кое-как текст разобрали и перепечатали. К обеду на стол начальнику положили свои заметки все другие сотрудники, и майор их подписывал почти не читая. Он как бы давал мне понять: так надо работать.

Я сидел ни жив ни мёртв: кровь в висках стучала, ладони были мокрыми от пота. Меня будто бы даже слегка поташнивало. Невольно вспомнился полёт на самолёте Р-5 на разведку, когда над станцией Тихорецкая нас обстреляла зенитная батарея. Снаряды рвались и спереди и сзади, справа и слева – самолёт качало, и кабину заволокло дымом. Я чувствовал себя так, как если бы меня поставили к стене и расстреливали. Самолёт наш был из фанеры, и осколки прошивали его насквозь, один маленький снаряд от «Эрликона», зенитной пушчонки, взорвался в кабине, и мельчайшие осколки впились мне в пах. Я услышал, как по левой ноге течёт кровь…

Задание мы выполнили, но, когда вернулись, я был бледен и меня качало. Много потерял крови и натерпелся страха. Помню, как уже после перевязки я пришёл к себе в землянку и почувствовал головокружение и тошноту. Тогда я думал, что тошнит от потери крови, но потом, когда, уже служа в артиллерии, я попадал в горячие переплёты и по долгу командира стоял под градом осколков и подавал команды – я потом тоже испытывал состояние лёгкой тошноты. Как мне говорили старые солдаты, это происходит от перенапряжения нервов. То же самое со мной случилось и здесь: я почувствовал, как тошнота подступает к горлу. Особенно было стыдно перед молодой девушкой, сидящей со мной рядом. В первый же день показать, что ты профан, не умеешь поправить маленькую заметку – но чего же ты тогда умеешь? Зачем же ты согласился работать в центральной газете?..

Нет, такого ужасного состояния я не испытывал даже на фронте. И, главное, ничего никому не скажешь, не возразишь, не оправдаешься. Не умеешь – и всё тут! Начнёшь оправдываться, а ещё, не дай бог, спорить – и тогда уже будешь смешон. Начальник-то отдела – зубр, мастер, он всем известен, и спорить с ним всё равно, что тявкать на слона.

– Ну, так что – обедать будете?

У стола стояла моя соседка. Чёрным огнём горят огромные глаза. В них будто бы нет снисходительной жалости, иронической улыбки. Они смотрят на меня серьёзно, нет в них ни насмешки, ни осуждения.

Из-за своего стола тяжело выбрался гигант Сергей, её сосед. Загремел басом:

– Мы питаемся на стадионе в ресторане «Динамо». Там хорошо кормят и – дёшево. Пошли с нами.

Сказал просто, как старому знакомому.

Мы идём по дороге, огибающей стадион «Динамо». Подполковник шагает широко и ушёл вперёд, мы с соседкой сзади, идём не торопясь.

– Моя фамилия Корш, зовут Панной. А вам представляться не надо, вас зовут Иван Владимирович. Нам говорили.

Я пожимаю плечами, не знаю, что на это отвечать. Позор, обрушенный на меня начальником, ещё давит сердце, мутит душу. Мне очень неудобно перед этим юным и таким прекрасным созданием; она и говорит, как поёт: чисто, звонко. Идёт совсем рядом, касается рукой моей руки. Мне так бы хотелось быть сильным, смелым, всё знать и уметь, но именно в эту минуту я чувствую себя полным ничтожеством, и я предпочитаю кивать головой, улыбаться. Ах, какая же глупая, наверное, эта моя улыбка! И хорошо, что Панна на меня не смотрит.

Проходим мимо киоска, возле которого Сергей Александрович пьёт кефир.

Панна остановилась. Говорит:

– Подождём. Он перед обедом выпивает бутылку кефира и стакан томатного сока. Говорит, необходимо для пищеварения.

И поясняет:

– Он был спортсменом, заслуженный мастер спорта, чемпион мира по волейболу. Может, слышали: Турушин. Спортсмены все так: соблюдают диету, а как уходят из спорта – разъедаются. Некоторые до безобразия. А он у нас молодец: фигуру держит.

Я, как бычок, мотаю головой и мычу: дескать, всё понимаю, говорите, пожалуйста, я вас с удовольствием слушаю. И ко всем страданиям этого первого дня работы в большой столичной газете прибавляется ещё и это – незнание, как вести себя и что говорить. Вдруг с языка моего срывается вопрос:

– Сколько вам лет?

– Мне?

– Да, вам. Это интересно.

– Почему это интересно?

– А так. Мне кажется, что вам очень мало лет.

– Ну, сколько же?

– Восемнадцать, двадцать.

– Нет, я уже старушка. Мне двадцать шесть. Пять лет как замужем. Мой муж…

Она называет фамилию известного поэта, редактора одного из главных литературно-художественных журналов.

– А вам сколько?

– Столько же, сколько и вам.

На самом деле, я на год моложе, но мне бы хотелось сказать ей, что я старше её.

Ресторан небольшой, но уютный, и народу в нём мало. Садимся у окна, втроём занимаем столик. Официантка с бумажкой и карандашом в руках быстро к нам подходит и здоровается с Турушиным. Он берёт её руку, целует. Тянет к ней шею, говорит негромко:

– Вчера у вас была рыбная солянка – ах, хороша! Я, правда, без борща не могу, но вы мне принесите и то, и другое. Что больше понравится, я то и съем. А на второе бифштекс и котлеты по-киевски. Ну, и конечно, закусочку: судачок заливной, рыба красная или что там ещё. Салат овощной. Сами понимаете: витамин, минеральные соли и всё прочее. На третье – два компота, кисель клюквенный, если, конечно, есть, а если нет, так мусс клубничный. Сегодня кто из поваров дежурит? Василий Иванович? О, передайте ему привет. Скажите, чтоб мусс сам приготовил, а к нему и мороженое – грамм триста. Много не надо, нынче аппетит неважный, но триста грамм – пожалуй.

Турушин привстал и что-то шептал официантке на ухо. Она кивала и смеялась. По всему было видно: Турушина она знает и любит. Его, похоже, и все повара тут знают, и помощники. Много лет он в сборной СССР играл. А два-три года капитаном армейской команды был.

Панна первое блюдо не заказала. Попросила принести лангет и сто граммов мороженого. Я заказал обед из трёх блюд: борщ, гуляш и компот. Стоил он шесть рублей, по ценам того времени недорого.

Кстати тут скажу: денежное довольствие мне было положено такое: тысячу четыреста рублей месячный оклад, семьсот за капитанское звание, триста хлебных и шестьсот квартирных. Всего: три тысячи рублей. Ну, конечно, за квартиру мы платили побольше, но и на жизнь хватало. Это было время, когда цены снижались, продуктов становилось больше – питались мы нормально и кое-что покупали из одежды.

За обедом разговорились, и Турушин, быстро опорожнявший тарелки, находил время и для реплик, замечаний, не всегда остроумных, но зато простодушных и весёлых. Коснулся он и моей информации:

– Смотрит он на вас зверем и заметку всю исчертил, а всё потому, что вы дорожку перебежали Сеньке Гурину.

Турушин тщательно пережевал мясо, а затем добавил:

– Есть тут у нас такой. В нештатных ходит, а шеф его в штат хочет затащить. Редактор не пускает, и Макаров бдит. Еврей он, Гурин. В этом всё дело.

И Сергей Александрович принялся за мороженое. Ложка у него была большая – та, которой он вычерпывал борщ и солянку, – и с мороженым он расправлялся так же быстро, как со всеми другими блюдами. При слове «еврей» я мельком взглянул на Панну: не обиделась ли? Но она сидела спокойно и даже улыбалась. Сказала:

– Гурина не люблю. Скользкий он какой-то.

И, минуту спустя, повернувшись ко мне:

– Это хорошо, что вас пригласили. Веселее нам будет.

Что означало «веселее нам будет», я не понял, но сказано это было душевно, с тёплой ноткой в голосе.

– В большой газете не работал, – залепетал я, – боюсь, что не заладится.

Турушин заклокотал грудным сытым тоном:

– Заладится. Это попервости наш Сева роет носом, а потом устанет. Он поначалу-то и ко мне придирался, но я однажды, когда мы остались вдвоём, сказал ему на ухо: «Вы знаете мои подачи: ребром ладони и так, чтоб мяч юзом шёл. Кто пытался взять, пальцев лишался. Ну, так вот… будете придираться…» И показал ему ребро ладони.

Откинулся на спинку стула и вздрагивал всем телом от внутреннего беззвучного смеха. А Панна миролюбиво проговорила:

– Хватит вам басни рассказывать, вы и до сих пор его боитесь, а отступился он от вас, потому что устал. Шеф наш ленивый, устаёт быстро. Я потому свои заметки ему под конец дня оставляю. Он в это время дремать начинает. Носом елозит по бумаге, а ничего не понимает.

Турушин не спорил, он, как и все могучие существа в природе, незлобив и спокоен. А к тому же, как я успел заметить, томно и с сахарно-паточным блеском в глазах, хотя, впрочем, и неназойливо, посматривал на Панну. Он в её присутствии весь расслаблялся и растворялся в тихом и тёплом сиянии, которое от неё исходило. Отвлекать его могли только котлета или кусок ветчины, но едва он расправлялся с очередным блюдом, он снова устремлял на Панну взгляд своих коричневых, как подошва старого ботинка, глаз, и глубоко вздыхал, словно горько о чём-то сожалея. Когда же он не был с кем-то согласен, то запрокидывал голову, жмурил глаза и сжимал свои громадные кулаки. «Он же чемпион мира!» – думал я с трепетным почтением.

Никогда раньше мне не приводилось сидеть за одним столом с чемпионом мира.

Во второй половине дня я выполнял техническую работу: относил в машинописное бюро письма, приносил оттуда отпечатанные материалы. Это уже была казнь египетская! Для меня, привыкшего на фронте повелевать и командовать, а в газете, пусть и маленькой, быть первым человеком, это челночное шмыганье из отдела в машбюро и обратно было не просто наказанием, а издевательством утончённым и почти невыносимым. Я мучительно соображал: как мне поступить? Сказать начальнику, что я согласился работать в вашей редакции не на должности секретарши, но тогда он скажет: вы ничего другого делать не умеете. Выйдет скандал, и я попаду на ковёр главного редактора. Ко всему прочему прибавится момент дисциплинарный: невыполнения приказания, а это в армии – тягчайший проступок; продолжать же челночить из комнаты в комнату – да ещё на глазах такой умной, всё понимающей женщины…

Раз отнёс заметки, другой раз… Сердце учащённо колотилось, я весь горел от стыда и возмущения. Чтобы как-то сбросить напряжение всех духовных и физических сил, присел возле машинистки, разговорился с ней. Слышал, как её называют Лидочкой, спросил: «И мне можно так вас называть?». Она ответила: «Конечно!». Прервала работу. Спросила:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33