Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Оккупация

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Дроздов Иван Владимирович / Оккупация - Чтение (стр. 12)
Автор: Дроздов Иван Владимирович
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Стал читать. Текст давался такой, каким я его и написал. Без малейшей правки! Может быть, она и была, но я не замечал – настолько был деликатен мой редактор, главный редактор газеты.

Очерк получился большой, занял три колонки. И был складный, очень мне понравился – мой собственный очерк. Игнатьев почти выхватил у меня вёрстку, выбежал из комнаты. И Фридман что-то говорил, говорил. Но я только и услышал, как Турушин пробасил:

– Поздравляю, старик! Ты забил гол с первой подачи.

А Панна пододвинулась ко мне со своим стулом:

– Молодец, Иван! Я знала, что дело у тебя пойдёт. С первого взгляда поняла: хороший парень. Ты же фронтовик.

Протянула мне руку, добавила:

– Если уж сам редактор в номер отослал материал, значит, быть тебе спецкором. Жаль только, что сидеть уж ты со мной рядом не будешь.

Не знаю, что было бы для меня лучше: выиграть миллион рублей или напечатать очерк «Трубицинская атака»? Эта небольшая зарисовка из жизни авиаторов той поры, которую я помимо своей воли сделал по всем законам малого литературного произведения, то есть рассказа, явилась ключиком, открывшим двери в волшебный мир не только большой журналистики, но и большой жизни. Меня узнали. Моя фамилия, как и фамилия воздушного аса Трубицина, запомнилась едва ли не всем людям, служившим в то время в частях и штабах Военной авиации. Тут можно вспомнить чьё-то крылатое выражение: «Герой не тот, кто совершил подвиг, а чей подвиг описан». Амбразуры дотов закрывали многие солдаты, но мы знаем Александра Матросова, – о нём написан очерк; много партизан и партизанок повесили немцы во время войны, но в памяти нашей осталась Зоя Космодемьянская – о ней журналист Лидов написал очерк «Зоя». Мне скоро дадут задание написать о Гастелло, и я, изучая о нём материал, узнаю, что есть сотни случаев, когда лётчики-герои направляли свои горящие машины, а случалось, что и не горящие, в скопление врага, и о многих из них писалось в газетах, но лишь капитан Гастелло врезался нам в сознание – потому что о нём не только было написано, но журналисту удалось написать о нём ярче, чем писалось о других.

Мой очерк дал мне крылья: я получил право быть в журналистике, говорить со всеми на равных, претендовать на газетную площадь, за которую в центральных газетах, как, впрочем, и во всех других, идёт постоянная и подчас драматическая борьба.

На следующий день я пришёл в редакцию и увидел в коридоре у стены группу людей. Тут был щит, на котором каждый день вывешивались слева «Лучший материал номера», в середине «Лучший материал недели» и справа – «Лучший материал месяца». В этом разделе висел вырезанный из газеты мой очерк. Между прочим, до конца месяца оставалось два дня, и я спросил у стоявшего рядом капитана:

– А если завтра появится материал ещё лучший?

– Не появится, – ответил тот, – в этой колонке и вообще-то материалы появляются очень редко. Вон там, где «Лучший материал номера», вывешивают каждый день, а здесь… давно не было.

После обеда к нам в отдел зашёл человек с погонами инженер-полковника, вежливо поздоровался со всеми, а мне сказал:

– Капитан, прошу вас, зайдите ко мне на минутку.

– Сейчас?

– Если можете – сейчас.

Я обратился к Игнатьеву:

– Разрешите?

– Пожалуйста, – буркнул он недовольно.

Я поднялся и пошёл за полковником. Вошли в комнату, над дверью которой я прочёл: «Начальник отдела боевой подготовки». «Боевики… гаврики», – вспомнил я. И ещё я уже слышал, что этот отдел – главный в редакции, здесь работают опытные маститые журналисты. И что самая младшая должность у них – подполковничья.

– Соболев Павел Николаевич, – представился мне инженер-полковник. И начал с вопроса:

– Вы какое училище кончили?..

– Грозненскую авиашколу. Получил аттестат штурмана военной авиации. Раньше нас называли летнабами – лётчиками-наблюдателями.

– У вас есть опыт боевой работы?

– Почти нет. Я сделал всего несколько боевых вылетов. Потом попал в резерв, а из резерва в Бакинское Училище зенитной артиллерии. За четыре месяца нас сделали огневиками.

– Странно! Тут, скорее всего, вредительство. В генеральном штабе были у нас масоны, – они, конечно, вредили.

Так впервые я услышал слово «масон». Высказал и сам предположение:

– Америка поставила нам мудрёные пушки – «Бофорсы», командирам нужны были знания высшей математики, так я думаю, из этих соображений нас, лётчиков, и ещё группу подводников и отобрали. Я потом стрелял из «Бофорсов» – громоздкие это были системы, хватили с ними горя.

– Может быть, и так. Но не исключаю и вредительства. Я в годы войны служил начальником вооружения воздушной армии, хватал за руку масонов. Зловредная это была публика.

Я ничего не сказал об этой «публике», поскольку не знал о её существовании, но, забегая вперёд, замечу, что с полковником Соболевым мне суждено было общаться до самой его смерти в 1965 году, многое я узнал от этого человека, многим ему обязан. Тогда же без дальних предисловий он мне сказал:

– Ну, вот – авиацию вы знаете не понаслышке, а теперь ещё выяснилось и писать умеете – вам и сам Бог велел служить в нашем отделе. Будете старшим литературным сотрудником ведущего отдела, это должность подполковника. Тут и зарплата повыше, и звание вам присвоим. А?.. Соглашайтесь.

Я был на седьмом небе, едва сдерживал радость и без всякого кокетства кивал головой:

– Да, конечно, мне лестно, однако справлюсь ли?..

– Ну, вот и отлично. С главным редактором я уже договорился, он сам предложил эту идею; пойдёмте, покажу вам место.

Рядом с его кабинетом – комната, такая же, как и в отделе информации, только здесь были три стола; один в левом углу у окна, пожалуй, самый удобный – он был пуст, и я понял: там мне придётся сидеть. Но в первую минуту я взглянул на двух «гавриков». Один сидел у двери, как Игнатьев, другой – в правом углу, как Турушин. Оба они повернули ко мне головы и смотрели с удивлением. Взгляд их говорил: «Как! Его так быстро повысили?» А полковник, радостно блестя глазами и смачно пошевеливая губами, словно пережёвывал кусок поджаренной молодой свинины, говорил сквозь смешок:

– Вы нас не ждали, а мы пришли. Придётся потесниться и принять пополнение. Вот он… боевой лётчик, фронтовик, капитан, а фамилия его – Дроздов Иван Владимирович. А? Что вы скажете?.. У него и фамилия – небесная, летает. Дроздик – птичка невелика, но постоять за себя умеет. Так что не вздумайте клевать…

Полковник от двери не отходил, но и не стоял на месте: он то выходил на два шага вперёд, то возвращался и окидывал меня небольшими глазками; он и вправду чем-то напоминал милого забавного зверька, от имени которого происходила его фамилия. И было как-то странно видеть такого важного человека по-детски улыбчивым и добрым, не умевшим или не желающим скрывать радости от появления нового сотрудника.

Я подходил к новым товарищам, пожимал им руку. Тот, что сидел у двери, представился:

– Майор Деревнин Григорий Иванович.

У окна:

– Капитан Кудрявцев Сергей Степанович.

Полковник воскликнул:

– Ну! Жить в мире! Молодого капитана не обижать.

И проводил меня к столу:

– Приказ будет подписан сегодня. А там, у Игнатьева, вам делать нечего. У них работают ногами, у нас головой. Мы даём статьи серьёзные, и очерки печатаем – вроде того, что вы написали.

Полковник ушёл, и в комнате воцарилась тишина. Первым её нарушил капитан, сидевший напротив:

– Заголовок удачный. Её теперь, Трубицинскую атаку, изучать будут.

– Где? – не понял я.

– В частях. В истребительных.

– А-а… Заголовок не я придумал. Видимо, редактор.

– Сергей Семёнович мастер придумывать заголовки, он только не любит это занятие, говорит, к концу работы голова болит. Наш-то брат не хочет шевелить мозгами, вот ему и приходится.

– Мне, право, неудобно, что я заставил его поломать голову.

Кудрявцев отклонился на спинку стула, в раздумье посмотрел в окно. Из него был виден двор Воздушной академии, там ходила строем небольшая группа офицеров.

Капитан продолжал:

– Заголовок – гвоздь любого материала, даже малой заметки. А уж если очерк… тут без хорошего заголовка и делать нечего. Заголовок, он как крылья, с ним корреспонденция полетит, а вот если нет заголовка… нет и ничего.

Голос подал Деревнин – ясный, певучий:

– В литературе бывает – хорошая книга, а заглавие никуда. И всё равно: книга живёт, потому как со временем люди расчухают, что написана талантливо. И тогда уж репутация о такой книге не по заглавию закрепляется, а по содержанию. Ну, к примеру, «Война и мир». Или «Анна Каренина». Писатель, когда заглавие хорошее не найдёт, по имени главного героя книгу называет: «Клим Самгин», «Васса Железнова», «Коновалов»… Горький и вообще не умел заголовки находить.

Я заметил:

– Но писатель он хороший, я люблю Горького.

На это Деревнин категорически проговорил:

– Дурной человек не может быть хорошим писателем. Горький был лизоблюд, царедворец. Посетил лагерь заключённых. Люди там содержались в ужасных условиях, но рассказать об этом писателю боялись. И тогда выступил вперёд мальчик и решительно заявил: «Я хочу с вами говорить». Горький выслушал, заплакал и уехал. Он даже не подумал, какая судьба ждёт смельчака после его отъезда. В тот же день он был расстрелян. И вы хотите, чтобы я после этого уважал Горького? Да я теперь книжки его в руки не беру.

Я, конечно, о Горьком ничего подобного не знал и не был готов выслушивать такие откровения. Для меня Горький – «буревестник революции», великий писатель. Больше того, он друг Ленина, а уж Ленин-то был не только для меня, а и для всего моего поколения выше Бога и солнца. Портрет Ильича я всю войну носил у сердца в партийном билете. Мне подобные рассуждения казались святотатством, я считал, что за них можно на Лубянке оказаться, но слова сказаны, я косо взглянул на майора: на груди у него светился академический ромбик – значит, академию закончил, ведает, что говорит. Скоро я узнал, что Григорий Деревнин ещё и брат какого-то министра, у него, конечно, информация на высоком уровне идёт. Но хорошо помню, как я переживал наскок на человека, которым я, как и всякий русский, гордился.

Кумиры, идолы были величайшим изобретением Ленина, Троцкого и всех большевиков-евреев. Кумиров затем упорно и мастерски поддерживал на своих плечах и Сталин, очередной восточный человек на русском троне. Я говорю очередной, потому что революция привела в Кремль и посадила на трон восточных людей: Ленина, Троцкого, Свердлова, Зиновьева, Каменева и целый полк других евреев. Все они, как за дымовую завесу, прятались за псевдонимы: Ленин – Ульянов-Бланк, Троцкий – Бронштейн и так далее. Люди востока, древнее семитское племя. Отсюда их чудовищная, непонятная для русских жестокость, способность уничтожать миллионы людей, сотни тысяч храмов… Но всё это нам откроется потом, десятилетия спустя, тогда же… Я был дикарём, молящимся на истуканов.

Меня поддержал Кудрявцев:

– Ну, это ты брось, Горького не трогай. Русский писатель, великий талант. Сбросим его с пьедестала, а там Маяковского скинешь – с кем останемся?..

Капитан вышел из-за стола, прошёлся от окна до двери, другой раз прошёлся, а потом остановился посредине комнаты, оглядел нас и вдруг звонко хлопнул тыльной стороной одной руки о ладонь другой. И продекламировал:

Недолго барахталась старушка!..

Капитан был невысок ростом, крепко сложен, лет ему под сорок. По виду чисто русский человек. Я к тому времени, поработав в отделе информации с месяц, стал помимо своей воли вглядываться в лица людей: искал еврея. Там, в отделе информации, словно муравьи на лесной куче, клубились евреи. Одни шли к Игнатьеву, предлагали какие-то материалы, другие заглядывали к Фридману. Вначале я поражался количеством друзей, приятелей и знакомых у этого человека, а потом Турушин мне сказал: «Фридмана знают все в Москве, и Фридман знает всех». И я, сидя у двери, первым встречал каждого человека и провожал его. Разумеется, взглядом, поражаясь их сходству и однообразию речи. Они все сутулились и, войдя в комнату, как-то сторожко оглядывали нас, будто мы за спиной держали камень и вот-вот их ударим. С нами они вежливо здоровались и непременно улыбались. Я думал: а почему мы, русские, такие разные: один весёлый, вот как и они, улыбчивый, другой серьёзный, вежливо кивнёт, но выражения лица не изменит, а третий и совсем тебя не заметит, пройдёт к кому надо и во время разговора не улыбнётся, сохранит серьёзное, а может, даже и суровое выражение. Наш русский почти не говорит, а лишь что-то предложит или спросит и, получив ответ, уходит. Еврей же ведёт себя шумно, суетится, часто взглядывает то на одного сотрудника, то на другого, и глаза его вопрошают, сверлят, ощупывают. Прислушиваясь к его разговору, я вдруг понимал, что дела у него нет, что зашёл он к Фридману так, по пути, или по какому-нибудь пустячному поводу. И почти все они звонят по телефону; если аппарат занят у Фридмана, подойдёт к Турушину, но чаще ко мне, – очевидно, по той причине, что я младший по чину, – и звонит. А, дозвонившись, долго и громко говорит, – и тоже ни о чём. В разговоре увлекается и перестаёт тебя замечать. Иногда и сядет на край стола: кричит, хохочет – словно филин в лесу. Каждый из них нёс в нашу комнату шум и смутную тревогу. Я потом где-то прочитал, что «евреи любят шум и смятение». Именно, смятение. Удивительно точно сказано.

К нам в комнату евреи не заглядывали. Но на второй день я увидел их, и сразу двух, и оба работали в нашем отделе, оба подполковники, оба Борисы.

Первый вошёл в отдел и протянул мне руку:

– Давайте знакомиться: Никитин Борис Валерьянович. Заместитель начальника отдела боевой подготовки.

Фамилия русская, а по лицу типичный еврей. Улыбался. И был шумный. Мне тоже хотелось ему улыбнуться.

К концу дня к нам зашёл второй подполковник Добровский Борис Абрамович. Этот на меня не взглянул и знакомиться не стал. По виду он тоже был еврей, но не типичный, а, как я теперь хорошо их различаю, полукровка. Матушка-славянка подмешала ему кровь и стать: роста он был выше среднего, черты лица правильные, брови от отца – густые, глаза чёрные. «Красивый мужик», – подумал я и не обиделся на то, что он меня не заметил. «Принял за постороннего», – решил я и продолжал перебирать бумажки, лежавшие в ящиках стола.

Добровский был старшим литературным сотрудником отдела и, как мне скажут мои соседи, занимался статьями больших начальников. Он поэтому мало времени проводил в редакции и всегда говорил: «Был в Главном штабе». Деревнин заметил: «Выискивает там евреев и тащит их статьи. Отбиться не можем».

Вспомнилось: чем выше ты будешь подниматься по служебной лестнице, тем чаще дорогу тебе будут перебегать евреи.

Теперь я знал весь штат нашего отдела.

В первый же день заметил, что Кудрявцев о евреях ничего не говорит; их для него как будто и не существовало. Зато Деревнин метал в их адрес ядовитые стрелы. Вообще-то он говорил мало, больше распространялся на все темы капитан, но Деревнин отпускал увесистые, как кирпичи, реплики, всякую беседу уснащал выводом, делал заключения. И его короткие фразы звучали завершающим аккордом – он, как вздох барабана, возникал там, где кончается такт и начинается другой, подчас рождающий новую музыкальную фразу. При этом голос его отнюдь не барабанный, наоборот: нежно-баритонный, приятный.

Соболев позвал меня в кабинет. Гладил лежащую перед ним рукопись, говорил:

– Вот статья – командир дивизии прислал; лётчик он первоклассный, во второй воздушной служил, у Красовского, я с ним встречался. Статей он раньше, пожалуй, не писал. Размахнулся на полосу, а мы его вполовину ужмём. А? Ужать сумеешь?

– Попробую, да ведь обижаться будет. Ему бы позвонить, договориться.

– Мысль хорошая, позвони, скажи, что так-то и так, мол, придётся сократить. Вот его телефон, адрес. Будет в Москве, пусть зайдёт в редакцию. Статья-то полежит у нас. Их много, таких железобетонных блоков. Читатель их не любит, а печатать надо. Газета не может без них…

– А её разрыхлить можно, штампы поужать, фразы укоротить, а где-то и прямую речь подпустить.

– Это в статью-то авторскую? Клюквочку развесить, да? Мне редактор о том же говорит, да как тут расковыряешь железобетон этот. Он, видишь, с чего начинает: «Гениальный вождь всех времён и народов Генералиссимус Сталин Иосиф Виссарионович…» Ну, как же тут укоротишь?

– А очень просто – напишем «Товарищ Сталин». Можно же так?..

Полковник испуганно взглянул на дверь – не идёт ли кто? И на стуле заёрзал. Малиновые губы шевельнулись, глаза сощурились…

– Да, да, но – потише. Тут у нас слухачей много. И стучат и пишут, но вообще-то покороче, пожалуй, можно. Смысл-то остаётся тот же…

Он снова посмотрел на дверь. Склонился ко мне через стол:

– Только ты того… Говорить об этом не надо. Делай, но по-тихому. Недавно у нас собрание было, так полковник Шишов про одного журналиста сказал: «У него в статьях Сталина мало». Не любит он журналиста этого, ну и… сказал. А тот, бедный, перепугался, неделю не спал, ареста ждал. Ну, и – в больницу слёг.

– Я вас понял, товарищ полковник. Конечно, о вещах таких зачем распространяться?

– Ну, то-то ж. Бери статью, делай.

Я позвонил в Подольск, в штаб дивизии. Сказал автору, что статью будем готовить, только сократим почти наполовину, если он не возражает.

В трубке радостный голос:

– Конечно, конечно. Я не Чехов, писать коротко не умею.

Я наседал:

– Скучновата она. Я бы хотел её поправить, сделать повеселее, чтобы лётная молодёжь читала.

– Конечно, конечно! – кричала трубка. – Я буду только рад. Лишь бы не бросили в корзину.

– Кое-что подсочиню за вас – можно?

– Ради Бога! Но когда будет готова, позвоните мне, я приеду, почитаю. Ладно?

– Договорились.

Пять минут разговора, а расстались почти друзьями.

Решил я и здесь, в центральной газете, которую читают лётчики и техники военной авиации, и работники штабов, генералы и даже маршалы, применить опыт своей дивизионки, где мы старались каждую заметку делать яркой, броской и непременно интересной. Я потом в конце пятидесятых буду учиться в Литературном институте и там услышу формулу искусства: все жанры хороши, кроме скучного. Формула родилась несколько столетий назад, и её автор, кажется, французский теоретик Буало, уже и в те далёкие времена проник в самую глубину человеческой психики, в те сферы нашего подсознания, где заложено вечное стремление к новизне и красоте, наше желание бежать за образцами и при этом стать сильнее своих отцов, красивее и совершеннее. Газетчики не знают этой формулы, но почти все понимают, что читателю подавай истории, интриги, забавные случаи. Потому-то самая маленькая заметка, кратенькая информация несёт в себе изначальные формы рассказа, то есть художественного произведения: идею, сюжет, композицию и язык как строительный материал. Счастливец может радоваться, если ему удаётся остроумная фраза, народная мудрость, своя собственная языковая находка. А поскольку во мне ещё с детства зашевелился вирус литератора, я с первых шагов журналистской жизни не переносил штампа, истёртой, избитой фразы, вроде «Новых успехов добились бойцы в учебно-боевой и политической подготовке…». Я как наткнусь на подобную фразу, так и стремлюсь её переправить, подменить другой, свежей или хотя бы редко встречавшейся. Потом у меня созреет убеждение, что в этом-то как раз и заключается вся суть журналистского мастерства. Журналист – тот же писатель, и на генетическом уровне он стремится «пропеть» свою заметку, статью, очерк как можно ярче, красивее и выразить мысли новые, важные, глубокие. Желание это у всех одинаково, а если не у всех хорошо получается, то это уж зависит от степени таланта.

Четверть века я проработал в журналистике; ни из какой газеты или журнала не уходил по своей воле – с одного места на другое меня переводили, и сегодня могу сказать: с падением всего уклада жизни при «демократах», оказавшихся мелким жульём и воришками, упала до самого низкого уровня и отечественная, русская журналистика. Больно видеть газеты, пестрящие пошлой болтовнёй о ресторанах, ночных бабочках, казино и стиральных порошках, они ещё и потеряли все жанры и формы подачи материала, уронили прекрасный русский язык, наработанный многими поколениями журналистов, подменили его сорочьей трескотнёй полуместечкового еврейского жаргона. Ныне в газетах может работать всякий мало-мальски грамотный человек, лишь бы он был евреем. Журналистика повторила участь русской литературы, в которую в двадцатые годы хлынула орда одесских крикунов, о коих метко сказал Константин Федин: ныне всякий полуграмотный еврей – уже писатель. А замечательный философ и литератор Василий Васильевич Розанов примерно в то же время так описал это наваждение в нашей истории: «Ещё двадцать лет назад, когда я начинал свою литературную деятельность, „еврей в литературе“ был что-то незначительное. Незначительное до того, что его никто не видел, никто о нём не знал. Казалось – его нет. Был только один, одинокий Пётр Исаевич Вейнберг, переводчик и автор стихотворений, подписанных „Гейне из Тамбова“. Только двадцать лет прошло: и „еврей в литературе“ есть сила, с которой никто не умеет справиться… Через издательство, через редактуру нельзя торкнуться не в какую дверь, чтобы через приотворённую половинку её ни показалась чёрная клиновидная бородка, как на рисунках пирамид в Египте, с вопросом: „Что угодно? Я секретарь редакции Захаров. Рукопись? От русского? Перевод!!? Извините, у нас свои сотрудники и от посторонних мы не принимаем“.

Я пришёл в редакцию столичной газеты ещё через тридцать лет после нарисованной Розановым картины. Газета военная; в военной журналистике как-то ещё держался дух русского слова, где-то по углам редакций ещё шевелился русский человек. К тому ж момент для меня сложился счастливый: кампания борьбы с космополитизмом только прошла. Не шибко она их задела, но всё же вымела кое-кого из контор и редакций. Шапиро на кадрах в «Красной звезде» уцелел, а для майора Макарова в «Сталинском соколе» кресло освободили. Он-то меня за ручку и привёл в редакцию, в отдел информации сунул. А там местечко для Сени Гурина держали. Не сломай я им эту малину, он бы уж там сидел, и им бы осталось вытолкнуть чемпиона мира, что бы они и сделали любым способом. Сюда я пришёл, а и тут уж, как я потом понял, готовился на вылет Гриша Деревнин. Остался бы один-одинёшенек Серёжа Кудрявцев – впрочем, не опасный для них, потому как запах от него шёл свой, родной – жена-то у него, как я вскоре узнаю, из них же, евреев. Он потому смущённо опускал голову, едва только неистовый Деревнин выстреливал очередной заряд в адрес вездесущего, всепожирающего племени.

Однако же мы отвлеклись в область дидактики и грустных размышлений по поводу явлений, ставших для России сущим бедствием, подрезавших ей крылья, остановивших её полёт к неизвестно каким высотам. Болит и кровоточит рана от сознания, что ни отцы наши, ни мы не сумели прервать распространение чумы и тем приостановили рост нашего любезного русского народа. Простите нас, миллионы неродившихся малюток – наших сыновей, дочерей и внуков, не ступивших ножонками на землю, не вдохнувших воздух, не увидевших солнца, лесов и полей от нашей дури и беспечности. Всех врагов отбивали мы на поле брани и жизней своих ради вас не жалели, а тут помрачило наш разум сладкоречие чертей и бесов, отшибло память, вышибло дух телевизором и рок-поп-какофонией. Простите, хотя мы и знаем: прощения нам нет, и нет конца страданиям сердца от сознания этой вины.

А тем, кто всё-таки родился, расскажу о том, как всё было, как мы старались уберечь своё Отечество, сохранить дух и разум – как выдирались из мрака лжи и чужебесия, как теряли остаток сил, но и до сих пор ещё сохранили веру.

Итак, судьбе было угодно, и я пришёл в редакцию. Хорошо бы, конечно, чтобы не я один явился на подмогу русским в столичную журналистику, а и вся бы моя батарея, весь бы наш полк, но друзей моих боевых рядом со мной не было. Вернувшиеся с фронта товарищи, – те три процента из сверстников моего поколения, уцелевших в войне, – пошли на заводы поднимать страну, поехали в колхозы сеять, пахать и жать. Игнатьева, Никитина, Фридмана и Добровского надо было кормить, а поесть они, как я успел заметить, не дураки.

Для меня и моей семьи настало время материального достатка; я теперь получал хорошую зарплату – три с половиной тысячи, да плюс хлебные и квартирные, в ту пору эти надбавки нам ещё сохраняли. Большим сюрпризом для нас с Надеждой явились гонорары. Если раньше я их зарабатывал на стороне, то теперь их платила мне и родная газета. За спортивную подборку из Энгельса нам выписали по триста рублей, а за очерк я получил тысячу двести. Игнатьев начислил за него шестьсот, а редактор эту цифру удвоил. В среднем я теперь стал получать пять тысяч рублей в месяц. Деревнин сказал: «Это зарплата министра первой категории». Министру третьей категории, например социального обеспечения или культуры, платили три тысячи шестьсот рублей, секретарю обкома партии третьей категории, таким как Полтавской, Псковской областей, платили тоже три тысячи шестьсот рублей. Уборщица получала семьсот, средний рабочий на московском заводе тысячу восемьсот… такие тогда были зарплаты.

Самая большая разница – в шесть-семь раз. Разница между рабочим и министром – в два-три раза. Выдерживался принцип социализма; думаю, очень справедливый принцип. Демократы установили новую систему оплаты труда. Рабочий получает шестьсот-восемьсот рублей, генеральный директор кампании тридцать-пятьдесят тысяч долларов, столько же берёт себе директор банка. Разница более чем в тысячу раз! Вот она – визитная карточка демократии.

Вспоминается фраза, оброненная гениальным юношей Добролюбовым: история развивается по пути прогресса. Хорошенький прогресс, когда обрушена и лежит в развалинах величайшая империя, а на небольшую славянскую страну Югославию точно дождь сыплются ракеты.

И всё-таки Добролюбов прав. Величайшие беды и разрушения – плата за нашу слепоту и беспечность. Тысячи статей и книг о вредоносности еврея не могли подвинуть нас к принятию мер против этой опасности, и только потери миллионов братьев-соотечественников в годы репрессий, а затем и сама «погибель земли русской» открыли нам глаза на еврея. Мы его увидели, узнали и теперь перед всем человечеством встал вопрос: «Одолеют ли русские Антихриста?». Если не одолеют – лежать в развалинах всем странам Европы, а затем и Африки, и Америки, захлебнуться ядовитой жижей из отравленных рек и морей всем народам мира – в том числе и самим евреям.

Как и во все времена истории, на поле битвы выходит русский народ. Ныне он ослаблен алкоголем и наркотиками, придавлен нуждой и болезнями, зачумлён и развращён бесами с телеэкрана, но всё же ещё русский, всё же ещё не забывший своих отцов и дедов – князей Александра Невского и Дмитрия Донского, царя Петра и святителя Сергия Радонежского, спасителей Руси Минина и Пожарского, Суворова и Кутузова. Помнит героев новейшей истории Дмитрия Карбышева и Николая Гастелло, Александра Матросова и молодогвардейцев, Покрышкина, Сафонова и Кожедуба. Горит ещё в сердце каждого русского огонь отваги и ненависть к врагам Отечества. Знает мир, что и сегодня спасение ему может прийти только из России – от народа русского, от славян, душа которых обращена ко всем людям, пронизана светом солнца и величием Бога.

Но это общее, это думы о делах вселенских. Дела же мои собственные обращались в тесном кругу редакционных товарищей и в кругу семейном.

Прошли три первых месяца жизни в столице, и нам нужно было согласно уговору искать новую квартиру. И мы переехали с Даниловской площади в район Красной Пресни, сняли комнату в большой коммунальной квартире, где теснилось двадцать семейств и по утрам стояли в очередь к газовой конфорке и в туалет. Впрочем, жили дружно и весело.

Надежда купила себе красивую одежду, во всё новенькое нарядила Светлану, а я купил своей дочурке большую говорящую куклу. Жена моя, чуткая к моему настроению, как-то сказала:

– Я теперь становлюсь настоящей москвичкой, а то всё время думала, что нам опять надо будет ехать во Львов или Вологду.

– Почему ты так думала?

– А видела: что-то у тебя не ладилось, и я беспокоилась.

– Ты права. Моя работа в большой газете не сразу заладилась.

– А теперь?

– Теперь будто всё устроилось. Меня повысили, и мы будем получать больше денег, так что ты можешь побаловать нас со Светланой вкусной едой и даже покупать мороженое. А ты скажи, пожалуйста, я по-прежнему воюю во сне или стал потише?

– Ты теперь редко подаёшь свои команды. Я давно хотела спросить, а что такое «Темп пять!» Ты часто выкрикивал именно эту команду.

– А это когда на объект, который мы охраняли, или на батарею совершается звёздный налёт, то есть с четырёх сторон атакуют самолёты. Тогда я задаю орудиям самый высокий темп стрельбы.

– А-а… Понятно! Ну, слава Богу, ты теперь во сне не подаёшь и эту команду.

Да, после войны мне часто снились танки, самолёты, а то и бегущая на батарею пехота. Мы тогда били изо всех стволов и, к нашему счастью, всегда отбивались. Эти-то атаки вдруг оживали передо мной во сне, и я тогда подавал команды, чем немало пугал свою молодую супругу. Сны такие меня чаще посещали во времена беспокойные, когда нервы мои взвинчивались на работе и положение казалось не менее тревожным, чем на войне. Теперь же в отделе боевой подготовки я работал несравненно больше, но работой моей были довольны, и мир мне казался прекрасным.

С каждым днём становились всё лучше мои отношения с полковником Соболевым и капитаном Кудрявцевым. С главным редактором я встречался редко, только на совещаниях, но он обо мне на редакционной летучке сказал: «Вот тот счастливый случай, когда конкретное знание лётного дела совпало с умением красиво по-писательски подавать материал». А меня однажды, встретив в коридоре, взял за руку и тепло проговорил: «Очерк ваш мне понравился, я вам персонально буду давать задания».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33