Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь Бенвенуто Челлини

ModernLib.Net / Художественная литература / Челлини Бенвенуто / Жизнь Бенвенуто Челлини - Чтение (стр. 19)
Автор: Челлини Бенвенуто
Жанр: Художественная литература

 

 


Этот слуга говорил мне, что папа каждый день докучаем этим монсиньором ди Морлюком, каковой от имени короля беспрестанно меня требует, и что у папы нет особой охоты меня отдавать; и что кардиналу Фарнезе, некогда такому моему покровителю и другу, пришлось сказать, чтобы я не рассчитывал выйти из этой тюрьмы пока что; на что я говорил, что я из нее выйду наперекор всем. Этот достойный юноша просил меня, чтобы я молчал и чтобы не услыхали, что я это говорю, потому что это мне очень повредило бы; и что это упование, которое я имею на Бога, должно ожидать его милости, а мне надо молчать. Ему я говорил, что могуществу божию нечего бояться злобы неправосудия.

CXXVII

      Когда так прошло немного дней, появился в Риме кардинал феррарский; каковой когда пошел учинить приветствие папе, папа так его задержал, что настало время ужина. И так как папа был искуснейший человек, то ему хотелось иметь побольше досугу, чтобы поговорить с кардиналом об этих французских делишках. И так как за выпивкой говорятся такие вещи, которые вне такого дела иной раз и не сказались бы; то поэтому, так как этот великий король Франциск во всех своих делах был весьма щедр, кардинал, который хорошо знал вкус короля, также и он вполне угодил папе, гораздо больше даже, нежели папа ожидал; так что папа пришел вот в какое веселье как поэтому, а также и потому, что имел обыкновение раз в неделю учинять весьма здоровенный кутеж, так что потом его выблевывал. Когда кардинал увидел доброе расположение папы, способное оказывать милости, он попросил меня от имени короля с великой настойчивостью, заявляя, что король имеет великое к тому желание. Тогда папа, чувствуя, что приближается к часу своего блева, и так как чрезмерное изобилие вина также делало свое дело, сказал кардиналу с великим смехом: «Сейчас же, сейчас же я хочу, чтобы вы отвели его домой». И, отдав точные распоряжения, встал из-за стола; а кардинал тотчас же послал за мной, пока синьор Пьер Луиджи про это не узнал, потому что он бы не дал мне никоим образом выйти из тюрьмы. Пришел папский посланец вместе с двумя вельможами сказанного кардинала феррарского, и в пятом часу ночи они взяли меня из сказанной темницы и привели меня перед кардинала, каковой оказал мне неописуемый прием; и там, хорошо устроенный, я остался себе жить. Мессер Антонио, брат кастеллана и на его месте, пожелал, чтобы я оплатил ему все издержки, со всеми теми прибавками, которых обычно хотят пристава и подобный народ, и не пожелал соблюсти ничего из того, что покойный кастеллан завещал, чтобы для меня было сделано. Это мне стоило многих десятков скудо, также и потому, что кардинал мне потом сказал, чтобы я очень остерегался, если я желаю блага своей жизни, и что если бы в тот вечер он меня не взял из этой темницы, то мне бы никогда не выйти; ибо он уже слышал, будто папа весьма жалеет, что меня выпустил.

CXXVIII

      Мне необходимо вернуться на шаг назад, потому что в моем капитоло встречается все то, о чем я говорю. Когда я жил эти несколько дней в комнате у кардинала, а затем в потайном саду у папы, то среди прочих моих дорогих друзей меня навестил один казначей, мессер Биндо Альтовити, какового по имени звали Бернардо Галуцци, каковому я доверил стоимость нескольких сот скудо, и этот юноша в потайном саду у папы меня навестил и хотел мне все вернуть, на что я ему сказал, что не сумел бы отдать свое имущество ни более дорогому другу, ни в место, где бы я считал, что оно будет более сохранно; каковой мой друг, казалось, корчился, до того не хотел, и я чуть ли не силой заставил его сохранить. Выйдя в последний раз из замка, я узнал, что этот бедный юноша, этот сказанный Бернардо Галуцци, разорился; так что я лишился своего имущества. И еще, в то время, когда я был в темнице, ужасный сон: мне были изображены, словно как бы пером написаны у меня на лбу, слова величайшей важности; и тот, кто мне их изобразил, повторил мне добрых три раза, чтобы я молчал и не передавал их другим. Когда я проснулся, я почувствовал, что у меня лоб запачкан. Поэтому в моем капитоло о тюрьме встречается множество таких вот вещей. И еще мне было сказано, причем я не знал, что такое я говорю, все то, что потом случилось с синьором Пьер Луиджи, до того ясно и до того точно, что я сам рассудил, что это ангел небесный мне это внушил. И еще я не хочу оставить в стороне одну вещь, величайшую, какая случалась с другими людьми; и это для подтверждения божественности Бога и его тайн, каковой удостоил меня этого удостоиться; что с тех пор, как я это увидел, у меня осталось сияние, удивительное дело, над моей головой, каковое очевидно всякого рода человеку, которому я хотел его показать, каковых было весьма немного. Это видно на моей тени утром при восходе солнца вплоть до двух часов по солнцу, и много лучше видно, когда на травке бывает этакая влажная роса; также видно и вечером при закате солнца. Я это заметил во Франции, в Париже, потому что воздух в тамошних местах настолько более чист от туманов, что там оно виделось выраженным много лучше, нежели в Италии, потому что туманы здесь много более часты; но не бывает, чтобы я во всяком случае его не видел; и я могу показывать его другим, но не так хорошо, как в этих сказанных местах. Я хочу списать свой капитоло, сочиненный в тюрьме и в похвалу сказанной тюрьме; затем продолжу хорошее и худое, случавшееся со мной от времени до времени, а также и то, которое со мной случится в моей жизни.
      Это капитоло я пишу для Лука Мартини, обращаясь в нем к нему, как здесь можно слышать.
      Кто хочет знать о всемогущем Боге
      И можно ли сравниться с ним хоть вмале,
      Тот должен, я скажу, побыть в остроге,
      Пусть тяготят его семья, печали
      И немощи телесного недуга,
      Да пусть еще придет из дальней дали.
      А чтоб еще славней была заслуга,
      Будь взят безвинно; без конца сиденье,
      И не иметь ни помощи, ни друга.
      Да пусть разграбят все твое именье;
      Жизнь под угрозой; подчинен холую,
      И никакой надежды на спасенье.
      С отчаянья пойти напропалую,
      Взломать темницу, спрыгнуть с цитадели,
      Чтоб в худшей яме пожалеть былую.
      Но слушай, Лука, о главнейшем деле:
      Нога в лубках, обманут в том, что свято,
      Тюрьма течет, и нет сухой постели.
      Забудешь, что и говорил когда-то,
      А корм приносит с невеселым словом
      Солдат, аптекарь, мужичье из Прато.
      Но нет предела в искусе суровом:
      Сесть не на что, единственно на судно;
      А между тем все думаешь о новом.
      Служителю велят неправосудно
      Дверь отворять не больше узкой щели,
      Тебя не слушать, не помочь, коль трудно.
      Вот где рассудку множество веселий:
      Быть без чернил, пера, бумаги, света,
      А полон лучших дум от колыбели.
      Жаль, что так мало сказано про это;
      Измысли сам наитягчайший жребий,
      Он подойдет для моего предмета.
      Но чтобы нашей послужить потребе
      И спеть хвалы, которых ждет Темница,
      Не хватит всех, кто обитает в небе.
      Здесь честные не мучились бы лица,
      Когда б не слуги, не дурные власти,
      Гнев, зависть, или спор, или блудница.
      Чтоб мысль свою поведать без пристрастий:
      Здесь познаешь и славишь лик Господень,
      Все адские претерпевая страсти.
      Иной, по мненью всех, как есть негоден,
      А просидев два года без надежды,
      Выходит свят, и мудр, и всем угоден.
      Здесь утончаются дух, плоть, одежды;
      И самый тучный исхудает ликом,
      И на престол небес разверсты вежды.
      Скажу тебе о чуде превеликом:
      Пришла мне как-то мысль писать блажная,
      Чего не сыщешь в случае толиком.
      Хожу в каморке, голову терзая,
      Затем, к тюремной двери ставши боком,
      Откусываю щепочку у края;
      Я взял кирпич, тут бывший ненароком,
      И в порошок растер его, как тесто,
      Затем его заквасил мертвым соком.
      Пыл вдохновенья с первого присеста
      Вошел мне в плоть, ей-ей, по тем дорогам,
      Где хлеб выходит; нет другого места.
      Вернусь к тому, что я избрал предлогом:
      Пусть всякий, кто добро постигнуть хочет,
      Постигнет зло, ниспосланное Богом.
      Любое из искусств тюрьма упрочит;
      Так, если ты захочешь врачеванья,
      Она тебе всю кровь из жил источит.
      Ты станешь в ней, не приложив старанья,
      Речистым, дерзким, смелым без завета,
      В добре и зле исполненным познанья.
      Блажен, кто долго пролежит без света
      Один в тюрьме и вольных дней дождется:
      Он и в войне, и в мире муж совета.
      Ему любое дело удается,
      И он настолько стал богат дарами,
      Что мозг его уже не пошатнется.
      Ты скажешь мне: «Ты оскудел годами,
      А что ты в ней обрел столь нерушимо,
      Чтоб грудь и перси наполнялись сами?»
      Что до меня, то мной она хвалима;
      Но я б хотел, чтоб всем была награда:
      Кто заслужил, пусть не проходит мимо.
      Пусть всякий, кто блюдет людское стадо,
      В темнице умудряется сначала;
      Тогда бы он узнал, как править надо.
      Себя он вел бы, как и всем пристало,
      И никогда не сбился бы с дороги,
      И меньше бы смятенья всюду стало.
      За те года, что я провел в остроге,
      Там были чернецы, попы, солдаты,
      И к наихудшим были меньше строги.
      Когда б ты знал, как чувства болью сжаты,
      Коль на твоих глазах уйдет подобный!
      Жалеешь, что рожден на свет проклятый.
      Но я молчу: я слиток чистопробный,
      Который тратить надо очень редко,
      И для работы не вполне удобный.
      Еще одна для памяти заметка:
      На чем я написал все это, Лука;
      На книге нашего с тобою предка.
      Вдоль по полям располагалась мука,
      Которая все члены мне скрутила,
      А жидкость получилась вроде тука.
      Чтоб сделать «О», три раза надо было
      Макать перо; не мучат так ужасно
      Повитых душ средь адского горнила.
      Но так как я не первый здесь напрасно,
      То я смолчу и возвращусь к неволе,
      Где мозг и сердце мучу ежечасно.
      Я меж людей хвалю ее всех боле
      И не познавшим заявляю круто:
      Добру научат только в этой школе.
      О, если бы позволили кому-то
      Произнести, как я прочел намедни:
      «Возьми свой одр и выйди, Бенвенуто!»
      Я пел бы «Верую», и «День последний»,
      И «Отче наш», лия щедрот потоки
      Хромым, слепым и нищим у обедни.
      О, сколько раз мои бледнели щеки
      От этих лилий, так что сердцу стали
      Флоренция и Франция далеки!
      И если мне случится быть в шпитале
      И там бы благовещенье висело,
      Сбегу, как зверь, чтоб очи не видали.
      Не из-за той, чье непорочно тело,
      Не от ее святых и славных лилий,
      Красы небес и дольнего предела;
      Но так как нынче все углы покрыли
      Те, у которых ствол в крюках ужасных,
      Мне станет страшно, это не они ли.
      О, сколько есть под их ярмом злосчастных,
      Как я, рабов эмблемы беззаконной,
      Высоких душ, божественных и ясных!
      Я видел, как упал с небес, сраженный,
      Тлетворный символ, устрашив народы,
      Потом на камне новый свет зажженный;
      Как в замке, где я тщетно ждал свободы,
      Разбился колокол; предрек мне это
      Творящий в небе суд из рода в роды;
      И вскоре черный гроб я видел где-то
      Меж лилий сломанных; и крест, и горе,
      И множество простертых, в скорбь одето.
      Я видел ту, с кем души в вечном споре,
      Страшащей всех; и был мне голос внятный:
      «Тебе вредящих я похищу вскоре».
      Петровой тростью вестник благодатный
      Мне начертал на лбу святые строки
      И дал завет молчанья троекратный.
      Того, кто солнца правит бег высокий,
      В его лучах я зрел во всей святыне,
      Как человек не видит смертноокий.
      Пел воробей вверху скалы в пустыне
      Пронзительно; и я сказал: «Наверно,
      Он к жизни мне поет, а вам к кончине».
      И я писал и пел нелицемерно,
      Прося у Бога милости, защиты,
      Затем, что смерть мой взор гасила мерно.
      Волк, лев, медведь и тигр не так сердиты,
      У них до свежей крови меньше жажды,
      И сами змеи меньше ядовиты:
      Такой был лютый капитан однажды,
      Вор и злодей, с ним сволочь кой-какая;
      Но молвлю тихо, чтоб не слышал каждый.
      Ты видел, как валит ярыжья стая
      К бедняге забирать и скарб, и платье,
      Христа и Деву на землю швыряя?
      В день августа они пришли всей братьей
      Зарыть меня в еще сквернейшей яме;
      Ноябрь, и всех рассеяло проклятье.
      Я некоей трубе внимал ушами,
      Вещавшей мне, а я вещал им въяве,
      Не размышляя, одолен скорбями.
      Увидев, что надеяться не вправе,
      Они алмаз мне тайно дали в пище
      Толченый, чтобы съесть, а не в оправе.
      Я стал давать на пробу мужичище,
      Мне корм носившему, и впал в тревогу:
      «Должно быть, то Дуранте, мой дружище!»
      Но мысли я сперва доверил Богу,
      Прося его простить мне прегрешенья,
      И «Miserere» повторял помногу.
      Когда затихли тяжкие мученья
      И дух вступал в предел иной державы,
      Готовый взнесться в лучшие селенья,
      Ко мне с небес, несущий пальму славы,
      Пресветлый ангел снизошел Господень
      И обещал мне долгий век и здравый,
      Так говоря: «Тот Богу не угоден,
      Кто враг тебе, и будет в битве сгублен,
      Чтоб стал ты счастлив, весел и свободен,
      Отцом небесным и земным излюблен».

Книга вторая
 
I

      Когда я жил во дворце вышесказанного кардинала феррарского, весьма уважаемый вообще всяким и много более посещаемый, нежели был прежде, ибо всякий человек еще пуще удивлялся тому, что я вышел и что я жил посреди стольких непомерных бедствий; пока я переводил дух, стараясь вспомнить свое искусство, я находил превеликое удовольствие в том, чтобы переписывать этот вышеписанный капитоло. Затем, чтобы лучше набраться сил, я принял решение отправиться прогуляться на воздух несколько дней, и с разрешением и лошадьми моего доброго кардинала, вместе с двумя римскими юношами, из которых один был работник моего цеха; другой его товарищ не был из цеха, но поехал, чтобы мне сопутствовать. Выехав из Рима, я направился в Тальякоцце, думая найти там Асканио, вышесказанного моего воспитанника; и, приехав в Тальякоцце, нашел сказанного Асканио, вместе с его отцом, и братьями, и сестрами, и мачехой. Целых два дня я был ими так ласкаем, что невозможно было бы и сказать; я поехал в Рим и увез с собой Асканио. По дороге мы начали разговаривать об искусстве, так что я изнывал от желания вернуться в Рим, чтобы снова начать мои работы. Как только мы прибыли в Рим, я тотчас же приготовился работать и отыскал серебряный таз, каковой я начал для кардинала, прежде чем был заточен. Вместе со сказанным тазом был начат красивейший кувшинчик. Этот был у меня похищен с великим множеством других вещей большой цены. Над сказанным тазом я поставил работать Паголо вышесказанного. Также начал я сызнова кувшин, каковой был составлен из фигурок круглых и барельефом; и подобным же образом был составлен из круглых фигур и из рыб барельефом сказанный таз, такой богатый и так хорошо слаженный, что всякий, кто его видел, оставался восхищен как силою рисунка и замыслом, так и тщательностью, которую проявили эти юноши в сказанных работах. Кардинал приходил каждый день по меньшей мере два раза побыть со мною, вместе с мессер Луиджи Аламанни и с мессер Габриель Чезано, и тут час-другой весело проходило время. Несмотря на то, что у меня было много дела, он еще заваливал меня новыми работами; и дал мне делать свою архипастырскую печать. Каковая была величиною, как рука двенадцатилетнего мальчика; и на этой печати я вырезал две историйки воглубь; и одна была, когда святой Иоанн проповедовал в пустыне, другая — когда святой Амвросий изгнал этих ариан, изображенный на коне с бичом в руке, так смело и хорошо нарисованный и так тщательно сработанный, что всякий говорил, что я превзошел этого великого Лаутицио, каковой занимался только этим художеством; и Кардинал сравнивал ее, ради собственной гордости, с другими печатями римских кардиналов, каковые были почти все руки вышесказанного Лаутицио.

II

 
      Еще добавил мне кардинал, вместе с этими двумя вышесказанными, что я должен ему сделать модель солонки; но что он хотел бы отступить от обычая тех, кто делал солонки. Мессер Луиджи об этом, по поводу этой соли, сказал много удивительных вещей; мессер Габриелло Чезано, также и он, по этому поводу, сказал прекраснейшие вещи. Кардинал, весьма благосклонный слушатель и чрезвычайно удовлетворенный рисунками, которые на словах сделали эти два даровитейших человека, обратясь ко мне, сказал: «Мой Бенвенуто, рисунок мессер Луиджи и рисунок мессер Габриелло так мне нравятся, что я не знал бы, который из двух мне выбрать. Поэтому полагаюсь на тебя, которому придется его выполнять». Тогда я сказал: «Взгляните, господа, сколь важны дети королей и императоров и на тот изумительный блеск и божественность, что в них является. Тем не менее, если вы спросите у бедного смиренного пастуха, к кому у него больше любви и больше привязанности, к этим сказанным детям или к своим, наверное он скажет, что у него больше любви к своим детям. Поэтому также и у меня великая любовь к моим детям, которых из этого моего художества я рождаю; так что первое, что я вам покажу, высокопреосвященный монсиньор мой покровитель, будет моей работой и моим измышлением, потому что многое бывает прекрасно на словах, а когда потом делаешь, то в работе оно не слаживается». И, обратясь к обоим этим даровитейшим людям, я сказал: «Вы сказали, а я сделаю». Мессер Луиджи Аламанни, тогда смеясь, с величайшей приятностью добавил в мою пользу много остроумных слов; и они ему шли, потому что он был красивой внешности и телосложения, и с мягким голосом; мессер Габриелло Чезано был совершенная изнанка, настолько некрасивый и настолько неприятный; и так, сообразно своей наружности, он и сказал. Мессер Луиджи на словах начертал, чтобы я сделал Венеру с Купидоном, вместе со многими приятностями, все подходящими; мессер Габриелло начертал, чтобы я сделал Амфитриту, жену Нептуна, вместе с этими Нептуновыми Тритонами и многим другим, весьма хорошим на словах, но не на деле. Я сделал овальную подставку, величиной изрядно больше полулоктя, почти в две трети, а поверх этой подставки, подобно тому, как бывает, что море обнимается с землей, я сделал две фигуры размером изрядно больше пяди, каковые сидели, заходя ногами одна в другую, как мы видим иные длинные морские заливы, которые заходят в землю; и в руку мужчине-морю я дал корабль, богатейшей работы; в этом корабле удобно и хорошо умещалось много соли; под Ним я приспособил этих четырех морских коней; в правой руке сказанного моря я поместил ему трезубец. Землю я сделал женщиной, настолько прекрасного вида, насколько я мог и умел, красивой и изящной; под руку ей я поместил храм, богатый и разукрашенный, поставленный наземь, и она на него опиралась сказанной рукой; его я сделал, чтобы держать перец. В другую руку поместил рог изобилия, украшенный всеми красотами, какие я только знал на свете. Под этой богиней, и в той части, которая являла быть землей, я приспособил всех тех красивейших зверей, каких производит земля. Под частью моря я изобразил весь прекраснейший подбор рыб и раковин, какой могло вместить это малое пространство; на остальной части овала, по его толще, я сделал много богатейших украшений. Затем, дождавшись кардинала, каковой пришел с этими двумя даровитыми людьми, я вынул эту мою восковую работу; при виде каковой с великим шумом первый начал мессер Габриель Чезано и сказал: «Это работа, которой не кончить и в десять человеческих жизней; и вы, высокопреосвященнейший монсиньор, который ее хотите, в жизнь свою ее не получите; таким образом, Бенвенуто хотел вам свое детище показать, но не дать, как то делали мы, каковые говорили о таких вещах, которые можно сделать, а он вам показал такие, которых сделать нельзя». Тут мессер Луиджи Аламанни стал на мою сторону, потому что тот не хотел затевать столь великого предприятия. Тогда я повернулся к ним и сказал: «Высокопреосвященнейший монсиньор, и вам, исполненным дарований, я говорю, что эту работу я надеюсь сделать тому, кто будет ее иметь, и каждый из вас, вы ее увидите оконченной в сто раз богаче, нежели модель; и я надеюсь, что у нас останется еще много времени, чтобы понаделать и гораздо больших, чем эта». Кардинал сказал, рассерженный: «Если ты ее не сделаешь для короля, куда я тебя везу, то я не думаю, чтобы ты для кого-нибудь другого мог ее сделать». И он показал мне письмо, где король, в одном месте, писал, чтобы он скоро возвращался, взяв с собою Бенвенуто, а я поднял руки к небу, говоря: «О, когда же наступит это скоро?» Кардинал сказал, чтобы я привел в порядок и справил мои дела, какие у меня были в Риме, в десять дней.

III

      Когда пришло время отъезда, он дал мне красивого и доброго коня; и звал он его Торнон, потому что кардинал Торнон подарил его ему. Также и Паголо и Асканио, мои воспитанники, были снабжены лошадьми. Кардинал поделил свой двор, каковой был превелик: одну часть, более знатную, он повез с собой; с нею он поехал по Романье, чтобы заехать поклониться Лоретской Мадонне, а оттуда затем в Феррару, к себе домой; другую часть он направил на Флоренцию. Это была наибольшая часть; и было ее великое множество, с красою его конницы. Мне он сказал, что если я хочу ехать безопасно, то чтобы я ехал с ним; если же нет, то я подвергаю опасности жизнь. Я выразил намерение его высокопреосвященству поехать с ним; а так как то, что предуказано небесами, должно случиться, то Богу было угодно, чтобы мне пришла на память бедная моя родная сестра, у которой было столько великих огорчений из-за моих великих бед. Также пришли мне на память мои двоюродные сестры, каковые были в Витербо монахинями, одна аббатисой, а другая ключницей, так что они были управительницами этого богатого монастыря; и так как они имели обо мне столь тяжкие печали и столько за меня сотворили молитв, то я был совершенно уверен, что молитвами этих бедных девушек снискал у Бога милость моего спасения. Поэтому, когда все это мне пришло на память, я повернул в сторону Флоренции; и хотя я бы ехал без всяких расходов либо с кардиналом, либо с другим его поездом, я решил ехать сам по себе; и сопутствовал мне один превосходнейший часовых дел мастер, которого звали маэстро Керубино, большой мой друг. Случайно встретившись, мы совершали это путешествие весьма приятно вместе. Выехав из Рима в Страстной понедельник, мы ехали только втроем, а в Монте Руози я нашел сказанного попутчика, а так как я выразил намерение ехать с кардиналом, то я никак не думал, что кто-нибудь из этих моих врагов станет меня как-нибудь подстерегать. На самом же деле я попал в Монте Руози неудачно, потому что вперед нас был послан отряд хорошо вооруженных людей, чтобы мне досадить; и Богу было угодно, чтобы, пока мы обедали, они, которые получили указание, что я еду отдельно от кардинальского поезда, приготовились учинить мне зло. Тут как раз подоспел сказанный кардинальский поезд, и с ним весело и невредимо я ехал до самого Витербо; так что оттуда и дальше я уже не знал больше опасности, и даже ехал всегда впереди на несколько миль; а те лучшие люди, которые были в этом поезде, весьма меня почитали. Прибыл я с божьей помощью здрав и невредим в Витербо, и здесь мне были учинены превеликие ласки этими моими сестрами и всем монастырем.

IV

      Выехав из Витербо с вышесказанными, мы ехали верхами, когда впереди, а когда позади сказанного кардинальского поезда, так что в Страстной четверг, в двадцать два часа, мы оказались в одном перегоне от Сиены; и увидав, что там имеется несколько обратных кобыл и что почтари поджидают, чтобы дать их какому-нибудь путешественнику, за небольшие деньги, чтобы он вернул их на сиенскую почту, увидав это, я слез с моего коня Торнона, и приладил на эту кобылу мою подушку и стремена, и дал джулио одному из этих почтовых слуг. Оставив своего коня моим юношам, чтобы они мне его доставили, я сразу поехал вперед, чтобы прибыть в Сиену на полчаса раньше, как для того, чтобы навестить некоего моего друга, и для того, чтобы справить кое-какие другие мои дела; однако, хоть я и ехал быстро, сказанную кобылу я не гнал. Когда я прибыл в Сиену, и взял в гостинице хорошие комнаты, сколько их было нужно для пяти человек, и с хозяйским слугой отослал сказанную кобылу на почту, которая находилась за Камоллийскими воротами, и на сказанной кобыле я забыл свои стремена и свою подушку. Провели мы вечер Страстного четверга очень весело; наутро затем, которое было Страстная пятница, я вспомнил про свои стремена и про свою подушку. Когда я за нею послал, этот почтовый смотритель сказал, что не желает мне ее возвращать, потому что я загнал его кобылу. Несколько раз посылалось туда и обратно, и он всякий раз говорил, что не желает мне их возвращать, со многими оскорбительными и нестерпимыми словами; и хозяин, у которого я остановился, мне сказал: «Вы дешево отделаетесь, если он вам ничего другого не сделает, как только не отдаст подушку и стремена». И добавил; говоря: «Знайте, что это самый зверский человек, какой когда-либо имелся в этом городе, и при нем здесь двое сыновей, люди военные, храбрейшие, еще более зверские, чем он; так что купите заново то, что вам нужно, и поезжайте себе, ничего ему не говоря». Я купил пару стремян, думая все же ласковыми словами заполучить обратно свою славную подушку; и так как у меня была отличная лошадь, и я был хорошо защищен кольчугой и наручами, и с чудесной аркебузой у луки, то меня не страшило это великое зверство, которым тот говорил, что отличается этот сумасшедший зверь. К тому же я приучил этих моих юношей носить кольчугу и наручи, и очень полагался на этого римского юношу, который, мне казалось, никогда ее не снимал, когда мы жили в Риме; также и Асканио, который хоть и был совсем молоденький, также и он ее носил; а так как была Страстная пятница, то я думал, что сумасшествие сумасшедших должно же иметь хоть немного отдыха. Приехали мы к сказанным Камоллийским воротам; тут я увидел и узнал, по при метам, которые мне были даны, потому что он был крив на левый глаз, этого почтового смотрителя. Подъехав к нему и оставив в стороне этих моих юношей и этих спутников, я любезно сказал: «Почтовый смотритель, если я вас заверяю, что я не гнал вашей кобылы, почему вам не согласиться вернуть мне мою подушку и мои стремена?» На это он ответил поистине тем сумасшедшим, зверским образом, как мне говорили; поэтому я ему сказал: «Как, разве вы не христианин? Или вы хотите в Страстную пятницу срамить и себя, и меня?» Он сказал, что ему все равно, что Страстная пятница, что чертова пятница, и что если я отсюда не уберусь, то копьем, которое он взял, он меня скинет наземь вместе с этой аркебузой, что у меня в руке. На эти суровые слова подошел пожилой дворянин, сиенец, одетый по-гражданскому, каковой возвращался с молитв, какие приняты в этот день; и, отлично услышав издали все мои речи, смело подошел выговаривать сказанному почтовому смотрителю, став на мою сторону, и бранил обоих его сыновей за то, что они не исполняют долга перед проезжими иностранцами и что таким образом они поступают против Бога и учиняют срам городу Сиене. Эти два молодца, его сыновья, покачав головой, ничего не сказав, ушли себе прочь внутрь своего дома.
      Бешеный отец, растравленный словами этого почтенного дворянина, вдруг с постыдными богохульствами наклонил копье, клянясь, что им он хочет меня убить во что бы то ни стало. Увидев эту зверскую решимость, чтобы держать его поодаль, я показал вид, что навожу на него дуло моей аркебузы. Когда он, еще пуще разъярясь, кинулся на меня, то аркебуза, которую я держал, хоть и была готова для моей защиты, но я еще не опустил ее настолько, чтобы она приходилась против него, а была дулом кверху; и сама выстрелила. Пуля ударилась об свод двери и, отскочив назад, попала в ствол горла сказанному, каковой и упал наземь мертвым. Прибежали оба сына второпях, и один схватил оружие из козел, другой схватил отцовское копье, и, набросившись на этих моих юношей, тот сын, у которого было копье, ударил сперва Паголо, римлянина, повыше левой груди; другой кинулся на одного миланца, который был с нами, у какового был вид как у ошалелого; и не помогло ему, что он умолял, говоря, что не имеет со мной ничего общего, и защищаясь против острия протазана палочкой, которая у него была в руке; каковою он не так уж мог отбиваться; так что был ранен немного в рот. Этот мессер Керубино был одет священником, и, хотя он был превосходнейший часовых дел мастер, как я сказал, он имел от папы бенефиции с хорошими доходами. Асканио, хоть он и был отлично вооружен, и не подумал бежать, как сделал этот миланец; так что обоих их не тронули. Я подбоднул коня и, пока он скакал, живо привел в порядок и зарядил свою аркебузу, и повернул в бешенстве обратно, считая, что до сих пор я шутил, и чтобы теперь поступить по-настоящему, и думал, что эти мои юноши убиты; я с решимостью ехал, чтобы умереть и сам. Не много шагов пробежал конь обратно, как я их встретил, едущими мне навстречу, у каковых я спросил, не пострадали ли они. Асканио ответил, что Паголо ранен копьем насмерть. Тогда я сказал: «О Паголо, сын мой, так, значит, копье пробило кольчугу?» — «Нет, — он сказал, — потому что кольчугу я уложил в мешок сегодня утром». — «Так, значит, кольчуги носят в Риме, чтобы показаться красавцем перед дамами? А в местах опасных, там, где требуется их иметь, их держат в мешке? Все те беды, которые с тобой случились, ты вполне заслужил, и ты причиной, что я еду умереть туда и сам сейчас». И пока я говорил эти слова, я все время упорно поворачивал обратно. Асканио и он просили меня, чтобы я согласился ради Бога спасти себя и спасти их, потому что это значило ехать на верную смерть.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31