Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Огненный ангел

ModernLib.Net / Классическая проза / Брюсов Валерий Яковлевич / Огненный ангел - Чтение (стр. 8)
Автор: Брюсов Валерий Яковлевич
Жанр: Классическая проза

 

 


Но Рената, в исступлении, не хотела приближаться к святому Распятию, крича, что ненавидит и презирает его, подымая сжатые кулаки на образ Христа, и наконец упала на пол, спять в том же припадке конвульсий, которого я уже дважды был свидетелем. Но ни разу ещё не проводил я часов над ней в таком безнадёжном бессилии, наклонясь над мучимой и видя, как терзают её тело демоны, овладевшие ею, может быть, по моему попущению.

Понемногу опасения мои успокоились, и я почувствовал, что мы уже вне опасности; также постепенно, естественным образом, миновало и мучительство Ренаты, ибо демон, бывший в ней, в последний раз крикнув мне, что мы ещё с ним встретимся, покинул её. Но мы оба, простёртые на полу, около распятия, напоминали потерпевших крушение в море, достигших какой-то малой скалы, всё потерявших и уверенных, что следующий водный вал смоет их и поглотит окончательно. Рената не могла говорить, и слёзы, безмолвные, катились по её лицу, а у меня не было речей, чтобы утешать или ободрять её. Так оставались мы, молча и без сна, на полу, до самого рассвета, когда я на руках перенёс Ренату в постель, ибо не могла она ни ходить, ни стоять и не способна была сама принять какое-либо решение. Сознаюсь, что бывали минуты, когда спрашивал я себя, не лишилась ли от потрясения она рассудка, и лишь два-три отрывистых слова, слабо произнесённых ею, показали мне, что в ней бьётся её прежняя душа.

Мне же, когда рассвело, первым долгом предстояло позаботиться об том, чтобы уничтожить следы нашего ночного опыта, и я, не без некоторого трепета, вошёл в комнату заклинаний. Там стоял дым от курений, лежали разбитые черепки лампад, но больше не было никаких повреждений, и никто не помешал мне убрать комнату и стереть с пола следы магических кругов, с таким тщанием начертанных мною. Так окончился предпринятый нами опыт оперативной магии, к которому готовились мы более двух месяцев и на который сначала я, а потом Рената — возлагали такие богатые надежды.

После этого дня Рената снова впала в чёрное отчаянье, из которого на некоторое время была выведена совместными нашими трудами над познанием магии и верой в успех; но этот её припадок тоски далеко превзошёл по силе все предыдущие. В прежние дни она находила в себе волю и охоту, споря, доказывать мне, что у неё есть много причин для печали, — теперь же она не хотела ни говорить, ни слушать, ни отвечать. Первые дни, больная, она лежала в постели неподвижно, обратив лицо к подушке, не произнося ни слона, не шевеля ни одним мускулом, не открывая глаз. Потом, всё в той же безучастности, она стала проводить часы, сидя на скамье, устремив глаза на угол своей комнаты, занятая своими мыслями или ничем не занятая, но не слыша, когда её звали по имени, словно деревянное изваяние какого-нибудь Донателло, только порою слабо вздыхая и тем обнаруживая признаки жизни. Так могла бы Рената просиживать и ночи, если бы я не убеждал её, с наступлением темноты, ложиться в постель, но несколько раз мне приходилось убеждаться, что всё же большую часть времени до утра она проводит без сна, с открытыми глазами.

Все мои попытки вызвать в Ренате интерес к существованию оставались в те дни бесплодными. На магические книги она не могла смотреть без отвращения; когда же я заговаривал с ней о повторении нашего опыта, она отрицательно и с презрением качала головой. На мои приглашения идти в город, на улицу, она только молча пожимала плечами. Пытался я, не без задней мысли, даже заговаривать с нею о графе Генрихе, об ангеле Мадиэле, обо всём, самом заветном для неё, но Рената большею частью просто не слышала моих слов или наконец произносила в ответ болезненно всё одно и то же: “Оставь меня!” Только один раз, когда я особенно настойчиво приступил к ней с просьбами, Рената сказала мне: “Разве ты не понимаешь, что я хочу замучиться! На что мне жизнь, если у меня нет и уже не будет никогда самого главного? Мне здесь сидеть и вспоминать хорошо, — зачем же ты заставляешь меня куда-то идти, где мне больно от каждого впечатления?” И после этой длинной речи она опять впала в своё оцепенение.

Эта затворническая, неподвижная жизнь, причём Рената почти не принимала пищи, быстро сделала то, что глаза её впали, как у мёртвой, и обвились черноватым венцом, лицо посерело, а пальцы стали прозрачными, как тусклая слюда, так что я с содроганием сознавал, что она определённо близится к своему последнему часу. Скорбь без устали рыла в душе Ренаты чёрный колодезь, всё глубже и глубже вонзая лопаты, всё ниже и ниже опуская свою бадью, и нетрудно было предвидеть день, когда удар заступа должен был перерубить самую нить жизни.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

О моей поездке в Бонн к Агриппе Неттесгеймскому и о том, что он сказал мне

I

Нелегко остановить повозку, раскатившуюся по одной дороге; так и я не мог сразу свернуть с того пути, по которому, втечение последних месяцев, неуклонно стремилась моя жизнь. После неудачи нашего опыта я всё ещё не в силах был думать ни о чём ином как о заклинаниях, магических кругах, пентаграммах, пентакулах, именах и характерах демонов… Тщательно пересматривал я страницы изученных книг, стараясь найти причину неуспеха, но только убеждался, что нами всё было исполнено правильно и согласно с указаниями науки. Конечно, отважился бы я повторить вызывание и без помощи Ренаты, если бы не останавливала меня мысль, что ничего нового в свои приёмы внести я не могу и что, следовательно, ничего нового не вправе и ожидать.

В этой моей неуверенности, как огонь маяка в белом береговом тумане, стал мерцать мне один замысел, который сначала отгонял я, как неисполнимый и безнадёжный, но который потом, когда мечта с ним освоилась, показался досягаемым. От Якова Глока знал я, что тот писатель, сочинение которого о магии было для меня самой ценной находкой среди всего собранного мною книжного богатства и который дал мне наконец ариаднину нить, выведшую меня из лабиринта формул, имён и непонятных афоризмов, — доктор, Агриппа Неттесгеймский[lxxvii], проживал всего в нескольких часах езды от моего местопребывания: в городе Бонне[lxxviii], на Рейне же. И вот, всё более и всё более, стал я задумываться над тем, что мог бы за разрешением своих сомнений обратиться к этому человеку, посвящённому во все тайны герметических наук и действительно знавшему из опыта и из сношений с другими учёными многое такое, что неуместно было бы передавать через печать profano vulgo[40]. Казалось мне дерзким личными своими делами встревожить работу или отдых мудреца, но в тайне сердца не почитал я себя недостойным встречи с ним и не думал, что моя беседа покажется ему смешной и нелюбопытной.

За советом, ещё не решив, как поступить, я отправился в лавку к Глоку, у которого не бывал уже давно и который, увидя меня, весьма обрадовался, так как любил во мне покорного слушателя. На этот раз пришлось мне выдержать многоречивый панегирик Бернарду Тревизанскому, одному из немногих, нашедших камень философов, — и только когда у Глока иссяк запас восторженных слов или, может быть, пересохло в глотке, приступил я к изложению своего дела. Осторожно объяснил я, что мои занятия магией приближаются к концу, что, однако, выводы, к которым я пришёл, сильно уклоняются от обычных воззрений, и что я, прежде нежели изложить свои мнения в сочинении, желал бы представить их на обсуждение истинному авторитету в этих вопросах; при этом я назвал имя Агриппы и высказал предположение, что Глок, благотворная деятельность которого известна всей Германии, может оказать мне в этом деле некоторую помощь. К немалому моему удивлению, Глок не только с настоящим вниманием отнёсся к моему замыслу, но изъявил готовность ему способствовать и тут же пообещал достать мне рекомендательное письмо к Агриппе от его издателя[lxxix], с которым был сам в отношениях дружеских. Это обещание принял я как omen bonum[41] и подумал, не сама ли богиня Фортуна приняла на сегодня дряхлый образ старого книгопродавца, чтобы подвигнуть меня в путь, как принимала в песнях божественного слепца богиня Минерва образ старого Ментора.

Через два дня после этого Глок, сдержав своё слово, в самом деле прислал мне письмо, на котором была сделана надпись: “Doctissimo ac ornatissimo viro, Henrico Cornelio Agrippae, comprimis amico Godefridus Hetorpius”[42], и тогда показалось мне даже неприличным отказаться от своего предприятия. Разумеется, смущало меня то, что я должен был покинуть Ренату, но ведь, находясь близ неё, ничем не в силах был я помочь её тягостному недугу, у корня подрезавшему её жизнь. Пытался было я переговорить с Ренатою о своём плане, но она не хотела вникнуть в смысл моих слов и жалобным знаком руки просила меня не мучить её объяснениями, так что, сжав губы, решил я действовать на свой страх, отправился покупать себе лошадь и достал из угла свой запылившийся дорожный мешок. Когда же, в самый день отъезда, ранним утром, пришёл я к Ренате в комнату проститься и сказал ей, что всё-таки еду по общему нашему делу, она мне ответила так:

— У нас с тобою общего дела быть не может: ты — живой, я — мёртвая. Прощай.

Я поцеловал руку у Ренаты и вышел, словно действительно из комнаты, где стоит гроб и дымятся похоронные свечи.

Между городами Кёльном и Бонном всего несколько часов хорошей верховой езды по имперской дороге, но так как началась уже зимняя погода и каждый час можно было ожидать снега, то дорога была испорчена жестоко, и мне пришлось путешествовать целый день, от зари до темноты, не раз отдыхая во многочисленных деревенских гостиницах, в Годорфе, Весселинге, Виддиге, Герзеле, а даже едва не заночевав в самом близком расстоянии от города. Скажу также, что новая моя одежда, из тёмно-коричневого сукна, которую я сшил себе уже в Кёльне и впервые надел для этого посещения Агриппы, пришла в очень плачевный вид, и нисколько не защитил её мой верный товарищ — морской плащ, видавший бури Атлантического океана. Однако всё время пути был я в таком бодром настроении духа, какого не знавал уже давно, ибо, впервые после нескольких месяцев покинув Ренату, я как будто обрёл потерянного самого себя. Испытывал я такое ощущение, словно из тёмного погреба вдруг вышел на ясный свет, и мой одинокий путь вдоль Рейна в Бонн казался мне непосредственным продолжением моего одинокого пути из Брабанта, а недавние дни с Ренатою — мучительным сновидением на одной из дорожных станций.

Впрочем, никак не забывал я о цели своей поездки, и меня очень тешила мысль увидеть Агриппу Неттесгеймского, одного из величайших учёных и замечательнейших писателей нового времени. Поддаваясь игре воображения, знакомой, вероятно, каждому, представлял я себе во всех подробностях моё посещение Агриппы, и, слово за словом, повторял я мысленно те речи, которые я ему скажу и какие услышу в ответ, причём иные из них, не без затруднения, составлял даже по-латыни. Мне хотелось верить, что явлюсь я перед Агриппою не как неопытный ученик, но как скромный молодой учёный, не лишённый знаний и опытности, но ищущий указаний и наставлений в тех высших областях науки, которые ещё не достаточно разработаны и где не стыдно спрашивать о дороге. Я воображал себе, как Агриппа будет сначала слушать мои рассуждения не без недоверия, потом — с радостным вниманием, и как, наконец, поражённый моим умом и богатым запасом моих сведений, в удивлении спросит, как успел я в мои годы достичь такой редкой и разносторонней учёности, а я ему отвечу, что лучшим моим руководителем были его сочинения… И немало других, не менее вздорных, невероятных и просто немыслимых разговоров подсказывало мне детское тщеславие, неожиданно вынырнувшее со дна моей души в часы трудного пути по холодным и пустынным зимним полям архиепископства.

Издрогший и усталый, но не потерявший бодрости, добрался я до ворот Бонна уже после третьего звона с башни, совсем в темноте, и не без труда добился пропуска у ночной стражи, так что пришлось мне не быть особенно разборчивым в выборе места для ночлега и охотно принять комнату в первой попавшейся гостинице, помнится, под вывеской “Золотой Лозы”.

Утром следующего дня, как то всегда водится в маленьких гостиницах, хозяин её пришёл ко мне осведомиться, не нуждаюсь ли я в чём, а больше из любопытства, чтобы выведать, кто такой его новый постоялец. Я встретил его не без довольства, ибо надо мне было расспросить, где именно живёт Агриппа, да и приятно мне было показать, что приехал я к такому человеку. А так как хозяин оказался местным старожилом, то, в придачу к сведениям об улице, на которой стоит дом Агриппы, услышал я и городские толки про него.

— Как не знать Агриппы? — сказал мне хозяин. — Его всякий мальчишка у нас давно заприметил и, правду сказать, избегает! Хорошего про него говорят мало, а дурного — много. Рассказывают, что занимается он чернокнижием и знается с Дьяволом… Во всяком случае, сидит он в своём гнезде, как сыч, и иногда неделями не показывается на улице. Что не больно-то он хороший человек, можно судить уже потому, что двух своих жён он уморил, а третья вот только что, месяца не прошло, как развелась с ним. Но, впрочем, я прошу вашу милость простить меня, если это ваш добрый знакомый, потому что рассказываю я это всё только по слухам, а мало ли что люди говорят: всех не переслушаешь!

Я поспешил заверить, что с Агриппою нет у меня дружбы никакой, а только денежные дела, и хозяин, приободрясь, но голос понизив, стал мне передавать уже всякие небылицы про славного гостя их города[lxxx]. Так, рассказал он, что у Агриппы всегда есть несколько домашних демонов, которые живут с ним под видом собак; что Агриппа на диске луны читает обо всём, что совершается на разных концах земли, и потому знает все новости без послов; что, владея тайной превращения металлов, часто расплачивается он монетами, которые имеют всю видимость добрых, но впоследствии превращаются в куски рога или навоза; что знатным людям в магическом зеркале показывает он всё их будущее; что молодые годы, состоя в Италии при испанском генерале Антонио де Лейва, магическими силами обеспечивал своему начальнику успех во всех предприятиях; что однажды видели Агриппу в городе Фрибурге кончающим публичную лекцию ровно в десять часов утра, в тот самый миг, когда он же начинал другую публичную лекцию за много миль оттуда, в городе Понтимуссах[lxxxi], — и множество других, столь же сомнительных историй.

Эти пустые россказни слушал я с удовольствием, не потому, чтобы верил им, но потому, что мне казалось лестным идти в дом к столь поразительному человеку. И когда, по моим соображениям, настал час, удобный для посещения, я, ещё раз оправив своё платье, вышел из гостиницы с видом гордым и, идя по улицам, втайне желал, чтобы прохожие заметили, куда я направляюсь. Вспоминая теперь те свои самодовольные мечтания, не могу я не улыбнуться, горько и грустно, ибо судьба, играющая с человеком, как кот с мышью, сумела тут посмеяться надо мною с тонкой жестокостью. Вместо роли триумфатора, которую мне присваивало моё самолюбие, заставила она меня разыгрывать роли, гораздо менее почётные: уличного буяна, пустого кутилы и школьника, которому учитель делает выговор.

По данным мне указаниям я довольно легко отыскал дом Агриппы, — на краю города, у самой стены, довольно большой, хотя только в три этажа, со многими пристройками, старинный, суровый и строго обособленный от других зданий. Я постучал у входа, потом, не получив ответа, повторил стук, и наконец, толкнув дверь, оказавшуюся незапертой, вошёл в обширные и пустые сени, и, на звук голосов, проник дальше, во вторую комнату. Там, за широким столом, вокруг миски с каким-то дымящимся блюдом, сидело, весело болтая и хохоча, четверо молодых людей, которых я принял за домовых слуг. Услышав скрип растворяемой двери, они смолкли и обернулись ко мне, а из-под стола, с ворчанием и скаля на меня зубы, вышли две или три породистых собаки.

Я спросил вежливо:

— Могу ли я видеть доктора Агриппу Неттесгеймского, который, кажется, живёт в этом доме?

Один из полдничавших, рослый малый, с лицом итальянца и с итальянским выговором речи, крикнул мне в ответ грубо:

— Как вы смеете входить в чужой дом, не постучавшись? Это — не пивная и не ратуша! Уходите, пока мы не указали вам дороги к двери!

Этот окрик до такой степени противоречил всем моим ожиданиям, что подействовал на меня, как удар по лицу, — сразу потерял я обладание собою и, в порыве безотчётного гнева, крикнул в ответ тоже неосмотрительные и резкие слова, что-то вроде следующих:

— Ты ошибаешься, приятель, говоря, что я вошёл без стука! Но в этом доме лакеи бражничают, вместо того чтобы исполнять свои обязанности! Ступай и осведомись у своего господина, как тебе обращаться с его гостем, потому что вот у меня к нему рекомендательное письмо от его друга.

Слова мои произвели впечатление сильнейшее. Один из сидевших вскочил с яростным ругательством и устремился на меня с сжатыми кулаками, опрокинув скамью, другой бросился ему на помощь, третий, напротив, пытался удержать товарищей, а собаки начали кидаться на меня с лаем и рычанием. Я, видя себя неожиданно вовлечённым в бесславную схватку, обнажил свою испытанную шпагу и, размахивая ею, отступил к стене, повторяя, что проколю насквозь первого, кто приблизится на расстояние удара. В продолжение нескольких минут всё вокруг напоминало покои царя Улисса перед началом избиения женихов, и легко могло статься, что, ввиду неравенства сил, за свою заносчивость расплатился бы я жизнью, и никто, конечно, не поинтересовался бы убийством неизвестного проезжего.

По счастию, однако, исход распри был более мирным, потому что одержали верх голоса более благоразумных, которые убеждали, что у нас нет никакого повода к кровавому столкновению. Тот из молодых людей, которого, как я узнал вскоре, звали Аврелием, принудил нас разойтись, сказав нам такую речь:

— Господин приезжий и товарищи! Не давайте богу войны — Марсу — торжествовать в этом доме, посвящённом богине мудрости — Минерве! Господин приезжий виноват, обращаясь с нами, как с челядью, но и мы виноваты, встретив человека благородного столь пренебрежительно и невежливо. Принесём взаимные извинения и выясним, в чём недоразумение, трезво, как подобает людям мыслящим.

Говоря правду, я был рад подобному обороту дел, избавлявшему меня от бессмысленной, но опасной драки, и, поняв, что вижу перед собою не слуг Агриппы, но его учеников, вторично в учтивых выражениях изложил поводы моего посещения, назвал своё имя, показал рекомендательное письмо и объяснил, что нарочно приехал из другого города, чтобы переговорить с Агриппою.

Аврелий ответил мне:

— Не знаю, удастся ли вам увидеть учителя. Он имеет обычай работать в своём кабинете, не выходя из него, по нескольку суток подряд, и никто в доме не смеет в это время его тревожить, так что даже обед и питьё ставят для него в соседней комнате. Там же кладут ему и все присылаемые письма, так что, если вы передадите нам ваше, мы его включим в то же число.

После такого заявления не оставалось мне ничего лучшего, как вручить Аврелию письмо Геторпия и откланяться, довольствуясь тем, что так счастливо разрешилось моё первое в доме Агриппы приключение, в котором вёл я себя не совсем достойно. Однако, надо думать, что тот день принадлежал к числу несчастных, dies nefasti[43], потому что и Аврелий и я, оба мы вздумали загладить следы нелепой ссоры, забывая пословицу, что кто отыгрывается, проигрывает вдвое. Так, Аврелий убедил всех своих товарищей подать мне руку и по одному представлял их мне.

— Это, — говорил он, указывая на того, с кем началась у. меня перебранка, — самый из нас старший, родом из Италии, и мы зовём его Эммануэлем; как уроженец юга, он вспыльчив и необуздан; а это — маленький Ганс, самый младший из нас, не по имени только Иоанн, но и по любви к нему учителя; а это — дельный малый, голова и кулак, каких немного, по прозвищу Августин; наконец, перед вами я сам — Аврелий, человек кроткий, как вы сами видели, а потому надеющийся наследить землю[lxxxii].

Я же не только пожал всем руки, но, на беду, предложил, в знак того, что не осталось между нами никакого недоразумения, выпить вместе кварту вина в одном из трактиров Посоветовавшись между собою вполголоса, ученики согласились на мой зов, и без промедления все, впятером, отправились мы из дома Агриппы под гостеприимный кров лучшей в городе гостиницы под вывеской “Жирных Петухов”[lxxxiii].

Расположившись в большой и ещё совершенно пустой в тот ранний час комнате трактира за стаканами, в которых искрился радостный шарлахбергер[lxxxiv], и за кругом доброго южного сыра, мы очень скоро забыли недавние вражеские друг на друга взгляды. Вино, по выражению Горация Флакка, explicuit contractae seria frontis[lxxxv], разгладило на наших лбах морщины, и голоса наши стали громкими, живыми и радостными, так что сторонний наблюдатель мог бы принять нас за обычных собутыльников, не знающих тайн между собою. Но напрасно старался я навести разговор на сокровенные знания и на магию, думая, что ученики великого чародея, за бокалами, будут похваляться своими частыми сношениями с демонами, — их мысли были всего дальше от этих предметов. Здоровые и весёлые, болтали они обо всём на свете: об успехах лютеранства, о своих любовных похождениях, о приближавшихся праздниках св. Катарины и св. Андрея с их забавными обрядами[lxxxvi], — и я почувствовал себя опять студентом среди своих давних кёльнских собутыльников. И только один юный Ганс держался среди нас особняком, пил мало и был похож на девушку, которая, по стыдливости, говорит “спутники” вместо “панталоны”[lxxxvii].

Когда наконец прямо стал я расспрашивать об Агриппе и его теперешней жизни, изо всех уст посыпались жалобы, для меня очень неожиданные. Августин признался, что переживают они время очень плачевное, что учителя теснят кредиторы, а у него почти нет других доходов, кроме прибыли от продажи его сочинений. Аврелий добавил, что из-за этой стеснённости в деньгах принужден был Агриппа вступить на службу к нашему архиепископу, а тот поручает ему такие недостойные занятия, как устройство праздников и присмотр за ними. Наконец, Эммануэль с бранными словами напал на третью жену Агриппы, с которой он только что развёлся, находя, что все беды принесла с собой эта женщина, и всячески выхваляя его покойную жену, Жанну-Луизу, к которой, кажется, был неравнодушен. Начал Эммануэль также рассказывать мне о прекрасных днях, какие знали они все в Антверпене, когда Агриппа процветал под покровительством, ныне уже покойной, принцессы Маргариты Австрийской; когда дом их был оживлённым, весёлым, вечно наполненным смехом и шутками; когда учитель, его жена, его дети и его ученики составляли одну дружную семью… К сожалению, шкипером нашей беседы был бог Вакх, и конец рассказа, не достигнув пристани, затонул где-то под штормом неожиданных шуток и насмешек Августина. Одно только мог я заключить с достоверностью: что Агриппа, если и умел делать золото для других и доставлять успех другим, не пользовался своим искусством для самого себя.

Однако несколько времени спустя мы опять повернули к интересным берегам, потому что захмелевшие собеседники стали настойчиво добиваться от меня, с каким делом приехал я к Агриппе. Я не в силах был сказать ни слова этим беспечным ребятам о Ренате и потому отозвался кратко, что хочу спросить некоторых советов по вопросам оперативной магии.

К моему справедливому удивлению, этот ответ был встречен дружным смехом.

— Ну, друг, — сказал Аврелий, — попали вы не метко в цель! Придётся вам ехать назад с тем же багажом, с каким приехали!

— Неужели Агриппа, — спросил я, — до такой степени оберегает свои сведения в тайных науках и так неохотно делится ими?

Тут в разговор вмешался Ганс, молчавший почти всё время:

— Как обидно, — воскликнул он, — что на учителя всегда смотрят, как на чародея! Неужели всегда Агриппа Неттесгеймский, один из самых светлых умов своего века, должен будет платиться за увлечения своей молодости и его будут знать только как автора слабой и неудачной книги “О сокровенной философии”?

Изумлённый, я указал, что книгу Агриппы по магии никак не могу почитать неудачной, что, кроме того, она только что вышла из печати и что, следовательно, сам автор придаёт ей, ещё теперь, некоторое значение.

Ганс ответил мне негодуя:

— Разве же вы не читали предисловия к книге, где учитель объясняет это? Его книга распространилась по всей Европе в списках неверных, со вздорными дополнениями, вроде нелепой её “четвёртой части”, и учитель предпочёл напечатать свой подлинный текст[lxxxviii], чтобы отвечать только за свои слова. Но в самой книге нет ничего, кроме изложения разных теорий, которые учитель изучал как философ. Нас он сам заверил, что никогда, ни одного раза в жизни не приходило ему в голову заниматься такими пустяками или такими нелепостями, как вызывание демонов!

Едва Ганс произнёс эти запальчивые слова, как товарищи стали потешаться уже над ним, напоминая, что ещё очень недавно он сам верил в заклинания. Смешавшись и покраснев, Ганс, чуть не со слезами на глазах, просил замолчать, говоря, что тогда он был ещё слишком молод и глуп. Но я, как лицо постороннее, настаивал, чтобы мне объяснили, о чём речь, и Августин, хохоча, рассказал мне, что Ганс, только что вступив в дом Агриппы, тайно унёс из его кабинета книгу заклинаний и гримуаров[44] и хотел, начертив круг, непременно вызвать духа.

— Забавнее всего то, — добавил оправившийся Ганс, — что теперь в народе рассказывают про этот случай. Уверяют, будто ученик, укравший книгу, действительно вызвал демона, но не умел отогнать его. Тогда демон умертвил ученика. Агриппа как раз в эту минуту вернулся домой. Чтобы не сочли его самого виновником этой смерти, велел он демону войти в тело ученика и отправиться на людную площадь. Там будто бы демон и покинул мёртвое тело, оживлённое им, так что оказалось много свидетелей скоропостижной смерти ученика. И я убеждён, что эту вздорную басню включат впоследствии в биографию учителя и будут ей верить больше, чем правдивым рассказам о его работах и несчастиях![lxxxix]

После этого все четверо ещё несколько минут говорили о демонах и вызываниях, но всё время в тоне пренебрежительной шутки, и не без лукавства расспрашивали меня, в какой отдалённой местности подобрал я на ниве брошенную за ненадобностью веру в магию. Я же, слушая эти легкомысленные речи, действительно чувствовал себя, как Лютер, приехавший из своего глухого города в Рим, где ждал он найти сосредоточие благочестия, а нашёл только разврат и безбожие.

Тем временем хозяин “Жирных Петухов” усердно сменял опустевшие кварты полными, собеседники мои пили от чистого сердца, с ненасытимой жаждой молодости, а я пил, чтобы заглушить чувство стыда и неловкости перед самим собой, — и наша весёлая болтовня переходила понемногу в буйное веселие. Языки наши стали выговаривать слова не отчётливо, а в головах закружились розовые смерчи, от которых всё стало казаться приятным, милым и лёгким. Покинув темы о магах и о заклинаниях, перешли мы к беседам, более подходящим к состоянию нашей мыслительной способности.

Так, сначала поднялся у нас спор о преимуществах разных сортов вин: итальянского рейнфаля и испанского канарского, шпейерского генсфюссера и виртембергского эйльфингера, а также многих других, причём ученики Агриппы проявили себя знатоками не хуже монахов[xc]. Спор грозил перейти в драку, потому что Эммануэль кричал, что лучшее вино идёт из Истрии, и грозил разбить череп всякому, кто думает иначе; но всех пятерых примирил Аврелий, предложивший спеть песенку:

Klingenberg am Main,

W

Bacharach am Rhein

Wachsen die besten Wein![45]

Стихи, должно быть, как голос Музы, успокоили всех; но через минуту поднялась другая ссора о том, где женщины лучше. Эммануэль опять выхвалял свою Италию и особенно дома веселия в Венеции, но Августин уверял, что нет места лучше Нюренберга, так как там недавно закрыли женский монастырь и все монахини перешли в публичные дома[xci]. Впрочем, спор вёлся безо всяких правил диспутов, и, когда я только упомянул, что был в Риме, Эммануэль пришёл в неистовый восторг, схватил меня в объятия и целовал, крича: “Он был в Италии! Слышите — он был в Италии!” Чтоб и в этом случае успокоить страсти, Аврелий предложил такое решение, что лучшие женщины — в Бонне, и что в этом надо немедленно удостовериться. Товарищи, с криками радости, согласились на доводы Аврелия и объявили, что никогда не видели более ловкого кводлибетария[xcii].

Запев какую-то весёлую песню, но не очень твёрдо стоя на ногах, отправились мы, под предводительством Аврелия, куда-то на другой край города, пугая мирных прохожих. Однако свежесть зимнего воздуха довольно скоро отрезвила меня, и, когда на одном повороте маленький Ганс сделал мне знак глазами, я тотчас его понял и поспешил последовать сигналу. Задуманная военная диверсия нам удалась счастливо, и скоро мы остались одни в пустынном переулке.

— Мне показалось, — сказал Ганс, — что вам не было заманчивым продолжать попойку, а я считаю такое времяпрепровождение и вредным, и бесполезным. Хотите, поэтому я вас провожу к вам домой?

Я ответил:

— Вы совершенно правы. Я вас благодарю и очень прошу в самом деле оказать мне услугу, потому что вино в этом городе, кажется, вдвое крепче, чем на всём свете, и без вас я не найду другой дороги, как в ближайший ров.

Маленький Ганс добродушно засмеялся и принял во мне самое близкое участие. Не только он проводил меня в мою гостиницу, но и уложил в постель, где тотчас же придавил меня мутный сон. А когда, спустя несколько часов, я проснулся, не совсем, конечно, освежённый, с сильной ещё головной болью, но с проветренным сознанием, — я увидел, что Ганс не покидал меня и заготовил мне какое-то питьё и ужин.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24