Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Стены Иерихона

ModernLib.Net / Бреза Тадеуш / Стены Иерихона - Чтение (стр. 21)
Автор: Бреза Тадеуш
Жанр:

 

 


      По-видимому, он часами занимался этим, так как во многих местах стол был выщерблен.
      - Под таким углом зрения любопытно выглядит ненависть богов. Особенно по отношению к смертным, над которыми они были вознесены сверх меры. Они в любой момент могли уничтожить все, что захотят, и осознание такой возможности должно было бы отобрать у их ненависти всякую горечь. А ведь они искренне ненавидели. Я предполагаю, - он вырвал щепку побольше и какое-то время разглядывал ее, - что проистекало это из следующей причины...
      Он метнул взгляд на Чатковского. Ему не терпелось высказаться.
      - Но только никому ни слова, - предупредил он. Чатковский не понял, что Фриш берет с него обещание молчать, поскольку опасается за свое право на какую-то мысль: он полагал, что философские рассуждения, по-видимому, тянут того выболтать какие-то политические или партийные секреты. Видишь, богиэто никакой не талант, никакая не своеобразная способность, по большей части это всегда лишь сила. Что-то среднее между великим князем и стихией. Позиция и мощь. Как глупы все их шутки, да, им есть в чем позавидовать людям!
      И Фриш продекламировал:
      ...Tantusne evertere-dixit
      Me superis labor est, parvague puppe sedentem
      Tain magno petierc mari!
      - Вергилий? - спросил Чатковский. И тут же понял, что нет.
      и вспомнил тот вечер, когда перешел с Фришем на "ты". Тогда все готовились к экзаменам, а Фриш учил только стихи. До поздней ночи они проверяли друг друга по латинской грамматике, как вдруг этот чудак-способный, о чем они знали, но всегда говорили, что он провалится на экзаменах из-за своей робости, - начал читать Лукиана. Он декламировал его. пока шли через всю Варшаву, от Старого города до Уяздовских аллей, где немного посидели; было, кажется, часа три, к ним прибилась какая-то собака, две проститутки попросили закурить, и тогда Фриш. желая покрасоваться, перешел к Овидию. Он знал наизусть множество отрывков в оригинале и их переводы, порой несколько одного и того же фрагмента.
      - Ты считаешь. Цезарь мог в это верить. - задумался Чатковский. Он произнес имя Цезаря, стремясь показать Фришу, что знает! Он теперь вспомнил то самое место у Лукиана, вспомнил, что это были слова Цезаря, который, торопясь из Африки в Рим, сказал во время бури: "Так трудно бессмертным свалить меня, что против сидящего в утлой лодчонке они бросают столь огромное море!"
      - Такие, как он, верят, - сказал Фриш. - Собственная незаурядность возбуждает их, но еще больше-их собственная удача.
      Им кажется, природа не в силах устоять перед их личным обаянием и оттого питает к ним слабость. Они относятся к природе так, будто она отдалась им. Превратности судьбы для них-то же самое, что скандалы, которые устраивает любовница.
      Она яростно накидывается на тебя, но готова пожертвовать за тебя жизнью.
      Комнаты вроде той, в которой жил Фриш, Чатковский видел только в театре. Самый настоящий чердак, и никаких особых подробностей-итак, скошенный потолок, невзрачное окошко, одно, сейчас мокрое от дождя, очень узкая железная кровать, железная печурка, чайник, которому самое место на помойке. В углу стопка книг и ботинки, словно с усами от растрепавшихся шнурков. Только стены взяли на себя труд скрасить однообразие комнаты. С помощью простейших средств, давно всем известных, - с помощью трещин, дыр и подтеков стены были буйно расписаны. Целые картины, но в основном что-то похожее на зарисовки в альбоме-фрагменты, какие-то детали, лица, запечатленные для того лишь, чтобы взять на заметку, руки, гротескно жадные, бороды, лягушки, листья, коллекция носов, собачьи морды, лапки ящериц, словом, излюбленные темы случая. Коегде штукатурка отвалилась и видна была дранка.
      - Ты вообще веришь в величие? - спросил Чатковский. - Я говорю, прибавил он, - сегодня!
      С подоконника стекала вода, многими ручейками разбегаясь по стене, и собиралась на полу, образуя лужицу, которая, похожая на язык, осторожно продвигалась все дальше и дальше. Две стены по бокам и косой потолок постепенно покрылись мокрыми пятнами.
      Фриш сказал:
      - Не могу уверовать в ничтожество, хотя и вижу его. Не могу поверить, что величия нет, хотя я его и не вижу.
      Он пояснил:
      - Это талант! Это просто талант, как и всякий другой.
      Великий человек рождается так же, как скрипач или проповедник, порой только природа забывает проверить, способна ли она дать ему слушателей. И это ее несовершенство. В этом как раз ущербность наших дней. Читая книгу, можно брать из нее только сюжет, а не наслаждаться искусством, великого человека можно использовать в практических делах, не обращаясь к его величию.
      Природа продолжает создавать их, как, наверное, она создает и астрологов. И те и другие должны изменить род занятий, чтобы быть нужными в сегодняшнем дне. Великий человек чаще всего способен на это, но тут уж все дело в его таланте, а не в величии.
      Чатковский почувствовал, что начинает мерзнуть. Фриш велел ему не снимать пальто, ибо всякий, кто приходил сюда с улицы, не мог сразу разобраться, будет ли ему холодно в такой сырости.
      Чатковский принялся застегивать пуговицы, застегнул все до единой.
      - Свежо у меня, а? - забеспокоился хозяин. - Знаешь, я иногда и летом протапливаю, если вот так, как сегодня. А теперь, правда, дров нет, - тут же разрушил он свои надежды. - Но, может, найду что-нибудь, - он согнулся над кучей бумаг. - Черт!
      Еще может пригодиться. - Он принялся выдирать из какой-то книги целые страницы. - Теми местами, которые я знаю наизусть, в конце концов, позволительно и пожертвовать, - сказал он. Поднял книгу вверх и показал обложку: - "Чистилище"!
      Чатковский положил на стол два злотых.
      - Знаешь, это идея, - сказал он. - У тебя действительно дьявольски холодно. Пошли за углем, - попросил он. - Мне надо поговорить с тобой.
      В интересах организации лучше с Фришем в кафе не показываться, а сырость разъедала у Чатковского уверенность в себе.
      - Знаешь Корсака? - спросил Фриш. - Переводчик Данте, - пояснил он, - в чем-то даже лучше Порембовича, вот, например, - он поднял вверх палец: "Лев голодом был так взбешен, что воздух испуганный оцепенел". А у Корсака, - он, выдавая свое пристрастие, голосом нарочито подчеркнул красоту перевода: - "Лев ревом голодным залил весь лес". - И отложил листки на столик. - Сожгу, - объявил он. - Это я умею!
      - Сходи же за углем, - нетерпеливо напомнил Чатковский. - Есть у тебя какое-нибудь ведро?
      Он отобрал у Фриша томик Данте.
      - В кухне дадут, - успокоил его Фриш.
      Вышел и тотчас же вернулся с завернутыми в газету несколькими кусками угля и щепками. Сложил все у печки. Прямо в кармане, рукой, теперь уже черной от угля, принялся отсчитывать деньги. Он купил у хозяйки топлива на пятнадцать грошей.
      - Да оставь. - Чатковский подсунул мелочь Фришу.
      - Больше не поместится, - деловито объяснил Фриш тоном человека, который хорошо знает свою печку. - Раскочегарится до невозможности.
      Он принялся возиться с колосниковой решеткой. Выгреб золу.
      Кусочки шлака попадали ему в рукав. Чатковский отодвинулся от стены. Подтеки образовали на ней отчетливый рисунок бабочки величиной едва ли не в две ладони.
      Чатковский разглядывал этот плод воображения сырости.
      Фриш стоял над ним.
      - Вот! - воскликнул он и ткнул пальцем в нижнюю часть правого крыла, и, поскольку этот рисунок напоминал ему легкие человека, он еще раз ткнул и сказал: - Тут у меня каверна.
      Ветер на улице, видно, стих, было хорошо слышно, как по наружной стене дома стекает поток воды. Чатковский вздрогнул.
      Окошко заскрипело. Ветер снова принялся за свое дело. И комнатенка Фриша закачалась, словно лодка в океане. Фриш погрузился в печальные раздумья и повторил: "Tantus labor est everlere me parvaque puppe sedentem!"
      - Садись, - спохватился он. Положил обе руки на стол, одну побелевшую от холода, другую почерневшую от угля. - Скажи, - спросил он, - ты что-нибудь пишешь?
      Сейчас скажу, зачем я пришел к нему! - решился Чатковский.
      Но Фриш продолжал разглагольствовать.
      - Но и Порембовича перевод хорош-слушай, - сказал он и, глядя на печку, уже чуть раскаленную, процитировал: "Если бы я мог описать, как волнует меня воспоминанье тех мгновений, я воспел бы напитки, которыми вечно рада была бы услаждаться душа моя. Но уж заполнены мои листы Материей для песни о чистилище. И я натягиваю поводья, сдерживая эту прыть искусства. Чистый, готов лететь к звездам".
      Есть какая-то неделикатность в замечаниях, удачно сделанных к слову. Чатковский и сам почувствовал это, проговорив:
      - Я тебе дам возможность полететь в мир. Хочешь0 Фриш пристально посмотрел на него, блеск в его глазах угас, в них показалась усталость.
      Может, он и подумал про себя, когда тут появился Чатковский, зачем тот пришел, но вскоре позабыл об этом. Теперь он понял, что у его гостя дело, а дело это-свинство. Фриш погрустнел.
      - Видишь! - развел он руками. - Смущение-наша честь, честь людей слабых и бедных. - Он раздумывал. Предлагать что-нибудь скверное можно только тому, кого хорошо знаешь, а вместе с тем только тому, кого хорошо знаешь, предлагать что-то скверное-неприятно. Парадоксы плутовства, вздохнул он.
      Он взвесил в руке кучку угля и положил ее в печь сверху, через отверстие конфорки. Уже собрался стряхнуть пыль с рук, сложив их вместе, но в последнее мгновенье передумал, побоялся измазать чистую грязной, которую попытался вытереть газетой, хотя и без особого результата.
      - На кого? Большой? - спросил он. Фриш не сомневался, что речь идет о пасквиле. - Наверное, в стихах?
      - Нет, не то, - покрутил головой Чатковский. Фриш даже отвернулся. Ему стало горше от того, что для свинства, которое ему надлежало совершить, не нужен его талант, а не от того, что ему вообще предлагают пойти на свинство. Чатковский зашептал: - Это касается твоих политических связей.
      - Я так мало знаю, - вздохнул Фриш. Он подумал, что Чатковский требует от него каких-то подробностей о его прежней работе в организации. Чего они могут стоить? Что за это можно получить? - лениво размышлял он. Немного! И сказал: - На большое свинство решиться нелегко, маленькое не окупается.
      Таковы парадоксы порядочности! - И чуть более резким тоном добавил: Нет, нет, я никого не заложу из тех старых. Это пешки. Такое не продается! Мне это дороже обойдется, если говорить о нервах, чем вы можете мне заплатить. Для меня они представляют особую ценность, ни для кого больше. Ты шляхтич, - вспомнил он, - и поймешь, если бы кто захотел купить у тебя какой-нибудь пустяк, а он ведь для тебя-семейная реликвия.
      Он замолчал; но стоило только заговорить Чатковскому, Фриш опять взрывался:
      - Не окупается!
      Наконец слова Чатковского привели его в себя:
      - Да не об этом речь. Послушай.
      И он изложил план нападения на Папару. Фриш снова поморщился:
      - Помогать вам! - И стал присматриваться к Чатковскому с каким-то новым любопытством, пытаясь понять, кому же. Затем, разочаровавшись, прикрыл глаза. И пожаловался: - Я уже давно дал согласие на любое свинство в жизни. Только моя честь не позволяет мне бегать за ним повсюду, я дожидаюсь предложения дома. Моя сестра, потаскуха, которая стремится скрыть это от меня, уверяя, что со всеми, с кем я ее встречал, она отдается не за деньги, а задаром, содержит меня. Не позволяя подняться выше моего уродства, моей мерзости и моей ненависти к ней. Как видишь! он обвел рукой комнату. - Недавно я был у нее, она милостиво соизволила пожаловаться на директора одного варшавского театра, который тиранит ее, поскольку понял, что не сможет с ней переспать. "В жизни надо делать какие-то исключения". Это я сказал. Говоря так, я хотел выразить мысль более деликатную, чем она подумала, ту именно, что на женщин ее типа всякий мужчина может иметь виды и только исключительно ради сохранения чести дома или из фанаберии можно тому или иному дать понять, что никогда ничего из этого не выйдет. Но она раскраснелась от злости. "Ты принимаешь меня за особу, которая живет, продавая себя!"-кричала она. Мне незачем иметь секреты от сестры, и я признался, что да. Тут она расплакалась. "Если бы мама знала, какой ты плохой брат!" Я'никогда ни от кого не скрывал, что я нехороший. В конце концов, не я и виноват.
      Виновата доброта. У меня нет никаких обязательств соблюдать приличия. Еще немножко поскулю, но сделаю все, что захочешь.
      Я уже сыт по горло ее мерзкими деньгами; от сестры вообще деньги брать неприятно, а тут еще от содержанки. Мне надо уехать! Чувствую, мне поможет перемена воздуха, - прибавил он с явной иронией, - ну и перемена свинства.
      В чайнике на печурке закипала вода. Пар взлетел вверх роскошным султаном.
      - Чаю, что ли, выпить, а? - нерешительно проговорил Фриш.
      И отправился на кухню за заварным чайником.
      - Пронюхала, что деньги в доме! - сказал он, вернувшись, имея в виду, очевидно, хозяйку. - Насыпала свежего! - И засмеялся. Повеселел. Но ненадолго.
      - Грусть! - удивлялся он собственному настроению. - Грусть! Это все, на что способна моя совесть. Грех, - он находил утешение в том, что, к примеру, так бывает у всех, принадлежащих к католической церкви, - это замкнутый, ложный круг, от падения через раскаяние к прощению и все сначала. - Ибо что делать, что делать? - разводил он руками. - Я не грешникджентльмен, я профессионал.
      Он поморщился, недовольный собой. Тем, что говорит.
      - А может, это голос совести, - стал он рассуждать на гамлетовский манер. - Может, волнение? - Он пытался совладать со своим настроением. Каким-то неестественным, громким голосом объявил: - Во всяком случае, я принимаю заказ. И выполню работу добросовестно. - Он принялся что-то подсчитывать. - Заходи через неделю. Скажем, в понедельник. Я тем временем повидаюсь с ними. - С ними? - задумался он. Едва только он решился, сразу же вспомнил о них: о группе левой молодежи, связанной с одной студенческой газетой, душой которой был старый знакомый Фриша, наборщик. - Значит, через неделю, - повторил он. - Заказ принимаю. В понедельник приходи на первую примерку!
      Крышка чайника слегка приподнялась, кипяток брызнул на железную печку, вода разбежалась по ней сотнями капелек.
      Трясясь и шипя, толпы шариков ринулись к краям плиты, земля, как говорится, горела у них под ногами. Фриш не торопился разливать чай, хотя и не спускал глаз с чайника.
      Пар, устремившийся ввысь, навел его на мысль об отъезде, а разлетающиеся во все стороны капли напомнили кадр из какогото фильма-гигантская парижская площадь, которую видишь с очень большой высоты, а на ней разъезжающиеся в разных направлениях автомобили. Фриш не выносил шума, и сама мысль о гигантских городах приводила его в ужас, он наверняка предпочел бы маленькие, если бы не то, что терпеть не мог захолустных городишек. Он верил, что известные столицы, просторы которых отличались длиннотами, только выиграли бы от сокращений. Париж в его воображении представлялся ему сотней знаменитых зданий и двумя-тремя своеобразными округами, так зачем же ему еще такие огромные поля. Может, как раз для него и ему подобных, из-за которых столицы превращаются в людские скопища. Он вдруг заволновался. Неужели же он увезет с собой и память о том, как он отсюда выбрался? По собственному своему опыту он, казалось, должен был знать, что после всякого неэтичного поступка человек впадает в состояние какогото отупения. Лишь бы оно не растянулось на все время его пребывания в Париже.
      Он разозлился на Чатковского, на сей раз не за то, что тот искушал его, а за то, что он живет в комфорте-не только в материальном, но и в духовном. Гигиена! - поморщился он и добавил про себя еще несколько эпитетов, немного даже удивившись, ибо гигиена не такое понятие, с которым обычно связывают паскудные слова. Он хорошо знал, что ни за что не устоит перед соблазном, что посвятит всего себя точному выполнению соглашения с Чатковским, но никак не мог успокоиться. Гнев его обрушивался то на Завишу, то на Чатковского, а в конце концов обращался и против него самого, против Фриша, который пока что страдал ради других людей или ради отвлеченных идей, дабы только быть в состоянии перевести дух. В то же время Фриш опасался, как бы Чатковский не усомнился в том, что он сделает требуемое. И еще не подумал бы он ненароком, что его, Фриша, недовольство отрицательно скажется на работе по организации провокации. Его очень интеллигентный ум спокойно наблюдал за тем, как в душе его проходил процесс переоценки нравственных ценностей. Поскольку он не видел возможности не сделать подлости, он намеревался сделать ее старательно. Это не всегда означает, что люди, которые тщательно выполняют порученную им пакостную работу, закоснели во зле, порой это означает, что они закоснели в добре. Фриш с беспощадным хладнокровием готовился к низости, а вместе с тем и настраивался на поездку, которая, он знал, не будет для него ни радостью, ни наслаждением. Париж в его понимании должен был стать не любовным романом, а женитьбой на какой-нибудь страхолюдине по расчету.
      Он заставлял себя не думать обо всем этом, но тем самым лишь подстегивал такие мысли. Он был из числа тех людей, вся сила которых в полной мере проявляется лишь в преступлении. Тоска понемногу рассеивалась в его глазах. Он смотрел теперь на Чатковского, может, и хмуро, но очень твердо.
      - Пойду, - проговорил Чатковский и встал.
      Печка потухла. Вода в чайнике остывала, но и без того визит затягивать было незачем.
      Фриш его не удерживал.
      - До понедельника, - сказал он.
      Поднялся, отодвинул стул, чтобы Чатковскому было удобнее пройти. При этом он, может, даже бледно улыбнулся, во всяком случае, на лице его промелькнула тень радушия. Но он сразу же замер, едва только Чатковский произнес:
      - Я принесу тебе деньжат!
      У самых дверей, перед тем как попрощаться, он медленно отвел назад правую руку. Он сделал это непроизвольно, украдкой.
      Об этом, однако, знала его левая рука, которая, хотя и была белой, чистой, тоже спряталась от рукопожатия за спину.
      VIII
      Собачонка нежно взглянула вверх. Подняла передние лапки, облезлая шерстка взъерошилась от волнения. Она служила. Для нее это было, пожалуй, куда как труднее, чем даже подпрыгнуть и на миг замереть в воздухе. Едва она встала на задние лапы, ей уже надо было о что-то опереться. Теперь лучше всего о Папару, тем она и обратила на себя внимание молодого вождя. Вождь протянул ей палец, отодвинул от своих ног собаку, все еще напряженно замершую. Собака, неловко переступив несколько раз куриными ножками, отошла назад, она знала, что нужно, отпустила руку хозяина, слабо замахала лапками в воздухе и смотрела на него, догадывается ли он, когда она плутует и дает себе чуть-чуть передохнуть, коснувшись его пальца так, чтобы хозяин этого не заметил. Мариан Дылонг сбился.
      Склонился над своими заметками, поглядывая на Папару, не перестал ли тот возиться с собакой. При вожде он речей не произносил. Информировал и рассуждал. Ничего не упускал.
      Приходилось держать память в напряжении, чтобы каждый пункт обговорить до конца. У вождя не принято было повторяться. Что позабыл, то пропало. Еще одна собака, овчарка, вышла из-за печки посмотреть, есть ли что интересного в игре хозяина с малышом. Зевнула и улеглась тут же, вытянув лапы далеко вперед, туда, где скакал китайский пинчер. Папара наклонился, навел порядок. Теперь уже Дылонг окончательно растерялся.
      Собака занимала Папару? Он, Дылонг, ему наскучил? На всякий случай он умолк.
      - Ну, - буркнул Папара и позволил передним лапкам пинчера опуститься на землю.
      Разнервничавшийся Дылонг вздрогнул, словно вдруг увидел двуногое творение стоящим на четвереньках: собачонка так долго держалась на задних лапах, что Дылонгу показалось, будто так и должно быть. Папара спросил:
      - Что там дальше?
      Дылонг продолжил доклад.
      - Напрашиваются три решения, - сказал он и стал загибать пальцы. Пройти по центру города большой группой, громя все витрины. Это одно. Или: окружить тамошний ресторан "Аврора", публику, исключая немногих файн-пурицев'[' Здесь: первых богатеев (идиш).], разогнать, а ресторан разгромить. Это два. Или же, - указательным пальцем правой руки Дылонг разогнул третий, средний, палец левой руки и, подняв его, показал всем поочередно, - дворника, который живет в доме еврейской общины, терроризировать, без шума окружить здание и в разных местах поджечь его. Пока приедут пожарные, сжечь.
      - Дворник-ариец, - выскочил Дрефчинский. Чатковский фыркнул.
      - Так зачем он работает на евреев?..
      Папара посмотрел на них, равнодушно, словно лишь проверяя, кто как думает. Затем-этим обычно и ограничивалось его участие в дискуссиях-коротко бросил:
      - Это деталь. Всё? - обратился он к Дылонгу.
      - Еще несколько слов в обоснование. Проекты, которые я тут изложил, предварительно тщательно мною обдуманы с учетом местных условий. Вместе со своими сотрудниками я принял во внимание, во-первых, осуществимость акции, а во-вторых, ее резонанс. Осуществимость зависит от числа людей и их подготовленности. В настоящий момент я располагаю сотней хорошо натренированных, сильных и смелых парней. Говоря о резонансе, я имею в виду, что акция должна быть доступной для понимания и значительной. Она призвана ясно выразить то, что мы хотим ею сказать. Она должна вызвать широкий резонанс. А теперь повторю: магазины-раз, ресторан-два, еврейская общинатри. У меня все.
      Папара расслабленно шевелил повисшей рукой, словно он был в лодке и, оставив весла, опустил ладонь в воду. Может, просто его пальцы искали собаку. Уставился в портрет своего деда, австрийского генерала, лицо которого и все на лице было каким-то вдавленным: глазницы, щеки, виски. Зато глаза горели такой алчностью, что, наверное, на поддержание этого огня потребовался бы весь жир его тела. И так же горели его ордена, но не из самых высших. От плеча через всю грудь пролегла широкая голубая муаровая лента. И поэтому грудь генерала напоминала макет небольшого городка. Ордена-домики, лента-река.
      Слова попросил Дрефчинский.
      - Это я ездил с господином Дылонгом в Отвоцк, - он избегал говорить "вы", "коллега", а то, не дай бог, привыкнешь, и такие слова еще вырвутся у тебя в порядочном обществе. - На мой взгляд, община-идея бесплодная. И шума от нее не будет, и жалко на это сотни людей. Там вот как...
      Он обвел своими круглыми глазами комнату, ища, на чем бы показать. Дылонг прыснул. А Папара не прерывал.
      - Вот! - Дрефчинский отодвинулся в угол диванчика и на освободившемся месте показывал. - Дорога тут, садик, дом.
      Входят здесь или там, - палец его впивался в плюш, словно шило. Отсюда направо небольшой флигелек.
      - На улице? - холодно спросил Дылонг.
      Дрефчинский сбился. Действительно, тут у него уже была улица.
      Он провел рукой по дивану, нашел улицу-и под пальцами, и в памяти. Незастроенная, обычная дорога. Он был уверен в этом. Зачем Дылонг его путает! Он разозлился.
      - Не на улице. Еще чего, - фыркнул он в убеждении, что отделался от Дылонга, и снова стал расставлять по обеим сторонам дороги домики, соседствующие с общиной. И кончив, просипел: - Это все.
      Дылонг вылез с поправкой:
      - А вилла с вишневой башенкой?
      Да, как же это! Она ясно краснела у него перед глазами, но никак не хотела вставать на нужное место. И вдруг-есть!
      - Ага, эта вилла, - бормотал он. Он по отдельности видит и ее, и всю местность. Неожиданно в его воображении земля словно бы приподнялась и притянула к себе парившее в воздухе строение. - Здесь, - показал он на обивке дивана.
      - Там, где эта пуговица? - с притворной вежливостью пожелал удостовериться Чатковский.
      Но Папара не дал себя провести. Нервно застучал ногой по полу, а Дрефчинскому, к которому питал слабость, сказал:
      - Не обращай на них внимания. Говори!
      Но Дрефчинского, который преодолевал все препятствия, расставленные ему, помощь вождя свалила. К чему вообще-то вел его план? Папара что-то прикинул.
      - Сколько тебе нужно на саму общину? Ну? - И, как учитель, который ставит слишком легкий вопрос, сам себе тут же и ответил: - Пятнадцать. Он прищурился. - Сколько в таком случае отводишь на поддержку?
      Вот именно! В голове Дрефчинского просветлело.
      - Самое большее сто, - заверил он.
      Дылонг посмотрел в потолок, не грянул ли гром, но сдержался и, лишь когда Дрефчинский стал расставлять людей, воскликнул:
      - Святые угодники! Со стороны старика Медекши десять? Ты что, с ума сошел! Кто тебя оттуда тронет!
      Папара разглядывал ногти. Опять никак нельзя было понять, слушает ли он. Его бесил балаган на такого рода совещаниях. Он считал их пережитком. У него, у него одного должна рождаться всякая мысль, но еще не время! Пусть катятся дальше, и-поскорей.
      - Не имеет значения. Поставил. И пусть.
      - Стало быть, со стороны Медекши десять, - протянул последнее слово Дрефчинский.
      Папара поддержал его, но теперь уже и ему самому цифра эта казалась чересчур большой.
      - Или, - он слегка вытянул.губы, словно собирался отпить из маленькой рюмочки, - пять.
      Папара прошептал:
      - Не меняй. Я хочу знать, каким был твой план первоначально.
      Конечно же, непродуманным. Молодой вождь не сомневался в этом, однако выпытывал, ибо речь тут шла о будущих действиях, а откровения не всегда посещают самых мудрых.
      Теперь Дрефчинский не на шутку разволновался, так с ним бывало всегда, когда к нему начинали относиться всерьез. Он чувствовал себя человеком, сказавшим, что то-то и то-то можно сделать, которому тут же и поручают это. Он расставлял людей, обозначая их опущенными вниз пальцами, которые он словно собирался окунуть в воду.
      - Здесь, - сказал он, - пять. Здесь, - он прикинул, - десять. - Каждую цифру он называл с опаской, боясь, что его спросят, зачем.
      Но по примеру Папары все слушали молча. Только когда он снова вернулся к вопросу о совести, напомнив, что дворник общины-католик, Чатковский рассмеялся.
      - Дрефчинский, дай лапкис. - Так у них было принято обращаться к шабесгоям' [' Здесь: поляки, служившие у евреев; гон (древнеевр.)-не еврей.].
      - Еврейский хлеб и сам по себе достаточно горек. - Сказав это, Дрефчинский с тревогой взглянул на Папару. Но и на сей раз вождь и виду не подал, что он думает. Слушал и смотрел. У него на все было свое мнение. Рассердился ли он на только что высказанное или отнесся к нему благожелательно? А может, и вообще пропустил мимо ушей. Во всяком случае, он не позволял ничего себе повторять. Мог и не оборвать, но что он думал про себя! И теперь он сидит с тем же выражением лица, как и тогда, когда Дрефчинский пришел к нему признаться, что сестра работает у Штемлера, еврея. Ни слова не проронил, и по лицу его ничего нельзя было понять. То ли он вообще не желал этого слышать, то ли хотел подумать. Выражение лица у него менялось, хотя некоторые считали, что оно всегда остается одним и тем же, как иногда кажутся одинаковыми все костюмы человека, который не умеет одеваться. Но не тем, кто хорошо его знал. Кристина, которая на фотографии увидела лицо Папары таким, каким оно было сейчас, сказала: "Оно говорит! Но языком, который нам неведом".
      Дрефчинский кончил. Неожиданно для самого себя. Так порой человек, который едет даже по очень хорошо известной ему дороге, вдруг видит, что он уже у цели. Он опять открыл рот, но теперь лишь от удивления. Оттого, может, и весь его план казался всем совершенно никудышным. Чатковский, не потрудившись даже опровергать, тотчас же высказался за другой. Нападение на ресторан. Начал он каким-то скрипучим голосом, будто слова с трудом давались ему. Язык его то и дело отвлекался на иные занятия, будто Чатковский пытался вытащить что-то застрявшее между зубов, в деснах, словно он только-только разделался с куском вареного мяса. Весь он был как-то скован, лицо тоже застыло, словно его покрыла маска из свежей глины.
      Как-то бестолково водил глазами, они блестели, но зрачки оставались темными, так что глаза его казались потухшими, напоминая старинный морской маяк, когда служитель еще не успел поставить перед рефлектором лампу, которую уже принес.
      - Они в Отвоцке, чтобы лечиться, так чего же они развлекаются? восклицал он. - Чего так разъездились в автомобилях, швыряют золото пригоршнями, да еще по ночам. Выбрали себе ресторан там, где как раз город сливается с деревней. Да разве такие могут относиться к чему-нибудь с уважением! Словно огненный язык, эта шваль сжигает все на своем пути, продвигаясь вглубь. Значит, надо разогнать банду из "Авроры", и готов спорить на что угодно, каждый ясно поймет, зачем мы это сделали. А теперь-каким образом?
      Руки у него еще подрагивали, но во рту уже все совсем успокоилось, на лице тоже, из глаз исчезло чуждое им выражение. Он, правда, все еще то и дело вскакивал с места, хватался за подлокотники и опять валился в кресло.
      - Это первоклассный эффект, к какая работа! О чем-либо подобном для наших людей я и мечтать-то не смел. Ведь подумать только! Мы портим вечерок шайгецам1 [Прохвосты, мерзавцы (жаргон., искаж. идиш).], раз, сами устраиваем себе развлечение-два. Соберется сотня людей, расставим их у всех выходов, чтобы ловить, а ловить будет кого! Дамы и господа, вы уже улепетываете с бала, ан дет же! Скучно было? Пожалуйста, возвращайтесь, мы берем в руки дирижерскую палочку. Я бы голышом пустил сукиных сынов. А платья, фраки, пальто бросил бы в первый подвернувшийся под руку автомобиль и облил бы бензином. Зданьице само деревянное. Вот уже загорится!
      - Нерон, - прошипел Папара.
      Так волк, вылизывая волчонка, ненароком делает ему больно.
      - Если уж они и должны быть в нашей стране, - вернулся Чатковский к своей теме, - так пусть по крайней мере не чувствуют тут себя как дома. Всех раздражают. И что же это за элемент такой развлекается! Отвратительный абсолютно всем.
      Сливки Моисеевы, для которых мы совершенно чужие. Наши обычаи и культура, наша земля. А сидят тут!
      Теперь он подкреплял сказанное главной мыслью.
      - Дать по морде веселящемуся еврею! Ха! Копошится, пляшет черный муравейник, как тут не врезать! - Сравнение это доставило ему удовольствие. - Из студенческих аудиторий вон их погнать-так это стыдно. Тогда гони их из-за ресторанных столиков. За шиворот их. Прочь из ночного ресторана. Ах, Дылонг! - не то простонал, не то вздохнул он, словно при мысли о наслаждении со своей девой, любимой, но далекой. - Твоим людям только позавидовать можно.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22