Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Стены Иерихона

ModernLib.Net / Бреза Тадеуш / Стены Иерихона - Чтение (стр. 15)
Автор: Бреза Тадеуш
Жанр:

 

 


      - Прежде всего, - уточняла она, - у моих родителей не было лавки. Ну, а что касается возраста, я начала танцевать значительно раньше.
      Ей казалось наилучшим объяснением своих занятий танцами то, что она без них себя не помнит. Она разоблачала эту неправду и разоблачала тот факт, что мать ее не работала в магазине. Та доставляла товар из мастерской мужа! Это была большая разница. Дочка ее, будучи малым ребенком, не танцевала. Она прыгала, скакала, вертелась. И не для забавы. По крайней мере не для своей. Движением она искупала свое уродство. Жестами платила за право входить во двор. Она была слишком некрасива, чтобы получить его без издевательств. А мысль о плате родилась у нее странным образом. Когда она удирала!
      - Зачем танцуют? - пожала она плечами. На такие умные вопросы можно еще как-то ответить лишь в том случае, если посчитать их глупыми. - Откуда знать, зачем делаешь то или иное, если делаешь это с детства!
      Она попыталась курить. Черский просил, чтобы она не делала этого. Весь ее ответ свелся к одному: я раньше тоже курила.
      Само собой, танцев своих ей никому не приходилось объяснять, это они объясняли ее. И она едва выходила за рамки того наипростейшего объяснения, что делает это постоянно, когда добавляла, что делала это всегда. Так было. С той, однако, поправкой, что как-то она сделала это впервые. Тот раз выветрился из памяти. Или же слился с сотней других в один. Ибо она без конца должна была все так же прыгать и вертеться, чтобы толпа ровесников со двора оставила ее в покое. Выбрасывая руки вверх, изгибаясь, словно тетива лука, то вправо, то влево, она утихомиривала детей. Зрелость для нее-это только проблема, как подобным средством воздействовать на взрослых. Черты лица Завиши долго считались малопривлекательными. И сейчас это порой в чем-то давало о себе знать. Поэтому Завиша не любила, когда ей говорили, что она выглядит молодо. Эпоха, которую многие невольно связывают с воспоминанием о неуклюжих движениях, была неприятна для Завиши, поскольку красота их использовалась в столь унизительных целях. В лучшем случае она была уловкой. Как иные дети кривляются, чтобы насмешить остальных, так и она выполняла свои красивые движения, дабы попросить прощения. Но и то, и другое долго казалось ей бесчеловечным. И лишь когда она начала прыгать не для всех детей, а только для одного-сына доктора с ее этажа, - она прониклась уважением к своему танцу, которое необходимо питать ко всякому искусству, даже к колдовству.
      Не то было поводом этих бесконечных вращении, что он ей нравился. А то, что она так страшно ему не нравилась. Он донимал ее на все лады. Он был ребенком, а стало быть, созданием, которому так легко дается жестокость. И ее голос, немного похожий на утиный и хрипловатый, сплюснутый, пуговкой, нос, кожа вся в мельчайших пятнышках-все он ей ставил в вину, с отвращением тысячу раз открывал одно и то же. Где тот единственный способ убежать, если именно убежать-то она и не могла! Ведь парнишка жил по соседству, на той же лестничной площадке. Весь день если не во дворе, то в окне торчал. Не следил за ней, но что за мысль! Его разбирала злость, что, куда ни посмотришь, всюду ее физия. А она бегала с места на место, с одного на другое, а так его ей было мало! Впадала в забытье, род движения ради самого движения, делая вид, что это для себя, что она от холода перебирает ногами, подолгу почти что зависая в воздухе, хлопая в ладоши или крутя руками все меньшие и меньшие круги. Казалось, она сливается воедино, растворяется, примешивая к рукам, ногам, ко всему телу свое особенно некрасивое лицо, смягчая тем самым свое безобразие. Так, собственно, зачем танцуют? - думает она, решает, можно ли из своих воспоминаний выкроить какой-нибудь ответ на вопрос Чатковского.
      Дикерт, которого Ельский оставил одного, подходит ближе.
      Именно потому, что она, по его мнению, некрасива. Подле красоток он чувствует себя не в своей тарелке. В те минуты, когда он оказывается рядом с красивыми женщинами, ему даже чудится, что он занимает чье-то место. К счастью, все очень интересные дамы, которых он знал, непременно жены либо его сослуживцев или начальников, либо иностранных чиновников. Это позволяло Дикерту забывать об их красоте. Какое же это удобство! - думает он. Женщины малопривлекательные или совсем некрасивые. С ними не конфузишься.
      - Все были в восторге от вас в Латвии, - замечает он, как всегда скороговоркой, задыхаясь.
      Он примчался сюда прямо из министерства, когда в посольском донесении обнаружил это известие, или как его? Но Завиша сама знает, что ей думать о своем турне. Ее меньше занимают слова Дикерта, чем его взгляд. Отвратный!
      - Господин министр прислал мне целый альбом вырезок, - говорит она, не переставая смотреть прямо в глаза Дикерту. - И был так любезен, что велел перевести самое интересное.
      Она покачала головой. Пугает Дикерта огнем своих бриллиантов, лохматит норковую накидку, укрывающую ее плечи. Она прекрасно разобралась в глазах Дикерта. Такие взгляды она ненавидит: взгляды мужчин, которым только безобразие придает смелости и возбуждает, как профессия уличной девки-своей доступностью. Пусть по крайней мере поймет, она загибает разукрашенные перстнями пальцы, что я из дорогих. И называет города, в которых в последнее время побывала с концертами:
      - Ревель, Рига, Хельсинки.
      Дикерт почти ничего не знает о ней, кроме нескольких сплетен и анекдотов. Такого, к примеру: однажды, изрядно выпив, она по очереди ощупывала одну за другой драгоценности на себе и, словно сопровождая кого-то по галерее, где были выставлены только неподписанные произведения, не задумываясь комментировала. Указывая на сапфир с бриллиантами-Черский, на большой, в три карата, бриллиант-князь Бялолуский, на следующий-Костопольский. И опять-шла дальше-Черский. Среди различных перстней был один из мелкого жемчуга в форме цветка клевера. А это даже и не знаю откуда, - и долго разглядывала его, задумавшись, силилась вспомнить. После какого-то приема обнаружила на пальце. Кто-то дал мне. Но кто и за что? - она развела руками. Нет, в памяти никаких следов не осталось.
      Видно, этому так и суждено навсегда остаться загадкой.
      - Чему вы смеетесь! - раздражается Завиша.
      В соседней комнате раздается музыка. Дикерт встает, но так и застывает на месте. Танцевать неуместно, раз уж тут кто-то знает о его несчастье-хотя это всего лишь один человек. И он может войти в любую минуту! Вспомнив об этом, Дикерт посерьезнел.
      Завиша морщится. Но только серьезным она, кажется, видела похожее лицо. Ах да, вспоминает она, так это брат того Дикерта, который когда-то заходил к ее брату, Марку. Завиша спрашивает о нем.
      - Откуда вы его знаете?
      Нет, этого она не скажет! Ни за что она тут не проговорится о своем брате. Но ей и в голову не приходит, что, как и она, кто-то еще тоже может стыдиться своего брата. Дикерт, пожалуй чересчур сухо, повторяет свой вопрос. Янек поступает нелояльно, завязывая знакомство с особой, принадлежащей свету, который сам покинул. Свет для тех, кто его принимает. А тут Янек оставил свой след! Рука Завиши медленно и отлого поднимается вверх, шевелятся растопыренные пальцы. Она и понятия не имеет, откуда знает.
      - Но его самого я хорошо помню. Всегда такой хмурый, неразговорчивый. Очень умный.
      Совершеннейший осел! Дикерт слова эти процедил про себя.
      Недовольное выражение не сходило с его лица.
      - Где он теперь? - ласково допрашивает Завиша.
      Она знает, что Дикерты принадлежат к изысканному обществу. Разве такие люди существуют не для того, чтобы на некоторые темы можно было бы говорить откровенно?
      - Брат в деревне! - лжет Дикерт.
      А если ей известно много больше, чем ему? Он начинает нервничать. Если она его знает. Еврейка! И, кажется, такая ловкая. Может, она в жизни играет еще и другие роли, а не только танцует. И тут вдруг в душе его злоба, которую он испытывал по отношению к брату, переносится на нее, с нее на Черского, с Черского на всю санацию. Шайка дикарей и неврастеников. И эти их женщины! Он с такой яростью смотрит на Завишу, что та начинает о чем-то догадываться.
      Рука, все еще висящая в воздухе с того момента, когда Завиша показала, как зыбки ее воспоминания о брате Дикерта, покачивается в ритме. Этим жестом она призывает на помощь ритм из соседней комнаты. От трудной ситуации она бежит в музыку.
      Всем телом слегка покачивается в кресле, будто бы только и
      поглощена доносящимся танго. Ей бы очень хотелось целиком погрузиться в его ритм. Как она уже не раз делала, стремглав удирая от людей.
      - Танцуют, видно, для того, чтобы навязать себя свету, - Чатковский подходит к своему вопросу с другой стороны.
      Ничего подобного' Но как это трудно сказать. Завиша так редко размышляет. Во всяком случае, в одиночестве. Только в чьем-нибудь обществе. Да и тогда главным образом о том, как бы от этого общества избавиться. Тогда зачем же она пристрастилась к роскоши? Неужто она показалась ей убежищем, где можно скрыться от людей? Ото всех? Разумеется, исключая одного.
      Уже четыре годы им был Черский. Человек малоинтересный, но именно потому он ей и не наскучивал. За него договаривало молчание. Простого, без выкрутасов, сложения, ни себя не загонял, ни других не калечил. По ее представлению, главным врагом человека была впечатлительность. Со своей она справиться не могла. Куда уж тут с двумя. Да еще если одна-чужая. Ах, зачем ей нужно это что-то в ней, что ощущает человеческую неприязнь. И разве только это и называется впечатлительностью?
      Разве в то же самое время она и не является неутолимой жаждой доброжелательности? Неспособностью насытиться? Если, однако, только и ощутит это тот, кто приблизится к другим, не желая страдать, тогда, может, достаточно скрыться с глаз людских, но как в таком случае жить? И разве, если скроешься с глаз, скроешься и из мыслей других? И не было ли это концом света?
      Свет, свет! Да разве вообще позволит он человеку слишком далеко зайти в неприязни к себе?
      - Не для того ли танцуют, чтобы покорить свет? - в последний раз выпрашивает ответ Чатковский.
      Что он, собственно говоря, называет светом? Завиша не знает.
      Может, для него это бриллианты на пальцах или люди, которые их дают? А для нее? Тот, кто вдохнул в нее танец? Так это он ее покорил. Свет злых взглядов, враждебных мыслей, горьких слов.
      С детства они привязались к ней. Она плохо их помнит. Да и вообще хотела бы забыть. Свет этот тоже отвращает ее от ее молодости. Если бы свет просто не любил ее, а он любил досаждать ей. Он не мог забыть. Причем таких будничных вещей.
      Того, что она еврейка, что она некрасива, что она вульгарна. Еще когда она носила фамилию Фриш, украла у лавочницы апельсин.
      Никогда о таком ничтожном преступлении не вспоминали так долго. Навязать себя свету, покорить его? Слова эти так же далеки от правды, как и она сейчас от ответа. Она понимает себя, но не всегда. Смотрит на Чатковского. Тот опять скажет себе-раз и навсегда, - что она глупа. А может, она танцует, стараясь перечеркнуть память людей. Тогда бы танец ее назывался: позабудьте, пожалуйста, что я такое! Она медленно стягивает меховую накидку с плеч. Они некрасивы. Встает. Мысль ее вот-вот облечется в слова. Она уверена в ней, но не в своих словах. "Может, для того я танцую, - репетирует она про себя, - чтобы свет ни в чем меня не попрекал. Чтобы на то время, .пока я танцую, он забывал, что во мне есть плохого. Так нередко рождается искусство".
      - Не знаю для чего, - сдается она, ей не сладить с этим заумным лексиконом. Она все обращает в шутку. - Но могу потанцевать с вами.
      После выпитого Кристина Медекша становилась нервной и бестактной. Если двое уединялись, это выводило ее из себя, и она их разводила. Проносилась по всем комнатам, всюду совала нос под каким-нибудь предлогом. Могло показаться, что она пришла с дюжиной сумочек, так как одна, пожалуй, не успевала бы так часто теряться.
      - Знаю, - кричала она, - я оставила ее у камина!
      Ничего подобного. Зато там, в большом, двойном кресле, нашли приют Мина Зайончковская и Говорек.
      - Должна вас побеспокоить, - а пока они стояли по сторонам, дожидаясь, когда она кончит обшаривать кресло, Кристина то и дело выпрямлялась, чтобы их успокоить. -Минутку, сейчас вы займете свои места. Я уже покидаю вас, мои золотые. - Затем, скорее возбужденно, чем шутливо. - А вы помните, спрашивала, - как вы сидели?
      И заталкивала их в кресло, прижимая друг к другу, превращая их в игрушку, в какую-то детскую игру, когда надо сложить что-то по прилагаемому образцу. Переплетала им ноги.
      - Ах, - попискивала она, - еще подушечку под голову. - Заставляла их повернуться лицом друг к другу, крестя им лбы. - Ну, спокойной ночи!
      И с высунутым языком летела в соседнюю комнату, пересказывая все первому же встречному. Ей казалось, что она чудно веселится.
      - Ваши волосы и глаза час от часу становятся все чернее, - этими словами задержал ее подле себя Костопольский. - И так каждую ночь?
      Кристина в подобном сегодняшнему состоянии все ей непонятное истолковывала как намек эротического свойства, а выпив несколько рюмок, она уже вообще ничего не соображала.
      - Каждую ночь? - повторила она и громко рассмеялась.
      Когда Кристина ни слова не понимала, она обычно подхватывала последнее, что слышала, как ей казалось, саму соль.
      - Вы смеетесь. - Костопольский смотрел на нее с удовольствием, которое слегка омрачалось сознанием, что время не позволит ему это удовольствие приумножить. - Я ведь серьезно!
      Она и сама не знала, что говорит, но получилось к месту:
      - Мне все равно.
      - Когда мне весело, я смеюсь и серьезными вещами.
      Но на самом-то деле она не смеялась и над веселыми, ибо смеялся у нее только рот. Горло ее душил уже не смех, а тревожившее ее возбуждение, которое всякий раз мешало ей искренне отдаваться развлечению, - так боль в сердце может отогнать сон.
      - А что же в вашей жизни самое серьезное? - Костопольский в тот вечер заговаривал со всеми, кому было весело.
      Он так мечтал, чтобы они помогли ему стать одним из них. Но решение, которому он не помешал созреть в себе, воспрещало разрастаться зернышкам радости, которые он хватал. Его занимал отъезд, все, с ним связанное, было не просто. За годы своей политической карьеры он накопил кучу денег. Он боялся попасться, переводя их за границу. Ни один способ не казался ему безоговорочно верным. А тут еще надо было спешить.
      - Политика, - продекламировала Кристина, - для меня единственно серьезная вещь!
      - О, трудно поверить, но они стали еще чернее, - снова удивился глазам Кристины Костопольский. И тотчас же вспомнил-этим он, кстати, постоянно утешал себя, - что будет приезжать. Как только обоснуется, устроится, разок-другой как-нибудь приедет в Варшаву, просто так. Не сразу! Но надежда на это не отметала и некоторых сомнений. Как люди, самые близкие, расценят его отъезд из страны? А если посчитают это бегством? Тогда произойдет разрыв- Костопольский нахмурился.
      Кристина это заметила.
      - А у вас, - закричала она, - мысли становятся все чернее.
      - Вот-вот будут розовыми, - пробормотал он. - Так уж настроила меня эта ваша политика.
      Он знал о ее национал-радикализме.
      - Вы против нас? - спросила она.
      Он содрогнулся. Вспомнил, как умирала его мать. Доктора мучили и мучили ее уколами. Отец схватил одного из них за руку и попросил: "Дайте ей спокойно умереть".
      - Нет, - ответил он и, пока произносил это коротенькое слово, проверил, так ли, и согласился, что так оно и есть. - Я был у власти во времена, когда о молодых не говорили. Мы сами ими были. А вы-детьми. Так что не могу привыкнуть к тому, что надо вас бояться.
      - А нас кто-нибудь боится? - Кристина задала этот вопрос наверняка. Она любила слышать в ответ, что да.
      - Вы будущее, - объяснял Костопольский, - а его все боятся. Не именно вас.
      - А мы совершенно ничего не боимся! - Кристина, задетая за живое, перешла на крик. - Мы знаем, что лучше вас разбираемся, что такое государство. И государство в нас разберется.
      - Государство! - Костопольский задумался. Сколько же сот раз в своей жизни он произносил это слово. Заклинал им. Что оно для него сегодня? Опять слово, написанное на бумаге, линия, идущая вниз, указывая путь к упадку. Мог бы он к давней своей страсти вернуться? Власти ему не было жаль. Минута, когда он ее утратил, оставалась для него по-прежнему горькой, он чувствовал ее вкус, просчитался,, вот и все. В собственной судьбе он вычеркнул бы сам факт отставки, но не старался бы ничего вернуть. Он уже не верил. По тысяче причин родина его не устраивала. Он пробовал защитить ее от себя. Ему даже удавалось поддержать в себе веру, но всякий раз только в одном каком-нибудь пункте. Оставались другие. Он обращался к ним.
      Тогда рушился тот, единственный. "Государство! - неприязненно подумал он, - великое ничто".
      А Кристине казалось, что ему не хочется с ней разговаривать.
      - Вы, господин министр, что-то нелюбезны ко мне с этой вашей мудростью.
      Костопольский сказал, почему ему не хочется говорить:
      - Я, видите ли, поклялся, что буду пугать. Кто-то из прежних моих коллег назвал меня Кассандрой. Кассандра прощала детям, пугала вождей.
      Кристина удивилась:
      - Так нам сначала надо подрасти?
      Он возразил:
      - Прежде всего им. Дорасти до ситуации. Вы-дальний план.
      Я пугаю ближайшее будущее.
      - А если бы его отдали в наши руки.
      Страус прячет голову в песок, король во время революции отрекается от престола в пользу малолетнего сына, страна, оказавшись над пропастью, на помощь зовет молодых! - подумал он.
      - Я здесь уже ничего не значу, - сказал Костопольский. - Но не советовал бы.
      Одни планеты от земли дальше, другие к ней ближе, но всегда они страшно далеки от нее, так и детям, подросткам, молодежи страшно далеко до искусства управлять. Он никого не видел за пределами своего поколения, хотя ведь именно оно выросло на пустом месте. Он помрачнел, прислушался, как будто хотел услышать совет насчет будущего. А тут изо всех комнат несся в гостиную крик. Один другого стремился переорать, и не только словом, но и смехом. То и дело кто-то закатывался или начинал хлопать в ладоши; казалось, какая-то женщина вопила так, что нельзя было понять, кто. Только когда голос стих, стало ясно, что это Мотыч.
      - Молодые, - закончил он свою мысль, - существуют для того, чтобы завоевывать, старые-чтобы сохранять в целости.
      Время, которое наступает, принадлежит старым, ибо это будет время обороны.
      Улыбнувшись Кристине, Костопольский как бы улыбнулся и Ельскому. Он был его кредитором. Рекомендовал его в президиум, помог отыскать должность, сделал его правой рукой министров. Костопольский полагал, что за него Ельский дал бы себе отрубить руку.
      - Я не вообще против старых, - выпалила Кристина. - В некоторых случаях молодые могут использовать их.
      Но теперь уже Костопольский улыбнулся просто Ельскому, ибо начал с ним одну игру. Несчастные мои сбережения, говорил он ему неделю назад, должны, такое я принял решение, оказаться за границей. Он знал, что Ельскому трудно будет отказаться, тем более что дело это он мог бы сравнительно легко устроить.
      Именно он ходил из президиума в министерство иностранных дел выправлять чиновникам паспорта. Взял бы такой паспорт для Костопольского, вот и все дела. Важная фигура, в недавнем прошлом сановник, ему дадут министерские бумаги со всеми почестями. Пусть берет с собой что хочет. На улыбку Ельский ответил покорным выражением лица. Со всевозможной вежливостью выкручивался, как только мог. Боялся. Сам Костопольский говорил, что за ним ходят по пятам. А если его сцапают на границе с этими деньгами и дипломатическим паспортом, на который он потерял право, Ельский окажется в глупом положении.
      Костопольский вперил в него свой тяжелый, тягучий взгляд.
      Догадывался, что Ельский все еще относится к нему с уважением.
      Недавно разрешил немного проводить себя. Ельский в толпе отыскивал знакомых, и хотя Костопольский никогда не видел, как он раскланивается, почувствовал, что эти его сегодняшние поклоны необычны. Значил он еще что-нибудь для него? У Костопольского были друзья очень высоко. Общепринятым было не считаться с его мнениями, но не с капризами. Ни один министр финансов не принял бы от него совета, касающегося финансов, но любой принял бы чиновника, которого Костопольский рекомендовал. Уклоняться от его влияния и оказывать ему мелкие любезности-таков, видимо, был наказ, как вести себя с бывшим сановником. Костопольский понимал это, злился, но так вяло, что, если бы не его зуд протестовать, как знать, нельзя ли было бы принять все это только за грусть?
      Он напоминал смятенного революцией, но любимого крестьянами помещика, которому в память о прошлом оставили право собирать на лугу цветы. Костопольский не собирал. Ни во что не вмешивался. Не давал указаний, не суетился по мелочам, не выдвигал и великих проектов. Никто не знал, что он думает, нельзя было догадаться, каким он стремится предстать во мнении других: тем ли, кто еще многое может, если захочет, или же тем, кто уже совершеннейший ноль. Но даже если бы правдой было это последнее, Ельский все равно не перестал бы гнуть спину перед своим бывшим министром. Он не рассчитывал на его помощь ни в чем, но ему и в голову не приходило, что тот мог бы ему навредить. Просто он помнил Костопольского, как никого другого. Первую женщину не забывают, точно так же и чиновник не забывает своего первого начальника. Для Ельского это был Костопольский. Знакомство с теми, кто приходил ему на смену, сделало Костопольского в глазах Ельского единственным начальником, которого он уважал. Ни о ком после него он уже не мог сказать, что видит лучше, шире, глубже. Из кабинета Костопольского он всегда возвращался с ощущением, что человек этот как бы смотрит с башни или через микроскоп. Следующий директор поразил его. Они с Ельским подходили к делу одинаково. Но потом удивление стерлось, стерлись и воспоминания о Костопольском. И Ельский стал тогда считать, что у них с новым директором зоркий взгляд, тем более что, по мнению нового шефа, Ельский был необычайно способным чиновником.
      "Не устроит!" Выражение лица Ельского привело бывшего министра к такому выводу, и он перестал сверлить его взглядом.
      Боится! Чего? Да, тут он похож на всех остальных, думал Костопольский. Не до меня, страшащегося катаклизма, когда все они опасаются чепухи. Это ужасно-стать, как я, например, функцией чьего-то страха. Как же тяжел всякий чужой страх.
      Ему бы только завладеть человеком. Попробуй-ка его потом тронуть. Не буду пробовать. Поищу другой выход.
      - Но, но, - закричала Кристина, - интересные вещи обнаруживаются. Господин министр-наш враг.
      В глазах Костопольского, смотревшего на Ельского, появилось что-то, напоминающее удивление. Так он, значит, с ними.
      Ельский заметил это и торопливо поправил:
      - Ваш враг, ваш!
      Тон Кристины стал серьезным. Насчет неприязни Костопольского, просто она хотела пошутить. А тут Ельский вдруг ее поддерживает.
      - Ну, вот видите, - вздохнула она.
      Но Костопольскому такой поправки было мало. Он почувствовал, как можно подобраться к Ельскому. Глядя на него исподлобья, он спросил. Кристина не дала ответить:
      - Владек? Ну конечно же. Он питает к нам слабость. - И потом, немного кокетничая: - Но, может, я компрометирую вас в глазах господина министра?
      Костопольский возразил:
      - Людей с большим удельным весом в пустоте не удержишь.
      Чем больше пустоты в середке, тем большее их число тянется к крайностям.
      - Разве это несчастье? - допытывалась Кристина.
      - То, что каждый думающий человек симпатизирует у нас какой-нибудь нелегальной партии! Она об этом спрашивает?
      Кристина, не подумав, бухнула, что да.
      Костопольский покачал головой.
      - Самое паршивое, что на легальные партии ни у кого нет аппетита. Я-то знаю.
      Он умолк, не высказал своей мысли до конца. Вокруг женщины-кровь с молоком, а ты живи с призраком, вот что такое санация, если уж кто хочет в образной форме охарактеризовать ее идеологию. Он бросил еще одну общеизвестную истину:
      - Только религия способна выкорчевать суеверия, рационализм-никогца.
      Кристина пошла в наступление:
      - Так мы-суеверие?
      Он не возразил. Так уж случилось, что сегодня вечером все неприятные для себя истины ей приходилось изрекать своими собственными устами. Наперекор такому стечению обстоятельств она торжественно заявила:
      - А я вам объявляю, что мы-религия!
      Костопольский молчал.
      - Разве неправда? - Кристина потребовала помощи от Ельского. - При тайте же, что мы-религия, и признайте также, что мы в последнее время немножечко обратили вас в нашу веру.
      - В последнее время? - вслух размышлял Костопольский.
      Перевел взгляд с Ельского на Кристину, затем снова на молодого человека. Пара, не пара? - попытался он разобраться в их отношениях, [[ара! - решил Костопольский и улыбнулся Кристине. - Мне кажется, - заявил он наконец, опустив голову, словно старался откуда-то с самого дна памяти вытащить какое-то воспоминание, - вы, господин Ельский, всегда были немножечко националистом.
      Ничего подобного. Но хотя Ельский и подумал так, у него даже не дрогнули губы. Он знал, чем обосновывал Костопольский свое суждение-его первыми шагами в министерстве. Для тогдашнего начальника отдела кадров каждый вновь принятый был подозрителен. А поскольку в те времена эндеция считалась самой подозрительной ориентацией, Ельский и показался ему-пока он с изумлением не убедился в том, что в корне ошибся, - скрытым националистом, о чем он и оставил соответствующую запись в деле. И хотя Ельский вел с Костопольским разговоры лишь на служебные темы, Костопольскому, видно, показалось, что от них попахивает левизной. Он сопоставил это с персональными данными, и тогда Ельский представился ему человеком со светлой головой, думающим парнем, хотя тот просто-напросто высказывал банальности-в неожиданной для Костопольского манере. И вот теперь опять высосанное из пальца мнение бывшего начальника отдела кадров-видно, о последующих, опровергавших их, Костопольский забыл, принесло Ельскому выгоды. Он вырос в глазах Кристины.
      - Ну, - крикнула она, - теперь я все поняла, и вам незачем признаваться.
      И протянула министру руку.
      - У меня есть свидетель.
      С отвращением, вызванным тем, что он с помощью лести подбирает ключи к Ельскому, фигуре такой незначительной, Костопольский процедил:
      - В те времена, когда мы работали вместе, позиция господина Ельского казалась мне достаточно смелой, сегодня она уже не шокирует, а завтра, возможно, шокировать будет любая.
      Он не мог отделаться от неприятного ощущения, что унизился до подобных слов. Они прозвучали печально.
      - О! Какое же отчаяние в вашем тоне! - Кристина встревожилась. Она подумала, что Костопольского пугает его судьба при будущих порядках. Кристина полагала, что вправе его утешить. - А вы у нас на очень хорошем счету.
      Это вышло так по-детски, что Костопольский перевел все в шутку.
      - Стало быть, у вас я могу рассчитывать на покой?
      Она не поняла и полезла дальше.
      - Даже на большее, на пост. - Она очень серьезно сообщила ему о такой перспективе.
      И тут Костопольский вдруг обратился к Ельскому.
      - Что с паспортом? - спросил он и зло посмотрел прямо в глаза Ельскому, скривил губы, словно улыбался, процедил сквозь зубы: - Мне надо немного проветриться, отдохнуть, раз уж я получил от вас, Кристина, такое обещание.
      Ельский смутился, он еще не принял решения, но теперь уже поздно хитрить. Костопольскому не нужен обычный паспорт, который Ельский совал ему в руки. Ему хотелось дипломатический. На каком основании?
      - Вы позабыли, - и в голосе его прозвучал упрек.
      Он хорошо знал, что это не так. Нелегко позабыть Костопольского, который подбивает на злоупотребление. Зачем он ему открылся! Ельский пытался еще хотя бы на секунду оттянуть ответ. Как неделю назад. Тем самым он укреплял у бывшего министра уверенность в том. что что-то удастся сделать.
      - Позабыл! - вмешалась Кристина и, негодуя на подобную рассеянность, надула губы: - Как же можно.
      Ельский чувствовал, что сейчас ему, во всяком случае, никак нельзя возвращаться к существу дела. И вообще иначе, кроме как с глазу на глаз с Костопольским. Почему же он сразу его не отшил? Когда только спустя какое-то время говорят "нет", то уже в этом есть частичка обещания. Что-то, позволяющее надеяться. Теперь он расплачивался за свою мягкотелость и услужливость.
      - У меня были кое-какие трудности! - начал Ельский.
      Но Костопольский преградил путь всем подробностям. Боже милостивый, он еще, пожалуй, скажет, что они связаны с его особой.
      - Меняют форму печати, чиновник, ставящий подпись, заболел, бланки кончились! - он пренебрежительно махнул рукой.
      И не спускал с Ельского своих цепких глаз, не позволяя ему проронить и слова.
      - Загляните ко мне завтра, - предложил он, потом задумался, жестом попросив помолчать, делая вид, что вспоминает, свободен ли, а ведь ради этого паспорта он бы все бросил. Свободен! И Костопольский повторил: - До десяти я не выйду из дому.
      Ельский старался сократить поездки в город. Попытался договориться о встрече до работы.
      - Отлично! - сказал он. - Ничего, если в половине девятого?
      Костопольский пожал плечами. Любезно договаривается о часе, когда придет отказывать! Он разозлился. Как бы не так, его всего трясло от ярости. Подмажу, а заставлю! Он презрительно посмотрел на Ельского, словно сопротивление, которое тот оказывал, говорило о низости его натуры.
      - А помимо того у вас никаких трудностей нет? Точно нет? С самим собой?! - спросил он неприязненным тоном, в котором слышались какие-то намеки, угрозы, предостережения. И добавил: - Во всяком случае, до отъезда вы можете располагать мной.
      Костопольский ушел. Ельский вдруг почувствовал себя брошенным. Так бывает с каждым при соприкосновении со злом.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22