Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Там, где нас есть

ModernLib.Net / Борис Мещеряков / Там, где нас есть - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Борис Мещеряков
Жанр:

 

 


Он уже не помнит, где первый раз поцеловался, при каких обстоятельствах потерял девственность и где познакомился с женой. Из памяти стерлось, сколько весил при рождении его сын и когда сделала первые шаги его дочь. Он не помнит, во что был одет его дед, когда того хоронили, он не помнит лисьего бабкиного воротника, он не помнит, где у него хранятся носки, трусы и носовые платки. Забыты лица родителей, школьных и институтских друзей и большинства коллег по разным рабочим местам. Он не помнит, как вселялся в нынешнее свое жилье и как выглядело прежнее. Он не помнит отчества Пушкина, имени Островского и что написал человек со смешным именем Хемингуэй. Он как будто никогда не знал, что бывает, если порезать палец, ухватиться за кипящую кастрюлю, упасть с высоты. Он разучился водить машину, плавать, ездить на велосипеде. Он больше не умеет определить время без часов, угадать погоду на ближайшее время и кто из приятелей может его обмануть. У него не держится в голове, что писали во вчерашних газетах, показывали утром по телевизору и что он сам видел еще вечером. Для него никогда не было строительства пирамид, написания Библии, Ледового побоища и Великой Октябрьской революции. Ему просто ни к чему отягощать память курсами валют, ценами на рынке и разницей между докторской колбасой и краковской. Все равно забудет.

Он не помнит почти ничего из того, что помогало бы ему жить и быть на равных с окружающими. Но чем больше он забывает, тем счастливее себя чувствует и намерен забывать и далее.

Все, что только возможно забыть.

Не в твоих силах

Пушкина убили, Лермонтова убили, Достоевский умер. Толстой долго жил, но тоже помер, вечный ему покой. Набоков, и тот умер в свой срок.

Галич умер, Бродский умер, Высоцкий, Енгибаров.

Плятт, Раневская, Филатов, Тарковский, А. Стругацкий.

Шура Чернов погиб, Андрей Кудашов умер, Вовка Жиров, с которым не так давно вместе работали, тоже умер. Пошел в раздевалку после работы, упал и умер. Утром его нашли там на полу. Синего и окоченевшего. Инфаркт, однако.

Все помрем, все там будем. Что-то не стало веселей оттого, что все.

Можно даже предположить, что стало еще грустней от непреложного факта неминуемой смерти всех. Всех, всех, поголовно. И себя ненаглядного в том числе.

В юности или даже еще раньше, в невинные отроческие лета, любили потрепаться на эту тему. Повыпендриваться оригинальностью суждений и красотой построений. Нервы пощекотать, в основном картинами разных возможных смертей и гибелей, потому что каждый-то был чугунно уверен, что сам он никогда не умрет. Постепенно эта уверенность пропадает, и неуправляемость процесса сильно удручает.

Помрем, ребята, помрем. И богатые помрем, и бедные, и здоровые, и не очень, и талантливые с умными помрем, и тупые жвачные тоже.

Так что—«танцуй, пока молодой». Продолжай думать, что тебя эта забава минует, и так ты и проскачешь до скончания времен.

Представляю, как эти эволюции забавляют Того, Кто Точно Знает, на когда ты записан.

Замечания к наблюдениям

Каждый почти день что-то случается впервые. Почти у каждого. И личный опыт этого каждого не предусматривает никаких готовых моделей действий на такой случай. Поэтому каждый раз мозги кипят в напряжении борьбы с новыми заботами, связанными с обновлением личного опыта. С одной стороны, это обеспечивает утоление сенсорного голода и тренировку думательного аппрата, а с другой стороны—порождает некоторое беспокойство и дискомфорт, ибо сбивает с толку ненадежностью и непостоянством окружающего со всех сторон мира.

То есть мир оборачивается своей неведомой стороной, а мы как бы бежим сбоку, пытаясь его в новой позиции настигнуть и как-то приспособиться (гусары, молчать!). Вот в такие догонялки мы с ним и играем, пока, наконец, не выбьемся из сил, не махнем рукой и не рухнем в изнеможении.

Такое состояние умственной депрессии можно назвать старостью. Мир сразу начинает меняться быстрее, ведь его скорость движения относительно нас сильно увеличилась, а мы застряли где-то позади, восстанавливая дыхание и еще надеясь, что вот-вот бросимся догонять его по новой. Но, глянув правде в глаза и оценив по справедливости свои возможности, некоторые из нас плюют на все эти гонки и только созерцают проносящиеся мимо картинки. Те, кто со временем научивается в таком созерцании находить удовольствие, немногочисленны и разрозненны. Но именно они формируют представления о мире как бы со стороны. Такие независимые эксперты по делам окружающего пространства.

И их состояние углубленного созерцания иногда называют мудростью. А иногда—глупостью, но это личное дело каждого, кому придет в голову.

Кто получает все

Зануда—это мужчина, которому женщине легче отдаться, чем объяснять, почему она этого не хочет. Не хочет сейчас, не хочет именно с ним, не хочет вообще, это все частности, не имеющие прямого отношения к предмету размышлений. А предмет непрост и даже загадочен.

Вот люди изводятся со способами знакомства, со способами подачи себя, со способами поддержания отношений. Зануде ничего такого не надо. Он тихо и робко спрашивает: можно я просто посижу рядом с вами? И все! Если девушка не метнулась в сторону как ошпаренная, быть ей у зануды в койке. Ибо еще не придумано обоснованных отказов на просьбы типа: можно просто посидеть, просто полежать, просто положить руку сюда и тому подобные.

Нет, только не надо думать, что вот сейчас вы это прочтете, и все девки ваши. Ничуть не бывало. Зануда должен обладать и некоторой харизмой, делающей нецензурные ответы на его простые просьбы невозможными. У него должна быть аура человека, нуждающегося в толике тепла. Не уловить ее, эту ауру, и не пойти у нее на поводу сумеет только самая отъявленная садистка с наклонностями серийного убийцы или терапевт из районной поликлиники, что практически одно и то же.

К счастью для зануды, серийные убийцы-садистки и доктора из районных поликлиник среди женской части населения Земли не преобладают, и ему всегда будет, на кого накинуть липкую паутину своего хотения и умения.

Что интересно, зануда полагает себя знатоком женской натуры и психологии и настоящим мужчиной, причастным тайн соблазнения и убеждения.

Ему невдомек, что он жалкий, слюнявый ублюдок, не могущий добиться или заработать, а способный только выпросить. Превращенный эволюцией из бойца и пахаря в попрошайку и захребетника.

Но женщины существа слабые и подверженные влияниям, поэтому никуда они не денутся и будут, скрепя сердце, запрыгивать в койки к этим недоразвитым, пытаясь отогреть мумию и не всегда понимая, что же все-таки не так в этих обычных с виду мужиках.

Возможность выбора

Люблю, когда всего много и можно выбрать.

Понятно, что взгляд сразу ухватывает что-то родное и близкое, с чем верней всего сольешься впоследствии в гастрономическом, эстетическом, сексуальном и какой он там еще есть экстазе.

Но все равно здорово, когда есть много разных возможностей и ты наслаждаешься выбором. Взять эту книжку или ту, послушать те или эти записи, надеть вот эти штаны или те, купить той колбаски или этой или вовсе, может, сырку?

Женщин тоже хорошо, когда много. Скорей всего не хватит пороху и целеустремленности ни на одну, ну, может, на одну-то и хватит, но дело не в этом. Важно поводить глазами и ушами, раздувать ноздри и расширять поры на коже, чувствуя со всех сторон много привлекающих видов, запахов и прикосновений.

Хорошо, когда много есть куда пойти и везде разные возможности для времяпровождения. От тихого чае-пиво-водкопития со взрослыми приятелями до ненормально-чокнутого отрыва со вчерашними тинейджерами.

Возможность выбора—это одно из лиц свободы. Раз ты можешь так много всего в каждый момент, ты свободен, молод, красив и умен.

Ибо безграничные возможности бывают только у молодых, свободных, умных и красивых.

А удел некрасивых, старых, бестолковых быть спеленутыми наглухо в паутине одного возможного решения для всего. И, с отвращением надев единственные целые штаны под надоевшую еще в детстве пластинку, тупо сидеть на заднице при отсутствии мест, где их были б рады видеть. И беспрерывно думать, думать, думать, думать одну, ясную как божий день, мысль, что все эти мучения были в сущности ни к чему.

Танцы на втором этаже

Дым, ды-дым, дым-дым. По башке долбят ихние музыки. Что такое? А твои-то музыки чем лучше? Да ничем, просто они как бы породнее будут, попривычнее. А значит, помягче, понежнее, не такие злые.

Во как, не злые, значит. Ну ты, однако, оптимист. До сих пор оптимист, да? Реальность ужасна, но с ней-то ни пса не поделаешь, так чего с ней долбаться. Надо радоваться, что хоть такая-то есть.

Мог бы вообще не родиться.

Эту дурацкую фразу я столько раз повторял, что уже начал в ней видеть смысл и находить не лишенной прелести.

Да и чем она плоха? Не хуже любой другой по тому же поводу. А повод-то один и тот же у всего сказанного, спетого и написанного. Непроходящее удивление перед фактом собственного рождения и нарастающее удивление тем, что кино все еще продолжается. Вот, правильное слово: удивление.

Брови изогнуты в удивлении, застыл в удивлении, в удивлении замешкался. Граф застыл, на лице его отразилось удивление, и, падая в истоптанный лошадьми снег, он, казалось, не понимал, что с ним случилось и почему воздух не проникает в гортань и мир заваливается и тускнеет. Кр-расиво? А то! Сам готов прослезиться и растрепанной графиней сорваться из душной кареты. Куда сорваться? На помощь? Принять последний вздох? Услышать последнее прости? Ну, так положено, она должна срываться. Так всегда бывает. А если это кино, то и с черных деревьев в отдалении должны сорваться в сине-белое небо птицы, с гаем, с граем, с криком.

Звуки: птичий крик, графинин крик, крик скрипки на высокой ноте. И дальше, чтоб ей не захлебнуться, вступают резко виолончели, духовые, и завершают поток ударные. Дым, ды-дым, дым-дым.

Да, та еще картинка, надо заметить. И все же свои музыки роднее. Не так бьют, не так рвут на куски.

Не знаю, почему. Может, свои—они милосерднее.

Оптимизм, бля. Верить в милосердие.

Да деваться-то все равно некуда.

Ближе к небу – ближе к Богу

Вы не замечали, что в американских фильмах, если за героиней (а иногда и за героем) кто гонится, он всегда ломится вверх по лестнице? Тоись просто какой-то навязчивый стереотип поведения киногероев—спасаться от напасти, несясь по лестницам вверх. Неважно, на какой высоте застала опасность, хоть бы и на первом, главное дело—побыстрей найти лестницу на крышу или лифт, лучше лестницу, с лифтом не так сильно задолбаешься бежамши. Прямо вот заиграла тревожная музыка, героиня (или герой) нервничает и озирается с дрожью в членах, уже слышен топот злодея в отдалении… все, побежали искать лестницу. С обреченностью на лицах. А уж когда она нашлась, тогда с облегчением по ней несемся ни в коем случае не на улицу к сплетению путей и к людям, а непременно наверх, отрезая себе последнюю надежду на спасение.

Дальше бывает по-разному. Иногда на лестнице разворачивается решающая битва, во время которой герой (он же героиня) упорно продолжает свое восхождение, иногда забираясь на какие-то балки с непременными забытыми на них ведрами и подмостями (в Америке строителей и ремонтников что, никто не контролирует, чтоб они прибирали за собой свое барахло?), и там они бьются, отчаянно балансируя и периодически застревая то одной ногой, то другой в сочленениях конструктивных элементов, размахивают перед лицами друг друга страшенными ржавыми цепями (откуда вечно там эти цепи? Богу ведомо). А потом, уже на крыше, плохие и хорошие начинают друг за другом гоняться, палить из всего что под рукой, кидаться предметами обихода, притискивать друг друга по очереди к низенькому заграждению над бездной, все в пыли и голубином помете бесстрашно перескакивают с крыши на крышу, но в конце наши побеждают. Редко все ж злодею удается нашего столкнуть с крыши, а то б было совсем обидно. Столько бегали, а все зря.

Вон вчера «Идальго» в телевизоре показывали. Кони, скачки, пыльные бури, виды красивые, битва на мечах, если кто любит, Омар Шариф крут, как двадцать лет назад, все есть для счастья зрителя, а все ж чего-то не то. И что ж вы думаете? Поехал Вигго Мортенсен спасать Шарифа дочь, так эта Джазира (так ее звать, не путайте с катарской радиокомпанией) в плоском как стол арабском городке в пустыне, несясь птицей от преследователей, умудрилась посреди всей неразберихи нарыть какую-то дохлую лестничку, прислоненную к дувалу, и что?.. Прально, моментально на этот дувал по ней вскарабкалась с чудесной ловкостью. А за ней и Мортенсен тоже. И несся потом пару минут экранного времени подобно ветру по тому дувалу, ни разу не глядя под ноги и паля из револьвера. Во какой американские киноактеры тренированный народ, находят путь наверх где угодно.


Да, конечно, так накал и щекотание нервов значительно сильней, зрелищность невероятная, но отчего-то мне не верится, будто прям вот так совсем мозги у людей отказывают в опасной ситуации, причем отказывают в таком однозначном направлении всем поголовно. Мне интересно, неужто впрямь люди в опасной ситуации стремятся еще больше ограничить свои перемещения и лезут в однозначно непреодолимый тупик (ну Бэтмен, допустим, летать умеет, а Спайдермену вообще похрен куда бежать, ему любая поверхность—горизонталь), или когдатошний киноштамп заездился до полной некритичности в восприятии зрителя? Или какая, может, фрейдистская подоплека в этом заключена?

Одновременно подумалось, что российские кинопогони происходят, главным образом, по горизонтали. На лошадях, тачанках, автомобилях «жигули» и башенных кранах. Ну не могу припомнить ни одного советско-российского фильма, а также ни одного фильма братских киностудий, где б герои лезли наверх, запереть себя в узости крыш, напротив, они всегда стремятся на простор, а там помогай Бог… Ну разве в фильме «Место встречи изменить нельзя» мужик из шайки, который фронтовой товарищ Конкина, затеял лезть на забор, спасаясь, так его Высоцкий тут же пристрелил.

И не в этом ли корни современной массовой убежденности россиян в однозначном умственном превосходстве над американцами? Ясное дело, ты посмотри любое кино, они ж все бегут наверх невесть зачем, как дураки, а мы—нет, значит, мы умные, а они кто?

То-то!

Мой небольшой загородный замок

Всякие бароны, четвертые графья и прочие девятые виконты имеют странную привычку обитать в замках. А некоторые даже в заброшенных замках с запущенными парками.

Интересно, им как, не страшно в таких гадских условиях жить? Стописят комнат, залов и комнатенок, галереи всякие, зимние сады—и там он живет. Один. Без Ан Сам Бля. С парой верных слуг. В тоске и печали. Ну, допустим, санузел у него рядом со спальней, побриться, помыться, малую нужду… А если в курительной комнате, к примеру, в южном крыле настигла такая нужда?

Бегом понесся неосвещенными коридорами? Или как? А к примеру, дубасит барон по клавишам в музыкальной зале, ну, допустим, в малой музыкальной зале, и тут захотелось водички испить? Потопал в кухню невесть куда или с-под крана в ближайшем сортирном умывальнике утолять жажду? Аааа, можно дернуть за шнур с кистями, и верный Джордж или Герман, который еще деда тетешкал в колыбели, пришлепает с кувшином красного вина и тяжелым серебряным кубком?

Ага, пока это он пришлепает, можно помереть на хрен. Или прибегает Джордж с тем вином, весь в мыле от усердия, парик дымится, а тебе вовсе не хочется красного, а хочется белого? Слать гада назад в винный погреб? А ну он по дороге ногу подвернет, и тогда как?

Или вот еще такое. Сидит граф или виконт с книгой у камина в портретной галерее, на коленях у него плед, на столике рядом трубка, под ногами склубился верный пес, граф (или виконт) начинает задремывать, потягивается сладко, бросает все это дело, включая верного пса, и тащится к себе в спальню за пару миль верхом, там рухает в изнеможении. С утреца вспомнил, что чего-то интересное намедни читал. Поди вспомни теперь, где это было, и хрен ли толку, даже если вспомнишь, ежели уже давно та книжка в библиотеке стараниями заботливого Германа (или Джорджа) на положенном ей месте по каталогу, трубка в застекленном шкафу, пес на псарне, или где там их держат. Тащись теперича в библиотеку, лезь на хрен знает какую высоту, доставай ее, потом за трубкой, потом за псом, на плед уже не останется сил, искать его..

А ихние гардеробные? Тут другой раз в шкафу все перероешь, куда-то запропастилась любимая рубашка в красную с желтым клетку, а в гардеробной размером с актовый зал районного Дворца культуры вообще оставь надежду ее сыскать, разве что у Джорджа-Германа случайно застряло в памяти, что виконт (или барон) жутко прется от такой дикой расцветки, и он положил ее на видное место.

Прием пищи опять-таки. Ну меню на день, жратва по часам, Джордж-Герман трезвонит колокольчиком или там в рельсу ломом садит с размаху, как у них там заведено с древних времен, а граф задремал в саду (как вы помните, запущенном), и как его там искать?

А пропустил час обеда, все теперь, ходи не жрамши до ужина?

Я не говорю о сложности встреч с чадами-домочадцами в условиях такой низкой плотности народонаселения на квадратную милю поверхности. Вот созрел у графа серьезный разговор с сыном или дочерью, велит он Джорджу его разыскать и сообщить, что блаародный отец ждет в охотничьей гостиной. Пока он того сына туда переправит, отцу может и в сортир захотеться, и покурить, и вообще может пройти подходящий для беседы настрой.

Вы, кстати, заметили, что цельный день преданный Джордж носится по замку и парку как угорелый, а кто ж будет протирать фамильное серебро? Да и когда у него найдется на это время?

Короче, по всему выходит, что жизнь у всяких герцогов не больно-то завидная. Прям как Штирлиц в тылу врага, должен рассчитывать каждый шаг на много лет вперед, и не дай бог сбиться. Всему конец, всему заведенному искони распорядку.

Нет, все ж не зря в литературе так много про скелеты в шкафах, не удивлюсь, если в тех замках они прямо кучами валяются в малопосещаемых местах. В каких-нибудь северных башнях, которые предок и хрен-то знает на кой построил триста лет тому.

Конечно, в наш просвещенный век проблемы аристократской жизни сильно сглаживают сотовые телефоны, всегда можно дозвониться кому надо и уговориться о встрече или там сигару чтоб со стаканчиком виски подбросили, но подспудно возникает мысль о, возможно, севшей батарейке, а под рукой ни зарядника, ни розетки, куда этот зарядник втыкать. А упаси Всевышний адресат забудет, где тот телефон, за бюстом Минервы какой или на горшке с пальмой в южном зимнем павильоне? Шлите письма голубиной почтой.

А крыша потечет, а трубу прорвет где, а проводка замкнет, а плита вспыхнет адским пламенем? Нет уж, нафиг. Я б, конечно, не отказался от жилья попросторней, чем мое нынешнее, но такие ужасы—все же перебор.

Умные, красивые и молодые

Люди, которые мне нравятся, почему-то при их очевидных различиях обладают сходными чертами. Те, кто мне нравится, всегда умные, красивые и молодые. Не знаю почему так выходит, но это всегда так. Это не надо принимать на веру, напротив, каждый раз, как кто-то понравится тебе чем-то, надо строго прикинуть: умен ли, красив ли, молод ли? Всегда, без никаких исключений выходит, что да. Я всегда влюблялся в умных, красивых и молодых женщин и дружил с умными, красивыми и молодыми мужчинами.

Как-то выходило, что страшными, глупыми мумиями оказывались те, кто мне не нравится. Противная, сушеная, вонючая инспекторша из детской комнаты милиции. Вида ужасного старый идиот начштаба в армии. Дубина-начальник с крашеными немытыми сединами на моей первой работе. Мерзкая рожа палача на пенсии преподавателя истории КПСС в институте. А та баба, у которой я оформлял загранпаспорт на выезд, чего стоила? В ее присутствии блевать хотелось от отвращения.

Какой разительный контраст составляют эти экспонаты паноптикума с прекрасными молодыми лицами моих старых друзей, гусарским обликом моего последнего ротного командира, чудесной моей первой возлюбленной, моей замечательной, прекрасной бабушкой, моим виртуальным приятелем, поэтом и журналистом под пятьдесят, а одновременно умницей и красавцем, моей соседкой с первого этажа Ципорой, с ее невозможно голубыми глазами, которой недавно стукнуло семьдесят восемь. Их лица прекрасны, их речи поражают глубиной и совершенством изложения, и у них впереди замечательная, полная событий жизнь, они же так молоды. Да масса есть красивых, умных и молодых людей.

Почему-то мне нравятся только такие. И если вкус мой небезупречен, то пускай он таким и остается. А если я слеп, то желаю и дальше пребывать в заблуждении по поводу людей, кои вызывают во мне светлые чувства.

Не перестаю удивляться, что я с ними со всеми так удачно столкнулся.

Что мне всегда нравилось

Что мне всегда нравилось, так это плотные бородатые мужики, занятые делом. И, соответственно, разговорами «по делу», полными глубинного смысла, точными формулировками и живым юмором. В плотных бородатых мужиках меня всегда привлекала их незлобивость, готовность к конкретным действиям и способность к отвлеченным рассуждениям.

Мне всегда нравились развлечения плотных бородатых мужиков. Питье пива большими кружками и водки маленькими рюмками, неспешное, под гитарку, катание на горных лыжах, альпинизм и рыбалка. Мне нравилась их осведомленность в предметах, не имеющих прямого отношения к удовлетворению простых жизненных потребностей, а как бы посторонних общему течению жизни. В экзотических напитках и языках, в подпольной и полуподпольной литературе, в холодном и огнестрельном оружии, в нетрадиционных верованиях и древней истории. Мне нравились подруги плотных бородатых мужиков, красивые, загадочные, с лучистыми глазами, смелые и умные.

Вся жизнь плотных бородатых мужиков указывает на то, что есть еще какой-то способ существования, помимо стояния в очередях, обсуждения результатов футбольных матчей, заначивания десяток из зарплаты или халтуры, мелких дрязг на работе и постоянных ссор в семье.

Они мне нравились и нравятся сейчас за то, что к ним не прилипает грязь, за то, что они всё умеют или могут быстро научиться, за их бережное отношение к консервативным ценностям, вроде любви и дружбы, за то, что они не врут и не притворяются, за то, что с ними просто, надежно и комфортно, за то, что они остаются неизменными, ну почти неизменными, на протяжении долгих лет, за то, что их мелкие заморочки входят в легенды и анекдоты.

А еще я льщу себя надеждой, нет, уверенностью, что я теперь один из них, и мой возраст уже не позволяет опасаться существенных перемен облика и мировоззрения.

Там, где нас есть

Только факты

1. Я родился недоношенным, все боялись, что я могу умереть.


2. В детском саду я как-то спер у нескольких детей из шкафчиков всякие притащенные ими игрушки, потому что завидовал. Мать отодрала меня бельевой веревкой и велела назавтра принести и отдать безутешным законным владельцам так, чтоб все видели. Хотя могла раздать упертое потихоньку, она в том же садике работала воспитательницей.

С тех пор я не ворую, потому что это стыдно, и не завидую, не знаю почему.


3. Я научился читать в четыре года, по газете «Труд», название которой вдруг сложилось из по отдельности знакомых знаков. С тех пор читаю довольно много и беспорядочно, «Милый друг» я одолел лет в двенадцать, а «Три мушкетера»—лет в четырнадцать, и они мне не понравились. У меня довольно причудливые и даже эклектические литературные вкусы, и я не смог бы их четко изложить.


4. Я с десяти лет без родителей, и поэтому очень ценю знаки внимания, обращенные лично ко мне. Хотя и смущаюсь, когда их случается много. За столько лет они не стали обычней. Возможно, в этом проявляется моя ущербность.


5. Я научился играть на гитаре в тринадцать лет. Гитару мне подарил дед, все остальные мои родственники полагали это блажью. До сих пор я что-то бренчу, хотя мировой известности не снискал. Видимо, блажью это и оказалось.


6. Я закончил музыкальную школу. Поступил в нее сам, и это удержало меня в ней до окончания. Сначала дед говорил: бросай, если надоело, но ты ж сам туда пошел. А потом дед умер, и я учился там из упрямства. Я довольно ответственно, даже с некоторой маниакальностью не бросаю то, во что сам ввязался. До сих пор. Хотя пора б и поумнеть.


7. Я не пошел учиться на филфак университета, куда стремился всей душой, потому что мои ближайшие родственники поголовно были против, это противоречило б семейной традиции. Я пошел в Техноложку, которую бросил через в общей сложности три курса с перерывом на службу в армии. Поэтому я осторожно даю советы, как направить чью-нибудь жизнь, и никогда на них не настаиваю. И сам их мало спрашиваю, а неспрошенных почти совсем не слушаю, поскольку опять могу оказаться в Техноложке вместо филфака. Из самых лучших побуждений советующих.


8. Я женился в 23 года. Примерно за полгода до этого мы расстались навсегда. Я до сих пор женат, у нас двое деток, и я прихожу в ужас, когда думаю, что мог бы выдержать характер, и ничего этого не было б. Поэтому я ни в чем не зарекаюсь, не верю ни в какую окончательность и избегаю употребления слов «навсегда» и «никогда». И опасаюсь людей, которые часто употребляют такие бесповоротные слова.


9. Я спокойно отношусь ко всему, что, по моему мнению, является излишествами. То есть тем, что выше уровня хлеба. Оно все мне может очень нравиться, но сверхценность предметов и идей мне кажется спорной. Я вообще не особенно много в чем уверен, и моя уверенность распространяется исключительно на меня и нескольких близких мне людей. Другие вполне могут полагать, что для них главное империя, история, размер камня в колечке, это их дело. Мой мир скуден. Живые люди мне главней всего.


10. Мне сорок семь. Помня отца, я знаю, что это довольно много, и я рад, что я жив.


11. Деньги—не главное.

Ближние предки. Дед Моисей

Старший по возрасту из моих дедов—отец моей матери, Моисей Пейсахович Хитеров, погиб в июле 1941 года.

Это практически все, что известно мне о нем наверняка и задокументировано, остальное сложено из обрывков воспоминаний матери и бабки.

В извещении было написано «пропал без вести». И понимай это как хочешь. Потом, уже будучи довольно взрослым, я узнал—это означает, что его солдатский медальон не нашелся там, где ему пришлось сложить голову. Бабка моя даже приблизительно не знала и никогда не узнала, в каких местах это случилось, да и было ей не до того. Война стремительно приближалась к Брянской области, где они тогда жили в городе Клинцы, и надо было спасаться самой и спасать мою мать Полину тридцать пятого года рождения и ее сестру Софу трех месяцев тогда от роду. Дед по-русски говорил с акцентом, родными языками его были болгарский и ладино, идишу он научился, когда его семья, руководствуясь неведомыми мне соображениями, перебралась из окрестностей города Велико Тырново на Украину, в Житомирскую область, в местечко Трояново.

Семья была большая и, конечно, небогатая, как и все семьи многодетных еврейских мастеровых в то время, перед русской революцией. Дед был третьим не то четвертым сыном в семье, учился в хедере и был красивым и умным мальчиком. Все его любили, вспоминала бабка, не много помнившая подробностей о семье мужа. Рассказать подробней мне было некому, вся дедова большая семья, кроме одного из братьев, еще в Гражданскую подавшегося за счастьем в Америку, погибла. Я не знаю, как именно уничтожили евреев именно в Трояново, и подробностями не интересуюсь из постыдного опасения добавить боли и горя к уже известному мне.

Дед Моисей закончил начальную школу и помогал своему отцу, моему прадеду, в сапожной мастерской, там пришла революция, за ней гражданская война. Подростком вступил он в комсомол, невзирая на упреки отца, что не годятся порядочному еврейскому юноше эти глупости, и, похоже, на каком-то комсомольском сборище познакомился с юной тогда Идочкой, моей бабкой, тоже комсомолкой. Так оно у них и шло, как водится, с ухаживаниями и сватовством, потом они поженились, потом появилась моя мать, потом тетка Софа, потом началась война, потом он погиб, а потом и вся его большая семья.

От него осталась одна-единственная фотография, где он с завитой по тогдашней моде бабкой Идой и моей маленькой матерью в кружевном платьице смотрит прямо и с улыбкой. Сидя в белой рубашке и черном новом пиджаке. Передовик труда местной обувной фабрички, певец и шутник, неунывающий человек, которого все любили. У него там крупные руки и широкие плечи рабочего человека, у которого есть все, что нужно для жизни.

От брата, уехавшего в Америку и временно потерявшегося, он перед самой войной уже получил письмо с расспросами о семье, тогда еще многочисленной, и среди прочего дед ответил так: «Слава Богу, все здоровы, и в доме каждый день есть еда и одежда всем, на каждый день и на субботу с праздниками». Дед, хоть и знал как минимум четыре языка, в письме был не скор, и оттого выходило у него весомо.

Этими нехитрыми словами и я сам руководствуюсь в жизни, добавляя: и чтоб не было войны. Потому что она может в единый миг сделать бессмысленными заботы о здоровье близких, надежном доме и куске хлеба для них, а у меня и так немного, для чего я хотел бы жить.

Да и вообще свинство, по-моему, когда людей убивают.

Ближние предки. Дед Виктор и бабка Аня

Мой второй дед, Виктор Васильевич Мещеряков, чью фамилию я ношу, родился 25 октября 1912 года в Сызрани, тогда Самарской губернии, в семье железнодорожного служащего из обедневших дворян. Был он младшим из четырех детей, старшими были девочки, Нина, Зина и Ольга. Ольга умерла молодой еще до революции, и я про нее ничего, кроме имени, не знаю. Две оставшиеся знакомы мне, хоть и в разной степени. Тетя Зина (почему-то ее сложилось называть так) закончила Московский геологоразведочный институт, много ездила по Союзу и за его южными границами, а именно по Индии, Ирану, Афганистану и Пакистану, замужем была тоже за геологом, дядь Федей, и имела троих чудных детей, моих дядей, Игоря, Алексея и Димку. Игоря я считаю своим самым близким родственником, уж не знаю почему, скорей всего потому, что он—копия мой дед в молодости.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5