Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Похоронное танго (Богомол - 6)

ModernLib.Net / Детективы / Биргер Алексей / Похоронное танго (Богомол - 6) - Чтение (стр. 20)
Автор: Биргер Алексей
Жанр: Детективы

 

 


      Да еще, я так понял, специально он нам продемонстрировал, что нас из-за телеграммы в живых оставляют, приказ ему такой дали - демонстрацию устроить. Иначе бы с чего ему перед нами засвечиваться? Хлопнул бы Владимира-"Губу" и испарился бы невидимкой, нам не являясь, ведь раз убивать нас не следует, то мы ему и до лампочки, и рисоваться и распинаться перед нами без смысла выходило. Но намекнули нам, через его явление, что кому-то мы "спасибо" говорить должны. И что, раз мы теперь по гроб обязаны и повязаны, то с нас и какую-то ответную услугу могут потребовать. А какая может быть услуга, кроме как убедить Катерину дом кому следует поскорей отписать, если она вдруг передумает с домом расставаться?..
      Но сыновья-то мои ничего этого не знали и понять не могли.
      - Это что ж такое происходит, батя? - спросил Константин.
      Я плечами пожал и поглядел на окно, за которым вполне первый рассвет занимался.
      - Откуда мне знать? А вы ничего не слышите?..
      Они прислушались.
      - Вроде, ровный шум какой-то...
      - Это милицейские машины так шумят. ОМОН едет. А может, и спецназ, кто их знает... Вы встретьте их, а я пойду, Мишку поищу.
      - Угу, - и Гришка шагнул навстречу Катерине, выглянувшей из комнаты. Вот видишь, все кончилось, все позади.
      Я ещё успел разглядеть мимолетно, спускаясь по лестнице, тень улыбки на бледном лице Катерины.
      Вот прошел я через комнаты первого этажа, вышел на воздух. В рассвете, полностью разглядел поле битвы, во всех его подробностях. Батюшки, так это ж было настоящее Мамаево побоище! Перевернутые и перекореженные машины, трупы тут и там, кое-где лежащие друг на друге, пятна крови... И это еще, понимай, я видел малую часть того, что творилось вокруг дома.
      А машины уже остановились, и спецчасти в бронежилетах уже выгружались из них. Тут же я разглядел и машины "скорой помощи" в хвосте колонны, и две-три "волги" - с начальством, надо полагать.
      Лейтенант Гущиков шагнул мне навстречу.
      - Видите, все-таки вовремя приехали, более-менее вовремя...
      Я поглядел на него и сказал:
      - Спасибо вам.
      - А, чего там... - и он рукой махнул.
      А я пошел по Мишкиному следу.
      - Вы куда? - окликнул он меня.
      - Сына искать, - ответил я. - Мой средний где-то в той стороне запропал.
      Он сделал знак кому-то и пошел за мной следом.
      Куда Мишку понесло, легко было определить. И тела по пути встречались, кувалдой ухоженные, и кровь была на тех кустах, сквозь которые он продирался, свернув с дороги. Вот эта кровь мне и не нравилась.
      А двигался он к излучине реки, к тому дальнему обрывчику, о котором я уже упоминал.
      Я, кажется, понимал, в чем дело. У бандитов под тем обрывчиком был катер причален - ночью самое удобное там место, чтобы на прикол встать вот они и драпали туда, чтобы на ту сторону переплыть, от Мишкиного гнева подальше.
      И точно, первым делом я с обрывчика катер увидал, на волнах покачивающийся. И в нем два тела обмякли. Один, здоровяк с затылком как у борова - лица-то не видать было - так и сжимал в руках автомат. Второй на руль катера головой упал.
      - Сизый, - сказал Гущиков, позади меня, указывая на здоровяка.
      А я и так уже почему-то догадался, что это Сизый. Я к краю обрывчика вышел, и увидел остальное.
      На песчаной полоске берега Мишка лежал, а неподалеку от него ещё три тела валялись. Я с обрывчика спрыгнул, заскользив ногами в песке, да и поспешил к сыну.
      А солнце между тем высунулось, аккуратным таким краешком, и на воде отсверкивало, и все вокруг золотистым сделалось.
      Как моя тень на Мишку упала, он зашевелился, открыл глаза.
      - Батя... - и он улыбнулся. - Она меня поцеловала...
      - Кто - она? - я присел рядом с ним на корточки. Мог бы и не спрашивать: на губах Мишкиных виднелся слабый след губной помады, дорогущей такой, нежного оттенка, с жемчужными переливами. Только одному человеку могла такая помада принадлежать.
      - Она... появилась... Сказала, ей так жаль, что она опоздала... Что сейчас ей спешить надо, но она обязательно будет со мной, и мы поедем, в Швецию... Спросила, чего я хочу... Я сказал, хочу, чтобы меня поцеловала... Если ей не противно, потому что я весь в грязи и крови... И она наклонилась, и поцеловала меня, долгим поцелуем... А я-то, дурак, не поверил тебе, что она вернется, в самые опасные места лез, смерти искал... Чуть не нашел, кретин, представляешь?.. Но этот, который меня подранил, он не далеко уплыл... - Мишка приподнялся на локте, поглядел на катер и улыбнулся, на этот раз не блаженно, а зло так, и довольно при этом. - Вон, видишь?.. Но теперь все хорошо будет... Теперь мы с ней в Швецию... В баньку на берегу фьорда... Дай мне только в себя прийти...
      И его глаза закрылись.
      - На носилки его, - негромко сказал кто-то.
      Я оглянулся. Оказывается, когда Гущиков знак делал, это он санитаров за собой поманил.
      - Что за Швеция? - спросил у меня Гущиков. - Что за "она"?
      - Да так, - вздохнул я. - Мечта у него была, со шведами контракт подписать и в Швецию уехать работать... А кто такая "она" - понятия не имею, кого он вообразил. Мало ли девчонок у него было...
      Мишку подняли, на носилках понесли, а я тихо спросил у врача, который санитарами распоряжался:
      - Доктор, как он?..
      Врач поглядел на меня и ответил мрачно:
      - Не жилец.
      И пошел я рядом с носилками сына, всю дорогу шел, на его лицо глядя, такое спокойное и уверенное. И лишь когда его в одну из машин "скорой помощи" положили, и дверцы захлопнулись, и машина, завыв сиреной, прочь понеслась, я по сторонам огляделся.
      Весь этот ОМОН, или кто он там был, только бродил вокруг, покачивал головами и ахал. А мои все на лужайку перед домом спустились. С Константином санитары возились, руку ему обрабатывали. А Гришка сидел на капоте машины, весь грязный и закопченный, и по сторонам оглядывался. Зинка и Катерина на ступеньках веранды стояли, рядышком.
      Я к Гришке подошел и за плечо его тронул. Он очнулся от забытья и проговорил, с тихим таким недоумением:
      - Батя, мы их всех положили... Мы их всех положили, батя...
      Тут и Гущиков к нам подошел, с ещё одним человеком. Я как на этого человека глянул, так и понял - "важняк" из Москвы, больше некому.
      - Надобно отконвоировать тебя, Григорий, - сказал Гущиков. - Для дальнейшего разбирательства. И, вообще-то, наручники на тебя надеть было бы положено, но не хочется...
      - А то и одеть можете, - невесело улыбнулся Гришка. - Я вам их для смеху порву.
      Он поднялся и в сторону веранды рукой помахал.
      - Жди меня, Катерина! Обязательно дождись!
      Она со ступенек сорвалась, к нему побежала. Прильнула к его груди.
      А Гущиков меня за локоть тронул.
      - Еще одно... Вашему младшему, говорят, руку спасти не удастся. Или ампутировать придется, или будет жить с рукой вроде крабьей клешни.
      - Ну... - столько всего навалилось, что только и оставалось - шутить. - Зато в армию не попадет, в Чечню не загремит.
      - Да уж... - Гущиков не выдержал, улыбнулся. - А стоило бы ему в Чечню - как на курорт после такого...
      А Гришка Катерину по волосам поглаживал, приговаривая:
      - Да не убивайся так. Я вернусь, обещаю тебе, - и, мягко отстранив её от себя, повернулся к ждущим милиционерам. - Ведите меня, куда надо.
      Они и повели. То есть, он сам к машине пошел, а они сзади вышагивали, навроде почетного эскорта.
      Я поглядел ему вслед и Катерину за плечи обнял.
      - Ничего, дочка. Теперь наше дело - ждать. А это дело, я тебе скажу, нам привычное.
      - И ждать совсем недолго придется. Оправдают его. Необходимая самооборона и прочее, - это "важняк", до того молчавший, будто воды в рот набрав, вдруг взял и подал голос.
      - Откуда вы так твердо знаете? - обернулась к нему Катерина.
      - Знаю, потому что мне знать положено, - усмехнулся он. - Вы ведь Екатерина Максимовна Кузьмичева?
      - Да. Я самая.
      - Давайте в дом пройдем, поговорим. Ведь, как я понял, вы дом почти продали?
      - Да... А почему вас это интересует?
      - Потому что я, среди других моих обязанностей, и представитель покупателя, в некотором роде. Так что не волнуйтесь. Как мы с домом все утрясем, так и все остальное хорошо будет.
      - Да, прошу, - и Катерина в дом его повела.
      А меня силы оставили и я на траву присел, среди бродящих и покачивающих головами омоновцев. Краем уха услышал, как кто-то сказал, весело хмыкнув:
      - А молодцы ребята, нормально эту сволочь покрошили. Нам бы таких!
      И остальные согласились с ним.
      А я в небо глядел, в чистое утреннее небо, прозрачное такое. Вона оно как повернулись! Жили-поживали, тужили, не тужили, а большой беды не чуяли. И вот, не успел оглянуться, все переломилось. Одного сына нет, второй калекой заделался, третьего то ли выпустят, то ли засудят, несмотря на все обещания "важняка"... И ведь не то, что через сто лет никто не вспомянет, как на этом пятачке они стеной встанет - через год-другой всякая память улетучится. Улетучатся наши жизни, будто их и не было вовсе. Не каждому ж, понимаешь, дано быть Высоцким, Владим Семенычем, чтобы и сама смерть его Москву тряхнула, людей объединила, и чтобы песни его до сих пор звучали, сердца наши радуя и теребя... Тоже нормальный мужик был, пил, говорят, напропалую, но ведь это и с другой стороны поглядеть можно. Я вот, тоже, пью и пью, а Высоцкого из меня никак не получается. Значит, не только в этом дело. Так чего мы дергаемся, чего себя мучаем и жизни себе ломаем, ради того, что называют "достоинство сохранить" или ради красоты женской, бабочки-однодневки, либо, там, яблочка-скороспелки, которое сегодня наливное и румяное, а завтра уже и сморщенное? Кто велит человеку невинных и невиновных защищать, какой такой закон почище уголовного? Лучше бы сидели тихо, не в свои дела не лезли, отступались, когда отступиться полезней, и не становились до срока костью и прахом, в одну секунду забываемыми...
      И припомнились мне сцены последних дней. И как Мишка и Гришка в грузовичке едут, все утренним солнцем озаренные, по улице этой с голубыми тенями и сиренью отсвечивающими заборчиками, и как Мишка стоит, в ослепительно белой своей рубахе, на кувалду опершись, и хохочет во все горло, голову запрокинув, и как от реки идут втроем мои сыновья, и земля с радостью их могучему шагу внемлет, и солнце в их фигурах и волосах играет, а они такие радостные и победоносные, первый напор бандитов разгромив, и вся жизнь кажется им подвластной...
      И больно стало мне, донельзя больно, что больше такого не будет. А вместе с тем, эти воспоминания теперь такими драгоценными казались, почище любых бриллиантов, что я, по-своему, счастливым себя почувствовал, что такие моменты в моей жизни были... Все отдать можно в спасибо за то, что раз такое увидел, что порадоваться великой радостью успел... И что до самого конца эта память теперь со мной останется... А как мой срок выйдет, и зароют меня, и земного следа не останется, так я Николаю Угоднику эти воспоминания выложу: вот, мол, теплый наш заступниче, сберег, что имел, ты уж похлопочи перед Господом за меня и родных моих, какие мы там ни есть грешные и никчемные...
      Только тут я спохватился, что Зинка уже какое-то время надо мной стоит.
      - Ну что, Зинка? - сказал я. - Как жить будем? Дедом с бабкой?
      Она хотела ответить что-то, но вдруг заплакала. И тоже на траву присела.
      - Мишка... - всхлипывала она. - Мишенька...
      А я смотрел, как Константина в машину "скорой помощи" провожают - в больницу увозят, руку ремонтировать, думал о Катерине, договаривающейся сейчас с этим "важняком", о том, что если внук будет, то надо будет Михаилом назвать... Впрочем, это Гришка с Катериной и без меня сообразят... И жизнь казалась одновременно и пустой, и полной. Пустой - потому что какой же ещё ей казаться, в разоренное это утро, расшитое прохладным золотом, безразличным к людским бедам и радостям? Когда перед глазами это поле Куликово, будто и впрямь новая татарва на Русь нахлынула, и сыновья мои, наподобие древних богатырей, на рубеже эту татарву встретили? И полной потому что такая бесконечность в ней разворачивалась, что только жить и жить...
      А ещё задумался я, Зинку теребнуть, чтоб выдала на литр самогонки, или обнаглеть и у Гущикова тридцатку стрельнуть, до завтра или послезавтра. Потому что меньше, чем без литра, я этот день не переживу.
      ЭПИЛОГ
      Прошло три месяца. И был осенний Париж, над которым, вырываясь из распахнутого окна, кружил голос поэта, умершего в этом городе, тот же голос, что во время оно закружил, отпущенный кем-то, над Угличем, вольным соколом в ясном небе, готовым закогтить сердце и печень Кузьмичева Степана Никаноровича, палача на почетной и тихой пенсии.
      Кто знает, может, выходец из России обитал за этим окном, а может, студент Сорбонны, выбравший своей специальностью русскую филологию, ещё раз прослушивал записи, пытаясь вникнуть и понять, и соколом с руки отпускал мелодию русской речи над кружевными балкончиками, над кафе, в котором можно выпить особый - нормандский - яблочный сидр, пленяющий тонким вкусом не меньше, чем знаменитые вина Бордо и Шампани, и над стрекотом мотоциклов, ловко виляющих среди застрявших в "пробках" машин:
      Опять над Москвою пожары,
      И грязная наледь в крови,
      Но это уже не татары,
      Похуже Мамая - свои...
      Да, трудно было, в прекрасном далеке, понять эту магию слов. Может, другие стихи мертвого поэта помогли бы:
      И не пуля, не штык, не камень,
      Нас терзала иная боль,
      Мы - бессрочными штрафниками
      Начинали свой малый бой!
      Такая была эпоха, что навеки поэт становился бойцом штрафного батальона, единожды избрав свою судьбу и единожды подчинившись правде звучащей речи, и каждое слово его становилось бойцом штрафного батальона, и нельзя было иначе. Лживыми и пустыми получались слова, если не шли грудью на смерть. Ведь и Высоцкий свои "Штрафные батальоны" писал прежде всего о себе, о судьбе поэта и поэзии. И каждый, у кого слово было живо - от высоколобого Бродского до условно-приблатненного Розенбаума - так это ощущал. И потому помогала поэзия людям выстаивать в никому не интересных, кроме них самих, никчемных и малых боях, потому и несла их на распахнутых своих крыльях, сохраняя для будущих поколений память и о чистоте, и о мужестве, и о Прекрасных Еленах и дивных женах и возлюбленных преходящей эпохи...
      А теперь эта эпоха кончилась, началась другая - может быть, не менее великая, но другая - и поэзии надо было привыкать к существованию в мирной жизни, переламывать в себе психологию смертника-штрафника, избавляться от сознания, что каждое слово, живое и правдивое, может оказаться последним. Оказаться тем словом, на котором пулю поймаешь. И трудно, очень трудно давалось это возвращение в мирную жизнь. Трудно было созерцать пейзаж после битвы, как созерцал его Яков Бурцев, и знать, что есть жизнь впереди.
      И была осенняя Варшава, где пока ещё живой поэт записывал, глядя на чуть смешные и странноватые московскому глазу разноцветные квадратики блочного дома напротив:
      В этом городе нашей тоски,
      Посреди отлетевшего лета,
      Где блуждают ещё двойники
      Алых роз, приютившихся где-то
      В утлой памяти прожитых вспять
      Постсоветских советских реалий,
      Где никто не хотел умирать,
      Но при том все равно умирали,
      Легкой тенью скользит в зеркалах
      Не посмертных, но возле предела,
      Где кончаются совесть и страх
      Твое прежнее юное тело;
      И квадратиком красным горит
      Символ прежней эпохи, Таганка.
      И трамвайчиком дальним гремит
      Наш мотив похоронного танго...
      И был осенний Берн, где златовласая красавица сидела в уютном кресле, за чашечкой кофе, пока работники банка - включая высшее руководство хлопотали, стараясь получше угодить столь знатному клиенту.
      И кофе был хорош. Она отпила ещё глоточек - и закурила, задумавшись.
      Все и впрямь оказалось очень просто. Документы, подтверждающие, что такой-то человек является владельцем такого-то дома, были волшебным ключиком, отпирающим счета, на которых осела так никогда и не найденная часть прибыли от бриллиантовой аферы. Кому пришло в голову сделать номинальным владельцем этих счетов не конкретную личность с конкретным именем, а обладателя конкретной недвижимости, неизвестно. Но задумка оказалась замечательной. Дом - это даже не пароль, пароль, пусть самый хитрый, слишком бестелесен, чтобы быть стопроцентно надежным, а дом - это нечто вещественное, это и документы солидные. Владелец большого дома, по западным понятиям, вполне может быть и владельцем крупнейших счетов. И подозрение никогда не возникнет, что здесь имеет место "черная касса" или отмывка "грязных" денег. И дом всегда можно увести из зоны внимания следствия, передав его - перепродав, как бы или якобы - совершенно постороннему человеку. Что и было с успехом проделано...
      И была у этого дома ещё одна тайна - тайна, до которой не докопался никто. И, возможно, не менее важная, чем первая. Тайна, объясняющая, почему дом достался именно Кузьмичеву...
      Сейчас, припоминая все произошедшее, она пыталась объяснить себе, почему вернулась. И почему подарила предсмертную надежду богатырю на берегу реки...
      Вернулась-то она, потому что в отлично спланированной и осуществляемой операции что-то пошло наперекосяк. Оказавшись в Москве, она под собственным именем, Людмилы Семеновны Ордынской, вошла в собственную квартиру на Киевском проспекте. За квартирой присматривали - и домработница, и личный её охранник, поэтому все было на своих местах, свежие продукты в холодильнике, нигде не пылинки. С облегчением переведя дух, она выпила "Мартини" со льдом и решила принять ванну. Ванна наполнялась водой с душистой пеной, когда зазвонил телефон. Она не стала брать трубку. Ее голос на автоответчике сказал:
      - Здравствуйте. К сожалению, меня сейчас нет дома. Пожалуйста, оставьте ваше сообщение после сигнала.
      Пискнул сигнал, и ехидный голос произнес:
      - Привет от дяди. Он просит, чтобы ты не перекладывала больше заботу о племяннике на чужие плечи и не морочила голову по пустякам.
      Она прослушала сообщение три раза, прежде, чем стереть. Потом, спустив воду из ванной, она отправилась в обратный путь.
      До места она добралась перед рассветом. Пробираясь вокруг участков леса, на которых шло побоище, она начала понимать, что произошло.
      Так она добралась до берега реки. Она видела, как Сизый и его человек впрыгнули в катер, как попытались отплыть от берега, пока трое других, выхватив пистолеты, готовились у самой кромки берега сдержать Михаила.
      Этих троих расстреляла она, поняв, что шансов обрушить на них свою ярость, прежде, чем его самого изрешетят пулями, у Михаила не будет. Сизый замер с открытым ртом, увидев, как падают его люди. И тут на берег выскочил Михаил, с кувалдой в одной руке и с автоматом в другой.
      Он шатался, он был сильно изранен. Сизый успел выстрелить и продырявить ему бок. Но затем Михаил очередью из автомата уложил сидевшего за рулем катера, а на Сизого обрушил кувалду, по колено забежав в воду.
      Потом он выбрался на берег и упал. И тогда она подошла и склонилась над ним.. Он был так изранен, что удивительно, как он продержался до сих пор. Только его богатырский, поразительно живучий, организм мог справиться с такими ранениями.
      Он открыл глаза и увидел её.
      - Ты... - пробормотал он. - Пришла...
      - Да, - ответила она. - К сожалению, я немного опоздала. Но это ничего. Даже если мне опять придется уехать, я обязательно вернусь к тебе. Найду тебя в Швеции, в доме с банькой на берегу фьорда. Ты ведь попаришь меня?
      Почему она поцеловала его, почему дарила надежды, которым, она знала, уже не суждено сбыться? Может быть, именно потому, что сбыться им было не суждено, что, даря эти надежды, она, по большому счету, не брала на себя никаких обязательств.
      И, во всяком случае, жалости в ней не было. Если бы все сводилось к жалости, она прошла бы мимо умирающего, поскольку жалость была ей чужда. Может быть, ей двигало восхищение профессионала - уважение к отлично выполненной работе смерти. А может быть... может быть, в этом парне опять привиделся ей смутный и ускользающий образ того мужчины, которому она могла бы принадлежать всей душой. Да, она предала его... но при этом она не стала бы его убивать. Третьего человека она встречала в своей жизни, с которым она могла бы просто спать, бок о бок, и впускать в себя, и проводить с ним время, а не переспать ради того, чтобы вернее уничтожить намеченную жертву. Да, это был настоящий мужчина, из редкой, почти не существующей ныне породы. И, как и в первых двух случаях, этот мужчина сделался ей недоступен ещё до того, как она поняла, что могла бы быть с ним и покориться ему. Смерть опять оказалась могущественней, чем она - оказалась любовницей более страстной и более притягательной.
      Целуя его, она припомнила дневной сон, привидевшийся ей в угличской гостинице. И сама себе она привиделась огненным ангелом из этого сна ангелом, помогающим человеку обрести блаженный смысл и в жизни, и в смерти. Может, ради одного этого поцелуя и разыграла судьба всю кровавую эпопею, и привела её на эти берега...
      Она мотнула головой, отгоняя эти мысли.
      Что же все-таки произошло?
      Она не знала ни про телеграмму, отправленную уже после её отъезда, ни про реакцию Повара на эту телеграмму.
      Когда Повару - генералу Пюжееву Григорию Ильичу - положили на стол странное и неожиданное сообщение, он некоторое время озадаченно хмурился над ним, а потом от души расхохотался.
      - Вот паршивцы! - повторял он. - И кто это нашелся среди них такой умный?
      Отсмеявшись, он сказал:
      - Достойно вознаграждения, а?.. Соедините-ка меня с Лексеичем.
      "Лексеич" - Александр Алексеевич Кривцов, которого в Угличе знали сейчас как Ивана Петровича Иванова - взял трубку.
      - Лексеич? - добродушно прогудел Повар. - Что у вас там происходит?
      - Битва кипит, похоже, - ответил Лексеич. - Три парня - говорят, настоящие Ильи Муромцы - дали бой всем местным и молотят их почем зря, защищая нашу дивчину.
      - Вот пусть они и выиграют этот бой, - сказал Повар. - И дивчину поберегите. Незачем ей помирать за чужие грехи. Мы с ней и так, по-хорошему договоримся. Давай-ка, поспеши, милый, пока не поздно.
      Теперь настал черед Лексеича озадачиться. Не зная на данный момент всего, он мог уразуметь лишь одно: Повару каким-то образом стало известно о неравном бое, принятом тремя дюжими парнями, и ему это так понравилось, что он решил переиграть все задуманное прежде. С Поваром такое случалось. Иногда Лексеичу думалось, что в генерале есть что-то от сказочной Бабы Яги - из тех сказок, где Баба Яга говорит добру молодцу: "Угодишь мне - обед сготовишь, напоишь, накормишь, в избе чисто приберешь, отблагодарю, чем пожелаешь, не угодишь - на лопату да в печи зажарю!" И уж если добрый молодец угождает, то она и Кащея победить поможет, и волшебное яблочко даст, и коня волшебного... И когда генералу кто-то так угождал, он мог и свой смертный приговор отменить, и вывести человека из-под всех ударов...
      И эта черта в крутом - и беспощадном, в общем - характере старика тоже очень нравилась Кривцову Александру Алексеевичу.
      В общем, заключил Лексеич, сведения о трех парнях, готовых насмерть стоять, защищая невинную и беззащитную девушку, дошли до Повара (интересно, откуда?) и так ему угодили, что он в очередной раз проявил свой нрав.
      И Лексеич поспешил отдать все нужные распоряжения.
      Всего этого Богомол не знала. И сейчас, сидя в комнате для особенно важных клиентов бернского банка, она перенеслась мыслями ко второй тайне "дурного дома".
      Яков Бурцев правильно предположил, что эта тайна связана с "пустым" периодом истории дома. А еще, при своей природной наблюдательности, он не зря зафиксировал, что "Татьяна" со странной, излишней тщательностью осматривала тело убитой "таджички" - будто что-то особенное искала. Можно сказать, он был почти в одном шаге от разгадки. Но, разумеется, он этот шаг никогда бы не сумел сделать: для этого требовались и иной жизненный опыт, и иные знания, и иное умение сопоставлять внешне далекие друг от друга вещи.
      В конце пятидесятых годов дом был превращен в строго секретный центр по разработке смертоносных препаратов. Собственно лаборатории и исследовательские помещения располагались в огромном подвальном этаже (где при прежнем владельце были камеры и комнаты для допросов), а два верхних этажа были жилыми. Дом был удобен во многих отношениях: он был достаточно большим, чтобы вместить необходимый коллектив работников; он находился на отшибе и не только не привлекал внимания, но и несколько отпугивал местных жителей; система его охраны давно была налажена. Имелись и другие преимущества.
      Но случались и накладки, и неприятности. Трое исследователей, не проявлявшие должной осторожности, погибли от яда собственной разработки. Тела вывезли быстро и тихо, но, как случается в сельской местности, кто-то что-то заметил (вроде, кто-то из местных пьянчуг, отсыпавшийся в кустах неподалеку, проснулся как раз тогда, когда выносили трупы), пошли смутные слухи (пьянчуге не очень верили - чего не привидится с налитых глаз? - но приятно было посмаковать страшное, и это удовольствие попугать себя и других вытесняло недоверие, заставляло забыть, откуда вся история пошла), преобразовавшиеся в итоге в легенду об убийстве семьи дачников - такой важной семьи, чуть ли не из ЦК, что власти предпочли скрыть её гибель.
      В конце шестидесятых годов работы прекратились, лаборатория была законсервирована. Почти все подвалы замуровали - за исключением одного подвального помещения, вполне соответствующего по размерам обычному дачному дому и как раз подходящего для хранения овощей, старой рухляди и кой-какого инвентаря.
      Встал вопрос, кому доверить надзор за домом, превратив его, для порядку, в "частное владение". Выбор пал на Ермоленкова, а через него - на Кузьмичева. Палач был одним из людей, посвященных в тайну. Из всех представителей его профессии, именно он был выбран, чтобы "прибирать после неудачных экспериментов", а также присутствовать при опытах на смертниках, которые якобы уже погибли от его пули. Поэтому и было ему предложено поселиться в Угличе, поближе к месту. На что он с удовольствием согласился: маленькие городки всегда нравились ему больше крупных городов.
      Как ему было объяснено, нельзя, чтобы владельцем дома стал случайный человек, который может затеять крупный ремонт, перестройку и наткнуться на замурованные подвалы, с остатками оборудования и прочим.
      К тому времени Ермоленков (или кто-то повыше Ермоленкова) заиграл дом в "бриллиантовой афере", но Кузьмичев этого не знал.
      Впрочем, кое о чем, он, надо полагать, потом догадался - после того, как судьбы почти всех участников аферы пришли к печальному концу. Сопоставляя кой-какие факты, он вполне мог предположить, что Ермоленков поспешно отписал на него дом не просто так: что таким образом Ермоленков прятал один из ключиков к наворованному богатству.
      А потом рухнул Советский Союз, и вся жизнь переменилась. Недвижимость стала превращаться в реальную, неотторгаемую ценность. И Кузьмичев при первой возможности приватизировал дом, с простым расчетом: теперь, если кто-то после его смерти захочет вернуть себе ключик к богатству то, как ни крути, должен будет дать его внучке хорошего отступного. А продаст его внучка дом случайному человеку - тоже деньги выйдут порядочные, и совсем для неё не лишние, а этот случайный человек пусть потом кашу расхлебывает, коли наедут на него с требованиями расстаться с домом.
      Но за внучку он волновался, поэтому и просил её продать дом поскорее. И не столько из страха, что на неё тоже могут наехать, сколько из другого страха. Ему отлично была известна версия, что лабораторию законсервировали из-за крупной аварии, что в замурованных подвалах так все и осталось брошенным, и оборудование, и трупы исследователей, и что плохо придется тому, кто по какой-нибудь случайности пробьет ход в эти подвалы: настолько сама атмосфера в них может быть до сих пор ядовита. Хоть и говорили, что эта версия - полная чушь, но были у Кузьмичева сомнения в искренности таких уверений, ведь он получше многих знал, как велись у нас секретные дела. А открыть внучке тайну, чтобы она, зная все, никак не вздумала затеять реконструкцию дома, он не мог.
      В общем, лабораторию надо было застраховать от появления посторонних. И "Татьяна", осматривая тело "таджички", пыталась понять, по известным ей признакам, всю ли правду сказали ей бандиты, или они проникли в лабораторию и испытали на "таджичке" какой-то из оставшихся там препаратов.
      Повара лаборатория интересовала (о чем даже верный Лексеич не знал до поры) постольку, поскольку многие её разработки значительно опередили свое время. Контроль над этим "производством смерти" мог оказаться повыгодней любых капиталов. Он изначально знал, что Кузьмичев поведал ему (то есть, не лично ему, а следователю) не всю правду - но списывал это на то, что Кузьмичев, связанный клятвой хранить государственную тайну, не чувствовал себя вправе открыться, даже высшим чинам давая показания. Знают они про лабораторию - их дело, а он обязан молчать, и будет молчать. Такую позицию генерал Пюжеев уважал, и даже приветствовал. Лишь когда, после смерти Кузьмичева, он бросил крупные силы на распутывание загадочных узлов, накопившихся вокруг дома, чтобы опередить возможных конкурентов, связь с "бриллиантовой аферой", которую в свое время он не смог разглядеть, всплыла в ходе его расследования - как неожиданный подарок.
      Что ж, теперь все принадлежало ему: и лаборатория, и осевшие в Швейцарии капиталы. Екатерина Кузьмичева подписала все необходимые бумаги о передаче дома. Григорий Бурцев был освобожден через два дня после этого: сперва под подписку о невыезде, потом с него окончательно сняли все обвинения, признав, что он действовал, исключительно защищая свою жизнь и жизни своих близких.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21