Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сделай мне больно

ModernLib.Net / Отечественная проза / Юрьенен Сергей / Сделай мне больно - Чтение (стр. 11)
Автор: Юрьенен Сергей
Жанр: Отечественная проза

 

 


      С большим комфортом сидя в насквозь прокуренной машине, каких теперь уже не делают, и скорости своей, естественно, не замечая, он мазохично разворачивает в памяти тот день, который наступил после того, как десять лет назад в прекрасном Будапеште на холме Рожадомб и с видом на Дунай национальный пистолет, системы миру не известной, дал осечку, не сумев взорвать капсюль своего единственного патрона.
      Последнего в этой истории шанса аннигилировать незваного гостя, который, как говорилось раньше, хуже...
      Кого?
      Несется теперь этот некто, предаваясь мазохизму на все более высоких оборотах шестицилиндрового движка.
      Впрочем - специалисты утверждают - мазохизма как такового нет. Просто форма садизма, но жалом обращенного на самого себя. Любимого. А что же есть садизм? О, сей образ бытия, опять-таки согласно знатокам, намного шире, чем представляется нам с вами - читателям в пределах норм. И в этом смысле А*** на Западе сумел стать правильным садистом.
      Об этом ты еще, любовь моя, узнаешь.
      В своей темнице на вершине Роз.
      В своей светлице на Манхэтэнне, который, как мы удостоверились за годы на чужбине, бывает очень разным.
      Там, словом, где достанет. Там, где ужалит и доставит, и причинит, надеюсь, все, что и злоумышляло сочинение на тему, представляющую взаимный интерес: двуглавое, как наш с тобой орел погибший, и обоюдное, как пытка, где жертвы от палача не отличить...
      Если, конечно же, сумел.
      И если да, Иби, то скромно скажем на языке изгнания:
      "My pleasure, lady!"?
      Под сводами Восточного вокзала ударник ударился оземь, о нечистый перронный асфальт, и забился в припадке запоздалой истерики на древнерусский лад:
      - Ох, горе ты мое злосчастие! Отстучали ножки в красных сапожках! Смугляночка ты наша! Жар-птица ненаглядная! Пошто с боярами водилась? Мамочка Мамаева? Марусечка-зусечка? Как же без тебя-то мы в Москву великую?
      Группа не знала, что плясунья всех опередила.
      - Горе нам, горе нам, горе великое!.. - пластался и бился ударник.
      Трое невеселых ребят оторвали его, и под взглядами ничего не понявшей, но помрачневшей иностранной публики, подняли в международный вагон.
      Следом взошел Александр.
      Был первый по-настоящему жаркий день. Душный даже - хотя кончалась только первая неделя мая.
      Он опустил окно.
      Покинув Восточный вокзал, поезд выбирался из окраин двухмиллионного города. Почти вплотную проплывали облупленные стены старых многоэтажных домов, с выставленным за окна бельем, с видом в сотни комнат, жизней, судеб, которые попали в зону железной дороги - в полосу отчуждения. За открытыми окнами, в глубине, в прозрачном полумраке голый младенец отсасывал грудь, выставленную девушкой в джинсах, слонялись женщины в разнообразном неглиже, иные в папильотках, что-то доедал из тарелки школьник, стоя у холодильника, блеснул мускулистым торсом юноша-боксер, который бил подвешенный в озаренном проеме самодельный мешок, он бил его яростно, предварительно забинтовав запястья, а мужчины еще не вернулись с работы, а старики и вообще не дожили до этого мгновения, только старухи смотрели на поезд дальнего следования, лишь однажды мелькнул пенсионер в линялой майке и совершенно без иллюзий, подушку под живот подложивший для удобства созерцания мимотекущего момента, и все это перемежалось глухими стенами, они были с выступами кирпичных труб, облупленные, в коросте и струпьях старой побелки, буро-кирпичные, почернелые, сплошные и с расщелинами, откуда тоже смотрели окна, под разными углами, а среди стен вплотную - какой-то карликовый домик, черепицей крытый и с самостоятельной трубой, с распятием - белым и плоским изображением Христа на фоне большого креста, некогда вмазанного в древние кирпичи, и снова стены, с окнами и без, прорыв, перспектива улицы с красно-синей рекламой "Pepsi", и снова стегы, а вот уже и трубы, и снова прокопченный кирпич, стены обитаемые и отвернувшиеся спиной, а иногда на них "графитти", надписи если не замазанные, то по-венгерски все равно нам непонятные - какое лингвистическое одиночество в этом мире, как не повезло! - но, будем думать, желают нам счастливого пути. А там заборы, длинные цеха, дымы и трубы - теплый индустриальный ветер, из которого Александр - возвратный пассажир - решает вынуть несчастное свое, но очерствелое лицо.
      Он пересек свои границы. Видоизменился. Теперь он возвращается домой.
      Откатил дверь, вошел и сел.
      Напротив Комиссарова, который, помедлив, оторвал глаза от будапештской окраины.
      - А знаешь? Тебе побриться б не мешало.
      Александр оскалился и затрещал своей бородой.
      - Ты полагаешь?
      - Тем более что в День Победы приезжаем. Надо в человеческий вид себя привести. А то пораспустились, понимаешь...
      Александр перебил:
      - Спасибо.
      - Не за что.
      - Что вещи из отеля захватил. И за сухой паек.
      - А что же их, бросать на произвол? Утро - тебя нет. К обеду не явился. Доброжелатели меня уже подначивали: "Не выбрал ли свободу твой писатель?" Хорошо, хоть к отходу поезда не опоздал.
      - Спасибо, - повторил Александр.
      Оба смотрели в окно.
      - Абрикосы облетают. Когда въезжали - помнишь? - были в самом цвету.
      - Зато яблони распустились.
      - Да... Плодоносят, наверное, этими красными - "ионатан". В распределителе зимой у нас бывают. Теперь-то буду знать, откуда яблочки. Эх, Александр! Ведь не страна, а райский сад. Короче говоря, была у нас однажды в жизни прекрасная Хунгария. Случилась с нами. А сейчас за это нам платить, и я, наверно, первый в списке... Ладно. - Со вздохом он поднялся. - Наверх пошел. Итоги подводить.
      - Удачи.
      - А-а!.. - Горловой этот звук Комиссаров сопроводил отмашкой безвольным жестом приятия судьбы.
      Александр пал на сиденье - вниз лицом и в угол головой.
      Въезжали в Венгрию, можно сказать, триумфально, на "мягких местах" международных спальных вагонов, а для возврата сунули едва ли не "столыпин" - состав обшарпанный и грязный. Сиденье было жестким, как, должно быть, нары. Он подложил ладони под бедренные кости. Как танком перееханный - таким плоским себя он чувствовал. Сделай мне больно, мой колючий. Не раздеваясь - перед новой их атакой, и автомат твой поперек стола - на расстоянии руки... Мы знаем, что все это кончится. Не сегодня, так послезавтра. Кольцо блокады уже замкнулось на горле Города, а родины границы окружены их танками давно. Никто на помощь не придет, мы знаем. Америка? Свободный мир? Забудем навсегда. "Голубые каски" ООН не спустятся в наши руины на парашютах цвета парадиза. Мы знаем, мы недаром с тобою интеллектуалы. Вместо иллюзий у тебя русский автомат. Нет, не "Калашников", а тот, который отнял ты у Солдата с мемориала Освобождения. С дисковым магазином. ППШ - системы Шпагина. Ты весь пропах бензином. Ты простужен. Твои ладони забинтованы. А у меня трофейная винтовка на ремне. К стене ее приставим. Здесь просто негде прислониться... Номер отеля сомнительнейшей репутации. Рухнула вместе со старым зеркалом часть потолка - он слишком много видел. Известка с кирпичами продавила порочную кровать, а шторы с кольцами сорвались в грязь. Пыль и кирпичный порошок. Трогай меня шершавым бинтом своей руки, и теплыми над ними пальцами. Трогай, где хочешь, а ты хочешь там, где я хочу. Эту жемчужинку трогая - размером в одну оставшуюся клипсу. Пока еще живые, трогай, но это ненадолго. Поперек кровати повали. Возьми, как танцовщицу из кабаре внизу. Отель "Пипакс", моя судьба. Что это, кстати, значит - "Пипакс"? Это слово пахнет пипифаксом. Писсуаром в подвальчике кафе. Но это просто красный мак, мой мак, который роза, но не будет ею. Возьми ее. В соку, в поту, в моче, в говне, в слюне, в отчаянии с любовью. Сделай больно. Как проститутке, которой ты за это уже щедро заплатил. Ты не был никогда? Ты не платил? Тогда ты не клиент. Хозяин. Сутенер. Халиф. Мой повелитель!
      Александр перевернулся на спину.
      Сверху, в багажном отделении, пара тощих матрасов выдавливала из себя полудохлые подушки. Зеркало на задвинутой двери купе с безумной болью отражало небо за окном.
      Вернувшись, Комиссаров с порога бросил на стол бумаги десть.
      С минуту не садясь, смотрел в окно.
      - Закат, однако, - сказал он. - Будто зарезали кого.
      - Меня, - ответил Александр.
      - Тебя?
      - Угу.
      - Тогда, писатель, ты не один...
      Комиссаров порылся в папке, выбросил на стол пару затертых плиток чуингама, вытащил список творческой группы, напечатанный на машинке, и вынул из нагрудного кармана стержень для шариковой ручки, красный и почти исписанный.
      - Пожевать не хочешь?
      - Стержень?
      - Резинку штатскую. Последняя...
      - Свою последнюю уже сжевал.
      - Как знаешь. - Комиссаров втянул в рот белесую пластинку, ругнул поезд, в котором даже пепельницы не опорожнили, и свесил над бумагой прядь немытых волос. Несколько раз он пробовал шарик, выписывая вензеля. Отчитаться велено мне в письменной форме. Новая метла метет ну прямо, как железная.
      - Кто, Хаустов?
      - А кто же... Кстати! Помнишь нашу переводчицу? - поднял Комиссаров голову. - Ту, первую? Ибоа?
      - Ну?
      - На вокзале она была.
      - Нет? - встрепенулся Александр.
      - Хаустов опознал. Стояла на перроне. С видом террористки - говорит. Уж не тебя ли провожала?
      - А может быть, встречала?
      - Кого?
      - Кого-нибудь.
      - Возможно, так. А что же твоя внучка не пришла?
      - Не ходит без охраны.
      - А где охрана?
      - Отдыхает.
      - Ну да?
      - Суббота же. Уик-энд.
      - Даже ГБ на отдыхе! А мне, бля, подводить баланс! Да еще в письменном виде!
      Комиссаров с чувством выплюнул резинку в фольгу, завернул "на потом", закурил сигарету, вынув ее, погнутую, из кармана, и снова навис над верхним белым листом в пачке. Снова поднял голову:
      - А может, ты напишешь?
      - Не мой это жанр. Я грязный реалист.
      - А я что, лирик? Итоги? Утешительными их не назовешь. Взять с точки зрения творческой... Единственный концерт, который дали мы за рубежом, состоялся в нашей же военной части. Почему? А потому, что даже на уровне венгерского колхоза наша самодеятельность оказалась вне конкуренции. Взять политически? Ни одного проявления советского патриотизма я лично как-то не зарегистрировал. Тогда как пруд пруди примеров низкопоклонства перед Западом, жалкие крохи которого с жадностью разыскивали в братской соцстране. Разговорчики, которые велись при этом в номерах отелей, особенно на сон грядущий, носили характер откровенно антисоветский. Отмечены факты тайных посещений венгерских банков с целью обмена вывезенных контрабандой трудовых рублей на форинты. Кое-кто отматывал мануфактуру метрами - не иначе, как с целью мелкой спекуляции на родине. Литературный вечер в Доме советско-венгерской дружбы, прости за правду-матку, продемонстрировал слабость идеологической работы в рядах молодых московских литераторов. Я уже не говорю, что один из членов группы погиб при попытке к бегству - этим пусть компетентные органы занимаются... Мораль же в целом? На протяжении всей поездки сверху донизу царило неприкрытое пьянство и разврат. Жены изменяли мужьям, мужья женам. Подрастающее поколение не отставало. "Звездочки" не берегли своей девичьей чести, ну, а эти сволочи, "веселые ребята", ни малейшего рыцарства, естественно, не проявили. Не пощадили даже малолеток! Не говоря уже про их ударника, который, всю дорогу играя в "китайский бильярд", свидетельствовал не столько о "советской гордости", сколько о неблагополучии с национальным генофондом, поставляющем нам ежегодно двести тысяч унтерменьшей. Вот так. Ну, и какой отсюда можно сделать вывод? Скажи?
      - Вопрос, надеюсь, риторический?
      - Вопрос, - привстал Комиссаров, - самой нашей жизнью, нашим социальным бытием, предложенный к незамедлительному разрешению. Что делать? Ответь нам, русская литература? Не отвечает. Молчит литература. Если и держит камень, то за пазухой, а всего вернее - просто кукиш в кармане. Нет у нас союзников. Одни мы.
      - Кто "мы"?
      - Патриоты русские, - ответил Комиссаров. - Воскресители национального самосознания.
      - А знаешь? - сказал вдруг Александр. - Мой дед по матери был австро-венгр.
      - То есть?
      - Подданный, то есть, Австро-Венгерской империи. В первую мировую попал Российской в плен. И никогда уже не выбрался назад. Был проглочен вместе с маленькой своей империей.
      - Подожди. Австриец или венгр?
      - Жил в Вене, а по национальности... Понятия не имею. Даже не знаю, как звали.
      - Как не знаешь?
      - Его арестовали в Таганроге. В тридцать восьмом. И он исчез бесследно. Осталась только фотография. Одна. Еще в Вене снятая. В Четырнадцатом году. Перед самой той войной. На обороте что-то вроде "Попа..." Если начало фамилии, то не очень она австрийская. Но, скорее, это все же "Папа". Мать написала девочкой. Хотя такого папу мать, которую все в детстве дразнили австриячкой, естественно не афишировала. А другой мой дед, что по отцу, он с теми же австрийцами, что интересно, дрался в Галиции. За русского Царя, хотя сам был из скандинавской колонии Петербурга. Не то из финнов, то ли же из шведов, но, скорее всего, из датчан. А изначально, видимо, вся эта ветвь отщепилась от германского дуба.
      Комиссаров нахмурился:
      - К чему ты разворачиваешь сей папирус?
      - Это я к вопросу о самосознании.
      - Ничего не доказывает. Сталин, который после победы над Германией поднял заздравный кубок свой за русский народ, был и вовсе чурка - если уж на то пошло. На сто процентов. А у тебя, предполагаю, есть все же нечто русское.
      - А как же! Бабушки. Одна, впрочем, тоже не без примеси. Венецианской. В общем, как ты видишь, формула крови далека от однозначности. Космополит, можно сказать.
      - А Родина не кровь, - ответил Комиссаров. - Это у Гитлера так было. Для нас Россия - это выбор.
      - Выбор?
      - Выбор.
      - Ну, выбирай, раз так... - Александр всунул руку во внутренний карман своего пиджака, вынул кулак и спрятал его за спину. Левую руку он убрал туда же. Визави внимательно и строго следил за его плечами, неясно отражавшими заспинные манипуляции. Наконец Александр, решив, что спутал карты, вынул из-за спины и выложил на столик перед Комиссаровым свои кулаки с побелевшими костяшками. - В какой руке?
      - С тобой всерьез, а ты...
      - Я тоже не шучу.
      - Ну, коли так... - Комиссаров взглянул ему в глаза. - Открой мне правую.
      Кулак Александра перевернулся и раскрылся. На ладони лежал зазубренный кусок металла.
      - Неужели золото везешь? - испугался Комиссаров.
      - Нет.
      - Бронза, что ли?
      - Она. Бери.
      Комиссаров взял и покрутил в пальцах.
      - А этот будет мне, - раскрыл Александр свой левый кулак, в котором был примерно такой же кусок.
      Комиссаров предположил:
      - Сувенир, что ли, какой?
      - Из Будапешта-56. Когда они сбросили Сталина. Это фрагменты от Его Сапог.
      Кулак попутчика сжался вокруг куска бронзы так, что костяшки побелели. Он смотрел на Александра, словно раздумывая - а не приложить ли его этим кулаком.
      - Спасибо, - сказал он наконец. - Этот фрагмент я буду бережно хранить. Эту часть нашего Целого.
      - Я тоже, - ответил Александр.
      Размышляя над завязкой венгерской темы в собственном сюжете, он мысленно увидел себя восьмилетним мальчиком, учеником второго класса "А" средней русской школы номер 1 небольшого городка у наших новых западных границ - еще совсем недавно польского. После урока он влез на кухне коленями на табурет и замер над свежим номером "Правды" - над залитыми серой газетной кровью фотосвидетельствами бело-фашистского террора, который развернулся в соседней и только что братской стране.
      Он, Александр, существовал на фоне событий, о которых не имел - и не имел бы - ни малейшего представления...
      А ведь родился он одновременно с пистолетом Honved, 48.
      Ему был год, когда в 1949 шесть партий освобожденной Венгрии преобразились в одну под руководством сталинской марионетки - и это было названо "народной демократией". Летом 1956 он впервые был привезен на Кавказ, на Черное море, а в Венгрии уже шумел на всю страну дискуссионный клуб имени Шандора Петефи, а в Сегеде, что нелегко сейчас представить, студенты уже вышли на демонстрацию. Он не кончил еще свою первую четверть, когда Будапешт восстал - здравому смыслу вопреки.
      Гигантский памятник Сталину в столице грохнулся оземь в понедельник 22 октября в полдесятого вечера, а за день до того - в воскресный день 21-го наши зенитные орудия сбили над Дебреценом разведывательный самолет венгерских ВВС, который взглянул в лицо реальности, увидев, что за уик-энд войска Большого Брата уж навели понтонные мосты над Тисой... а в Энском гарнизоне у наших новых западных границ отчим Александра, подполковник бронетанковых войск, собрал свой "тревожный" баул, трофей еще германский, и со словами: "Мы наведем порядок в этом мире!" отбыл куда-то в ночь под проливным дождем - в Африку? в Египет? на Суэцкий канал?
      Не он один - весь офицерский дом исчез по тревоге в ночь на понедельник.
      Это Александр помнил хорошо. Он помнил себя, глядящего наутро в окно на ливень. Он одевался в школу. Этаким горбуном - нахлобучивая поверх заплечного ранца серый венский плащ, купленный мамой с рук у офицерши, отозванной из Австрии. Обогнув угол своего дома, тот горбун увидел под водостоком использованный презерватив. Не зная, что это, он ужаснулся. Из жестяной трубы хлестало, а это мокло у стены за водопадом. Он бросил косой взгляд из-под капюшона, по которому бил дождь, и дальше в школу потащил горб ранца и неведения. Сейчас Александр отдавал себе отчет, что тот гондон после любви "на посошок" запузырил в форточку какой-нибудь из офицеров. Быть может, даже отчим - кто знает? Но тогда, тем восьмилетним горбуном, гибридом Эзопа и Эдипа, он - в соответствии с тогдашним представлением своим о жизни - принял презерватив за самый член мужчины, отпавший у кого-то в эту ночь и выброшенный за ненадобностью. Бывший живой, а ныне умерший под водостоком без погребения. Или отнятый? Какой-нибудь из офицерш? Женщиной? Он и до этого был полон сомнений в прочности собственного естества, а после визуальной встречи с превратно, фантастически интерпретированным презервативом его стали по ночам преследовать кошмары на тему комплекса кастрации. Именно в тех кошмарах перед праздником Великого Октября он осознал впервые себя мужчиной. Так что Венгрия впервые явилась в форме ужаса перед насильственной кастрацией... не так ли?
      И вдруг он вспомнил!
      Небритый, лежа вниз лицом, и по пути обратно, back to the USSR?, он вспомнил два добавочных момента. Что именно тогда впервые он пошел в кино один, и был пропущен, и как жутко было среди взрослых в темноте, тогда как фильм был югославский. Черно-белый. "Тяжелый", - как определила мама, чем возбудила любопытство.
      Под названием "Не оглядывайся, сынок!"
      Второй момент был сенситивней.
      Постыден был до нестерпимости - в связи с чем, естественно, забыт.. Но именно оттуда выскакивает вдруг тот скрипач в рассказе "Жизнь хороша еще и тем... "
      Небритый чертик на пружинке.
      Поляк.
      Это случилось как раз в те проливные дни без отчима.
      В ту осень у них в подвале незаконно поселилась нищенка-алкоголичка. Двое малолетних близнецов и сын. На год был младше Александра, но уже докуривал окурки, дружил с бутылкой и девочкам трусы снимал в подвале. Зачем снимал, того Александр все еще не ведал, но понимал характер несомненной дерзости. Семь лет герою было. Но в данном случае, не это интересно. А то, что был он ко всему тому и вор. И в этом качестве, забравшись по трубе в окно к кому-то из офицеров, украл тот мальчик пистолет. С Александром подобное случалось также. Однако, в отличие от Александра, сын нищенки увел не форменный и подотчетный "Макаров", а трофейный "Маузер", из-за которого никто не поднял шума. Почему? Ежу понятно, как Гусаров говорил: вывезен тот "Маузер" был из Германии контрабандой и хранился у пострадавшего офицера нелегально. После чего он стал храниться в другом месте. Где именно, этого Александр, к сожалению, не знал. Ему был "Маузер" показан только раз, но этого хватило, чтобы сойти с ума. Пистолет был в деревянной лакированной кобуре. Не старый, не басмаческий "Маузер", а совершенно новая модель 1932 года. С обоймой на двадцать патронов, которые сын нищей пересчитал при нем. По рукояти задумчивой слоновой кости с обеих сторон по рельефному дубовому листу. А над предохранителем гравировка готическим германским шрифтом: 1. Bataillon. SS Regiment "Germania"?.
      Это продавалось.
      Сто рублей на старые.
      Александр это покупал. В рассрочку.
      Ежедневно отдавая сыну нищей десять копеек, которые давались ему на завтрак, а раз в неделю сразу два-три рубля - выручку от сданного им государству металлолома.
      Часть краденого "Маузера" уже принадлежала ему, но пока еще очень небольшая.
      В тот день он снова услышал Брамса. В эти последние дни, когда не стало офицеров, в их подъезд повадился ходить один безумный старик-поляк. Со скрипкой. Поляк поднимался на площадку между вторым и третьим этажом, укладывал фетровую шляпу у ног, натирал смычок канифолью и начинал наяривать. Играл всегда одно и то же - разрывающее душу. "Венгерские танцы", - объяснила мама Александру. И дала ему снести в шляпу "пану-музыканту" двадцать пять рублей - неслыханную сумму. Которая одним рывком приблизила бы к обладанию заветным пистолетом. А может быть, частично он его бы в руки получил. Без кобуры, допустим. Без обоймы. Без патронов.
      С четвертным в кармане он зашнуровал ботинки и выскользнул на лестницу, наполненную Брамсом. Спустился мимо исступленного, глаза закрывшего скрипача, опустил в шляпу предусмотрительно прихваченную желтую бумажку достоинством в один советский рубль и - прямиком в подвал.
      Сделка приближалась к благополучному завершению, когда накрыла контрагентов страшная тень с занесенным топором.
      Мать Александра то была.
      Она с трудом удерживала над головой топор, который был на шаткой ручке и до сего мгновения бесцельно мок в сумраке под ванной их квартиры на третьем этаже.
      Он ужаснулся. Но не за себя. За "Маузер", который, разлученный с кобурой, лежал меж ними на перевернутом снарядном ящике. И Александр его накрыл. Обеими руками. В то время как торговец оружием, вор и насильник семи лет валялся у матери Александра в ногах и целовал ее парижские туфельки, крича при этом: "Тетенька, не погубите!"
      - Руки убери!
      Он взвел глаза.
      - По локоть отрублю! Проклятое мое отродье! А потом повешусь на бельевой веревке!
      Он поверил.
      И он убрал. Отдернул даже. Потому что топор уж налетал. Зазубренным и ржавым острием. От первого удара в брызги разлетелась щечка рукояти - с метафизическим дубовым листом слоновой кости. Как мать кончала "Маузер", того он не увидел. Зажав свой глаз, ударенный осколком пистолета, а может быть, засевший в зрачке, как льдинка та у Кая, он вылетел во двор, где сразу промок до нитки. Обогнул армейский "газик" и сквозь футбольные ворота (они же для сушки белья) выбежал на поле посреди двора. Земля размокла так, что он увяз с ботинками в штрафной площадке.
      Под проливным дождем стоял он.
      Одинокий игрок.
      Александр Андерс, 8 лет, СССР...
      Пинком открылась дверь его подъезда. Двое солдат с патрульными повязками выволокли на ливень скрипача. Он вырывался. Он, может, был и не такой старик. И он кричал по-польски: "Niech zyja Wengry! Niech zyje wolnosc! Wiwat!.. ? "
      Кричал никому и в никуда.
      Его вбили в машину под мокрый брезент.
      Раскланявшись с соседкой (которая однажды напрасно обвинила Александра в краже трофейного и вечного пера "Mont-Blanc"), появился из подъезда незнакомый лейтенант. Он нес с собой смычок и скрипку.
      Помедлив, машина завелась и завернула за угол, тускло взблеснув на прощание задним стеклышком, вделанным в мокрый армейский брезент, такое оно овальное... Изнутри увидеть можно, что творится с тыла, а снаружи не увидишь ничего.
      И это все.
      А на рассвете в воскресенье - 4 ноября 1956 года - завершив окружение Будапешта, наши танки с поддержкой эскадрилий ВВС перешли в наступление, а уже шестого, к Тридцать Девятой Годовщине, о чем в Кремле с трибуны отрапортует в канун своей отставки министр обороны маршал Жуков, порядок в этом мире был наведен, поскольку как раз накануне праздника явился на рассвете из дождя усталый, но живой и полный сил Гусаров и, крепко взявшись за края своего табурета, дал Александру снять с себя блестящий грязный хромовый сапог.
      Он сел.
      Под подошвами грохотало.
      В купе был свет, а за окном темно.
      - Это еще Венгрия?
      - Она... - Попутчик поднял голову. - Паспортов еще не проверяли. А я вот видишь... Кучу бумаги перепортил. Не выходит! Не отчет по форме, а какая-то антисоветчина. На самого себя донос. Что делать?
      - Порви ты ее на хер.
      - Полагаешь?
      И он порвал. Сдернул раму - и в Венгрию клочки. На встречный ветер.
      И еще запомнился момент. Перед самой уже Тисой двое пограничников-венгров провели по коридору блондинистое существо - с завивкой перманент и татуировкой в виде голубой петли на шее. То ли девушка, то ли парень - никто не понял. Нечто не-разбери-поймешь. Какой-то, понимаешь ли, гермафродит. Но явно из "наркомов" и под дозой. Сняли с поезда. Хотел, представь себе, свободу выбрать в СССР. "Есть же чудаки", заключил рассказ об этом Комиссаров с человеческим теплом в лице и голосе.
      А ровно через реку Андерс порезался. Полез в висящий на крючке пиджак и напоролся на бритвенное лезвие "Матадор". От боли неожиданной он охнул. Выхватил кровью заливаемой рукой свой зарубежный паспорт и, улыбнувшись, подал солдату в зеленой фуражке, который нахмурился на этот непорядок и не без брезгливости проставил ему штемпель о возвращении.
      Верхняя Бавария, ФРГ. Городок, каким-то чудом уцелевший после тотальной войны.
      За средневековым кварталом, улочка которого шла круто под уклон, путь познания внезапно преградила набережная - пустынная, обулыженная и заросшая травой. Мимо неслась река. Сидя на здоровенной каменной тумбе, к которой пароходы можно прикручивать, позевывала женщина. Белокурая и в черной коже. О стену набережной постукивал катер. А*** вышел на самый край.
      Мутно было под ногами. И выглядело безнадежно. Однако же наслаивалось, пенилось, закручиваясь от безумного напора. Неслось с такой энергией, как будто бы сейчас река воскреснет на глазах. Он ждал. Чуда не наступило. Он отвернулся.
      Блондинка на тумбе была из заведения, чьи бойницы, зарешеченные еще в эпоху средневековья, выходили прямо на реку.
      Особа видная и плотная. В профессиональной форме S/M - кожаная фуражка с взлобьем, украшенном цепочкой и шипами, и лаковым козырьком. Из-под этой замечательной фуражки на короткую кожаную куртку, расстегнутую на голом теле, струился поток льняных волос, еще недавно завитых, а ныне снова распрямленных. Она сидела, свесив ноги в черных ботфортах, живот под курткой голый, ниже фиговый лист в виде кожаной бляхи на поясе, а за него заткнута плетка - целый куст хвостов на толстой рукояти в форме естества не человеческого, а скорей, ослиного. Такой резиновый елдак. Черный до синевы. С кольцом задержки, для вящего испуга унизанным никелированными шипами.
      Он обратился к ней:
      "Энтшульдигунг... Что это за река?"
      Под ' козырьком фуражки серые глаза недоуменно округлились, но все же она ответила: "Donau..." ?
      "Donau ", - повторил он, гладя на женщину. Она неторопливо слезла с тумбы, подбоченилась и двинула бедром, приведя в движение все множество хвостов своего инструмента: "Kommst du, Liebling?"?
      Вместо ответа он прижал ее к тумбе. Приподнял кожаную бляху ее прикрытия. Она улыбнулась. "Без спроса? Будешь, либлинг, бит". Из-за ее пояса он выдернул плетку. Посмотрел ей в глаза и ударом снизу всадил ей между ног - всю рукоять.
      Она открыла рот. Стояла и смотрела, не вынимая плетки, многоструйно свисающей на камни. "Будет стоить..." "Сколько?" Она сама не знала. "Zwanzig DM?.. " ?
      Самый краткий ее клиент оказался щедрым. Дал синюю сотню и оставил сдачу. Через весь город он поднялся обратно к соборной площади. Вымыл руку в фонтане с писающим мальчиком позеленевшим. Все казалось, что от руки исходит запах - не то резины, не то вагинальной дезинфекции. Он запрокинул голову.
      Собор уходил в закатное небо и был до шпиля в строительных лесах. Весь черный от копоти столетий. Если и отмоют, то не раньше, чем в следующем поколении.
      У него был "Мерседес" десятилетней давности. С особо прочным корпусом - каких не делают уже. А*** сел в машину, сдержанно захлопнулся. Не пристегиваясь, развернулся по обулыженной площади мимо накрытых скатертями в клеточку столов с довольными людьми, избыточными порциями, пивными кружками величиною в литр и озарявшими всю эту вечерю огоньками свечей, уже затепленных в больших бокалах.
      После чего уехал. В Австро-Венгрию.
      ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ
      Садизм есть отношение, изыскиваемое сознательно или предлагаемое случаем, между возбужде-нием и сексуальным наслаждением, с одной стороны, и - с другой - осуществлением реальным либо только символическим (иллюзорным, воображаемым) представлением событий ужасающих, жутчайших фактов и разрушительных деяний, несущих с собой угрозу или фактически уничтожающих бытие, здоровье и собственность человека и прочих одухотворенных существ, а также ставящих под угрозу уничтожения или сводящих к небытию предметы неодушевленные; во всех этих случаях, человек, извлекающий отсюда сексуальное удовольствие, может представать подобных деяний непосредственным творцом, либо же только закулисным их организатором, может явиться, далее, не более чем зрителем, и, наконец, может предстать - помимо своей воли или по взаимной договоренности с агрессором - объектом нападения.
      Д-р Эжен Дерен, Наше определение садизма,
      "Obliques", N12-13, Paris, 1979, p. 275

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12