Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Человек в круге

ModernLib.Net / Детективы / Югов Владимиp / Человек в круге - Чтение (стр. 3)
Автор: Югов Владимиp
Жанр: Детективы

 

 


      Я после его ухода заперся в редакции. Я начинал тогда писать повесть. И писал ее медленно, придумывая шут знает какие ситуации. Я и не представлял, что за окном моей редакции была настоящая, очень страшная, трагедийная ночь. Людей брали тихо и шумно. Никто ни о чем и не догадывался. Военный городок обычно живет и тихой, и шумной жизнью. И особенно шумной, когда объявляется тревога. Офицеры, посыльные снуют по городку с фонариками, без них. Каждый спешит куда-то. Женщины, дети спокойно привыкли к этому, они спят, не волнуются или волнуются. И все это - жизнь приграничного военного городка.
      В ту ночь брали людей, куда-то везли.
      Никто не кричал, так как в военных городках никогда и никто не кричит. Все привыкли к тревогам, к маршам, вызовам.
      Я отложил свою писанину. Я стал думать: почему Железновский так всегда неровен? Рожа! Я привык защищать себя кулаками. Я бы дал ему по роже - но это может пахнуть и военным трибуналом. В конце концов, не знаю - что хочет Железновский. Но, может, у него такое же заданьице в отношении меня. Как заданьице на танцах. Заданьице в отношении женщины, которую он, как уверяет, любит.
      И для меня она была женщиной. И я не сказал о ней и о себе многого. Тем более, этому Железновскому. Что от того, что я тогда победил с ним в соперничестве? Что от того, что она пошла танцевать со мной, а не с ним? И что от того, что я пошел ее тогда провожать и ни разу не сказал об этом Железновскому?
      Я тогда шел с ней рядом. И не помню теперь, о чем тогда говорил. Я был нахальным зайчиком, наверное. Я тогда много читал. Из меня сыпались цитаты; память была четкой, стремительной. Я мог цитировать целые прочитанные страницы. Я участвовал в школе сержантов артиллерии в художественной самодеятельности. Читал лучшие, как мне казалось, на то время, стихи со сцены. И девчата из военторга всегда встречали меня словами хорошими, даже пытались иные из них повторять строки, которые запомнились им лишь потому, что я якобы их преподнес. Я еще и пел со сцены. Наш капельмейстер Шершнев, несмотря на то, что я написал как-то, еще не будучи работником редакции, фельетон о его музвзводе, который, приходя в парк, где отдыхали семьи офицеров и сами офицеры, сачковал, выдвинул меня запевалой в сводном хоре. И вроде здорово получалось у меня "Во поле березонька стояла".
      Наверное, я был высокого мнения о себе. Я болтал, наверное, чепуху, красовался, был последним трепачем. Женщину, которая шла тогда со мной, звали Леной. Она снисходительно поначалу поглядывала на меня, чижика, чирикающего не свои песни. Я этого не замечал. Видно, я был законченно самоуверен и оттого безнадежно глуп. Но отрезвляло меня то, что она была совсем другая женщина. Я видел их уже много и они походили не на волны на море - хотя и одинаковые, но романтичные, а на нудные песчаные дюны, где хозяйничает афганец: все одинаковые, все изъеложенные языком ветра, все в рябинках.
      Меня завораживал запах ее духов. Волосы у нее были длинные, жгуче черные, глаза большие, синие, нос у нее был прямой, лоб белый, какой-то весь широкий, умный. Я описываю по своим тогда представлениям. Довольно скудным портретным мазком я даже и на капельку не приблизился бы к описанию истинной ее красоты. Я просто не понимал ее этой особой красоты, которую, конечно же, понимал сын генерала. Я просто еще не ходил с такой женщиной. Я просто еще не знал таких духов рядом, их запах был густ, первозданен, как свежий первый иней в прекрасное зимнее утро.
      Мне тогда казалось, правда: красивее такой женщины на свете и не бывает. Теперь я могу еще сознаться: я был в то время, кроме всего, брошенным: мой бывший редактор, до Прудкогляда, майор Назаренко, переведенный на должность редактора армейской газеты, имея пятьдесят лет от роду (если сорокалетние для меня были старики, то Назаренко дед-дедом!), увез машинистку Валечку, женившись на ней законным образом. Валечке было тогда двадцать. Мы в праздничные дежурства, когда из Москвы принимали приказы министра обороны, целовались тайно в коридоре. Она предпочла старика, а не меня.
      И теперь этот снисходительный взгляд женщины, в которую я опять же, позабыв недавнее поражение, влюбился на танцах сразу же, казался мне вовсе и не обидным: кто пережил измену, тому такие взгляды уже не страшны.
      Я будто нечаянно касался теплой руки Лены. Я еще не знал, что ее муж уехал в командировку, я вообще не знал, что у нее есть муж; я не знал, что она ведет меня к себе, в свой дом. Я не знал, что за нами, когда мы вошли в ее двор, наблюдают многие окна. Она же не предавала этому значения.
      Все дома нашего городка были тогда одноэтажными. Строили эти дома когда-то, еще в том веке, немцы. Строили добротно, казарменно. И мне казалось, что, идя по коридору, я никогда не пройду его до конца. Коридор был длинный-длинный, вдали лишь, в самом его конце, тускло горела лампочка. Возле нее вилась какая-то мошкара, и от этого было еще темней.
      Она остановилась в конце коридора, повернулась направо, и стала искать в сумочке ключ. Замок вскоре щелкнул. Я спросил:
      - Мне можно?
      Она кивнула. Я шагнул в темную, пахнущую такими же духами, как пахла и она сама, комнату...
      Мне вдруг захотелось пойти к Железновскому. Пойти и кое-что ему рассказать. Сказать, как все чисто и светло бывает. И как нехорошо он сказал о женщине. Он сказал, что я ее расспрашивал, а он будет ее допрашивать. Но если любишь, - разве можно допрашивать? И почему он такой? Почему он так сказал? Ну я - рожа! Я ничего не стою. Но он же там, напившись, в той палатке, говорил о какой-то женской особенности. Он говорил, что женщины в любви никогда неподсудны, что им дарено свыше всепрощение. Они не ходят по земле, они плывут на волнах добра, их несут ветры над землей. Потому все - что они украшают все. И они дают счастье всем - детям, цветам, мужчинам.
      И теперь он ее допрашивал, забыв про то, что она тоже плавает над землей, не греша. И она не виновата, что любила, а он, ее любимый, оказался не тем, кого она выпестовала в своей душе...
      Мы обменялись с Железновским адресами еще тогда, в разгульной палатке, когда целуешься со всеми углами и, конечно, с возникающими фигурами людей. Потому я нашел его быстро. Железновский оказался дома. Он встал и двинулся в мою сторону.
      - Летописец, а-а! Сколько страниц поправил?
      - Ни одной, - сказал я холодно.
      - Так ты себя всегда переписываешь?
      - А ты видел мои рукописи?
      - Видел. Размашисто переписываешь. - В его голосе появилось что-то, еще более раздражающее. - И размашисто они ее теперь допрашивают... Ты не представляешь, как распирает меня ревность. Убил бы всех за нее.
      - Ты действительно ее любишь? - Мы сели с ним за стол.
      Железновский опустил руки на спинку стула, нагнулся и мучительно выдавил:
      - Мальчик!
      Отпрянул легко от стола, правой рукой потрепал мой чуб и вздохнул:
      - Ты когда-нибудь по-настоящему любил?
      Теперь я поднял на него глаза:
      - Конечно. Я любил здешнюю машинистку. Я чуть не сбесился, когда она уехала с нашим бывшим редактором.
      - Самолюбие просто, - махнул он рукой. - Что там в ней, этой Валечке? Я как раз приехал, видел ее у вас, когда приходил к вашему редактору.
      - Ты что и за нас отвечаешь?
      - Ну ты даешь! Все-то ты знаешь! Все! Хорошо, что уеду. Иначе тебе бы несдобровать.
      - Значит, и ты все знаешь про меня.
      - Знаю. Ты же все написал. Отец погиб в сорок третьем. Хотя документа нет. Мать, правда, отсудила у государства, что муж ее считается умершим.
      - Выходит, и сестры мои не воевали?
      - Нет, сестры воевали. Одна из них замужем за Героем Советского Союза. Это тебя и спасло, когда ты шорох поднял в противотанковом дивизионе, не хотел полы мыть. Оружие на офицера поднимал?
      - Поднимал. Офицер меня ударил.
      - Доказал бы ты! Скажи спасибо, что тогда нашли под подушкой эти фотографии. "Братику от сестрички и ее мужа!" - Железновский помолчал и неожиданно предложил: - Хочешь к нам? Или - не хочешь?
      Почему-то я давно был готов к этому. На это мне давно намекали. Но Назаренко когда-то сказал мне: "Никогда к ним не ходи! Даже в волейбол играть на их площадке не играй!" Я много раз потом вспоминал его эти слова и благодарил. Потому спокойно ответил Железновскому:
      - Я по своей дороге пойду.
      - У нас тоже можно писать.
      - Это тебе кажется.
      - Неужели ты не хочешь иногда помочь? Неужели ты теперь не хочешь ей помочь?
      - Как? - глянул я на него. - Скажи.
      - Это наша забота, а не ее. Ведь она тогда тебя чаем поила... - Он, как всегда, ехидно хихикнул. - Снизошла! К вашей персоне лично... А ты сидишь и от всего отказываешься! - Неожиданно застонал, вихрем снялось это хихиканье, уплыл издевательский, насмешливый тон: - Ее же, ее!.. Ах, как больно! Уеду, а помнить этот час буду!
      - Они тебя отстранили?
      Железновский взял меня за руку и повел к порогу, на улицу. Небо было темным. Как всегда, во все дни моей тут службы, на горе возвышался Романовский крест. Кто-то сегодня зажег на нем лампочку. И он освещался.
      Железновский, оглядываясь, сказал почти шепотом:
      - Я ударил, да! Но... Это - капля... Сейчас там они кричат, эти остальные ребята. - Опять оглянулся. - Какие все-таки ребята! Никто, понимаешь, ни-к-то, - он произнес это слово по буквам, - не раскололся. Я представляю таких, когда они служат! Нет, даже у нас народ дрянь по сравнению с пограничниками.
      - Их пытают? И пытают ее? Это же несправедливо! Разве виноват начальник заставы, что ее муж сбежал? Разве...
      - Да заткнись ты! "Разве, разве!"... Ты же летописец. Неужели не соображаешь? Что бы он сделал, приехав из Москвы? Он должен все раскрыть! Жертвы при таком госте нужны!.. Сними шапку!
      - Зачем?
      - Ну сними свою фураню, говорю тебе!
      Я в недоумении снял фуражку.
      - Нет уже головастика, понял, писака! Понял?! Понял, спрашиваю?!
      Я постоял на месте, потом надел фуражку и пошагал к штабу отряда.
      - А ты говоришь - к вам! - цедил я сквозь зубы. - Ты говоришь... И говоришь - любишь! Ты все говоришь!..
      Железновский ничего не отвечал. Шел за мной. Он понимал, куда я иду. Я только не понимал, куда иду. Я иду к начальнику заставы? Или к его осиротевшей вдове? Куда я иду? Иду к женщине, которая меня очаровала запахом духов?.. Почему она так взглянула на меня, когда я, увильнув от обеда, увидел ее там, у ворот штаба? Почему так горько и печально она посмотрела на меня? Чем же я ей могу помочь теперь?
      Железновский вдруг меня притормозил.
      - Слушай, не будем нарываться на скандал. Мы и так слишком выперлись. Нас просто... не поймут!
      3
      Полковник Шмаринов меня предупреждает.
      Записка от Лены.
      Железновский достает "дело Шугова".
      Вдова начальника заставы Павликова.
      Я потом не раз благодарил судьбу за то, что повстречал в тот вечер Шмаринова. Есть люди, которые дружат по-мужски крепко, не слюнявятся, а делают в самый нужный час то, что следует делать, чтобы у тебя не слетела с плеч голова. Шмаринов был из таких людей. Мы с ним, люди разного положения - он полковник, я старшина - молча, стиснув зубы, бились на волейбольной площадке, когда играли за сборную дивизии. Игроков стоящих было раз, два и обчелся. В позапрошлом году нам дозарезу нужна была победа, чтобы прорваться на армейские соревнования. Победа, впрочем, нужна всем. Шмаринов был тогда, как говорили у нас в спортивной дружине, на подъеме.
      - Надо их сделать, ребятки! - говорил он про радиолокаторщиков, которые, живя где-то в горах, спускались к нам, в долину, чтобы "наставить нам рога".
      Я был в тот год капитаном команды, шумливо вел себя на площадке, дергал порой то одного игрока из своих, то другого. Все это видели, но прощали мне - видно за то, что как-то "везуха" была с нами, а победившего капитана уже не судят.
      Перед игрой с радиолокаторщиками Шмаринов меня предупредил: "Ори поменьше! Сцепи зубы и играй! Веди примером!" Он предупредил меня - как старший по возрасту и как старший по званию. Я не обиделся. Тон у него был братский. Я действительно сцепил зубы, и у нас с Шмариновым получалось. Я ему выкладывал мячи, как на блюдечке, а он бешено, неустанно резал. Я сам порой бил с левой. И у нас с полковником несколько раз получалось: эта неожиданная комбинация, когда мяч взмыл над сеткой, ждут третий удар, а я бью со второго, бью колом, перед носом растерянных охранителей неба. Они в замешательстве от первого, второго, выигранного тобой очка, в третий раз начинают выяснять отношения - кто должен страховать меня, в четвертый и пятый - уже бранятся. А ты вроде притих, вроде стал незаметным, а Шмаринов дает первый пас тихонечко, ты лениво, но стремглав взмываешь вверх и бьешь, бьешь, а то вдруг откидываешь ему, своему лучшему, любимейшему в эти секунды партнеру, а этот партнер хочет убить их, шестерых, на той стороне площадки...
      Вот тогда, поймав игру, мы, наконец, их повергли. И мы с Шмариновым впервые обменялись взглядом, наверное, как профессионалы. И было нам обоим понятно, что мы вытянули игру вдвоем, что ребята, вдохновленные нами, тоже старались, как никогда. И они были нами довольны. И мы довольны ими, может, тоже по-настоящему, впервые.
      На подъеме Шмаринова (так мы окрестили наш взлет) мы тогда легонько прошли корпусные соревнования, заняли первое место, и лишь на армейских споткнулись в последний день на каких-то музыкантах - ребятах, по-моему, уже тогда готовых сражаться, может с самим ЦДКА.
      Я не знал, что Шмаринов опекал меня. Я был горяч, несдержан. Я шел, как мне говорил майор Прудкогляд, против ветра. А это все равно, что идти безоружным на нож, - подчеркивал он. Шмаринов (я узнал об этом значительно позже, от бывшего политотдельца майора Кудрявцева) замял "мое дело" с "шпионом-писарем", вздумавшем описывать характерные привычки командного состава нашей дивизии. Тогда выплыла и шла рядом история, которая до сих пор и для меня остается загадкой. История с моим отказом мыть полы, история, когда командир батареи ударил меня, а я в ответ одним прыжком достал заряженный автомат (у нас в дивизионе не было тогда караульного помещения и оружие хранилось в казарме, где мы жили. А на мой грех, перед этим наряд сменился, автоматы были поставлены: ребята, простоявшие на морозе четыре часа, бросились в свои койки и "не застегнули" оружие проволокой и замком) и потом лежал с ним, автоматом, до утра, удалив предварительно из казармы батарейного (я его на виду у всех "положил" на пол и заставил ползти к порогу, что он и сделал).
      Железновский был, конечно же, точен, когда объяснил, что мое неподчинение "скатилось" на тормозах только потому, что у меня под подушкой нашли свежий конверт, письмо от сестры и фотографию, где она была снята со своим мужем Героем Советского Союза. Мало ли их, героев, в ту пору шли по тюрьмам за провинности, подрывающие основы железного порядка, установленного в стране-победительнице... Спасибо Шмаринову. Он в свое время, не зная меня, уговорил подполковника Брылева, командира нашего дивизиона, не придавать огласке факт неподчинения солдата и рукоприкладство офицера: дивизию и так в то время лихорадило какими-то проверками. Меня тогда забрал в "придурки" замполит майор Олифиренко, я три месяца варил ему борщи, подметал в его холостяцкой квартире... А затем попал в школу сержантов артиллерии курсантом.
      Шмаринов, как рассказывал мне Кудрявцев (я уже был офицер, учился в Ленинграде на высших курсах политсостава), взял на себя и "мое дело" с нашумевшим к тому времени шпионом-писарем в самом штабе дивизии и, видимо, после того, как мы в комсомольском бюро подготовили на этот счет документы, отредактировал их в нужном русле.
      И теперь мой добрый коллега по волейбольной площадке, сразу как-то постаревший, сошедший с лица, полковник Шмаринов встал грудью на мою защиту. Я не послушал Железновского, когда он стал уговаривать: нас просто не поймут! Ну и сиди, поворачивай! - крикнул я ему тогда. И - попер опять прямо к штабу, тому штабу, где была уйма этих придурков-охранников, этих, окруживших здания, танков. Куда я прорывался? Безумство мое было диким, смешным и глупым. И Железновский поддался ему. И даже, когда попятился назад, сказал - просто не поймут - и я все-таки пошел, он пошел за мной. Только потом, через годы, я потом-потом понял, что ему все это стоило идти с пацаном, которому когда-то все сошло с рук в противотанковом дивизионе! Он любил Лену. Он ее любил. Потому и шел.
      Правда, мы шли с Железновским с большим уже отрывом. Мы шли все к штабу с еще неосознанной целью - то ли выручать женщину, в которую были оба влюблены, то ли кому-то сказать: так нельзя, так нельзя!.. А что - так нельзя? Почему - нельзя? И соображаем ли, куда прем?
      Шмаринов остановил меня резко. У него всегда была сильная правая.
      Он видел наше настроение. Мне показалось, что он в эту минуту больше зауважал Железновского. В мою сторону Шмаринов глядел с какой-то болью и сарказмом.
      - Чижики!
      Это было значительным ругательством Шмаринова. Когда мы проигрывали, он всегда говорил: "Чижики!"
      Железновский опустил голову и пробурчал:
      - Я же ему говорил!..
      - Чижики! - Шмаринов не отпускал мою руку. - Ну вы... - Он обычно называл меня на "ты". - Вы этого не понимаете... А ты, Железновский, ты-то должен понять... Во-первых, тут все - инкогнито! Вы поняли? Вы, оба? Не вижу, что поняли. - Больно сжал мне кисть руки. - Не поняли, чижики! Следовательно, вы не ехали, вы не встречали, вы не видели аэродром, вы никуда не выезжали... Тем более, не шли никуда...
      - Я не понял, о чем вы говорите. Что значит, мы не видели аэродром?
      Железновский растерянно смотрел на своего шефа.
      - Майор, в городе идут аресты. Вы это хотя бы знаете?
      - Не врубился... - Железновский заморгал глазами. При свете луны это было видно.
      - Пили, майор? - Шмаринов заскрипел голосом.
      - Нет, он не пил, - заступился я за Железновского.
      - Помолчи! - раздраженно прошипел Шмаринов. - Майор, ну это - чижик! - Кивнул опять на меня. - А ты... - Он, кажется, повторялся, однако он был взволнован, видел, что мы стараемся не понять его. - Вы сунетесь сейчас... Что вы придумали - не знаю. Но сразу попадете! Точнее, он попадет. - Снова кивнул на меня. - Вы Соловьева знаете? - Шмаринов обращался ко мне.
      - Соловьева, Соловьева... - Я это пробормотал, ничего, собственно, не понимая.
      - Майора Соловьева. Интенданта! Знаете? Ну с женой его где-то в самодеятельности пели?
      - Знаю, - просветлел я умом.
      - Дома у них были когда-нибудь?
      Я сразу ответил, что не был. Я и в самом деле никогда там не был.
      Шмаринов зашипел:
      - Марш! Марш в казарму! Бегом! Бегом!
      Железновский будто очнулся:
      - Дмитрий Васильевич, а если...
      - Никаких - "если!" - рубанул полковник рукой. - Никаких! Пусть сидит - как мышка!
      Я что-то начал понимать.
      - Его взяли? - спросил зловеще. - Соловьева?
      - Не твоего ума дело! - оборвал меня Шмаринов. - Беги!.. Погоди... Тебе тут кое-что передали. Прочтешь - и сожги.
      Я шел, а не бежал. Я всего теперь боялся. Я понимал, что мой славный партнер по волейболу в эту минуту думает и обо мне. Что-то может со мной случиться. Я до этого не раз читал: обычно-то все случается с теми, кто участвует в событиях. Я - участвовал. Я встречался, я видел, я ехал, я уже где-то, пожалуй, трепался. Значит, я - трепло. Я не оперативный работник СМЕРШа. Это главное. Я - чужой человек. Я варился в этой чаше. Потому знал. Что-то знал. И многое знал. И Шмаринов прав. Я должен бежать, а потом лежать на своей солдатской койке. Среди солдат я солдат. Я слишком далеко зашел в своей вольнице. И за это я расплачусь. Как же останется без меня мама? Что будет с братишками, если меня теперь же, тоже обвинят, заберут? Докажу ли я, певший с ней, с этой дурой, дуэтом очередную модную песенку, что я с ней ни о чем больше не говорил? Что я им скажу в ответ, если они мне станут втолковывать, как втолковывали начальнику заставы Павликову то, что они хотели ему втолковать? И этому лейтенанту, замполиту, и этим всем остальным, наверное... Они же не слушают! Они же только говорят сами! И говорят глупо, предвзято, без всякой логики!
      По спине моей поползли мурашки. А если они уже ждут меня? Все узнали и ждут?
      Нет, тогда не стоит идти в казарму! Не стоит!
      Надо идти куда-нибудь... И спрятаться... И пусть-ка найдут! Они все инкогнито. И я буду жить инкогнито. Убегу. Спрячусь. Не найдут. А то замордуют и заставят во всем признаться. А в чем признаваться? Но они скажут: вы давно спелись и потому молчите, не раскрываетесь!
      Я шел около штаба дивизии. Вдруг меня кто-то окликнул. Старшина Кравцов! Он был до этого близок. Мы с ним проворачивали дело по защите этого писаря-шпиона. Кравцов был всегда мягок, у него круглое добродушное лицо всегда по-бабьи жалостливое. Он тогда страдальчески выставлял свое это лицо, когда на только что отшумевшем собрании остались одни члены бюро, которым поручили составить все документы и сказал:
      - А шут с ними! Пусть выгоняют! Дослужим и в части!
      - Чего это ты решил, что выгонят? - спросил кто-то.
      - Так в омут лезем. Закроют все выходы потом. И все закроют.
      - Что - все? - опять последовал вопрос.
      - Все... И институт, и продвижение по службе...
      Он тогда уже знал все. Я же был романтик. Я пер напропалую. А он шел в омут. Кравцов был лучше меня. Сильнее меня. И теперь он был лучше меня, потому что, испугавшись, наконец, я не представлял бы, как мог в таком положении его пригласить к себе. А старшина Кравцов взял меня за плечо дружески, при свете лампочки его лицо было сегодня суровым, губы сжались:
      - Идем ко мне!
      - Зачем? - поначалу не понял я.
      - Скажем... в случае чего... Комсомольские дела приводим в порядок.
      - Зачем? - Я непонимающе все глядел на него.
      - Так надо... Так мой начальник сказал.
      Начальником у него был полковник Матвеев. Наш начальник политотдела. Я запомнил однажды его на стрельбище, когда получил уже офицерские погоны и был срочно из редакции вызван на стрельбище. Матвеев стрелял с обеих рук. Стрелял в две мишени. В одной из пятидесяти было сорок два очка, в другой - сорок три. Его потом, когда я уже учился в Ленинграде, обвинили в многоженстве. Хотя у него была одна жена. Может, были другие женщины. И, может, та, которая написала в политуправление округа, претендовала на его любовь, но, говорят, он тут был ни при чем.
      Мы зашли в уютный кабинет, хорошо обставленный небольшими картинками патриотического характера ("Переход Суворова через Альпы", "Полтавская битва" и еще что-то), и стали копаться в бумагах.
      - Ты побудь тут, - сказал через некоторое время Кравцов, - я сбегаю в туалет. Чаю надулся сегодня...
      Мне уже давно жгла боковой карман бумажка, которую передал полковник Шмаринов. Лишь только старшина вышел, я сразу достал ее.
      "Дорогой мальчик, зеленый огурчик! - читал я с бешено колотящимся сердцем, ибо эта записка пахла теми же духами, от которых у меня кружилась голова. - Я пишу тебе наспех, и ты, умненький стилист, не ищи моих ошибок. Я передаю эту записку, верю в это, с надежным человеком. Прочтешь - сразу уничтожь ее. Ж-ский вверг тебя в опасность. Как огородиться тебе? Я имею в виду - огородиться от этой опасности? Не знаю, не знаю... За все то, что вы пережили с Ж-ским, не прощается. Тебе надо впредь - и долго! - не высовываться и жить с оглядкой. Больше идти на компромиссы. Не разобъешь, мой мальчик, лбом эту каменную стену! Я пыталась. И что из этого вышло?
      Не надо тебе пояснять, в каком я положении. Ты умненький. Сам догадаешься. Я жена сбежавшего к врагу человека. Что мне делать - покажет время. Но я не сдамся. Я хочу жить.
      Передай Ж-скому, мой мальчик, что... не получилось! Не вышло! Так, значит, тому и быть!
      Прощай, мой зеленый огурчик!
      ЛЕНА".
      Кравцов глядел на меня с порога. Его бабье широкое лицо выражало любезность и одновременно тревогу. Он не спросил меня, что это я так внимательно читаю. Не спросил и тогда, когда я стал прятать записку в боковой карман.
      - Я, пожалуй, пойду! - сказал я.
      - Ага.
      - Ну пока?
      - Пока.
      - Саша, спасибо тебе за все, - сказал я. - И за то... Ну с этим... И...
      - Я бы тебе не советовал сейчас идти... Хотя... Не знаю, не знаю! Тоже - чего сидим? Чего? Еще и в штабе? Нашлись стратеги...
      - Верно. Прощай.
      - С Богом.
      Я поглядел на него с недоумением. Мы тогда так и говорили.
      ...Я знал, где найду Железновского. Я пришел как раз вовремя. Он укладывал чемоданы.
      - Видишь, уезжаю, - сказал Железновский спокойно и тихо.
      - Вижу. Мне нужно дело Шугова, Игорь.
      - А еще тебе ничего не нужно? Может, тебе дать данные о моем новом шефе?
      Он отложил в сторону чемодан и неожиданно сказал:
      - Впрочем, пока здесь - успеешь?
      - Успею.
      Железновский с дна чемодана вытащил толстую папку, взял из нее самую тонкую папку и подал мне.
      - Только не понимаю, зачем тебе?
      Я взял папку под мышку и стал доставать из бокового кармана записку.
      - Возьми. Тут и о тебе.
      Железновский, удивленно глядя на меня, взял записку, развернул, долго читал, потом сел на табуретку.
      - Спасибо. Я Лену люблю. Ты проницательный парень. Давно усек, что к чему. - Он, наверное, не помнил, что говорил в пьянке о любви к ней.
      - Да, я догадался давно, - схитрил, будто никогда у нас не было разговора о Лене. Еще тогда догадался. Пойти со мной и потанцевать - это одно, а пойти и быть любимой... - Я не сказал опять ему о палатке, о недавних его словах о Лене. Он - что? Он не помнит, что говорит?
      - Ты думаешь, что она меня любит? Нет, нет! Эта каша у Шугова из-за нее. Только из-за нее! Она никого не может любить. Только играет.
      - И ты говоришь, что любишь ее? - не выдержал я нашей игры.
      - Люблю, - стал ерничать он. - Но уже не так. Любить, когда она жена коменданта, - это одно, - засмеялся он, - а любить, когда она жена врага народа - совсем другое. Ты разве это не ощущаешь? - Теперь мне уже не казалось, что он передо мной не хочет себя связывать с ней.
      - Что-то есть. Но что-то и тянет. - Я тоже решил ему подыграть.
      - Видишь! А я - серьезно говорю... Хотя... Серьезно многие говорят... В том числе и я. - Железновский саркастически ухмыльнулся. - Ну - читай, читай! А то не успеешь. За мной вот-вот придет машина... - И неожиданно одарил: - Ты теперь уже за себя не бойся.
      - Так у вас? Обещание - так твердое?
      - Так, так! - отмахнулся от меня Железновский.
      Я долго помнил наизусть, знал потом жизнь предателя Родины полковника Шугова Павла Афанасьевича. Потому что всегда было надо сопоставлять эту жизнь с жизнью Елены Мещерской. Как складывается она, жизнь, рядом с ней? Почему так, а не по-другому? Любовь вначале. Идет в них, идет рядом. Любовью дышат двое. И постепенно, как из прохудившегося мешка, высыпается золотая россыпь любви. И вот уже нет этой россыпи, одна пустая мешковина...
      Он, Шугов, родился...
      Я жадно вчитывался в листки, которые аккуратно были подшиты один к одному, пронумерованы и прошнурованы, и составляли папочку, заведенную на человека, дослужившегося до полковника и сменившего мундир свой на заграничный костюм.
      Рождение... Так... Это обычно... Место рождения? Это тоже обычно. Тысячи людей рождаются в деревнях, ходят потом в школу, хорошо учатся. Они обгоняют друг друга в учебе. Но так распорядилась директор школы, некая Анна Ивановна Синюхина. Она настояла на том, чтобы самое почетное звание первого ученика было отдано не Шугову, а Елене Мещерской. Правда, принята в школу недавно; но - уважительная причина: отец ее не выбирает место жительства - этим ведает партия. Зиновия Борисовича Мещерского недавно единогласно избрали секретарем райкома партии; в районе этом и находится школа, где с успехом, оказывается, занимается Елена Мещерская - дочь секретаря райкома.
      Все шло у Шугова по накатанной... Но - стоп! Почему же вмешалась директор школы и переиграла первого и второго учеников? Оказывается, не все так гладко в биографии Шугова (фамилию его Елена Мещерская так и не взяла). По сигналу, пришедшему со стороны, Синюхина, когда речь зашла о якобы подтасовке документов на звание первого и второго учеников, вынуждена была доказывать, что у безусловно способного, даже очень способного ученика - так, не гладко, не гладко. Его дед ссылался, как кулак. Правда, ссылался на самый короткий срок - вроде ошибка. Но ошибки, ее ведь так не бывает. Дыма без огня не бывает, как и огня без дыма тоже не найдешь. Дед не сразу поступил в колхоз, волокитил, был молчун. Потому внуку и досталась роль второго ученика.
      Я быстро осилил тексты (сокращенные) трех писем, клеймивших позором единоличника Афанасия Афанасьевича Шугова. Отец однажды на колхозной сходке якобы буркнул соседу, что, мол, дошли до хреновой жизни и как из нее выпутаться, уж и не знаешь. На что сосед, мол, ему резонно заметил: жидковаты люди стали, и ты, в частности. Твой отец, гляди, на пуп подымает все, а ты только и норовишь чуток приподнять.
      При проверке, правда, оказалось, что отец говорил не о самой жизни в круговом порядке, а о председателе колхоза, который - раздолбай и работать не умеет. Вскоре слова отца подтвердились: председателя уличили в жульничестве, отдали под суд и загнали туда, где Макар телят пасет. На письме том и резолюция: оказался, сволочь, прав! За язык бы - привлечь. Да нету повода!
      Я похохотал над откровенной резолюцией. Может, какой шутник ее подмахнул, чтобы избавиться от лишнего копания и в бумагах, и на месте событий.
      Еще было несколько "но", тревожившее кадровиков. Но им оставалось лишь коротко, в некоторой мере разумно к жизни полковника Шугова все пришпилить, зафиксировать. Мне показалось, ими, этими "но", пренебрегли в известном училище, куда поступил после окончания школы будуший полковник. Здесь шли о нем отличные характеристики. Между прочим, помогал поступать в это училище Шугову Зиновий Борисович Мещерский: аккуратные довоенные кадровики не могли избавить документы будущего офицера от личной и письменной просьбы секретаря райкома партии - де, знайте, если мы ошиблись в нем, Шугове, то первый повод к ошибке преподнес нам партиец с солидным стажем.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14