Похождения авантюриста Гуго фон Хабенихта
ModernLib.Net / Исторические приключения / Йокаи Мор / Похождения авантюриста Гуго фон Хабенихта - Чтение
(стр. 2)
Автор:
|
Йокаи Мор |
Жанр:
|
Исторические приключения |
-
Читать книгу полностью
(431 Кб)
- Скачать в формате fb2
(474 Кб)
- Скачать в формате doc
(197 Кб)
- Скачать в формате txt
(190 Кб)
- Скачать в формате html
(470 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15
|
|
— Любопытно. А там что? Огненный кувшин был заполнен бенгальской смесью лишь сверху. — Тонкая глиняная пластинка. Она отделяет зажигательную смесь от взрывного вещества. Когда огонь сгорает, пластинка раскаляется, и порох взрывается — вот и вся премудрость бомбы. — Хотелось бы заглянуть под глиняную пластинку, — полюбопытствовал советник. При этих словах констаблер повел глазами. В рассеянном взгляде отразилась отчаянная натура авантюриста — гнев, решительность, досада, страх… лишь на секунду. Его окружали стражники — никакой надежды на бегство. Он рассмеялся, пожав широкими плечами: — Смотрите, коли охота. Советник подковырнул перочинным ножиком пластинку и обнаружил вовсе не пороховую смесь, а просто обыкновенный песок. В песке — бумага для французов с обстоятельным изложением ситуации в крепости. — В кандалы его. — торжествующе вскричал советник. — Наконец мы располагаем прямым доказательством, подлый предатель! Я тебе покажу смазливую Рику и жирных гусей. Гуго смеялся даже в тот момент, когда его заковывали в кандалы. И, чтобы дополнить следственный материал, из французского лагеря шипящей огненной змеей прилетает бомба и вонзается в редут. Но не взрывается. Ее приносят, вскрывают, и что же находит советник под глиняной пластинкой? Двести талеров.
Допрос с пристрастием
Указующая стрела и обе линии (для краткости) обозначали в протоколе следующее: председатель суда жестом повелевал палачу туже стянуть веревки на дыбе. После того протоколист записывал вырванные под пыткой слова вплоть до крика: «смилуйтесь, пощадите!» Князь устроился на возвышении — за особым столом и на стуле под черным балдахином, напоминающем трон. Председательствовал советник. Первый вопрос обвиняемому: — Как тебя зовут? — В Подолии Ярослав Тергуско; в Збарасе Зденек Кохановский; в Одензее брат Гилариус; в Гамбурге юнкер Илия; в Мюнстере Вильгельм Штрамм; в Амстердаме менеер Тобиас ван дер Буллен; в Сингапуре магараджа Конг; в море капитан Руж; в Хоогстратене рыцарь Мальхус; в Лилле шевалье де Монт-Олимп; в Пфальце доктор Сарепта и здесь Гуго фон Хабенихт. — А других имен нет? — удивленно воскликнул председатель. Все засмеялись при столь комичном вопросе. Сначала обвиняемый на дыбе, затем князь, потом члены трибунала, все смеялись, даже череп на столе, только советник застыл в сугубой серьезности. — Других не вспоминается, — фыркнул обвиняемый. Второй вопрос: — Какую религию ты исповедуешь? Ответ: — Родился еретиком аугсбургской общины, в Кракове примкнул к социнианам, на Украине вошел в лоно православной церкви. Позднее стал католиком, розенкрейцером, квакером. В Индии поклонялся Шиве и Брахме. В конце концов присоединился к богоотступникам и дьяволо-поклонникам манихейцам. Иными словами, стал каинитом. — Прекрасная коллекция, — заметил председатель. Протоколист все подробно записал. Вопрос третий: — Сословие? — Знаменосец, пленный, раб, харампаша, крестьянин, княжеский обер-гофмейстер, нищенствующий монах, церковный служка, вербовщик, благородный рыцарь, продавец раковин, спекулянт, олдермен, судовой капитан, вице-король, пират, учитель, живодер, колдун, рыцарь козла, палач, копейщик, вундердоктор, пророк и констаблер… — Стоп, стоп! — крикнул председатель. — Писец не поспевает. И снова присутствующие рассмеялись, услышав перечень столь нелепых и странных занятий и призваний, даже обвиняемый усмехнулся, даже череп осклабился. Сегодня выдался на редкость забавный денек. Четвертый вопрос после соответствующих звучал так: — В каких греховных деяниях признаешь себя виновным? Ответ пристрастно вопрошаемого: — Состоял в разбойничьей банде. Точности ради председатель диктовал протоколисту латинскую номенклатуру преступлений. — Primo latricinium. — Склонил супругу моего благодетеля к греховной любви. — Secundo adulterium. — Разграбил церковь, доверенную моей охране. — Tertio furtum. Sacrilegium! — Под фальшивым именем выдавал себя за дворянина. — Quarto larvatus. — Изготовил себе фальшивое свидетельство. — Quinto falsorium! — Убил на дуэли лучшего друга. — Sexto homicidium ex duello! — Обманул своего торгового компаньона. — Septimo stellionatus. — Выдал важную государственную тайну. — Octavo felonia! — Вел торговлю, пользуясь имуществом другого лица. — Nono barattaria! — Перешел к идолопоклонникам. — Decimo idolatria! — При живой первой жене завел вторую. — Undecimo bigamia. — Завел третью, четвертую, пятую и шестую. — Duodecimo trigamia, polygamia! — Совершил цареубийство. — Decimo tertio regicidium! — Занимался пиратством. — Decimo quarto pirateria. — Убил свою первую жену. — Decimo quinto uxoricidium! — Не чуждался колдовства. — Decimo sexton sorcelleria! — Заключил пакт с дьяволом. — Decimo septimo pactum diabolicum implicitum. — Был фальшивомонетчиком. — Decimo octavo adulterator monetarum. — Возвещал новую религию. — Decimo nono haeresis! Schisma! — Врачевал ядовитыми снадобьями. — Vigesimo veneficus! — Предал врагу вверенную мне крепость. — Vigesimo primo crimen traditorum. — Ел человечье мясо. — Vigesimo secundo antropophagia! Cannibalismus! — громко возгласил советник и положил тяжелую руку на пачку листов. Пот струился с его массивного лба. — Это все, наконец? — устало вздохнул советник, и пристрастно допрашиваемый ответил резким хохотом. На сей раз смеялся только он один. Подручный палача неверно истолковал жест советника и круто затянул веревку, которая опутывала руки и ноги обвиняемого, так что смех перешел в тягостный вопль, словно его щекотали и душили одновременно. А ведь советник всего лишь хотел дать понять, что на сегодня допрос окончен и обвиняемого можно вернуть в камеру. Дело выходило весьма примечательное. Этакое нагромождение преступлений! Субъекта сего надлежало проштудировать досконально. Самому князю стала любопытна связь вышеназванных титулов и преступлений, и он приказал не начинать следующего допроса без его сиятельного присутствия. Обвиняемый имел недурные основания для смеха: ведь пока судьи подробно разберут его двадцать два преступления, французы вполне успеют взять Кобленц, выпустить его из темницы и спасти от мучительной смерти. Как следует поступить с таким человеком? Казнить, вне всякого сомнения, но каким способом? Трудный вопрос. Если бы ограничиться первоначальным обвинением — сговор с врагом и предательство, — то приговор однозначен: расстрел. «Лицом к стене, пли!..» Но при таком скоплении преступлений выбор казни чрезвычайно затруднителен для судьи. Разбойнику полагается колесование. Живущему в дву-, трех-, четырех-, пяти-, шестибрачии — рассечение на столько же частей. Цареубийцу надлежит разорвать, привязав руки и ноги к четырем лошадям. Хорошо, но как это устроить, если его уже разделали на шесть частей? За подделку свидетельств отрубают правую руку, служителя сатаны сжигают на костре. Но в таком случае невозможно истолочь его живым в ступе — справедливое наказание за убийство супруги. И если даже казнить его всеми способами и заслуженно, то как предать голодной смерти, предписанной людоеду? Князь принял соломоново решение: — Поставим злодея перед судом. Пусть он подробно расскажет о всех своих грехах. И пусть возмездие будет соответствовать тяжелейшему. С таким решением даже советник согласился. Судьи единодушно решили с первого же дня допроса не применять дыбу, ибо преступник, истощив свои силы, не сможет выдержать длительной беседы. Уместней всего пытка водой, а именно: лежащему на спине обвиняемому засунуть рожок в рот и накачивать водой, дабы вынудить его к полной откровенности. — Не пойдет, — заметил князь. — Когда пьешь воду, ну какая радость рассказывать. (Я по себе знаю.) Надо подвергнуть его моральной пытке. Приговор должно тотчас объявить и посадить осужденного в камеру смертников. В этой камере злодей проведет горькие часы раскаяния. Народ, который столпится поглазеть на него, принесет хлеба, вина, мяса — ему в утешение. Тем самым его содержание ничего нам не станет. Человек, досыта поевший и хорошо выпивший, и говорит хорошо. Потом снова отошлем его в камеру смертников и так далее, пока он не продиктует в протокол рассказ о своих преступлениях до последней йоты. Судьи одобрили решение князя, только советник разворчался: этот двадцатидвукратный лиходей заживет куда приятней, нежели все его судьи — ведь мы во время осады мыкаемся на хлебе и воде. Синдик успокоил его: не будем завидовать бедняге в его маленьких радостях между темницей и виселицей. Подумайте, господин коллега: сегодня мне, завтра тебе.
Часть вторая
У РАЗБОЙНИКОВ
Пещера Пресьяка
Я был штандарт-юнкером кайзеровской армии полка генерала Мельхиора фон Хатцфельда. (Так начал свою исповедь Гуго, когда его в первый раз вывели из камеры смертников и предстал он перед судом.) Моя отличная служба и особенная ловкость в обращении с пушками побудили генерала при осаде Кракова произвести меня в констаблеры. В ту пору город занимал трансильванский князь Дёрдь Ракоци, который заключил союз со шведами для завоевания Польши. Полякам приходилось уже совсем туго, когда им на помощь подошли кайзеровские войска. Я не собираюсь долго задерживаться на осаде Кракова, дабы у господ судей не возникло подозрение, будто я, перечисляя второстепенные события, намеренно тяну с признанием. Расскажу только о фактах, имеющих к делу прямое отношение. Во время осады я познакомился с дочерью одного польского дворянина, и она в меня влюбилась. Был я тогда парень видный и недурен собой. Девице той едва сравнялось шестнадцать, была она писаная красавица, пылкая, черноокая. Если верно помню, звали ее Маринка. От нее научился я польскому и еще кой-чему, роковому на всю мою жизнь. Страсти к женщинам. Во время осады посылал меня генерал на разведку венгерских позиций. Я единственный дерзал добираться по ночам до предместий Кракова и делал это вполне охотно: ведь меня ждала там возлюбленная. И не ради золотых монет генерала ночь за ночью рисковал я своей головой — мне светили глаза прекрасной Маринки, она босая подкрадывалась к воротам замка, чтобы никого не разбудить. Однако экономка, старая ведьма, пронюхала о наших тайных свиданиях и намекнула, надо полагать, своему хозяину. Однажды ночью, когда Маринка в комнатке, озаренной луной, учила меня фразе «kocham pana z calego serza» (люблю тебя всем сердцем), услышали мы, как заскрипела лестница, ведущая в первый этаж: с грозным ворчанием поднимался по ступеням старый пан. Я перепугался не на жизнь, а на смерть. — Не бойся, — шепнула мне девушка. — Иди спокойно старику навстречу и на все его слова отвечай: «Един господь и другого нет!» Она вытолкнула меня за дверь, закрылась у себя в комнате, а я остался в коридоре. Старый пан с трудом тащился по лестнице, на мое счастье, ступая лишь одной ногой и приволакивая другую — та не сгибалась по причине простреленного колена. Мне хорошо была видна его суровая квадратная красная физиономия, потому что одной рукой он сжимал большое ружье с дулом наподобие фанфары, а в другой держал горящий фитиль, который все время раздувал, чтобы тот не погас. Свет фитиля, должно быть, его слепил — он заметил меня, лишь когда ружье ткнулось мне в грудь. Тут заорал он хрипло и гневно: — Кто там? Стой! Я отвечал, как научила меня девушка: — Един господь и другого нет! А что было делать? Старик неожиданно заулыбался, притопнул фитиль сапогом, повесил ружье на руку, хлопнул меня по плечу, схватил за руку и, называя братцем, повел по трескучей лестнице вниз, к себе в комнату, где в камине горел яркий огонь, усадил на покрытую медвежьей шкурой скамью и протянул узкогорлую флягу с вишневой настойкой. Сам же он вытащил небольшую книгу, которую при желании можно было сунуть за голенище сапога, и начал из нее почитывать. Все в том смысле, что святая троица-де абсолютно бесполезна, ибо для немногих событий, свершающихся в сегодняшнем мире по божьей воле, достаточно и одного-единственного господа. От этаких кощунств волосы у меня на голове встали лыбом. Лишь теперь я понял, в какую сеть угодил. Отец моей Маринки был еретик-социнианец, более того, учитель секты, и он явно вознамерился сделать меня прозелитом. В Польше религия Бландраты
широко распространилась и, поскольку еретики жестоко преследовались, учение вели тайно. Дом старого поляка был одним из пунктов, где набирали прозелитов. Когда старик решил, что я достаточно просвещен, достал он толстенную книгу, велел положить на нее руку и дать клятву. Ну и сел я в лужу! Отказаться — значит признать, что я здесь ради его дочери; внушительное ружье стояло у него за спиной, и старик моментально мог командировать меня на небеса. Поклясться — ада не миновать. Как быть? Сей момент прямиком на небеса, либо в преисподнюю обходными маневрами, без спешки-горячки? Молодость взяла свое. Жаль стало красивой кудрявой головы — я выбрал последнее. И зачастил в дом старого поляка, где еженощно собирались социниане. В качестве неофита я имел право находиться в собрании только на псалмопении. Пока шла проповедь, меня посылали часовым — своевременно сигнализировать в случае опасности. Это меня очень устраивало: во время проповеди я отнюдь не торчал у ворот, а взбирался по ореховому дереву, росшему под окном моей возлюбленной, и проникал к ней в комнатку, дабы получить osculum cahritatis.
На ночь старик запирал дверь Маринкиной спальни, полагая эту меру достаточной для спокойствия семьи. И пока мудрецы обсуждали догму о единственном боге, мы, скудоумные, совершенствовались в догме страстного единения двух сердец, пребывая в уверенности, что до конца contio
старик не пожалует. Однажды наше собрание пополнилось новыми участниками. Группой венгров из Кракова — ярых социниан. Старик принял их с радостью, особенно когда узнал, что у них в Трансильвании религия социниан очень распространена и даже сам князь ее исповедует. Если он станет польским королем, еретиков не будут преследовать, и церковь отойдет к социнианам. Генерал, услышав новости, от злобы подпрыгнул чуть не до крыши палатки: «Отлично эти чертовы мадьяры набирают сторонников. Если они договорятся с польскими еретиками, их из страны никакой силой не выпрешь!» По счастью, в схизме венгерских и польских социниан существовали важные разногласия. Здесь я должен заметить, что с некоторых пор у старого поляка словно бы возникли на мой счет кое-какие подозрения; он перестал на время проповеди отсылать меня сторожить дом, а счел за благо предоставить и мне участвовать в диспутах, благодаря чему я и приобрел сведения, коими собираюсь поделиться с вами. Различие мнений между венграми и поляками касалось божественной натуры нашего господа и спасителя. Мадьяры утверждали: если Христос и не является богом, ибо господь един в сути своей, то как сын божий он пролил кровь за нас, грешных. Помнить об этом — наш долг, и при каждой встрече благость искупительной жертвы надлежит почтить глотком вина. Почитание мадьярских господ было столь велико, что когда старый пан доставал из подвала кувшин вина и пускал по кругу, кувшин возвращался к нему долу склоненный. Я замечал: всякий раз, когда он потряхивал пустой кувшин и ничего там не булькало, сомнения яростно кусали его. Вначале он только спорил, что излишне, мол, постоянно взывать к пролитой христовой крови. Понятное дело — в воскресенье или лучше по великим праздникам… но тут мадьяры совали ему под нос цитату из Библии: «Осужден будет, кто меж днями различие творит». Тогда старик нападал на догму в целом. В суровой проповеди он утверждал: Христос отнюдь не сын божий, он сын человеческий и потому человек и только человек. На что мадьяры возражали: звучит разумно, однако был он сыном хорошего человека да и сам человеком неплохим, неужели не заслужил так или иначе, чтобы мы, памятуя о его пролитой крови, символом винопития не принесли свою скромную жертву. И снова кувшин пуст. Старик во злобе стал фанатически преследовать небесного нашего спасителя. На следующем собрании допроповедовался до того, что Христос отнюдь не был человеком, заслуживающим какого-либо уважения: во-первых, он еврей, во-вторых, призывал к уплате подати и, следовательно, распяли его вполне справедливо. Венгерские господа и тут не дрогнули. Если Христос, возразили они, и в самом деле был плохой человек, первый и прямой наш долг пролить его кровь и в субстанции вина воспринять. (— Занятные ребята эти венгры, — усмехнулся князь. — Дьяволу они занятные ребята, — вскипел советник. — Кощунственные псы заодно с поляками. — Habet rectum,
— заметил князь. — Рассказывай дальше, сын мой. И Гуго продолжал свою исповедь.) Опустел последний кувшин вина, и благородный польский пророк объявил тему следующей проповеди: он расскажет своим благосклонным слушателям, что Христа, собственно, и вовсе не было на свете, а вся история — просто выдумка попов. Таким образом и пылкое христопочитание венгерских господ иссякнет. (— Ты и в этом погибельном собрании участвовал? — обрушился на обвиняемого председательствующий советник.) Упаси боже, достойный мой господин, разве я способен на такой чудовищный поступок! Напротив, мне пришла в голову весьма богобоязненная мысль, и я, восседая на ореховом дереве, обсудил ее с моей возлюбленной — прекрасной Маринкой, — с некоторых пор отец держал дочку взаперти. Мы решили, что когда еретики снова соберутся на богохульную проповедь, я выйду под предлогом дозорного обхода и суну горящее полено в камышовую крышу овчарни; слух о пожаре всполошит еретиков, все побегут кто куда, начнется суматоха, станут вытаскивать утварь из дома, выпускать лошадей из конюшни — тут уж будет не до того, чтобы барышень стеречь. А моя Маринка между тем набьет мешок фамильным золотом и драгоценными камнями, вверенными ее попечению. Я поймаю двух коней, и мы помчимся, незамеченные в дыму пожара, прямиком в мой лагерь. И там заживем благочестиво, как муж и жена. (— Да, это вполне богоугодная мысль, — решил князь. — Ваше сиятельство! — не сдержался советник. — Да, incendiarii malitiosi comburantur.
И сверх того еще raptus
и rapina.
За первое положено decem juvencis puniatur,
за последнее — palu affigatur!
— Habet rectum, — согласился князь. — За поджог тебя самого надлежит сжечь, дорогой сын мой, за похищение девицы оштрафовать на десять быков, за разбой посадить на кол. Продолжай.) Богоугодные эти планы не удалось исполнить: вышеупомянутая ведьма-экономка пронюхала о приготовлениях барышни и шепнула хозяину. Меня выследили, схватили, растянули на скамье и до тех пор оглаживали ореховыми розгами, пока я не сознался, кто я. Немец и шпион. Хотел было старый пан повесить меня на колодезном журавле, да один из благочестивых господ венгров сжалился: «не пропадать же добру», сказал он и купил меня как раба. Ударили они по рукам со старым паном, и пошел я за шестнадцать польских грошей. И вот мы с венгром в Кракове, занятом его князем. Здесь жилось довольно сносно, одно только плохо: каждый божий день я молол и молол перец на всю мадьярскую армию — венгры пожирали его страсть сколько, потому как им все с перцем подавай. Глаза у меня побагровели от перца, и нос распух, как огурец. В остальном жаловаться особо не приходилось, только вот хозяин мой вздумал, чтобы я съедал всю передо мной поставленную еду — не жалуйся, мол, что твой господин тебя плохо кормит. Господи! Моей порции хватило бы с избытком трем молодцам со здоровенным аппетитом. Когда хозяин замечал, что я не в силах больше проглотить ни кусочка, хватал он меня за плечи, тряс, как трясут полный мешок, чтобы освободить еще чуть-чуть места, и впихивал остальную снедь, пока тарелка не пустела. Серьезно говорю, меня прямо-таки трясло от страха, когда приходило время обеда и я глазел на ложку размером с мой широко разинутый рот. Вы не поверите, господа, — злейшая на свете пытка, когда нутро битком набито едой. (— Да, такую пытку мы еще не пробовали, — отозвался князь. — И пробовать не будем, — добавил советник.) Ах, как я раскаивался! Ну хоть бы кто пришел и освободил меня из неволи. И впервые понял, как страшно обманул себя самого. Горько, тяжко и молиться некому. Перешел в ислам, молился бы хоть пророку Магомету. Будь евреем, мог бы взывать к Аврааму, царю Давиду или к четырем архангелам. А на своем месте никому не мог я адресовать нижайших своих упований. Известное дело: обращенная к небу просьба без адреса тем только и хороша, что ее перехватит какой-нибудь в засаде лежащий злой ангел да так исполнит, что останется только выть да стонать. Но молился я неустанно и вопреки всему: прииди, освободи из мадьярского плена… пока нас внезапно не окружили татары. Вот и освободили, попал я, как говорится, из огня да в полымя. (— Что за бесстыдная чушь, — заорал, вскочив на ноги, советник. — Какие татары? Обвиняемый, кажется, забыл, что мы все еще находимся в Польше, под Краковом. Татары, верно, с неба свалились?) Я тотчас разумно объясню, с какого неба свалились татары. Его величество турецкий султан рассердился, что его вассал — трансильванский князь Ракоци — протянул руку за польской короной, не послушав совета вести себя поскромнее. И приказал султан крымскому хану Гирею собрать двести тысяч конницы и ударить в тыл венгерскому войску. Хан повиновался, одним рейдом опустошил Трансильванию, окружил венгерское воинство в Польше и взял в плен до последнего человека. (— Правдоподобно, — заметил князь. — Таким манером татары действительно могли объявиться в Кракове.) Лучше бы не объявлялись — хуже любой напасти. Дорого я заплатил за недовольство турецкого султана. Взяли татары венгерское войско, разделили меж собой их военачальники найденные у пленных ценности; водители отрядов присвоили лошадей, а самих пленников отдали простым татарам на обычных условиях скотного рынка: каждый покупал смотря по деньгам. За моего хозяина дали пять польских грошей, за меня девять, оценив, надо думать, широкие мои плечи. Нас купил один и тот же татарин. Плюгавый человечишко-рябая рожа — я-то сам и двух грошей не дал бы за него. Начал он с того, что прихватил нашу хорошую одежду, а взамен одарил лохмотьями из своих запасов. Разговаривать мы с ним не могли, но понимать друг друга научились быстро. Татарин пощупал наши рубашки: венгр носил рубашку из тонкого батиста, я — из простого домашнего полотна. Отсюда татарин понял, кто из нас господин, а кто бедняк. Достал он из своего кошеля золотую монету, положил на ладонь, показал венгерскому дворянину; другой рукой накинул ему аркан на шею, сунул зажатую в кулак монету под нос бывшему моему хозяину и стал дергать веревку, поочередно зажимая и разжимая кулак. Это означало: за сколько монет тебя выкупит семья? Венгерский господин выбросил десять раз по десять пальцев — за сто, мол. Татарин скривился — маловато. Тот повысил цену, повторив свой жест — двести. На это вложил татарин конец веревки ему в руку — ладно, мол, сгодится. Пришел мой черед, мне он тоже сунул под нос ладонь с золотой монетой: сколько за тебя пришлют? Я замотал головой — ничего. У глупых татар такое мотание головой означает — согласен. Повеселел наш владелец и опять мне руку с монетой тычет: сколько? Плюнул я ему в руку — иначе как ответишь? Понял он, спрятал золотую монету, вытащил серебряную. Плюнул я и на нее. Порылся татарин в мешке, достал большой медный грош — сколько этих за свою голову дашь? Смотрю на него равнодушно; взял он мою руку в свою и начал загибать пальцы, пытаясь втолковать мне цифровую науку. Тут я просунул большой палец между средним и указательным и вполне точно дал понять, что от меня и ржавого геллера не дождешься. Резко хлестнула нагайка по моей спине. Татарская конница собралась быстро и повернула обратно, откуда пришла, в татарскую свою страну. Моего прежнего хозяина и меня новый хозяин гнал связанными перед собой. Охая да вздыхая, помянул я слова моей бедной бабушки: кто Иисуса порочит, тому еще при жизни суждено ослом заделаться. Воссияла ее правота. Около полудня швырнул мне татарский господин сухих стручков, что у нас в доме ослы жрали, — вот тебе и обед, и ужин. Нет, татарину, в отличие от прежнего моего хозяина, не приходилось запихивать в меня оставшуюся еду черенком ложки. Еще пуще убедился я в мудрости бабушкиной поговорки, когда мадьяр на пятый день стал жаловаться — ноги у него стерты и не может он дальше идти. Да и то правда: комплекции он был внушительной, а на своих двоих странствовать не привык. Татарский мой властитель ужаснулся от мысли потерять богатого пленника, то бишь двести золотых выкупа. Он слез с коня, ощупал ноги драгоценного мадьяра, крепко выругался и показал — садись, давай в седло. Ах, какой сердобольный татарин! Подошел он затем ко мне, пощупал икры и лодыжки, и я возликовал — может, и меня на свою лошадь посадить хочет. Но совсем другое удумал татарин: выбрал он меня, так сказать, эрзац-лошадью; не успел я сообразить что к чему, как он уже уселся мне верхом на шею, скрестил ноги у меня на груди и за вихор мой придерживался. Пришлось тащить окаянного на своем горбу. По счастью, был он малый хлипкий, весом с тяжелый ранец — ноша для солдата привычная. Слава богу, что не догадался посадить на меня венгерского страдальца. А тому шутка по вкусу пришлась — всякому нравится пошутить за чужой счет. Сперва он высмеял меня, угадав по моим гримасам и стиснутым рукам, с какой бы радостью я помолился, если бы только знал кому. Но затем насупился и очень неодобрительно на меня поглядывал сверху. Не к лицу, говорит, молиться, когда имеешь дело с врагом. Тут только проклятия уместны. Сам-то он был большой мастак по этой части. Он столько раз повторял при мне ужасающую формулу проклятья, что до сих пор ее забыть не могу. На головоломном венгерском языке она звучала так: «Tarka kutya tarka magasra kutyorodott kacskaringуs farka!»
(— Стой! — прервал князь. — Это, верно, колдовское заклинание. — Вроде «abraxas» или «Ablanathanalba»,
— испуганно заметил советник. — Надо его записать, — решил князь, — и вручить придворному астроному. Пусть с помощью профессоров отыщет смысл. Сын мой, продолжай и расскажи, сколь долго вел ты достойную сожаления жизнь осла.) О, столько времени, пока я смотрел в глубую высь и, ни к кому специально не взывая, умолял небо, землю или преисподнюю послать освободителя. Столько времени, пока мы не въехали в большой хвойный лес. И едва татарское воинство продвинулось на расстояние, за которое христианин успел бы прочесть «отче наш», вокруг все затрещало, будто рушились земля и небо: стволы деревьев падали на татар, на их лошадей и пленников. Вдоль дороги, избранной татарами, неведомый враг подпилил деревья, и стоило задеть один-единственный ствол, как он, падая, увлекал за собой все остальные. Огромная ель повалилась на нас, и мы, распростертые, остались лежать под ветвями. Счастье, что татарин сидел на моих плечах; ствол размозжил ему голову, а моя осталась торчать, зажатая его ногами, словно в тисках. Ужасающий треск оглушил меня, и как я выбрался из этого светопреставления — сам не знаю. Знаю только, что, раскрыв глаза, обнаружил я себя в лагере грозных гайдамаков. О, гайдамаки были действительно могучим племенем! Они не принадлежали ни к одной нации, вернее сказать, среди них обретались сыновья любых народов: поляки, чехи, русины, болгары, валахи, ясы, мадьяры племени «чанго», казаки — что ни тип, то отпетый разбойник. Им не возбранялось — особенно в добром подпитии — всерьез помахать секирами, разрешать промеж себя споры с помощью налитой свинцом дубинки или кинжала. Но всякого рода национальные распри запрещались. Кто прославился грабежом или разбоем, удостаивался чести вступления в их союз. Самый дерзкий, до безумия храбрый злодей становился их предводителем. Если в каком-нибудь крупном городе Спиша, Польши, Подолии или Малороссии разыгрывался мрачный спектакль массовой казни, — словно из-под земли выскакивали гайдамаки, убивали стражников, освобождали осужденных и зачисляли в свои ряды. Если где-нибудь молодую и прекрасную женщину за супружескую измену или колдовство обрекали на сожжение заживо, почти наверняка свершалось чудо: не успевал огонь в костре заняться, как налетали гайдамаки и увозили с собой согрешившую красотку. Для всех сирых и убогих, промышляющих воровством, поджогами, разбоем, убийством, фальшивой монетой, похищениями и тому подобными делами и в страхе перед законом пребывающих, гайдамаки служили надеждой, утешением, провидением. Потому и уважали их высоко. Родины они не имели, зато служила им домом каждая чащоба, каждое безымянное горное ущелье от Матры до Волги. Законов они не знали: что харампаша скажет, то и закон для всякого обязательный. Всем награбленным добром распоряжался только харампаша — ни один разбойник не брал и динара из добычи, предводитель делил по справедливости. Кто отличался особой храбростью, получал в награду красивую девушку, спасенную из тюрьмы, с костра или со скамьи пыток. Где бы ни разбивали гайдамаки свои становища: на земле императора «Священной Римской империи», трансильванского князя, валашского воеводы, польского короля или казацкого кошевого атамана, — подлинным владыкой земли сей был харампаша гайдамаков, он же и собирал подать.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15
|
|