– В чем ты провинилась перед этим человеком, за что он тебя бил?
Девушка быстро вытерла передником глаза и попыталась улыбнуться. Улыбка вышла натянутой, в ней проглядывали боль и горечь. Актрисой она была явно неопытной.
– О сударь, это просто шутка! Он со мной шутил.
– Хорошие шуточки! Погляди, у тебя шея вспухла и посинела от ударов ремня.
Феликс подал девушке маленькое карманное зеркальце. Посмотревшись в него, она вся вспыхнула; быть может, синяки вызвали в ней гнев.
– Видите ли, сударь, – помрачнев, заговорила она, – дело вот в чем. У меня есть братишка, калека. Мы с ним от одного отца, от одной матери. Когда отец умер, мать вышла замуж за другого. Он был запойным пьяницей. Всегда нас бил да гнал из дому. Как-то, когда братишке было всего три года, отчим разозлился за что-то и сбросил его со стола, куда малыша посадила мать. Он упал, сломал себе спину, стал калекой. Грудь и спина у него искривились, и он задыхается, когда говорит. А виной всему отчим. Мальчик превратился в калеку, и отчим принялся еще больше его мучить да изводить. Я защищала, так он на мне вымещал зло. Ох, и доставалось же мне! Особенно когда мать умерла. А потом и отчим свалился пьяный в шахтный колодец и сломал себе шею. С тех пор мы остались одни. Живем на то, что я заработаю. Петер хочет на мне теперь жениться. Но он не выносит бедного братца, все твердит: пусть побираться идет. Такой уродище на двух костылях много милостыни насобирает на ярмарках да на папертях. Сегодня мы тоже из-за брата поссорились. Петер зашел за мной, чтоб идти в церковь. Нас сегодня в третий раз оглашают. Я сказала, что буду сейчас готова, только подогрею брату тертой картошки с молоком. Мальчик сидел на пороге и ждал, когда я дам ему поесть. «Чего? Картошку с молоком этой лягушке? – закричал Петер. – Помоев ему налей, от них черепахи жиреют». Он подошел к ребенку, взял его за уши и приподнял над землей – у мальчика даже уши хрустнули. А братец, когда его обижают, не плачет, а только глазами хлопает и рот открывает, будто молча, да горько так молит пожалеть его. Я сказала Петеру, чтобы он не трогал братика, я этого не потерплю. «А чего эта жаба не ходит побираться? Чего не сидит на паперти, чего с сумой по деревням не таскается? Никогда еще люди не видывали такого страшилища! А он дома хочет бездельничать! Уродина чертова!»
Тут у девушки на глаза навернулись слезы.
– Ну, разве он виноват, бедняжка, что такой некрасивый? Не бог его таким сделал, а отчим. Я уж и добром просила Петера оставить мальчонку в покое, он ведь брат мне родной, его обидеть, все равно что меня. Так пусть лучше он меня ударит. «Я и тебя отлуплю! – завопил Петер. – Коли еще хоть слово скажешь!» Ухватил братишку за уши и поволок со двора. «Иди, головастик, ступай на паперть, не то съем тебя!» И уставился на бедняжку так, что тот даже закричал с перепугу. Я рассердилась, подбежала к нему, вырвала братца. «Не смей мучить ребенка, или между нами все кончено!» Братик в печку залез, а Петер разозлился, что я не дала мальчонку мучить, оттаскал меня за волосы и избил. Теперь уж так каждый день будет.
– Нет, дочь моя, – произнес Феликс, – этому не бывать, твоему жениху придется отслужить свой срок в солдатах. Не дело это, чтобы здоровый, сильный парень отлынивал от солдатчины. Если все так поступать станут, кто же, черт побери, будет защищать императора и страну? Такое нельзя допускать.
– Вы на самом деле доктор? – нерешительно спросила девушка.
– Да, разумеется, доктор!
Слабый луч надежды осветил лицо девушки.
– Тогда вы, может, посмотрите, нельзя ли вылечить моего братишку?
– Почему же не посмотреть? Принеси-ка его сюда!
Эвила вошла в кухню и после долгих просьб и уговоров вытащила маленького калеку из духовки, куда он спрятался от своего преследователя.
Это и в самом деле был исключительный экземпляр загубленного человеческого материала. Словно у природы не хватило закваски, и она наскребла отовсюду остатков, чтобы замесить этого людского последыша. Руки и ноги у него двигались беспорядочно, сами по себе, не подчиняясь его воле.
Эвила взяла на руки маленького, хилого уродца и, уговаривая не бояться барина, покрывала поцелуями пергаментную мордочку крохотного старичка.
Феликс серьезно, как врач, осмотрел калеку, а потом с самоуверенностью шарлатана произнес:
– О, эта болезнь излечима! Нужно только время и уход. В Вене есть одна лечебница, называется она ортопедической клиникой, из таких калек, как твой брат, там делают бравых, стройных молодцев.
– Правда? – спросила девушка, схватив Феликса за руку. – И туда примут Яношку? Но ведь на это нужно много денег, да? Нельзя ли мне пойти служить в эту лечебницу, а что заработаю, на Яношкино леченье пойдет?
– Почему же нельзя! – с серьезным видом произнес Феликс. – Особенно если я тебя порекомендую, у меня там большие связи. Мне стоит лишь слово сказать.
– О, помогите мне, бог вас благословит, пожалуйста, помогите! – пролепетала девушка, горько рыдая, и бросилась на колени, осыпая руки Феликса поцелуями. – Я буду служить им, буду днем и ночью на них работать. Даже собаку могут не держать, я им вместо собаки буду, только бы вылечили Яношку, сделали из него человека, чтоб не просил он милостыню на церковной паперти. Далеко эта Вена?
Феликс рассмеялся.
– Уж не думаешь ли ты, что сможешь донести туда братца на руках? Но об этом не заботься! Если я даю слово, то всегда его держу. Я здесь со своей коляской. Могу прихватить вас с собой, если хочешь.
– О, я сяду с кучером, а Яношку возьму на руки.
– Хорошо, дочь моя, – произнес Феликс с видом снисходительного покровителя. – Я люблю делать добро бедным. Если ты решилась ради брата поехать в Вену, чтобы там его вылечить, тебе предоставляется удобный случай. Только будь готова вовремя. На рассвете, как услышишь почтовый рожок, я за вами заеду. А этого грубияна выкинь из головы, на будущей неделе его призовут в саперную роту, и вырвется он оттуда года через четыре, не раньше. Вот тебе немного денег, купи для брата теплое одеяло в дорогу, по ночам холодно, а я обычно в пути на ночлег не останавливаюсь.
Эвилу так изумила полученная сумма, что она и поблагодарить забыла. Два банкнота по десять форинтов – большие деньги для бедной девушки! Видно, барин не шутит! Он очень важный вельможа! И такой милосердный! Ей лишь тогда пришло в голову, что следовало поблагодарить за подарок, когда Феликс уже удалялся по улице. Неприлично было бежать вслед за ним.
Эвила радовалась, как дитя (она ведь и была еще ребенком), смеялась, прыгала, играла с братцем, потом усадила его на скамейку, встала перед ним на колени и обняла его горбатую спинку.
– Мы уедем с тобой, Яношка, сердечко мое! На коляске, в Вену. Но, лошадка, но! На перекладных поскачем, на четверке лошадей с бубенцами. Но, Буланый, но, Ветерок! А Яношка у меня на руках. Яношке дадут сладкого лекарства, ручки и ножки у него станут сильными, спинка и грудка выпрямятся, станет он таким же парнем, как все остальные. Домой пешком вернемся! Без костылей! «Вот это да! – скажут. – На телеге уехал, пешком вернулся!»
В конце концов она рассмешила и маленького уродца.
Эвила побежала к лавочнику, купила у него теплую куртку, шапку, бурки для ребенка, но и половины полученных денег не смогла истратить. Она решила, что остальные вернет доброму барину.
Затем девушка отправилась в церковь. Знакомые спрашивали ее, почему она одна. Где же Петер? Эвила отвечала, что сегодня его не видела. Правда, врать перед обедней в праздничный день грешно. Но бывают случаи, когда солгать заставляет долг. Долг женщины, девушки скрыть, что ее избил муж или жених.
Бог эту ложь прощает, а люди ее требуют.
Петер Сафран в церковь не пришел.
Эвила, к стыду своему, должна была одна выслушать, как их в третий раз оглашали с амвона. Все равно из этого теперь ничего не выйдет.
Однако после полудня она сильно загрустила: значит, она навеки покидает родной край? Оставляет жениха, подруг, все привычные вещи и едет далеко-далеко, куда и птица не долетит.
Эти грустные мысли и подтолкнули ее отправиться вечером в лес и поискать Петера Сафрана.
Эвила догадывалась, где он может быть.
В глубине леса на дне котловины была тайная корчма, где во время рекрутского набора собирались парни, которых должны призвать, и жили там неделями, пока комиссия не уезжала в другое место. Никто их не выдавал.
Эвила наугад пробиралась через заросли и мелколесье, ночь была темной, лес еще чернее. В стороне на склоне горы, перекликаясь, выли голодные волки. Девушка тряслась от страху, но все же во что бы то ни стало решила отыскать жениха, хотя знала, что тот снова изобьет ее. По пути она нашла дубинку, и теперь колотила ею по встававшим перед ней кустам: «Пошел прочь, волчище!» Сердце ее дрогнуло, когда какой-то зверь, ею же вспугнутый, выскочил вдруг из-за куста. Долина опускалась все ниже, становилась все темнее, но девушка не отступала. Наконец она заметила в темноте одинокое светящееся оконце. Это и была корчма.
Эвила радостно поспешила к дому. Подойдя ближе, она услышала звуки волынки и визгливые крики. В корчме вовсю веселились.
Девушка тихонько подкралась к освещенному окну и заглянула внутрь.
В доме отплясывали парни и несколько знакомых ей бабенок, которых Эвила всегда старалась избегать из-за их любви к сквернословию. Волынщик играл, сидя на плетеной скамейке.
Среди парней Эвила узнала Петера Сафрана. Он был весел, плясал и так подпрыгивал, что кулаками доставал до потолочной балки. Плясал он с девицей, на щеках которой венскими румянами были наведены два круглых пятна.
Мускулистыми руками Петер подхватил девушку за талию, подбросил в воздух, вновь подхватил и поцеловал в обе щеки.
Как он может целовать эти намалеванные румянами круглые красные пятна?
Эвила отпрянула от окна и повернула обратно к лесу, к кустам, где выли, перекликаясь, волки, но теперь у нее. даже дубинки не было, которой можно было бы колотить по кустам, приговаривая: «Пошел прочь, волчище!»
К вечеру Феликс Каульман еще раз зашел к Ивану.
– Друг мой! Я пришел к тебе снова, чтобы спросить, не хочешь ли ты все же принять мое предложение?
– Нет, не хочу.
– Значит, отказываешься категорически?
– Я нелегко меняю свои убеждения.
– Хорошо. Я, en bon enfant {как хороший ребенок (франц.)}, предложил тебе союз и снова по-рыцарски повторяю: раз ты не хочешь действовать со мной заодно, я начну осуществлять свой план без тебя, но двери для тебя всегда открыты, и ты сможешь вступить в дело, когда мы добьемся успеха. И давай останемся, как прежде, добрыми друзьями. Ты простишь меня, если я подберу алмазы, по которым ты ходишь, и разгадаю их чарующие тайны?
– Даю тебе полную свободу.
– Я ею воспользуюсь и со временем напомню тебе о твоем разрешении.
Иван нахмурил лоб и про себя подумал: «Интересно, что он может у меня забрать? Шахту не может – по горному уставу у меня на нее законное право. Станет копать на соседней земле? Пожалуйста! Мне своего хватает».
– Желаю тебе успеха во всех твоих начинаниях! Спасибо за управляющего.
На этом они расстались.
На другой день на рассвете Иван на минуту проснулся от звука почтового рожка, возвестившего об отъезде Феликса.
Он мысленно пожелал ему счастливого пути и снова заснул.
Утром, когда Иван оделся и вышел из дому, он увидел у своих дверей Петера Сафрана.
Выглядел он ужасно. На лице его были видны следы разгульной ночи и злобных страстей. Глаза красные, волосы встрепаны.
– Ну, чего тебе? – недовольно спросил Иван.
– Сударь! – хриплым голосом заговорил парень. – Как зовут того доктора, который вчера к вам приезжал?
– А что тебе от него нужно?
– Он увез Эвилу! – вне себя заорал парень и, сбросив с головы шапку, вцепился себе в волосы, вырвал клок, а затем, сжав кулаки, погрозил небу.
В первое мгновенье Иван ощутил жестокую радость.
– Э-эх! Так тебе и надо, сбесившийся скот! Доволен теперь? Избить невесту в день третьего оглашения?!
– О-о сударь! – заскрежетал зубами Петер, потирая кулаками лоб. – Ведь я был пьян! Разве я понимал, что делал? Да и потом, какое ж это битье? Паршивым-то ремнем? Обычное это дело у нас, мужиков. Баба не верит, что муж ее любит, если он ее не бьет. Из-за этого бросить меня! Удрать с барином!
Иван пожал плечами и хотел было идти дальше, но рабочий схватил его за полы пальто.
– Что же мне делать? Что делать?
Иван оттолкнул от себя Петера и резко, с горечью и досадой сказал:
– Убирайся к дьяволу! Поди в кабак! Выпей еще чарку водки! А потом выбери себе другую невесту из потаскушек, которая будет рада-радешенька, если ты станешь ее каждый день дубасить!
Петер поднял с земли шляпу и на этот раз совершенно спокойным тоном произнес:
– Нет, сударь, больше я не стану пить палинку. Только разок еще выпью. Один-единственный раз. Запомните мои слова. И когда почувствуете, что я выпил, или увидите, как я выхожу из корчмы, или услышите, что был там в тот день, оставайтесь дома, потому что в тот день никому не дано будет знать, отчего и как он умрет.
Иван оставил парня на улице, вернулся в дом и запер за собой дверь.
Только тогда он понял, как взбудоражило его это событие.
В первый момент ему, находившемуся в состоянии апатии, такая встряска была приятна: значит, это сокровище все-таки не достанется жалкому мужику, которого девушка предпочла ему, упустил болван из рук бесценную жемчужину. Но потом, когда он осознал, что и сама жемчужина потеряла ценность, в мыслях его наступил полный разброд. Девушка, которую он считал добродетельной, чьей верности изумлялся, чья наивность так пленила его, пала, услышав первое же льстивое слово! Она отвергла человека благородной крови, честно предлагавшего ей стать его супругой, желавшего разделить с ней свой кров, потому что этот человек знает, что такое труд, и у него простой деревенский дом. И бежала с барином, разряженным франтом, который дерзко льстил ей, не обещал ни замужества, ни честного имени, а лишь пышный дом да богатые наряды!
Женщины – дикие птицы! И правы магометане, когда отказывают им в душе на земле и в новой жизни на том свете.
Графиня Теуделинда
Владелице Бондавара в то время действительно было пятьдесят восемь лет, как утверждал Иван. Мы не думаем оскорблять ее, выбалтывая с бестактностью переписчиков населения тайну, касаться которой, если речь идет о других дамах, можно лишь с опаской.
Графиня Теуделинда давно отреклась от света. Собственно говоря, она никогда в нем и не жила.
До четырнадцати лет – после смерти матери-княгини – она воспитывалась в доме своего отца. Гувернантка была красива, князь – стар, и маленькая графиня (лишь первенец имеет право носить княжеский титул, остальные члены семьи удостаиваются только графского) не могла больше оставаться в отчем доме. Ее отправили в монастырь.
Однако, прежде чем это произошло, девушку обручили с единственным сыном маркиза де Каломирано маркизом дон Антонио ди Падуа, которому исполнилось в то время восемнадцать лет.
Отцы договорились, что когда дону Антонио станет двадцать четыре, а Теуделинде двадцать, девушку возьмут из монастыря, и молодые люди заключат священные узы брака.
Теуделинда провела шесть лет в этом безупречном заведении, после чего ее привезли домой, чтобы выдать замуж.
Но, о ужас! Когда она увидела жениха, она вскрикнула и убежала. Это не тот, с кем ее обручили! Ведь у этого усы! (Разумеется, ведь он был гусарским офицером.) Ребенком, живя в отчем доме, она никогда не видела усатых мужчин. Вельможи, иностранные послы, высокие гости, даже лакеи и кучера – все ходили с гладко выбритыми лицами; в монастыре она тоже встречала только бритых исповедников. А теперь перед ней вдруг предстал усатый мужчина, претендующий на то, чтобы на ней жениться.
Невыносимая мысль!
Усы и бороду носили только святые и пророки. Но одних усов, без бороды – взгляните хотя бы на картины, изображающие путь на Голгофу,- вы ни у кого не найдете, кроме как у помощников палача Понтия Пилата. На всех картинах, запечатлевших страсти господни, они изображены с усами, но без бороды.
Святых с усатыми и бородатыми ликами еще можно благоговейно чтить, но только представьте себе: вдруг какому-нибудь художнику пришла бы кощунственная идея изобразить нашего господа, Иисуса-спасителя, убрав с его лица бороду и оставив лишь усы! При одном взгляде на такой лик у каждого молитва тотчас замерла бы на устах. Графиня Теуделинда и слышать больше не хотела о браке; она не станет женой помощника палача Понтия Пилата. Молодые люди вернули друг другу кольца, и обручение было расторгнуто.
Вполне естественно, что графиня избегала и светских развлечений, ее нельзя было уговорить поехать на бал, в театр. Это были арены греховных и фривольных развлечений.
Но все же она не решилась надеть монашеский плат, а, напротив, предъявила весьма высокие требования к свету. Она желала, чтобы свет переменился и стал таким, как ей хочется. Графиня требовала, чтобы свет предоставил ей идеал мужчины, каким она себе его мыслила: он должен обладать гладким лицом, чистой душой, звонким голосом, должен быть нежным, послушным, верным, не пить, не курить, не играть в карты, не спорить, быть чувствительным, остроумным, терпеливым, любезным, кротким, мечтательным, быть домоседом, благочестивым, религиозным, целомудренным; кроме того, он должен блюсти все праздники, быть умным, начитанным, всезнающим, знаменитым, высокопоставленным, всеми уважаемым, лояльным, храбрым и богатым, иметь титулы и ордена; всеми этими прекрасными свойствами и качествами, возможно, где-то кто-то и обладает, но найти подобный идеал весьма трудно.
На поиски его графиня Теуделинда потратила свои лучшие годы. И чем дальше, тем требовательнее она становилась, а чем больше возрастали ее требования, тем меньше находила она портретов, которые бы соответствовали приготовленной для них раме.
Старшему брату графини князю Густаву принадлежит высказывание, лучше всего характеризующее душевное состояние графини.
«Мы вряд ли найдем мужа для моей сестры Теуделинды, пока Вселенский собор не упразднит целибат».
Так и не нашли.
Графине перевалило за тридцать, и она очутилась в довольно плачевном положении: предъявляла к свету претензии, принять его таким, каков он есть, не желала, но и решиться на монастырское отречение тоже не могла.
Старый князь умер, оставив графине Теуделинде в пожизненное пользование бондаварское поместье вместе с древним замком. Вот уже много лет графиня со своими разбитыми иллюзиями укрывалась здесь от мира. Брат, который был лишь юридическим владельцем поместья, не имел права, покуда графиня жива, вмешиваться в то, что она там делала.
В бондаварском одиночестве, на свободе ненависть графини Теуделинды к усам и бороде расцвела пышным цветом.
Носители подобной растительности не должны были попадать в поле ее зрения.
Позднее «a minori ad majus» {«От меньшего к большему». Шутливая инверсия логического термина «a majori ad minus» (лат.), что означает «от большего к меньшему»} вслед за усами из замка был изгнан и весь мужской пол вообще. Возле себя она не терпела никого, только женскую челядь. Повариха, садовница, судомойка, истопница, горничная, камеристка, портниха – все были девицы; о замужестве, служа у нее, даже думать было нельзя, а если у кого и появилась бы подобная запретная склонность, отступница тотчас могла убираться прочь из поместья. Даже в кучерах у графини ходила женщина – она, правда, принадлежала к разряду вдов, но в виде исключения была допущена ко двору. Ей одной – также в виде исключения – было разрешено – поскольку в женской одежде сидеть на козлах неприлично – к длинной кучерской бекеше надевать мужскую шляпу и некий предмет туалета, название которого, произнесенное вслух, заставляет английских леди вскрикивать: «Шокинг!» – и терять сознание; предмет сей древние римляне не носили, а шотландцы до сих пор не носят, и именно в годы, когда происходила эта история, в нашей доброй Венгрии он играл важную роль, будучи основным признаком и явным символом верности конституции или склонности к компромиссу, в зависимости от того, носили ли невыразимый предмет одежды поверх сапог или засовывали его внутрь голенищ.
Одним словом, вдове Эржик, единственной во всем замке, было позволено носить эту штуку. Вдова Эржик имела также право пить вино и курить, что она и делала.
Служила еще у графини компаньонка, барышня Эмеренция, которая являлась идеальным дополнением графини. Графиня была высокой, сухощавой, с тонкими чертами лица, белой кожей, почти прозрачным носом. Губы у нее были неестественно красного цвета и по форме напоминали безукоризненно вырезанный лук,- когда-то, вероятно, они были красивы. Фигура у нее была худая, поникшая, сгорбленная, ресницы блеклые. Долгие годы привычного жеманства сделали ее лицо как бы состоящим из двух половинок, причем у каждой имелось свое выражение и, впрочем, это уже невежливость фотографа, даже свои морщины. Волосы она и сейчас завивала так же, как во времена свадьбы Каролины Пиа, и, если ее прическа продержится еще несколько лет, она снова войдет в моду; все ее платья были прилегающими тоже по моде той эпохи, она не терпела кринолинов, подкладных подушечек на бедрах, воланов, накрахмаленных и прочих пышных нижних юбок. Руки у нее были тонкие, прозрачные, дрожащие: она не могла даже книгу ножом разрезать. Графиня была нервным чувствительным созданием: от малейшего шума вздрагивала, ее били судороги, она начинала трястись. Графиня испытывала непонятную антипатию к некоторым предметам, животным, запахам, движениям, блюдам, прикосновениям; при виде кошки падала в обморок, когда видела цветок телесного цвета, вся кровь в ней закипала: она ощущала вкус чистого серебра, поэтому ей подавались только позолоченные ложки; стоило кому-нибудь положить ногу на ногу, как она прогоняла его прочь; не садилась к столу, если нож, вилка или ложка лежали крест-накрест, а когда замечала на ком-нибудь из своей женской прислуги что-либо из бархата, у нее начинался нервный тик от мысли, что вдруг она случайно дотронется до этой ужасно мягкой, но липнущей к рукам, электрической, омерзительной, бесовской ткани!
Просто счастье, что хоть ночью она не беспокоила свою челядь нервическими причудами, так как закрывалась во внутренних покоях и до утра, даже случись в доме пожар, ни за что не открыла бы дверь.
Барышня Эмеренция, которая, как мы говорили, была идеальным дополнением графини, прежде всего обладала всем, отсутствующим у графини. Компаньонка была низенькой, круглой, толстой, с тугим, располневшим, сильно набеленным – чтобы походить на графиню – лицом. Нос у нее был курносый, и втайне она обожала нюхательный табак. Одевалась она и причесывалась так же, как и графиня, но о ее туалетах, обтягивавших фигуру, нельзя говорить без улыбки. И в довершение всего она была такой же нервной, как графиня. Руки ее были так же слабы, она тоже не могла разрезать книгу, глаза были так же чувствительны к дневному свету, антипатии так же многочисленны, и она так же была подвержена всевозможным обморокам и конвульсиям, как графиня. В этом отношении она даже превосходила графиню, ибо как только видела, что сейчас произойдет что-то такое, что напугает и ужаснет хозяйку, Эмеренция опережала ее и на минуту раньше начинала испуганно дрожать, потом ее охватывало нервное оцепенение; она, по крайней мере, на минуту дольше, чем графиня, умела икать, и, если та падала в обморок на одну кушетку, компаньонка теряла сознание и растягивалась на другой; так они и лежали друг против друга, пока наконец графиня первая не приходила в себя.
А вот сон у барышни Эмеренции был глубоким; ее спальня помещалась в третьей от графини комнате, но спала она так крепко, что Теуделинда могла оборвать все шнурки от звонков, так и не дождавшись Эмеренции.
Это был один из видов нервной сонной болезни, как утверждала Эмеренция.
В бондаварский замок ход был открыт только одному-единственному мужчине.
Но что мы говорим? Какой там мужчина! Не masculinum {мужской род (лат.)}. Религиозная догма изобрела людей «neutrius generis» {«среднего рода» (лат)}. Это был священник, то есть больше и меньше, нежели просто человек мужского пола,- духовный отец. Физически – ничей отец, духовно – отец тысяч.
Не ждите от меня злословия, колкостей, нападок. Приходский священник господин Махок был славным, честным человеком. Призвание свое он воспринимал так, как положено: служил все службы, крестил, венчал, хоронил, согласно обычаю; вставал и ночью, если звали к умирающему, и не ругал ризничего за то, что тот вытаскивал его потного из постели. Экономка, которая вела у него хозяйство, была старше его на десять лет и вне всяких подозрений. Господин приходский священник не писал полемических статей в перебранивающиеся между собой газеты и даже не читал их, лишь изредка одалживал у управляющего поместьем и просматривал «Пешти Напло». Если кантор собирал пожертвования, то священник к филлерам добавлял от себя форинт и отсылал в «Идек Тануя» {«Пешти Напло», «Идек Тануя» – названия газет}, однако по вечерам все же садился играть в тарок{тарок – карточная игра} с лютеранским пастором и скептически настроенным управляющим поместьем. Господин Махок гордился своим отличным винным подвальчиком и птичьим двором, был превосходным пчеловодом и садовником. В политике проявлял лояльность и был сторонником партии центра; в деревне это значило голосовать за табачную монополию, а самому курить самосад, так как табак это отменный и всегда под рукой.
Из сказанного выше каждый может догадаться, что его преподобие на протяжении всей этой истории мухи не обидит. И вообще, мы бы никогда с ним не столкнулись, как до сих пор не сталкивались с тысячами добрых сельских священников, если бы волею случая господин Махок не был ежедневно зван к одиннадцати часам в бондаварский замок исповедовать графиню, а по окончании исповеди она не оставляла бы его у себя обедать. Надо сказать, обе свои задачи он обычно выполнял весьма добросовестно, что с благословения небес отражалось на его округлом животике, двойном подбородке и всегда румяном лице.
В отличие от графини, господин священник был точен. Когда пробило одиннадцать, духовный отец постучал в дверь гостиной, но тонкий, вкрадчивый голос, произнесший «herein» {войдите (нем.)}, принадлежал барышне Эмеренции, и на приветственную улыбку входившего гостя ответила улыбкой тоже она. Это были две сияющие круглые луны!
– Графиня еще не отпирала дверь своей спальни,- прошептала барышня Эмеренция, словно боясь, что голос ее будет услышан через три комнаты.
Господин священник сделал елейный жест рукой и поднял одну бровь, предостерегая: не надо, мол, мешать сну праведников.
Собственно, туалету праведников. Графиня в эту пору обычно уже вставала, но еще не была одета. Одевалась она сама, никого к себе не подпуская, пока не будет в полном параде. Поэтому на всех ее одеждах застежки были спереди.
Господин священник, воспользовавшись тем, что кроме него и Эмеренции в комнате никого не было, потянулся к заднему карману сутаны, вынул лежавший там таинственный предмет и, опасливо оглядевшись – не открывается ли случайно дверь,- передал его в руки толстой барышни, та проворно сунула его в карман платья и, надежно запрятав, выразила молчаливую признательность реверансом, а его преподобие так же молча, легким движением руки вежливо ответствовал, что такая малость не стоит благодарности. Затем барышня Эмеренция стыдливо отвернулась, осторожно вынула из кармана полученный ею таинственный предмет, открыла, заглянула внутрь, поднеся к самому носу, сильно вдохнула и, млея от наслаждения, подняла глаза то ли к небу, то ли к священнику, который со своей стороны, сжав кончики большого и указательного пальцев левой руки, старался выразить ту же мысль: «Великолепный! Просто великолепный!» В конце концов барышня, погрузив предварительно большой и указательный пальцы правой руки в упомянутый таинственный предмет, поднесла их сначала к одной ноздре, потом к другой и в тихом экстазе принялась вдыхать божественный аромат испанского нюхательного табака.
Господин приходский священник обычно наполнял табакерку барышни настоящим, неподдельным, желтым испанским нюхательным табаком. Вот какие платонические отношения существовали между ними! Эти две человеческие души объединяла одинаковая мечта, одинаковая тоска органов обоняния по табачному аромату.
Впрочем, желтый табак не такая уж редкость. Его сколько угодно в наших лавчонках, продается он в жестяных коробках по четверть фунта и стоит один форинт восемьдесят пять крейцеров. Ха-а! Да разве покупной табак сравнится с поповским? Это же все равно что шартрез рядом с водкой и «Клико» рядом с «Presburger mussirender» {«Пресбургское пенное» (нем)}. Но оценить это может лишь человек понимающий.
Откуда попы берут такой табак, сочетающий в себе ароматы многих сортов? Как его готовят? Где готовят? И так далее. Подобные вопросы либеральным людям задавать неприлично, они, если и знают, не выдадут. Несомненно одно: служители церкви в этом деле весьма искусны. Один епископ после своей смерти оставил полтораста килограммов божественного порошка, и тот, кому удалось достать хотя бы четыре лота за один золотой, почитал себя счастливейшим человеком.
Зная это, никто не станет считать парадоксом фразу священника Махока, сказанную им одному капеллану, позавидовавшему его счастливой жизни – тому, что он сладко ест, сладко пьет, курит хороший табак да к тому же еще и нос свой отличным нюхательным табаком балует: «Да, сынок, знать бы еще, чем уши заткнуть!»
Тихую – с глазу на глаз – беседу прервало дребезжание звонка, вслед за чем на двери, ведущей в покои графини, открылся и повернулся медный щиток: с той стороны появилась пустая чайная чашка на подносике.
Это означало, что графиня позавтракала.
Все двери в замке были снабжены большими или маленькими медными щитками. Сами двери были дубовые, с набитым по углам железом. Дверь в спальню графини вообще была из кованого железа, изнутри ее прикрывал стеганый ковер.