И только какой-то простолюдин в грубой посконной одежде испуганно вскрикнул, увидев выходящую из кареты даму: «Эвила!»
Это был Петер Сафран.
Дама услышала его изумленное восклицание и с улыбкой повернула голову.
– Нет! Эвелина!
И с этими словами она с непередаваемой грацией вспорхнула по ступенькам храма.
Эвелине хотелось показать свои шелковые чулки тем людям, которые привыкли видеть ее в деревянных башмаках или босой.
Это было тщеславие крестьянки.
Не заносчивость, а лишь тщеславие. Она не хотела унизить своих прежних собратьев, она хотела сделать им что-нибудь хорошее, оделить деньгами, вызвать их признательность, уважение; и особенно тем, кто был к ней добр, хотела показать, что хотя она и сделалась важной госпожой, но не забыла их и хочет облагодетельствовать.
Эвелина заранее радовалась встрече со своим бывшим женихом. Тот, вероятно, давно уже утешился, наверное, и жена у него есть. Скромный денежный подарок сделает его просто счастливым.
Она рассчитывала встретиться и с Иваном. И ему она докажет, что помнит его доброту и что теперь в ее власти доказать свою признательность на деле. Ему она, правда, не могла сделать подарок, но могла предупредить, какая опасность грозит его маленькому предприятию со стороны могущественного консорциума, и предложить ему свои услуги – она могла бы повлиять на компанию, если Иван захочет помириться с гигантским соперником, который намерен его раздавить.
Всем она хотела сделать добро, чтобы люди потом говорили: «Да, послал же господь бог счастье человеку! А все-таки доброе у нее сердце! До сих пор не забыла своих бедных друзей!»
Тщеславие и жажда благотворительности привели ее сюда.
Она хитро подстроила встречу с Берендом. От имени влиятельнейших лиц округа, помещиков и самого князя его пригласили на торжественное открытие шахты и банкет. Такое приглашение отклонить нельзя. Правда, когда Эвелина деликатно спросила аббата Шамуэля, не навестит ли он Беренда как своего ученого коллегу и не привезет ли его на банкет, тот ответил, что нет на свете таких сокровищ, ради которых он сунулся бы к своему другу Ивану Беренду со столь любезным предложением: «Не угодно ли вам появиться в гостиной у бондаварских господ?» И у аббата были основания так ответить.
Петер Сафран стоял, уставившись вслед мелькнувшему перед ним очаровательному видению, когда кто-то сзади хлопнул его по плечу. Это был Феликс Каульман.
Петер побледнел – в первый момент от испуга, потом – от ярости при виде этого ненавистного человека.
Каульман с барским высокомерием улыбнулся в ответ, словно в прошлом их связывала какая-то известная только им двоим великолепная шутка.
– Здорово, парень! Обязательно приходи на праздник!
Петер Сафран оглядел всех проходивших мимо господ, а когда те прошли в церковь, он тоже вошел за ними.
Там он опустился на колени перед святым образом в самом темном углу храма и, опершись локтями о стену и скрыв в сцепленных ладонях лицо, дал обет: страшный, тяжелый обет. Те, кто видел его, подумали, что он молится или кается в грехах. Затем он поднялся и, не дожидаясь конца торжественной службы, заторопился из церкви; обо-ротясь, он бросил назад дикий взгляд: не вопиют ли вослед святые, указывая на него перстами: «Хватайте! Вяжите его!»
После молебна именитые господа занялись осмотром участка. У арки, увитой сосновыми ветками, их встретила делегация рабочих, и назначенный заранее оратор произнес бы, наверное, весьма складную речь, если бы не сбился. Зато стайке девочек в белых платьицах удалось без запинки продекламировать заученные стихи; одна из девочек протянула Эвелине пышный букет цветов.
Эвелина расцеловала девочку и спросила: «Ну, Мицике, узнаешь меня?»
Где там узнать! Девочка не осмелилась даже взглянуть на Эвелину, настолько та была прекрасна.
Управляющий господин Ронэ показал гостям административные здания, цеха, домны, чугунолитейный завод, шахту, коксовые печи, и наконец гости, порядком устав, возвратились в складское помещение, переоборудованное под банкетный зал, где их встретили два цыганских оркестра – естественно, маршем Ракоци.
На празднество явились званые и незваные: и господин, и простолюдин, и поп, и цыган.
Но среди гостей Эвелина не нашла Ивана.
Он даже не прислал письма с извинениями. Он уже снова надел свою темную рубаху и не мог расточать комплименты там, где чувствовалась фальшь. Невоспитанный человек!
А быть может, на это были свои причины?
Когда заранее делят шкуру неубитого медведя, оставим медведю на худой конец хоть право не присутствовать при дележе.
Зато на праздник пришел Петер Сафран.
Ему выпала особая честь: за столом для рабочих его усадили на первое место. Ведь он был почетным гостем. Из рабочих бондавёльдской шахты пришел только он один.
Пир продолжался до позднего вечера. И господа и рабочие веселились вовсю.
В конце пира Феликс подозвал к себе Петера Сафрана.
– Это тот самый дельный рабочий, о котором я говорил вашему сиятельству, – представил он Петера князю.
Сафран почувствовал, как к лицу его прилила кровь и отхлынула затем к вискам.
– Ну, добрый малый, рассказывай, как ты поживал с тех пор, как мы расстались? – потешался Феликс. – Все еще боишься докторов? На вот, я дам тебе средство. Полечись им от страха! – И тут он вытащил из бумажника и сунул в руку Петеру новехонькую сотенную бумажку. – Не мне, ее милости целуй руку.
Петер Сафран покорно поцеловал руку Эвелины, обтянутую красивой светло-сиреневой перчаткой. Просто диво, до чего послушным и смирным парнем стал людоед!
– Благодари ее милость, она твоя благодетельница, – продолжал Феликс. – По ее просьбе их сиятельство светлейший князь изволил распорядиться, чтобы тебя определили на нашем участке десятником с годовым жалованьем я тысячу форинтов. Ну, что скажешь на это, парень?
Что он мог сказать? Он поцеловал руку и светлейшему князю.
– Ну, а теперь выпей со мной! – с величественной снисходительностью сказал господин Каульман, наполняя пенящимся шампанским бокал Петера Сафрана: «Много лет жизни нашему всемилостивейшему председателю, его сиятельству князю!»
– Да здравствует самая прекрасная из женщин! – галантно добавил князь, прежде чем грянул туш, и тогда все четверо сдвинули бокалы: Петер Сафран, князь, банкир и прекрасная дама.
Крестьяне были растроганы этой сценой. Подумать только, знатные господа чокаются с рабочим в грубой домотканой одежде. Видать, и взаправду любят народ.
А Петер Сафран в это время гадал про себя: из двух господ, что сидят справа и слева от дамы, который может быть ее мужем, и тогда кем же приходится другой?
Он выпил свой бокал, но в голове от этого не прояснилось.
Праздник завершился великолепным фейерверком. Золотые искры хлопающих ракет летели к участку Ивана.
На другое утро Петер Сафран пришел к Ивану и объявил, что переходит на господскую шахту.
Иван только сказал с горечью:
– И ты? Ну что же, ступай!
Сафран был бледнее обычного. Он ждал, что Иван начнет упрекать его, но ждал напрасно, ибо Иван не промолвил больше ни слова, и тогда у Петера вырвалось то, что камнем лежало на душе.
– Почему тогда вы крикнули тому человеку «доктор»?
– Потому что он и есть доктор. Доктор философии.
Сафран угрожающе поднял палец.
– Все равно вам не надо было кричать тогда «доктор»!
Он повернулся и вышел, не попрощавшись. Душевные силы Ивана подвергались поистине суровому испытанию.
Лучшие рабочие покидали его. Мощные, колоссальные капиталы захлестывали его утлое суденышко, грозя смести начисто; от Ивана отказались все его прежние партнеры и компаньоны. Крепкое сердце нужно было иметь, чтобы не убежать из этого прокопченного домишка, оставив торжествующему противнику неблагодарную шахту.
Но и в этом тяжелом положении один истинный друг не изменял ему и не давал отчаиваться: то была аксиома, что дважды два всегда четыре.
Простейшая логика подсказывала Ивану, что происходит на его глазах.
«Это объединение промышленников?! – Нет, рыцарей биржи».
«Они занимаются развитием национальной экономики? – Нет, ведут азартную игру».
«Может быть, здесь создается промышленное предприятие? – Нет, вавилонская башня».
Дважды два – четыре. И вовеки веков – четыре.
Даже если все цари земные издадут законы и указы, что дважды два – пять, даже если сам папа выпустит буллу, чтобы люди верили, будто дважды два отныне – пять, и все финансовые тузы дважды два посчитают пятью, все равно дважды два останется неизменным во веки веков: четыре.
А наше процветающее акционерное общество намерено действовать вопреки сей непреложной истине. С крайне легкомысленным расточительством оно строит, открывает шахты, налаживает добычу угля, заключает договора, покупает, продает, – и все, все вопреки простому арифметическому закону; дважды два – четыре. И не ради прибылей в будущем, а ради минутного, кратковременного успеха.
«Я переживу эти неслыханные события!»
В конце года еще один сюрприз поразил деловой мир. Бондаварские акции начали устанавливаться между тридцатью пятью и сорока процентами выше номинала. А меж тем близился срок второго платежа.
В таких случаях все «свежие» бумаги обычно идут на понижение.
Господин Чанта как раз подумывал, что сейчас самое время избавиться от акций, сгрести свое серебро и – домой.
Но именно в это время он получил от Шпитцхазе тайное уведомление воздержаться от продажи акций… Сегодня правление подвело итоги двух последних месяцев и на ближайшем заседании удивит пайщиков, распределив двадцать процентов прибыли, после чего акции вновь подскочат. Так что пусть господин Чанта извлечет прок из этой тайны.
И действительно, такой сюрприз был преподнесен деловому миру. Уже в первые два месяца работы бондаварская шахта дала колоссальную прибыль, помимо tantieme, на каждую акцию пришлось шесть форинтов дохода, а это всего лишь через два месяца после выплаты тридцати пяти процентов – невиданный успех.
Иван, прочитав об этом, громко расхохотался.
Уж он-то лучше, чем кто-либо, знал, с какой прибылью работает акционерный участок. Ведь нет ничего проще, чем провести учет таким образом, чтобы вся наличность в кассе фигурировала как прибыль. А разве неопытные пайщики могут разобраться в этом? Сами-то члены правления, конечно, ведают, что творят. Но даже если каждый из них потеряет то, что вложил в бондаварские акции, он выручит свое на других, а мелкие пайщики пусть себе плачут.
Ведь на бирже никогда не трубят тревогу.
Итак, господин Чанта не спустил свои акции, выплатил серебром второй взнос и теперь радовался прибылям и благословлял Шпитцхазе, который удержал его от продажи бумаг по тридцать пять процентов, тогда как через неделю они поднимутся до сорока пяти.
Иван же спокойно взирал на эту дьявольскую свистопляску:
«Доколе же будет длиться эта шутовская затея?»
Почести сермяге
По странному расположению созвездий, именно в тот момент, когда Иван сказал себе: «Доколе же будет длиться эта шутовская затея?» – на бирже князь Вальдемар задал тот же вопрос светившемуся торжеством Каульману:
– Как вы полагаете, долго ли продлится эта комедия?
– Предстоит еще третий акт, – ответил банкир.
– Да, третий взнос. Тогда-то, с моей помощью, вы и взлетите в воздух.
– Я тогда тоже скажу свое слово!
Противная сторона не в силах была разгадать планы Каульмана. Ясно, что он к чему-то готовится. Но к чему? Это знали лишь аббат Шамуэль и князь Тибальд.
Третий акт открывала авантюра с бондаварской железной дорогой!
Трудная задача! Государственные мужи гневаются на Венгрию и в гневе не разрешают ей строить железные дороги, даже проезжие дороги не дают мостить, пусть-де Венгрия обратится в пустыню, пусть станет азиатской страной!
А нет ли у них достаточно веских оснований для гнева? Ведь доныне все выношенные ими государственные идеи разбивались о косность этого упрямого народа.
Все в Венгрии – все, кто ходит в сукне, – настроены против них. Чиновничье сословие, средний класс страны, интеллигенция, – все единодушно скорее готовы сложить с себя полномочия, нежели способствовать осуществлению замыслов венской государственной мудрости. Хорошо! Одних депутатов сменили другими: к накрытому столу всегда подоспеет гость. Но эта мера не дала никаких результатов. Новая партия чиновников получила жалованье, поприветствовала представителей власти, выразила добрые пожелания, принесла присягу, набила карманы, но для претворения в жизнь государственной идеи не сделала абсолютно ничего.
Разница между прежними и вновь навербованными лишь в том, что первые открыто заявляли, что не желают ничего предпринимать, а эти делали вид, будто стараются как-то действовать, но у них ничего не получается, будто они толкают дело вперед, а оно ни с места.
От сословия, одетого в сукно, не добиться того, что нужно государственным мужам.
В прошлые времена служил противовесом класс, разодетый в шелка и бархат: парадная венгерка и ряса, помещик и поп. Теперь и они сошли со сцены.
Кардинал противится, епископы попусту занимают свои места, графы, бывшие губернаторы засели в Пеште и выражают недовольство, а может, и устраивают заговоры.
«Flectere si nequeo superos…» {начало строки из «Энеиды» Вергилия: «Если мне не удается склонить всевышних на свою сторону, обращусь к преисподней» (лат.)} Обратимся же к сермяге.
Сермяга, как известно, самый низкий сорт серой, жесткой ткани, которую носят лишь самые бедные слои народа. Но именно сермяга пользовалась в то время наибольшей популярностью в имперской столице.
Нет, дело не дошло до того, что модницы, потеряв голову, набросились на сермягу и отныне только из нее шили себе воздушные платья! Просто люди, одетые в эту ткань, заняли целую скамью в законодательном собрании империи. Их прислала Галиция.
Ну так что? Есть у вас какие-либо возражения? Ведь мы как-никак демократы! Не так ли?
Ах, покорнейше прошу прощения! Конечно, мы демократы. Я тут ни словом не возражаю, более того, как раз хочу подчеркнуть, что это была гениальная идея: посадить сермягу в законодательное собрание. Облаченные в нее люди вне всякого сомнения весьма прямодушны и порядочны. Если епископ зевает, и они зевают, если он встает, и они встают тоже, если он скребет в затылке, и они скребут, что лишний раз доказывает их принципиальность и твердость.
Языка, на котором проходят дебаты, они, правда не понимают, но в этом их неоценимое преимущество: они не произносят длинных речей и не мешают репликами ходу дискуссии. Конечно, они не привнесли глубоких знаний в дело составления законов, в обсуждение конституционных вопросов, реформ и статей бюджета, но именно здесь сама их первозданная простота заставляет относиться к их поступкам с максимальным доверием, ибо никто не может заподозрить их в том, что они голосуют за правительство в надежде заполучить какую-нибудь должность.
Еще раз повторяем, что идея ввести простолюдинов в законодательное и конституционное собрание делает честь тому, кто пустил ее в ход.
А ведь в Венгрии многие носят сермягу. И сто с лишним кресел, для них предназначенных, пустует в Шоттенторском дворце законодательства.
Недостает лишь одного посредника: духовенства.
Ибо эти венгерские попы – сущие варвары, такие неотесанные, что и по сей день считают более важным цепляться за старые традиции времен Ракоци, чем принимать новейшие достижения цивилизации.
Уж на что мелкая сошка приходский священник Махок, а он и то отсылает обратно распоряжения министра, которые ему следует оглашать с амвона, – да еще с припиской, что он-де не деревенский стражник. А буде что желают объявить народу, на то есть базарная площадь, есть глашатай при сельской управе, есть барабан: бейте в барабан и созывайте народ; а в храме не место циркуляры зачитывать!
Это твердолобое духовное сословие тоже еще предстоит обломать!
– Настало время действовать! – сказал Феликс Каульман аббату Шамуэлю.
«Настало время действовать!» – сказал себе аббат Шамуэль.
Кардинал ездил в Вену. Кардинал не получил аудиенции. Кардинал впал в немилость. Трансильванский епископ отстранен от должности. Над венгерским духовенством навис дамоклов меч. И для нити, его удерживающей, готовы ножницы!
Бондаварская железная дорога – «gradus ad Parnassum» {«ступенька к Парнасу» (лат.)}.
Если удастся получить разрешение на постройку, фирма Каульман встанет в один ряд с фирмами Перейра и Штраусберг.
И тогда свершится: заем от папы под залог венгерских церковных владений.
Все достигается разом!
Положение в свете, власть в стране, влияние в империи, успех в деловых кругах и главенство в церковной иерархии.
Аббат Шамуэль приступил к осуществлению своих честолюбивых замыслов.
Первой его задачей было привезти и из Венгрии сермяжных депутатов в имперское законодательное собрание и взамен получить бондаварскую железную дорогу, сан епископа и кресло в сенате.
Все три приманки лежали готовыми: извольте принять. И в этой игре самые влиятельные люди – не более чем шахматные фигуры, которые он будет двигать по собственному усмотрению: государственный деятель, биржевой воротила и красивая женщина!
Как-то в субботу Ивана навестил господин Ронэ. Он кратко изложил цель своего визита. Жители окрестных деревень из долины Бонда намерены ходатайствовать перед венским правительством и имперским советом об улучшении средств сообщения. В этом вопросе Иван заинтересован так же, как и другие, так что пусть он разрешит своим рабочим тоже участвовать в завтрашней общей сходке.
Иван наотрез отказал.
– На нас распространяется действие чрезвычайного закона, который запрещает политические собрания. А ваше собрание будет носить именно такой характер. Я соблюдаю высочайший указ.
Все же на следующий день собрание состоялось, и аббат Шамуэль произнес зажигательную речь. Его облик уже сам по себе внушал почтение, а речь была доходчивой и увлекательной.
Само дело настолько очевидно отвечало общим интересам, что никто ничего не мог бы возразить. А чтобы малейшая искра подозрения не пала на благодатную почву, столь непопулярное слово, как «Reichsrat» {«Государственный совет» (нем.)}, ни разу даже не упоминалось в его речи.
Единодушно решили выбрать двенадцать народных представителей, которые отправятся в Вену и выскажут пожелания простых селян. Так будет лучше всего.
Аббат Шамуэль назвал двенадцать кандидатов, а собравшиеся прокричали «ура!»
Бондаварское акционерное общество снабдит каждого посланца пропитанием на дорогу, а кроме того, новой сермягой, шляпой и сапогами.
К двенадцати новым сермягам всегда можно подобрать и двенадцать желающих их надеть.
Но и это было бы нелегким делом, ибо сермяжная душа подозрительна.
Она чурается братания с господами. А подарков боится уже потому, что знает: за них приходится дорого расплачиваться. Если бы зачинщиком всего был какой-нибудь барин, он встретил бы немало трудностей, но на сей раз им был священник, и священник высокого сана. Ему можно верить. Можно не бояться, что он поставит депутацию в такое положение, 'что им придется взвалить на себя все тяготы этой поездки, когда объявят, что они должны отдать свои дома и наделы, потому что тогда-то и тогда-то двенадцать человек ездили в Вену и там спустили дьяволу или еще кому все земное и небесное народное достояние.
Но аббат не обманет их.
Однако двенадцати обладателям новых сермяг все же строго-настрого наказали, чтобы перед начальством все, как один, отпирались, говорили, будто неграмотные, и ни на какие подписи не соглашались, а особливо, если начнут выведывать, у кого сколько земли да сколько взрослых парней в деревне, чтоб остерегались давать прямой ответ.
В ходатаи, конечно, попал и Петер Сафран. На него возлагались особые надежды.
На другой день депутация во главе с господином аббатом без промедления двинулась в путь.
На третий день Ивана вызвали к начальнику ближайшей военной округи.
Военный начальник сообщил, что на Ивана написан донос. Он-де подстрекает других против всеобщей конституции, поносит имперский совет, а народ, особенно своих рабочих, отговаривает от проявлений верноподданности, хулит членов высокого собрания, состоит в тайных обществах.
Пусть он впредь ведет себя осмотрительнее, сказал начальник, иначе придется начать против него следствие, что может печально кончиться. На сей раз он отделается этим внушением.
Иван хорошо знал, кто послал донос.
Только такого удара недоставало еще его шахте – чтобы единственного ее управляющего и распорядителя упрятали на год в следственную тюрьму. Потом, конечно, выяснилось бы, что он невиновен, и его выпустили бы на свободу, но за это время предприятие окончательно захирело бы.
На счастье Ивана, начальник военной округи был человеком семейным, и жена его, к тому же беременная, занимала как раз ту комнату, которая предназначалась для арестантов. Поэтому Ивана сочли за лучшее отпустить домой, дабы не лишать страждущую женщину пристанища, – и это, по-моему, одобрил бы каждый.
Ах, это был настоящий праздник, когда в столице появились двенадцать новых сермяг, прибывших из долины Бонда.
Вот они, венгры! Крепкие духом дети народа. Депутация в имперский совет. Живое воплощение февральской конституции! Первые ласточки.
Трижды громогласное «ура» в их честь.
Все газеты были полны восторгов и приветствий. Политические листки посвятили столь значительному событию солидные передовые статьи.
Государственные деятели удостоили сермяг особой аудиенции, где господин аббат произнес от имени депутации витиеватую речь, в которой помянул отсталое положение страны, народ которой желает подняться и уже начинает отличать своих истинных благодетелей от бездеятельных злостных обманщиков.
Господин аббат в особенности стал напирать на трезвый разум народа, когда увидел перед собой его превосходительство министра, задающего тон в правительстве.
Его превосходительство милостиво протянул господину аббату руку и доверительно сообщил, что вскоре освободится епископат и что при новом назначении он постарается проследить, чтобы сим саном был облечен наиболее достойный прелат.
Его превосходительство обратился с ласковым словом и к членам депутации, и обе стороны остались очень довольны его любезной речью, поскольку языка друг друга они не понимали.
Более того, когда его превосходительство узнал из объяснений господина аббата, что среди ходатаев наиболее яркой личностью является Петер Сафран, он даже пожал ему руку и выразил надежду, что на завтрашнем заседании имперского совета вновь увидит депутацию на галерее. Пока еще «только» на галерее!
Петер пообещал, что они придут. Он один понимал, о чем с ним беседуют. Он знал немецкий и даже французский. Научился, еще когда ходил в плаванье.
Однако господин министр уклонился от ответа на главный вопрос – разрешат ли в долине Бонда построить железную дорогу.
За аудиенциями у высоких лиц последовала популярность. Редакторы трех иллюстрированных выпусков обратились к депутации с просьбой позволить сфотографировать их для своих газет в новых «живописных» сермягах. Эти забавные фотографии вскоре появились во всех витринах среди прочих новинок и собирали толпы зевак.
На очередном заседании имперского совета депутации отвели целиком всю первую скамью на галерее, где дорогие гости один за другим заняли места и, навалившись на барьер, свесили вниз свои грибообразные шляпы.
Его превосходительство произнес в их честь полуторачасовую речь и, как подсчитали чешские депутаты-оппозиционеры, пятьдесят два раза взглянул во время своей речи на галерею, чтобы проверить, какое впечатление она на них производит.
Один из ходатаев уснул и уронил шляпу. Шляпа разбудила некоего члена собрания, спавшего на скамье депутатов. Это происшествие все имперские газеты превратили в великолепный анекдот, кочевавший из одной газеты в другую, пока наконец им не завладели иллюстрированные сатирические журналы. Посланцам долины Бонда даже приписали остроумные замечания, которых они, естественно, никогда не делали.
Но они высидели до конца заседания – стойкий народ! В возмещение страданий и в награду за длительный стоицизм, наиболее деятельные из законодателей устроили в честь депутации шикарный банкет в отеле «Мунч», где Петер Сафран удостоился чести занять место во главе стола, справа от господина аббата; там каждый мог разглядеть его как следует.
Из восторженных тостов, которые отменные ораторы, ученые господа, имперские и тайные советники произносили по-немецки в его честь, Петер Сафран понял, что в его лице все чтят без пяти минут депутата от долины Бонда, многообещающего коллегу, будущего законодателя. А из перешептываний по-французски за его спиной он узнал, что собравшиеся представляют его друг другу как того самого, парня, жениха прекрасной Эвелины, которую похитил Каульман.
Петер Сафран делал вид, будто не понимает ни тех льстивых фраз, что говорили ему в глаза, ни презрительных насмешек, что раздавались за его спиной.
А про себя он думал: «Если бы эти господа знали, что однажды мне уже довелось есть человечье мясо!»
В конце банкета важные ученые господа перецеловались со славными гостями, и лишь поздняя ночь разлучила друзей. На следующее утро у представителей долины Бонда раскалывалась голова от обильных возлияний, к которым они не привыкли.
А их ожидало еще немало празднеств. Надо было явиться в императорские покои и засвидетельствовать свое почтение высочайшему трону. Перед жалкой сермягой отверзлись даже священные врата.
На следующий день им предстояло увидеть торжественный военный парад. Сколько пушек! Сколько кавалерии! Какой устрашающий лес штыков!
И вот настал еще один день, воскресенье, когда они осматривали храмы. О, что это были за храмы! В таких не решишься прочитать скромную крестьянскую молитву, которой их учили дома. Здесь и приличествующее месту пение, и звуки органа! Да, богат здешний господь бог! Как, должно быть, стыдились крестьяне, что их-то деревенский бог – бедняк бедняком!
После полудня состоялось народное гуляние. Ух ты, вот уж где было на что поглядеть! Диковинные звери, танцоры на проволоке, фокусники, состязание в беге, взлетающие вверх воздушные шары. А потом пиво – сколько душе угодно. Платит господин аббат.
И это еще не все. Им предстояло осмотреть все достопримечательности имперской столицы: картинные галереи, собрание редкостей, оружейную, пушечный двор и все сокровищницы, – дабы сермяга получше уразумела, какая роскошь, сила, слава, богатство, величие и власть расшаркиваются сейчас перед их бедностью, убожеством, беззащитностью, приниженностью и невежеством.
А сермяге уже не терпелось попасть обратно домой, посидеть спокойно за привычным столом, у чугунка с вареной картошкой.
В последний вечер их повели в театр.
Не в театр Бурга {Императорский оперный театр в Вене} – это не для них, а к Трейману {основанный в 1860- 1861 гг. Карлом Трейманом театр в Вене}.
Там как раз давали подходящую для них пьесу, где было на что поглядеть и чему посмеяться.
Пьеса – сплошь пение и танцы да выкрутасы. Но вся соль здесь в том, что заглавную роль в пьесе играла прекрасная Эвелина, мадам Каульман. Узнает ли ее Петер Сафран?
Эвелину пока что нельзя было ангажировать в оперу, потому что там гастролировала итальянская труппа, но когда гастроли закончатся, она, по-видимому, получит ангажемент, в договоре так и указано, что поначалу она попробует себя на какой-нибудь другой сцене, попроще, чтобы избавиться от страха перед публикой.
Вот так и попала она в роли дебютантки на подмостки театра Треймана.
Ее природное обаяние покорило публику, и уже тогда о ней заговорили, как о редкостном таланте, а что касается золотой молодежи, та просто сходила от нее с ума.
Пьеса, которую в тот вечер давали в честь сермяги, оказалась одной из самых фривольных оперетт Оффенбаха, где артистки на сцене мало что держат в секрете от зрителей.
Публика восхищалась, была вне себя от восторга.
Но сермяга не веселилась.
Не по душе ей пришлось бесконечное пиликанье да треньканье, и балет, и нимфы в прозрачных одеждах, и фривольные жесты, завлекательные улыбки, смелые канканы да коротенькие юбчонки.
Дочка бедняка тоже подтыкает подол, когда работает или когда полощет белье на речке; но ведь тогда она занята делом, и никто не обращает на нее внимания, не подсматривает за ней.
Поистине это девиз не рыцарского ордена, а людей в сермяге: «Honny soit qui mal y pense» {«Да будет стыдно тому, кто об этом дурно подумает» (франц.)}.
Сермяге казалось, будто именно ей надо стыдиться за актеров и зрителей.
А уж когда появилась Эвелина!..
Она изображала фею, мифологическую богиню, окутанную облаком, вызолоченным солнцем облаком, а в облаке были просветы, сквозь которые проглядывало… ну да, – небо.
Петера прямо в жар бросило.
Разве можно всему свету показывать это небо?
Еще когда они работали в шахте, он много раз с ревнивой опаской поглядывал на ее красивые ноги, мелькавшие из-под подоткнутого подола; но девушке тогда и в голову не приходило, что в ее ногах могут усмотреть что-то зазорное. И для тех, кто трудится, существует правило: «Да будет стыдно тому, кто об этом дурно подумает!»
А теперь она научилась кокетничать, улыбаться, обольщать на виду у сотен людей!
Петер не принимал во внимание, что это всего лишь театр, что феи, которые сейчас выступают на сцене, – дома, как правило, добродетельные жены и скромные девицы: Все это лишь искусство.
Бывший жених в сермяге испытывал отвращение и горечь.
По-шутовски обниматься, шутовски клясться в любви, завлекать, любезничать!
Неужто она по своей воле пошла на такой позор?
Или то не позор, а слава?
Так и есть, слава. Из лож целый град венков низвергается к ее ногам, она едва успевает увернуться от этого дождя цветов. Это слава!